В истории Великого Новгорода немало страниц о сражениях со скандинавами. Они захватывали новгородские крепости на побережье, сажали в них свои гарнизоны и облагали данью карелов.
Новгородцы ходили войной на шведов, отбивали свои городки, а когда рыцари оказывали сопротивление и сломить их не удавалось, Новгород призывал на подмогу великого князя Владимирского.
Бывало, великий князь сажал в земле карелов своих посадников, и новгородцы затевали с ним тяжбу, считая, что великий князь посягнул на их собственность…
В лето шесть тысяч восемьсот десятое, а от Рождества тысяча триста второе приговорило новгородское вече слать послов к датскому королю Эрику VI, дабы прекратить с ним частые войны.
Мир был заключен, а на вече новгородцы решили: пора Господину Великому Новгороду сбросить с себя бревенчатое рубище и возвести и кремль, и стены, и башни новые из камня.
С того дня потянулись в Новгород телеги, груженные камнем, застучали молотки каменотесов, появились котлованы, вырытые землекопами, и медленно вставали каменные новгородские укрепления…
* * *
Никогда не лежала душа у боярина Еремы к Новгороду. Суетный, крикливый, а всему заводчики — торговые люди и бояре. Когда открывались дороги и вскрывались реки, Новгород принимал иноземных гостей. Здесь и дворы гостевые, где селились купцы и иной приезжий люд: Немецкий двор для купцов Ганзейского союза, Греческий — для византийцев, Варяжский скандинавам предназначался, был двор и для гостей из мусульманских стран. А на самой окраине Людинова конца стоял малый двор, обнесенный высоким бревенчатым тыном, где останавливались гости из загадочных земель — Индостана и Великой империи Китай. Гости из этих стран редко добирались до Новгорода. Они плыли и ехали кружным и опасным путем, затрачивали на это годы, старились и гибли в дороге…
В Новгород Ерему послал великий князь. Сам Андрей Александрович передумал ехать, а с боярином отправил епископа Луку.
Посольство великого князя встретили в Новгороде довольно прохладно. И посадник, и тысяцкий удивились, услышав, что боярин и епископ приехали просить помощи, чтобы покарать московского князя. Посадник переспросил:
Ужели у князя Андрея недостало сил на младшего брата?
Новгородский архиепископ укоризненно покачал головой:
Забыли люди заповеди Господа: брат на брата взывает…
Минул месяц. Боярин Ерема домой, во Владимир, засобирался. Накануне зашел в кабак, что на новгородском торгу, у Волхова, где мост наплавной. Кабатчик поставил перед ним миску со щами, положил кусок хлеба и луковицу. Ел Ерема, по сторонам поглядывал. Обочь него два мужика пили хлебный квас, переговаривались. Один, заметив, что Ерема смотрит на них, спросил:
Отчего невесел, боярин? Поди, женка разлюбила! — и рассмеялся.
Ерема рукой махнул:
Кабы женка! Меня, посла великого князя, Новгород слушать не желает.
Эвон! Подсаживайся к нам да поведай свою беду.
Отодвинул боярин миску, подвинулся к мужикам, велел кабатчику подать жбан с хмельным пивом.
Пили мужики, а Ерема им на свои заботы жаловался: не желает посадник вече скликать, где бы люд послание великого князя выслушал.
Похлопал один из мужиков боярина по плечу:
То ли беда, а мы на что?
Так ли? — со смешком спросил Ерема.
Аль не веришь? Ставь жбан пива…
Выпили, разошлись. На другое утро Ерема еще ото сна не отошел, как на весь Новгород зазвонил вечевой колокол. Ему вторили кожаные била на городских концах, и вскоре площадь напротив храма Параскевы Пятницы запрудил народ. Шли, спрашивали:
Почто скликают?
По чьей воле?
По воле людства новгородского!
Надо послушать, о чем послы великого князя Владимирского речи поведут.
На высокий помост взошли архиепископ, посадник и тысяцкий, а за ними боярин Ерема и епископ Лука. Поклонились на все четыре стороны, после чего посадник возвестил:
Челом вам бьет великий князь Владимирский Андрей. Прислал он посольство, и просит князь зашиты у Великого Новгорода от брата своего Даниила Александровича. Обиды чинит князь Московский другим князьям.
