День едва начался, а епископ Колбергский Рейнберн, худой, выбритый до синевы старик, одетый в черную сутану, уже склонился над листом пергамента. Епископ морщится, и кожа на лбу собирается в складки. Он обмакивает тростниковую палочку в бронзовую чернильницу, аккуратно выводит:
«…С того часа, милостивый король, как по Вашему изъвлению покинул я отчизну и стал проживать в граде Турове святым духовником и наставником при распрекрасной Марысе, дочери Вашей и жене князя Святополка, дела мои и помыслы обращены к тому, чтобы приобщить русского князя к вере нашей латинской, наставить его на путь истинный, любви к Вам и нашему отечеству…»
Рейнберн пожевал тонкие бескровные губы, снова обмакнул тростниковую палочку в чернила:
«…В том многотрудном деле я уповаю на Господа, который укрепляет мой разум и облегчает мне путь к душе князя Святополка…»
Тихо в каморе, только поскрипывает тростниковая палочка по пергаменту да иногда сухо закашляется епископ.
«…А дочь Ваша, любимая Марыся, в истинной вере устойчива и к ней мужа своего склоняет, хотя князь Святополк держит при себе духовника веры греческой пресвитера Иллариона.
Проведал я доподлинно, что тот Илларион к Святополку приставлен князем Владимиром для догляда, ибо нет ему веры от киевского князя».
Епископ затаил дух, рука перестала выписывать значки. Ему показалось, что буквица «о» вдруг ни с того ни с сего подморгнула и насмешливо выпятила губу, ну точь-в-точь как это делает пресвитер Илларион.
— Наваждение! — прошептал Рейнберн, зло сплюнул и нажал на тростниковую палочку.
Чернила брызнули по пергаменту.
— О Езус Мария! — вскрикнул епископ и, отложив перо, заторопился слизнуть чернила языком.
Во рту стало горько. Рейнберн набрал щепотку песка, присыпал написанное и, свернув пергамент в трубочку, кликнул дожидавшегося за дверью молодого монаха:
— Доставишь в руки короля, сын мой!
Монах приподнял сутану, упрятал письмо в складках не первой свежести белья, с поклоном удалился.
* * *
Тяжело груженные мажары продвигались южной окраиной степи в направлении Днепра. Стоверстный путь проделали удачно, на печенегов не наскочили, а как к реке выбрались, подсчитали — семь дней брели. Осталось пройти столько же, но теперь берегом Днепра, до бродов.
Сутки делили пополам, первую половину шли, вторую передыхали, давали волам отлежаться. В дороге трижды колеса меняли на мажаре Блуда. Ругали боярина, что наделил старой мажарой.
Еда была на исходе, и питались скудно, натягивали, чтоб до Киева хватило. Сдал Георгий, осунулся, однако когда к котлу садились, свой кусок норовил Ульке подсунуть. Артельные будто того не замечали.
Чем меньше верст оставалось до переправы, тем, казалось, труднее дорога. Но артельные вида не подавали: валка удачная, все покуда живы и соль везут.
Но у Георгия мысли не о соли, в голове Улька. Нравится она ему. Утром просыпается, Улька у котла хлопочет, днем шагает обочь мажары, на Ульку поглядывает. И так день-деньской, а в Киев воротятся, расставаться придется. Задумался Георгий, дозволил бы отец, женился, взял бы Ульку, да разве боярин Блуд позволит сыну иметь такую жену. Вот разве когда Борис на княжение отъедет и Георгия с собой заберет, тогда и Улька с ним будет…
Сладко мечталось отроку, но Ульке о том ни слова, ну как озлится, покажет свой норов.
Листопад месяц давал о себе знать, трава прижухла, лист начал куржавиться. Ночами артельные к костру жались, а когда к бродам добрались, решили в сумерки Днепр не переходить, переправляться поутру.
Последняя ночь на левом берегу, а завтра валка двинется правобережьем к Каневу, к засечной линии.
Спал Георгий чутко, подхватился, едва Улька котел принялась снимать. Помог. Собрались артельные у костра, тут караульный Терентий закричал:
— Печенега зрю, за кустами затаился!
Не успели мужики за мажарами залечь да за оружием — дотянуться, как печенег стрелу пустил, а сам на коня и в степь погнал. Упал Терентий замертво. Окружили его артельные.
— Печенег один гулял, однако нам мешкать нельзя, — сказал Аверкий, — ну как печенег воротится с товарищами, а у нас впереди переправа.
Похоронила валка огородника, подалась на другой берег.
* * *
В ту зиму Владимир не стал отправлять Бориса в Ростов, решил — по весне. За то время тиун с боярами с полюдья воротятся, скотница наполнится. Посмотрит, кого из воевод Борису выделить…
Хитрил великий князь. Все это он сам придумал в свое оправдание. И полюдье от Бориса не зависело, и воеводу ему наметил, чем Свенельд не дядька, да и у Бориса борода и усы уже пробиваются. По всему, не захотел Владимир зиму в одиночестве коротать, да и недомогалось ему. Как-то повел Борис разговор о предстоящем отъезде, но Владимир ответил:
— Оно бы пора, да не ко времени хворь моя. Гурген, врач ученый, говорит, ты, князь, на коня не садись до времени, ино с него снимать придется. А ну как ты в Ростов, а какой недруг объявится, кому дружину вести?
Говорил так Владимир, но сам тому не верил — по снегу и морозу печенег не воин, а на Киевскую Русь никто из соседних государей не посягнет. Разве что Болеслав попытается, да и то ежели унюхает, что ослабела Русь. Но такое может случиться, коль сыновья свару между собой затеют. Однако у великого князя силы пока достаточно, чтоб На них узду накинуть…
Когда Владимир так рассуждал, то имел в виду Святополка, и то потому, что за его спиной Болеслав кружил, коварный лях…
Заводил с Владимиром разговор и Свенельд, но великий князь воеводу осадил:
— Не торопи, Свенельд. Да, по правде говоря, и не готов я. Прежде обещал Борису стол ростовский, но ноне терзаюсь. К весне определюсь. А Ростов от него не уйдет!
