Лжедмитрий II: Исторический роман

Тумасов Борис Евгеньевич

Часть первая

Вздыбленная Россия

Годы 1606–1608-е

 

 

Глава 1

Жив царь Дмитрий. Шуйский — царь боярский. Посольский поезд в Речь Посполитую

В мае, когда в зелень оделась лиственница, а отпаривавшая земля покрылась молодой травой, волк отыскал себе логово у самого Севска. Ночами, на весь городок навевая тоску, слышалось его заунывное пение. Волк выл не от голода. В те годы дикий зверь промышлял мертвечиной. Трупы казненных холопов и татей неубранные валялись у обочин дорог, в заброшенных деревнях комарицкой земли. Волк настойчиво зазывал к себе подругу, садился на задние лапы, подняв морду к луне, заводил тоскливую песню. Сначала она напоминала тихое урчание, затем усиливалась, переходя на самый высокий накал.

Севские охотники не раз подстерегали волка, но он оказался матерым и хитрым.

Однажды Артамошка Акинфиев, год как появившийся в Севске, все-таки укараулил волка. Запрятался с вечера в засаде, затаился.

Зверь объявился в полночь с заветренной стороны, осторожной трусцой приблизился к Акинфиеву, остановился, принюхался, но опасности не учуял. Умостившись, серый поднял голову к небу, выжидающе помолчал. Артамошка взял самопал наизготовку, однако не стрелял, медлил. А волк сидел не шевелясь долго, потом неожиданно заскулил по-щенячьи жалобно.

Дрогнуло у Акинфиева сердце, опустил самопал. Серый был старый и одинокий. А Артамошке было известно чувство одиночества. Который год гоняет его злая судьба.

В моровые лета оказался Артамошка в Москве, а оттуда к Хлопке подался. С ним громили боярские вотчины. Когда же в бою со стрельцами погиб Хлопка и рассеялись его отряды, Артамошка скрылся.

Потом пристал Акинфиев к Дмитрию, какой сыном царя Ивана Васильевича Грозного назвался и из Речи Посполитой на Москву пошел против Бориса Годунова и тех бояр, какие его руку держали.

Говорил Дмитрий: «Я иду отобрать у Бориски царский трон, какой по праву мне принадлежит, и буду править по справедливости».

Но вскоре убедился Артамошка: самозванец Дмитрий и никакой он не царь. Окружил себя панами вельможными, а те российский люд грабят, обиды чинят.

Ушел Артамошка от самозванца. В Москве в Кузнецкой слободе повстречал Агриппину. Но недолго длилось его счастье…

Свистнул Артамошка, волк прянул в чащобу, а Акинфиев, вскинув самопал на плечо, побрел в городок.

Тридцать седьмое лето живет Артамошка на свете, борода и волосы в серебре, на лице морщины глубокие. Одолеваемый невеселыми мыслями, шагает он, сутулясь, к темнеющим избам.

Той майской ночью, когда Артамошка Акинфиев подкарауливал волка, в Москве князья Василий Иванович Шуйский да Василий Васильевич Голицын с другими заговорщиками убили Лжедмитрия, сожгли его и пепел из пушки по ветру развеяли. Года не просидел на царстве Григорий Отрепьев, назвавшийся царевичем Дмитрием. И избрали бояре своего, боярского царя, князя Василия Ивановича Шуйского.

…В Грановитой палате вдоль искусно расписанных стен уселись на лавках бояре думные совет держать. И часа не минуло, как они меж собой перегрызлись. Такое в Грановитой палате не единожды случалось, когда родовитые, весьма почтенные мужи псами лютыми друг на друга кидались, облаивали словами последними. Князь Ромодановский, белый как лунь, нос репкой, ногами по полу сучил, тонкоголосо, по-бабьи, Волконскому выговаривал:

— Ты, Григорий, вотчины мои грабил, разбойничал! Сколь деревенек разорил, мужиков с земель моих свел?

— Окстись, кто, как не ты, в воровских делах уличен! Мерзопакостен ты есть, князь Ромодановский!

А Юрий Трубецкой к Андрею Голицыну подскочил, лик перекосило, забрызгал слюной:

— Весь ваш род голицынский изменой кормится. Не вы ли самозванцу пятки лизали?

Высокая горлатная шапка свалилась с головы князя Андрея. Плюнул в бороду Трубецкому, задохнулся.

Царь Василий Иванович Шуйский подслеповато щурится, сухим задом в кресле елозит. С помоста свару наблюдает, голос пытается подать, ан его не слушают. Дмитрий и Иван Шуйские переглядываются, а сами наготове брату помощь оказать. Не разобрали: то ли Романов Иван Никитич, то ли Татищев ненароком в адрес Василия Шуйского слово пустил:

— Давно ль на боярском месте сидел? Кхе!..

Тут патриарх Гермоген, бывший митрополит казанский, избранный в патриархи вместо ставленника Лжедмитриева Игнатия, приподнялся, потряс святым посохом:

— Опомнитесь, окаянные! Не судите, да не судимы будете. — И очами разгоревшимися по Грановитой повел. Враз затихли бояре, присмирели. Одергивая дорогие кафтаны, расселись по своим местам, в вороты шуб уткнулись. А у патриарха голос гневный, что труба рокочет, откуда в тщедушном теле и берется. — Свару в думе затеяли, окаянные. Бога забыли. Вы на совет собрались аль на ристалище? Дума да государю в помощь!

Уселся, перевел дух. Тут Шуйский голос подал. Тихонько проговорил, елейно:

— Так как порешим, бояре, будем слать посольство к королю польскому либо повременим?

Молчали бояре, выжидали. Втянули головы в высокие, расшитые золотой и серебряной нитью вороты кафтанов, лбы морщили.

Спор-то из-за чего? Думе надлежало ответ дать, как унять Сигизмунда и панов, какие зарятся на искони российские земли, мыслят взять на себя Западное порубежье, разоряют Русь.

Тихо в Грановитой палате, никто не решается первым слово молвить. Но вот племянник государев, молодой князь Михайло Васильевич Скопин-Шуйский голос подал:

— Надобно, государь, надобно, эвон как ляхи и литва усердствуют. Кто самозванца на Русь напустил, пригрел, а тот им посулил города наши. С Мариной в Москву панство навел. Дай ныне, сдается мне, не угомонились ляхи с литвой…

Посольству царя московского с королем и Сеймом урядиться, где есть Русь, а где владения Речи Посполитой.

Зашумели бояре, шушукаются, на князя Михаилу Скопин-Шуйского уставились, экой шустрый, молоко на губах не обсохло, еще и звания боярского не удостоен, а на тебе, наперед стариков суется, слово спешит молвить. Скопин гордыню не смирит, воеводой мнит себя. А самому-то едва за двадцать перевалило…

Однако никто из бояр против посольства не возразил. Тогда Василий Шуйский глаза в сводчатый потолок вперил, промолвил:

— На том и порешим, — облизнул тонкие губы. — Посольство править князю Григорию Волконскому да дьяку приказа Посольского Андрею Иванову, так мыслю.

Отсидев на думе, Василий долго бродил по татарским палатам, словно вареный, охал, сморкался. В хоромах безлюдно, в высоких серебряных шандалах горят восковые свечи, у стен сундуки из красного дерева, ларцы кованые, столики и скамьи затейливой резьбой украшенные.

Самозванец во дворе пиры частые для шляхты устраивал, гремела музыка, веселье, а при Шуйском во дворцовых покоях тишина и благость, бояр и то редко зовут. Разве что в Думу, да по утрам просители одолевают. Василий отродясь тишину любил и уединение. Ко всему, гостей привечать — кошелем трясти, а скаредность Шуйского всем известна.

К ужину позвал Дмитрия Шуйского. Братья обличьем не схожи. Василий суховат, плешив, а Дмитрий и ростом, и осанкой выдался. Манерами величав, спесив.

Трапезничали при свечах. Стол велел накрыть без царской пышности и церемоний, не обильно, но сытно: лапша с гусиным потрохом да караси в сметане. Запивали ядреным квасом.

Разговор тянулся неторопкий: бояр, князей перебирали, судили придирчиво, присущей Шуйским меркой, досталось и тем, кто в Москве пребывал и кому воеводствовать в дальних и ближних городах определено. По всему получалось, никому нет веры, разве что Михайле Скопин-Шуйскому.

Дмитрий добавил осторожно:

— Еще Голицыну, пожалуй.

— Князю Андрею? — Сделав добрый глоток из серебряного кубка, Василий постучал ладошкой по столу: — Почтение высказывает, а что на уме? В душу-то не влезешь.

— Когда на торгу смутьяны имя царя Дмитрия выкрикивали и на тебя, государь, хулу возводили, Голицын на них стрельцов повел.

— Дай-то Бог, чтобы князь Андрей в голове на меня никакого злого умысла не держал, а то, как князь Шаховской… Его на воеводство посадил, по-доброму к нему, а он волком глядит, норовит глотку перерезать.

— Жаль, в ту ночь, когда Лжедмитрия кончали, прихвостня его Михайлу Молчанова упустили… Да и Гришку Шаховского в Путивль понапрасну выпустили.

— След Михайлы Молчанова в Речи Посполитой сыскался. Вона куда сиганул, под Сигизмундово крылышко. Ежли король с нами мира желает, надобно потребовать выдачи Молчанова. Убегая из Москвы, сей вор печать прихватил. Чую, именем Отрепьева-лжецаря Молчанов нам крови попортит.

Дмитрий закивал согласно.

— На Михайле кровь Федора Годунова. Чать знаешь, он его жизни лишил.

Василий будто не расслышал слов брата. А Дмитрий продолжал:

— Воеводство Шаховского в воровской земле, государь, братец мой разлюбезный.

Василий рукой махнул:

— Разбойники ныне по всему государству российскому.

— Однако Гришка особливый, — сказал Дмитрий Шуйский. — Шаховской настырный.

— Северская Украина хоть и не та, когда там Отрепьев силы на Годунова копил, но средоточие смуты уж истинно. — Повременив, добавил: — Окромя Шаховского, в Путивле покуда и воевода Бахтеяров Ростовский. Я его не тороплю в Москву отъезжать. Пущай друг друга доглядают. — Хихикнул, разгладил бороденку, переменил разговор: — Нынешний год весна теплая, Бог даст, урожай будет.

— Земли пустуют, сорные. Холопы в бегах. Лихие года на Русь послал Всевышний, — посокрушался Дмитрий.

— Дай срок, братец, накинем на мужика узду крепкую, как коня норовистого обротаем.

— Спошли тебе Господь здоровья, государь…

Проводив брата, Василий отправился в Крестовую палату. Молился перед сном долго и усердно, до боли в коленях. В опочивальню шел неслышно, будто крался. Мягкие, зеленого сафьяна сапоги скрадывали шаги. Караульные стрельцы в длиннополых кафтанах, с саблями при виде царя крепче сжимали бердыши, замирали.

К полуночи начался дождь. Москва в темени. Попрятались сторожа, город будто вымер. Косые струи секли в оконца дворца. Ветер шумел, гулял по кремлевским звонницам, раскачивал тяжелые колокола. Небо затянули сплошные тучи. Неуютно на Москве, сыро и слякотно.

А в царской опочивальне умиротворяющий полумрак, пахнет деревянным маслом.

Тлеет лампада перед образами, недвижим язычок огонька.

За парчовым занавесом царская кровать — негоже святым образам зрить, как государь Василий Иванович Шуйский теплит свою плоть с разлюбезной сердцу дворцовой девкой Авдотьей.

На широком мягком ложе вольготно разбросалась, сладко спит Авдотья. А Василий глазами в потолок уставился, думает: сбылось-таки, о чем из рода в род мыслили Шуйские — на царский трон сесть. А давно ли под страшным глазом Ивана Васильевича Грозного на карачках ползал, царские сапоги бородой обметал?

Так и к царю Борису Годунову подлез, угождал, по его указу в Углич ездил, случайную смерть малолетнего царевича Дмитрия принародно подтвердил.

А ведь как он, Василий Шуйский, Годуновых ненавидел! Весь род их…

И когда бояре против Бориса заговор учинили, Шуйский первым назвал беглого монаха Григория Отрепьева царевичем Лжедмитрием и в том клятву давал.

Когда же самозванец сел на царство и с ляхами да литвой беспутством занялся, тут люд московский и всколготился. А у Шуйского мысль закралась: подбить бояр и князей на самозванца да самому на царство сесть.

В Москве недовольство началось. Тем бояре и он, Шуйский, воспользовались, народ на Лжедмитрия подняли, убили Гришку Отрепьева, сожгли, и Василий сызнова клятву давал, что не царевич то был, а вор и расстрига.

Тяжкий грех — клятвопреступление, ин Шуйский тому оправдание сыскал: время лихое, и как голову свою сберечь, ежли не будешь змеем лицемерным пресмыкаться, хитростью жить? Сказывают, хитрость не без ума. Оно, по всему, так и есть.

Подложив под голову вторую подушку, снова предался размышлениям… Воеводу Мнишека с дочкой его, женой самозванца, и иными панами он, Шуйский, велел в Ярославль увезти. Подале от Москвы, от всяких волнений. И отобрали у них все, что Отрепьев им надарил…

Намедни Юрий Мнишек письмо слезное прислал, его, Василия, царем величает, просит отпустить в Сандомир.

Шуйский, открыв широкий губастый рот, зевнул шумно, подумал:

«Отпущать, однако, воеводу с Мариной в Речь Посполитую покуда нет надобности, цукай король Сигизмунд слово даст, что в дела российские встревать не намерен. А то вона как послы королевские на думе перед боярами да им, царем Василием, гоношились: мы-де вашего Димитрия не искали, он от вас к нам, в Речь Посполитую прибег. И когда стрельцы и казаки в его войско вместе с воеводами переметнулись, не вы ли, бояре, его сами царем признали?..»

Пробудилась Авдотья, обвила шею, жмется мягкой грудью, горячая, сдобная. Шепчет слова грешные.

— Ох, Овдотья, во искушение вводишь. А в Святом Писании как сказано? Не прелюбодействуй! Да как воздержаться, коли жжешь ты меня огнем опалимым, кровь мою бодришь, хмелем наливаешь.

— Не хлад лед ты, государь, когда-никогда и ты, разлюбезный мой, естества мужские обретаешь.

— Ать и верно, Овдотьюшка, канули в леты годы молодецкие, бывало, ляжешь с девкой, откель сила берется, а нынче, ох-хо, — вздохнул Шуйский. — Знать, от Бога все. А может, от диавола?

— Окстись, государь мой! — испуганно ойкнула Авдотья.

Шуйский посмотрел на заморского стекла оконце. Небо засерело, и тусклый свет пробивался в опочивальню.

— Овдотьюшка, пора честь знать, день зачинается, не доведи Бог, узрит кто. Ведь я ноне не боярин, госуда-арь!

Авдотья подхватилась, натянула сарафан, шмыгнула из опочивальни, а Василий, подумав о том, что вот уже к шестому десятку его жизнь добирается, а все не женат. Спросил сам себя, может, пора и семью заводить? Негоже государю с девками-холопками ночи коротать.

Но тут же отмахнулся: еще погодить маленько можно.

И хмыкнул, умащиваясь снова на мягкой, гагачьего пуха, перине. Долго лежал, посапывая. Незаметно уснул. Приснилось Шуйскому, будто стоит он перед самим Господом. Гневен Бог, и голос у него громовой, пожалуй, позычней, чем у патриарха Гермогена.

«В геенне огненной сгоришь ты, Василий, и нет тебе прощения!»

В страхе Шуйский, а Бог свое:

«Не ты ли клятвенно покрыл тяжкий грех Бориски Годунова и тем взял на себя кровь царевича Димитрия, пролитую в Углич-городе? Сколь раз ты клятву ту рушил? Молчишь? А мне, Господу, все ведомо, никому не скрыть свои помыслы. Ты же, Васька Шуйский, давая клятвы и отрекаясь от них, душой кривил и имя мое поминал всуе…»

Пробудился Василий в холодном поту, мелко закрестился, прошептал:

— Господи, прости раба своего грешного. Приснится такое… Чать, перед сном про то думать не надобно…

А патриарха Гермогена положение Шуйского тревожило, шатко сидит он на троне. Да и бояре не все им довольны. Душой чуял Гермоген — не видно конца смуты. Слухом о спасшемся царе Дмитрии земля российская полнится. Вздохнул:

— Не добром все кончится, не добром.

Вошел чернец.

— Владыка, митрополит Филарет к тебе.

Вступив в покои, Филарет поклонился:

— Благослови, владыка.

И поцеловал сухую, морщинистую руку патриарха. Гермоген указал на креслице напротив себя, заговорил тихо:

— Кровавая тень угличского царевича Дмитрия витает, чернь будоражит. Доколь тому быть?

Филарет слушал, но пока не понимал, к чему патриарх клонит. А Гермоген свое ведет:

— Надобно люд убедить, что прибрал Господь царевича еще в малолетстве. Яз велю те, митрополит, совершить обряд перезахоронения царевича.

— Как велишь, владыка. — Филарет поднялся. — Коли тем смуту уймешь.

В воскресный день на паперти Архангельского собора юродивый Елистрат, гремя цепями, кричал в народ:

— Жив, жив царь Дмитрий! Жив заступник наш!

Стекался народ, окружал паперть.

— Святой человек сказывает, знать, правда!

— Говори, Листратушка, изрекай, блаженный!

— Вижу светлый лик его! Молитесь, православный явится, изгонит нечестивых!

Купец в длиннополом кафтане умильно заглядывал в глаза юродивого:

— Блажен!

Ему вторили:

— Воистину правду сказывает блаженный. Бояре честной народ опутали, они себе своего боярского царя Ваську Шуйского избрали.

Толпа, обрастая, шумела. Нагрянули стрельцы, пробились к Елистрату, а народ к ним подступает:

— Не замай Божьего человека! Убирайтесь, покуда кости не поломали.

— Не грозите бердышами, топоров отведаете!

Волнение нарастало. Площадь перед кремлевскими церквами заполнилась, гудела грозно.

— Шуйского к ответу!

— Царя Дмитрия хотим!

— Пущай бояре за него ответ держат!

В тот час Шуйский с ближними боярами направлялся к обедне. Услышал шум, побледнел. Остановился. Мысль черная, конец настал…

Бояре вокруг сгрудились. Михайло Скопин-Шуйский руку на саблю положил, кинулся на крики.

Из Чудова монастыря, опираясь на высокий посох, шел митрополит Филарет. Толпа стихла, расступалась перед ним коридором. Филарет медленно поднялся по ступеням собора на паперть. Черные очи сурово глянули на людское море. Затих народ. Юродивый, всхлипывая, на коленях подполз к митрополиту, прижался к рясе. Филарет положил ему на голову ладонь, погладил:

— Православные, великий сан на мне, и за слова свои в ответе я перед Богом. — Голос у Филарета глухой, но громкий. — Святую истину говорю вам, не царь Димитрий сидел на престоле, а беглый расстрига Гришка Отрепьев. Коварством, злым умыслом одолеваемый, он к вере латинской склонить нас намерился, да не допустил Господь. — Вздохнул. — А царевич Дмитрий умер во младенческие лета. Ныне повелел государь Василий Иванович и патриарх Гермоген мне, митрополиту ростовскому, да князю Воротынскому перенести мощи царевича Дмитрия из Углича в Москву.

И снова погладил Елистрата.

— Поднимись, блаженный, не смущай люд. Да обратит на тебя взор свой Всевышний.

Спустился с паперти, медленно направился в патриаршие хоромы, а вслед за ним расходился народ. Переговаривались, судачили. До ушей Филарета донеслось:

— А Листрат баял, живо-ой!

— Либо не слыхал, о чем сказывал ростовский Филарет?

— Митрополит не брешет, Бога в свидетели призывал.

— Хи! Аль запамятовал, как бояре с Шуйским клялись, сажая на царство Дмитрия?

— Поживем, поглядим. Дай срок…

За неделю до Ивана Купалы из Москвы по можайской дороге на Смоленск тронулся посольский поезд. В переднем, крытом кожей возке государев посол Григорий Константинович Волконский, а за ним возки дьяка Андрея Иванова и иных посольских да служилых людей.

Скрипели тяжело груженные телеги, везли довольствие для посольского поезда и дорогие подарки для короля.

С посольством возвращались в Речь Посполитую десятка два шляхтичей, отпущенных домой царем Василием Шуйским с наказом боле на Русь не хаживать. Ляхи ехали верхоконно, однако безоружно. Над ними начальствовал пан Меховецкий, высокий, с отвислыми усами и крупным сизым носом. Сник пан Меховецкий. Когда с царем Дмитрием в Москву явился, не так мыслилось ему возвращение в Варшаву.

Князь Волконский, с лицом одутловатым и серыми холодными глазами, откинулся на мягких подушках, задумался. Не впервой ему править посольство. В последний раз даже у шаха персидского побывал, нагляделся всякого. Чудно живут шах и его визири. Поразили Волконского гаремы. Тут с одной женой порой не управишься, а у них жен — со счета собьешься…

Однако о посольстве в Речь Посполитую. Необычно оно. После того как поцарствовал Лжедмитрий, трудно будет с панами речь вести. А надлежало с Сигизмундом уговориться, дабы король разным разбойным людям дорогу на Русь перекрыл; ляхам да литве не искать бы в русских землях поживы, до коей они, известное дело, даже охочи.

И еще должен был Волконский настоять, дабы выдал король русскому царю Михайла Молчанова. Зачем Речь Посполитая пригрела этого изменника?

Князь Григорий хмыкнул, вспомнив, как петушился Михайло при Лжедмитрии. Мнил себя выше бояр родовитых, а сам из дворян голозадых. А откуда спесь та, всем вестимо. Кровь Годуновых, царевича Федора и жены Бориса Марьи взял на себя Михайло Молчанов. Да и один ли то злодейство учинил? Поди, всем известно, князь Василий Голицын вкупе с Масальским в том замешаны. Пробрались, ровно тати, в годуновские хоромы и в угоду самозванцу удавили Федора и Марью.

— Ох-хо! — Волконский перекрестился. — Все в руке твоей, Господи!

К вечеру вторых суток посольский поезд добрался до Можайска. Покуда в хоромах можайского воеводы Ефима Бутурлина проворная челядь накрывала столы, князь Волконский, вдосталь нажарившись в баньке на полке, улегся на лавку, подставил порозовевшее, будто у новорожденного, тело под хлесткие удары дубового веничка.

Холоп, раздевшись до порток, старался вовсю. Князь блаженно закрывал глаза. Приятственно. Даже в сон потянуло. Хлебнул холодного кваса, выдохнул шумно.

Попарившись и накинув длиннополый кафтан, Волконский вышел на воздух. Ноги несли отдохнувшее тело легко. Смеркалось. У конюшни наказывали холопа. Провинившийся лежал на навозной земле, а ретивый челядинец мерно, под счет боярского дворского, хлестал батогом по оголенной спине.

Князь Григорий приостановился, полюбовался. Славно сечет челядинец, с потягом. Кожа у холопа в кровавых полосах, того и гляди, лопнет. А мужик губы сцепил, терпит, ни стона, только головой дергает.

— Ну и ну! — восхищенно промолвил князь Григорий, — Иной бы криком изошел. Крепок, молодец!

За столом Волконский спросил воеводу:

— Секли холопа за какие вины?

— Берсеня-то? За зловредство. — И тут же пожаловался: — Ох-хо, холопы ноне неспокойные. Воеводствуя в Медыне, перевидал я всякого. Скажу тебе, Григорий Константинович, месяц минул, как сижу в Можайске воеводой, ин и тут не лучше. Порой наглядишься на мужичьи рыла, мороз по коже дерет. Сплошь рожи разбойные. Дай им волю, они нас всех бы под корень лютой смертью показнили.

— Уж это истина, — поддакнул Волконский. — Не помилуют. Три лета минуло, а можно ль забыть, как воры Косолапа разбои чинили. Сколько страху от них натерпелись.

— Ох-хо, не поминай на ночь. Я в те разы насилу ноги унес. — Он подвинул Волконскому блюдо с мясом. — Угощайся, князь Григорий Константинович. Ешь ты дюже плохо. Аль притомился в пути?

Стряпуха внесла серебряный поднос с поросенком. Румяная, золотистая корочка блестела жиром. Бутурлин, ловко отхватив ножом кусок, положил его перед Волконским. Нагреб ложкой гречневой каши.

— Благодарствую, Ефим Вахромеевич, все-то у тебя сытно и прием знатный, хлебосольный.

— Чем богаты, тем и рады, — довольно потер руки Бутурлин. — Я о чем с тобой, князь Григорий Константинович, поделиться хочу. Давно наблюдаю, всякий беглый люд в Северскую Украину стекается. Копится ворье. А что сие означает? Опасность великую. Искру поднеси, вспыхнет новая смута. Покуда не поздно, войско послать бы, разбойный люд разогнать, оружием постращать народ. Государь же Василий Иванович о том, поди, не помышляет, да еда Григория Шаховского на воеводство в Путивле посадил. Хе-хе! Пустил козла капусту стеречь! Экая незадача. Холопа в кулаке держи.

— Согласен, Ефим Вахромеевич, — кивнул Волконский. — От Григория Шаховского измены ожидать можно, в обиде он на Шуйского. Ну да бог не выдаст, свинья не съест. Авось побоится князь Григорий против царя злое замысливать. В те поры он на самозванца надежду держал, а ныне на кого?

— Ноне тоже, слышь, князь Григорий Константинович, слух идет, жив-де царь Дмитрий. Мужики от такой вести душой воспрянули.

— За слова энти смоленского воеводу Петра Шереметева за стрелецким доглядом увезли. Слыхивал?

— Я что, князь Григорий Константинович, люд всякое болтает. А язык, известное дело, без костей.

— Болтунам языки рви, воевода.

— Надобно.

Волконский поднялся.

— Прости, Ефим Вахромеевич, подъем у меня ранний, дорога, сам ведаешь, не ближняя…

А холоп Федька Берсень доплелся до избы, всю ночь глаз не сомкнул. Спина огнем жгла, лишь к утру слегка полегчало.

Отыскал Берсень торбу холщовую, сложил немудреные пожитки, топор за поясок сунул, вышел во двор. Занималась заря. Тихо, тепло, Можайск в сонной дреме. Федька шел поросшей травой улицей. Поравнявшись с усадьбой воеводы, поднял кулак, погрозил на темные окна воеводских хором.

— Погоди, ужо сочтемся.

За городом свернул с дороги к лесу.

Стольник Михайло Молчанов мнил себя удачливым. Да и было отчего. Немногим сторонникам самозванца удалось в ту ночь спастись. Многие паны вельможные полегли в Москве от топоров и дубин московского люда.

Как тать бежал Михайло из Москвы. Таясь, пробирался до самого российского рубежа и только в Сандомире вздохнул облегченно.

Привез Молчанов в Сандомирский замок Юрия Мнишека печальное известие о боярском заговоре, поведал, как избивали вельможных панов московские люди. О судьбе Дмитрия Михайло говорил туманно: жив ли, нет, ему, Молчанову, не ведомо, а вот о воеводе Юрии Мнишеке и царице Марине рассказал, что схвачены они людьми Василия Шуйского и содержатся за крепким караулом. Обиды им чинят, унижают всяко.

Стольнику Молчанову хозяйка-воеводша отвела угловую комнату замка. День Михайло начинал с чтения латинских книг. Потом, уединившись, принимал беглых русских дворян. Они именовали себя слугами царя Дмитрия, пострадавшими от Василия Шуйского. Беседы велись тайные, подчас долгие, после чего некоторые из дворян отправлялись за рубеж, в Московию.

Вечерами Молчанов прогуливался в саду с воеводшей. Стройный, темноволосый, в кафтане синего тонкого сукна и в красной шелковой рубахе, он явно нравился хозяйке замка. Стольник говорил по-польски чисто, иногда пересыпал речь латинскими словам, поглядывая на молодящуюся воеводшу бесстыжими зелеными глазами. От прежнего растерявшегося стольника, каким Михайло предстал в Сандомире, не осталось и следа.

Недели две минуло, и он уже уверял хозяйку, что скоро она услышит о царе Дмитрии, а с ним объявятся и воевода Юрий и Марина. А в подтверждение своих слов показал воеводше печать государства Российского.

— Мне ее царь Дмитрий вручил…

К концу месяца Молчанов сказал хозяйке:

— Премного благодарствую за приют, ясновельможная пани, однако надлежит мне перебраться в Варшаву и искать встречи с королем Сигизмундом.

Сейм был как сейм, чванливый и задиристый. Паны вели себя шумно, бранились, хватались за сабли. Одни тянули сторону Яна Потоцкого и литовского гетмана Ходкевича, другие — канцлера Сапеги и коронного гетмана Жолневского.

На сейме паны кричали:

— Скликать посполито рушение!

— Покарать московитов!

Поджарый, франтоватый Ходкевич наскакивал на краснощекого, пропахшего сивухой Жолневского.

— Але, пан коронный гонор растерял, на коня не сядет? — Повернулся к Сигизмунду, потряс руками: — Твое слово, король, и мы приведем наши хоругви в Москву!

Гетман Жолневский раскраснелся, дышит сипло:

— Чертов литвин, ты вояк известный, первому казаку зад покажешь!

Но вот поднялся дородный и важный канцлер Лев Сапега, заговорил неторопливо:

— Панове, не надо брани, повременим до поры. Еще не наш час. — И пригладил пышные усы.

Сигизмунд прислушивался к Сапеге. Он считал его своим первым советчиком. Перед сеймом канцлер сказал королю: «Ваше величество, смею вас уверить, царь Шуйский имеет врагов и быть смуте на Руси».

Сигизмунд кивнул Сапеге. На самом деле, канцлер говорит истину. Разве не прав оказался он с самозванцем? Не убей бояре Лжедмитрия, и Речь Посполитая имела бы Смоленск и северские города, а церковь римская — Унию. Самозванец был верным слугой королевства.

Голос Сапеги ненадолго вернул Сигизмунда к делам сейма.

— С вами вельможные панове, — канцлер слегка поклонился Потоцкому и Жолневскому, — я согласен. От царя московитов мы потребуем выдачи воеводы Мнишека и тех шляхтичей, каких не убили холопы.

Дряхлый пан Микульский продребезжал:

— Злотые за позор!

— Вельможный пан, московиты уплатят Речи Посполитой столько злотых, сколько укажет король.

Кончики стрельчатых королевских усов дрогнули. Сигизмунд понимал, канцлер говорит для успокоения сейма. Получить с московитов злотые — все равно что омолодить пана Микульского.

При таком сравнении король улыбнулся.

Как-то Сигизмунд сказал Сапеге, если бы он, король, послал на Москву посполито рушение, то потребовал сделать царем на Руси своего сына Владислава. На что канцлер возразил: Московия покуда сильна и Владислава не только в Москву, но и к Смоленску не допустят…

Умен литовский канцлер Лев Сапега и хитер, как старый лис. Едва Михайло Молчанов пересек рубеж и нашел пристанище в Сандомирском замке, как Сапега уже все знал о нем. Стольник-московит, по всему, непростой. Слух есть: из Москвы бежал, печать царскую прихватил. Того Молчанова надобно к рукам прибрать…

Через дворецкого воеводы Мнишека канцлер был осведомлен о всех связях Молчанова в Сандомире, кто приезжал к нему из-за рубежа, с кем и какие тайные разговоры велись.

Понял Сапега, от Михаилы Молчанова и его сторонников потянутся на Русь нити к новой смуте в московском царстве.

 

Глава 2

Путивльский воевода. Мужики комарицкие. Москва людная

День у путивльского воеводы Григория Петровича Шаховского начинается спозаранку. С петухами встает князь. В теплую пору моется родниковой водой, зимой растирается докрасна снегом. Воевода потянулся с хрустом, выскочил на крыльцо без рубахи. Широкоскулый, крепкий, тугие мышцы играют, подставил спину челядину. Тот полил из бадейки. Воевода умывался, отфыркиваясь, наслаждался жизнью.

— Окати, Микишка, не жалей воды.

Микишка-челядин, как и князь, к сорока подбирается, подал Шаховскому льняной рушник, Григорий Петрович растирался долго. Потом спросил:

— Что, гость еще почивает? Горазд князь Василий!

Натянув просторную шелковую рубаху, не спеша обошел двор. Хоромы у путивльского воеводы хоть и бревенчатые, однако богатые, светлые, о двух ярусах, слюдяными оконцами поблескивают. На подворье конюшня и хлев, псарня и голубятня, амбары и клети вдосталь добром набиты.

Челядь суетилась, занималась делом. Две молодайки потащили полные подойники парного молока, поклонились князю. Ядреная, толстоногая стряпуха разожгла печь и теперь, ловко орудуя длинным ножом, разделывала ощипанных гусей. Потрошки поблескивали жиром.

Григорий Петрович приостановился.

— Свари лапши с потрошками, Настасья.

— Быть по-твоему, батюшка Григорий Петрович. К завтраку и спроворю, сладку, каку ты любишь.

Конюх выводил коней на водопой. Лошади у Шаховского знатные, дикие скакуны, повод обрывают. Воевода объезживал их самолично. Вскочит на неука без седла, охлюпкой прижмется к холке, гикнет, попустит повод и только ветер свистит в ушах. Крепко держится на коне князь Григорий, видать, кровь предков-степняков в нем бурлит.

У голубятни воевода задержался, послушал воркование. Открыв решетчатую дверку, князь взял шест с тряпицей на конце, пугнул птиц. Голубиная стая взмыла в утреннюю синь, закружила, выписывая замысловатые петли…

Задрав голову, Шаховской полюбовался, потом через открытые ворота покинул подворье. На городской площади, поросшей травой, тихо и сиротливо. Сухонький дьячок в стареньком подряснике со связкой ключей в руке торопился открыть церковную дверь. Опираясь на клюку, плелась старуха нищенка, чтобы занять место на паперти, с трудом передвигала ноги.

«Не доведи Бог дожить до этих лет», — подумал князь.

Шаховской на воеводстве недавно, со времени смерти царя Дмитрия. Услал его царь Василий Иванович из Москвы за то, что Шаховские, и Григорий и отец его, старый князь Петр, верно служили Дмитрию, хотя и знали, что за этим именем скрывается самозванец, однако личность сильная.

Князь Григорий винит бояр, устроивших заговор против Лжедмитрия. А что избрали они на царство Шуйского, совсем удивительно. Разве не известно, он клятвопреступник и подл по натуре. Подобно геенне Васька, от него всякой пакости ожидать можно. Чем быстрее избавиться от царя Шуйского, тем лучше.

У князя Григория Петровича убеждение твердое: Василий Шуйский на престоле сидит непрочно, и видит Бог, царский трон выбить из-под него возможно, надо только решиться. А уж коли такое случится, тогда его, Григория Шаховского, судьба счастливая не обойдет.

Ох, мысли, мысли, куда они только не заносят путивльского воеводу!

Раскинулся Древний Путивль на шести холмах. Еще со времен киевского князя Игоря сохранился на городище земляной вал. На другом холме далеко виден Молчанский монастырь, дававший приют наступавшему на Москву царевичу Дмитрию…

Домишки в Путивле рубленые, крытые тесом и соломой. Центральная часть города, где боярские и дворянские хоромы, обнесена высокими бревенчатыми стенами.

За этими стенами два лета назад отсиделся от годуновского войска Лжедмитрий и, скопив силы, двинулся на Москву. Путивльцы и поныне гордятся: «Мы царевича Дмитрия приютили, подмогли в правом деле против Бориса Годунова…»

По подъемному мосту, переброшенному через глубокий ров, воевода Шаховской вышел на посад, где жили ремесленники и огородники, стрельцы и разный торговый люд. Здесь по воскресным дням собиралось думное торжище, на которое из ближних и дальних сел и городков съезжался народ, дрались в кулачном бою, решалась правда.

В обычные же дни Путивль-город не слишком бойкий, с весны зеленел садами, к осени радовал обилием плодов и разной ягоды. Вдоль рыбной речки Сейм берега живописные, лесные.

Шаховской остановился у реки, носком красного сафьянового сапога коснулся воды. Тянет за рекой туман, всплыла рыба, в заводи пугнула по воде мелочь — щука гоняла. Свежо…

Завтракали втроем, воевода Григорий Петрович Шаховской с гостями, князем Василием Масальским и Филиппом Пашковым, дворянином, пожалованным Лжедмитрием двумя деревнями в Веневском и Серпуховском уездах за то, что с отрядом мелкопоместных служилых людей помог самозванцу вступить в Москву.

Сытную еду запивали медом хмельным, игристым, речи вели тайные, запретные, вполголоса.

Сотник Пашков, по кличке Истома за красоту и ухарство, расстегнув ворот алой шелковой рубахи, весело поглядывал то на воеводу, то на низколобого хмурого Масальского, теребил серебряные застежки.

— Шуйский повелел народ к присяге приводить, крест целовать, — сказал Шаховской, поигрывая ножиком. — Куда как грозен! По московским церквам молебны о здравии служат.

— Ваське-то? — возмутился Масальский. — Слепец гунявый, гнида царь! Как же я ему присягну, шубнику?

Пашков засмеялся:

— У Шуйского, слыхивал, челядь шубы шьет, мошну набивает.

— Шубник, воистину шубник Шуйский, — подтвердил Масальский.

— Я вот чего скажу: не жди от Шуйского добра, коли воцарился, — снова сказал воевода. — За ним издавна молва недобрая. Грозному Ивану бородой сапоги обметал, при Федоре Ивановиче и Борисе Годунове гнулся, Дмитрию до поры угодничал, тварь.

— Змеей коварной царю Дмитрию в душу влез, — бубнит Масальский. — Ино и ужалил.

— Известно, Шуйский дворянство не честит, — сказал Пашков. — Мы его сторону держать не согласны, нам в том какая корысть?

— Чего там дворян, он и бояр не всех чтит. Льстецов обожает, наушников, одаривает их. Я вот о чем сообщу вам, — воевода перешел на шепот, — с верным человеком стольник Михайло Молчанов из Сандомира письмо переслал.

— О чем оно? — встрепенулся Масальский.

— Аль не догадываетесь?

И склонились над столом голова к голове, зашептались.

— Я слыхивал, стольник Михайло, когда из Москвы сбег, дорогой в Речь Посполитую первоначально к тебе, князь Григорий Петрович, в Путивль наведывался, — сказал Масальский.

— Было такое. Молчанов пишет, король Сигизмунд и паны вельможные на Москву помышляют. О царе Дмитрии поговаривают. Кое-кто не верит в смерть его. Разумеете?

— Слава тебе, Господи, — перекрестился Масальский. — С ляхами и мы на Шуйского.

— Не след того! — возмутился Истома.

— Вы это о чем? — не понял Масальский.

— Чужеземцев на Русь наводить, — зло ответил Пашков. — С Шуйским и без ляхов совладаем, так и отписать стольнику Михайле Молчанову.

— Слова твои верные, Истома, — поддержал Пашкова Шаховской. — Нам ли не знавать, зачем король с панами вельможными в московские дела нос суют, шляхту на нас насылают.