Из толпы выкрикнули:
Аль запамятовал, люд новгородский, как князь Переяславский Дмитрий у нас от Андрея, князя Городецкого, защиты просил?
Брат брата унять не может, ко всему, великим князем зовется!
И то Невского дети!
Вече взорвалось криками:
Послать ратников!
К чему Новгороду в братние распри встревать! Сами разберутся!
Ерема хотел слово вставить, но его перебили:
Для того ли мы с датским королем мир подписали, чтобы ноне в княжеские распри влезать?
Твое слово, посадник! — подвинулся к самому помосту какой-то мастеровой.
Посадник руки разбросал:
Как вы приговорите!
Кто-то крикнул:
Молви, владыка!
Архиепископ вперед подался, сказал негромко, но внятно:
Мало ли пролили мы крови в междоусобице?
Послать! — напирали из толпы.
Николи!
Какой ваш приговор, люд новгородский? — спросили посадник и тысяцкий.
Не посылать!
Пусть братья замирятся!
И то так!
Перекрывая все крики, тысяцкий пробасил:
Передай, боярин, и ты, епископ: не станем люд наш губить и гнева ханского на себя навлекать…
Расходился народ, покидал площадь. Спустились с помоста епископ и боярин. Ерема легкую шапку из меха куницы поправил, промолвил с сожалением:
Эвон, как повернули…
* * *
Из Москвы в Переяслайль приехал боярин Стодол. Собрались в хоромах посадника Игната. Позвали и старого Стодолова знакомца — боярина Силу. Тог под стать своему имени: ростом хоть и не выдался, да здоров, несмотря на годы, кровь с молоком…
О чем ни говорили бояре, а все к одному сводилось: о жизни. Высказывался боярин Сила:
Руси покой нужен.
А откуда ему бывать? — сетовал Стодол.
Игнат поддакнул:
Смутно, Орда непредвиденная. Татары нам словно кара Господня.
А Сила повторял:
Покоя, покоя земля наша просит. Без него пахарь не пахарь, ремесленник не ремесленник, торговец не торговец. Без покоя не богатеть земле Русской…
От обедни вернулась жена посадника — высокая крутобедрая боярыня Фекла. Поклонилась Стодолу низко, а Силу поцеловала, прижав к груди. Боярин едва дух перевел:
Ох, сладка ты, Феклуша, и в теле, не то что моя Арина.
Чай, заморил ты ее, боярин Сила, — рассмеялась боярыня.
Счастлив ты, Игнат, с такой женой ровно на печи жаркой спать, — притворно вздохнул Сила.
Боярыня хохотнула:
Плоха та печь, коли на ней только спать. На ней и варить надобно.
Посмеявшись, ушла на свою половину, а бояре прежний разговор продолжили.
Ты, Сила, о покое твердил — о каком? — спросил Игнат. — Эвон, великий князь из Орды воротился без татар, так, по слухам, в Новгород послов отправил, новгородцев звать, да у тех, слава богу, разума хватило в раздоры не встревать.
О владимирском посольстве откуда прознал? — поднял брови Стодол.
Из Ростова ветер принес. Послы князя Андрея в Ростове привал делали.
Что же ты, Игнат, немедля князя не уведомил?
Так о том вчерашний день лишь и прознал.
Вчерашний день и гонца в Москву гнал бы. Ты посадник, должен догадываться, что не оставляют великого князя коварные мысли.
Подл князь Андрей, ох как подл, — согласился Сила. — И когда уймется?
Он себя обиженным мнит: Переяславль, вишь, ему не достался, — почесал затылок посадник. — Как тот медведь: зверя дерет — на весь лес рык слышится.
Дальше разговор не складывался, и Сила засобирался домой. Посадник провел гостя в верхнюю горницу, куда меньше доносился гомон.
* * *
Редким гостем Олекса был дома, все больше в дружине. То с поручением ушлют, то в карауле стоит, то в дозор ускачет. Да мало ли еще какие заботы у княжьего воина!
Дарья попрекала:
Что за муж, коли не гокмо тело, образ забыла. Прежде хоть на ночевку являлся, а ноне и спит чаще в дороге…
Марьюшка росла, уже первые шаги пробовала делать. Олекса посмеивался:
Наша Марья скоро заневестится.