* * *
На подворье боярина Блуда шумно, челядь и холопы суетились Георгий воротился. Дворня отрока любила, веселый и обид никому не чинил. Боярыня Настена вокруг кружила, все расспрошала и как ездил, и что повидал. А стряпуха в поварне девок загоняла — на просторной печи варилось и жарилось, эвон как дите отощало.
Первым делом Георгию баню истопили, в дороге грязью оброс, в речке какое купание…
За стол в трапезной уселись, боярыня с сына глаз не спускает, умиляется, пригож, что надо. А Георгий на еду налегал, все метал, что ни подставляли. Блуд хмыкнул:
— Оголодал, вижу, а поумнел ли?
К концу трапезы сказал, как уже о решенном:
— Что мажару с солью пригнал, не твоя заслуга, Аверкия. По весне свою валку поведешь, да не в четыре мажары, в десяток. Наших холопов с тобой пошлю. Дорога тебе ведома, и ты в той валке старшим будешь, за все с тебя спрос.
Обмерла боярыня, охнула стряпуха. Попыталась Настена попрекнуть мужа, но Блуд по столешнице кулачищем своим железным грохнул:
— Сказываю, не седни, по теплу. И не войте, вижу, Георгий отрок удачливый, да не для меня старается, для себя. От каждой гривны рыла не воротите.
Георгий отцу не возразил, знал его упрямство. Да и когда это еще случится, до весны далеко.
В голове у него мысль родилась, а не удастся ли Аверкия склонить? Георгию не так Аверкий надобен, как Улька, тогда бы совсем хорошо, Улька ему счастье принесет.
* * *
После Покрова лег первый снег. На Покрову девки пели:
— Матушка Покрова, покрой землю снежком, а меня женишком…
Не один день бродил Георгий вокруг домишка Аверкия, наконец осмелился. Хозяина в доме не оказалось, а Улька вымешивала тесто. Пахло хмелем, а от печки тянуло теплом. Присел Георгий на скамью у стола, на руки Улькины загляделся. Ловко она хлебы разделывает.
— Проворная ты, Улька.
У самого же иные мысли, жена была бы она ему славная.
— Проворная, сказываешь? К тому меня, Георгий, жизнь заставила. С детства без матери.
Замолчала, прикрыв хлебы холстинкой, чтоб подходили, сама тем временем из печи жар выгребла.
— Аверкий-то где?
— Скоро придет. А ты только к нему? — И посмотрела на Георгия насмешливо, у того даже уши покраснели.
Ответил робко:
— Нет, Улька, и по тебе соскучился, привык за дорогу.
— Только ли? — хмыкнула Улька, вконец смутив отрока.
— Не ожидал, вот уж кто нас порадовал! — Аверкий скинул тулуп и шапку, повесил на колок, вбитый в стену. — Улька, собирай на стол. — И, присев рядом с Георгием, спросил: — С чем пришел, сказывай.
— Отец по теплу валку готовит, меня с ней посылает за старшего.
Аверкий затылок почесал:
— Жадность боярина мне ведома, но чтоб до такого!
Положил руку на стол, нахмурился:
— Вот что, Георгий, я тебя уразумел, ты не случайно ко мне заявился, хочешь меня сманить, так я те седни ничего не отвечу, думать буду.
* * *
Пресвитер Варфоломей, повстречав в дворцовых переходах Бориса, сказал:
— Вчерашнего дня навестил я инока Григория, о тебе он, княже, любопытствовал.
— Виновен, учитель, непременно проведаю старца. Поздорову ли инок?
— Скит разросся, нынче в нем уже пятеро. С Божьей помощью да при поддержке великого князя монастырь пещерный появится. Доволен ли ты, побывав в Византии? Не попусту ли время провел?
Борис ответ дал не сразу, подумал:
— Не стану хитрить, учитель, коли скажу, всем доволен. Повидал величие империи, на себе испытал надменность базилевса ромеев. Но коли о мощи Византии речь вести, то у русичей есть больше, чем гордиться, однако базилевс о том забыл. По всему, память у ромеев страдает. Они не токмо дальнюю историю позабыли, но и день вчерашний. Не мешало бы базилевсу Василию память поднапрячь, не кто иной, как великий князь киевский Владимир Святославович не допустил мятежникам выбить трон из-под императора.
Пресвитер улыбку в бороде спрятал:
— Вижу, княже, учению ты достойный, историей овладел, да и в других науках не попусту порты протирал. А сгодился ли те язык ромеев?
— Не только понимал, о чем ромеи говорили, но и сам изъяснялся.
— Похвально, когда наука в пользу…
На следующее утро Борис отправился в скит. Отшельники дорогу расчистили, на пригорке церковку ставили. Старец Григорий встретил Бориса, будто вчера расстались.
— Вишь, княже, старания наши. Это алтарь церкви пещерной, а то, на взгорочке, братия церковь заложила. Молимся и трудимся, княже.
— Ты, отче, намеревался от мирской жизни удалиться, а что зрю?
— Ох-ох, сыне, — вздохнул инок, — не волен человек в пожеланиях своих.
Весь оставшийся день Борис, скинув кафтан, работал вместе с иноками, тесал бревна, подавал брусья. И только к вечеру покинул обитель старца Григория.
* * *
С годами великого князя мысли на прошлое перебрасывали. Многое вспоминалось, особенно те лета, какие с Анной прожил. На памяти тот день, когда зашел в опочивальню умирающей Анны, а у ее ложа склонился княжич Глеб. Анна ерошила его волосы, приговаривала:
— Ты, Глебушка, отцу повинуйся, да и братца Бориса держись, вы ведь единоутробные, мною рожденные.
Присел Владимир на край постели, слегка подтолкнул Глеба:
— Ступай, на задворках отроки голубей пугают. Поцеловал жену, спросил:
— Гурген сказывал, новое снадобье те сварил. Не легче?
— Не сразу ведь.
— И то так. Даст Бог, отступит болезнь.
— Уж я ли не молю о том Бога. — И, повременив, спросила: — Отчего ты, великий князь, после смерти Вышеслава в Новгороде не Святополка посадил, а Ярослава? Владимир насупился:
— Не доверяю Святополку, а Ярослав покуда чести не уронил.
— Тогда еще о чем спрошу. Ты, великий князь, моим детям какие столы выделишь?
— Аль они твои только? Они и мои.