— Сами разобраться горазды в делах наших, — снова заговорил Истома. — И из-под Шуйского трон выбьем, силов достаточно. Снова заявляю, нам, дворянам, Васька не надобен. Не хотим такого царя, какой дворянству не защита. Вона встречался я недавно с рязанцем Ляпуновым Прокопием, жалуется, бояре холопов у дворян посулами и силком уводят, а Шуйский боярскую сторону держит, в приказах веры нам нет.

— Аль забыли, кто у царевича Дмитрия главной силой против Годунова был? — спросил Шаховской и тут же ответил: — Холопы да казаки. А когда Дмитрий в Москву вступил, враз место черни указал. Однако холопы и поныне поговаривают, царя Дмитрия, дескать, бояре извели, потому как он вольную намерился дать народу, землей жаловать.

— Ох-хо-хо, — вздохнул Масальский, — черни опасаюсь. Обойтись бы без нее.

— Пожалуй, ты, князь Григорий, верно говоришь. От крестьянского войска до поры не резон отказываться, — сказал Пашков.

— Может, к воеводам иных городов письма слать, позвать в подмогу, и они за нами потянут.

Пашков повел бровями:

— Заодно и дворянам поклониться.

Шаховской молчал, думал. Наконец сказал:

— Я чернь тоже не жалую, и она нам до времени, пока Ваську прогоним. Покуда же с письмами нарядим гонцов к казакам и воеводам по городкам северским. А холопов и крестьян, какие к нам пристанут, гнать не будем. Душою чую, не избегать нам холопского войска.

— Повременйм, князь Григорий, с холопами. Эко дались они тебе, — недовольно поморщился Масальский.

— Ладно уж.

Масальский сказал:

— Тебе, князь Григорий, первому начинать, ты у нас заглавный, и Путивль над всеми городами Северской Украины голова. Тут тебе и Стародуб, и Севск, и Чернигов, и Новгород-Северский, и Рыльск, и Брянск. Вона сколь сразу к Путивлю потянутся!

Шаховской задумался.

— Че, князь Григорий Петрович, лиха беда начало, — задорно вскинул голову Пашков.

Воевода усмехнулся:

— Ну и ну! Однако ты, князь Василий, горазд. Сказал и укатил в свою вотчину, а меня, значит, в борозду загоняешь? Однако оно и так, кому-то и тянуть надобно. — Поднялся. — Ну, с Богом. Будем, сотник Истома, первыми люд поднимать, войско собирать. Обопремся до победы на чернь. В воскресный день, когда народ на торжище соберется, ударим в набат. А ты, князь Василий, когда мы на Москву двинемся, своих людей поднимай, на подмогу поспешай.

— Будет, князь Григорий, будет, уговор наш не порушу, в том крест целую.

Пашков смоляную бородку в кулаке мнет, черными глазами поводит:

— Я с тобой, воевода, в одной упряжке согласен ходить. Но вот ты за чернь ратовал, потому спросить тебя желаю. Коли доведется холопов против Шуйского поднимать, каким словом?

— Именем царя Дмитрия, сотник, именем того, кого холопы в Москву привели прошлым летом. Сам видишь, холопы в смерть Дмитрия не верят, так мы и призовем их постоять за него. Руками холопов изведем Шуйского и тех бояр, какие его вознесли.

— Мудро. Отпишу братьям Ляпуновым в Рязань, — сказал Пашков. — Прокопий царю Дмитрию присягал и ноне, верю, за него с рязанцами постоит.

Шаховской кивнул.

— Уведомь, сотник. — И повернулся к Масальскому: — Не бойся, князь Василий, войска крестьянского, мы его направим против врагов наших. И на Дон да в Запорожье гонцов слать немедля.

— Урядились на первой, — согласился Масальский. — Там же — как дело укажет.

Князь Григорий встал, разлил мед по корчагам.

— Ряду бы эту нам, други, держать прочно, не рушить и от дела нашего не увиливать. Видит Бог, не по принуждению, по-доброму уговор приняли.

Молва имеет крылья: в Борисове взбунтовался люд, убили воеводу Михайлу Богданова-Сабурова, из Ливен насилу уволок ноги Михайло Борисович Шеин…

Появился в Путивле первый гулевой люд, мужики посадские, холопы, крестьяне. Располагались кто где, валили толпами на подворье путивльского воеводы.

— В службу к тебе, князь Григорь Петрович. Слыхивали, ты рать скликаешь на подмогу государю Дмитрию.

У Шаховского ответ один:

— Страдания ваши не останутся незамеченными государем. Пожалует он вас от своей милости.

Ехали к Шаховскому дворяне из разных мест, высказывали обиды на Шуйского.

— От времен Ивана и сына его Василия служилые дворяне завсегда в чести у государей, а от Шуйского нам проку мало.

— Его любимцы — бояре — наши поместья разоряют, крестьян наших на свои земли силой свозят…

В Севск грамоту Шаховского привез путивльский десятник. Воевода севский на нее ответа никакого не дал, однако народ о грамоте прослышал, собрался у церкви, заговорил:

— Севск и Путивль друг дружке поддержка, так уж исстари повелось.

— Мужики комарицкие за волю постоять всегда горазды…

Перепуганный крамольными речами тщедушный попик, наспех обедню отслужив, на церковной площади принародно плакался:

— Господи, на кого замахнулись!

Комаринцы над попиком потешаются, зубоскалят. Тимоша, мужик кудрявый, лихой, попа за плечо взял, прижал лег гонько:

— Уймись, отец Алексий. Ты свою службу правь, в чужую не суйся. Аль забыл песенку:

Ах ты, сукин сын, комарицкий мужик, Не хотел ты своему барину служить…

Прослышал о смутьянах воевода, послал к церкви пеших стрельцов. Тем бы заводчиков хватать и в приказ доставить, а они сторону смутьянов заняли.

Тимоша в толпе потолкался, поговорил с одним знакомцем, другим, намекнул, пора-де кистени доставать, и направился к Акинфиеву.

Идет Тимоша заросшей бурьяном улицей, сухопарый, острый, колпак на затылок сбит, скалится. Весело ему! В избу к Артамошке ввалился, колпак с головы стащил, об лавку хлопнул:

— Кажись, время приспело, атаман! Слыхал, что в Путивле?

Акинфиев с полатей слез, подтянул порты, не держатся на худом животе, затоптался по избе. Она низкая и топится по-черному, бревенчатые стены в копоти, грязные.

Остановился Артамошка напротив Тимоши, прищурил глаза, ждет, что тот ему скажет.

— Пора, атаман. Кажись, в самый раз ватагу нашу скликать да к путивльцам в войско подаваться.

— А ответь, Тимоша, кто тому войску голова будет? — спросил Артамошка и хитрую улыбку в усах прячет.

Тимоша подвоха не учуял.

— Поелику путивльский воевода писал, он, разумею.

Крутнул Акинфиев головой.

— Не то, едрен корень. Я тебя про воеводу неспроста вопрошаю. Вспомнилась, Тимоша, байка, какую от Хлопки слыхивал. Вздумал волк телят пасти, а они к нему в стадо не идут: «Больно клыки у тебя, серый, востры». — И рассмеялся. — Нет, Тимошка, повременим. Спина моя не забыла, как ее шляхтичи по указке царя Дмитрия в синь изукрасили. Отчего бы у князя Шаховского к холопам и иному люду душа потеплела?

Положив руку Тимоше на плечо, помолчал, потом снова сказал:

— Коли сыщется воевода, какой не корысти ради, а народу сродни меня на бояр призовет, живота не пожалею. Не забыл, поди, Хлопка?

Тимоша кивнул. А Артамошка ему:

— Скажи ватажникам, Тимоша, я в Москву подаюсь, с женой перевяжусь, там и порешу судьбу свою. Ждите меня до первых заморозков, едрен корень. Не возвращусь, ищите нового атамана…

Даже в Смутную пору воскресными днями людно на торгу. На Красную площадь и в Охотные ряды стекался люд со всей Москвы. Делалось шумно и многоголосо.

Торговые ряды с лавками и навесами, палатками и открытыми полками начинались от самой Москвы-реки, где покачивался на воде плавучий мост, и тянулись вверх, через Зарядье, Варварку, Ильинку, Никольскую.

Зазывно кричали пирожники, предлагая отведать пирогов невесть с каким мясом, сыпали прибаутками сбитенщики, и над жбанами курился горячий пар, распространяя запах имбиря, корицы и других приправ. А обочь молочницы заманывали прохожих холодным молоком.

Потолкался Артамошка, побродил по торжищу, на люд поглазел. У Акинфиева глаз острый, мигом углядел пристава. Тут же юркий малый очами стреляет, высматривает, в чьих карманах похозяйничать.

Потолкался Артамошка, ноги в Китай-город свернули. Решил Акинфиев в кабаке передохнуть, там гулящему люду завсегда рады, от них прибыль казне царской.

На Руси питейные дома государевы. По Москве их множество: Плющиха и Зацепа, Полянка и Щипок, Балчуг и Разгуляй, Палиха и Тишина… Люд московские питейные дома по-своему окрестил: Веселуха и Скачок, Тычок и Стремянка, Пролетка и Заверяйка…

Здесь хмельным хоть залейся. От него царской казне доход великий. А тех, кто промышлял курением вина тайно, выискивали и, изловив, секли нещадно у Земского приказа, дабы другим неповадно было.

В московских питейных домах завсегда людно и колготно, дым коромыслом. Зашел Артамошка в кабак, что в Китай-городе, у мясного ряда, осмотрелся. Просторная изба, двухъярусная. Внизу за бочками с вином и квашеной капустой укрылись два юрких мужичка, охочих до игры, метали кости, бубнили:

— Семенку за табак батогами драли.

— По первой. Аль забыл, как Михася, чтоб табаком не торговал, ноздри распороли и, нос отрезав, в ссылку упекли.

Подозрительно посмотрели на Акинфиева, за свое принялись. По скрипучим ступеням поднялся Артамошка на второй ярус. Здесь стол и скамьи, в углу стойка, уставленная кувшинами и чарками, железный ящик для денег.

Мордатый целовальник, рукава рубахи до локтей закатаны, покрикивает на обсевших стол пьяных, разомлевших мужиков. В углу взлохмаченный парень обнял девку непотребную, целует. Та взвизгивает, хохочет.

— За штоф, милай, вся твоя буду.

Тускло освещая кабак, смрадно чадят фитили в плошках. Артамошка Акинфиев примостился у края стола, пригорюнился. Добирался в Москву, надеялся жену Агриппину увидеть, ан нет ее. Соседи сказывают, исчезла она в ту ночь, когда шляхту били. Куда — никто не знал, может, в другой город перебралась, может, убил какой пан…

Грустно Артамошке, хоть вой, как тот волк, какого он пожалел в ту ночь в Севске.

Целовальник тронул Акинфиева за плечо:

— Что ясти и пити желаешь, красный молодец?

— А, что подашь, — безразлично отмахнулся Артамошка.

Целовальник поставил перед ним штоф с водкой, кусок холодного поросячьего бока, миску с кашей гречневой.

Оттолкнув парня, девка подсела к Акинфиеву.

— Угости, милай, не пожалеешь.

Артамошка налил ей чарку, отрезал мяса. Парень из-за стола поднялся, глаза осовелые.

— Мою бабу не замай!

— Охолонь, едрен корень. Своя, так и корми.

Парень на Артамошку с кулаками полез, другие подзадоривают:

— Врежь ему, Листрат, откель он тут такой!

Акинфиев руку парня перехватил, вывернул. Взвыл тот от боли, изогнулся. Подтащил его Артамошка к двери, столкнул со ступенек, а сам, плюнув, покинул кабак.

Идет Акинфиев по Москве, глазеет. Горят позолотой купола церквей, кресты на маковках, играют на солнце слюдяные оконца боярских теремов. Москва — всем городам город.

У церкви Фрола и Лавра, что на Мясницкой улице, постоял Артамошка, потоптался, потом сызнова к торговым рядам воротился. На Красной площади стало людно. Затрезвонили колокола к обедне, купцы закрывали лавки. Идет Артамошка вдоль каменной стены, на женщин поглядывает, может, случится, Агриппину встретить…

Берегом Москвы-реки через Тайницкие ворота в Кремль вступил. На Ивановской площади задержался. По одну руку старый двор государев, палаты царя Бориса; по другую — колокольня Ивана Великого вознеслась в небо; прямо перед Акинфиевым — соборная церковь Блаженной Девы Марии, собор Успенский, а чуть в стороне — двор патриарший.

Пошел Артамошка в собор, полумрак, свечи горят, люда мало, певчие ладно выводят. Помолился перед иконой Иоанна Крестителя, покинул церковь.

У Судебного приказа зеваки собрались, поговаривают:

— Счас вора сечь будут.

— Не, стрельца. За самозванца распинался.

— Это какого?

— Не ребенок, сам ведаешь.

— Дмитрия? Врет, Дмитрия убили бояре.

— А можа, ен, стрелец, правду говаривал? — сказал подпоясанный бечевой посадский.

Появился палач в красной рубахе. На людей посмотрел, подбоченясь, спросил весело:

— До смерти драть или до беспамятства?

— Чего вопрошаешь? — ругнулся посадский. — Все одно наоборот сделаешь.

— Гы-гы, — оскалился палач и звонко, с потягом, щелкнул сыромятным кнутом.

Подручный палача выволок из подвала человека, взял за руки, легко закинул себе за спину. Из толпы выкрикнули, не то удивляясь, не то восхищаясь ловкостью подручного:

— Лихо взял на козу.

— Насобачился!

Опираясь на рогатый посох, из приказа вышел дьяк, зевнул сонно и, не заглядывая в свиток, прогундосил:

— Стрелецкий десятник Савватей Колесов, сын Кузьмы, за непотребные речи приговорен к полсотни батогов. Приступай, кат.

Свистнул батог, и вскипел яркий рубец на спине десятника. А кнут вдругорядь взвился. Вздрогнул, завыл Савватей Колесов.

Рядом с Артамошкой баба в просторном платье из объяри раскраснелась, глаза горят:

— Во хлещет!

— Дура! — повернулся к ней посадский. — Кабы тебя так, небось визжала бы свиньей недорезанной.

— За смутьяна вступаешься? — Баба грудью полезла на посадского. — Чать, по тебе дыба скучает!

— Подлая ты женка, — ругнулся Акинфиев. — Эко тебя от чужой крови разобрало.

Отошел Артамошка от Судебного приказа, твердо решив в Москве не задерживаться, возвращаться в Севск, где дожидались его товарищи.

 

Глава 3

Маркиз Мнишек. Болотников. Князь Шаховской признает Болотникова крестьянским воеводой. Народ гулевой, холопья вольница

В закрытой дребезжащей колымаге под крепким конвоем везли из Москвы в Ярославль Марину Мнишек и сандомирского воеводу пана Юрия. Похудела Марина, подбородок заострился, только глаза прежние: большие, красивые. Всю дорогу Марина даже с отцом не разговаривала, забилась в угол недавняя царица, не плачет, злобствует.

За стеной колымаги стрельцы перекликались, смеялись. Им нет дела до Мнишеков, в Ярославле сдадут жену самозванца с ее отцом и другими вельможными панами в острог и назад, по домам.

Душно, лето на вторую половину завернуло. В колымаге тряско. Будто вчера то было, когда в сопровождении многочисленной шляхты и вельможных панов ехала Марина в Москву. На всем пути ее торжественно встречали бояре и дворяне, выгоняли люд расчищать дорогу. Белые кони цугом тащили золоченую карету, обитую изнутри дорогими соболями. Марине вспоминается это, как сладкий сон.

— Сто чертей его матке! — бормочет воевода. Давно небритые щеки заросли седой щетиной. Одутловатое лицо трясется от гнева. — Тысяча проклятий иезуиту Игнатию Рангони. Соблазнил искуситель. «Царевич Дмитрий, дочь-царица!» — передразнил воевода. — Чертовы московиты! Будь проклят и круль Сигизмунд! Але не сулил он подмогу Дмитрию, когда запрашивал у него Смоленск?

Марина не вступает в разговор, ей опостылела отцова ворчливость.

Сандомирский воевода винил папского легата Игнатия Рангони, бранил и второго Рангони, епископа Александра, Марининого духовника в Москве. Отец никак не желает согласиться, что и он был с ними заодно. Они все, и с ними король, твердили, в каком почете будет Марина, сделавшись царицей. И не скрывали, что ждут от нее: Сигизмунд — российских земель, римский папа через своих легатов требовал, чтобы Марина внушила Дмитрию склонить русскую церковь на Унию с католической и признать над ней главой папу Павла; отец мечтал о северских городах…

Остренький подбородок Марины обиженно подрагивает, а темные глаза влажнеют. Она прикрывает веки, кусает пересохшие губы. Марина писала Шуйскому, просила разрешения вернуться в Сандомир, но вместо этого ее везут в Ярославль. И от короля никаких вестей. Нет на царстве Дмитрия, и она не нужна ни Сигизмунду, ни римскому папе. Марина не задумывалась, истинный ли царевич Дмитрий или самозванец. Он достиг царства, и это для нее было главное.

«Погиб Дмитрий или бежал?» — думает Марина. Ведь ей не показали убитого. Она ежится испуганно, вспомнив, как в ту ночь у нее на глазах стрелец заколол ее любимого и верного рыцаря Яся.

— Матка бозка, — шепчет Марина.

Воевода поворачивается, решив, что она заговорила с ним, но Марина снова сцепила зубы, и Мнишек брюзжит:

— Мы разорены, московиты забрали у нас все, а в нашем фамильном сандомирском замке, с тех пор, как в нем побывал царевич со своими прожорливыми гайдуками, сто чертей его матке, одни мыши.

— Где же коронное войско? — неожиданно открывает рот Марина, и в голосе ее звучит издевка.

— Але дочь моя мнят, круль рыцарь? Как бы не так! Круль — паршивая овца, а его любимый канцлер Сапега — хитрая лиса. Он вынюхивает и выглядывает, чтоб сожрать кусок, какой ему добудут другие, сто чертей его матке.

— Зачем нас держат в этой ужасной стране? Я хочу в Сандомир.

— Нет, дочь моя, — возражает воевода, — по всему видать, московиты не намерены отпустить нас еще долго. Ты должна быть готова к этому.

— Да, отец, я знаю, — соглашается Марина. — Мне жаль тех дней, когда я была русской царицей. Ты помнишь, отец, какими дорогими подарками одарил меня и тебя Дмитрий?

— Не говори о них, дочь моя. При упоминании об этом у меня мутится разум. Как близко было наше величие и в какой бездне мы оказались теперь, сто чертей его матке! Проклятые московиты и их колымага, она растрясла мне кишки. Сегодня я нищий и голодный рыцарь, дочь моя. Але чертов барин, какой сопровождает нас, не собирается кормить нас?

Марина не отвечает. Нудно скрипят колеса колымаги, бряцает оружием стража. Стрельцы, что прежде гнулись перед Мариной-царицей, теперь насмехаются. Нет, не думала Марина, что ее царствование доставит ей столько горя. А как хотелось ей быть царицей! Тогда, в Сандомире, она пообещала стать женой русского рыцаря из свиты князя Адама Вишневецкого, назвавшегося царевичем Дмитрием, при условии, что он въедет в Москву государем…

Ее отца, воеводу сандомирского, и вельможных панов разве не интересовало, кто есть Дмитрий? Он посулил щедро, и жадная шляхта ринулась за ним. Дмитрий устраивал для панов и бояр обеды званые, потехи, так отчего же московиты возненавидели его? Сколько ни пытается Марина, этого ей не понять.

Мнишек что-то говорит, но она думает свое.

— Але ты не слышишь меня? — задает ей вопрос воевода.

Но у Марины нет желания продолжать разговор.

Едва рубеж пересекли, в лес углубились. Болотников ручеек заметил. Сочится родник из-под коряги, разлился по траве прозрачной лужицей. Остановил Иван Болотников коня, передал повод Скороходу:

— Погоди!

И с седла соскочив, на колени опустился. Припал к роднику, пил холодную чистую воду долго и жадно. Потом отошел, распростерся ниц, замер. Мозолистыми ладонями гладил землю ласково, бережно. В горле комок и слезы глаза застят.

Во второй раз такое с Иваном Исаевичем. Первый, когда из трюма галеры вывели, цепи сбили, и вот теперь.

Родина, отчая земля, горькая и самая близкая сердцу. Нет ее дороже. Сколько о ней передумал, перемечтал. Виделась она ему ежечасно на Туретчине, когда, надрываясь, греб тяжелым веслом, и в разговорах со Скороходом в коротких передышках. Во сне вставали перед ним поле с золотистой рожью, лес в зелени и с белыми березами на опушке, полянами в цвету. А чаще всего снилась деревня, родительская изба, мать и отец. Живы ли они, родные, повидать бы.

Болотников — крепостной князя Телятевского, лет десять тому назад бежал на Дон. У казаков в почете был, походным атаманом избирался.

Но в бою, раненного, взяли в плен крымчане, в Туретчину продали, где прикованные цепями на галере с другом Митей Скороходом гребцами плавали.

Спасение пришло от венецианцев. Их корабли разбили флот турок.

Так и попал Болотников со Скороходом в Венецию, а уж оттуда в Россию, домой пробирались.

По пути в Речь Посполитую у Молчанова оказались. Тот их письмом снабдил в Путивль к князю Каховскому.

Позже, когда улеглось первое волнение, Скороход заговорил:

— Отчего бы такое, Венеция — город красивый, и вся земля италийская дивная, и сколь перевидали мест чудных по пути, а вот же попали на Русь, и, кажется, нет ничего ее лучше.

Болотников разговор поддержал:

— Птаха малая за море осенью улетает, а к весне сызнова ворочается. А человек, Митя, не птица и не зверь, ему и подавно без родины нет жизни. Коли он отцовщину предаст по злому умыслу, забудет, презрения и смерти достоин.

От рубежа до Путивля немало сел и городов миновали Болотников со Скороходом и вдосталь нагляделись на слезы людские: в деревнях избы заброшены, народ голодный. Горький хлеб у крестьянина в боярской Руси. В Севске задержались, решили коней перековать, да и самим в бане не грех попариться, тело о том напоминает, зудит. Приметили избу побольше и почище, попросили приюта.

Хозяин, мужик приземистый, борода до пояса, баню затопил, воды натаскал, а за обедом с расспросами приставал, как люд на чужой стороне проживает? Диву давался, не верилось, как это говорят там не по-русски, а друг друга понимают. Уж не сказки гости рассказывают? Покачал головой:

— Бывает же такое!

Потом поведал, что десятник стрелецкий из Путивля читал грамоту, звал комарицких постоять за царя Дмитрия.

Наутро привел хозяин высокого сухопарого мужика годов за тридцать, с серебром в волосах и бороде, сказал:

— Вот, Артамон Акинфиев, люди знатные, в Путивль едут. Им коней перековать.

Артамон на Болотникова и Скорохода посмотрел внимательно, на губах улыбка скользнула. Заметил насмешливо:

— В Путивль ныне многих потянуло, да не все там, едрен корень, после обедни разговеются.

Иван Исаевич к кузнецу присмотрелся, видать, не прост мужик. К полудню коней перековали, руки помыли, сели передохнуть. Поначалу разговор клеился плохо, Артамон спросит, Болотников ответит. Митя обронил:

— В Речи Посполитой царь Дмитрий от Шуйского укрылся. Нам это его ближний боярин поведал.

— Я ласку царевича на своей спине испытал, — насмешливо проговорил Акинфиев.

Однако Митя шутку не принял.

— А ты, Фома неверующий, кабы Дмитрий царствовал, холопам бы вольная вышла. А от Шуйского, боярского царя, чего доброго ждать?

— Воля, она, едрен корень, заманчива. — Повернулся к Болотникову Артамон, в глаза уставился: — Неужели и у тебя, Иван Исаевич, така Дмитрию вера?

Насупился Болотников. Потом прояснело лицо:

— Без царя не можно, Артамон. И нам такого надобно, чтоб люд не под боярином жил, а дышал свободно и землю не боярскую пахал, а свою.

Слыхал послание апостола Павла к Галатам: «Трудящемуся земледельцу первое должно вкусить от плодов». А на деле боярин — барин. — Подумал маленько и снова заговорил: — Ты вот в Дмитрии разуверился, мне о нем мало чего известно. Но в Дмитрия у крестьян и холопов вера, а нам, Артамон, народ на бояр, на наших первых супостатов, как зажечь, чьим именем?

— Эге, это иной сказ, едрен корень, — согласился Акинфиев, — а славословить Дмитрия без нужды ни к чему.

— Ладно, Артамон, — Иван Исаевич встал, — я в Путивль направляюсь. Ты же, коли прослышишь, что Болотников люд на бояр зовет, приходи. Не забудешь?

— В час добрый, Иван Исаевич! А за мной дело не станет. Не один явлюсь, с товарищами верными.

К обеду, побывав в пригородном селе, воротился Шаховской к себе на подворье, уселся в тени на скамью.

Тесовую крышу воробьи усеяли, гвалт подняли, не поделили чего-то.

«Экий базар учинили, — подумал воевода, — скандальные птицы».

Челядинец Микишка подпер плечом бревенчатую стену, зевал, на князя искоса поглядывал.

— Микишка, тащи квасу! Того и знаешь, пастью ветер ловить. — Выпил Григорий Петрович глоток, выругался: — Теплый. Поленился в подполье слазить, в поварне из кадки зачерпнул…

Обедал Шаховской в трапезной. Комната просторная, осиновой доской стены обиты, стол длинный, сосновый, добела выскобленный, вокруг лавки широкие. Григорий Петрович не любил, когда стол скатертями покрывали.

Стряпуха внесла щи в глиняной миске, горшок каши и кринку топленого молока, поставила перед князем. Шаховской в еде неприхотлив, не то что иные, переборчивые. Ему бы только понаваристей. Отхлебнул щей, попросил:

— Принеси, Настасья, луковицу.

Покуда ждал, все гадал, к чему бы пришлых мужиков приставить, вона их сколько набралось. Сказал с издевкой:

— Вишь, о воле и земле холопы размечтались, как бы не так!

Размышления Шаховского нарушил Микишка:

— Княже Григорий Петрович, от стольника Михайлы Молчанова к тебе.

— Допусти, чего мешкаешь!

«Какого человека и с чем прислал Михайло?» — подумал Шаховской.

Недообедав, покинул трапезную.

А тот уже вошел в палату, поклонился малым обычаем, полупоклоном:

— Болотников я, князь-воевода.

Григорий Петрович удивился, кто, какого звания человек? Однако держится с достоинством.

— Поздорову ли стольник Михайло?

— В добром здравии.

Болотников достал из-за пояса грамоту.

— Вот, воевода, он тебе письмо шлет.

— Садись, Болотников, поди, устал с дальней дороги?

— Путь не близкий, правда твоя, воевода. Однако домой, не в чужбину, ноги сами несут.

Протянул письмо князю. Шаховской развернул лист, принялся читать. Писал Молчанов о царе Дмитрии, который объявился в Речи Посполитой, спасаясь от московских бояр, и что по его указу он, Молчанов, назначил Болотникова большим воеводой, а к тому у Ивана Исаевича заслуги есть. И всем им, князьям и боярам, какие против Шуйского, помогать Болотникову собирать войско да с именем царя Дмитрия вести его на Москву.

Письмо Молчанова для Григория Петровича неожиданное, но он вида не подал, верно, прав Михайло, пускай Болотников над крестьянским войском воеводствует.

Поднял голову:

— Известно ли тебе, Иван Исаевич, с чем в Путивль прибыл?

— Знаю, князь Григорий.

— Стольник Михайло отписал, государь Дмитрий тебя в большие воеводы возвел. — Поднял удивленно брови. — На Дон-то, поди, от холопства сбег?

Болотников насмешку уловил. Ответил резко:

— Об этом не время расспросы вести. Что было, то было, теперь же нам, князь Григорий, один воз тянуть.

Шаховской внимательно посмотрел на Болотникова.

— И то так. Пашков Елец осадил, а чем нам заниматься?

— Ты, князь Григорий, ни с одной стороны, так с другой ко мне подступаешь. Небось мыслишь, что за птица Болотников, где летал и к чему способен? Это тебе, дескать, не у казаков походным атаманом гулять, тут иное… Я вот о чем скажу, князь Григорий. К тебе идучи, нагляделся, как холопы в Путивле животы на солнце греют. А для того ли они брели сюда? Не-ет, на клич путивльцев, твой клич, воевода, народ отозвался, явился. Тебе бы, князь Григорий, оружьем их оделить, по полкам разбить да ученьем занять. Чать, сам знаешь, нам Шуйского воевать, а у него войско — стрельцы да бояре с дружинами, к ратному делу привычные. И наш ратник свое место знать должен. Надобно нам, князь Григорий, по всей русской земле гонцов слать, созывать народ в крестьянское войско.

— Ты меня, Болотников, не кори. Покуда всему только начало, да и, как видишь, недомогаю я. Тебя царь Дмитрий произвел в большие воеводы, ты и пораскинь все своим умом, порадей, а я тебе в помощь.

Ушел Иван Исаевич, а Шаховской задумался, что сулит ему приезд нового воеводы? По крови холоп, ухваткой — воевода.

И так и этак пораскинул умом, и получалось, как Молчанов писал, Болотникову холопами и заниматься, а там время укажет, может, новоявленный воевода сам себе голову сломит.

— Люди, Иван Исаевич Болотников войско царево сзывает!

— Воевода царя Дмитрия Болотников Иван, сын Исаев, холопам и крестьянам челом бьет. Кличет он вас на боярского царя Василия Шуйского! И будут вам за то жалованы земля да воля!

Путивль к войне готовился. Под городом в лагере собирались в полки холопы, крестьяне, стрельцы.

Особо привечал Иван Исаевич военных холопов, какие служили в дружинах бояр и князей. Таких Болотников посылал в конницу. Они в военном деле разумны…

Минуя заставы и караулы, в дальние и ближние города и села пробирались люди Болотникова. Именем Дмитрия звал большой воевода народ в войско.

Сам Иван Исаевич время попусту не терял. Пришлых мужиков по полкам определив, ставил над ними полковников из стрельцов. А в засадный полк Болотников назначил полковым головой своего друга Митю Скорохода.

Стрелецким начальникам Иван Исаевич вменил обучать вчерашних холопов и мужиков-пахарей ратному делу: на приступ ходить, в рукопашном бою драться, отбиваться от конницы и окружать неприятеля. Вот когда приобретенная на Дону казачья наука сгодилась.

С познанием воинской премудрости крестьяне ратниками становились. Шаховской диву давался — хваток Болотников, в считанные дни все по-своему повернул.

Неприязнь к вчерашнему холопу, ставшему большим воеводой, князь Григорий подавил. А вот тревога жила в душе Шаховского: видел, как уходит от него власть в городе. Начал он подыскивать возможность избавиться от Болотникова.

Нет, не убить чьими-то руками, без такого воеводы, как Болотников, никак нельзя. Шаховской в этом убедился. Ему, Болотникову, быть главным над мужицким войском и принимать на себя удары полков Шуйского. А когда подоспеет время с царем новым определяться, тогда Шаховской холопу Болотникову укажет место.

Покуда же князь Григорий Петрович подумывал, как Болотникова с его мужицким войском выпроводить из Путивля.

Выехали как-то Болотников с Шаховским в поле поглядеть, как обучение проходит. В большом полку мужики с пиками и рогатинами в наступление ходят. С ними стрельцы, какие в Путивле службу несли, мушкеты выставили. Конница позади прикрыла ратников. По крылам полки правой и левой рук.

Невелико еще воинство, но Болотникову радостно, что уже не толпа, а организовано, как и подобает. Вдалеке у леса засадный полк расположился, по правую руку пушкари копошатся. Пока наблюдал за пушкарями, засадный полк исчез. Решил, что Скороход отвел ратников в лес.

Редко видятся они с Митей Скороходом. Нет конца заботам… Из плена на Русь пробирались, мечтали в родные места наведаться. Скоро сбудется желаемое. Они — холопы князя Телятевского, и деревня их Телятевка под Курском.

Из слов Шаховского узнал Болотников, что Андрей Андреевич Телятевский с князем Григорием в родстве и вместе с Шаховским выступил против Шуйского.

Иван Исаевич даже задумался, отчего же это князья и бояре против царя Василия ополчились, заодно с холопами правды ищут? Чудно.

А в чем она, правда, у боярина? Судьба холопа его не заботит, нужды боярин не ведает. И остается, что Шаховской с Телятевским корысти ради идут против Шуйского. При Дмитрии они в первых боярах хаживали, а при царе Василии оттеснили их. Вот и взыграло в них ретивое. Им до люда дела нет. Им свое подай…

— Обернись, воевода, — прервал размышления Болотникова Шаховской. Оглянулся Иван Исаевич, за спиной засадный полк к бою развернулся. Подъехал Митя. Болотников Скорохода похвалил:

— Воистину засадный полк. Коли этак на неприятеля в тыл ему выскочить, не устоит враг. Небось буераком провел?

— Угадал.

В разговор Шаховской вмешался:

— Хлебные запасы в Путивле на исходе. Как бы голода не настало.

— И какой твой совет, воевода?

— Тебе бы, Иван Исаевич, с войском крестьянским в комарицкие края податься. Мужики там вольным духом живут и места комарицкие хлебные.

Задумался Болотников. Ратникам голодать нельзя, они сытыми должны быть. Да и порохового зелья в Путивле не велик достаток, лишь на первый случай. А Истома Пашков под Ельцом завяз. Взял бы город, там огневые припасы хорошие… Сказал недовольно:

— Долго Пашков топчется. Пора бы овладеть Ельцом. А как в Рязани?

— Ляпуновы и Сунбулов рязанскую землю возмутили, дворянское ополчение собрали и на подмогу Истоме выступили, — сказал Шаховской.

— Добро, князь Григорий. Что до твоего предложения в Севск уйти, подумать надобно.

— Народ гулевой, холопья вольница, атаман Акинфиев ватагу окликает! — шумели в Севске Артамоновы товарищи.

Больше всех усердствовал Тимоша, у него с боярами свои счеты: отца барин на конюшне засек, а мать с горя утопилась.

У Тимоши с Артамошкой дружба старая. Они и у Хлопки побывали, и царевичу Димитрию служили. Потому Тимоша верит Артамошке, как себе. Почти год терпеливо ждал он часа, когда Артамошка поведет на бояр ватагу.

Накануне из Путивля побывал в Севске проворный мужик с письмом от Болотникова. Именем царя Дмитрия Иван Исаевич обещал свободу холопам и вольную жизнь на всей русской земле. А еще призывал воевода Болотников навести бояр-притеснителей и воротить престол царю Дмитрию.

Услышав об этом, Артамон Акинфиев сказал Тимоше:

— Кажись, час настал, едрен корень, раз на бояр кличут.

Всколготились комарицкие мужики, один Артамошкину сторону держит, другие ругаются:

— Позор земле русской настает. Аль ослепли мужики, хлеб созревает, кому жать, траву косить? Борта медом заплыли, воск пропадает, а вам токмо гулевать. Гиль, право слово, гиль.

Мялись мужики, пожимали плечами:

— Зима спросит.

— Вам, ватажникам, одна дорога, нам другая.

— Топайте по избам, вылеживайтесь на полатях, — насмехались над ними ватажники. — Аль у вас руки по крестьянству не истосковались? Однако у вас ни земли нет, ни воли! Кто нам ее добудет, ежели не сами?

— И-их! — озорно свистнул Тимоша. — Ходи, робята, бойко! Воевода севский, хоть и захудалый, из рода татарских мурз. На воеводстве всего месяц, да и зла за ним не наблюдалось, из города, однако, сбежал. Ну, как казнят лиходеи?

Седенький тщедушный попик на всю деревянную севскую церквушку усовещал слезливо:

— Опомнитесь и покайтесь! И записано в Евангелии от Матфея: «Восстанет бо язык на язык и царство на царстве, и будут глады, и пагубы, и труси по местам».

Бабы крестились испуганно, мужиков-смутьянов ругали. Тимоша в церковь заглянул, поповскую проповедь услышал, протолкался к попику, взял за шиворот так, что ряса затрещала.

— Ты, батя, наших комарицких женок не пужай. Мы на святое дело, на бояр и князей поднялись.

Бабы на Тимошу с кулаками кинулись, насилу из церкви выбрался. Ватажники еще долго потешались над Тимошей.

— Ну, как женки в Севске?

— Они его со всех сторон ощупали!

Вывел Артамошка ватагу из Севска, повернул на Путивль.

Сотни две мужиков шагали за атаманом. У ватажников оружие: кистени и сабли, топоры и рогатины, а кое у кого и самопалы либо пистолеты за поясами.

Людской гомон и конское ржание висели над лесом и полем. Тимоша Артамошку беззлобно подзадоривает:

— Аль запамятовал, Артамоша, как тебя царь Дмитрий один разок приветил? Не за вторым ли разом отправились?

— Не балабонь, едрен корень, не к царю Дмитрию в службу топаем, а к воеводе Болотникову, боярство изничтожить. Слыхал, что в письме писано?

— Разве? А и другой слушок, будто Болотников и князь Шаховской в одну дуду дудят.

— Ты, Тимоха, не меня о том поспрошай, Болотникова при встрече, — отмахнулся от товарища Акинфиев. — Однако и то не след забывать, как путивльский воевода в Севске стрелецкого десятника присылал!

К вечеру выбрались к реке. Неширокая, мелководная. За ней село по косогору, боярская усадьба за высоким забором.

— Боярина Хвостова усадьба, — кивнул Тимоша на рубленые хоромы под тесовой крышей. — Сам боярин в Москве, а здесь его управитель. — И, сдвинув шапку на макушку, добавил: — Крут с мужиком, девок обижает.

— Людом судить будем, — сказал Артамошка и указал ватажникам на усадьбу. — На слом, ребята, круши боярские клети!

Вброд через реку кинулись ватажники к боярской усадьбе. Затрещали ворота, распахнулись. Ворвались в хоромы, посбивали замки на клетях и амбарах.

Подворье наполнилось мужиками и бабами, гомонят, суетятся, тащат кули с зерном, куски солонины, разное боярское добро.

Тимоша выволок из пристройки спрятавшегося управителя. Тот визжал, упирался.

— Слушай, мужики! — остановил сельчан Артамон. — Ответствуйте по совести, как с боярским управителем поступать? Справедлив ли он к вам?

— Ишь ты, справедлив! Как бы не так! — ответил рыжий старик. — Его, лютого и охального, мало высечь, вздернуть греха не будет!

— Повесить пса боярского! — всколготились сельчане.

— Быть по-вашему! — весело заключил Акинфиев.

И потащили управителя за ворота, где шустрый ватажник уже перекидывал веревку через сук…

Ночевали ватажники в разгромленной боярской усадьбе. К полночи затихли хоромы, только и слышно, у ворот дозорные перекликаются. Заснул Акинфиев на боярской перине, жарко. Спал не спал, пробудился от шума во дворе. Схватил пистолет, выскочил на крыльцо. С факелами по усадьбе разъезжали конные. Тут же ходили проснувшиеся ватажники, суетились. Артамошка крикнул:

— Что за народ?

К крыльцу направил коня высокий, плечистый всадник.

— Не признаешь, атаман?

— Никак воевода Иван Исаевич? — удивился Акинфиев. — А я к тебе с ватажниками поспешаю!