Но еще много воды унесет Москва-река, и немало лет тому минет…
А в то самое время, когда в домике Дарьи и Олексы качалась в зыбке Марьюшка, в степной юрте мурзы Четы рос внук, и тоже Чета. Седьмую зиму встречал он. От лютых морозов с ветром укрывался теплыми овчинами, а весной с утра и до первых звезд проводил с табунщиками.
С высоты седла любовался Чега степью, пил ее чистый, настоянный на первых травах воздух и оттого рос здоровым и не знающим страха. Он мог с камчой в руке преследовать волчью стаю или нестись наперерез напуганному косяку.
Знал Чета, пройдет день, следующий будет подобен первому. И так до той поры, пока он не станет воином…
Все представлял себе маленький Чета: и как, занеся саблю, скачет на врага, и как горят покоренные города и молят о пощаде люди. Одного не ведал: что настанет час, когда судьба сведет его с урусской девицей Марьей…
* * *
И сказал князю Андрею боярин Ерема:
Смирись, княже, не то ныне время, чтоб против себя князей восстанавливать.
К чему взываешь? — удивился великий князь. — Ужели слышу голос любимого боярина, советника?
Затаись, княже, до поры, и твое время придет. Даст Тохта воинов, и ты с ними подомнешь удельников.
Теперь не дал, отчего же вдругорядь пошлет?
Как не даст, когда Даниил силу набирает. Хан такому князю завсегда на горло наступит. Только ты, княже, намекни: Москва-де ныне Коломну подмяла, Переяславль на себя приняла, а теперь князь Московский вокруг Можайска петли вьет. Ужели откажется Тохта осадить Даниилкину прыть?
Этот разговор князь и боярин вели сразу, как Ерема возвратился из Новгорода.
Услышав приговор веча, князь взбеленился:
У Новгорода память короткая, забыли, как я прошлым летом землицу карельскую им отвоевал? Ужо погодим, а когда начнут свей сызнова их щипать, поклонятся мне. А в Орду отправимся зимой, по санному пути, враз после полюдья.
Еще и снегом не запахло, а баскаки уже наизготове, прежде времени заявились.
Хватка у них волчья. Особливо теперь, когда хан сбор дани на откуп отдал.
Ерема поддакнул:
За баскаками не поспеешь. Князь со смерда десятину берет, а баскак — сколь загребет.
Князь Андрей Александрович прошелся по палате, постоял у оконца, послушал, как шумит дождь по тесовой крыше. Заметил, сокрушаясь:
Зарядили, льют месяц целый.
И похолодало.
Пора печи топить.
В лесу развезло, бабы и грибов не набрали.
Ударят морозы — послать за ягодой.
С мороза морошка сладка. Пироги знатные. А уж до чего наливка духмяна!
Ты, боярин, скажи Акулине, в трапезную не пойду, пусть принесет молока.
Ерема ушел, а великий князь снова из угла в угол прошелся. Вспомнил княгиню Анастасию — и так на душе заболело! Отчего в монастырь подалась? Ужели в княжьих хоромах хуже, нежели в келье?
В палату вплыла сенная девка, поставила на стол ковш с топленым молоком. У князя Андрея на губах усмешка. Крутобедрая девка, словно налитая. Великий князь ущипнул ее за грудь:
Сочна, сочна… От тебя, ровно от печи, пышет, опаляешь.
Девка зарделась, хихикнула.
Поди в опочивальню, постель изготовь.
Покачивая бедрами, девка удалилась, а киязь, проводив ее взглядом, и сам вскоре отправился следом.
* * *
Как было — человек знает, но ведомо ли ему, что ждет его? В молодости мыслит, что жизнь долгая, все успсется, ан оглянулся — старость на пороге.
И гадает человек, чем встретит его день грядущий…
Испокон веков человек, в ком вера сильна, убежден: как Бог пошлет, так тому и быть.
Не в этом ли его терпение?
Многострадален русский человек, многострадальна его земля. Неужели во гневе на нее Господь? За какие прегрешения испытывает? И молятся люди истово: «Прости нам вины наши…»
Переяславцы свою землю чтут и холят. Она у них на урожаи щедрая, засухи редки, а леса оберегают пашенные поля от ветров. Ляжет первый снег ровно, прикроет посев озимых, и до самой весны, словно под теплым одеялом, растут зеленя.
У посадника, боярина Игната, земли сразу же за городской стеной. Тут и деревни малые, починки в три-четыре избы. Смерды на земле посадника живут и его пашню обрабатывают.