Владимир погладил Анну по щеке:
— Не обижу, Порфирогенита. Бориса покуда при себе держать стану, пусть будет у меня рукой правой. Коли же ему стол потребуется, Ростов его вотчиной сделаю. А Глеба в Муром пошлю года через два. Сей город не последний в Киевской Руси. Край лесной, Ока — река рыбная.
Поцеловал Анне руку, поднялся:
— Бориса и Глеба в обиду не дам!
— Верю тебе, Владимир. Когда замуж за тебя шла, боялась, а ныне рада, что ты мне достался…
Умирали сыновья, Вышеслав, Изяслав, ни слезинки не проронил великий князь, а по Анне рыдал, не стыдился. Да и поныне по ней горюет. Уединится, обхватит седые виски ладонями и весь в прошлое удаляется…
Древние мудрецы объясняли влечение мужчины к женщине, а женщины к мужчине как поиск двух половинок тел. И когда они отыскиваются, эта гармония и есть гармония вечной любви.
Владимир убежден, Анна была его половиной.
Задумывался великий князь и о сыновьях. Благодать не в том, что их много, благодать в их послушании и трудолюбии. Но радуют ли Владимира его сыновья? Одна и надежда на Бориса и Глеба.
Годы, годы, и как же они промчались скакуном необъезженным. Владимир и оглянуться не успел, как жизнь на исходе. Не единожды перебирал ее. И чего только в ней не было, и доброго, и злого, а взвесит, будто добрые дела перетягивают. Коли так, то не попусту жизнь прожил.
Но что самому себя судить, великий князь Богу подсуден да еще истории, что скажет люд о его княжении, сумеют ли разобраться в делах и помыслах великого князя киевского, судить судом человеческим?
* * *
К Борису у великого князя чувства особые, на него он возлагал надежду издавна, когда увидел неподдельное уважение к юному княжичу киевлян, а на Горе любовь к нему у многих бояр.
У Бориса рано пробудилась тяга к познанию, и оттого он полюбил школу и, едва познав грамотность, пристрастился к чтению. Книги вели его к познанию прошлого, знакомили с историей народов. Варфоломей был достойным учителем, а Борис любознательным учеником. Он старался узнать все, что его интересовало. О древней медицине Борис расспрашивал врача Гургена, оказавшегося в Киеве вместе с Порфирогенитой.
От Гургена Борис услышал о стране Армен, древней земле Аястан, которая хоть и составляет часть государства ромеев, но оттуда империя берет себе военачальников, а случается, и императоров. В подтверждение своих слов Гурген называл базилевса Иоанна Цимисхия.
Гурген поведал Борису, что в горбах Кавказских, где страна Аястан, находится гора Арарат. На той горе нашел пристанище ковчег библейского Ноя.
От Варфоломея у Бориса видение божественности мира. Бог создал все живое, все, что есть на земле и в небесах. Все это дело рук Творца Небесного, говорил Варфоломей. Учитель пояснил Борису, отчего мир разноязык, что это наказание Господа людям за их неуемное самомнение, когда они попытались построить в Вавилоне башню, чтоб взобраться на небо.
На уроках Варфоломей поучал юного княжича, что Господь не любит гордых. Гордыня, говорил учитель, пробуждает самомнение, а человек с чрезмерным самомнением ем теряет разум.
О том Борис вспомнил в Царьграде. Спросил Анастаса:
— По всему видать, базилевс Василий страдает чрез-мерной гордостью, не привела ли она его к потере разума?
— Гордость гордости рознь, может, базилевсу несравненному и божественному та гордость и позволительна, но для иного ромея нет. Вот ты, княжич, упоминал о достойных победах Олега, так эта твоя гордость не чрезмерная, она гордость за государство твое и народ, а ромеи и их базилевс возомнили, что в своем могуществе они вознеслись над всем миром, и Господь наказал их, послав на них русичей князя Олега…
Не злобствования и зависть сеял Варфоломей в душе княжича, а миролюбие, может, оттого Бориса не тянуло на ристалища, где любили проводить время отроки из дружины князя. Потому, отправляя Бориса в империю ромеев, великий князь наказал Анастасу:
— Ты, иерей, на военную историю князя наставляй… И когда Борис возвратился в Киев, Владимир Святославович все еще раздумывал, а удержит ли Борис великокняжескую власть, если ее ему оставить…
Борис отца понимал, но сказать, что не жаждет великого княжения, ему и Ростова достаточно, не мог, это вызвало бы гнев Владимира. И Борис выжидал, когда отец придет к этой мысли.
Ждал и, жалея отца, стал чаще посещать ристалища, принимал участие в военных играх и вскоре ловко владел мечом и копьем, а когда брал в руки лук, то меткостью поражал бывалых воинов. Свенельд однажды заметил Владимиру:
— Из Бориса выйдет достойный князь, ты в нем не сомневайся.
Великий князь даже лицом посветлел:
— Порадовал ты меня, Свенельд. Учи его, учи, ибо великому князю не только мечом рубить, ему полки водить, надобно с разумом ко всему сильным быть и волю свою показывать, ино сомнут.
* * *
Похвалил Свенельд Бориса, и Владимир свое удовольствие не скрывал. Может, не ошибся, оставив Бориса в Киеве и быть ему великим князем? Поддержали бы его братья. Глеб Борису верен, а вот Святополк и Ярослав не почнут ли обиды высказывать, да и Мстислав, кто знает, пока молчит, своими заботами занят, а ну как, обуреваемый жаждой власти, пустится киевского стола искать?
Рассуждал Владимир, однако свои молодые года не желал вспоминать, когда шел на Ярополка войной. Но то было давно, и великий князь ищет оправдания своим поступкам, однако их не находит. Владимир вздыхает, он решает, что это Господь наказывает его. Теперь, когда отмеренное ему в этом мире на исходе, он поступил бы по-иному с братом и крови его не пролил бы. Да и Полоцк не разрушил бы, не убил бы князя Рогволода и его сыновей, ужли Рогнеда того стоила? Та Рогнеда, которая его, Владимира, едва не зарезала.
— Господи, что творил, прости мне. Было, все было: и убивал, и насиловал. Сколько жен и наложниц бесчестил, а все от язычества. Ужли не искупил я вины свои, ведь я Русь крестил, к вере истинной народ приобщил, — говаривал великий князь.