— Вот и встретились. — Болотников слез с седла. — Иду я в комарицкие края с поклоном, придется и тебе назад поворачивать. А ватага твоя, атаман, людом не дюже богата. Либо обеднела народом комарицкая волость?

— Ин нет, воевода, мужики на осень пеняют, мнутся.

Нахмурился Болотников:

— Значит, с крестьянской хитростью судят, свободу им-де другие добудут? Хороши комарицкие мужички. Да разве нет таких семей, где не по одному кормильцу?

— Как нет, едрен корень! Вот ты сам с народом поговори.

— Ладно, разберусь, — сказал Болотников и кивнул на ворота: — Вижу, как ты суд вершил над боярином. Круто, но коли заслужил, пускай покачается.

— Не боярин это, Иван Исаевич, всего управитель боярский. Боярин в Москве.

— И там достанем… Ну, принимай меня, атаман, на ночлег.

На Москве слухи множились. Иные шептались, а какие и открыто говаривали:

— Елец и Тула вслед за Путивлем царю Дмитрию присягнули.

— Разве только того! В Кромах и Рыльске смута. Города Северской Украины все против боярского царя Шуйского…

— Во, началось, конец терпению!

— Мужик противу боярина ровно на медведя…

У церкви на Арбате, что неподалеку от старого царского колымажного двора, отстояв обедню, народ столпился. Тележных дел мастеровой в сермяге и войлочном колпаке, склонившись к уху худого, как жердь, мастерового, бубнил:

— Смута, воровские людишки разбой чинят.

— Сказывают, государь Дмитрий наказ дал, бояр, крапивное семя, извести.

— Как бы не так! — Мастеровой обнажил в ухмылке крупные зубы. — Аль позабыл Дмитрия? Кто как не он навел ляхов на Москву?

Тут же в толпе мужик-грамотей нараспев читал подметное письмо Болотникова.

— Вишь ты, складно пишет, — гудел народ. — Будто елей льет.

— Мужику воля и земля обещаны, вон оно где, наше долгожданное!

От толпы отделился ярыжка, трусцой побежал в Сыскную избу. Парень усмотрел ярыжкину прыть, заложив пальцы в рот, засвистел вслед:

— У-лю-лю!

Издали завиднелись красные стрелецкие кафтаны. Толпа растворилась. Исчез, будто сквозь землю провалился, мужик с письмом.

— Ра-зой-дись! — заорал стрелецкий десятник и погрозил бердышом.

На паперти поп в длинной, до пят, черной рясе и бархатной скуфейке, из-под которой выбились прядки волос, топтался, будто приплясывал.

— Пошто голосишь, человече воинской?

— Ворье, отец, гиль повсюду.

— Ахти, Господи, — закрестился поп, — бесовское искушение насылаешь на паству.

Поправив скуфейку, засеменил в переулок.

Тем часом когда мужичок с письмом крестьянского воеводы Болотникова поспешал с Арбата в Охотные ряды, в думе бояре совет держали, возмущались.

Трубецкой кричал надсадно:

— Гришка Шаховской с Андрюшкой Телятевским заворовались, холопы разбойничают.

Щурит Шуйский подслеповатые глазки, поглядывает на бояр. Сидят думные вельможи вдоль стен палаты Грановитой, бородатые, важные, в шапках собольих, кафтанах длиннополых, золотом и серебром шитых, на посохи опираются.

Рядом с Юрием Трубецким Федор Мстиславский. Тут же по ряду Василий и Иван Голицыны, Масальский-Кольцо Владимир да Владимир Шаня-Масальский. По другую руку дремлет Михайло Кашин, зло поджал губы Михайло Нагой, шумно сопит Борис Лыков…

— Привести непокорных в повиновение, — поддакнул Трубецкому Мстиславский.

Шаня-Масальский по посоху ладошкой прихлопывает:

— Покарать князей Шаховского с Телятевским, дабы людишек на бунт не подбивали!

— На воров воинство? — подскочил Иван Голицын. — Срам!

Шуйский рукой повел.

— Полкам изготовиться крымцев воевать. А по пути мятежные города замирить. Воеводами при сем быть, — подал знак дьяку. Тот зашуршал свитком. — Князю Федору Иоанновичу Мстиславскому да князю Михайле Федоровичу Кашину с Большим полком в Серпухове стать. В Передовом полку князьям Василию Васильевичу Голицыну с Михайлом Федоровичем Нагим. В Правой руке князь Иван Иваныч Голицын с князем Борисом Михайлычем Лыковым…

Слушали бояре царский указ, покачивали головами, вздыхали.

— Такое воинство на холопов, эхе-хе, — утер лоб Мстиславский. — Времена такие настали…

— Неустройство на земле, — вторил ему Василий Голицын, — неустройство!

А дьяк все читал:

— Князь Юрий Никитич Трубецкой с князем Владимиром Васильевичем Масальским — Сторожевой полк. Полк Левой руки — князь Василий Петрович Морозов да князь Владимир Шаня-Масальский…

Неказист Тимоша, да удачлив. Из Орла выбирался — чуть в руки воевод Барятинского и Хованского не угодил. Уже на допрос волокли Тимошу, да пожалели стрельцы. Шею накостыляли, отпустили.

Прослышав, что Иван Исаевич из Путивля повел крестьянскую рать на Севск, Тимоша, подтянув порты потуже, двинул туда же.

Путь у него не близкий, да шел Тимоша ходко, в Севске появился раньше болотниковцев. Здесь и дождался их прихода.

Вступили в город под звон колоколов: крестьянские ратники, холопы и стрельцы. Гарцевали, горячили коней казаки.

Вдоль дороги люд комарицкий радостно встречал Ивана Исаевича и войско крестьянское. Тимоша протиснулся в толпе, увидел, идут артамоновы ватажники, выскочил наперед, пошел вприсядку, приговаривая:

— Эх, лапти мои, лапти лыковые!

— Тимоша, жив, буйная головушка! — загалдели одобрительно ватажники.

Тут и Артамошка объявился, облапил друга:

— Гулевой, пропащий. Мы думали, ты на суку болтаешься, ан вынырнул!

— Нет, атаман, еще не вытеребили пеньку на веревку, чтоб меня вздернуть!

И снова, выделывая коленца, под шутки товарищей Тимоша прошелся по кругу. Отер рукавом пот.

— Тебя, Артамоша, в Орле добрым словом поминал.

— По какому случаю?

Ватажный атаман смотрел на товарища, широко улыбался.

— Жаню, ей-ей, жаню тебя, Артамошка, на сестрице своей Алене.

— Будя тебе, — отмахнулся Акинфиев.

— Огонь-баба, Артамоша! Сгоришь, не пожалеешь. Вот только дай срок, в Орел попадем…

— Попадем! И Москву возьмем, и боярское крапивное семя изведем, ядрен корень.

С появлением болотниковцев Севск стал шумным, голосистым. Не Шуйского, а царя Дмитрия кабаки открыли двери нараспашку — ешь, пей, у кого деньга завелась.

На торгу пироги с грибами и капустой, медовуха в жбанах. Зазывают бабы языкастые:

— Ахти, пирог сладок, казак до девок падок. Едай, милай, покуда пупок развяжется!

Артамон с Тимошей по здоровому куску пирога умолотили — сытно, выпили по кружке медовухи — весело.

Парнишка босой в круг вскочил, порты изорванные подтянул и давай коленца выбрасывать, паль век стачивать, припевая:

И маманя Груня, И папаня Груня…

— Эко черт, эко бесенок! — довольно потер руки Тимоша. — Что выделывает? Дуй сюда!

Проезжая через торг, Болотников заметил бойкого парнишку, осадил коня:

— Как зовут, малый?

Тот ответил смело:

— Андрюхой, большой воевода!

— Шустер. Родители есть?

Тут какой-то мужичок подтолкнул парнишку к Болотникову:

— Сирота он, Иван Исаич, милостью кормится. Взял бы его к себе. Не гляди, что мал, дюже расторопен.

Болотников с седла свесился, руку на голову парнишке положил, погладил шелковистые волосы:

— Приходи, Андрейко, стряпуха Фекла накормит, приоденет. Понравится, оставайся у меня.

И, выпрямившись, окинул взглядом человеческое море, сказал следовавшим за ним полковникам и атаманам:

— Кого в бражничестве уличу, накажу. Кабатчиков о том известить. Готовьтесь, воеводы, к скорому бою. Войско на нас Шуйский выпустил.

Поджидая казаков-донцов, Болотников расположился с трехтысячным крестьянским войском в комарицкой земле, далеко выставив сторожевые охранения, скрытые дозоры. А к Кромам и Туле, Кашире и Веневу, Калуге и Можайску, Орлу и Ржеву, Старице и Дорогобушу послал Иван Исаевич своих есаулов с малыми отрядами. Напутствуя, повторял не единожды:

— Людьми обрастайте, атаманы, раздувайте пожар. Бейте бояр повсеместно, изводите их под корень.

Ушел к Курску Артамошка Акинфиев. Прощаясь, Болотников сказал ему:

— Небогат ты людом, но не печалюсь, в народ идешь, и он тебе, Артамошка, надежда и опора верная. Не за Шуйским и боярами правда, за нами она, атаман. Добудем ее, не пожалеем живота…

В Севске поселился Болотников в воеводских хоромах и в тот же день назначил на воскресенье встречу с уличанскими старостами из сел и деревень.

К назначенному часу собрались комарицкие выборные в трапезной, где загодя столы накрыли соленьем разным, птицей и рыбой жареной, карасями в сметане, пирогами.

— Садитесь, гости дорогие, почтенные выборные земли комарицкой, — широким жестом повел Иван Исаевич. — Совет с вами держать хочу. — И уселся в торце стола.

Старосты рассаживались степенно, крестились, ждали, о чем речь поведет воевода. Стряпухи внесли жареное мясо на деревянных подносах, горшки с кашей. За столами стало оживленно, весело. Налили медовуху. Болотников поднялся.

— Люди именитые, севские!

В трапезной затихли.

— Много наслышан я о вас доброго, и про вашу жизнь мне немало ведомо. И то известно, как кровь проливали за вольность, да какие обиды чинил вам Годунов, а ныне Василий Шуйский. Настала пора всем мужикам объединиться против бояр-притеснителей.

За столами шумок, словно ветерком пахнуло. Болотников обвел взглядом выборных, дождался тишины.

— До меня слухи дошли, будто мнетесь вы, ратников давать не желаете. Отчего бы? Аль по боярству слезу пускаете?

— Прости, Иван Исаевич, — прервал Болотникова севский староста. — Помочь тебе мы завсегда рады, но крестьянское дело, сам знаешь, сдерживает.

— Дело, говоришь, крестьянское? — Болотников хитро прищурился. — А бояр извести повсеместно — чье дело? Нет уж, старосты, даточных людей вы в мое войско отдайте, не держите для Шуйского. За чужие спины не хоронитесь, худо обернется вам такое коварство, ежели мы бояр не изведем. Расправу над вами чинить будут лютую и милостей от притеснителей не ждите.

— Речь твоя верная, Иван Исаевич, нам ли боярская ласка не известна? — поддержал земский староста. — Земля комарицкая до годуновского разорения медом и хлебом, льном и коноплей, воском была богата. А мужики комарицкие еще до тебя, Иван Исаевич, боярам да дворянам петуха красного пускали, и седни нет нашего отказа, послужим.

— Чего уж там, виноваты, пристыдил.

— На комаринцев полагайся, воевода. Как не порадеть царю Димитрию?

Староста кивнул степенно:

— Извели, извели бояре царя Димитрия, а всё за то, что жалел он нас, люд крестьянский, землей наделить вознамерился.

— Мы тебе, Иван Исаевич, людей дадим, какие даточную службу несли, не сумлевайся. Они, чать, не забыли воинской науки.

— Спасибо, старейшие, — поклонился Болотников. — Иного ответа не ожидал.

Под вечер освободился Иван Исаевич. Из трапезной в горницу перебрался. Заглянул Скороход:

— Не помешал, Иван Исаевич?

— Проходи, Митя, — обрадовался Болотников другу.

Скороход саблю снял, у двери поставил. Тут же на лавку положил пистолет и шапку. Подсел к Болотникову, помолчали. Иван Исаевич тишину нарушил:

— Знаешь, о чем я думаю?

— Скажешь.

— Теряем время, Митя, а в Москве тем часом рать на нас готовят. Не по нутру мне здешнее топтание.

— Ежели сам разумеешь, за чем остановка?

У Болотникова взгляд колючий.

— Заботит меня это, однако без казаков как на Москву идти? Тут все взвесить надо. С одними пешими, без конных, успеха не иметь.

— Сколь же дожидаться, Иван?

— Мнится, скоро. На Запорожье и Дону, мыслю, не могут не откликнуться на зов. — И вдруг резко переменил тему: — Слухи до меня доходят, Митя, бражничаешь ты. Так ли?

— Есть грех, Иван. От скуки.

— Грех, сказываешь? От скуки? Нет, врешь, зельем веселишь себя! А ведомо ли тебе, Митя, что бражничество и предательство соседствуют? Запоминай, наперво прощаю, вдругорядь на себя пеняй. Покуда как друга упреждаю.

Из-за днепровских порогов ковыльными степями вел запорожцев атаман Беззубцев. А со стороны «дикого поля» вырвались донцы походного атамана Межакова. Ковыльными степями прошли, не встретив давних недругов — крымчаков.

Много веков таила «дикая степь» угрозу для русичей. Едва сойдет снег с земли, проглянет первая зелень — до самых заморозков не было покоя Руси. Со времен Киевской Руси «дикая степь» была пристанищем печенегам и половцам, затем приютила хищные орды татаро-монгол.

Сбросила Русь золотоордынское иго, многих знатных татарских беков и мурз подмяла под себя, но еще долгие годы висела над русичами опасность набегов крымской орды. Стремительно врывалась она на Русь, словно крыльями широкого невода охватывала города и деревни. Кровью и слезами омыта «дикая степь».

Соединились донцы и запорожцы у Путивля, повернули к Севску.

Длинной лентой растянулись казачьи полки. Десять тысяч казаков ведут Межаков и Беззубцев к Болотникову. Когда первые достигли Севска, последний полк едва границу волости пересек.

Еще под Путивлем увидел Межаков усатого рослого атамана запорожцев, издалека узнал Беззубцева. Приподнялся в стременах, окликнул:

— Юрко, старый товарищ!

— Никак атаман Межаков? — удивился Беззубцев.

Спешились. Окружили атаманов старшины и есаулы. Сколько знакомых! Радуются.

— Полтора года, как хаживали с Дмитрием на Москву.

— Давно.

— Кой там, вчера будто.

— А где атаман Корела?

— Нет атамана Корелы, схоронили.

— Жаль, добрый казак был.

— Поседел ты, Межаков, — хлопал походного атамана донцов Беззубцев.

— А тебя, Юрко, и старость не касается.

— Слово от нее знаю. Так как оно, сызнова за царя Дмитрия повоюем?

— Будто, кто это большой воевода Болотников, ась? — спросил Межаков. — Говорят, его сам Дмитрий в Путивль прислал.

— Не знаю. О нем, идя сюда, прослышал.

— Вот и мне неведомо. На круге в Черкасске письмо воеводы Шаховского читали.

— У нас тоже, — поддакнул Беззубцев. — Слыхивал, будто на бояр он замахнулся.

— Кабы так… Донцы нынешнего царя и бояр его недобрым словом поминают. Хлебные обозы и пороховое зелье московские воеводы на Дон не пропускают.

От сторожи к стороже катилось в Севск:

— Казаки!

Разбив свой стан под городом, атаманы отправились к Болотникову. Едва в ворота вошли, Иван Исаевич с крыльца к ним навстречу спустился. Смотрел на атаманов внимательно. Особенно долго Межакова разглядывал.

— Спасибо, атаманы, кланяюсь вам и всему товариству, что не отказали в подмоге.

— Принимай под свое начало донцов-молодцов, Иван Исаевич, — сказал Межаков.

— И запорожцев тоже. Бог удалью не обидел. — Беззубцев пригладил сивые усы. — Ты, Иван Исаевич, Дмитрием над нами поставлен, так ли?

— Верно, атаман, — нахмурился Болотников.

Беззубцев ему свое продолжает:

— Видал ли ты Дмитрия, воевода? О нем разное болтают.

— Жив царь, — прервал его Болотников. — Однако, когда я в Варшаве был, государь, сказывали, в Сандомире проживал.

— Мы Дмитрия хорошо знаем, — сказал Межаков. — Он к казакам благоволил. Дону разрешил хлеб да пороховое зелье в Москве закупать, чего другие цари не дозволяли.

Легкие сумерки долгие. Межаков в избе отдыхал, когда заглянул к нему Болотников. Не присаживаясь, заговорил:

— Аль не признал ты меня, атаман?

Межаков на воеводу смотрит, силится вспомнить, где они раньше виделись. Нет, не припомнит. Повел головой. Иван Исаевич рассмеялся:

— Оно и немудрено, четыре года минуло, когда я простым казаком под твоим началом, атаман, к крымчакам хаживал.

— Нет, не упомню, Иван Исаевич, ты уж прости. С той поры немало воды в Дону-батюшке обновилось. Сколь лиц перевидал я, все в голове перемешалось.

— Да чего там! — разочарованно согласился Болотников. — Ведь ты тогда походным атаманам был, а таких, как я, тыщи три насчитывалось. — И, уже открывая дверь избы, сказал: — Жаль, однако, что не помнишь, а я тебя, атаман Межаков, в памяти храню.

Топая сапогами, в горницу ввалились Скороход, полковой голова Прокопий Ляпунов, предводитель рязанских дворян, что явились к Болотникову воевать за царя Дмитрия, и гулевой атаман Заруцкий.

Дорогу сподвижникам Ивана Исаевича заступила дородная румяная стряпуха Фекла. Напирая грудью, разбросала руки:

— Не пущу, нехай спит, силов набирается.

Заруцкий, розовощекий шляхтич, со смешком ущипнул стряпуху:

— Ахти, налитая. С такой всю мужицкую силу растеряешь!

Высокий, статный, Прокопий Ляпунов согласился:

— Мед девка! — И засмеялся: У Ивана Исаевича губа не дура!

— Пробудись, Иван Исаевич, весть неприятственная! — Скороход потеснил стряпуху. — Да пропусти, Фекла, эко раскрыластилась, что наседка.

Болотников глаза продрал, вышел к гостям.

— Чего шумите, сны не дали досмотреть. Аль подождать не могли? Входите. Посторонись, Фекла.

Потянулся с хрустом, одернул белую льняную рубаху, первым прошел в горницу, бочком присел к столу. Уселись и атаманы, лишь Скороход остался стоять.

— Сыр-бор из-за чего? — спросил воевода.

— Казаки весть важную привезли, — ответил Ляпунов. — Послушай, Иван Исаевич, их самолично.

— Позови, Дмитрий, казаков, — сказал Болотников и уселся на лавку.

Заруцкий дыхнул на воеводу. От гулевого атамана разило перегаром.

Болотников поморщился. Он не любил невесть как очутившегося в казаках шляхтича за постоянное бражничанье.

— Когда пить кончишь?

Вошли два казака, и Заруцкий ничего не успел ответить.

Казаки, один молодой, второй постарше, в синих шароварах и серых папахах, остановились посреди избы. Который постарше сказал:

— Прознали мы, батько воевода, что послал на нас царь князя своего Нагого с войском, и тебе поспешаем рассказать, о чем нам ведомо.

— Доподлинна ли ваша разведка? — перебил казаков Болотников.

— Истинно, батька. Из-за Орла следят за ними наши товарищи.

— Что за сила у Нагого?

— Два стрелецких приказа да восемь пушек.

— Так, — покачал головой Болотников и посмотрел на казаков. — За весть благодарствуй. Ворочайтесь к своим, продолжайте следить, какие действия примет царский воевода.

Казаки вышли из избы. Иван Исаевич кашлянул в кулак.

— Что надумали?

Ляпунов ответил за всех:

— Выступать немедля навстречу Нагому.

— А готовы ли? — спросил Болотников и, не дождавшись ответа, добавил: — Нам надо недельку на подготовку. Покуда же Нагому перекроет дорогу есаул Скороход. Бери, Митрий, сотню казаков и атамана Заруцкого, скачите в Кромы. По известиям, там собралось тысячи две холопов. Вам на себя Нагого принять.

Болотников перевел глаза на Ляпунова, помолчал. Потом пояснил:

— Нагой, мыслю я, только цветики. А позади — яблочки-вислицы. Сила на нас после Нагого повалит, ее и выдюжить нам надлежит.

К исходу июля 1606 года многотысячное, оснащенное огневым боем, царское войско заканчивало подготовку к походу. А опередив главные силы, из Москвы на Кромы уже выступил с полками воевода Михайло Нагой.

В крытый боярский возок врываются зычные голоса стрелецких начальников, гудки рожков.

Растянулись конные и пешие стрелецкие полки. От алых кафтанов и шапок, что маками полевыми, расцвела дорога.

Откинулся на кожаные подушки воевода Нагой, мысли в голове обрывистые, недобрые. Черно на душе. Словно под дых ударил Шуйский Михайлу. Василию ль не знать, что Нагие лжецаревича Дмитрия поддерживали? Видать, оттого и Михаилу воеводой против черни послал.

— Ох-хо, — вздохнул Нагой, подумав: кабы не холопье войско шло на Москву, а боярское, с Шаховским да Телятевским, он, Михайло, к ним от Васьки-царя переметнулся бы…

Лик у боярина постный, глаза скучные. Чем ближе к Кромам, тем больше тревога одолевала. Слухи о Болотникове множились. Говорили, будто стал вор Ивашка под Кромами, выжидая его, Нагого.

В Карачеве призвал воевода стрелецких полковников на совет. Робко боярину, ну как побьет его Болотников, позор! Поделился сомнениями. Однако стрелецкий голова Андрей Семенов уверил:

— Осилим вора, боярин Михайло, не сумлевайся.

Ладонью отер Нагой пот со лба, выдохнул:

— Дай-то Бог, полковник Андрей. Вся надежда на стрельцов…

Возвратился десятник из Ертаульного полка, доложил воеводе: самого Болотникова среди неприятеля нет, но мятежники дожидаются его подхода с основными силами дня через три-четыре. И еще сказал десятник, что те воры, какие под Кромами, живут беспечно, к нападению стрельцов не готовы.

Боярин Михайло возликовал, в самый раз ударить по разбойникам, побить их по частям.

Разбросался лагерь болотниковцев цыганским табором. Прибывший накануне есаул Скороход ахнул:

— Ордой дикой воевать намерились?

И принялся приводить вчерашних крестьян и беглых холопов, вооруженных пиками и топорами, вилами и копьями, к воинскому порядку.

Заруцкий Мите не помощник, загулял да еще Скорохода сманывал. Но Митя устоял…

Шум и крики разбудили Скорохода. Откинул полог шатра, ночь утру уступила, в стане суета, волнение. Глянул есаул, обомлел. Вдали наготовились стрельцы. Растолкал Заруцкого:

— Беда, атаман!

Крутнулся, схватил пистолет и саблю, кинулся в круговерть, ругнулся:

— Ах, дозорные, сучьи дети, ворон ловили, проспали!

Принялся Скороход искать сотников, командует:

— Занимай оборону, разбирайся!

Поздно. Расступились стрельцы, открыв простор огневому наряду. Сея панику и смерть, рявкнули пушки, тут же заиграла медная труба, и двинулись стрельцы. Вот они ускорили шаг. Не выдержали болотниковцы, побежали.

Поймал Митя коня, вскочил. А стрельцы уже накатились.

Кто-то завопил дико:

— Окружают!

Стрелецкие начальники орут:

— Круши ворье, бей протазанами!

— Ру-уб-и-и!

Два краснокафтанника насели на Скорохода. От одного саблей отбился, другого из пистолета застрелил. И понесло есаула в потоке отступавших.

День без передыху отходили. Благо стрельцы не преследовали. К вечеру устроили привал. Сошлись сотники. Митя сказал сердито:

— Не воинство, баранов стадо. Кто в дозорах стоял? Не знаете? То-то! Врасплох застали. Как перед Болотниковым оправдаемся?

Заруцкий отвернулся, будто его не касается. Сотники молчат, головы потупили. Наконец заговорили:

— Че после драки кулаками махать!

— За битого пяток небитых дают. Теперя порядок надобно наладить, к Ивану Исаевичу не толпой валить…

 

Глава 4

Болотников людом силен. Астрахань взбудоражилась. Царь Илейко — Петр Федорович. Василий Шуйский наряжает войско на воров. Царское войско побито

Взбудоражило Астрахань.

— Царя Дмитрия бояре извели!

— Убили государя! Своего царя на престол возвели!

— Враки, войско царя Дмитрия от Путивля на Москву двинулось! Дьяки Карпов и Каширин в митрополичьи палаты кинулись. Их монахи черные дальше сеней не пустили, вытолкали.

— Недомогает митрополит! Изыде, не тревожьте!

Ударил набатный колокол, Афанасий Карпов и Третьяк Каширин на звонницу взобрались, стрельца, осмелившегося бить в набат, сбросили с колокольни.

Сбежался люд к Приказной палате астраханского кремля, подступил к дьякам грозно:

— Эй, Афонька, эй, Третьяк, почто самоуправствуете? Зачем стрельца Семенку казнили?

— Гиль заводите? — взвизгнул дьяк Карпов. — Вам бы крест целовать царю Василию Иванычу, а вы воровство затеяли!

— Не царь Дмитрий нами правил, а самозванец Гришка Отрепьев! — завопил Каширин.

— Не брешите, дьяки! Мы уже и про Путивль наслышаны!

— Чего? Убили Лжедмитрия! — снова закричал Третьяк. — А что Путивль? Эко пустобрехи!

Из Приказной палаты выкатился воевода Хворостинин, оттолкнул Карпова.

— Брешут они, астраханцы. Жив царь Дмитрий. А бояре с Васькой Шуйским измену затеяли. Вот видите, — Хворостинин поманил из толпы стрельца, — это казанский стрелец Васька Еремеев к нам прибыл с подорожной от царя Дмитрия. Аль может мертвый подписи ставить? Царь Дмитрий наказал воеводе путивльскому князю Шаховскому полки на Москву слать.

— Что, дьяки, изоврались? — злорадно заорала толпа.

— Воры, чернь волжская! — затряс кулаком дьяк Карпов.

— Люд, почто обиды терпим?

Попятились дьяки, а Хворостинин пальцем в них тычет:

— Смерть Афоньке и Третьяку!

— А-а-а!..

Толпа давила с ревом. Подмяли Карпова и Каширина, добивали молча, с остервенением.

Князь Шереметев, выехавший из Москвы в Астрахань, узнав об астраханской смуте, остановился на полпути, срочно отписав Шуйскому: «…В Астрахани, государь Василий Иванович, князь Ванька Хворостинин и астраханские люди тебе, государю, изменили и нас, холопей твоих, в город не пускают».

Легкие боевые струги Илейки Горчакова, поднявшись вверх по Волге, убрали паруса верстах в десяти от Астрахани, укрылись от людских глаз за речным изгибом. Безветренная волжская ширь застыла. Струги замерли, не шелохнутся на воде.

Зеленеют поросшие густым кустарником кручи, глухие, лихим людям приют и раздолье. С высокого обрывистого берега следят за Волгой дозорные. Случится купеческому каравану с низовий идти либо вниз опускаться, волжской кручи не минуют.

На носу атаманского струга на персидском ковре лежит разморенный от обильной еды и вина Илейко Горчаков, смуглый, цыгановатый казак с золотой серьгой в правом ухе.

Илейке чуть больше двадцати, однако успел он заматереть, в силу войти. С раннего детства, ровно заячий след, запутана у него жизнь, ни родства не помнит, ни близких.

Лета четыре прожил у гребенских казаков на Тереке, и взыграла разгульная душа, шальная мысль в голове засела. Выдал себя Илейко за царевича Петра, сына царя Федора. Казаки сначала посмеивались над самозванцем, а пригляделись, каков в походах, назвали атаманом и царевичем признали.

С Терека подался Илейко с казаками-гулеванами на Волгу, купеческие караваны грабили, а по весне убили царицынского воеводу, перехватили царского посла князя Ромодановского, плывшего в Персию, казнили люто…

Встал Илейко, потянулся лениво. Жарит солнце, шелковый полог не спасение. Накинув поверх атласной рубахи дорогой кафтан, посмотрел из-под ладони на обрывистый берег. Не горит сторожевой сигнальный костер, значит, покуда нет купеческого каравана. Окликнул караульного:

— Не видать ли чего?

— Ниче, государь Петр Федорович!

— Гляди в оба!

Почесал бороду, задумался. Превратна жизнь. Покуда тепло, на Волге благость, а зима наступит, придется на Яик, в казачьи юрты подаваться.

— Госуда-арь, — донеслось с берега, — из Астрахани женка к те, соскучилась!

Загоготали на стругах.

— Цыц! — прикрикнул Илейко. — Взыграли!

На струг проворно взошла Илейкина астраханская любовь, глазастая, крутобедрая Анюта, игриво повела плечами:

— Ахти, государь мой, Петр Федорович, до чего же ты нарядный и красивый.

— Смолкни! — нахмурился Илейко. — Сказывай, зачем в таку даль перлась?

— Нелюбезно встречаешь, государь, — обиделась Анюта. — Я, поди, какую дорогу проделала, весть несла. — Поджала губы.

— Сказывай.

— Присесть хоть дозволь, государь, ноженьки гудят, ровно пудовые.

— Садись, — все еще хмурясь, дозволил Илейко и кивнул на ее босые ноги. — Хоть бы котыги какие-никакие обула.

Анюта уселась на ковер.

— А, ничто, так легче итить. — Повела плечами. — Воевода Хворостинин город взбунтовал против царя Шуйского.

— Чего? — опешил Горчаков.

— Дьяков Карпова и Каширина насмерть забили, чтоб не заставляли народ крест Шуйскому целовать. Волжский люд тебе, государь Петр Федорович, кланяется и в Астрахань зовет. Пускай, говорят, государь Петр Федорович к нам струги правит. С тем я к тебе и заявилась.

Анюта в глаза Илейке заглянула ласково.

Тот поскреб затылок, промычал:

— Мда-а!

Горчаков с воеводой астраханским в мире жил, друг другу не досаждали. Терпели. Когда он от гребенских казаков сбежал и плыл мимо Астрахани, Хворостинин велел пропустить на Волгу казаков-гулеванов. Опасался воевода, что Илейко задержится в городе и взбаламутится волжская вольница.

В Астрахани к Горчакову в ватагу охотно пристали многие стрельцы, рыбаки и гулящий люд.

Знал Хворостинин: Илейко орудует у Жигулей. Не слухи, купцы жаловались, грамоты строчили воеводе астраханскому, просили защиты, но Хворостинин на словах обещал покарать воров, а на деле воинов против Горчакова не посылал, не было доверия к стрельцам, как бы не переметнулись к Илейке…

Тут сторожевой вдруг вскрикнул:

— Огонь на круче запалили! Слышь, государь Петр Федорович, видать, купец плывет.

Встрепенулся Илейко.

— Эгей, на стругах! — раздался его зычный голос. — Выгребай на простор, ставь паруса!

— Кызылбаш плывет! — загремели радостно. — Дуван!

Быстрыми чайками летели струги навстречу купеческому каравану.

— Не упускай, гляди, поворачивают.

Надувал ветер цветные паруса, рвали весла упругую волжскую воду.

Ревело грозно над всей Волгой:

— На перехват!

— Сарынь на кичку!

На астраханском торгу и на пристани, по церквам и кабакам разговоры:

— Илейко-атаман в город путь взял!

— Кому Илейко, кому царевич Петр Федорович!

— Куда как ни царевич, кхе! Гулеван волжский!

— А ты ему такое скажи, он тебе язык вырвет!

День ясный, погожий, а Хворостинин с утра в Приказной палате астраханского кремля с двумя стрелецкими полковниками заперся, преют. Морщит воевода лоб, кряхтит. Ну как с Илейкой-вором поступать? Отразить ли огнем боевым аль впустить в город и не замать?

— Бой дать немудрено, — говорил полковой голова Михайлов, — а вдруг да взбунтуются стрельцы… И сам люд волжский, ему ли вез, а?

Полковой голова Шапкин тоже с сомнением:

— С другой стороны, как знать, откроешь ворота, тут вольница и разгуляется, сладу с нею не будет.

Долго мудрили, наконец воевода Хворостинин порешил:

— Боя ворам не дадим. Однако и в город не впустим, пущай на стругах поживут, а мы тем часом что-нибудь и примыслим…

Расцвела Волга парусами, гордо плыли струги. Высыпал на стены городской люд, орут радостно, шапками машут, с Илейкой не одна сотня астраханцев домой ворочается. Бабы на воротного десятника наседают:

— Отворяй ворота!

— Осади, нечистые, когда велят, тогда и открою.

— Че, бабоньки, пощупаем стрелецкого десятника? Ключи-то у него!

— Глянь-поглянь, ненароком с ключами чего иное вырвем! — И смеются.

— Черти — не бабы, — сплюнул десятник.

— Стругов-то, стругов сколь! — слышался чей-то восхищенный голос.

Торжественно, оглушив всех, рявкнул со стены огневой наряд. Им ответно ударили пушки со стругов.

Причаливали просмоленные струги к пристани, спускали паруса. Первым по сходням сошел Илейко в сопровождении двух ближних есаулов. Те бережно несли богатые дары для воеводы. Не спеша подошли к крепостным воротам, стукнули в медную обшивку.

— Открывай! С дарами к князю Ивану!

— Поторапливайтесь, собачьи головы, государь Петр Федорович перед вами! — закричал люд.

Заскрипели ворота на петлях, растворились, впустили Илейку с есаулами, к берегу ринулись астраханцы…

Хворостинин принимал гостя в хоромах важно, но миролюбиво. Подаркам хоть и обрадовался, однако виду не показал. Цепким взглядом ощупал Илейку, подумал: «Удачлив вор, однако мы тебя попытаемся из города услать подале».

Сел Илейко напротив Хворостинина в обитое красным аксамитом кресло, положил руки на подлокотники.

— Прознал, князь Иван, что на Ваську Шуйского, старого моего недруга, поднялся. Он и родителев моих невзлюбливал.

В плутовских глазах Илейки Горчакова бесенята резвятся. Воевода усмотрел это, кашлянул:

— Ну-ну! Куда же нынче путь держишь?

— К тебе, князь Иван. Вольницу волжскую прибыл проведать. Звали они меня.

Хворостинин долго молчал, наконец спросил:

— Аль на Волге надолго засесть решил? Ждешь, покуда из Москвы стрельцов на тебя пошлют?

— Я того не боюсь, воевода. Поди глянь, сколь у меня молодцов!

— Слыхивал ли ты, что в Путивле князь Шаховской восстал, на Шуйского войско собрал многочисленное и воеводой у него холоп Иван Болотников? И та рать уже на Москву двинулась, Ваську свергать. Ты вот назвался государем Петром Федоровичем? Раз так, то и надлежит тебе с Болотниковым и Шаховским заодно стоять, ты же не царское дело творишь, купчишек шарпаешь.

Говорит Хворостинин, а сам хитро щурится. Илейко плечи расправил, голову вскинул:

— Где мне быть, князь Иван, не твоего ума касаемо. В скором времени примыслю, может, в Путивль подамся. Теперь же не чини моим людям преград, пущай они свой дуван сбудут в городе. И ты, воевода, внакладе не останешься. Коли же к Болотникову надумаю идти, тебе, воевода, снабдить моих казаков всем припасом, какой в дороге надлежит иметь…

С уходом Болотникова затих Путивль, обезлюдел. С утра и допоздна сонно в городе, будто никогда и не собиралось здесь целое повстанческое войско.

Временами напоминая о себе, присылал Болотников гонца к Шаховскому. Князь Григорий Петрович о своей болезни и думать позабыл, воеводствует, суд вершит и городом правит. Из Варшавы от Молчанова никаких вестей, как король и паны вельможные на восстание в России смотрят. Помалкивает и князь Андрей Телятевский, сидит себе в Курске…

Подчас Шаховской даже забывает, что это он, князь Григорий, воевода путивльский, первым объявил войну Шуйскому. Да и как не забыть, когда Болотников от Путивля на четыреста верст продвинулся, к Калуге подошел, а Истома Пашков на Тулу напирает. На Ваську Шуйского пол-России восстало. Шаховской не чаял, что такая крестьянская война заполыхает…

Григорий Петрович читал очередное донесение Болотникова. Свеча горела высоким языком, и желтый воск, плавясь, густым ручьем стекал из поставца на дубовый стол.

Отодвинув лист, Шаховской потер лоб, подумал: «Талантлив Ивашка Болотников, зело талантлив. А ведь, поди ты, холоп по природе, грамоту самолично постиг, языки разные. Видать, от жизни разум у него, а сметка — дар Божий. С нами, князьями, держится, как равный».

Та неприязнь, какую питал князь Григорий Петрович к Болотникову в первое время, уступила место удивлению и восхищению. Вона, холоп, холоп, а царские воеводы от него раком пятятся! Еще немного, и крестьянское войско на Москву двинется… А коли Болотников возьмет без него Москву, то замыслы, какие вынашивает он, Шаховской, рухнут.

Путивльский воевода твердо решает, когда крестьянское войско подойдет к Первопрестольной, он отправится к Болотникову.

В солнечный день белый граненый камень, каким облицован восточный фасад Грановитой палаты, сияет особой чистотой.

На Ивановской площади высоко в небо вознеслась колокольня Ивана Великого, золотые буквы опоясывают ее верхний ярус: «…повелением великого государя царя и великого князя Бориса Федоровича… и сына его… князя Федора Борисовича… храм совершен и позлащен во второе лето государства их 108 года».

Величественны кремлевские соборы… Обновленный в княжение Ивана Третьего белокаменный Успенский собор, хранящий прах первого митрополита московского Петра; к Москве-реке в южной части Соборной площади — девятиглавый Благовещенский собор; а напротив Архангельский, усыпальница русских великих князей и царей. Месяц минул, как под своды Архангельского собора перевезли из Углича прах малолетнего царевича Дмитрия. «Ведомо будет каждому, — сказал Шуйский, — нет царя Дмитрия и не было. Имя его взял самозванец, беглый монах Гришка Отрепьев».

С северо-восточной стороны Успенского собора — патриарший двор и церковь Двенадцати апостолов.

Стоят кремлевские соборы, красуются кладкой искусной, камнем точеным, блестят до боли в глазах их золотые маковки, кресты ажурные.

В полуденный час безлюдно на Ивановской площади, а в Грановитой палате дьяк Разрядного приказа басит царев указ. Закончил, свернул пергамент в трубочку, кашлянул осторожно. Тут Василий Шуйский с трона царского пристукнул посохом.

— А быть воеводой над полками, каких на воров посылаем, князю Юрию Никитичу Трубецкому! И ему в подмогу бояр, князей Дмитрия Буренина да Бориса Лыкова!

Голос у Василия Ивановича тихий, скрипучий. Бояре шеи из стоячих воротников тянут, ровно черепахи из панцирей. Василий Голицын ладошку к уху приложил, напрягся. А Михайло Скопин-Шуйский хитро косится на князя Черкасского. Вчерашним вечером, выходя из собора, Скопин-Шуйский переморгнулся с младшей дочерью князя.

Услышав царские слова, Скопин-Шуйский встрепенулся. Вот те раз!

Глянул на Трубецкого. Спесив князь Юрий, то всякому ведомо, но какой из него воевода?

Заслышав свое имя, князь Юрий Никитич поднялся, отвесил поклон, огненной бородищей чуть пола не коснулся. Однако сам в недоумении, как принимать государеву речь? С одной стороны, будто и честь ему выпала, с другой — с кем воевать? С холопами, гилью всякой… А князь Юрий Никитич рода древнего, от великого князя литовского Гедимина родство свое исчисляет. Одним словом, Гедиминовичи!

Трубецкой при избрании Шуйского на царство хоть и драл за него горло, но род их ниже своего ставил. Дома жене не единожды говаривал:

«Кой из Васьки царь, ни осанки, ни рыла…»

Тут Шуйский снова голос подал:

— А на Елец князя Ивана Михайловича Воротынского. Да еще отписать в город Новосилев, дабы князь Михайло Кашин там порты не протирал, а следовал к воеводе Воротынскому. — Вздохнул. — Стыдоба, ох-хо! Князья и дворяне с ворами заодно, Шаховской Гришка, Ондрей Телятевский… В Ельце дворянский сотник, Пашков…

Царское решение послать на Путивль Трубецкого, а на Елец Воротынского Дума встретила одобрительно:

— Разумно, государь, пора унять холопов!

— Шаховского, главного заводчика, вотчин лишить…

Погомонила Боярская дума, постановила войску выступать немедля. И без того воры вона какую силу обрели…

Поначалу князь Трубецкой в сильном расстройстве пребывал, потом мало-помалу успокоился.

Узнав, что предстоит брать Кромы, где воры засели, подумал, лучше уж Болотников, чем Шаховской. Авось Ивашка-холоп в деле ратном мало смыслит, а Григорий Петрович князь.

Успокаивало Трубецкого и то, что боярин Михайло Нагой уже бил болотниковцев.

Прошло дней десять, как князь Воротынский Москву покинул, пришло от него известие. Елец осадил. Сулил князь город взять и вора Истому Пашкова на государев суд доставить.

От голодных и моровых лет, какие страшным бедствием обрушились на Русь в царствование Бориса Годунова, обезлюдела курская земля. Некогда ухоженные поля поросли травой, в деревнях глухо и пусто.

Мало осталось посошных крестьян, холопы в постоянном страхе. Бояре в сваре и вражде, друг с другом из-за холопов дерутся, царские приказы кляузами донимают.

Шел Артамошка Акинфиев на Курск левым берегом Сейма, суд вершил над боярами, усадьбы их жег, а с севера на Курск двинулся князь Телятевский.

Большой воевода Иван Исаевич Болотников наказывал Артамону вотчину Телятевского не трогать, потому как князь Андрей с Шаховским в родстве и сам Шуйскому враг. А ежели Телятевский окажет ватажному атаману помощь, от нее не отказываться и с князем Андреем брать Курск сообща, порознь не тянуть.

Болотникову Артамошка перечить не стал, хотя и подмывало сказать, что хрен редьки не слаще, все бояре на одну колодку сделаны, под корень их изничтожать надо.

Подступил Акинфиев к Курску, тут и Телятевский подоспел. Дружина у князя невелика, всего сотни в две, но Телятевский на ватажного атамана смотрит свысока, воинов своих особняком поставил и никаких советов с Артамошкой не держал.

У князя Андрея на восставших холопов свои расчеты. Прикинул Телятевский, чем дожидаться в вотчине, когда чернь усадьбу запалит, а самого князя на воротах вздернут, либо бежать от взбунтовавшихся холопов и искать защиты у недруга Васьки Шуйского, не лучше ли последовать примеру князя Шаховского? Тот в Путивле воеводствует, а он, Телятевский, сядет с помощью холопов воеводой в Курске.

Обложило город трехтысячное войско атамана Акинфиева, перекрыло дороги. Задумался Артамошка, стены крепости хоть и старые, бревенчатые, однако высокие, крепкие, как их без огневого боя одолеть? На приступ лезть — и народ погубишь, и город не возьмешь.

Посоветовался с князем Телятевским. У того одно мнение: брать Курск измором. Акинфиев не согласился. Если под Курском до зимы топтаться, когда же они с Болотниковым в Москву попадут? Подъехал Артамошка к воротам, со стен стрельцы головы свесили. Закричал Акинфиев:

— Сказывают, куряне глазасты?

Ему со стены насмешливо:

— Мы-то с очами, а вы че головы задираете?

Тут Артамошка снова голос подал:

— Эй, куряне, открывайте ворота подобру!

— Аль мы пугливые?

— Не доводите до греха, едрен корень!

— Вы откуда такие храбрецы выискались и чего хотите?

— Мы войско Ивана Исаевича Болотникова! Не слыхивали? Поставлен он воеводой над всеми воеводами самим царем Дмитрием!

— Читали его письма! Да мы сомнение держим.

— Наш воевода правду народу ищет, и ежли город добром сдадите, на вас зло держать не станем.

— И обид чинить не будете?

— Головы куриные! — обиделся Акинфиев. — Аль вы бояре, чтобы вам обиды чинить? Хотите, к нам в войско крестьянское вступайте. Нет желания, к своим стрельчихам на полати полезайте.

— В таком разе впустим! — согласились стрельцы. — Нам за Шуйского-царя не резон биться. И воевода наш убег, а великому государю Дмитрию с радостью послужим!

Стукнули воротные запоры, заскрипели петли, и болотниковцы вступили в город.

— Входи, рать народная! — радовался люд, встречая оружных крестьян.

У съезжей избы собралась толпа, горланят:

— Сбивай замки, волоки кабальные записи!

— Там пистоли и самопалы есть!

— Раздавай оружие! Пороховое зелье давай!

Заполыхал костер из долговых бумаг, понесло пепел по ветру. Высокий, как жердь, курянин лаптем топнул:

— Свобода, робя!

Толпа подхватила:

— Гуляй, куряне!..

Артамошка для жилья облюбовал пустовавшую избу на посаде, а князь Телятевский в воеводских хоромах поселился.

День и другой минули. На третий прибыл в Курск гонец от Болотникова.

Велел Иван Исаевич князю Андрею в Курске воеводой остаться, а ватажному атаману Артамону Акинфиеву срочно идти под Кромы.

Пятитысячное войско Трубецкого подходило к Кромам. Двигались походным порядком. Далеко рыскали конные разъезды. За ними, наизготове, передовой Ертаульный полк. Следом пешие стрельцы, огневой наряд, обозы. Замыкал движение конный арьергард.

Намедни отрядил Трубецкой в Кромы послов. Требовал князь отворить ворота, выдать разбойников и присягнуть царю Василию. Кромичи послов выставили, заявив: «Коли у князя силы достаточно, пущай возьмет нас оружием, а миром нам с боярами несподручно».

Не успел Трубецкой Кромы осадить, как стало известно, на подмогу кромичам спешит Болотников.

Облюбовав место верстах в семи от города, московский воевода начал готовиться к бою.

Откинув тяжелый, шитый серебром полог шатра, Трубецкой взглянул на небо — чистое, звездное, месяц на откосе завис на рожках. Спят стрельцы у костров, перекликаются дозорные. Князь подумал, что опасаться воровского скопища ему нечего, у него, Трубецкого, большое войско, опытные начальники. Случись бою, победный исход обеспечен.

У Болотникова всего две тысячи холопов. Что он может сделать против стрельцов? Пожалуй, не осмелится вор, уйдет.

Пригладил Трубецкой усы, подумал: ежели случится бою, быть холопам битыми. Ивашку Болотникова надо непременно живым в Москву привезти, в цепях, на суд к царю, а гиль разбойную казнить жестоко.

Холопам в науку всю дорогу от Кром до Калуги уставить виселицами…

Той же ночью в воеводской избе Болотников держал совет с атаманами и есаулами. Хорошо понимал Иван Исаевич всю жестокую правду предстоящего боя, первого для крестьянского войска. Как он обернется, зависеть будет уверенность мужиков в последующих сражениях, которых у болотниковцев впереди еще немало.

С исходом завтрашнего боя Болотников связывал исход войны. Победит он, и восстание разгорится. Волна бунтов захлестнет уезды, достанет Москвы. Но коли одолеет Трубецкой, русская земля покроется виселицами. Шуйский с боярами расправятся с народом, как случилось три года назад, когда под Москвой разбили Хлопку Косолапа… Акинфиев был с Косолапом до его последнего часа. Артамон и рассказал Болотникову, как храбро дрались холопы, и если б не погиб атаман Косолап, кто ведает, может, и не одолели бы ватажников царевы слуги.

Сегодня путь болотниковцам заступили стрельцы, бояре с детьми боярскими, посошные люди, призванные на царскую службу.

У Ивана Исаевича тлеет подспудно надежда, что не захотят посошные биться против мужицкого войска, потому как сами крестьяне и за оружие взялись по принуждению. Но стрелецкие приказы, обученные воинскому делу, ратники искони.

Еще тревожит Ивана Исаевича огневой наряд: всего пять пушек да шесть рушниц в его войске. У воеводы Трубецкого огневой наряд погрозней.

Крепко задумались атаманы и есаулы. Одни предлагали отойти, не давать Трубецкому боя, другие — наоборот, ударять по врагу, а там будь что будет.

Иван Исаевич водил пальцем по столешнице, казалось, никого не слышал, наконец поднял голову:

— На счастье, — сказал он, — воеводы московские седни порознь стоят, Барятинский князь в Орле, а Воротынский Елец обложил. Одначе у Трубецкого противу нас и без того втройне силы. — Посмотрел на товарищей. Юрий Беззубцев внимательно ловит каждое слово. Митя Скороход положил на стол большие натруженные руки, слушает воеводу. Межаков голос подал:

— У московитов и огневой наряд неровня нашему, и зелья порохового предостаточно.

— То так, — согласился Болотников. В его глазах мелькнула хитринка. — Лазутчики донесли, Трубецкой расположился у Оки, со спины у князя защита. От лобового удара стрельцы валы возвели, плетнями огородились, а левое крыло хоть и в степь смотрит, но оборона тут крепкая. Что же до правого крыла, здесь лес, чащобы и топи. Не ждут отсюда угрозы. А может, князь Трубецкой мыслит, холопы и крестьяне не воинство, стадо баранов. Так мы его и проучим. Как, воеводы?

Заулыбались, повеселели есаулы и атаманы. Скороход голос подал:

— Дозволь мне, Иван Исаич, тут мне все тропки известны.

Болотников подморгнул:

— Давай, Митя. Перехитрим князюшку. Я с атаманом Межаковым да Прокопием Ляпуновым и всем основным крестьянским воинством обогну Кромны и выйду прямо на Трубецкого. В сутки поспеем, завяжем бой, а той порой ты, Митя, с атаманом Беззубцевым проберетесь через лес и топи и нежданно-негаданно ворветесь в стрелецкий лагерь. Не числом, хитростью одолеем царских воевод. Только ты, Митя, гляди, постарайся.

— Не потопим люд в болоте? — высказал сомнение Беззубцев.

— Зря опасаешься, — успокоил Скороход. — Мне здешние места с детства ведомы, потайные стежки знаю, хаживал. Ступни-плетенки к ногам — и шагай.

— Ну, как? — спросил Иван Исаевич и повел взглядом по атаманам и есаулам.

— Ты, большой воевода, добре подумал, о чем разговоры, согласны, — сказал Межаков. — По-казачьи, с умом одолел нашу науку.

В избе заговорили разом:

— Дадим урок царевым воеводам, узнают холопей!

— Ай да Иван Исаевич, в таком разе мы не возражаем!

Призывая к тишине, Болотников поднял руку:

— Коли согласны, завтра и выступаем.

Пробирались по топям гуськом. Впереди Скороход, за ним атаман Беззубцев, а уж следом растянулись другие. Митя дорогу прокладывал осторожно, иногда щупал пестом. Чувствовал, верной тропкой держится, хотя ноги кое-когда и вязли по колено в болотной жиже. Местами для безопасности набрасывали гать из хвороста. Скороход подбадривал:

— Поторапливайся, други, к рассвету поспеть.

Ночь лунная. Митя больше всего опасался, что небо затянут тучи и в темени они собьются с пути.

Иногда Скороход приостанавливался, осматривался. Там, впереди, изба малая. Ее Митя ставил собственноручно, когда бежал из неволи.

Так и есть. Вон она, вросшая в землю, покосившаяся. Да и не мудрено — сколько лет минуло.

Чавкает под ногами вода, лапти насквозь промокли. Беззубцев спросил нетерпеливо:

— Когда топи конец?

— Скоро уже. За этими кустиками на сушь выберемся, чащобу минуем и ударим с богом, потешим душу.

За скороходовой спиной вздохнул тяжко мужик, перекрестился:

— Чую, кровь прольем христианскую. Ох-хо, прости нас грешных.

— Чего прощения просишь? — цыкнул Митя. — Какого рожна они у бояр во псах? Ты их пожалей, батя, подставь свою шею под стрелецкую секиру.

— Не бранись, сынок, боязно. Чать, не куру убить, человека!

— Тут, батя, не до жалости. Не мы их, так они нас…

А тем часом, когда Скороход с товарищами пробирался лесом, крестьянское войско успело миновать Кромы и к исходу ночи, не выдав себя, стало перед стрелецким лагерем. Спешно опоясавшись телегами на случай атаки и выдвинув наперед казаков с самопалами, Иван Исаевич с Межаковым расставили огневой наряд так, чтобы ядра казачьих единорогов разнесли левое крыло неприятеля.

Едва светать начало, громыхнули пушки. Круша плетни, поднимая фонтаны земли, падали на стрельцов ядра.

В самый раз и Скороход подоспел. Вывалили болотниковцы из леса на правое крыло, ворвались с тыла в неприятельский лагерь.

— Изничто-ожай! — кричали злобно. — Рази стрельцов саблями, коли вилами, бери на рогатины!

Иван Исаевич привстал в седле, всмотрелся в разгоревшееся сражение. Повернулся к Межакову и другим есаулам, пригладил непокрытые волосы.

— Наш черед, атаманы и есаулы. Тебе, Межаков, с донцами конницей по левому крылу царева войска пронестись, а нам, есаулы, чело ломить.

— На сло-ом! — подхватили дружно, и, раздвигая телеги, ринулось на вражеские укрепления крестьянское войско.

Перебивались через валы, заваливая плети, схватывались со стрельцами. Дрались люто.

При первых выстрелах подхватился князь Трубецкой, в испуге упал на колени.

— Господи, отведи грозу, не дай быть битым ворами.

В шатер вихрем влетел голова первого стрелецкого полка:

— Не выдюжим, воевода! Бегут стрельцы!

— Отход немедля, — хрустнув коленями, поднялся князь. — Отводите полки к Орлу.

Бросив огневой наряд и запасы зелья, в беспорядке отступали стрельцы. Версту за верстой гнали их болотниковцы.

Над рекой по утрам стояли молочные туманы. Сытые перепела перекликались на полях. Золотистое жнивье не успевало просохнуть до самого полудня.

Одержав победу над Трубецким и взяв богатую добычу, Болотников принял решение повернуть часть сил на подмогу осажденному Ельцу. Гонец от Пашкова говорил, тяжко городу. Воротынский давит. Если удержит Истома и разобьет Воротынского, откроется дорога на Тулу, а оттуда и на Москву.

Над войском, какое на Елец двинулось, воеводами Иван Исаевич назначил рязанцев Прокопия и Захара Ляпуновых и с ними подоспевшего к Кромам атамана Акинфиева. А на Калугу с Болотниковым уходили крестьянская рать и казаки Беззубцева и Межакова.

Знал Иван Исаевич, еще не одно сражение впереди. Беглые донесли, Шуйский затребовал в Москву новых даточных людей.

Едва из Кром выступили, как привел к Болотникову Берсень-атаман трехтысячную ватагу. Явились радостные — побили стрелецкий полк и самого боярина-воеводу Туренина пленили.

Иван Исаевич допрос снимал с Туренина в шатре князя Трубецкого. Мужик с рогатиной втолкнул боярина. Волосы у Туренина взлохмаченные, борода метелкой. Смотрит боярин сердито, белками ворочает.

— Узнаешь шатер княжеский? — насмешливо спросил Болотников. — Хозяин, князь Юрий, так поспешал, что и постель забыл. Мягко спать. Э, да ты, вижу, боярин, не весел.

— Не глумись, холоп!

— Врешь, князь-боярин, был холоп, да не смирился. Ныне воевода войска государя Дмитрия, и тебе бы служить ему, а не изменой промышлять. Куда же, князь, с полком путь-дорогу держал?

Туренин на Болотникова волком косился, однако на вопрос ответил:

— По цареву указу на подмогу князю Трубецкому, да твои воры перестреляли.

— Эко ты, князь-боярин, без брани не можешь. Как холопы, так и воры, ан нет, они ратники войска крестьянского и казнят недругов своих, бояр да князей, какие народу обиды чинят. Именем царя Дмитрия, своего заступника, суд вершат.

Туренин промолчал.

— Не хочешь ответствовать, так я и не неволю. Поди, позорно вам, боярам, холопами битыми быть?

— Явился бы ты, Ивашка, к государю с повинной, он бы тебя простил, в дворяне произвел.

Усмехнулся Болотников:

— Дворянством, говоришь, пожаловал бы? Честь великая от Васьки Шуйского. А кой он царь? Верую я в государя Дмитрия. Теперь мой сказ тебе, князь-боярин. — Лицо крестьянского воеводы преобразилось, стало жестоким. — За моей спиной холопское войско, как вы, бояре, его величаете, то бишь народ, и на измену ему меня не подбивай. Люд, мне доверившийся, Шуйскому на расправу не отдам. А ты спроси, почему я государю Дмитрию служу. Потому как он холопам волю даст, землю, люд от вас под свою защиту возьмет. Запомни, князь Туренин, не Иуда я, а Иван Исаевич Болотников. — Подумав, добавил: — Казнить тебя, князь-боярин, не намерен, на Москву отпущу, но с условием, чтобы от меня услышанное Ваське Шуйскому передал. Да еще объяви, я с воинством на Москву прибуду, пускай бояре меня хлебом-солью встречают, как и подобает воевод государевых. И еще, слыхивал я, царь Шуйский против крестьянского войска брата свово, Митьку, шлет, так ты, князь-боярин, обскажи, как Трубецкого воеводу мы побили, да не утаи, что и тебя малой силой один из моих атаманов одолел.

 

Глава 5

Веры нет к дворянам. В Варшаве. В войске крестьянском. Астрахань выступила на Москву. Сражение под Москвой

Едва разошлись болотниковские воеводы и Иван Исаевич совсем было завтракать собрался, как в избу торопливо вошел Скороход. Лицо у Мити было расстроенное, виноватое.

— Иван, атаман Заруцкий ушел!

— Обещал, шляхетский пес! — Болотников стукнул кулаком по столу. — Сколь с собой увел?

— Сотни две казаков.

— Тебе в науку, есаул, ты с ним бражничал, делил хлеб-соль и не раскусил.

— Черное в душе держал, молчал.

— Молча-ал, — поморщился Болотников, — я чуял, да опередил он меня.

Вышел из-за стола, ухватил Скорохода за рубаху, потянул на себя, хрипло выдохнул:

— Нет у меня веры к тем дворянам, что к нам пристали, да как от них избавиться? Знаю, они с нами до поры. — Оттолкнул Скорохода. — Смотри, Митя, в оба. Вдруг что приметишь, не жалей, казни без милости.

В истории русской смуты такая личность, как Иван Мартынович Заруцкий, не могла затеряться. Родом из Тернополя, Заруцкий утверждал о своем шляхетском звании.

Немало побродив по свету, он успел побывать в плену у крымских татар, а сбежав, очутился на Дону. Снискав уважение у казаков своей храбростью, он стал одним из их предводителей…

В стане Болотникова Заруцкий не мог смириться с положением одного из атаманов, он жаждал власти равной Ляпунову или Пашкову, а когда Иван Исаевич потребовал от Заруцкого прекратить хмельные кутежи, тот покинул болотниковцев.

Услышав, что будто бы на Вольни, в Самборе, проживает царь Дмитрий, Иван Мартынович решил отправиться в Стародуб-Северский и там дождаться прихода царя, надеясь сделаться у него первым воеводой.

С утра начали грохотать пушки. Ядра со свистом падали в крепости, рушили строения. Убивали и калечили ратников.

Истома взбежал на крепостную стену, выглянул в бойницу. Огневой наряд у Воротынского сильный и порохового зелья вдосталь, оттого и палят щедро царские пушки.

Осажденные отвечали редко, берегли заряды.

Голодно в Ельце. Третью неделю в осаде, все дороги перекрыты. У Пашкова даже мысль закралась, уж не переметнуться ли к Шуйскому? Остановило письмо Болотникова, обещал воевода Истоме скорую подмогу.

Смотрит Пашков, как стрельцы под стенами копошатся, будто муравьи снуют.

Какой-то лихой стрелец подскакал под самые ворота, осадил коня, заорал:

— Эгей, воры-разбойники, сдавайтесь на милость! Ино силой возьмем, на осинах покачаетесь.

Глухо стукнул со стены самопал, и сполз стрелец под копыта коня.

— Не задирай! — одобрительно крикнул Истома и повел взглядом по стене, где, заняв оборону, стояли стрельцы, принявшие сторону восставших, бывшие холопы, крестьяне, казаки.

Тут же мелкопоместный служилый люд, явившийся к Болотникову вместе с Пашковым. Не один из них вместе с Истомой верой-правдой государю Дмитрию служили, с ним в Москву вступали, им облагодетельствованы, а теперь за царя Дмитрия на Шуйского поднялись.

Мыслил Пашков, коли спасся Дмитрий, то им, дворянам, по пути не с боярским царем Васькой Шуйским, а с Дмитрием.

Вот и рязанцы с братьями Прокопием и Захаром Ляпуновыми пристали к Болотникову.

А намедни перебежчик из дворян, какие с Воротынским Елец осаждают, говорил Истоме, что их воевода Григорий Сунбулов живет с оглядкой на государя Дмитрия. И князь Воротынский, дескать, то чует, к Сунбулову доверия не держит.

Смотрит Пашков с крепостной стены на вражеский лагерь. Вон конные полки дворянских ратников воеводы Григория Сунбулова. Заслать бы к нему человека с письмом, уговориться, дабы на случай вылазки ретивости не проявлял. А еще лучше, когда подойдет подмога к Ельцу, ударить по Воротынскому вместе с людьми Истомы.

В стороне под одинокой сосной княжеский шатер, стрельцы дозорные, коновязь. Обочь на холме ряд пушек, пушкари вокруг топчутся, заряды подтаскивают, ядра.

К сосне подъехали несколько всадников. Один из них, спешившись, заспешил к шатру. Пробыл недолго. К Воротынскому потянулись полковники.

«Видать, совещаются. По какому случаю?» — подумал Пашков.

Вот полковники вышли кучно, постояли, поговорили о чем-то, все на крепость указывали, потом в сторону леса и дороги. Расстались, и вскорости в лагере стало оживленно.

«Неужели сызнова на приступ полезут?»

Истома потер красные от бессонницы глаза, повернулся. Заметив стоявших неподалеку сотника Зиму и казачьего есаула Кирьяна, позвал:

— Видели? К чему бы?

— Удачи пытать намериваются, — высказал предположение Зима.

Кирьян поправил кожаную повязку, прикрывавшую пустую глазницу, возразил:

— Э нет, сдается мне, встревожился воевода. Не подмога ли Ивана Исаевича к городу приближается? Вглядитесь, стрельбы от крепости разворачиваются. — И есаул протянул толстый, как обрубок, палец. — Когда болотниковцы бой завяжут, нам надобно в спину воеводе Воротынскому садануть.

С тем разошлись.

А на рассвете, когда сон сморил стрельцов, проскочил в город посланец Артамошки Акинфиева с вестью, что через день прибудут они к Ельцу и пусть Пашков готовится напасть на Воротынского заодно с ними.

Дорогу от Кром до Ельца Ляпуновы и Акинфиев покрыли в пять переходов. И хоть был Иван Михайлович Воротынский упрежден, появление гилевщиков, искусной рукой расчлененных на полки, заставило князя растеряться.

Не ожидал такого оборота воевода. По его расчетам, князь Трубецкой должен был, одержав победу и овладев Кромами, пойти на Путивль, уничтожить воровское гнездо Шаховского и Болотникова, а он, Воротынский, вместе с воеводой Кашиным, взяв Елец, двинулся бы на Курск против Телятевского. Но Болотников перечеркнул все планы воевод Шуйского. Что до боярина Кашина, так едва он Мценск покинул, как чернь и стрельцы взбунтовались, переметнулись к ворам. Отныне Орел и Мценск в руках Болотникова, а его атаманы под Ельцом и Калугой.

Покуда Воротынский соображал, как ему надлежит бой вести, Артамошка Акинфиев зажал стрельцов у леса, а Прокопий и Захар Ляпуновы полк Григория Сунбулова на себя приняли. В самый разгар боя неожиданно изменил Григорий Сунбулов, да еще и дворян своих увел. Кричал Сунбулов:

— Подавайся к государю Дмитрию, круши стрельцов Шуйского!

Услышали клич своего воеводы служилые дворяне, повернули против Воротынского. Открылись городские ворота, и ударили ратники Истомы Пашкова.

Крушит топором Акинфиев, ломят ватажники скопом, гнутся стрельцы. Играючи, весело рубится Истома Пашков. Уже овладев огневым нарядом, прорываются к воеводскому шатру братья Ляпуновы. Под Воротынским коня убило. Подвели другого. Видит князь, не устоять, гибнет войско. Прорвался с малым отрядом, ушел от погони…

Еще не остывшие от недавнего боя, собрались болотниковцы в хоромах елецкого воеводы. Казачий есаул Кирьян и Артамошка Акинфиев сидят в обнимку. Прокопий Ляпунов Сунбулова по спине похлопал:

— И зачем ты, Григорий, за Васькой Шуйским тянулся?

За Сунбулова Захар Ляпунов ответил:

— Приценивался.

Истома Пашков, довольный, потер ладони, сказал:

— На Тулу выступаем, атаманы. Теперь воевода Воротынский до самой Москвы не опомнится.

— Достанем и там, ядрен корень! — воскликнул Акинфиев.

Сунбулов выкрикнул:

— Быть твое. Истома над нами старшим!

Ляпунов нахмурился: «Вишь, Гришка к Пашкову в дружбу навязывается». Однако вслух иное сказал:

— Давай, Истома, старшинствуй!

Многотысячное, с превеликим трудом собранное на Москве воинство, блистая доспехами и медью пушек, красуясь конными и пешими стрелецкими полками, равно ряжеными боярами в окружении челяди, гремя в литавры, в трубы дудя, тронулось из Первопрестольной на Калугу.

А следом в закрытой карете обозом возов в тридцать и с дворней ехал главный воевода Иван Шуйский, единоутробный брат самого государя.

Был Иван и обличьем, и характером схож с Василием, только годами помоложе, к ратному делу тяготения отродясь не имел, потому и милость царскую, быть главным воеводой, воспринял с неохотою.

Попасть в Калугу Иван Иванович не спешил, еще успеет повоевать. Дальнюю дорогу растягивал. В городах и селах вершил суд и расправу без жалости. По его указу жгли и разоряли избы крестьян и холопов, секли смертным боем мужиков и баб.

Там, где прошло царево войско, раскачивались на ветру повешенные, тлели в петлях, клевало трупы воронье, — смрадно окрест…

Летели впереди войска слухи, и народ разбегался, искал защиты в лесах.

Нелюдим и мрачен Иван Шуйский, нахохлился, ровно сыч. В карете тряско и неуютно. Сейчас бы в Москве, оттрапезовав, завалиться на мягкое ложе… То-то сладко!

В душе зависть к брату Дмитрию и племяннику Михайле Скопин-Шуйскому, воинство им еще не собрали. Из замосковских городков отписываются, на бедность сетуют, оттого и с присылкой служилых людей медлят. Видать, еще долго Дмитрию и Михайле дожидаться воеводства. Покуда же Митька голубей гоняет, а Михайло по девкам шастает.

На четвертые сутки к вечеру в деревеньку въехали. Челядь княжеская из избы бабу с детишками выгнала, вениками из веток стены обмели, землю хвоей устлали, чтоб дух здоровый был. Влез воевода Шуйский на полати в одной рубахе исподней, растянулся, наслаждаясь, — в карете ноги затекли. На время даже забыл, на какое дело послан. Вдруг вспомнил и на душе сделалось тревожно. Мысли о Болотникове точили Шуйского. Вот те и холоп! Страшит князя Ивана Ивановича воровское войско. Еще не знала российская земля такого многолюдного скопления восставшего народа: холопы и крестьяне, люд посадский, казаки и стрельцы беглые, а поди ж, осилили Трубецкого и Воротынского.

Воевода ворочается на полатях, скрипит зубами, не поиметь бы позору.

Нет уж, он, дай только в Калугу войдет, а уж оттуда ни шагу не отступит. Дождется, когда Дмитрий и Скопин-Шуйский против воров пойдут. Тогда они и возьмут Болотникова в клещи, с одной стороны он, князь Иван, с другой — Дмитрий и Михайло…

Спал воевода тревожно. К утру крепкий сон забрал, и никто его не стал нарушать. Пробудился, когда солнце четверть неба обогнуло. Спустился князь с полатей, оделся, попил воды из деревянной бадейки.

Заявились бывшие орловские воеводы Хованский и Барятинский, мрачные, заросшие. Шуйский их приходу не удивился, уже знал, как они с одним стрелецким полком вырвались из Орла.

Поклонились воеводы:

— Прими, князь Иван Иваныч, под свое начало. Всего-то у нас и осталось, что разъединственный стрелецкий приказ.

— Так тому и быть, — согласился Шуйский, — возьму вас, все полком больше. Однако, бояре, над приказом этим вам воеводствовать…

В полдень ертаульные обнаружили казачий отряд. Ему вдогон кинулась дружина именитых московских служилых людей, но казаки, метнув в дружинников дротики и пальнув из пистолей, гикнули, пригнулись к гривам своих быстроногих коней, исчезли.

Воевода Шуйский остановил движение, спешно начал перестраивать колонны. Впереди пустил полки пеших стрельцов с бердышами и пищалями, потом конных и огневой наряд. Усилил караулы.

Медленно ползло царское войско, и, покуда добралось до Калуги, Болотников вступил в город. Звонили торжественно колокола, и в церквах служили молебны о здравии царя Дмитрия.

Калуга, прикрывшая Москву с юга, встречала крестьянское войско Ивана Исаевича Болотникова. Восстание захлестнуло береговые городки.

В Варшаве проливной дождь залил улицы, и редкие прохожие под потоком низвергнувшегося с неба водопада промокли до костей.

В корчме у старого еврея Янкеля укрылись от ненастья приехавшие на базар мужики. От жаркого огня в очаге парила мокрая одежа, в шинке висел едкий чесночный дух.

Окружив грязный, срубленный из толстых досок стол, мужики пересказывали новости из Московии. На давно струганной столешнице, обсиженной мухами, резво бегали тараканы, горкой высились кости и кожура от вяленой рыбы, очищенные луковицы, стояла глиняная миска с квашеной капустой. Мужичок с сизыми прокуренными усами, распахнув свитку из домотканого сукна, хрипел:

— Извели холопы панов, землей завладели, скоро до Москвы доберутся.

— Сичевые казаки с ними.

— О сичевых не слыхал, а с Северской Украины как пить дать.

— Экие молодцы московиты! — тряхнул кудрями молодой мужик и пристукнул кулаком по столешнице.

Тут снова в разговор вступил сивоусый мужичок:

— От пана Крушинского холопы в лес утекли.

— Пан Крушинский с холопов шкуры дерет.

На улице зачавкало под конскими копытами, кто-то выругался, и в корчму, распахнув с силой дверь, ввалились два шляхтича. Тот, что покрупней ростом, гаркнул:

— Гей, чертов жид, куда ты запропастился?

Из соседней комнатушки вьюном выскользнул Янкель.

— Чего желают досточтимые господа?

— Пива и окорока! Да живо, покуда мы тебя на саблю не посадили, как на вертел.

Топая ногами, шляхтичи подступили к столу.

— Геть, пся крев! — гаркнул рослый шляхтич.

Кудрявый, сжав кулаки, тяжело поднялся. Один из мужиков обнял его за плечи:

— Ходимо, Ярема!

Торопливо собрав немудреную еду в котомки, мужики покинули корчму.

— Янкель, жид, долго тебя ждать?

— А вот я сейчас его саблей!

Янкель, смахнув со стола хлебные крошки и рыбные очистки, поставил корчаги, притащил кусок окорока. Отпив пива, шляхтичи заговорили:

— Слыхал, Стась, московиты отказались отпустить Юрия Мнишека и царицу Марину, — сказал рослый шляхтич. — У московитов и пан Адам Вишневецкий, и Стадницкие.

— Проклятый круль, — задиристо выкрикнул второй шляхтич, — не скликает посполито рушение! Але сабли наши притупились?

И потянул саблю из ножен. Янкель, привыкший к шляхетским скандалам, невозмутимо поглядывал на задиристых посетителей. Маленький шляхтич продолжал шуметь.

— Але круль ждет, покуда холопы-московиты царя на рогатины вздернут? Ха-ха!

— Пора повоевать Московию! — Рослый обнял друга. — Споем, Стась?

Не дожидаясь согласия, басовито затянул:

В Сандомире с краю хата…

На постоялом дворе в такую пору уныло и безлюдно, редкие гости остаются здесь в зиму. Только русские послы, прибывшие из Московии, да заезжие купцы из германских городов, еще не покинувшие Варшаву, гнутся на постоялом дворе.

В тесных комнатах-клетушках сыро, плесень на закопченных стенах. Посольский дьяк Андрей Иванов, засунув голову в кованый сундук, перебирал рухлядь, бубнил в сердцах:

— Доколь проживать здесь? Проклятая шляхта, им бы только драки да похвальбу безмерную. «Гонор! Отчизна!» — передразнил неведомо кого дьяк.

— Не бранись, Ондрей, — успокоил князь Волконский.

— Обидно, попусту колотимся, князь Григорь Константиныч. Слыхано ли, приехали посольство править, а нас только и того, что единожды к королю допустили. По достоинству ль?

— Подождем. Государь наказал ответ получить.

— Ахти, Господи! — Дьяк захлопнул сундук. — Я разе против? Кабы оно толком, а то ведь Мишку Молчанова отказали выдать. Разбойным людишкам потакают да еще ляхов, какие зло нам на Москве чинили, отпустить требуют.

— Думать надобно было, когда на разбой шли, — поддакнул Волконский. — Покуда мы с тобой, Ондрей, здесь проживаем, на Руси ворье озорует, против царя Василия князья мятеж учинили. Холопы армиями действуют. Послухи-мздоимцы из шляхты рыцарской донесли, Ивашка Болотников, какой над холопами воеводствует, в Речи Посполитой с Михайлой Молчановым виделся, стакнулись. Холопы именем самозванца Дмитрия воюют.

— Ты бы, князь Григорь Константиныч, поднажал на канцлера.

— Э, дьяк Ондрей, — безнадежно махнул Волконский, — чую, Сапега и король выжидают, чем воровской бунт на Руси обернется.

— Гиены, истинно гиены, — выругался дьяк. — Шакалы подлые.

— По всему сдается мне, сидеть нам здесь до весны.

— Истоскуется моя благоверная, — скульнул дьяк.

— Посольство править, известно, не мед варить, — согласно кивнул Волконский. — Или мы с тобой, Ондрей, мало в чужеземных краях живем? Поди, привыкла моя княгинюшка да твоя Окулинка. Зато, когда воротимся, заласкают-замилуют.

Волконский от наслаждения зажмурился, и у дьяка лицо стало блаженным. Он даже причмокнул от удовольствия.

— К весне, поди, усмирят мятежников, а там и мы прикатим.

За спиною Болотникова остались Северская Украина, брянская и орловская, калужская и тульская земли, щедро напитавшие его войско разным вольным людом и казаками, холопами и крестьянами.

Где Угра впадает в Оку, болотниковцы заступили дорогу воеводам Ивану Шуйскому, Трубецкому, Барятинскому. Не сумев прорваться к Калуге, царская армия под напором шестидесятитысячного крестьянского войска подалась к Серпухову. По крылам тревожили казаки. Налетят лавой с леденящим душу воем, пальнут на скаку из пистолей и, забросав дротиками, рассыплются, не принимая боя.

А в центре давили пешие болотниковцы. Не ордой дикой лезли, а полками со своими есаулами и полковниками. Большие и малые ватаги холопов со своими атаманами отбивали отставшие обозы, нападали на привалах.

Главный воевода Иван Шуйский отходил, не решаясь дать сражения, ожидал подхода брата Дмитрия с войском.

Кончался сентябрь 1606 года.

По утрам изморозь мучным налетом покрывала землю и припухлую траву. Ночами не согревал и костер.

Болотников спал мало. Сон брал лишь на рассвете. Набросив на Андрейку войлочную попону, сидел у огня. Одолевали думы, заботили. За многие тысячи людских судеб ответ нес он, Болотников. Имел ли право брать на себя бремя власти? И об этом мысли.

Понять ли Шаховскому и Телятевскому, что холопы и крестьяне за землю и волю бьются? Он, Иван Болотников, хорошо это знает, сам вдосталь изведал неволи.

Пробудился Андрейко, промолвил грустно:

— Матушка мне причудилась, дядя Иван. Спрашивает будто, как поживаешь, Андреяш?

Рука Болотникова легла парнишке на лоб.

— Видать, вспомнил ты ее на ночь.

— Ее, родимую, боярский управитель кнутом самолично засек.

— Не укрылся он от нашей кары.

— То так, а матушку, однако, никак не забываю. По сей час слышу свист кнута.

— А ты, Андрейко, и не забывай. Злей будешь на бояр и их защитников.

Грузно ступая, подошел Межаков, опустился у костра, потер крупные руки.

— Не спится?

Болотников промолчал. Атаман снова сказал:

— Гадаю, доколь Иван Шуйский раком пятиться будет?

— Скоро упрется, — уверенно проговорил Иван Исаевич. — Царь войско ему в помощь выслал. Однако и нам Бога гневить не следует, народ к нам, сам видишь, прибывает во множестве. Пашков с Ляпуновыми Тулу взяли, двумя руками Шуйского Василия трясем. Есть вести и из Путивля, князь Шаховской отписал, в Астрахани кой-то царевич Петр объявился, на Москву намерен идти.

— Вздыбилась Россия, вздыбилась.

— Да уж куда как. Не удержать царю Шуйскому повод.

Перекликались дозорные, где-то у костра разговаривали громко, смеялись. Кто-то спросил, любопытствуя:

— Отчего бояре царя Дмитрия извели?

Ему ответили:

— По всему, прознал Дмитрий о горькой жизни людской, решил наказать бояр, а те и устроили заговор. Пришлось царю Дмитрию в Речи Посполитой спасение искать.