В хоромах жарко, и Владимир в белых полотняных портах и такой же белой рубахе, подпоясанной плетеным ремешком.
В горницу вошел Борис. Великий князь взял руку сына, слегка сжал. Но нет той силы, как в прежние лета, и пот одолевает. Сказал:
— Сколько мне жить, одному Богу ведомо, но чую, не так много. Ты же постарайся с братьями ладить, ино они могут против тя заедино подняться. Один Глеб тебе верен… И помни о могуществе Новгорода. Не случайно его Господином величают. Пока ты не окрепнешь на великом княжении, с новгородцами дружбы не теряй.
Кивнул Борис, а сам хотел возразить отцу, сказать, отпусти ты меня княжить в Ростов, тут место Святополка, oн старший брат, он станет великим князем, поуймется и не будет таить зла ни на него, ни на других братьев.
Однако такое вслух вымолвить не осмелился, знал, с отцом спорить бесполезно, спор вызовет его гнев.
— Ты не слышишь меня, сын? — спросил Владимир, заглядывая в глаза Бориса.
Тот встрепенулся:
— Как могу я не слушать, о чем ты речь ведешь? Сомнения одолевают, по мне ли ноша?
— По тебе, сыне, ты ведь багрянородный.
Никогда не слышал Борис, чтобы отец величал его этим именем. Багрянородный, рожденный теми, в чьих жилах течет царская кровь. У него, Бориса, это от матери Анны. Назвав Бориса багрянородным, отец хотел выразить уверенность, что Борису быть великим князем киевским.
* * *
Дорога в Таврию обмяла Георгия, куда былая веселость подевалась. Борис даже не узнал его, встретив на торгу. На Георгии корзно теплое, мехом подбитое, шапка кунья, сапоги высокие, зеленые, из мягкой кожи.
— Ты ли, Георгий? — спросил княжич, удивляясь. — Коли б не волос твой рыжий, что из-под шапки выбился, не признал.
Георгий рассмеялся:
— Аль есть еще в Киеве другой рыжий? Мечтал, хоть бороденка иной вырастет, ан тоже красная. — Он провел пятерней по щеке, где едва борода наметилась. — А я вчерашнего дня намерился к те заявиться, сказать, коли княжич забыл меня, то я его нет. Совсем было собрался, да в иное место угодил.
— Это к кому?
— Да к старшему по валке, Аверкию.
— Чего занесло? — полюбопытствовал Борис. — Уж не собираешься ли ты снова в Таврию?
— Угадал. Я, княже, едва на порог, а батюшке моему уже заблажилось на будущее лето валку готовить, а меня за старшего слать.
— Эк, кабы не мои заботы, отправился б и я с тобой.
— Нет, княже, Дикая степь — это те не Царьград. В пути печенежин за каждым бугром, за каждым кустиком таится. Того и гляди, на стрелу наскочишь либо петлю кожаную накинут, как на коня необъезженного.
Друзья шли по торжищу, переговаривались, а вокруг народ толкался, и хоть не так уж людное торжище, а шумное. Особенно крикливо, где пироги и сбитень продавали. Горластые пирожницы на все лады свой товар расхваливали, пироги румяные, духмяные, под самый нос суют, и не хочешь, да не утерпишь.
Съели княжич с боярским сыном по куску, пить захотели. Старик сбитенщик налил им по чаше. Сбитень горячий, на меду и травах, имбирем пахнет. Борис в карман за резаной полез, однако сбитенщик его руку отвел:
— Обижаешь, княжич, с тебя и друга твоего не возьму.
Когда с торжища выбрались, Борис разговор продолжил:
— С Аверкием уговорился?
— Меня, Борис, не столько Аверкий, сколько дочка его Улька завлекла. — И замолчал.
— Аль приглянулась?
— О чем сказывать!
— Вот те и Георгий! Говоришь, к Аверкию ходил.
Покраснел Георгий, лицо по цвету с волосами сравнялось.
— Показал бы ты ее мне.
— Опасаюсь, дорогу мне переступишь, — отшутился Георгий.
— Не бойсь, аль меня не знаешь? Я ведь до девок робок, по всему, мне и жену великий князь искать станет, как и княжение.
— Не забыл ли ты, княже, егда я тебя к баням водил и нас там девки попотчевали крапивой?
— Того не запамятовал, после того угощения мы зады в Днепре остужали.
Оба весело рассмеялись.
— Так ты Ульку покажи, не таи от друга.
— Ладно, княжич, завтра свожу. Да чего там завтра, сейчас и сходим.
— Так уж сразу, — растерялся Борис.
— Нет, княжич, такого уговора не было, напросился, раком не пяться.
На Подвальной улице они остановились. Георгий указал на домишко с двумя малыми оконцами, затянутыми бычьими пузырями.
— Вон и дворец ее, там княгиня проживает. — И потянул Бориса за рукав теплого кафтана.
Увидев гостей, Улька растерялась, однако тут же в себя пришла. Обмахнув холстинкой столешницу, и без того чистую, повернулась к Борису:
— Садись, княжич, вон скамья.
Георгий обиделся:
— Отчего, Улька, одного княжича привечаешь?
— Скамья большая, места и тебе хватит. — Улька улыбнулась. — Я тебя за гостя не считаю, чать, в валке одну кашу ели, а княжич у меня впервой.
— Ладно, чего там… На торжище натоптались, к тебе, Улька, передохнуть завернули.
— Передохнуть, сказываешь? — Улька насмешливо посмотрела на Георгия. — Большой же вы крюк дали. Но уж коли в гости, так снимайте одежды, угощать буду.
Отец вчера, пока Днепр не стал, на тоне побывал, рыбу на соль менял. Рыба в такую пору жир нагуляла.
— Днепр в лед оденется, мы с Борисом на подледный лов отправимся, тогда тебе, Улька, царской рыбы принесем.
— Уж ли? — Улька хитро посмотрела на отрока. — Ты, поди, не знаешь, как и сеть заводить.
— Обижаешь.
— Ладно, наловите, приму, а пока отведайте, какой я испекла.
И достала из печи сазанов. Они отливали жирной розовой корочкой. Выставила их Улька на стол и на Георгия посмотрела.
— А я тя порадую, отец склоняется податься на соляные озера.