— Вдругорядь уже, — снова раздался первый голос. — Теперь царю Димитрию не страшно, мы с ним…

Погнали казаки табун коней. Болотников насторожился. Потом враз обмяк, повернулся к Межакову:

— Слышишь, о чем мужики разговор ведут? — И, повременив, сказал: — Доном пахнуло. Припомнилось мне, атаман, как к крымчакам в набег хаживали.

Межаков кивнул, заметил сочувственно:

— Ты, Иван, вдосталь неволи хлебнул.

Болотников долго не отвечал, потом промолвил:

— Обидно, когда тобой, ровно скотиной, торгуют, хлещут кнутами, а ты ничего поделать не можешь.

Задумался… Свист бичей на галере, звон кандалов. Венеция и темноволосая, черноокая красавица Вероника, родившая ему сына. Совсем маленьким умер мальчик, а с венецианской женой расстался Болотников. Больно было семью рушить, уж какая ласковая Вероника, но потянула земля родная.

Несколькими колоннами, подминая траву, полем, бездорожьем двигалось на Москву крестьянское войско. Шли и ехали пешие и конные, гремя упряжью лошадей, впряженных по двое, тащили пушки: единороги, фальконеты, мортиры; зарядные ящики с пороховым зельем и ядрами.

Съехав в сторону, Иван Исаевич наблюдал за продвижением отрядов. Вот на рысях прошли донцы Межакова и запорожцы Беззубцева. Болотников доволен казаками.

Показался засадный полк Скорохода. У Ивана Исаевича потеплело на душе, мысленно прикинул, сколько же это лет минуло, как они делили горький галерный хлеб? Поди, семь годков.

Идут смерды и холопы кто в чем: армяках, нагольных тулупах, сермяжных кафтанах. Увидел, Настена ведет свою ватагу. За пояском тулупчика топор торчит. Идет атаманша вразвалочку, уверенно. Ватажники ее уважают: Настена честь свою блюдет и в бою отчаянным мужикам не уступала, в самую гущу лезла. Сказывали, сильно огорчилась атаманша, когда не изловили приказчика Семенки, пригрозила повесить его вверх ногами на первом суку.

Прошел засадный полк, и потянулся обоз, бочки, мешки, прикрытые рогожей. Иван Исаевич тронул коня, и долго еще не покидала Болотникова мысль о разоренных городах и деревнях.

Нет на российской земле тишины и покоя, нет предела горю и страданиям человеческим и будет ли тому конец?

Иногда Болотников задумывался: возьмет он Москву, сядет на царство Димитрий, но наступит ли мир и благодать, согласятся ли князья и бояре, чтобы наделил Дмитрий крестьян землей, а холопов волей? И тогда Иван Исаевич сам себя спрашивал: «Как быть?»

Октябрь задождил. Прижухлая от первых ранних морозов трава печально прильнула к набрякшей земле. Лист опал, а мокрые ели опустили долу тяжелые лапы.

Потемневшие бревенчатые избы, крытые сгнившей соломой, оголили небу ребра-стропила. Избы смотрят на мир подслеповатыми, затянутыми бычьими пузырями оконцами.

Малолюдны деревни. От боярского и дворянского притеснения какой народ в бегах, какой в войско крестьянское подался.

В Москву сгоняли даточных и посошных да разный иной служилый люд. Царь торопил. Иван Шуйский с воеводами не выстояли, болотниковцы над Серпуховом нависли.

На думе бояре в один голос требовали скорее послать воеводой Скопин-Шуйского. Хоть и молод, да мудр. О том же и патриарх твердил. Василий Шуйский бодрился, однако голос выдавал, дрожал от волнения.

— Мыслимо ли, бояре, у Ивашки Болотникова шестьдесят тыщ воров скопилось да сорок у Пашкова. — И тут же обратил лик на Скопина: — На тебя, князь Михайло Васильевич, надежда, — вытер слезящиеся глазки.

Старый Мстиславский дышал, как рыба без воды. Голицын вздохнул и, притопнув каблуком, выкрикнул:

— Позор! Нещадно карать холопов!

Василий Шуйский сказал:

— Казанский воевода уведомляет, на Волге бунтовщики Свияжск захватили, воеводу Смольянинова убили. Инородцы ордой сколачиваются, по всему видать, у Арзамаса и Нижнего жди мятежников. В Астрахани боярин-воевода Ивашка Хворостинин заворовался, заодно с разбойниками. Подобно змее, впадает измена в княжеские души. Кое-кто из бояр на милость черни уповает. Не от Шуйского-царя отрекаются они, а от рода древнего, Рюриковичей. Чего добиваются мятежники? Я же мира ищу.

Вернувшийся недавно от войска боярин Михайло Нагой к князю Черкасскому голову поворотил, затрясся в смешке:

— Соловьем-соловушкой заливается, овцой прикидывается, а сам волк истый.

Черкасский, не поймешь, одобряет, нет ли слова Нагого, просипел:

— Князья рознь тянут, — слепил ладони на торце посоха. — Восстал князь на князя, холопу во злорадство.

Тут Туренин завопил на всю Грановитую:

— Скопин Михайло, изведи гиль!

Нагой не преминул позлословить:

— Наказует, а из рук главного разбойника живота принял.

Туренин расслышал, вскипел:

— Нагие, известно, с ворами повязаны, самозванца за царевича признавали. Уж не потому ли ты, Михайло, от боя с Ивашкой Болотниковым увильнул?

Патриарх Гермоген посохом пристукнул:

— В годину тяжкую именем Господним взываю я, князья и бояре, к ладу и согласию! — Поднял крест, осенил Скопин-Шуйского. — Благословляю, сын, и да дарует тебе Всевышний победу!

Астрахань провожала Илейку, весь город высыпал на берег. Мыслимо ли, тысячи четыре мужиков уходило. Прогуляв добытки у кызылбашских и русских купцов богатый дуван, гулящая вольница пустилась искать новой удачи. Похвалялись спьяну:

— Тряхнем бояр на Москве!

— Озолотим, молодки-красавицы!

Причитали, голосили бабы, ну чего удумали, проклятые, от семей бегать. А мужики ржут, зубы скалят:

— Астраханских девок на московских сменяем, боярыни-сударыни пышнотелые!

— Бабоньки, ай бабоньки, уморили! Мой-то… одно название мужик, только и того, что спать да храпеть, а туда же, боярыню ему!

— Посадим на царство нашего Петра Федоровича, сто лет ему жить! — хрипло орал гулевой.

Бойкая на язык бабенка с наведенными сурьмой бровями сунула ему под нос кукиш:

— Тля твой царь! Илейко он, казак поганый!

— Кнута захотела? — напустился на бабенку гулевой.

— Ах ты, кобель подзаборный, уже грозишь?

— Так его, Лизавета!

А Лизавета, подбоченясь, подступила к мужику:

— Бабы, скидавай ему штаны!

— Держи его, Лизка!

Гулевого что ветром сдуло. Народ хохочет, слезы утирает. В сопровождении воеводы Хворостинина показался Илейко. Соболиная шапка лихо сбита набекрень, поверх дорогого наряда шуба меховая. Лик у Горчакова смугл, цыгановат, нос крупный, мясистый, глаза играют хитро. От хмельного обеда раскраснелся.

Народ притих. Качнул Илейко серьгой:

— Люди, на даря Ваську Шуйского иду. Он мне по праву надлежащий престол захватил!

Воевода Хворостинин едва смех сдерживал — эко врет бродяга! Рад воевода: с Илейкой из города всякий смутный сброд уберется. Авось сгинут навеки. Вслух же спросил:

— Попадешь на Дон по погоде?

— Успею. Нам на перевозке не замешкаться. А ты, князь, бабам нашим обид не чини, ворочусь, я с тебя шкуру спущу. Помни, моим воеводой в Астрахани оставляю.

Хворостинин не испугался:

— Лютость твоя известна, вдосталь кровушки пролил на Волге и боярской и купеческой. Не миновал и работный люд.

Рука Илейки легла на рукоять сабли:

— Не зли меня, воевода, перед дорогой.

Под слезы и причитания баб и молодиц погрузились на струги. Огромный караван казачьих судов уплывал из Астрахани. Расцвела Волга парусами. На струге, украшенном коврами, Илейко Горчаков, он же самозваный царь Петр Федорович.

От Серпухова царево войско отступало так поспешно, что Болотников не решился его преследовать. Крестьянская рать и без того растянулась на десятки верст. Надо было собрать полки.

Облюбовав место для лагеря на взгорочке у речки Пахры, Иван Исаевич наказал разбить стан, дожидаться, покуда подтянутся отставшие и те пешие, которым поручено охранять обоз, а сам с сотней казаков отправился им навстречу.

И версты не отъехали, как послышалась пушечная пальба. Болотников всполошился, поняв, под удар попали отставшие. Какие полки, кто из есаулов?

Развернуть главные силы и двинуть на подмогу? От такого плана Болотников отказался мгновенно — и не успеть, и не перестроиться. Бой гремел вовсю.

Крикнул десятнику, чтоб ворочался в лагерь, пускай полковники изготовятся на всяк случай, а Межакову наметом вести донцов на выручку отставших. Иван Исаевич с сотней поскакал к месту сражения.

Сокращая путь, ломились лесом. Храпели кони, стегали ветки. Дороге, казалось, нет конца. Когда выбрались на опушку, бой уже закончился.

Осадил коня Болотников. Поле усеяно трупами. Сколько их? Тысяча, полторы? Может, и того поболе. Вот они, льнут к родной земле. Она их взрастила, их к себе примет.

А в отдалении, за грядой холмов, скрывалось царское войско. Отходило неторопко, безнаказанно, уверенное в себе.

Услышав топот коней, Иван Исаевич оглянулся. Подтягивались казаки Межакова. Вот и он сам поднялся в стременах, спросил глухо:

— Впросак попали. Может, вдогон кинемся?

— Нет, атаман, поздно теперь. Вишь, арьергард выставили. Да и воевода нам неведом, но, по всему чуется, хитер и силы у него предостаточно, — сказал сожалеюще, в упрек себе. — Как побили, как побили, будто капусту секли. — Обнажил голову.

— В ученье нам, — промолвил Межаков, окинув взглядом поле.

— Правду сказываешь, атаман. Горький, но урок преподал воевода царя Шуйского. Чтоб впредь кулак не разжимали, неприятеля дыхание чуяли со всех сторон. Теперь же надобно спешно стан укрепить от всякой неожиданности да сторожу зоркую для развода слать. Где враг и кто воевода новый в войске Шуйского…

Михайло Скопин после боя на Пахре на чем свет бранил князя Ивана Шуйского за спесь неуемную.

Не сражение было, а избиение. Застали болотниковцев врасплох. Пожалуй, тысячи за две полегло воров. Одначе победа не коснулась главных сил. Ежели бы Иван Шуйский согласился с ним, князем Михайлой, да ударили сообща, грозный урон нанесли бы ворам и, глядишь, покончили бы с Болотниковым.

Но князь Иван Шуйский надменно отклонил предложение Скопин-Шуйского, спесиво заявив: «Я главным воеводой государем поставлен, и мне самому ведомо, когда вору Ивашке Болотникову бой давать…»

Крестьянское войско двигалось на Коломну. Не слезая с седла, Иван Исаевич пропускал полки. Мимо, втаптывая сухую траву, проходили холопы и иной люд, ехали конные стрельцы и казаки.

Потеря на Пахре заставила Болотникова действовать осмотрительно.

«Умен, умен князь Скопин-Шуйский, хоть и молод, — говорил Иван Исаевич своим полковникам и атаманам. — Кровушкой народной заплатили мы за его науку, ан сочтемся».

Коломна встречала воеводу Пашкова. Он въезжал в город под звон колоколов мимо рубленых изб и домишек на сером в яблоках жеребце, и конь под ним вился и гарцевал. Истома ловко горячил его, краем глаза ловил восторженные взгляды толпившегося по обочинам народа. Красив Пашков, черноус и строен, в седло влит.

За Истомой, поотстав, Прокопий Ляпунов и Сунбулов вели рязанских и тульских дворян, служилый люд. Сотни копыт били мерзлую, еще бесснежную землю.

За конными шаркали лаптями полки крестьян Скорохода и Акинфиева. Конные упряжки протащили огневой наряд, проскрипел груженый обоз, и снова шагали улицами Коломны крестьянские ратники. Город враз превратился в многолюдный, голосистый.

В хоромах сбежавшего воеводы Пашков, сбросив кафтан и оставшись в рубахе навыпуск, по душам беседовал с Григорием Сунбуловым и братьями Ляпуновыми. Захар на Прокопия смахивает, такой же сероглазый, рослый, с тяжелой челюстью и кудрявой русой бородой. Только и того, что угрюм Захар Ляпунов, малоразговорчив, скажет слово и молчит. За столом еда обильная, мед хмельной языки развязал.

— Слыхивали, Скопин-Шуйский за Серпуховом Ивашку исщипал, — язвительно заметил Пашков. — Покуда Болотников к Коломне доковыляет, мы на полпути к Москве будем.

— Болотников, — протянул Сунбулов. — Для нас, дворян, он кто? Холоп!

— А видывал ли ты его, Гриша, — подзадорил Истома, — он главным воеводой над нами государем Дмитрием поставлен.

Сунбулов выругался:

— Признавать не желаю, а Москву мы и сами можем тряхнуть. Вон как воевода Хмелевский тыл показал, и Семка Прозоровский с думным дьяком Васькой Сукиным побегли до самой Москвы.

Прокопий Ляпунов из-под нависших бровей уставился на Пашкова:

— Я чего хочу поспрошать, други, где тот царь Дмитрий? Полгода о нем судачат, пора бы ему к войску явиться. Не таков он, чтобы в Речи Посполитой отсиживаться, когда Москва завиднелась.

— Враки все о Дмитрии, — буркнул Захар.

— Как враки? — подался к нему Сунбулов.

— А вот так. Нету Дмитрия.

— У Болотникова спросите, он с ним, сказывают, в Варшаве видывался.

— И спросим, — заверил Прокопий. — А есаул Скороход и атаман Акинфиев — люди Ивашки.

— Нам, дворянам, с чернью не с руки, — буркнул Сунбулов.

— Ино так, — согласился Пашков, — однако без них Москвы не пытать. Потерпеть надобно…

Подмосковье горбится возвышенностями, изрезано буераками. В падях и низинах гривами темнеют дальние сосновые леса. От северного окоема и далеко на юг глазу не хватает, всюду движутся люди. Войско Болотникова идет на Москву.

Сам Иван Исаевич держит коня в поводу, с высоты холма глядит на многочисленную рать холопов и крестьян.

Доволен Болотников, не скопом валят мужики, а строем воинским, полками, отрядами, со своими полковниками, есаулами, атаманами.

Узнав, что Истома Пашков уже в Коломне, Иван Исаевич круто взял на Троицкое, заявив на свет о своем намерении зажать воевод Шуйского с двух сторон…

Появление болотниковцев в юго-западных и западных московских землях охватило крестьянскими восстаниями новые районы. Малоярославец и Можайск, Ржев и Старица примкнули к Болотникову. Его армия подступила к Первопрестольной от Звенигорода и села Коломенского и остановилась.

Иван Исаевич велел укрепляться. У Заборья и Коломенского определил главные станы. Из ближних лесов волокли бревна, спорые плотницких дел умельцы рубили остроги с башнями, землекопы рыли хитрые ходы-норы, насыпали вал, огораживались тыном.

— Молодцы, молодцы! — хвалил строителей Иван Исаевич, объезжая войско. — Быть царевым полкам битыми. Вон она, Москва, рукой достать.

Подбадривал Болотников, сам понимал, подтянулось царское войско, собралось в крепкий кулак, нелегко будет одолеть Шуйского.

Готовится Болотников, готовятся и воеводы Шуйского.

Сек колючий морозный ветер, но Болотников упрямо подставлял ему лицо. Не оставляли думы о наступившей зиме, о хлебе, которого мало, а ратников кормить надо. Вчера настоятель Симонова монастыря отказался дать зерно. А Болотникову известно, у монастыря житница обильная, припрятали хлеб монахи.

В Котлы Иван Исаевич попал к вечеру. Солнце на закате скользило по верхушкам ельника и сосняка, подобравшегося к самому селу, по церковной маковке, по соломенным крышам изб.

Увидев Артамошку Акинфиева, Болотников окликнул:

— Чего глаз не кажешь, атаман?

— Не звал, значит, надобности не имел.

— Нынче зову. Сыщи Скорохода и к Пашкову. У него буду.

У Истомы застал Прокопия Ляпунова. Поздоровались.

Иван Исаевич обнял Пашкова.

— Удалец, ловко бил Васильевых воевод. Вишь, в самую Москву загнал.

Нежданно в разговор вмешался Ляпунов:

— Говорят, Шуйский не царь, это истинно, но где царь Дмитрий? Пора бы ему к нам явиться. Может, его в живых нет, а нам сказки плетут?

— Жив, в Речи Посполитой укрылся, — оборвал Прокопия Иван Исаевич и нахмурился: — Настырный ты, Прокопий. Быть по-вашему, отпишу князю Шаховскому, пошлет он грамоту государю.

Но Ляпунов не унимался, пригрозил:

— А то ведь мы, дворяне, и к Шуйскому повернуть могем.

— Грозишь?

— Не грожу, правду сказываю.

— Правду? К Шуйскому? — Болотников покраснел от гнева, вышиб ногой дверь. — Послушай, гудит лагерь. То от людского множества. Теперь ответь, Прокопий, кто, как не Холопы и крестьяне, бивали воевод царских. И не Шуйским, а Дмитрием обещаны им земля и воля… Не будет Дмитрия, сами ту волю добудем, народом.

Пашков отмалчивался, в избу ввалились Скороход и Акинфиев. Болотников повернулся резко:

— Слыхивали, атаманы, чем Прокопий грозит? К Шуйскому переметнуться.

— Волчьи мысли! — Артамошка покосился на Ляпунова. — Дворянская кровь заиграла.

Скороход отмахнулся:

— Пустое плетет Прокопий с перепою.

— Пустое ли? — продолжал хмуриться Болотников. — Значит, на дурь бражника валишь?

— Не в обиду, Иван Исаевич, — вставил Пашков. — Не один Ляпунов требует Дмитрия показать, другие тоже. Знать желательно, доподлинно он жив аль враки?

— Сказал, уведомлю Шаховского. Князь Григорий поболе меня сведущ, где царь Дмитрий. Он с ним видится. — Расстегнув короткополый тулуп и сняв мохнатую шапку, Болотников присел на край лавки, перевел разговор: — В Симоновом монастыре добрые запасы хлеба, надо взять их.

— Поручи нам с Артамошкой, — сказал Скороход.

— Монахи добром не дадут, биться будут.

— Осилим.

— Что молчишь, Истома?

— Хлеб нужен, верно. Однако стены монастырские высокие, крепкие и монахи оружные.

— Приступом, — снова подал голос Скороход, — лестницы изготовим, ворота тараном.

— Иного не вижу, кормить народ надо. — Болотников помял шапку. — Огневой наряд выставим, подкатим гуляй-городок. Три дня на подготовку, и с богом…

 

Глава 6

Царево войско осадило Калугу. Марина Мнишек в Ярославле. Гермоген. Болотников уходит в Тулу. С богом, за царя Дмитрия! Патриарх и митрополит

Безлунная ночь. Недвижно застыли белесые тучи, сыплют снегом. Голодным волком завывает в вышине ветер. Конец октябрю, а так заненастилось.

Маленький вертлявый Никишка, чем-то на хорька похожий, родом из мелких служилых людей, выбравшись незаметно из лагеря, гнал коня не жалеючи. Никишка — близкий Ляпуновым человек, Прокопий наказал ему: проникни к царю Василию Ивановичу, обо всем расскажи.

Еще говорил Прокопий, если царь Шуйский снимет с него и брата Захара да Григория Сунбулова вину, то они служить ему готовы во веки веков…

Никишку Ляпунов стращал, коли бунтовщики изловят, то пусть он язык проглотит, молчит как рыба, одно твердит — заплутал, с дороги сбился.

Вот и Москвы окраина затемнела. Ни огонька. Никишка мысленно перекрестился. А когда окрик дозорных заслышал, вздрогнул, поспешил ответить:

— К царю Василию Ивановичу из лагеря воров!

Окружили Никишку стрельцы, силком стащили с коня, еще и по шее накостыляли:

— Айда к воеводе, обскажи, с какой нуждой пожаловал, может, ты шпынь аль с письмом подметным…

В Москве голодно и речи крамольные гуляют. Крестьянское войско под самыми стенами города встало. Люди Болотникова проникали в Москву с подметными листами, призывали бунтовать против Шуйского и бояр, дома их и имущество отбирать.

В Разбойном приказе день и ночь воров пытали каленым железом, люто, до смерти. Прохожий пыточную избу стороной обходил, вопли и крики за душу брали, кровь в жилах стыла.

Остерегаясь дозоров, пробрался в Москву и Артамошка Акинфиев. Велел ему Иван Исаевич выведать, кто из воевод и где силы копит, откуда возможно ожидать нападения.

Попетляв по городу, заглянул Артамошка на Кузнечную улицу, где когда-то проживал с Агриппиной. Бревна избы почернели, венец перекосило. Кто нынче обитает в ней? Постоял, посмотрел и отправился на Лубянку.

В прежние годы здесь большой торг вели разным товаром… Потом потолкался в Охотных рядах, пусто в мясных лавках. И где дичью торгуют, нет привоза. Свернул на Красную площадь. Малолюдно, ветер свистит, гуляет, до костей пронизывает.

За подкладкой латаного кожушка у Артамошки письмо Болотникова к московской черни и стрельцам — поратовать за государя законного Дмитрия Ивановича.

Зимний день короткий. Оглянуться не успел, как и вечер наступил, сгустились сумерки. Зашел Акинфиев в кабак, похлебал пустых щей горячих, обжигающих, согрелся, забрели в кабак стрельцы шумной компанией, разговорились. Артамошка уши навострил.

— Михайло Васильевич в Данилов монастырь отправился. Туда, за Москву-реку, за Серпуховские ворота и полки сводят.

— По всему, от Данилова монастыря и ударим по разбойникам.

— Намедни какой-то гилевщик листок подкинул, в нем вор Ивашка Болотников царя Дмитрия вспоминает.

— Ха, самолично лицезрел, как убивали самозванца Гришку Отрепьева.

— А Ивашка вор-то вор, да на ногу спор. Эвона как развернулся, раскачал землю российскую.

Тут стрельцам поставили миску каши, они увлеклись едой, замолчали. Выходя из кабака, Акинфиев прижался к стрельцу, ловко сунул в его широкий карман письмо. Пускай читает, к чему Иван Исаевич призывает.

Ляпуновский человек Никишка, ровно тать, прокрался в стан к болотниковцам. Тайно обойдя караулы, заявился к Прокопию довольный — царь обещал дворян помиловать и одарить щедро.

Покуда Ляпуновы с Сунбуловым тайный уговор держали, Никишка на коленях перед святыми поклоны отбивал, благодарил Господа, что не выдал его разбойникам, а тем часом прислушивался, о чем говорил Прокопий.

— Ивашка против бояр холопов поднял. Надо ли нам такое? Не с руки нам с Болотниковым, аль дворяне холопов не имеют? Станем мы дожидаться, чтобы наши холопы нас же, дворян, извели?

И порешили Ляпуновы с Сунбуловым перейти на сторону Шуйского, как только случится первый бой.

Грозен Кремль московский. Жмутся под его защиту Охотный ряд и Зарядье, Арбат и Таганка, да ближние и дальние городские окраины.

Обнесена Москва высоким деревянным срубом с башнями с воротами крепкими. Не раз сдерживали они город от коварных крымцев и иного неприятеля, спасали люд от угона в неволю.

Миновал Артамошка Акинфиев стрелецкие заставы и, дождавшись, когда распахнутся ворота, выпуская санный поезд, выбрался из города.

Шел он, остерегаясь стрелецких засад и караулов, избегая проезжих дорог. В Коломенском немедля разыскал Болотникова. Иван Исаевич обрадовался, обнял Акинфиева, усадил рядом.

— Вовремя явился, атаман. Чать слыхал, как нас у Симонова монастыря воеводы Шуйского перехитрили. Здесь, Артамошка, не без измены. Кто-то из наших навел. Но кто — вот задача. Коли не дознаемся и не изничтожим змея коварного, много бед жди от него… — Покликал Феклу. — Покорми. — Поднял глаза на Акинфиева. — Ну что в Москве разузнал?

— У Калужских и Серпуховских ворот полки осадного воеводы Туренина и воеводы на вылазке Скопин-Шуйского. Да в Даниловом монастыре стрельцы. И за Яузой воинство.

— Знакомцы воеводы. Один меня на Пахре пощипал, другого Федька Берсень пленил, да я отпустил, наказав, что вдругорядь не помилую. А о полках за Яузой прошлой ночью в деле прознали. Вот их-то часть и прорвалась в Симонов монастырь.

— С Двины, Иван Исаевич, пришли на Москву четыре тысячи стрельцов, сам их видал, да из Ярославля и Твери еще поджидают.

Нахмурился Болотников:

— Надобно было раньше дороги на Москву перекрыть. Немедля послать через Яузу на Красное село Пашкова, а сами из Коломенского перейдем Москва-реку и ударим на Рогожскую слободу. Довольно без дела топтаться, выжидать, покуда воеводы Шуйского первыми начнут.

Замел, завьюжил ноябрь, сковало Москву-реку и Яузу. По ночам трещали деревья, и в стылом воздухе четко слышен любой звук. Таких морозов не помнили на Москве давно.

В сутки болотниковцы острог укрепили, опоясались в два ряда санями с сеном, водой полили, стала крепость ледовая и, выставив дозоры, отогревались по избам и землянкам. Казачья стража теперь под самыми московскими стенами шарила. Завяжут короткую перестрелку, засвистят по-разбойному и ускачут на другой берег. Случалось, и в сабли стрельцов брали.

Стало о том известно князю Скопин-Шуйскому, тот ахнул:

— Вот те и ворье, мороз с выгодой для себя повернули, поди-ка!

Как раз князь Туренин к нему пожаловал. Михайло Васильевич ему говорит:

— Все боле и боле убеждаюсь в уме холопа Ивашки Болотникова и в ратном деле искусен. С таким воеводой и помериться воинским умением не зазорно. Быть вскорости бою жаркому, вот-вот полезут разбойники на приступ.

— А может, князь Михайло Васильевич, поостерегутся? — с надеждой спросил Туренин. — Отсидятся до тепла и на Украину, в свое разбойное гнездо, поворотят. Вона как укрепились, ровно сами в осаду засели.

Скопин-Шуйский разочаровал:

— Нет, князь Дмитрий Васильевич, не утешай себя. Ворам Москва надобна, животы наши. А ледовая крепость на всяк случай, вдруг да откинем их от города, тогда они в ней отсидеться попытаются. — И поглядел на заиндевелое оконце. — Нам бы не допускать воровские полки к Москве, в зачатии задушить, когда Болотников еще силы не скопил. А нынче каждый день дорог. Не откинем разбойников от Москвы — гибель наша неминуема. Холопы поднимутся повсеместно, перекроют дороги на Москву, и ждать нам подмоги будет неоткуда.

— Безотрадно, безотрадно, — сокрушался Туренин.

— Куда как худо, упустили время. Поскачу-ка я, князь Дмитрий Васильевич, за деревянные стены, погляжу еще разок, чего там воры затевают.

Тем часом, когда Скопин-Шуйский, расставшись с Турениным, ехал по московским улицам, направляясь за город, Болотников держал совет с воеводами. Набились в избу, расселись по лавкам полковники и есаулы, тут же Пашков, Ляпуновы, Сунбулов, Скороход, Акинфиев, казачьи атаманы Беззубцев, Межаков.

Дождавшись, когда угомонятся, Иван Исаевич спросил:

— Как порешим, други-товарищи, зароемся в норы, отсидимся до тепла либо двинем на слом?

Пытливые глаза останавливались на каждом. Не торопил, выслушал, что говорили крестьянские воеводы, и по всему выходило, они готовы к приступу. Болотников одобрительно кивнул:

— Одна у нас задумка. А коли так, тебе, Истома, с веневдами, каширцами и всем твоим воинством Красное село держать и от него на Москву двинуть; атаман Юрко Беззубцев — от Заборья, вам, Ляпунов Прокопий и Григорий Сунбулов, с рязанцами у Котлов держаться, а мне — от Коломенского на Рогожскую сторону. — Остановил взор на Межакове и Скороходе. — Твои казаки, атаман, и ты, Митрий, с засадным полком на том берегу Москвы-реки станете. В бой вступите по моему знаку. Когда начнем? О том загодя скажу…

Той же ночью, сызнова татем-душегубцем, прокрался Никишка в Москву, доставил Василию Ивановичу Шуйскому тайное письмо от Ляпунова. Уведомлял Прокопий царя о замысле Ивашки Болотникова и где, какими силами ждать воров.

Подвинув к огню кресло, ростовский митрополит Филарет взял с аналоя грамоту патриарха и, шевеля губами, в который раз прочитал:

«…а смоленские и вяземские и окрестные их грады воинский и посадские и по селам все люди крепко помнят, на чем целовали крест государю царю и великому князю Василию Ивановичу всея Руси».

Филарет читал… Нависшие брови, мудрые, многознающие глаза. Из-под монашеского клобука до самых плеч спадают густые волосы… Бесшумно пришел черный монах с охапкой березовых дров, подложил в печь, удалился. Оторвался Филарет от письма, подумал: немощен телом Гермоген, но крепок духом, слова пламенные. Недавно с амвонов соборов и церквей возглашали его послание. Гневно проклинал патриарх еретиков и воров, взывал заблудших остерегаться мятежников.

Горькие мысли у митрополита Филарета: необычный мятеж на Руси, восстали крестьяне на господ, пошатнули государство. Москве угрожают. Выстоит ли Первопрестольная? Хоть и собрал Шуйский великую воинскую силу, но и у воров целая армия. Уверовали они в живого Дмитрия и что даст он им волю и землю.

Короткое письмо Гермогена. Требовал патриарх денег на войско.

Оставив основные силы в Коломенском, Болотников перевел десятитысячный отряд на левый берег Москвы-реки, первым навязал бой у Рогожской слободы. Против него воеводы Скопин-Шуйский и Татев бросили вдвое превосходящие полки. Трудно пришлось болотниковцам, однако не отошли. Покуда Артамошка и казаки Межакова, спешившись, сдерживали левое крыло и центр, Митя Скороход тремя тысячами ударил по правую руку.

К ночи закрепились на левобережье.

Накануне Иван Исаевич сказал Скороходу:

— Седни еще не главная война, прощупаем, каким воинством царь богат. Чую, Митрий, из воевод Василия Шуйского князь Михайло Скопин особлив. Поглядим, что он нам выкинет.

На следующий день бой начали воеводы Скопин-Шуйского. Стрелецкие полки перешли спозаранку на правый берег, повели сражение. Заходом в Замоскворечье князь Скопин-Шуйский намерился нанести удар основным силам Болотникова в Коломенском и создать угрозу его отрядам на левом берегу у Рогожской слободы.

Крестьянский воевода раскусил княжеский замысел и, повернув отряд от Рогожской слободы, ударил по левому крылу царского войска.

Гнутся стрельцы, того и гляди, побегут. Заметил это Скопин-Шуйский, послал князя Татева с полком. Теперь уже трудно приходится болотниковцам.

А у Красного села на Пашкова насел князь Мстиславский, у Заборья на казаков Беззубцева воевода боярин Воротынский давит. И только у Котлов царский брат Дмитрий Шуйский в выжидании, будто не на кровавую битву нацелился, а в гости зван.

Ляпуновы с Сунбуловым своих рязанцев особняком держат. Артамошкины ватажники злословят:

— Известно, дворяне! Не чета нам, холопам.

Пустили ватажники в царских воинов рой стрел, топорами грозятся и шестоперами. Наконец Прокопий Ляпунов подал знак. Тронулись рязанцы. Выставив рогатины и пики, двинулись ватажники. За Акинфиевой спиной топот ног, дышат шумно. Какой-то мужик громко говорит товарищу:

— Слышь, Петруха, в Москве с боярынями побалуем. Отоспимся на пуховиках!

— Поедим да попьем всласть, Харитон!

Сошлись. Лихо рубится Артамошка, машет саблей, озверело дерутся ватажники. Не отстает от него Тимоша. Наседают стрельцы, обходят царские полки крестьянских ратников.

— Держись, ядрен корень, не робей! — подбадривает Акинфиев товарищей. — Поднажмем!

— Харитон! Харитон! Убил-таки растреклятый стрелец. Вот те и поспал с боярыней!

Тут голос Тимоши послышался:

— Атаман, дворяне-то!..

Кинул взгляд Артамошка туда, где Ляпунов и Сунбулов бьются. И тут только разглядел, как расступились стрельцы коридором, пропускают рязанцев в свой тыл.

«Измена!» — мелькнула мысль у Артамошки.

Пятятся ватажники, давят на них царские воеводы, пересиливают.

— Отходи в Котлы! — закричал Акинфиев.

Не отступали, бежали, преследуемые стрельцами да ляпуновскими и сунбуловскими конными рязанскими дворянами.

Потом, когда уже в Котлах удалось отбиться от царских воевод, рассказывал Тимоша Артамошке и товарищам, что видел самолично, как рубили ватажников Гришка Сунбулов и братья Ляпуновы.

Шуйский едва от обеденной трапезы отошел, как ему доложили, что прибыл гонец от князя Мстиславского.

Посланец не вошел, ворвался в дворцовую палату, в шубе, едва шапку скинул, лик довольный, с мороза раскраснелся. Василий Иванович рот от удивления раскрыл, доселе такой дерзости не видывал, чтобы в царские хоромы да в шубе. Даже братья, допреж порог переступить, в сенях в порядок себя приводили. Шуйский намерился гонца прогнать, прикрикнуть, но тот опередил, поклон низкий отвесил, промолвил:

— Государь, Ляпунов Прокопка с братом своим Захаром и дворянами рязанскими в твое войско переметнулся, воров бьет!

Поднял Шуйский очи горе, перекрестился истово:

— Слава те, Господи, услышал мою молитву, — маленькими шажками приблизился к гонцу. — За весть твою добрую дарю тебе деревни с землями в Арзамасском уезде. А Ляпуновых пожалую в думные дворяне. Да пусть Прокоп о том отпишет Пашкову, доколь он будет с ворьем якшаться, ино поздно будет. Коль не от моего царского гнева погибнет, так от самих разбойников. Ему ль неведомо, что сам Ивашка Болотников в подметных письмах взывает избивать бояр да дворян, какие не с нами.

Велев звать ближних бояр, Шуйский сказал сам себе:

— Теперь самая пора всем войском на воров обрушиться.

Многочисленное царево войско во всем своем величии, блистая доспехами, окропленное патриархом Гермогеном святой водой, накануне отслужившим молебен у гроба царевича Дмитрия, выступило из города, построилось в поле.

Торжественно и празднично заливались колокола по Москве. В расшитых серебром и золотом теплых кафтанах воеводы Скопин-Шуйский, Мстиславский, Воротынский, Татев и другие объезжали полки: князья с оружной челядью, бояре с дворянами служилыми, тут же и рязанцы-изменники, стрельцы, даточные.

В Успенском соборе полумрак. От каменных плит и саркофагов у стен тянет холодом и тленом, а в вышине, под куполом, не ветер гуляет, святые шепчутся.

Шуйский в соборе один на один с угодниками — строгие лица, всевидящие очи.

— Господи, — выговаривают побелевшие губы, — отчего милостив ты к вору? Грешен я, кары достоин, но не лишай скипетра державного…

Гласом Божьим, добрым предзнаменованием виделся Шуйскому переход рязанцев. Он, государь Василий Иванович, Ляпуновых и Сунбулова пожаловал новыми селами и других рязанских дворян-переметов одарил щедро, в службу взял.

Вчерашним днем новая радость, воевода Крюк-Колычев привел в Москву смоленские и рязанские полки. Смоленские ребята зубастые на Москве похваляются: «Наши молодцы не бьются, не дерутся, а кто больше съест, тот и удалец».

Скрипнула соборная дверь, Шуйский оглянулся. К нему мелкими шажками направлялся патриарх Гермоген.

— Государь, отринь смятение, яви лик свой народу. Предстань перед воинством на белом коне и с мечом.

Князь Михайло Скопин-Шуйский в ночной рубахе до пят, опустив ноги на разостланную у ложа белую медвежью шкуру, зевнул, потянулся и легко понес молодое тело к заиндевелому оконцу. Подышал, потер пальцем по проталинке. Ну и денек! Ясный, морозный. Снег искрился, тихо, безветренно.

Верный челядинец помог князю облачиться, подал шубу и саблю. У крыльца Михайлу ждал застоявшийся конь. Увидев хозяина, скосил глаза, заржал призывно.

По Москве Скопин-Шуйский гарцевал, красуясь, чуял, из окон хором не одна молодая боярыня или боярская дочка им любуется. За городом пустил наметом. К войску князь Михайло подъехал первым из воевод. Потом появились Нагой, Туренин, Лыков, все в броне, приоружно.

Скопин-Шуйский уверен: бой предстоял большой и решающий. Царь согласился с ним, князем Михайлой, и другие воеводы не возразили: Мстиславскому и Воротынскому предстояло сдержать казаков в Заборье и охватить кольцом, не дать отойти, если побежит Болотников. А князю Дмитрию Шуйскому да воеводе Крюк-Колычеву и рязанцам Ляпуновым и Сунбулову против Красного села встать. Прокопий Ляпунов посулил уговориться с Пашковым, чтоб вслед за рязанцами покинул воров. Ежели в бою переметнется Истома с веневскими и каширскими дворянами к Шуйскому, не устоять разбойникам.

Себе Скопин-Шуйский оставил Болотникова. С ним намерился потягаться силой и воинским умением. И от предчувствия скорого сражения не ощущал князь Михайло боязни, наоборот, настроение было праздничное. Он не задумывался, отчего такое с ним, видимо, молодость и самоуверенность взыграли.

Стоят стрелецкие полки в напряженном выжидании. Вот вдали появилась темная полоса. Она надвигалась, переросла в огромное людское море. Окинул Скопин-Шуйский поле быстрым взглядом, и сердце вдруг стукнуло тревожно, от востока до запада и в глубину — всюду крестьянские ратники холопы в зипунах, сермягах. «Значит, правду сторожа донесла, тысяч до ста ведет Болотников», — подумал князь Михайло.

Но не только численность болотниковцев взволновала Скопин-Шуйского.

Приближались холопы молча, только и слышно, как шаркает множество ног и дышит людская громада. Может, в этом и уловил князь Михайло угрозу? Видать, знают холопы, что за землю и волю предстоит биться и многим в нее лечь доведется.

Недвижимо царево войско. Князь Михайло не велел начинать первыми, пусть холопы полезут на рожон, и тогда их встретят огневой наряд и пешие стрельцы, а конным боярам с челядью доканчивать воров.

В руках у царских пушкарей горят фитили, ждут команды стрельцы, а на них грозно катится мужицкий вал, вот-вот захлестнет.