— Ну, Улька! — Георгий даже есть перестал. — Значит, вместе будем?
— А коли я в Киеве останусь? — Улька хитро прищуриваясь.
Георгий помрачнел:
— Уж ли всерьез ты?
— Нет, Георгий, отца не брошу, отправится в Таврию, и я за ним.
— Подговаривай, Улька, Аверкия… Э, княжич, не дело, ты уже за вторую рыбину принялся!
— Ешь, княжич, ешь, на друга внимания не обращай, у него язык что помело у печи. Я за дорогу всякого наслышалась.
— Я, Улька, кажется, и рта в дороге не раскрывал.
— Зачем рот, тя по твоим очам все понимала.
Смеркалось, и в доме полумрак. Борис встал из-за стола:
— Пора, Георгий, эвон дотемна засиделись. У тебя, Улька, хорошо, даже время не заметили. Позволь и мне иногда наведываться к тебе в гости.
— Я, княжич, не перечу, гостям завсегда рада.
— Нет, Борис, так не уговаривались, Ульку проведывать только со мной.
* * *
Прискакал с засеки порубежной, что на Рось-реке, гонец с известием горестным, воеводу Светозара печенеги убили коварно.
В печали Киев, безутешен великий князь, горюет дружина. Славные богатыри у Владимира Святославовича, доблестные воеводы, с кем Русь оборонял, а когда настал час, Добрыню послал с Ярославом, Илью к Глебу приставил, чтоб пестовал, уму-разуму наставлял, на долю Александра Поповича выпало южный рубеж от степняков оборонять, а Светозар на засечной линии, что за Каневым находилась…
— Как такое случилось? — допытывался Владимир у гонца. — Ужли дрогнула рука у воеводы?
— Нет, великий князь, не дрогнула рука у воеводы Светозара. А случилось все так. Печенеги засаду в степи устроили, а к засеке подъехало их не больше десятка и ну нас подзадоривать, слова обидные выкрикивать. Кинулись мы коней седлать, а воевода уже к печенегам скачет и меч обнажил. Недруги в степь поворотили, а воевода за ними. Тут за бугром они его и укараулили, с полсотни выжидали. Визжат, зло рубятся. Немало их успел уложить Светозар, пока мы подоспели, в сечу ввязались, и все было бы хорошо, не прянь в сторону конь под воеводой. Конь то не его был, его накануне засекся. Прянул конь, а печенег тем воспользовался, достал воеводу копьем, он, на беду, без брони был.
— Тело-то где?
— Верстах в пяти, гридни везут…
Выскочил князь из хором, на коня взметнулся и, пригнувшись под воротней аркой, птицей вылетел из города. Ветер ерошил седые волосы, сушил слезы…
За телегой с телом Светозара Владимир шел, держа коня в поводу. Кто-то из дружинников набросил на великого князя корзно, кто-то коня принял… Владимир ничего этого не замечал, он всматривался в лицо воеводы, и память возвращала в то далекое время, когда пришел Светозар в дружину и сразу выделился из всех удалью…
Похоронили воеводу, собралась дружина на тризну. Три дня и три ночи пили и ели бояре и гридни, не по-христиански, а больше по-язычески поминали воеводу. А в светлых сенях играли гусляры, звенели струны, слагали сказители былины об удалом богатыре, да чтоб в тех былинах на века осталась память о славном защитнике земли Русской — воеводе Светозаре.
* * *
На подворье Блуда объявились воры. Первой стряпуха обнаружила. Утром пришла в поварню, ни хлеба, ни пирогов, ко всему гуся, со вчерашнего вечера оставшегося, тоже нет. Поспешила к боярину с жалобой.
— Свои, — заключил Блуд и для острастки велел дать батогов караульным.
Вор затаился, но не прошло и недели, как снова пропажа.
Позвал Блуд тиуна, строго наказал:
— Вора-то излови, ино и тя унесут.
И поймали. Каково же было изумление боярина, когда караульные приволокли к нему колченогого, г — Вона что за кот озорует! — Блуд подошел к холопу и слегка, вполсилы, ударил калеку.
Тот к двери отлетел. Вложи боярин всю силу в кулак, конец бы холопу. Подполз колченогий к Блуду, ноги обнимает, молит, а боярин будто с ним советуется:
— Что с тобой поделать, холоп, в Днепре утопить аль на конюшне засечь?
Колченогий хозяина знал, не шутит, непременно исполнит угрозу. Сейчас кликнет челядь, и последует расправа. И так жалко колченогому себя стало и обидно, ведь не один ел, с Зосимом и Лешко, а ответ одному держать. Признался в том боярину, а сам ноги его не отпускает. Толкнул Блуд калеку:
— Ах, пес смердящий, жидок на расправу, а к лакомому куску тянешься!
— Прости, боярин, отслужу.
— Отслужу, сказываешь? Ладно уж, на сей раз помилую, а как в те потребность будет, призову. О том и товарищам своим, ворам, передай. Чуешь?
* * *
Зима в тот год задержалась, и вопреки прошлым годам печенеги, сделав большой переход от низовий Дона, разрушив часть засечной линии, ворвались в земли полян и, разорив их, умчались в Дикую степь. Набег оказался таким неожиданным и стремительным, что из Киева ни один полк не выступил. Великий князь за голову ухватился:
— Руки сложили, воеводы, печенег-де зиму в веже отсиживается, а нони дал нам в рыло. Надобно помнить, конь у печенега неприхотлив и к большим переходам привычен.
Воеводы заговорили:
— Нам в науку.
Свенельд заметил:
— Боняк, не иначе, он.
— Нет, не Боняк, брат его Булан дерзость проявил, — заметили другие воеводы. — Его рук дело. Он этим летом к южному нашему рубежу подкочевывал.
— Все мы повинны, — раздраженно оборвал воевод великий князь, — думаю, та засада на воеводу Светозара не случайна.
Блуд кивнул:
— Дозор печенежский вызнавал, где прорваться…
Покинули воеводы палату, Владимир Святославович Бориса задержал:
— Погоди, сын. Вишь, не бранил я воевод, а потому как постарели они и я тоже. Засечная линия еще князем Олегом строилась, и, сказывают, он ее укреплял, пекся о ней. Мы же мыслим, уняли печенега, о рубеже меньше печься стали, вот и поучили нас степняки. Пора тебе, Борис, в дела вникать. Послал бы тебя вдогон за печенегами, да разве ветер в поле изловишь? Улусников не сыщешь, а людей и коней поморишь.
Подошел к отделанной изразцами печи, приложил ладони:
— Думал, кого на засечную линию послать, поглядеть, какой урон нанесла орда острожкам и полянам. Попервах мыслил Александра. Однако Попович в Переяславле нужнее, решил, отправишься ты, сыне. Кому как не тебе судить о рубеже.
— Я готов, отец, когда велишь?
— Откладывать не стоит, решай, какой десяток дружинников возьмешь с собой, и в дорогу.
Окликнул Бориса, уже покидавшего палату:
— Тиуну велю в полюдье полян помиловать, печенеги дань с них вперед нас отняли.
* * *
Кончались теплые дни, и подули холодные ветры. А вскоре начались морозные утра и сорвался первый снег. Он падал на сухую землю, и смерды пребывали в тревоге. Говорили:
— Ужли к неурожаю?
— Когда бы на грязь!
— Аль такого не бывало, и Бог миловал.
— Засечную линию степняки порушили.
— В таком разе кого как не смерда погонят поднимать ее…
За Переяславлем снег повалил крупный и плотный, Борис едва успевал продирать глаза. Гридни, следовавшие рядом, пригнулись к гривам.
Дороги занесло, и ехали наугад. Уж не сбились ли, гадал Борис. Спросил о том проводника с заставы.
— Нет, княже, я ейный острожек с завязанными очами сыщу. Да и чего беспокоишься, вона, чуешь, собаки заливаются. На засеке псы сторожа верные.
Месяц, как Борис ездил от заставы к заставе, и давно убедился, бедна засечная линия людом. Разве только Канев на правом берегу да еще несколько городков второй линии, где обживались семьями надолго, если не навечно…
Вскоре из снежной пелены показался острожек. Подъехавших окликнули, и створки ворот открылись. Отряд вступил в сторожевой городок. Зажглись смоляные факелы, и пока гридни отряхивались и сметали снег с коней, заводили их под широкий навес, задавали корм, Борис вошел в приземистую избу, где топилась печь по-черному, выбрасывая дым через крышу. Скинув, тулуп и шапку с рукавицами, княжич положил их на просушку, а сам подсел к огню. Савелий, старший в острожке, мужик лет сорока, велел кормить гридней, а сам черпаком налил из котла, стоявшего на огне, в миску похлебки с мясом, протянул Борису.
— Ешь, княжич, намедни хлопцы вепря завалили, крупный, пудов на семь попался, тут по камышам, на Трубеже, лежбища часто встречаются. А то все больше зайчатиной промышляем, силками.
Борис пил похлебку, приправленную степной мятой, ел мясо и слушал старшего ратника.
— Ты, княжич, поди, меня не помнишь? Да и откуда, когда тому годков пятнадцать минуло. Прежде я в дружине отца твоего в десятниках хаживал, намеривался даже жениться, девица на Подоле жила. На беду, я хоть и крещение принял, а поклонялся Перуну. Самого-то идола в Днепре утопили, так я на то место приходил, облюбовал дуб и вешал на него дары. И хоть то в потемках проделывал, да прознал иерей Анастас, грек корсунский, и великой княгине нажаловался, а та Владимиру Святославовичу. Великий князь крутостью известен, меня в острожек и определил…
Ладно, княжич, насытился, полезай на полати, отогреешься, поспишь, а к утру разговор о деле поведем, коли он у тебя есть.
Ночь Борис спал крепко, не слышал, как гридни собирались в дорогу. Подхватился княжич, наскоро снегом умылся, вытерся. Сказал десятнику, старшему по острожку:
— Сейчас, Савелий, в Переяславль, а оттуда в Киев. Как мыслишь, чем засечную линию крепить?
— От степняков, княжич, засечной линией не отгородишься, она, какая ноне, не всегда поможет. Надобно острожки ставить почаще да людом их заселять, с семьями, чтоб землю пахали, хлеб растили.
— О том слышал. Засеки на Альте и Трубежу объехал, все об одном и том же разговор ведут.
— Да оно, княже, и для Владимира Святославовича, и воевод его не ново.
— Обживать засечную линию, то так, но где люда наберешь охочего?
— А силком, княжич, толку не будет, народ в бега ударится. Леса на Руси нехоженые, немереные. Тут только, как в Каневе, полюбовно…
Возвратился Борис в Киев, и застучали топоры на засечной линии, зима не помеха. Из дальних и ближних деревень потянулись санные поезда с бревнами и тесом, шли артели строителей, чтоб укреплять старые острожки и ставить новые…
* * *
С морозами встал Днепр. Накануне киевляне выволокли на берег по каткам ладьи, чтоб лед днища не повредил, паруса скатанные упрятали в бревенчатый склад, что в порту, тут же и весла сложили. И лежать всей этой оснастке до будущей весны.
А выше по Днепру стоит изба рыбацкая, сказывали, она здесь со времен княгини Ольги. Артель из двух старцев, как только с сетями управлялись. Тоня эта княжеская, где рыбу ловят для князя Владимира и его дружины.
К полудню пришел на тоню Георгий, поставил лыжи к стене, вошел в рыбацкий стан. Артельные сети зашивали, отроку обрадовались:
— Какая нужда погнала тя, боярский сын?
— Просить вас хочу, продайте мне рыбу царскую.
Артельные рассмеялись:
— Ужли, Георгий, ты мыслишь, что она часто ловится? И для какой надобности она тебе? Ужли батюшку свово угостить намерился? Так боярину Блуду и ершей жалко.
Открылся Георгий старикам, те ему посочувствовали:
— Дело не простое, сами молодыми были, хотя о том уже позабыли. Приходи дня через три, глядишь, на твое счастье, попадется…
Накануне Рождества открыла Улька дверь, а на пороге Георгий, на кукане осетра приволок.
— Обещанное тебе, Улька.
— Ужли сам изловил?
Замялся Георгий, а Улька ему:
— Не приму я у тебя рыбу царскую, тяни ее матушке-боярыне.
— Коль не возьмешь, то пусть она тут валяется.