Поднял руку воевода Михайло, но, опередив его, грянул огневой наряд болотниковцев. Упали первые ядра, и нарушился строй стрельцов.

Заиграли рожки, и, оставив в засаде воевод Нагого и Лыкова, Скопин-Шуйский с Турениным повели полки. Князь Михайло глазами по противнику шарит, надеясь увидеть крестьянского воеводу.

Сошлись ратники грудь с грудью, зазвенели топоры, лязгнули сабли, началась беспощадная сеча. Упали первые убитые и раненые, заалел снег от крови. Только и сделали царские пушкари первый выстрел, подняли их холопы на рогатины.

Дрались яростно и те и другие, не знали пощады. Врубился Болотников в самую гущу, зычно подал голос:

— Кру-уш-и-и!

Ему вторили:

— На сло-ом!

— Держись! — шумели стрельцы и наседали с новой силой.

Качнулось крестьянское войско, попятилось.

«Пора Межакову в дело вступать», — решил Болотников и подал знак. Но Межаков и сам разглядел, что пора. Поднялся в стременах, махнул рукой. С визгом, леденящим кровь, понеслись казаки. И тут же тронулся засадный полк Скорохода.

Теперь дугой изогнулись стрельцы. Видит князь Михайло, могут не устоять. Но в самый раз Нагой и Лыков от Данилова монастыря подоспели, и снова перевес на стороне Скопин-Шуйского и других царских воевод.

Артамошка Акинфиев крикнул зычно:

— Ребятушки, расступись!

И как накануне боя уговорились, расступились ватажники. В упор картечью ударили по стрельцам болотниковские пушки. Смешались синекафтанники, а ватажники их вилами и рогатинами колют, колотят дубинками и шестоперами, из пищалей расстреливают.

Рубится Иван Исаевич, а у самого нет-нет да и мелькнет мысль: как там у Пашкова и Беззубцева? И не знает Болотников, что меньше часа минет, как в самый разгар сражения предаст Истома, а воевода Дмитрий Шуйский кинет полки на подмогу Мстиславскому и Воротынскому. Окружат царские воеводы Заборье плотным кольцом, и не прорвется атаман Беззубцев, возьмут казаков в плен…

Долго и без перевеса бьются холопы и стрельцы. Теперь Скопин-Шуйский уже не уверен, кому достанется победа, храбро сражаются болотниковцы. Кинул князь Михайло в бой конных бояр с детьми боярскими, и те с криком: «Секи холопов!» — надавили в самый центр.

— А, подлое отродье! — выругался Болотников. — Гляди, вот он и наши главные недруги! Неужели уступим им, чтоб снова ярмо холопское надеть?

Ударили мужики новым прорывом, а Болотников отыскал глазами Скорохода, шумит:

— Митя, нут-ко, нажми Нагому под левую лопатку, охватывай крылом сучьих детей!

— От Красного новая вражья сила подступает! — послышался тревожный голос Акинфиева.

— Князь Мстиславский идет! — кричит Тимоша.

Болотников в стременах поднялся:

— Встречай царского воеводу, Артамошка!

Акинфиев в ответ:

— Иван Исаич, Пашков к Мстиславскому переметнулся.

Возле Болотникова Андрейко очутился.

— Мчись к Межакову, Андрюха, пускай пять сотен донцов повернет на Пашкова.

Выставив пики, понеслись казаки на дворянских ополченцев Истомы Пашкова.

— Коли переметов-отступников!

— Смерть дворя-анам!

Кончался день, затихла битва. Заиграли трубы, отошли царские полки.

По темноте отвел Болотников войско в Коломенское. Наводнили село мужики, возбужденные, шумливые, костры жгли, победами своими похвалялись.

В съержей избе Иван Исаевич собрал начальных людей, говорил, хмурясь:

— Не одержали мы седни победы от измены дворянской. Нам бы ранее предугадать, что затаил Пашков, а мы недоглядели. — Покачал головой. — Я о чем думаю, други-товарищи, теперь, когда Истома к Шуйскому переметнулся, нам от Москвы отойти надо и снова готовиться.

Тихо в съезжей избе, слушают атаманы и есаулы своего воеводу, не перебивают.

— В Коломенском нам засиживаться не следует, пробиваться будем, покуда силы есть. Завтра изготовимся и в ночь ударим. Пушки на коней навьючим, зелье огневое и съестное на сани грузить, а в Заборье к Беззубцеву пошлем сегодня сотника Зиму и есаула Кирьяна, пускай запорожцы на Серпухов пробиваются… Тебе, Акинфиев, нам отход прикрывать. Держись до полуночи — и за нами вслед. Стрельцы до утра вдогон не пойдут, а мы к тому времени от них оторвемся.

День начался тихий, морозный. Загрохотали царские пушки. Ядра прошивали лед, разбивали возы с обмерзшим сеном. Им отвечали пушки болотниковцев. Пошли на приступ стрелецкие приказы. Их встретили стрелами и огнем пищалей. Откатились стрельцы, затих бой.

К обеду загудели трубы, тронулись стрелецкие приказы, а с ними бояре с детьми боярскими.

— Гляди, мужики, дети боярские от Москвы-реки напирают! — зашумели коломенские.

Появился Болотников, крикнул:

— Подтаскивай пушки, в картечь их! Пали зельем, отражай приступ!

И снова отступило царское войско. Быстро сгущались зимние сумерки. Надев шубу и шапку, Иван Исаевич с Андрейкой вышли из избы. Крестьянские полки изготовились к прорыву.

К Болотникову подошли атаманы и есаулы.

— Раздвигай возы, начнем. Наперед пустим пищальников, а следом казаки Межакова проход расчистят, войско пропустят. Ты, Акинфиев, в заслон станешь. Не возрадуются наши враги, настанет час, потрясем московских бояр…

Смяв дозоры, навалились болотниковцы нежданно на спящий стрелецкий лагерь, навязали ночной бой. Загрохотали пищали, с гиканьем и свистом вынеслись казаки, в непроглядной темени кололи и рубили, не разбираясь, кто свой, кто чужой. Двинулось в проход мужицкое войско, пешие, огневой наряд, санный обоз. Уводил Болотников свои полки по серпуховской дороге.

Послы великого князя московского, государя всея Руси Василия Шуйского важно вступили в дворцовые покои короля Сигизмунда. Впереди дары несли богатые, чуть поотстав, дьяк Андрей шествовал, а за ним вышагивал петухом князь Волконский.

Григорий Константинович в расшитом длиннополом кафтане, ворот раструбом, в высокой боярской шапке соболиной и остроносых сапогах из мягкой кожи. Князь задирал голову так, что седая бороденка выпирала клинышком.

По коридорам дворца русское посольство сопровождал королевский маршалок. Дьяк обернулся, шепнул:

— Канцлер-то в отъезде, Григорий Константинович, к чему бы звать нас?

— Погодь, Ондрей, сейчас прознаем.

Сигизмунд встретил их стоя. За его спиной толпились придворные. Волконский и дьяк отвесили поклоны. Григорий Константинович сказал:

— От государя всея Руси, великого князя московского Василия Ивановича, ваше величество, королю Речи Посполитой.

— Во здраве ли великий князь?

Дождавшись ответа, снова спросил:

— Имеют ли послы какие известия из Москвы?

В словах короля Волконский уловил коварство, ответил с достоинством:

— У нас один наказ к королю, и государь слов своих не меняет.

Сигизмунд поморщился, а придворные зашептались.

— Известно ли послам, что полки царя Димитрия самой Москве грозят?

— У нас един царь — Василий Иванович Шуйский, — надменно ответил Волконский. — А те, о ком вы, ваше величество, упомянули, воры и разбойники.

Король поморщился.

— Царя Дмитрия признают русские бояре, князья Каховской и Телятевский.

— Те князья зло умыслили. А поджигает их стольник Михайло Молчанов, и тебе, ваше величество, о том хорошо ведомо. Потому и говорим, выдай Михайлу на суд царский.

Сигизмунд крутнул ус.

— В Речи Посполитой шляхтичи вольны, а Молчанов гость пани Мнишек. Не ответят ли послы московские, когда даст царь Василий свободу воеводе Юрию Мнишеку, царице Марине и князю Вишневецкому, каких московиты держат у себя?

— В России царицы Марины николи не водилось, но ежели король имеет в виду дочь сандомирского воеводы, то она не царя жена, а самозванца Гришки Отрепьева. Государь Василий Иванович наказывал, мы ни воеводу, ни дочь его и иных шляхтичей не задерживаем, только пусть король наших недругов не привечает. Негоже Речи Посполитой врагам московским убежище давать.

Загомонили вельможи. Нагло ведет себя посол, отвечает дерзко. Однако Сигизмунд сдержался.

— Знают ли послы, что объявился в Московии царевич Петр Федорович?

— То самозванец, ваше величество. Илейко-казак, коему уготована участь Гришки Отрепьева.

— Бояре над послами нашими Олесницким и Госевским глумились, бесчестили.

— Но Олесницкого и Госевского, ваше величество, посылали к самозванцу, а не к царю Василию Ивановичу Шуйскому.

— На Москве самозванцев множество, и нам трудно разобраться, кто царь истинный. Когда у вас прекратится смута, тогда и ждем послов от великого князя московского…

Через неделю князь Волконский и дьяк Андрей Иванов покинули Варшаву. Проездом через Слоним повстречали канцлера Льва Сапегу. От его людей узнали послы о поражении болотниковцев под Москвой.

Посольский поезд добирался в Москву через Минск и Оршу. Границу Речи Посполитой пересекли верстах в тридцати от Смоленска. Дьяк Иванов вздохнул облегченно, перекрестился:

— Слава те, Господи, дома.

Волконский его пыл осадил:

— Дома в Москве скажешь, дьяк Ондрей. Лихих людей пооберечься бы. Вона леса шумят.

— Брать-то у нас нечего, князь Григорий Константинович, король и ляхи ровно белок ободрали.

— Из возка высадят, шубы снимут, замерзай, никому не нужен.

— На лихих людишек к нам стрельцы приставлены, стража.

— Какая там нонче стража, коли разбойники вона целое царское войско побивают…

Давно и не раз князь с дьяком переговорили, как посольство правили и о чем им царю сказывать. Хвалиться особливо было нечем, одно ясно — спят ляхи и видят себя в Москве.

Король Сигизмунд выдать Молчанова отказался и готов впредь укрывать злоумышленников, даже вора Илейку Горчакова при них, послах, назвал царевичем Петром, чем государя Василия Ивановича Шуйского честь порушил.

А что до канцлера Льва Сапеги, так тот с московскими послами вообще дел не имел, будто и не прожили они в Варшаве полгода. Волконский и дьяк имели известие: канцлер с Молчановым сообща ищут нового самозванца. И по тому, как на приемах король говаривал московским послам дерзко, поддевал словами недостойными, а паны вельможные кичились, держались надменно, князь Волконский заключил: ляхи и литва хотят войны с Московией.

Но русские послы, однако, в свару с вельможными панами не вступали, держались с достоинством, честь государства своего не роняли.

Дорогой на Москву воеводы тех городов, через какие проезжало посольство, жаловались князю Волконскому: холопы разбежались, крестьяне с насиженных мест снялись, подались к Ивашке Болотникову. Чем все кончится, Бог ведает. Люд царя Дмитрия ждет…

Волконский заметил Иванову:

— В Речи Посполитой о том известно, и по всему видать, дьяк Ондрей, ляхи и литва высматривают, когда у нас в Московии полное неустройство выйдет, тогда шляхта и полезет за наживой.

— Ох-хо, — вздохнул Иванов, — сколь терпим. Такое разорение, поди, одна Россия и выдюжит.

Просторный шатер из чистой верблюжьей шерсти снаружи обтянут мягкими, искусно выделанными оленьими шкурами. А внутри разбросаны по полу белые медвежьи шкуры. Тепло в шатре. Боярин Иван Никитич Романов пробудился по обычаю рано. Дома в Москве день начинал с обхода дворовых служб: ткацкой, выпивальни, портняжной, сапожной. У постовалов и кожевников, где били и чесали катанки, мяли кожи, едко зловонило, пыль назойливо лезла в горло, боярин не задерживался, покричит, пошумит на мастеровых, кое-кого палкой поучит и удалится.

При войске Иван Никитич завел правило с утра выслушивать донесения стрелецких и пушкарных начальников, отдавать распоряжения на день.

Вчера поздно вечером между воеводами вышла размолвка. Романов сказал Ивану Ивановичу Шуйскому, что надобно готовиться к новому приступу, а для того огневым боем наводить ужас на калужан и холопов с крестьянами, стенобитными орудиями разбивать укрепления болотниковцев и по всему использовать подмет — вал дровяной, дабы поджечь деревянный острог. На что Шуйский спесиво возразил, он-де главный воевода и указок не терпит. А Калугу возьмем измором.

Разговор воеводы вели в шатре Шуйского за столом. Иван Никитич не пил, а князь Иван Иванович уже был изрядно во хмелю и перед ним стоял большой жбан с романеей.

Вез Шуйский с собой всякого добра: достаточный запас кулей рогозовых и плетеных корзин со съестным, бочки с вином и медом, да в обозе сопровождают князя почти сотня челяди для всяких потребных нужд и не одна девка для утехи.

Боярин Иван Никитич и другие воеводы тем хоть и возмущались, однако князь Иван — царев брат…

На память всплыл разговор с Филаретом накануне отъезда из Москвы.

— Ты, брате Иван Никитич, поступки свои соразмеряй, чтоб нам, Романовым, были на пользу. Даст бог, наш час пробьет.

Сообразил Иван Никитич, куда Филарет гнет, мнит вместо Василия Шуйского в цари сына своего Михайлу-малолетку. Что же, Иван Никитич не против племянника. И иных бояр, пожалуй, Михайло устроит. За Филарета и духовенство православное горой, ко всему Романовы в родстве с царем Иваном Васильевичем состояли, их тетка Анастасия была первой женой государя и великого князя Грозного Ивана…

В шатер вошел челядинец, внес воды для умывания, помог боярину облачиться. Появились стрелецкие начальники. Иван Никитич выслушивал, держа руки над медным тазиком, в котором тлели древесные угли.

Где-то в стороне от шатра застучали гулко топоры. На вопрос Романова стрелецкий сотник ответил бойко, весело:

— Князь-воевода велел насупротив острожных ворот ставить виселицы и помост, казнить разбойников, а головы на устрашение на шесты насаживать.

Боярин Романов закивал одобрительно: карать, карать крестьян и холопов, никакой к ним жалости, только так можно усмирить сбесившуюся чернь…

После утренней трапезы воевода Иван Никитич с охранением стрелецким отправился в ближние леса охотиться на белку. Романов стрелок знатный, из лука с детских лет бил зверька только в глаз.

Тишина в лесу. Сосны редкие, высокие, местами разлапистый ельник. Спешившись, взял Романов у челядина лук и колчан, осторожно, чтоб не скрипнуть, начал красться от дерева к дереву. Вскорости обнаружил — белка легко перемахнула с сосны на сосну, затаилась. Поднял боярин лук, натянул тетиву. Не успел зверек юркнуть — стрела настигла. Сбивая с веток белую порошу, белка мягко легла на снег.

Поднял боярин зверька, встряхнул. Невесома белка и нежна. Услышал, как дальний дозорный стрелец кричать вздумал, озлился, дурень, мешает охоте. Позвал десятника. Покуда тот прибежал, а стрельцы ему мужика волокут. Упирается, глазами по сторонам зыркает. Толкнули его стрельцы.

— Холоп беглый? — только и спросил воевода.

Завертел мужик головой отчаянно, не сказал, прохрипел:

— Дрова рубил, боярин.

Но не захотел Иван Никитич мужика слушать, махнул:

— Секите голову!

Укрывшись в густом ельнике, видели Акинфиев и Тимоша, как накинулись на мужика стрельцы, заломили руки. Вступиться бы, но строг наказ Ивана Исаевича: «С важным поручением уходите. Коли исполните, погоним царских воевод».

Прорвавшись через стрелецкое окружение, Федор Берсень с товарищами долго уходили от преследователей, покуда не убедились: отстала погоня. Ночь передыхали в лесу. Сидит атаман у костра, у него и думы невеселые, не может он сообразить, откуда стрельцы взялись… Совсем недавно рисовалась Федору картина, как возьмут они Нижний Новгород, на Москву пойдут и встретится он, Берсень, с Болотниковым. Скажет ему: «Привел тебе, Иван Исаевич, подмогу славную, принимай, воевода. Ждут инородцы от царя Димитрия избавления от лютых старшин, земли и освобождения человеческого».

— Что пригорюнился, атаман? — спросил Доможиров.

— Радоваться нечему. Крепко побили нас, все сызнова начинать. Не оправдали надежды Ивана Исаевича.

— Я со своими в северные леса подамся, там никакие царские воеводы не возьмут, руки не дотянутся.

— Нет, батька атаман, тебе не надо север, ходи с черемисами, — подложив дровишек в огонь, сказал Варкадин и отер лицо.

Видно Берсеню, как блестят слезы у старого черемиса. Оплакивает Варкадин своего друга Москова и порубленный народ, нет ему утешения. Положил Федор руку ему на плечо:

— Нет, Варкадин, нет, Доможиров, моя дорога на Арзамас, к мордве, оттуда к Ивану Болотникову все ближе…

А царские воеводы, порубив и рассеяв мятежников у Нижнего Новгорода, разделились: Пушкин двинулся усмирять арзамасцев, Одадуров погнался за черемисами. Жгли воеводы деревни и становища непокорных, чинили суд и расправу…

Расставшись с товарищами, лесными тропами и бездорожьем пробирался Берсень к Болотникову. Стороной миновал Арзамас, держал на Касимов. Бежавшие из города сотни арзамасцев рассказали, что царский воевода Пушкин принуждает целовать крест Шуйскому, а народ отказывается, ждет царя Димитрия.

Неделю пожил Федор у мордвы, а на восьмой день, простившись с хлебосольными хозяевами, покинул становище, повел ватагу вдоль Мокши-реки. Перебравшись через Оку, узнали, что Болотников в Калуге.

На Крещение солнце выкатилось багряным шаром, кровавым светом залило Москву. Юродивые и кликуши вещали с папертей о знамении Господнем.

Из храма Рождества Христова, что в самом центре Кремля, блаженный Елистрат через Спасские ворота прошел, гремя веригами, к храму Покрова, брызгая слюной, взвизгивал:

— Кровушка безвинного, кровушка! — Потрясая цепями, плакал, размазывая слезы грязным кулаком. — Грядет, грядет царь истинный!

Важно вышагивая, во дворец проследовал стольник князь Трубецкой, в шубе меховой, высокой горлатной шапке из соболя, на юродивого посох поднял:

— Ворон растреклятый, каркаешь!

Елистрат руками, что крыльями, замахал, вокруг стольника запрыгал:

— Царь Ирод! Царь Ирод! Сгоришь в геенне огненной!

Толпа загудела:

— Слышали, о чем Елистратка бает?

— Душа безгрешная, глас Божий!

Поотстав от Трубецкого, шел прибывший из Ростова митрополит Филарет. На голове скуфейка мягкая, поверх шелковой рясы тулуп овчинный. Приостановился.

— Елистратушка, сыне мой, почто прыскаешь, кем обижен?

Юродивый вслед уходящему стольнику в спину ткнул:

— Он, он — сатана сатанинская!

Подскочив к митрополиту, в грудь лицом уткнулся, плачет горько. Филарет гладит его по давно нечесаным, слипшимся волосам, приговаривает:

— Не роняй слезы, Елистратушка, уймись, Божий человек, молись.

Осторожно отстранив юродивого, вступил под своды Фроловских ворот.

В полночь в Замоскворечье вспыхнул пожар. Загорелось на подворье у князя Трубецкого. К утру жадный огонь слизал двухъярусные бревенчатые хоромы стольника. Загудел набат, сбежался люд, не дал огню перекинуться на другие дома. Ночь была безветренная, не выгорело Замоскворечье.

Народ расходился, судачил:

— Не то ли Елистратка предрекал?

— Блаже-енный!

Набат разбудил Филарета. Из высокого оконца просачивалось зарево.

«Горит», — догадался Филарет.

Сделалось тревожно: «Ну как пожар охватит всю Москву?..» В приоткрытую дверь заглянул монах.

— Стихает огонь…

Келью выстудило, и митрополиту зябко. Он снова улегся. Вспомнил утреннее кликушество Елистрата-юродивого, подивился.

Наезжая в Москву, Филарет находил приют в Чудовом монастыре, за толстыми стенами передыхал от церковных и мирских работ. А они одолевают. Вот вчера побывал в Вознесенском монастыре у инокини Марфы.

Захворала она, просила исповедать. Каялась в тяжком грехе, по злому умыслу чужого за сына приняла, смуту усугубила…

Вздохнул, посмотрел на окошко. Зарево спало. И сызнова Марфа на памяти. Ему ли, Филарету, неизвестно, откуда самозванец выявился? Всем, всем — и Шуйскому, и Голицыну, и Черкасскому, и ему, Федору Романову, — просить у Бога прощения за Лжедмитрия, что породили его, напустили на Русь. Да простит ли вины Всевышний?

Крепко обложили Калугу царские воеводы, а тут еще подмет строят. Растет гора бревен, надвигается на острог с севера. Что ни день, все ближе и ближе. Дворяне и стрельцы обнаглели, на сытых конях под стенами озоруют, выкрикивают:

— Скоро вас, воры, осмолим, будто свиней!

— Кому служите, стрельцы?

— Государю Василию Ивановичу!

— Брешете, нет такого государя! Есть один царь Дмитрий. А вы боярам служите.

В остроге у башни, что напротив подмета, плотницких дел умельцы поставили просторную клеть. Народ гадает, к чему бы? И никому невдомек, что на той клети землекопы под подмет ход искусный ведут, а землю тайно в мешках увозят. Распоряжался на подкопе есаул Кирьян.

Март оттепелью порадовал, и, хотя еще держатся морозы, весна давала о себе знать проталинами, капелью звонкой на выгреве.

Болотников в клеть наведывался часто, торопил. Кирьян отвечал степенно:

— Скоро, Иван Исаевич, погоди недельку.

Случалось, Болотников сбрасывал шубу, опускался в лаз.

А однажды Кирьян порадовал:

— Можно, Иван Исаевич, под самую сердцевину подмета ход подвели.

Глухой теменью санями привезли бочонки с порохом, закатили в подкоп, фитиль просмоленный протянули.

— Теперь — с богом, — перекрестился Кирьян.

— Завтра подожжешь, есаул, а как рванет, ударим и мы на слом, — сказал Болотников.

Днем, обойдя стрелецкие заставы, прорвался в острог гонец от Акинфиева и Тимоши. Передали атаманы изустно: пришли они силой в шесть тысяч ратников и встали в лесу за спиной у царских воевод. Ударят по знаку Болотникова.

На радостях обнял Болотников гонца.

— Утомился, знаю, вдругорядь отдохнешь. Сейчас Фекла тебя накормит, хмельного не даст, ворочаться тебе надо, и немедля. Скажешь атаманам: той ночью, перед самым утром, как услышите взрыв, начинайте.

Скопин-Шуйский пробудился от щемящей душу тишины. Она была особенной, какой-то тревожной. Дозорные и те перекликались редко.

Сквозь щель в пологе видно блеклое небо. Князь Михайло откинул полог. День начинался. Окликнув челядинцев, принялся одеваться.

Сегодня стрельцы завершат подмет, и заполыхает огромный костер. Он перекинется на стены острога. Скопин-Шуйский был уверен, Болотников дерзок, попытается прорваться, но наизготове пушечный наряд и стрельцы…

Покончив с Болотниковым, воеводы должны двинуться на Тулу. Тульский кремль каменный и подметом его не возьмешь, но и князь Андрей Телятевский не Ивашка Болотников…

Взрыв необычайной силы толкнул Скопин-Шуйского, ослепило яркое пламя. Будто разверзлась земля и там, где был подмет, до самого неба поднялся огненный столб. На стрелецкий лагерь рушились бревна и глыбы мерзлой земли.

«Подкоп! — догадался князь Михайло. — Не учли, понадеялись и за то поплатились. Ах, Ивашка, вот те и холоп, превзошел князей-воевод умом воинским».

Выскочил Скопин-Шуйский из шатра, вокруг, как в аду, все горит, мечутся стрельцы, носятся, сорвавшись с привязей, кони. А от леса с ревом прет мужицкая лава, ломит, крушит.

С трудом собрал Скопин-Шуйский вокруг себя стрельцов, попытался оборону наладить, но от острога мчится казачья конница, тьмой бегут крестьянские ратники. Впереди всех на резвом аргамаке Болотников, изогнулся, саблю занес.

— Круши, мать их!..

Накатились, сломили…

Потеряв половину войска, царские воеводы в беспорядке отошли от Калуги к Серпухову.

На Волге тронулся лед. Он трещал, лопался резко, будто стреляли из пушек, зашевелился, словно живой, двинулся в низовье.

Глядеть на ледоход высыпал весь Ярославль, только знатные поляки, каких вывезли из Москвы и держали в остроге под караулом почти год, сидели по своим каморам.

К обеду с десяток давно утерявших свой внешний лоск вельможных шляхтичей собирались в общей трапезной. Выходили сандомирский воевода с дочерью, садились за стол. Ели молча, редко перебрасывались словами. И о чем речь вести, ежели обо всем давным-давно переговорено.

В каморах и трапезной сыро и неуютно. Паны брюзжали, недовольные жильем и едой, плохим вином, требовали рейнского. Писали письма царю и королю Сигизмунду, требовали отправить их в Речь Посполитую.

В тот день обед начался как обычно. Обрюзгший, давно небритый, оттого заросший седой бородой, Мнишек разворчался:

— Чертовы москали! Але круль не ведает нашу нужду, сто чертей его матке?

— Где коронное войско? — поддержал его толстый лысый пан Юзеф с усами, как у моржа.

Разговор вялый. Марина в беседу не вступала. Оживилась она только тогда, когда заговорили о мятежниках. Она радовалась успехам Болотникова. Марине он виделся храбрым, мужественным рыцарем.

Проникавшие в каморы слухи о победах болотниковцев будоражили панов. Худой, всегда и всем недовольный пан Вацлав раздраженно повторял:

— Холопья смута, панове, холопья.

— О, матка бозка, — поморщилась Марина Мнишек. — Что же, как холопья, пан Вацлав? Холопы за царя Дмитрия на Москву идут.

— Хе-хе, — повернулся к ней пан Юзеф, — вельможная пани Марина верит, что царь Дмитрий спасся и находится в Речи Посполитой!

Сандомирский воевода пристукнул ладонью по столешнице.

— Але пан Юзеф забыл, что дочь моя — московская царица?

— Но, пан Юрий, — вмешался пан Вацлав, — когда же объявится царь Дмитрий? Але он ждет, когда холопы ему Москву на блюде поднесут?..

Приезжал в Ярославль к панам боярин Посольского приказа князь Волконский, а с ним дьяк Иванов, взяли от вельможной шляхты письменное заверение не вдаваться в московские интересы, если государь приговорит отпустить их в Речь Посполитую, а еще от Марины Мнишек потребовал не именоваться царицей.

Боярин держался с панами важно, но дьяк рассказал, что с князем они недавно воротились из Варшавы, правили дела посольские, и король Сигизмунд будто от них, ярославских пленников, отрекся.

Однако Мнишек словам этим веры не дал, сказав:

— Брешет проклятый дьяк…

После обеда Марина отправлялась к себе. В полутемной каморе голо и уныло. Ночами скребутся, точат дерево мыши. Марина не боится их, но ее будит мышиный писк. Тускло горит-коптится жировик, и приходится часто поправлять фитиль.

Боярин Волконский заставил ее, Марину Мнишек, отказаться именовать себя царицей. На словах она согласилась, но душа ее протестует. Разве не было ее венчания с царем Дмитрием? Сами бояре хоть и роптали — слыхано ли, чтобы государыне рядом с государем сидеть, — но примирились. Не Шуйский ли в Грановитой палате в присутствии родовитых бояр говорил ей: «Всевышний своей десницей указал государю и великому князю Дмитрию Ивановичу на тебя. Взойди на свой престол и царствуй над нами…» И государыней именовал, а Михайло Нагой над ее головой шапку Мономаха держал. Теперь тот же Шуйский требует забыть все это. Ну нет, если жив царь Дмитрий, она, Марина, будет с ним.

— Матка бозка, — шепчут ее губы, — помоги, смилуйся. — Сотворила крест.

Не раз бывала Марина на королевских приемах — любила танцы во дворце и шумную веселую шляхту. В ушах Марины звенели литавры, стучали бубны, играли трубы. Будет ли все это в ее жизни, не раз спрашивала сама у себя Марина и не могла ответить.

В камору вошла гофмейстерина Адель, сухая, надменная, давшая согласие разделить с бывшей царицей ее изгнание, принялась взбивать постель. Марина обняла ее:

— Адель, верная Адель!

Гофмейстерина утешала:

— Кохана пани, Адель разумие, москали поклонятся царице Марине.

Стольник Михайло Молчанов вдрызг пьяным пребывал — накануне выдул высокий пузатый жбан романеи и ничем не закусывал.

Покуда за полжбана не перевалило, Молчанов еще мог рассуждать, сам с собой разговаривал.

Покоя не давали стольнику волнения душевные. Одолел Шаховской письмами, Масальского присылал. Нынче письмо от Шаховского получил. Убили князя Василия Масальского. И от чьей руки пал, Романова Ивана Никитича! А ведь они в родстве состояли, по молодости дружбу водили…

Переехав из Сандомира в Варшаву, Молчанов так и не получил аудиенции у короля, но дважды принимал его канцлер Сапега. Беседы, ничегонеобещание Михайло не нравились. Правда, Лев Сапега туманно намекал, что если сыщется Дмитрий, Речь Посполитая не оставит его без помощи. Стольник соображал, к чему клонит канцлер, но решиться объявить, что он, Михайло, и есть царь, не осмеливался, велик страх испытать судьбу Гришки Отрепьева…

А из Путивля князь Григорий Петрович торопил, требовал Дмитрия, под Москвой дворяне свою измену прикрыли его отсутствием. Болотников настаивал, чтобы царь Дмитрий прибыл к войску, народу казался. Но где его, Дмитрия, искать?

Михайло сунул руку в карман камзола, достал царскую печать, взглянул хмельными глазами и, постучав о столешницу, снова спрятал. Потянулся к жбану, придержав крышку, налил в медный, начищенный до блеска ковш. На ковше чеканка — полногрудая, раздобревшая полька с распущенными волосами. Она напоминала Молчанову сандомирскую воеводшу. Стольник пальцем провел по меди, хитро подморгнул пышнотелой польке:

— Что, пани воеводша, поди, соскучилась по мужику? Потому и отпускать не желала. «Оставайся, пан Михайло, оставайся».

Дмитрий! Мысли к нему ворочаются. Где его сыскать, кого царем наречь?

Этой зимой нос к носу чуть не столкнулся с московским послом. Волконский Варшаву покидал, в сани умащивался. Стольника Молчанова князь Григорий Константинович не заметил. Михайло от Сапеги было известно, что московские послы требовали его выдачи.

Молчанову до боли захотелось в Москву — побродить по людным площадям, у Кремля потолкаться, послушать родную речь и колокольный звон, поглазеть на кулачные бои, досыта поесть щей наваристых, жирной лапши на гусином потрохе, ухи стерляжьей. Своего, русского дохнуть…

Слезы потекли по щекам стольника. Он опустил голову на стол, заплакал пьяно.

Прощенные царем дворяне рабски служили Шуйскому. Послал их Василий усмирить чернь на Рязанщине, и Пашков с Ляпуновым люто казнили крестьян и холопов. Где проходили дворянские полки, народ искал убежища в лесах.

Ляпунов Пашкову завидовал:

— Удачлив ты, Истома, не упустишь своего. Успел бивать царевого воеводу Воротынского, с Болотниковым в одном ряду стоял, а теперь у государя выше нашего в чести.

Пашков ему ответно:

— Поделом, Прокопий. Хоть ты и первым к Шуйскому подался, а всего тысячи две дворян и служилых с собой привел, я же все десять.

Ляпунов нахмурился, но возразить нечем. От Рязани Пашков повел полки к Серпухову на соединение с царскими воеводами, отброшенными от Калуги.

Не впервой митрополиту Филарету посещать патриаршие покои. Любил его Гермоген, не раз призывал для совета, сокровенными думами делился.

Высшей церковной властью не без помощи нового царя наделен патриарх Гермоген, однако Шуйским недоволен. О том на сей раз у Гермогена с Филаретом разговор состоялся.

Они сидели в патриаршей библиотеке, заменявшей Гермогену кабинет. Подчас, засидевшись за чтением и писанием до полуночи, патриарх и спал здесь.

Книжник и знаток многих языков, Гермоген хранил и первопечатного Апостола, и Четьи-Минеи, и летописные своды, и еще разные другие церковные и светские книги и научные трактаты.

Болезненный, с глубоко запавшими глазами и тихим голосом, Гермоген мог преобразиться в любую минуту. Тогда речь его становилась жаркой, громовой, резкой. Вот и сегодня начали со смуты российской, а кончили царствованием Шуйского.

— Для государя державы российской царю надлежит иметь волю и ум светлый, быстрый. К печали, не зрю сего у Василия, и нам, брат Филарет, Богом дадено наставлять государя.

Митрополит кивал согласно, а патриарх продолжал рассуждать:

— Государство в разбое, воеводы вора Ивашку Болотникова никак не одолеют.

— Во все лета истинные государи на Руси воинами были, — заметил Филарет. — И Василию не сиднем бы дни коротать во дворце да сенными девками тешиться.

Гермоген проницательно взглянул в глаза митрополиту. Но не возразил, одобрил:

— Сором, воистину сором. О царском блуде злословят. Велю ту распутную девку Овдотью, какая государя к разврату склоняет, в дальний монастырь постричь. А государя женить. Позабыл Святое Писание: «Во избежание блуда каждый имей свою жену и каждая имей своего мужа».

Митрополит насторожился. В планах Филарета браку Шуйского места не отводилось. Только и сказал:

— Озлится государь за Овдотью.

Гермоген насупился.

— Волей своей, патриаршей. — Постучал посохом о пол. — Князь Петр Буйносов-Ростовский дочь свою Марию подводил под благословение. Агница велелепная, ластовица, чем не царица!

— Духом слаб и немощен телом Василий, — снова не сдержался со словом Филарет. — На муки обречем Марию.

— Истину глаголешь, но видит Бог, государю супруга для взбодрости потребна, кровь свежестью обновить. Однако нынче о другом, допрежь вора Ивашку Болотникова с разбойниками не извели, можно ль мыслить о царском бракосочетании? Казак беглый назвался царевичем Петром, на Волге грабежами промышлял, нынче в Туле объявился. Заворовавшиеся князья Шаховской и Телятевский приняли его. Кем возомнил себя, каторжник окаянный, сыном царским!

Разговор перебросился на Речь Посполитую. Гермоген заметил:

— Шляхта на Русь зарится. Папа римский подстрекает, церковь католическая ждет Унии.

— Никогда тому не бывать! — резко выкрикнул Филарет. — Испытывали! Не потому ль гибель нашел Лжедмитрий, что ляхов и литву на Москву навел, попов католических возвеличивал?

— Посольство наше, поди, слыхивал, митрополит, в Речи Посполитой бесчестью подверглось, а сие может означать войну. Пойдет шляхта на нас, урочен ли час? Смерды бунтуют, неустройство на земле российской. И сказано пророком Исаей: «Земля ваша опустошена; города ваши сожжены огнем; поля ваши в ваших глазах съедает чужие; все опустело, как после разорения чужими».

— Истинно так, — согласно кивал митрополит. — Однако ведаю недовольство боярское Василием.

— То скудоумие их глаголет. Друг у дружки крестьян сманивают. Приказы жалобами одолели, бегут-де крестьяне, спасите, разор! А когда на думе государь настоял на запрете перебега крестьян от владельца к владельцу, зловонили. Не уразумеют, Василий о них пекся, крепостил смердов. Государь повелел холопам, какие от Болотникова прибегут с повинной, вольную давать, чего ради? Умысел здесь великий — холопов от вора отколоть… Силен искуситель, тати государство колеблют, с амвонов взывать чернь к повиновению, проклинать, предавать анафеме Ивашку Болотникова и иже с ним!

Пожалованные царем Василием Шуйским думные дворяне Прокопий и Захар Ляпуновы получили деревни под Рязанью и Арзамасом. Да беда, безлюдны деревни — иные крестьяне в бегах, иных бояре сманили.

Подал Прокопий жалобу в Поместный приказ, а пока ее разбирали, к удовольствию Ляпуновых и других дворян вышло царское Уложение, запрещавшее переход крестьян от одного помещика к другому, крестьяне возвращались к прежним владельцам.

Обратился Прокопий в Разбойный приказ с просьбой дать ему десятка три воров, какие по согласию с ним захотят жить у него в поместье.

Выпустили крестьян из тюрем, записали за думными дворянами Ляпуновыми, а те, от стражи сбежав, к Болотникову в войско подались.

Подступили казаки к Твери. Заруцкий, в алом кунтуше, папахе серого каракуля, направил коня к острогу, подбоченился.

— Объяви!

Сопровождавший Заруцкого казак поднес ладони к губам трубой:

— Эгей, тверичи-козлятники, встречайте атамана с войском!

Со стены ответ соленый, да еще и обидный:

— Атаман ваш — пес шелудивый, вшивый шляхтич, и вы сами не казаки, а тати, люд честной грабите!

— Погодите, овладеем острогом, всех вас на сабли возьмем!

— Еще одолейте! С нами архиепископ Феоктист с духовенством, весь люд тверской!

— Пали зелье, зелье пали! — крикнул стрелецкий начальник.

Выпалили с острога пушки, стрельнули самопалы. Отъехал Заруцкий, казаки спешились, принялись обсуждать, как Тверь брать. Решили попытать удачи со стороны реки, откуда меньше всего ждут. Послать охотников.

Но тверичи опередили. Вышел из башни архиепископ Феоктист с иконой Георгия Победоносца, распахнулись створы ворот, хлынули стрельцы и городской люд. Казаки Заруцкого смешались, едва успели в стремя вступить, за пики не взялись, сабли не обнажили, их уже бердышами бьют, из самопалов стреляют, с седел стаскивают. Повернули казаки коней, прорвались частью.

Десятка два пленных победители пригнали в острог. Окружили тверичи казаков, горланят:

— Побить их, они люд честной обижали!

Архиепископ руки поднял, призвал к тишине:

— В Москву на суд царский отправим разбойников!

Царские воеводы предполагали, что объединенные силы болотниковцев двинутся на Серпухов, а они нежданно повернули на Тулу. Скопин-Шуйский с Мстиславским повздорили, князь Михайло настаивал кинуть полки на болотниковцев, а одновременно от Каширы воевода Воротынский ударит. Однако, как Скопин-Шуйский ни убеждал, Мстиславский, напуганный поражениями, не стал рисковать, отказался.

Скопин-Шуйский подсказывал, уйдет Болотников в Тулу, укрепится, нелегко будет совладать с ним — Тула не Калуга с деревянным острогом. Князь Мстиславский советам не внял. Его поддержали другие воеводы.