И двор покинул…
А на другое утро подкараулил его Аверкий, дорогу заступил, сказал строго:
— Ты, отрок, Ульку не позорь, ино пойдет по Киеву молва недобрая.
Георгий ужом извивался, оправдывался, а Аверкий ему:
— Был бы с тобой княжич, и ему б высказал…
* * *
Два месяца провел Борис в седле, всю сторожевую линию объехал и по правую, и по левую сторону Днепра. Осмотрел засеки и острожки по Роси, и по Альте, и по Трубежу. В Киев возвратился с малым утешением, только и того, что велел ратникам острожки подновить и двойным частоколом огородиться.
Ратники по острожкам на малолюдство жаловались, некого не то в засаду выставить, а и стены оборонять в случае набега. Но кого на границу послать? Жизнь там в постоянных тревогах, и деревнями селиться, хозяйство вести несбыточно, печенеги разорят, а народ в полон угонят.
Одно и оставалось, кликать охотников, да на тех смердов, каких на срок деревни выставляли, вся и надежда.
Еще заметил Борис, во многих острожках не успевают предупредительные шары поджечь, просигналить о набеге степняков, чтобы в Киеве успеть полки к границе выдвинуть.
Время в дороге долгое и утомительное, пока в Киев доехал, мысли прыгали, одна другую сменяли. На ум Георгий пришел. Вспомнил, как к Ульке ходили, сазанов печеных ели. Маленькая, глазастая Улька с волосами, словно на солнце выгоревшими, княжичу не приглянулась, а вот Георгию, надо ж такое, в душу забралась.
Борис, кроме матери и отца да еще Глеба, никого такой любовью, как Георгий Ульку, не любил. Неужли и он, Борис, встретит ту, какая к сердцу прикипит?
Великий князь ему как-то сказал:
— Ты, сын, девок вокруг не видишь? Я в твои лета уже не одну наложницу имел и жениться успел. Однако, коли не женишься год-другой, сам тебе невесту сыщу. А потом и Глеба достану. В мать пошли, коли б я Анну у базилевсов не отнял, так бы и прожила одна в своем дворце на Милии…
Отец о женитьбе речь заводил, а Борис себя спрашивал, намерен ли великий князь послать его в Ростов на княжение? И хоть числится этот город за Борисом, но отец, видимо, намерился держать его при себе, в Киеве…
Глеба вспомнил, он Борису часто на память являлся, прежде-то неразрывны были. Как там Глеб в Муроме прижился, повидаться бы. Отписывал, княжество у него-де богатое, но по деревням язычество сохраняется, нередко волхвы народ смущают, случается такое даже в Муроме. Церквей в земле Муромской мало, да и те, какие есть, пустуют. Борис помнил, как Варфоломей поучал:
— Храм без прихода подобен дому без жильцов…
Последнюю ночь перед Киевом Борис провел в избе старого смерда, у которого было три сына, три невестки и внуков, княжич даже со счета сбился, сколько.
Старик страдал бессонницей, сам не спал и Борису не дал, все на разговор княжича вызывал. Так, сидя, Борис и продремал. Только и запомнил, как старик жаловался на трудное житье. Не успели, говорил старик, свежего хлеба поесть, как боярский тиун с полюдьем наскочил.
Из слов хозяина Борис понял, деревня эта на земле воеводы Блуда и за то ему дань платит.
В полдень следующего дня, перебравшись по льду через Днепр, Борис въехал в Киев.
* * *
В половине девятого века началось разделение Западной Церкви и Православной Вселенской. Шли споры по догматам веры и обрядам, по церковному управлению и обычаям, но к единству так и не пришли. Воинственная Католическая Церковь с первых же дней разделения повела наступательную политику, Православная — оборонительную.
Особенно рьяными слугами Папы Римского сделались поляки. Они отличались особым рвением. Может, это объяснялось тем, что Польша была восточным бастионом католицизма, дальше находилась Русь, всего-навсего четверть века как принявшая христианство.
Сделавшись королем польским, Болеслав не только способствовал проникновению через Польшу в Западную Русь католических ксендзов и монахов. Отдавая свою дочь замуж за Святополка, Болеслав приставил к ней папского нунция. Предпринималось все, чтобы через туровского князя повлиять на Православную Церковь, заставить ее принять догматы католицизма. Расчет был на то, что Православная Церковь на Руси еще неустойчива.
Уже тогда в верхах Западной Церкви вынашивались планы побудить киевскую Церковь пойти на Унию, соединиться с западной и признать Палу Римского верховным владыкой двух Церквей.
* * *
Нервничает Святополк. После возвращения из Киева дня нет спокойного, будто отовсюду враги к нему тянутся. Накинув на плечи короткую меховую душегрейку, он то и дело подходит к печи, греет руки.
Тихо в хоромах, и только потрескивают березовые дрова да сечет по слюдяному оконцу снежная пороша. С вечера разобралась метель. Она не утихла и к утру.
Поправив сползшую душегрейку, Святополк прошелся к двери, снова подошел к печи. Мрачные мысли одолевали туровского князя. Не было веры ни князю Владимиру, ни братьям. Да и откуда ей, вере той, взяться? Вырос в семье нелюбимым, и княжение ему великий князь выделил не от сердца. Отдать бы Новгород после Вышеслава ему, ан нет, Ярославу достался…
И Святополк меряет ногами опочивальню, трет ладонями виски, говорит себе:
— Только бы на великое княжение сесть, а там всю Русь под себя подомну. — Озирается, словно боится, что кто-то услышит. В темных, глубоко посаженных глазах настороженность.
Неожиданный голос внутри спрашивает его: «А как же Борис, ежели Владимир Святославович оставит его после себя?» И Святополк отвечал: «Я посажу Бориса в Вышгороде, чтоб всегда рядом со мной находился и измены не затаил».
В соседней горнице послышался шум, голоса. Князь испуганно вздрогнул. От страшной мысли лоб покрылся испариной.
«Уж не Владимировы ли люди заявились, убийцы, им подосланные?»
Всю жизнь боялся этого Святополк, каждого подозревал. Особенно когда в Турове поселился. Крикнул, обернувшись к двери:
— Эй, гридни!
На зов князя вбежал стоявший на карауле дружинник. Святополк спросил:
— Чьи голоса я слышу?