Армия Ивана Исаевича Болотникова, не встречая сопротивления, приближалась к Туле.

Древний город Тула. Еще до ордынского разорения есть в летописях упоминание о городе. Строили Тулу как оборонительное укрепление, центр засечной черты. На Упе-реке грозно высился каменный кремль с башнями, стенами зубчатыми. К кремлевскому прямоугольнику лепились слободы, церкви, торговые ряды и лавки.

Имела Тула и деревянный острог — первая защита городскому люду от неприятеля.

Избами посад в беспорядке сбегал в низину, к Упе. Случалось, в весенний паводок река становилась капризной, ворчливо выходила из берегов, надолго затапливала городские постройки.

Дожидаясь Болотникова с Горчаковым и Телятевским, Шаховской нарядил гонцов по уезду, и повезли крестьяне в тульский кремль зерно и мясо вяленое, толокно и иные продукты. Все покупал князь Григорий Петрович впрок, месяца на два заготовил для войска на случай осады.

Болотников стоял на взлобочке, заложив руки за спину, высокий, широкоплечий, под боярским кафтаном броня работы умельца искусного, на голове шлем. Мимо воеводы тянулось крестьянское войско.

Рядом с Иваном Исаевичем Илейко Горчаков топчется, перегаром дышит.

Болотников в душе уже не раз корил себя: не надо было соглашаться с Телятевским и Илейкой, а настоять по серпуховской идти, против князя Мстиславского, потом на Москву, не дать Шуйскому собрать новое войско.

Иначе объединятся воеводы, запрут мятежников в Туле… Надо бить князей-воевод порознь.

Подозвал Иван Исаевич Андрейку.

— Не ведаешь, где Тимофей?

— Сыщу! — Андрейка метнулся птицей.

А Тимоша на возу разлегся, сон доглядывает, будто он в повалуше, летней спальной комнатке, надстроенной вторым ярусом над сенями. Явился к нему Артамошка, говорит довольно:

«Я, Тимофей, на твоей сестре Алене женился. Давно, когда ты еще мальцом бегал…»

Удивился Тимоша, отчего он раньше этого не знал. А Артамошка, красивый да нарядный, в рубашке шелковой, сапоги мягкие, чище дворянина иного, посмеивается:

«Эх, ядрен корень, не жена у меня, ягода-малина!..»

«Не я ль тебе сказывал?»

Артамошка с ним соглашается.

Потом они спустились с повалуши в горницу, и Алена потчевала их гречневой кашей. Каша была распаренная и масляная. Ест Тимоша и Аленой любуется. Она в сарафане новом цветастом, коса до пояса, такая пригожая…

Пробудился Тимоша и пожалел, что сон короткий, впору хоть глаза закрывай и дожидайся, когда снова у Алены побываешь.

Вспомнилось, как с отцом кожи мяли. В ту пору Тимоше лет пятнадцать было. От чанов и кож едко зловонило, руки в ранах, сырость разъела, больно до слез. Но Тимоша терпел, не то рука у отца тяжелая, отвесит подзатыльник — не скули…

По воскресным дням и на праздники уходил Тимоша в лес, ставил силки, брал мелкого зверя. Чаще попадались зайцы, реже лиса. Шкурки Тимоша продавал, а из зайчатины мать пекла пироги… Родители умерли в моровые лета…

Сел Тимоша, накинул на плечи свитку. Тут его Андрейка отыскал.

— Болотников зовет!

Иван Исаевич укоризненно посмотрел на взлохмаченного Тимошу:

— Ты хоть колпаком солому прикрывай!

Тимоша волосы пятерней пригладил, глаза протер, слушает, о чем Болотников говорить будет. Раз позвал, то для дела серьезного.

— Надо, Тимофей, в Каширу пробраться и там не замедлиться. По слухам, в Кашире воевода Шуйского Андрей Голицын. Сторожа в этом деле не поможет, тайный лазутчик требуется, проведать, какой силой князь на нас грянет. Выбор на тебя, Тимофей, пал. Иди сторожко, не попадись, царевы воеводы не милуют. Десять ден на то даю, ворочайся не пусто. Уразумел?

Выступили празднично, под серебряный перезвон московских колоколов, благословляемые патриархом и всем высоким духовенством. Сам царь Василий Шуйский вел собранное с превеликим трудом войско на Болотникова. Оно было настолько многочисленным, что потребовалось открыть все южные ворота Белого города. Когда первые стрельцы уже вступали в село Коломенское, последние конные полки покидали Москву. Стрельцы шли приказами, били барабаны, трепыхали на ветру развернутые знамена.

Вел Василий Шуйский бояр и детей боярских, дьяков и стряпчих, дворян московских и иных служилых людей.

Сияя золотом одежд, царь ехал в сопровождении Стремянного полка, окруженный ближними боярами. По пути к войску присоединился князь Урусов с ордой казанских татар, вооруженных луками, кривыми саблями, в грязных засаленных малахаях и верблюжьих халатах. Ордынцы гикали, крутились на мохнатых низкорослых лошадках, за ними тянулись кибитки, гнали табуны…

В патриаршей грамоте, разосланной по городам, Гермоген писал:

«…пошел государь и великий князь Василий Иванович всея Руси на новое государство и земское дело, на воров и губителей крестьянских, майя в 21 день… И подобно… молите Господа в ниспослании победы царю…»

Верстах в десяти от Серпухова Шуйского встречали Федор Иванович Мстиславский да Иван Иванович Шуйский. Царь попрекал воевод:

— Нерадение ваше вынудило меня встать во главе воинства. Отродясь такого не видела московская земля, чтобы царь и великий князь с ворами ратью мерились.

Потупились воеводы. Одно и то же оба подумали: «Бранить легко, а как сам справишься, поглядим. Эвона, все воровское людство с собой привел».

А царь говорит:

— Москву охранять оставил одного Дмитрия Ивановича Шуйского, а чтобы «все дела делати» — дворян приказных… Завтра обдумывать станем, каким полком какому воеводе ведать…

В тот самый час, когда Иван Исаевич Болотников отдавал наказ своим товарищам, в Серпухове, в просторных палатах царь Василий Шуйский держал совет с воеводами. Расселись воинские начальники у стен на лавках, слушают государя. А тот утирает слезящиеся глазки, говорит сердито:

— Ваньке Собакину, ярыжке тульскому, за обман заведомый камень на шею и в воду. Мы его словам веру дали, вора дожидаемся, а он, вишь, у Каширы. Хорошо, Ляпунова к Голицыну послали. Советуйте, воеводы.

Поднялся Скопин-Шуйский:

— Надобно, государь, на Тулу идти, отрезать Болотникову обратную дорогу.

Царский брат Иван Шуйский подскочил:

— Не то сказываешь, воевода Скопин. Ну коли как побьет вор князя Голицына и на Москву полезет, а мы в иной стороне?

С Иваном Шуйским согласились воеводы Урусов и Ромодановский. Остальные промолчали. Василий Шуйский поддержал брата:

— Опасно, князь Михайло. Вдруг Ивашка Болотников от Каширы на Первопрестольную двинется? Надобно дождаться вестей от князя Андрея Голицына из Каширы.

На рассвете подошли к Восме, что по Алексинской дороге верстах в пятнадцати от Каширы. От реки тянуло зябким холодом, гнетущей тишиной. Огородившись палисадом, недвижимой стеной застыли царские полки.

— Неспроста Голицын к реке прижался, — сказал Болотников Телятевскому. — Хитер бобер… Это чтоб мы ему в спину не ударили, да и ратникам отступать некуда, река позади. Остается либо смерть принять, либо нас побить.

— С богом, Иван, за царя Дмитрия.

— Начнем, князь Андрей. — Повернулся в седле, поднял руку. — На слом, други!

Изрыгая огонь, со скрипом покатился гуляй-городок. Прикрываясь подвижными плетнями, двинулись болотниковцы. По ним били вражеские гуляй-городки. С той и другой стороны со свистом стреляли пищали, хлопали самопалы, сыпались стрелы.

— Напирай, други-товарищи! — перекрывая пальбу, подбадривал Болотников и первым прорвался через палисад.

Ринулись в сечу крестьянские полки, лезут через огорожу. Покуда гуляй-городок катился на врагов, Андрейко стрелял из самопала по стрельцам, но вот смешались свои и недруги. Видит Андрейко, какой-то стрелецкий начальник на коне машет саблей. Прицелился Андрейко. Выстрела не услышал, только толкнуло прикладом в плечо. Качнулся стрелецкий начальник, упал с коня.

— Молодец! — похвалил сам себя Андрейко и, засыпав в самопал пороха, стал искать новую цель.

Взошло солнце, багряное, будто огненный диск подвесили. С высоты гуляй-городка разглядел Андрейко красный плащ Болотникова и страшно стало, нут-ко убьют…

— Господи, — пробормотал Андрейко, — отведи смерть от дяди Ивана!

Супротив Артамошки и Берсеня дерутся воины воеводы Булгакова. Храбро стоят стрельцы в красных кафтанах. Наседают на них болотниковцы, но стрельцы отбивают приступы. К полудню и сами начали теснить крестьянских ратников. На подмогу болотниковцам кинулись донцы, задержали стрельцов, потеснили к реке. Как сказочные драконы, извергали пламя гуляй-городки.

Уже на вторую половину дня повернуло, а перевеса ни у тех, ни у других. Усталость одолевала воинов, а ни у Голицына, ни у Болотникова нет свежих сил, каких в бой послать.

Иван Исаевич плащ скинул, рубится притупившейся саблей, голос своим подает:

— Веселей, други-товарищи, за нами правда!

Тут совсем нежданно дрогнул засадный полк Скорохода, покатился. Ляпунов с дворянами напирают.

Увлекшись боем, не заметил этого Болотников, а когда разглядел, поздно было.

— Митя, сучий сын, от кого побежал, от изменщика Прокопа? — выругался Болотников.

Но ни Скороход, ни ратники засадного полка того не слышали, отходили, едва успевая отбиваться от дворянских ополченцев. Иван Исаевич поднял коня на дыбы, крикнул трубачу:

— Играй отход!

Едва через Воронью речку перебрались, как узнали о настигавшем противнике. Иван Исаевич приказал рубить засеки, насыпать защитные валы.

Место выбрали удачное, холмы, топи. Укрепившись, принялись дожидаться преследователей. Подошли со свежими отрядами Шаховской и Телятевский.

Показались каширцы и рязанцы. Кинули Голицын и Ляпунов полки через переправу, их встретили огнем пушек и самопалов. Часть стрельцов застряла в топи, другие тонули под губительным обстрелом.

— Искупались! — хохотали болотниковцы. — Узнали, почем лихо.

Не думал Иван Исаевич, что к месту боя успеет подойти Скопин-Шуйский с полками. Подтянув огневой наряд, князь Михайло приказал бить по засеке, после чего бросил стрельцов через реку, а выше переправились рязанцы.

Ярый болотниковец в войлочном колпаке закричал весело:

— Во, Лукьян, сучий сын, чагой ты на своих прешь? Давеча на царя, а ноне на нас. Ты навроде бабы гулящей!

— Волк тебе брянский свой, а не я. Дай доберусь, срублю башку дурную!

И схватились, один с саблей, другой — с кистенем…

Налетели дворяне служилые, бьются ретиво. Увидал Иван Исаевич рязанцев рядом, зверем сделался, в самую гущу их полез.

В подмогу дворянам стрельцы подступили, навалились с перевесом, сломили. Не выстояли, побежали болотниковцы.

Иван Исаевич своим саблей грозит:

— Мать вашу так!

Развернулись казаки и, гикая, лавой взяли в сабли вражеские полки. Не выдержали стрельцы, повернули к Вороньей. Тем часом открыла Тула ворота, впустила болотниковцев.

Обозленный неудачей, разгоряченный боем, Болотников вынесся на запруженную войском площадь, рванул поводья, скверно выругался. К нему направились Горчаков с есаулами.

У Ивана Исаевича кафтан изорван, рукав в крови. Кинул угрюмо:

— Спасибо, царевич, вдругорядь выручил.

Подъехал Шаховской, увидел окровавленную руку, спросил:

— Что не перевяжешь?

Болотников отмахнулся:

— Заживет как на собаке. Стрела на излете задела. Рана поболе в душе сидит. — Заметив Андрейку, позвал: — Мигом баню топить. — И неожиданно для всех рассмеялся: — Знатно попарили нас стрельцы и дворяне, осталось только обмыться.

К полудню царские пушкари повели обстрел Тулы. Били все больше с Крапивенской дороги. Тяжелые можжиры колотили по городским стенам, проламывали бревна каменными ядрами. Ратники тут же заделывали проему, насыпали защитный вал. К моменту, когда пушки умолкли и стрельцы полезли на приступ, болотниковцы готовы были отразить их.

Перебравшись через ров, стрелецкие полки двинулись к стенам, а берегом Упы подступили к городу конные татары, пустили в осажденных стрелы. Болотниковцы разрядили по татарам пищали и самопалы, орда не выдержала, рассеялась. За татарами отступили и стрельцы, вслед им сыпалась насмешливая брань.

На тульском торгу земский базарный ярыжка народ подстрекал. Он сновал между рядами торговок, нашептывал:

— Виниться надо… Государь простит… Мы за воров не в ответе… Купцы недовольства не таили, торг оскудел, мошна опустела, разорили воры. К чему пригрели Ивашку Болотникова?

От многолюдства голодно в Туле. Смерть не ведала пощады, люди пухли, наливались водянкой. Случалось, падали, умирали на улицах.

Сокрушался народ:

— К чему упорствуем, аль плетью обух перешибешь?

— Пора ворота открыть, покаяться.

— А казней не страшитесь?

— Какая на нас вина, мы государю Василию Ивановичу зла не чинили.

— Пусть Болотников с товарищами ответ держат!

Тульский стрелецкий голова Антон Слезкин, переметнувшийся со своим полком к Телятевскому, при виде подступившего к городу огромного царского войска теперь раскаивался, готов был сызнова податься к Шуйскому, жаловался купцам Гришке Семибабе и Трифону Голику:

— Погубит нас Ивашка, видит бог, погубит…

Крепко обложив город, царские воеводы выжидали. После первого неудачного приступа изредка постреливали пушки, иногда болотниковцы ходили на вылазки.

Скопин-Шуйский нерешительностью царя был недоволен:

— Надобно стены проломить и всем войском выдавить бунтовщиков.

Царь возражал. С ним соглашались другие воеводы.

— Не станем полки губить, измором город возьмем. — Шуйский обратился к Крюк-Колычеву: — Тебе, боярин Иван, старшему огневого наряда, поручаю стрелять Тулу каждодневно, рушить дерево и камень, истреблять воров…

С первым солнцем и допоздна на город сыпались ядра. Они падали на посаде и в ремесленных слободах, убивали воинов и жителей.

Пришли как-то к Болотникову Тимоша и оружейный мастер Бугров. Иван Исаевич гостей в палату позвал.

— С чем пожаловали, чего надумали?

Ответил Бугров:

— Урон, воевода, от пушек царских, сам ведаешь. Порешили мы их заклепать.

— Аль сумеете?

— Не сумлевайся. Нам бы к ним пробиться. Выдели людей с полсотни, каких бог силой и хваткой не обидел, а я постараюсь.

— Людей тебе, мастер, Тимоша и Фрол подберут надежных, во всем подсобят, надобно еще чем помогу.

Дней пять Бугров в литейке провел, самолично металл по формам разливал, каждую болванку замерил, чтоб ошибки не произошло.

Отправились ночью. Бесшумно погрузились на дощаники, поплыли по Упе. Версты через три, миновав дозоры, пристали к берегу, пошли лесом. В лесу и день застал. Поели, передохнули. Снова двинулись, когда смеркалось.

Выбрались на опушку. Ночь распростерла крылья над землей. Еще не взошла луна, и темень, густая, с редким просветом, опустилась на округу, Фрол шепнул:

— Вона огневой наряд!

Вгляделся Тимоша, и, верно, чернеют можжиры. Неподалеку два караульных пушкаря переговаривались. Один другому сказал:

— Вчерась соседа по подворью стрела сразила. Он в полку князя Ромодановского в десятниках служил. Недавно женился.

Товарищ ответил:

— Стрела оженила. Возьмем Тулу — всех разбойников казним. Сколь зла от них!

Тронул Тимоша Фрола, поползли ужами. Охнуть пушкари не успели, упали под ножами. Тимоша свистнул тихонько, метнулись охотники к можжирам, а часть к землянке. Затаились с топорами.

Застучали тяжелые молоты, в землянке пробудились. Первых выскочивших свалили топорами. Тут Бугров голос подал:

— Отходи, робяты!

Бросились охотники к лесу, а пушкари тревогу подняли, да поздно. Когда не стало слышно преследователей, огляделся Тимоша — нет Фрола, Артамонова ватажника. Спросил. Тут один из охотников вспомнил, что видел, как Фрол побежал к пороховому погребу.

Остановился Тимоша, задумался. Ворочаться, искать друга? Но тут высоко, до самого неба взметнулось яркое пламя, грохнул оглушительный взрыв.

— Ах, Фрол, Фрол, — вздохнул Тимоша, — чего замыслил и никому ни словом не обмолвился. Не знает Артамошка, как погиб ты.

В лютом гневе был Василий Шуйский. Весь стенобитный наряд, какой у Крапивенских ворот, заклепали воры. Самый большой погреб с пороховым зельем взорвали. Остались можжиры да часть легких пушек по каширской дороге.

Царь боярина Крюк-Колычева от огневого наряда освободил, поставил князя Долгорукова.

А со стены болотниковцы над стрельцами потешались:

— Гей, тетери, Ваську Шуйского не провороньте!

— Мы его на огороде вместо чучела поставим!

— В Упе вас, разбойников, потопим! Вдосталь водицы напьетесь!

— Сдайтесь царю на милость!

— Держи карман!

Начали болотниковцы тревожить царское войско частыми вылазками.

Редкий день обходился, когда бы не раскрывались городские ворота и не выходили из них ратники огневого боя. Постреляют из самопалов по врагу, нанесут урон и снова отходят в острог.

Жаловались воеводы Шуйскому на побеги из войска. Тайно покидали полки даточные люди, случалось, и стрельцы в леса подавались, сколачивали ватаги. Особенно усилились тайные отъезды среди черемисов, каких силой погнали в царское войско. Вспоминали черемисы своих Варкадина и Москова, осаду Нижнего Новгорода и расправу, учиненную царскими воеводами.

Василий Шуйский с братом Иваном один на один мыслями делились. Сидели в царском шатре в июльский полдень. Накануне стрельцы с большим для себя уроном отбили вылазку болотниковцев.

— Ох-хо, — вздохнул Шуйский, — думы у меня, брат Иван… Не следовало мне на Москву подаваться, а послать главным воеводой племянника нашего Михаилу. Он в делах ратных зело умен.

— На то, государь, опасения были, — осклабился Иван Иванович. — Молод Михайло годами.

— То-то и меня остановило. А что, мыслю, ежели побьет Михайло вора Болотникова, возвысится да и меня с царства долой?

— И такое могет быть, — согласился Иван Иванович. — Нет, нам, братец, при твоем царстве спокойней. Пускай уж Михайло в воеводах походит, рано ему главным быть.

Повернуло на третий месяц осады. Подходил к концу хлебный запас. Осажденные примешивали в хлеб траву, кору деревьев, варили конину. На торгу продавали зайчатину, напоминавшую ободранных кошек, мясо освежеванного барана, схожее с собачатиной, пироги с сомнительной начинкой…

Немец-аптекарь Фидлер уходил к Упе, рвал корни трав, сушил на солнце и, растерев в порошок, пек лепешки. Темные, горьковатые, они вызывали резь в животе. Фидлер ел, пил травяной отвар.

Иногда Андрейко угощал немца рыбой, но когда Фидлер увидел, как по Упе плывут разбухшие с пивной бочонок трупы, вид рыбы стал вызывать у него отвращение.

Далеким сладким воспоминанием остались у Фидлера немецкая слобода в Москве и маленькая аптека, скудные от немецкой жадности завтраки и сытные обеды с кружкой пива или глотком романеи.

Теперь Фидлер понимал: к прошлому возврата нет. Не выбраться ему из Тулы поздорову. А больше всего опасался он встречи с боярином Троекуровым. В ушах Фидлера гремел его голос, угрожавший достать немца со дна морского. Разве поймет боярин, что не по его вине остался жив Болотников?

Видел Фидлер: быть в Туле мору. Уже не раз встречались ему люди с отечными лицами и безумными от голода глазами.

Из ночного набега казаки царевича пригнали несколько телег, груженных мешками с гречкой. Болотников узнал о том, распорядился варить кашу для больных и раненых, однако Илейко все раздал казакам — их добыча.

Пожаловались на Илейкиных людей купцы городские, озоруют казаки.

Иван Исаевич встретил Илейку в кремле у собора разгневанный, того и гляди, пистоль выхватит.

— Али запамятовал разговор без ласки? Обещал сам грабителей наказывать, ан они свое продолжают. Уйми, царевич, не плоди недовольства туляков. Сам понимаешь, голодно в городе, отсюда злоба копится. Читал, какие Шуйский письма в город засылает? Обещает царь тулякам вины простить да пищей и питием насытить. Смекаешь, чем все может обернуться?

Намерился уйти, но Илейко задержал:

— Погоди, воевода, мало сил у нас, а врагов много. Здесь наша гибель, если не уйдем на Волгу, в Астрахань. Там мясом обрастем, сызнова грозой станем. Пробьемся, Иван Исаевич, я ведь и место для прорыва облюбовал.

— Значит, самим с казаками уйти, а остальных бросить? Отдать на расправу? Нет, царевич, позора не приемлю. Я с этими крестьянами и холопами от самого Путивля иду и не покину в трудный час. Да и тебе неча молву худу обретать, она ведь не грязь, ее водицей не смоешь.

 

Глава 7

Отыскался Лжедмитрий Второй. Речь Посполитая признала нового царя Дмитрия. Конец Болотникова. Шляхта на Русь двинулась

Обычный день, и в корчме у Янкеля, что на выезде из Варшавы в Седлец, малолюдно. Положив руки на давно не скобленную столешницу, скучал пан Меховецкий, сутулый шляхтич с большим синим носом, прозванный за то завсегдатаями корчмы паном Сливой. В самом углу примостился невесть откуда появившийся Матвей Веревкин, хмурый рыжий мужик средних лет, равно владевший польским и русским языками. Корчмарь Янкель клятвенно утверждал, что Матвею известен и еврейский, так как сам видел, как тот читал Талмуд.

Пан Меховецкий, хоть и причислял себя к древнему шляхетскому роду, был беден как церковная крыса.

Счастье улыбнулось пану Меховецкому лишь однажды, когда он, пристав к царю Дмитрию, явился с ним в Москву. Тогда русский царь щедро одарил шляхту, но в ночь бунта пан Меховецкий потерял все, что получил от Дмитрия.

Как кошмарный сон вспоминает об этом пан Меховецкий. Сотни две шляхтичей, успев оседлать коней, вырвались из Москвы, скакали глухими дорогами на Витебск, передыхали в лесах, избегая деревень и городов.

Доходили до пана Меховецкого известия о бунте крестьян и холопов в Московии, объявивших себя войском царя Дмитрия. Прослышав о таком, он даже подумывал, не отправиться ли ему пытать новой удачи, однако, не встретив единомышленников среди шляхты, остыл.

Пусто в карманах пана Меховецкого, редкий алтын загостится. И никто из вельможных панов не желает водить знакомство с полунищим шляхтичем. Разве что иногда принимал Меховецкого сбежавший из Москвы друг царя Дмитрия русский стольник Молчанов.

В корчму вошел жолнер, потребовал пива и поросячий бок. Ел жадно, чавкал, сопел от наслаждения. Янкель, насадив на вертел курицу, жарил ее над древесными углями. На всю корчму пахло так, что у пана Меховецкого засосало под ложечкой. Он глотнул слюну, постарался не думать о еде, но дух назойливо лез в нос. Меховецкий ругнулся вполголоса, помянув недобрым словом корчмаря и всех его родителей до третьего колена, но легче от этого не стало. Не выдержав, пан Меховецкий подозвал корчмаря:

— Послушай, Янкель, ты славный жид и добже знаешь меня, подай мне пива и ту куру, как на твоем вертеле.

— Не могу, вельможный пан. Але пан забыл, что вот уже полгода должен Янкелю пятнадцать злотых?

— Янкель, — повысил голос Меховецкий, — ты, песий человек, полагаешь, что такой шляхтич, как я, не отдаст твои собачьи злотые?

— Отчего же, вельможный пан?

— Кхе-кхе, — закашлялся Меховецкий, — будут тебе злотые, дай срок, только подай, чего прошу.

— Нет, ваша милость, куру не дам, а коли желаете пива и клецки, так уж и быть.

— Неси, чертов сын, да поживей.

Янкель исчез за перегородкой и вскорости появился с миской холодных клецек и жбанчиком пива, поставил перед Меховецким.

Матвей Веревкин будто не замечал никого в корчме. Янкель склонился к уху Меховецкого, задышал чесноком:

— Ваша милость, то не Матвей Веревкин, а царь московитов Дмитрий.

Глаза у Меховецкого округлились, он вскинул голову к затянутому паутиной потолку, захохотал так весело и громко, что Матвей и жолнер уставились на Меховецкого. Наконец шляхтич отер глаза, сказал:

— Ах, пся крев, ах, сын собачий, чего взбрело в его пустую башку! Он такой же царь Дмитрий, как ты, Янкель, пророк Исайя. — И снова разразился хохотом.

Выпив пива, пан Меховецкий принялся за клецки, но слова Янкеля не покидали голову. Что Матвей Веревкин не Дмитрий, а самозванец, никакого сомнения у Меховецкого не вызывало, он с царем Дмитрием встречался часто, знал его и внешность, и поведение, и привычки.

Воротился пан Меховецкий на свой хутор, что в версте от Варшавы, к ночи. Спать лег, но не давала покоя мысль о Матвее Веревкине, объявившем себя царем Дмитрием. Едва занялось утро, пан Меховецкий, оседлав коня, подался к Молчанову.

Сапега ехал к королю.

Давно не пребывал канцлер в таком прекрасном расположении духа, как в тот день, когда подписал с Оттоманским султанатом договор, по которому крымский хан Казы-Гирей будет оказывать Речи Посполитой вооруженную помощь. Вчерашним вечером Лев Сапега принял настоятельно домогавшегося Молчанова.

Канцлер не очень-то благоволил к сподвижнику убитого Дмитрия.

Трус стольник Михайло. Когда в Московии началась смута и Болотников с холопьим войском подступил к Москве, Молчанову бы не сидеть в Варшаве, а участвовать в баталии против царя Шуйского.

Но вчера он явился с интересным известием. Наконец-то отыскался тот, кто согласился взять на себя царя Дмитрия.

Сапега изредка посматривает за оконце кареты. Каменные дома, холодное, затянутое тучами небо. Канцлеру не очень нравилась Варшава, но король отчего-то любит этот город.

В последнее время Лев Сапега редко бывал в родном Вильно, слишком сложная обстановка в России, не избежать вмешательства Речи Посполитой.

Король и канцлер неравнодушны к восточному соседу. Всеми средствами они стараются ослабить Россию и закрепить за собой Киев и Гродно, Житомир и Минск, все те земли, какие Речь Посполитая отняла у великих князей московских. Воспользоваться смутою в России, вернуть Смоленск, отвоеванный у Речи Посполитой великим князем московским Василием…

Восстание москвичей и убийство Лжедмитрия опрокинули расчеты Сигизмунда и Сапеги. Но вот отыскался новый царь Дмитрий…

Уединившись в кабинете королевского дворца, канцлер и Сигизмунд обсуждали сложившуюся ситуацию. Король прохаживался по мягкому ковру, нервно потирал тонкие пальцы.

— Как считает пан Лев?

Сапега к такому вопросу был готов.

— Ваше величество, Болотников привязал Шуйского с войском к Туле и если мнимый царь Дмитрий появится в окраинных землях Московии, к нему сбежится люд. Я уверен, ваше величество, самозванец соберет достаточное войско.

— Как нам известно, есть государи, какие не желают, чтобы Речь Посполитая вмешивалась во внутренние дела Московии. Не вызовет ли это осложнений?

— Ваше величество, Рим отзывается о нашей политике относительно Москвы благожелательно. Если даже сейм будет против похода на Московию, мы шляхтичей неволить не станем.

— Если так, я не возражаю, вельможный пан Лей. — Сигизмунд остановился. — Как мыслит канцлер о царице Марине и вельможных панах, какие сосланы Шуйским в Ярославль?

— Мы потребуем, ваше величество, чтобы Дмитрий освободил их. А какие пожелают в службу к Дмитрию, то их воля. Царицу Марину Дмитрий должен признать женой. И еще вернуть Речи Посполитой Смоленск с землями.

— Да, да, канцлер Лев, только на таких условиях мы поддержим этого Дмитрия.

1607 год. Августа начало. Появился в Стародубе-Северском Матвей Веревкин и, объявив себя царем Дмитрием, начал собирать войско для похода на Москву.

Путивль, Чернигов, Новгород-Северский, а за ними и другие города Северской Украины присягали царю Дмитрию и посылали к нему своих воинов.

На Ивана Постного, когда лето встречало осень, с южного рубежа российской земли докатилась до Тулы весть о появлении в Северской Украине царя Дмитрия, что тот-де еще вознамерился идти на выручку Болотникова.

Слух о царе Дмитрии просочился в город, вызвал радость и надежду у осажденных. Воспряли болотниковцы духом.

Послал Василий Шуйский воевод Литвинова-Масальского и Третьяка-Сентова к Брянску с наказом перекрыть Лжедмитрию дорогу, очистить Украину от шаек самозванца.

Едва проводили воевод, явился Голицын. Встретив у царского шатра Ивана Шуйского, кинулся к нему.

— Князь Иван, Урусов, собака неверная, с курвами и тьмой татар ночью в Крым к хану Казы-Гирею подался!

В ярости Василий отрядил вдогон воеводу Романова с конными стрельцами, но князь Урусов оторвался от погони легко — татарские лошади выносливые, к дальним переходам привычные.

Попусту прогонял Иван Никитич Романов полки, ни с чем вернулся.

По утрам король принимал ванну. Молчаливые пажи держали одежды. В ванне, отделанной оловом, до краев наполненной подогретой водой, тело казалось невесомым. Блаженно прикрыв глаза, Сигизмунд витал в мыслях. Добже задумано с новым царьком для московитян. Самозванец еще из Стародуба не выступил, а в Речи Посполитой уже затих мятеж Зебжидовского. Часть мятежников потянулась в Московию за добычей, иные со своими гайдуками по имениям разъехались.

Из Рима возвратился посланец папы нунций Рангони. Папа пишет, чтобы царь Дмитрий вере латинской преданность выказал и к Унии россиян призвал… На сейме паны вельможные требовали созвать посполитово рушение на Москву, а канцлер им в ответ: «Кто желает, панове, лезть под пушки московитов?»

Сапега не попусту носит седую голову на плечах, пан Лев знает свое дело. Сношение Речи Посполитой с Крымом не прошло даром. Весной хан велит седлать коней и пустит орду в набег на Московию.

Король уверен, наступит день, когда московские бояре поклонятся ему.

В Ярославль через князя Адама Вишневецкого переслана тайная инструкция. Велено панам своего отношения к объявившемуся царю Дмитрию не выказывать до поры, пока их не повезут в Речь Посполитую. А Марине Мнишек, тогда же признав в Дмитрии чудом спасшегося мужа, отъехать к нему в лагерь.

Сигизмунд знает, кто есть человек, назвавшийся русским царем. Король признает его, если тот исполнит требования Речи Посполитой: отдаст Смоленск и земли, на какие укажет он, Сигизмунд, выплатит злотые в королевскую казну и приведет московитов к Унии. Новоявленный Дмитрий обещал канцлеру исполнить требования, как только возьмет Москву.

Сигизмунд покинул ванную. Пажи до красноты растерли тело, одели. Кармазинный кафтан плотно облег тело. После купания забывались годы. По покоям шел легко, бросая быстрый взгляд на стенные росписи. Что ни картина, то битва. Комнаты золотом и серебром отделаны. Столы белого мрамора, стулья красной парчой обтянуты, сундуки и ларцы инкрустированы, отделаны дорогими каменьями-самоцветами.

У портрета сына чуть задержался. Владислав в пору мужества. На нем боевой шлем, поверх брони наброшен красный плащ, рука лежит на сабле.

Сын похож на отца и напоминает Сигизмунду его молодость. Молодость, молодость… В те годы играла бурная кровь и сердце откликалось на первый взгляд любой красавицы, а на шумные драки смотрел как на забаву.

Состоявший при самозванном московском царе в советниках пан Меховецкий уведомил канцлера Льва, к Лжедмитрию ведет четыре тысячи шляхтичей Роман Ружинский. Прокутившийся князь разбоем промышлял. Со своими головорезами-гайдуками имения вельможных панов грабил. Паны суда над паном Романом требовали. Вздорный и скандальный человек пан Ружинский…

А из Литвы племянник канцлера Льва староста усвятский Ян-Петр Сапега двинул свою хоругвь в Московию. Готовятся в подмогу Дмитрию князь Адам Вишневецкий и гетман Лисовский. Знатное войско собирается в Стародубе. Как оружием загремят, так чернь и взбунтуется. Холопы, одно слово — холопы, что в Московии, что в Речи Посполитой, — смутьяны.

Когда восставали холопы, полыхали панские имения и проливалась кровь шляхты. На окраинных землях Речи Посполитой холопы смотрят на мужиков Московии…

Сигизмунд покрутил стрелки усов.

Волчий оскал у холопа, того и гляди, горло перережет. Проклятие…

У ясновельможного воеводы познанского холопы стражу побили, а самого перед воротами замка на кол посадили. А уж как удал был пан воевода!..

За королем тенью двигался паж. Через плечо Сигизмунд бросил:

— Коня!

Надев шитый золотой нитью кунтуш и легкую шапку с пером, король вышел на крыльцо. Вдохнул чистый хмельной воздух. Проворный шляхтич придержал стремя. Конь взял в рысь. Сотня верных телохранителей тронулась вслед.

На хорах гремела музыка. В ярко освещенной тысячами свечей зале танцевали юные паненки и кавалеры, не отставали от них усатые паны и пышные пани. Король в синем камзоле, сухой, тонконогий, водил молодую красавицу Ядвигу, жену князя Адама Вишневецкого.

— Ах, пани Ядвига, если ангелы сходят с небес, то вы из них.

Томная княгиня улыбнулась кокетливо:

— Вы шутите, ваше величество.

— Как перед богом, прелестная пани.

Сигизмунд расточает любезности, а цепкие глаза все видят в зале. Вон разговаривают старый Радзивилл и Вишневецкий. Почему они уединились, о чем беседуют? Князь Адам брюхат и лыс. У такого безобразного князя такая очаровательная жена!

Прижавшись к колонне, застыл нунций Рангони с лицом отрешенным, потупил взор. Хитрый лис. Сигизмунду известно, нунций — шпион папы при короле. Обо всем, что случается в Речи Посполитой, Рангони доносит в Рим.

Музыка смолкла. Пани Ядвига присела в реверансе. Король галантно склонился.

— Премного благодарен, прелестная пани. — Сигизмунд подвел Ядвигу к Вишневецкому. — Благодарю вас, пани Ядвига. Пан Адам, у вас очаровательная жена. Я вижу, вы с князем Радзивиллом не скучаете.

— У нас, ваше величество, речь о несчастном сандомирском воеводе, — сказал Вишневецкий.

— Но, князь Адам, не такой уж несчастный воевода Юрий Мнишек. Он успел побывать тестем царя Московии. И кто ведает, чем обернется его судьба в скором будущем.

— Одному богу известно, ваше величество, — прошамкал Радзивилл, — да королю нашему…

От Вишневецкого и Радзивилла Сигизмунд направился к Рангони. При виде короля тот встрепенулся, отвесил поклон.

— Какие мысли скрывает святой отец?

— Творю молитву Всевышнему, ваше величество.

— Разве, ваше преподобие, вас не волнует мирская жизнь? — насмешливо заметил король.

— Нет, ваше величество, мой обет — служить Всевышнему.

— И папе, — усмехнулся Сигизмунд.

— Папа — наместник Бога на земле, — строго сказал Рангони. — Намерен ли король слать посольство к московскому царю?

Сигизмунд нахмурился.

— В своих поступках король Речи Посполитой никому не дает отчета.

— Простите, ваше величество, — лицо нунция покрылось красными пятнами, — прошу не толковать мой вопрос превратно. Рим интересует, когда обретут свободу царица Марина и другие верные католики.

— Все, что ускоряет их освобождение, нами предпринято. — Сигизмунд вскинул голову. — Мы думаем, ваше преподобие, если вы окажетесь среди верных католиков в Московии, ваше святое слово вдохновит узников. Там вы нужнее, чем в Варшаве.

— Ваше величество укоряет меня?

— Что вы, святой отец, это мое предположение.

— Я находился в Московии с царицей Мариной до страшного часа.

— Мы знаем это. Но теперь, когда объявился царь Дмитрий, он, как никто, нуждается в слове папского епископа.

— По велению папы я отправлюсь в Московию.

— Вас встретят там тысячи шляхтичей, храбрых рыцарей, и вы, ваше преподобие, убедитесь, нет более ревностных католиков, чем католики Речи Посполитой.

Грянула музыка, и Сигизмунд поискал глазами пани Ядвигу. Это не осталось незамеченным Рангони.

— Позвольте спросить, ваше величество, видели ли вы царя Дмитрия?

— Когда король собирается на охоту, свору псов готовят псари.

Дожди лили целую неделю. Вода разливалась по улицам ручьями, пузырилась в лужах. У па сделалась полноводной, мутной.

Погожим днем берегом реки бродил маленький щуплый стрелец с непомерно крупной головой. Он оценивающе присматривался к Упе, и на его тонких губах блуждала довольная ухмылка.

Те, кто не знал Сумина-Кровкова из Мурома, могли подумать, что маленький стрелец гуляет. Но в голове Сумина-Кровкова зрел свой план.

Подминая сырую траву мокрыми чеботами, стрелец в красном кафтане направился вверх по течению. Неподалеку от тульского острога, где рукав Упы сузился, а берега обрывистые, Сумин-Кровков замер, как легавая перед дичью. Долго стоял неподвижно, потом снял красную, отороченную мехом шапку, почесал лысую голову.

— Эх-ма!

И, размахивая руками, зашагал к лагерю.

С недавних пор стал замечать Михайло Скопин-Шуйский: побаливает у него в груди, щемит сердце, боль под лопаткой отдается.

Михайло и в бане до ломоты парился — ляжет на полок, а челядинец, малый крепкий, нахлещет изрядно березовым веничком, водой ключевой мылся, да все попусту. Сначала будто полегчает, ан время короткое минет, и снова ноет.

На прошлой седмице, когда зарядили дожди, совсем невмоготу стало Скопину-Шуйскому. Велел он сделать навар хвойный. Попил — будто отлегло. Заявился к Скопину-Шуйскому боярин Романов.

— Потешимся охотой, князь Михайло.