Воин положил руку на меч, ответил спокойно:
— То гридни из дозора воротились, спать укладываются.
Князь недовольно проворчал:
— Могли б шуметь поменее.
Спокойствие караульного передалось и Святополку. Он снова заходил по хоромине, потом, опомнившись, бросил гридню:
— Почто стал, не надобен ты мне еси.
* * *
Давно не чувствовал себя великий князь так хорошо, как в эти дни. Будто молодые годы вернулись к нему. Было легко и радостно. Владимир знал отчего — сын Борис возвратился.
А накануне ослабели морозы и потеплело. Но до весны было еще далеко, и великий князь назначил время лова. Объявил о том боярам, а ловчим велел места сыскать, зверем богатые.
Широким шагом Владимир вышел из опочивальной и, спустившись с крыльца, принялся растираться снегом. Следом отрок принес льняной рушник. Князь растер лицо и грудь, велел отроку потереть спину.
— Добре, добре, ну-тко, отрок, побей спину, да рук не жалей! А теперь сызнова снегом.
И когда от княжеской спины запаровало, Владимир бросил:
— Будет, этак кожу сдерешь.
Потом вытерся чистым рушником и посмотрел на восток. Небо обещало быть чистым, и солнце всходило ясное, без зарева. «Быть дню безветренному», — подумал Владимир.
И еще радовало великого князя, что Борис сам пожелал поехать на охоту. Владимир расценил это как доброе предзнаменование. Прежде отказывался, как его ни уговаривали.
Ловчие отъехали затемно. Великий князь слышал, как они покинули двор, псари повели свору гончих. Уехали и бояре с отроками, скрипя полозом, укатил санный поезд с провизией и розвальнями для убитой живности. Теперь ступит в стремя князь с сыном. Вот только стряпуха слегка накормит их перед дорогой. Отправляясь на лов, Владимир не любил переедать, с переполненным животом в сон тянуло.
На крыльце показался Борис. Он был готов в дорогу. На нем короткий нагольный тулупчик, поверх, у бедра, длинный меч, а голову прикрывала легкая суконная шапочка, из-под которой выбились волосы.
Владимир залюбовался сыном. Тот поздоровался с отцом. Великий князь кивнул, сказал с улыбкой:
— Денек, сыне, только для лова. Погоди, я оденусь, а ты ступай в поварню, поешь, там Василиса дожидается…
Ели наспех, по куску холодной телятины с хреном, запили горячим молоком. Отрок подвел коней. Владимир велел подседлать ему вороного, старого, верного товарища. В последнее время князь его жалел, и вороного подседлывали редко. Владимир погладил коню шею, сказал Борису:
— Пусть везет своего хозяина как в старые добрые времена.
Вступая в стремя, подумал, уж не в последний ли раз едет он на вороном?
Конь перебирал копытами, пританцовывал, гнул дугой шею, Владимир рукой в рукавице похлопал коня по холке…
Верст десять великий князь с сыном ехали стремя в стремя. В коий раз князь переспрашивал о сторожевой линии, и, к удивлению Бориса, отец знал и помнил многих ратников, какие служили по острожкам. Назвал Борис имя Савелия, и по лицу великого князя пробежала легкая тучка.
— Жив Савелий, старый идолопоклонник. Поди, сказывал, за что в порубежье угодил. А воин отменный. Виновен я перед ним, однако не в том, что на рубеж отправил, а в том, что жениться помешал.
Долго ехали молча, по всему, Владимир вспоминал то время. Дорога тянулась по снежной целине, но вот показался старший ловчий, и охотники свернули в лес. По узкой тропинке поехали гуськом.
Борис держался сразу же за отцом, а ловчий поскакал наперед упредить о приезде князя.
Лес становился все гуще и гуще, ветки оголенных лиственниц в вышине сплелись, и всадники ехали как по коридору. Борис ожидал начала охоты, скоро отец и он станут свои места, старший ловчий протрубит, ему отзовутся рожки загонщиков, залают псы, и зверь побежит. Старший ловчий упредил, на них погонят лосей…
Беда нагрянула нежданно, Борис не успел опомниться, как затрещали ветки и на отца свалилось что-то живое, огромное. Вороной под князем прянул, заржал жалобно, и князь рухнул на землю.
«Падрус», — мелькнула мысль, и Борис, вздыбив коня, выхватил меч. Не ударил, сделал выпад, и меч глубоко вонзился в барса. Отпустив жертву, падрус свалился рядом с князем. Борис спрыгнул с коня, принялся поднимать отца. На помощь подбежали отроки. Когти зверя разорвали плечо, что ножами изрезали корзно. Владимир встал. Ему полили на руки вином, помогли промыть рану. Князь поморщился. Ткнув носком сапога барса, сказал с восхищением:
— Здоров, красавец! — И повернулся к отрокам: — Унесите на сани, знатная добыча. Спасибо, сыне. В молодости тур бодал, медведь ломал, а ныне от падруса едва смерть не принял, кабы не ты, Борис.
— Это Господь вложил в меня силу. Однако не до лова ныне, отец.
— Ты прав, сыне, покачивает меня. — Повернулся к отрокам: — Помогите в седло взобраться. А ты, — сказал ловчему, — передай боярам, пусть в Киев ворочаются…
Ночью не было сна. Врач рану промыл настойкой из трав, приложил сухие листья зверобоя. Оставшись в опочивальной один, Владимир в коий раз вспоминал случившееся, сказал сам себе:
— Не ты ли, Анна, с того света бережешь меня? Говорю так, ибо сын, тобой рожденный, спас меня…
Утром пришел Борис, обнял отца:
— В сенях бояре собрались, беспокоятся.
— Скажи, здоров, завтра встану.
— Вчера владыка Иоанн службу о твоем здравии читал.
Владимир эти слова оставил без ответа. Вздохнул:
— Отныне не охотник я и ловы не для меня. Чую, падрус смерть мне возвестил. И не утешай, сыне, такова жизнь. Я уйду, ты мое место займешь, после тебя — сыновья твои. Одно жалею, что не повидал детей твоих…
А призовет меня Господь на свой суд, поведаю и как жил, и в чем грешен. Одно не ведаю, чего на мне больше, греховного или праведного. Ну да Всевышний рассудит…