День по лесу мотались, по мелочи стреляли — зайца, белку. Однако Скопину-Шуйскому такое без особого интереса, он зверя крупного брать привык — медведя в зимнюю пору, волка в засаде. Там азарт и силой меришься. Помнит Михайло, шестнадцать годов ему в ту пору исполнились, когда он первого медведя поднял. Вылез тот из берлоги, на задние лапы встал, ревет, на князя надвигается, а у Михайлы нет страха, весело ему. Выставив рогатину, подразнивает. Улучив момент, всадил ее медведю в пасть. Зато со вторым князь Михайло встретился — едва жизни не лишился. Не окажись поблизости холопа, быть беде.

Скопин-Шуйский от той неудачи не зарекся, полюбилось ему один на один брать медведя.

Когда в лесу у костерка с боярином Романовым обедали, речь вели о долгом стоянии под Тулой, побегах из полков даточных людей и стрельцов, об измене татарского князька Урусова. Иван Никитич заметил: снимать-де осаду придется, войско уверенность теряет. Но князь Михайло иное высказал: надобно оставшимися можжирами стены пробить и кинуть на приступ все войско. И он, Скопин-Шуйский, не единожды советовал царю, но тот не решается, за что и расплата горькая. А теперь, когда объявился Лжедмитрий, подозрение царского войска ухудшилось.

Разговор перекинулся на самозванца.

От Литвинова-Масальского и Третьяка-Сентова гонец был с письмом к Василию Шуйскому. Писали воеводы, что Лжедмитрий выступил из Стародуба, но, прослышав о царском войске у Брянска, воротился в Северскую Украину. Они же, Литвин и Третьяк, пойти вслед за ним не осмелились, так как по донесениям сторожи к самозванцу пришло две конных хоругви.

Скопин-Шуйский и Романов одного мнения — теперь потянутся к Лжедмитрию казаки и воры. Найдутся и дворяне с боярами, недовольные Шуйским, которые переметнутся к самозванцу, а паче всего надо ожидать подвоха от Речи Посполитой, шляхта давно выжидает поживы. Только вот сразу сейм и король решатся на войну с Московией либо повременят?

Василий Шуйский, поддерживаемый стременными, едва с коня сполз, как к нему стрелец кинулся. Скорые рынды едва его перехватили, а стрелец из рук рвется, вопит:

— Государь, вели выслушать верного слугу!

Шуйский взмахнул повелительно:

— Освободите! Кто будешь и зачем ко мне добиваешься?

Стрелец на колени рухнул.

— Сумин-Кровков я, государь, дело к тебе секретное имею.

— Допустить!

Вошел Василий в шатер, стрелец за ним гнется.

— О каком секрете сказывать будешь, Сумин?

— Государь, родом я из Мурома, и доводилось мне ставить мельничные запруды. Дозволь порадеть тебе. Присмотрелся я к Упе-реке и как она город омывает. Можно, государь, потопить тульских сидельцев. Коли будет на то твое слово, обещаю, только выдели мне людей поболе.

— Говори, стрелец, да не завирайся.

Шуйский смотрел на Сумина-Кровкова недоверчиво и строго. Припомнилось Василию обещание немца-аптекаря извести Болотникова отравой, может, и этот такой же. Но стрелец продолжал на своем стоять, говорил уверенно:

— Ты только, государь, выдели мне людей поболе.

— Ну гляди, стрелец, выполнишь — тыщу рублев пожалую. Нет — в воду заживо погружу. А людей тебе дадим две-три тыщи. Сколько запросишь. И охранять будут денно и нощно, дабы воры из Тулы вылазку не свершили.

— Князь Григорий Петрович, служили мы с тобой царю Дмитрию верой и правдой, да он остался глух к нам. Сколько писем писали Михайле Молчанову, сколько ходоков посылали, все попусту. — Выбрав время, Телятевский вызвал Шаховского на откровенный разговор. — А что объявился ноне Димитрий, так Стародуб от Тулы далеко, и, покуда дойдет сюда, нас уже в железы закуют, ежли мы в срок не одумаемся.

— Есть в твоих словах, князь Андрей Андреевич, правда, — согласился Шаховской. — Не придумай царь Василий плотины на Упе, может, и продержались бы, а то вишь чего устраивает. Еще ден десять и поднимется река, затопит город. Что предлагаешь, князь Андрей?

— Виниться.

Потупил Шаховской голову, слезы на глаза навернулись. Не от того, что потерпели поражение, а потому как доведется склоняться перед Васькой Шуйским. Обидно.

— Как знаешь, князь Андрей, я тебе не судья.

— Прости, Григорий Петрович, но боле не могу, конец моему терпению. Перед кем унижался? Перед холопом своим. Седни ночью сбегу. Давай вместе, князь?

Зажал пальцами седые виски Шаховской, не отвечал, думал. Но вот поднял глаза, сказал тихо:

— Нет, князь Андрей, слишком много вин за мной, а главная — я первым против Шуйского начал и не будет мне пощады.

— Али неумолим?

Пожал плечами Шаховской:

— Попытайся, князь Андрей, коли будет милость царская, явлюсь немедля. Теперь давай обнимемся на прощание.

Сентябрь прохладный и рассветы росистые. Вязкий туман ложился на землю, плотно лип к земле, клубился над Упой.

Согнанные из ближних и дальних сел крестьяне с телегами, монастырские люди и даточные не знали отдыха. С уханьем вколачивали в воду сваи, ставили плетни, сваливали в воду горы камня. Строили запруду и ночью. Горели по всему берегу костры, бодрствовали стрельцы, сторожили мужиков.

Сумина-Кровкова сомнения не терзали, плотину строили основательно. Крестьяне шептались:

— Упырь, чистый упырь, кому потоп готовит?

— Пристукнуть, и вся недолга.

— К нему стрельцы приставлены, берегут подлого. Да и поздно теперя, без него докончат, вона как вода поднялась.

К плотине приезжал царь. Окруженный воеводами, блистая доспехами, останавливал коня, любовался подолгу, торопил:

— Радейте, люди, радейте!

Царский голос срывался на визг. Василий снимал кожаную рукавицу, сморкался шумно, хвалил Кровкова:

— Вижу старание твое. И да воздаст Господь каждому по правде его и по истине его…

Тревожная ночь, нет сна. Болотников пришел к крепостной стене, поднялся на башню. Вовсю гулял сквозной ветер. Иван Исаевич пристально всматривался в огни, горевшие в царском стане и у реки. Караульные издали узнали воеводу, посторонились… Окрики дозорных, бряцание оружия настраивали Ивана Исаевича на боевой дух. Нет, его войско не сломлено и продержится долго. Крестьяне и холопы бьются жестоко, ходят на вылазки за ворота.

Иван Исаевич ловит себя на мысли, что смерть обходит его не случайно, он в ответе за всех, кто сидит в Туле, в ответе и за княжескую измену, и зачем верил боярам. От них ли ждать холопам воли? Разве поступятся они землей для крестьян, дадут ли холопам вольную? В ответе он, Болотников, и за то, что вода в Упе вот-вот полезет на город, затопит. Ну ладно, ему, воеводе, и товарищам такую смерть принять. А за что женкам и детишкам малым? Шуйский с боярами их не помилуют.

И закралась мысль: может, выйти из города, сдаться и тем спасти народ?

Засерело небо, неприятельский лагерь затягивал туман, волчьими глазищами просвечивали огни. Кутаясь в плащ, Болотников покинул башню. Внизу его дожидался Андрейка. Прислонившись спиной к дверному косяку и опираясь на самопал, он дремал стоя. Иван Исаевич взял парнишку за плечо, пошел молча.

Ночью Упа вырвалась из берегов, разлилась по низине. Сбежался люд, суетится, колготит. Река угрожающе наступала на город.

Оружейные мастера Бугров и Никанор протиснулись к Болотникову.

— Подловил нас Шуйский, — сказал Бугров. — Сучий сын муромский надоумил.

— А, мастера искусные, — повернулся к оружейникам Иван Исаевич, — как думаете, возможно ль воду отвести?

— Нет, воевода, — жестко горевал Никанор, — не моги и мыслить.

Потемнел лицом Болотников, выругался. Позвал атаманов:

— Будя глазеть, други-товарищи, принимайтесь за дело. Нагибе и Тимоше разузнать, какие у кого карбасы и дощаники малые имеются, Кирьяну пороховое зелье беречь. Головой ответишь, есаул, ежли подмокнет. А тебе, Зима, остатки хлебного запаса от воды спасать. Вьюном крутись, атаманы!

Неделя минула. Затопила река Тулу, местами вода коню по брюхо.

По улицам посада плавали лодки, редкими островами выдавалась мокрая земля.

Вылазки прекратились, а царские пушкари из можжир знай лупят по городу. Стрельцы над болотниковцами потешаются, орут с издевкой:

— Че, душегубы, холодна водица?

— Мало, еще подбавим!

Хохот в царском стане, а со стен острога брань.

Илейко Горчаков попрекнул Болотникова:

— Звал воевода, а ты отказался. В том разе прорвались бы, теперь досиделись, поздно.

— Не вини, царевич, я тебя не держал, решал по совести. И нынче не раскаиваюсь. Умереть доведется, так со всеми вместе.

Болотников сидел в хоромах, погруженный в невеселые мысли. Запустив руку в расстегнутый ворот льняной рубахи, потирал грудь, мысленно говорил сам себе: «Думай, Иван, думай. Нелегкую ношу взвалил на свои плечи. Каждый тебе верит, в разум твой. Позвал народ на правое дело. Сулил волю и землю, ан враг сильнее оказался…»

Со стуком растворилась дверь, ввалились посадский староста Семен Ивашкин, стрелецкий голова Антон Слезкин с пятидесятниками и сотниками. Скороход и купцы Семибаба и Голик подступили к Болотникову.

Иван Исаевич поднялся, посмотрел на незваных гостей. Видать, догадался, зачем пришли.

— Уж не с изменой ли?

Посадский староста осмелел, подался вперед.

— Воевода Иван Исаевич, с мольбой мы к тебе, не губи город. Писали мы царю Василию Ивановичу, обещал он вины наши простить.

— В обход меня торгуетесь?

Лицо Болотникова стало строгим. Шагнул к лежавшей на лавке сабле, но Скороход и Слезкин опередили. Стрелецкий голова укорил:

— Мы к тебе подобру, воевода.

— И ты на меня, Митрий? Аль запамятовал, как одной цепью скованы были, один сухарь грызли, одну гнилую воду на галере пили?

Не ответил Скороход, побледнел. А Болотников спрашивает:

— Моей головой откупиться вздумали?

— А доколь ждать царя Дмитрия?

— Государь ни тебя, Иван Исаевич, ни ратников казнить не станет, — поспешили заверить купцы, — клятвенно обещано.

— Много ль вы знаете о коварстве царском? — горько усмехнулся Болотников.

Семен Ивашкин снова сказал:

— Не одни мы тебя просим, Иван Исаевич. Народ умоляет, выглянь-ко.

Рванулся Болотников к крыльцу, а у порога бабы с ребятишками. Увидели воеводу и в голос:

— Не губи, Иван Исаевич!

— Люб ты нам, да детишек жальче!

— Утрите слезы! — прикрикнул Болотников. — Душу не рвите, сдамся царю.

Махнул рукой, вернулся в палаты, сказал посадскому:

— Вескому передайте, сдаюсь на его суд. Пускай только крестьян и холопов не губит, да люду тульскому, женкам и детям, хлебного даст…

В поздних сумерках простился с Тимошей и Андреем. Провел к дощанику, обнял:

— Тебе, Тимоша, Андрейку поручаю. Пробирайтесь под Москву. В тех, местах, может, про Акинфиева и Берсеня услышите. Если не сыщите, подавайтесь на Северскую Украину… С собой вас не оставляю, Шуйскому довериться не могу.

— Эхма, отойдет обедня, отпоют попы молебен! — Тимоша хлопнул о колено шапкой. — Уйдем вместе, Иван Исаевич?

— Нет, Тимоша, покинуть народ, а особливо в такой час, недостойно. И город сдаю не по своей воле, баб с ребятнею жалеючи… — Обнял Андрейку. — Ну, плывите. Удачи вам, обо мне не вспоминайте…

Стоял, покуда лодка не исчезла в ночи. Из мрака донеслось:

— Прощай, Иван Исаевич!

— Прощай, батько!

В открытые ворота острога и тульского кремля въезжало царское войско. Болотниковцы складывали оружие. Крестьян и холопов гнали из города.

В палаты к Болотникову ворвались толпой стрельцы. Ими предводительствовал Антон Слезкин. Схватили Ивана Исаевича, вывернули руки.

— Не ершись, голубь, — радостно проговорил стрелецкий голова.

— Знал бы, Антон, какую в твоем лике змею взогрел, — с укором произнес Болотников.

В палату вбежал Скороход, бешеные глаза гнев мечут. Попятились стрельцы, а Антон Слезкин на Скорохода двинулся:

— Охолонь, Митрий.

— Ослобони Ивана Исаевича, добром прошу.

— Как бы не так! Мы его царю Василию выдадим.

— Поздно, Митя, — сказал Болотников. — Думать надо было, когда заговор готовили.

— Отпусти! — Глаза Скорохода потемнели, он потащил саблю.

Стрелец за его спиной пистоль поднял.

— Берегись, Митя! — выкрикнул Болотников.

Стрелец опередил, рухнул Скороход.

Хмурилось затянутое тучами небо, того и гляди, заплачет дождем. По нагорью в построении Стременной полк, воеводы на конях, при доспехах.

Откинув полог, вышел из шатра Василий Шуйский во всем царском величии, одежда золотом, дорогими каменьями отделана, в боевом позолоченном шлеме.

Подвели ему белого коня, стременные подсадили в седло. Доволен царь. Тревожные мысли о Лжедмитрии утонули в глубине души. Сегодня день Василия Шуйского, его праздник. Утром воевода Колычев, вступив в город, заковал в железы Болотникова и Илейку Горчакова, взяли болотниковских атаманов и князя Шаховского… Попытался Телятевский за него слово замолвить, да Шуйский прикрикнул:

«Он гиль на Москву напущал…»

Подслеповато щурится Шуйский. Показались стрельцы с Болотниковым. Сломлен, раздавлен страшный враг…

Идет Болотников в окружении стрельцов, руки скованы. Однако голову несет гордо.

— Холоп, а ровно князь! — возмутился Иван Романов.

Загалдели царские воеводы.

«Эко их разобрало! — подумал Иван Исаевич. — Видать, мало бивали мы вас, боярское отродье».

Вперился Шуйский в Болотникова, глаз не сводит. Иван Исаевич взгляда не отвел, не страшит его царский гнев. Подошел без поклона.

Тут вперед выступил стрелецкий голова Слезкин, переломился пополам, положил болотниковскую саблю к ногам Шуйского.

— Государь, суди вора главного! Ты в его и наших животах волен!

Нахмурился Шуйский:

— Как смел ты, холоп, государство возмутить?

Повел головой Болотников.

— Не я возмутил крестьян, у люда терпение иссякло. Бояре мытарили, воли лишили, землю отняли… Я народу слуга, воеводой над ним встал… Об одном печалюсь, что не довел начатое до конца.

Шуйский прервал злобно:

— Бояр навести? Царя?

— Да. Бояр и царя Василия Шуйского. Народ Дмитрию верит!

— Врешь, вор, не было государя Дмитрия. Самозванец Гришка Отрепьев на московский престол обманом прокрался, а вы с Шаховским его именем холопов на смуту подстрекали!

Болотников усмехнулся:

— Истинный ли царь Дмитрий аль самозванец, но народ от него земли и воли ждет!

— Смолкни, пес смердящий! Грозился казнить тебя, но ноне сжалился сердцем, на Онегу, в Каргополь тебя с твоими атаманами отправлю.

Иван Исаевич сказал спокойно:

— Вспомни, государь, Святое Писание: «…каждый понесет свое бремя».

— Не умничай, вор.

Повел Шуйский рукой, подскочили стрельцы, сбили Болотникова с ног, поволокли.

Царское войско возвращалось в Москву. Гнали пленных, вершили суд над холопами и крестьянами; рубили головы и сажали на кол, резали языки и уши, топили в реках и вешали вдоль дороги.

Под Серпуховом у Данилова монастыря видел Скопин-Шуйский, как по царскому повелению вздернули на осине Илейку Горчакова, а стрельцы глумились:

— Высоко взлетел царевич!

Под крепким караулом везли Болотникова. Как-то на привале зашел князь Михайло в избу. Сидит Болотников на лавке, в цепях, бородой оброс. Поднял глаза на Скопина-Шуйского, спросил:

— Полюбоваться заглянул, князь Михайло?

— Нет, воевода, я тобой в бою любовался. А орел в клетке не орел. Хочу спросить тебя, ответишь?

— Спрашивай, князь Михайло.

— Где воинским искусством овладел?

— От многих, князь. Хитрость воинскую у казаков перенял, когда от боярской неволи на Дону очутился; морское дело — у турок и венецианцев; полки в сражения водить познал во многих землях европейских, да и твое искусство, князь Скопин, наблюдал, а храбрость от ратников российских во мне, от товарищей моих, кои за волю бьются. В том мыслю, ты, князь Михайло, со мной согласен.

Покачал головой князь Михайло:

— Славным воеводой ты был, Иван Исаевич, и не чернью бы тебе верховодить, а войском царевым.

Болотников усмехнулся:

— О каком царе речь ведешь, князь?

Насупился Скопин-Шуйский:

— Чего ты добивался? На царя Василия замахнулся…

— Только ли? — Болотников прищурился. — И на бояр да князей, какие царя Дмитрия не признавали. Хотел зрить государем Дмитрия, он бы смердов и холопов землей и волей пожаловал, люду российскому заступником был бы.

Промолчал Скопин-Шуйский, вышел не прощаясь.

Январь — зиме середина. Снеговыми сугробами огородил деревни и села, вьюжил буранами и метелями, заносил дороги.

По трудному пути, делая частые привалы, ехали из Чернигова в Орел несколькими санями послы князя Романа Ружинского.

Пан Липницкий, кутаясь в прохудившийся жупан, простуженно кашлял, жаловался товарищам:

— Варварская страна, панове, клятые морозы до костей продирают.

— Терпение, вельможные, терпение.

— Добже тебе, пан Крунь, какую шубу добыл.

— С русского боярина! — захохотал Крунь. — В Московии всем достанет.

— Славный шинок у Янкеля в Варшаве…

— Ай да пан Анджей, что на ум взбрело!

— А отчего, панове, князь Ружинский сам не поехал к царю? — спросил Липницкий.

— Ясновельможный князь Роман — старый лис, он прежде принюхается, что за царь Дмитрий.

— Твоя правда, пан Крунь, Ружинский не ходит на поводку, он водит на поводке, — поддакнул Анджей.

— Уж не хочешь ли ты сказать, что князь Роман задумал накинуть узду на царя?

— Подождем, дайте срок.

— О, дева Мария!

— Панове, доводилось ли вам видеть в деле панну Ружинскую? Черт подери, она рубится на саблях и стреляет из пистоли не хуже доброго рыцаря.

— Не тронула ли она твоего сердца, пан Крунь?

— Как можно, пан Анджей, от такой коханы не потянет в шинок к Янкелю.

В санях весело захохотали. Продолжая выбивать зубами дрожь, Липницкий сказал:

— Не прогуляй я с паненками все злотые и не спусти имение в карты, черта лысого заманил бы меня Ружинский в службу к русским медведям.

— Что до меня, то я с удовольствием отправился в поход. У меня, как и у пана Липницкого, густо в карманах, — заметил Крунь.

— А я желаю побиться с московитами на саблях.

— Добже, панове, честь шляхтича превыше всего, — сказал Крунь и, достав фляжку, взболтнул. — Не угодно ли пропустить по глотку мазовецкой?

— Пан Крунь, у тебя голова что сейм, — оживились шляхтичи. — Твое здоровье, пан Крунь, за удачу в нашем деле.

Еще не утихли страсти крестьянской войны и сам Иван Исаевич Болотников томился в Каргополе, как новый самозванец, заняв Орел, расположился на зимовку.

Многолюдно в городе, по домам и избам шляхта на постое, казаки и холопы, приставшие к самозванцу. Кому жилья на посаде не досталось, те за городом землянки отрыли.

Кружит метель, да торгу не помеха, день воскресный, со всей округи мужики съехались.

С утра к Матвею Веревкину явился Меховецкий. На морозе нос совсем посинел, под глазами мешки набрякшие, однако пан голову задирает, как-никак первый царский советник, в гетманах числится.

Жил Лжедмитрий в хоромах бывшего воеводы, именуемых теперь дворцом, а большая палата, где самозванец устраивал приемы — Грановитая.

Миновав стражу из шляхтичей, Меховецкий разделся в передней, пригладил пятерней редкие волосы.

Матвея Веревкина застал в Думной палате. Он сидел в высоком кресле, рыжий, угрюмый. На Меховецкого глянул тяжело.

— Ваше величество, — поклонился Меховецкий, — из Чернигова от Русинского послы.

— Чего хочет князь Роман? — Лицо Лжедмитрия чуть оживилось. — Я жду его с войском, а он посольством отделывается.

— Пан Русинский себе на уме. Коварней разбойника на всей польской окраине не сыскать. Ты, государь, не слишком давай ему веры.

Самозванец вскочил, заходил по палате.

— Коли князь Роман не желает служить мне по чести, я его не неволю, о том и послам скажу.

Повременив, заметил:

— Народ российский меня ждет и бояре. Подступлю к Москве, Кремль ворота откроет. Король Сигизмунд подмогу обещал и за то спасибо ему. А что до князя Ружинского, так не его хоругвями государь московский силен, одолеем Ваську Шуйского, одолеем. Он на меня, царя Дмитрия, руку поднял, и за вероломство сурового наказания достоин.

Замолчал, сел в кресло, руки на подлокотники положил.

— А послов, пан Меховецкий, сегодня после полудня приму.

Отпустив людей Ружинского и своих воевод, Матвей Веревкин диктовал грамоту. Дьяк с медной чернильницей у пояса старательно выводил буквы, изредка косился на государя. Новоявленный царь Дмитрий вершил государственные дела, обещал всему люду российскому великие милости, а особливо мужикам.

Речь Веревкина тихая, но достойная:

— Всем крестьянам и холопам прежнюю вольность, которую у них царь Борис отнял… Да обид бы им не чинить…

Матвей хмурил рыжие брови. Опоздал он: объяви себя царевичем на полгода раньше, и крестьянское войско Болотникова было бы с ним. Прошедшая встреча со шляхтичами Ружинского неприятна Матвею.

По всему видно, князь Роман намерился предъявить жесткие условия. Но Веревкину надобно было дать понять, что он царь и не потерпит, чтобы им помыкали.

Посольство Ружинского вело себя кичливо, говорило дерзко. Матвей возмутился, спросил строго:

— Для какой надобности князь Роман хоругви в Чернигов привел? На русской земле стоит, ежели не мне в службу, пускай воротит назад. О том и передайте князю Роману.

В палате замерли. Пан Меховецкий к стене прижался. О, Матерь Божья, Веревкин ведет себя так, как повел бы царь Дмитрий! А атаман Заруцкий, приставший к новоявленному царю еще в Стародубе, голову в плечи втянул, побледнел. Да и другие воеводы удивились — таким в гневе царя не видели. Замешкались шляхтичи, но тут вперед подался пан Круль.

— Погоди, ваше величество, нашего князя не поноси!

Тут и другие шляхтичи опомнились, загалдели:

— Оговор!

— Не позволяем! Пойдем расскажем нашему князю, как нас царь Дмитрий принял!

Ругаясь, толпой покинули палату. У выхода из хором посольство догнал атаман Заруцкий:

— Панове, к чему обиды? Государь добр и щедр.

— Он нас бесчестил!

— Государь вас, панове, к обеду зовет, — снова сказал Заруцкий, — забудем раздоры.

— Нас и князя оболгали перед государем! — закричал Липницкий.

Заруцкий согласился:

— Может быть, может быть.

— А что, панове, уж не Меховецкий ли, собачий сын? — спросил Анджей.

Круль пристукнул себя по лбу:

— Его скверный язык. Вишь, в гетманах царских ходит, пес. Не по заслугам! Дай срок, явится князь Ружинский, он Меховецкому место укажет.

А пан Анджей сказал:

— Коли царь нас на обед покликал, так и верно, милость оказывает. Мы с князем Романом придем к нему в службу.

Смерклось. Затихли хоромы, и самозванец остался один на один со своими думами и заботами.

В палате тихо. Толстые бревенчатые стены заглушают шум. На обеде послы Ружинского вели себя смирно, к нему, царю, почтение выказывали.

Царю!.. Лжедмитрий даже головой покрутил. Он, Матвей Веревкин, посадский человек из Шклова, государь московский! И откуда такая блажь вам в голову втесалась?

Помнит Матвей, как парнишкой обучался грамоте у шкловского попа Силантия, а потом потянуло свет повидать, и подался за рубеж, в Речь Посполитую, язык польский и латинский познал, Талмуд осилил. Наслышавшись о царевиче Дмитрии и его мнимом побеге из Москвы, захотелось судьбу испытать.

Самозванец уверовал в удачу. Даже когда под Брянском побили его первый раз воеводы Василия Шуйского, большие и малые поселения и городки признали царя Дмитрия. Сходились в его войско холопы и крестьяне, чудом избежавшие разгрома отряды из армии Ивана Болотникова, потянулись за добычей шляхтичи.

Знал Матвей панскую корысть. В Варшаве с Веревкиным имел беседу канцлер Лев. Объявил Сапега, чего ждет от царя Дмитрия Речь Посполитая, и он, Матвей Веревкин, условия короля и папы римского принял, лишь бы на царство посадили.

К весне пополнил войско и выступил на Москву. Война против Болотникова измотала полки Шуйского, и царь Дмитрий не встретил сильного сопротивления. Так думает не только самозванец, но и гетман Меховецкий, атаман Заруцкий, другие полковники и есаулы. Зажгли свечи, и по палате поплыл восковой дух.

Уронив голову на грудь, Матвей Веревкин думал. В Варшаве речь зашла с Сапегой о Марине Мнишек. Наслышавшись о красоте дочери сандомирского воеводы, самозванец потребовал от канцлера, чтобы Сигизмунд велел Юрию Мнишеку отправить Марину к нему, царю Дмитрию. Что она-де жена.

Сапега на такие слова ответил, что, дескать, в Речи Посполитой ни король, ни даже папа римский не вольны над шляхтичем, тем паче панной. Пусть сама Марина определит, ехать ли ей в Сандомир или ворочаться в Москву к царю Дмитрию.

Иногда в душе ворохнется тревожное — как-то бояре примут его, признают ли в нем того, первого Дмитрия?

Самозванец упорно гнал от себя такие мысли. Бояр он лаской да злостью возьмет, а строптивых укротит: иных из Москвы вышлет, иных в монастыри заточит…

Почувствовал жажду, в обед переел. Теплым переходом, миновав внутреннюю стражу, направился в поварню. Шляхтичи играли в кости, бранились. Увидев Веревкина, на время притихли.

В поварне на полу, разбросавшись во сне, храпела стряпуха. Переступив через ее толстые, оголившиеся ноги, Лжедмитрий зачерпнул из бадейки корчагу кваса, выпил большими глотками, возвратился в палату.

За обедом казачий гетман Самуил Тышкевич и полковник Валевский, перебрав изрядно, полезли к нему лобзаться, мы-де, государь, первыми к тебе пристали, не забудь.

Пьяных силком уволокли брацлавские воеводы Хмелевский и Хруслинский.

Бритое лицо Лжедмитрия сделалось сумрачным. Не станут ли паны вельможные помыкать им? Вон как они окружили его, шагу не дают ступить, с советами лезут. И ничего не поделаешь, назвался груздем, полезай в кузов, как любил говаривать поп из их прихода. Вся надежда в Москве откупиться от панов. Они алчут от Московии урвать — вельможные панове мошну набить, король и канцлер Речь Посполитую раздвинуть, папа римский об Унии размечтался…

На прошлой неделе явились к Матвею мужики, челом били, ляхи-де грабят. Веревкин обещал наказать. Да попробуй тронь шляхту…

Пророкотав еще немного в палате, Матвей Веревкин отправился в опочивальню. Разоблачаясь, вспомнил, как пристали к нему сотен пять казаков с Дона, а с ними боярский детина, назвавшийся царевичем Федором. Казаков Матвей в войско принял с радостью, а царевича велел повесить.

Улегшись на воеводской кровати, Веревкин подумал: не одного его царский венец манит.

Небо вызвездило, и татарский шлях вытянулся серебристой лентой. Перекликается стража, горят костры.

Кутаясь в кожух, Меховецкий выбрался на свежий воздух. Душно в избе, и тараканы одолели. Поглазев на повисший над колокольней месяц, гетман зевнул шумно. Высокий, сутулый, потоптался на морозном снегу.

— О, матка бозка, зимно!

Полгода, как Меховецкий следует за новоявленным царем. Из шинка Янкеля привез Матвея Веревкина на хутор, выведал, каков он, и, убедившись, что грамотен и умом не обижен, хотя до первого Лжедмитрия далеко, свел со стольником Молчановым…

Меховецкий время не терял, писал письма по воеводствам, звал шляхту в войско Дмитрия, заверяя в истинности его царского происхождения. И хоть понимал, не письма прельстили шляхту, а звон золота, однако продолжал писать в Речь Посполитую.

Появление в Чернигове вельможного пана Ружинского с большим отрядом насторожило Меховецкого. Ну как не признает князь Роман его гетманом? Разве что поопасается канцлера. Ведь Меховецкий приставлен к новоявленному царю Димитрию самим Сапегой, он уши и глаза канцлера при самозванце. То, о чем Меховецкий Льву Сапеге сообщает, становится известно королю.

Размышления гетмана нарушил невесть откуда взявшийся Заруцкий:

— Никак пан… Меховецкий? — выдохнул винным перегаром. — Ох, пан гетман, какими непотребными словами обзывали вас проклятые послы да еще грозились.

— Сто чертей им и князю в зубы, — выругался Меховецкий.

— Не бранись, гетман, обомнем и пана Русинского, — сказал и побрел своей дорогой.

Меховецкий плюнул вслед:

— Дьявол бы тебя побрал с князем и послами, совсем разбередил душу. Але князь Ружинский царя сыскал?

И еще Меховецкий подумал, что самозванец ни остротой слова, ни лицом, ни осанкой не смахивает на прежнего Дмитрия. Однако гетман о том и виду не подает, а уж как пытали его Заруцкий и другие паны.

На посаде горланили, стреляли из пистолей, веселились шляхтичи. Меховецкий почувствовал, как мороз лезет под кожух. Поежившись, заторопился в избу.

Едва рассвет забрезжил и редкие тусклые огни пробились в оконцах мастерового люда, как от ворот Новодевичьего монастыря отъехали крытые сани и по заснеженным московским улицам покатили через город.

Сопровождаемую двумя монахинями увозили из Москвы в отдаленную мещерскую обитель дворцовую девку Авдотью, дабы не вводила она во искушение государя Василия Ивановича.

По-щенячьи поскуливает Авдотья. Холодно и тоскливо.

Тишь на Москве. Повизгивает санный полоз. С двух сторон зажав Авдотью, сидят молчаливые монахини. Наконец одна из них не выдержала:

— Охолонь, девка. Чать, не на погибель едешь, а грехи замаливать.

Присмирела Авдотья, не понять ее монахиням. Из царского ложа — да в тесную келью. Кусает губы, не взвыть бы, не удариться в голос. А в кремлевской опочивальне страдает Шуйский. Неумолим патриарх.

Сколь ни просил его Василий, даже проститься не позволил.

— Не прелюбодействуй, государь. Княжну Марью не обидь.

Бороденка у Шуйского задралась, вокруг лысины не волос — пух. Бормочет:

— Овдотьюшка, утеха моя.

Вытеснила Авдотья из головы Василия все иные мысли, видеть никого не желает. Утром собрались в Передней бояре, ждут царского выхода, злословят шепотком. Показался Гермоген, затихли бояре, присмирели. А патриарх прошел в царские покои. Василий встретил Гермогена укором:

— Лишил ты меня, патриарх, радости, узником держать намерился.

У Гермогена глаза молнии метнули:

— Царю да по гулящей девке скорбеть? Укроти плоть! Мыслью и делом государю московскому в поднебесье парить. Облачись, предстань перед боярами, они твоя опора и советчики!

Положив ладони на посох, успокоился. Василий поджал губы. Гермоген снова заговорил:

— Внемли, государь, здравому смыслу, отринь искусителя. — Откашлялся. — С Филаретом, митрополитом ростовским, долгую беседу вел. Новый Лжедмитрий тревожит. Помысли о власти, государь.

— Весной пошлю войско на самозванца, очистим окраину от воров и разгульной шляхты, тогда и король сговорчивей будет. — Василий вытер глаза. — Иное покоя не дает — живой Болотников страшит, — покосился на Гермогена.

Патриарх ничего не ответил.

В Переднюю вышли вдвоем. Склонились бояре в поклоне, замерли. Поздоровался Василий, обвел всех долгим взглядом. Заметил князя Хилкова, поманил:

— Борис Ондреич, на думе ответ дай, каким нарядом самозванца бить будем. — Вздохнул. — Ох-хо, нет покоя, бояре, ни мне, ни вам. Разбойника Ивашку Болотникова обротали, самозванец объявился.

— Стараниями Жигмунда, — заметил стольник Хворостинин.

Нагой грудь выпятил:

— Впервой ли недруга бивать? Осилим и нынешнего!

До Каргополя от Москвы напрямую верст пятьсот, а чтобы добраться, и все семьсот. Дорога все больше лесами тянется, места болотистые, коварные.

Везли Болотникова по морозу и снегу за крепким стрелецким караулом через Ярославль, где все еще сидели в остроге Марина Мнишек с отцом и знатными панами, на Белоозеро, а оттуда безвестными архангельскими селами и деревнями, какие по озерам Вожа и Лога тянутся.

В северной стороне Доги, на левом берегу Онеги-реки, и стоит торговый городок Каргополь. Все здесь из дерева — избы и хоромы, церковь и купеческие лавки, стены острога и башни сторожевые.

Сани-розвальни проскрипели мимо пристани, бревенчатых, крытых щепой изб, солевых ссыпок, торга, где в будний день было тихо и безлюдно, въехали в ворота острога. Из караулки выбежали стрельцы, окружили сани. Вскорости появился тюремный начальник, худой, жилистый стрелецкий сотник, сказал, кривляясь:

— С прибытием, разбойничек, — рассмеялся пьяно.

Столкнули стрельцы Болотникова с саней, сняли тяжелые цепи. Кровавили раны на руках, но Иван Исаевич не замечал боли, плечи расправил, головой тряхнул.

— Поглядим, какими хоромами царь Василий меня пожаловал.

В клеть вошел, осмотрелся. Клеть низкая, малая, пол тоже бревенчатый, чтобы арестант подкоп не сделал, а под самым потолком оконце зарешеченное.

— Знатные палаты, от всех щедрот царских, — рассмеялся Болотников.

Стрелец на Ивана Исаевича бердышом замахнулся.

— Смолкни, душегуб.

Болотников посмотрел на него с прищуром.

— Коли я душегуб, то кто в таком разе царь с боярами? Молчишь? Ну так знай, я бояр казнил и жалею — мало. Доведись сызнова начать, вдвойне, втройне изничтожал бы.

Затворилась дубовая дверь — стукнул железный засов. Слышно Ивану Исаевичу, как гомонили стрельцы, видимо, решали, кому первое караулить. Но вот заскрипел снег под ногами, и все стихло.

Потянулись для Болотникова стылые зимние дни и ночи, похожие друг на друга, изнуряющие, долгие.

Трещали от морозов деревья, на бревнах клети толстым слоем лежал серебристый иней, а в бадейке вода покрывалась наледью.

Спозаранку будили Каргополь колокола на звоннице Христовоздвиженского собора, а по воскресеньям и праздникам многоголосо гудел каргопольский торг.

В такие дни появлялся в клети молчаливый тюремщик, сбрасывал охапок поленьев, разжигал печь. Огонь горел недолго, и клеть, не успев прогреться, снова стыла.

— Аль без дров каргопольцы? — простуженно смеялся Болотников.

Тюремщик ответил угрюмо:

— Есть, да не про твою честь. Можно и не топить, дык околеешь по-скорому, вор. А надобно тебе сполна муки отведать.

— И то так, — не переставая улыбаться, промолвил Иван Исаевич. — Сполняй, стрелец, свое дело, авось царь должное воздаст…

Нехотя покидала зима архангельский край. Ворчливо тронулся лед на Онеге, слышно было, как с шорохом таяли снега. Случалось, скупой солнечный луч заглянет в оконце, приласкает Болотникова, просветит душу и снова скроется.

В одиночестве одолевали Ивана Исаевича думы. Вся жизнь вспоминалась ему — и горькое, и радостное. Видел он конные набеги на крымчаков, товарищей по галере, ратников крестьянских, атаманов и есаулов своих, мысленно разговаривал с ними, печалился, что вот не сумел исполнить обещанное люду, дать им волю и землю.

Весной иногда стали выпускать Болотникова из клети. Побродит он по острогу, небом полюбуется, зеленью. Потом присядет на камень, погреется на солнце. Птицы поют, за высокой острожной стеной жизнь, люди ходят, разговаривают…

К лету слухи усилились, будто царь Дмитрий на Москву двинулся. Узнал о том Болотников, верит и не верит. Сам год назад к Москве с крестьянским войском подступал. Однако перестали Ивана Исаевича из клети выпускать, караул усилили. Видать, неспроста…

На Ивана Купалу заглянул к Болотникову боярин Щука, бороду огладил. Сказал, будто вестью радостной поделился:

— Готовьси завтре поутру казнь встретить. Попа пришлю, исповедайся.

— Не надобно, боярин, не в чем мне каяться, я по справедливости жил.

— Как знаешь.

И ушел. Яркая луна светила в оконце, под полом возились мыши. Лег Болотников на лавку, уставился в потолок. Нет страха, спокоен Иван Исаевич, мелькают в сознании далекие и близкие картины, сменяют друг друга. Вот увидел он родную Телятевку, отца, мать. Их сменила милая сердцу Вероника, сын, Венеция в ярком цветении, в теплом морском дыхании, корабли в синем море, белые паруса…

Нет, он, Болотников, не сожалел, что вернулся домой, вот только жаль, не довершил начатое. Правильно ли жил, как народ судить его станет? Не только те, кто ныне знает Болотникова, но и кому доведется его дела мерить в будущем…

К рассвету забылся в дреме. Пробудился, когда в клеть ввалились тюремщики, подступили к крестьянскому воеводе. Вскочил Иван Исаевич, разбросал палачей. Они снова навалились на него, сбили с ног, окрутили руки. Хмельной тюремщик под смех и непристойные шутки ткнул шилом Болотникова в глаз, затем в другой. Будто огненным боем опалило воеводу, померк мир. А палачи уже волокли его к реке, вязали к ногам камень-валун. Подняли Болотникова и, раскачав, бросили в холодные воды Онеги.

Год тысяча шестьсот восьмой перевалил на вторую половину.