Боярин наделил смердов землей, и за то десятую часть урожая они отдают посаднику. Оно бы все ничего, но из того, что остается смердам, баскаку плати, князь в полюдье заберет…
Нередко бегут смерды от баскаков и тиунов, находят где-нибудь в лесной глуши свободные земли, распахивают их и живут починками, пока не наскочит на них княжий или боярский тиун…
Управляющий посадника Игната ввалился в боярские хоромы, когда день уже на ночь перевалил. Громыхая сапогами по выскобленным половицам, прошагал в горницу, где отдыхал посадник. Боярин удивленно поднял брови:
Почто язык вывалил, словно свора псов за тобой мчалась? Эвон, наследил сапожищами.
Беда, боярин: с двух починков смерды сошли. Староста Егор, сказывают, останавливал их, но мужики связали его да еще бока намяли… Перед полюдьем!
Посадник громыхнул по столешнице кулаком:
Поутру сажай дворню на коней и скачи вдогонку. Ежели не воротишь, шкуру спущу со старосты. Эка, от дани скрыться замыслил!..
В полночь полил дождь, а на самом рассвете сменился густым снегом. Когда управляющий с холопами выехал с посадникова подворья, снег валил стеной. Он облеплял лицо, толстым мокрым слоем ложился на одежды, стекал по конским крупам.
Осадив лошадь у лесной кромки, управляющий долго соображал, в какую сторону подались смерды, да, гак и не решив, вернулся в усадьбу…
К обеду непогода унялась, тучи разорвало и проглянуло солнце. С деревьев срывались крупные капли, мокрые ветки хлестали по лицам, но смерды уходили все дальше и дальше от прежних мест. Шли, размешивая лаптями опавшую листву и грязь, промокли, ворчали, ждали привала. Но староста будто не слышал, он злился и на дождь, и на свою нерасторопность, что не увел смердов до ненастья, а теперь вот бредут они, выбиваясь из сил. Но останавливаться на отдых староста не решался: ну как управляющий идет вдогонку?
Растянулись смерды. Бабы гнали скот, к коровьим рогам привязаны узлы с пожитками. Мужики вели коней, навьюченных мешками с зерном, колесами от телег, осями, сохами…
Старосту догнал высокий старик в зипуне, но с непокрытой головой. Плешь и редкие седыс волосы, мокрые от дождя, еще не успели высохнуть. Старик тронул старосту за плечо:
Утихомирься, Егор, гнев плохой советник, разум мутит.
На себя злюсь. Запоздали.
Народ морим, передохнуть надобно.
Скажи люду, Захар, скоро конец пути, там и передохнем, обсушимся — и за дело. Я места давно приглядел — поляны под посевы, а неподалеку Волга… До снегов отсеяться надобно и жилье отрыть. Зиму скоротаем в землянках, а по весне избы срубим…
Аль впервой? За свою жизнь, Егор, я четвертый раз переселяюсь, поле меняю. И на новом месте впряжемся, вытянем. Денно и нощно трудиться будем, а справимся. — Старик почесал лысину. — Пойду-ка порадую народ.
* * *
Перед самым Покровом ударил мороз, запушил землю. Приехал по первопутку в Переяславль князь Юрий — направлялся в полюдье по Переяславскому краю. Боярин Игнат накануне в своих деревнях уже успел дань собрать. За трапезой в хоромах посадника боярин пожаловался на уход смердов.
Без ножа зарезали, князь, — плакался Игнат.
Юрий пощипывал жидкую бороденку, глаза щурил. Боярин подумал, что молодой князь обличьем в отца, разве только ростом не вышел.
Ты ль один, боярин? Смерды на Руси вольны в себе.
Они на боярской земле жили, не с моей ли пашни жито собирали?
На княжьей, на боярской, но как им в съездах перечить?
А дань?
Тут ты, Игнат, истину глаголенгь. Коли дань не уплатили, судом княжьим их надобно судить.
Разговор перекинулся на погоду.
Мокрый снег на сыру землю — к урожаю, — заметил посадник.
Дай-то бог. Прошлым летом землю Московскую суховей прихватил.
Переяславское княжество Господь миловал.
Он вас любит.
Не грешим.
Помолчали.
Отпустил бы тебя, Юрий, князь Даниил Александрович к нам на княжение. Ась? Наша дружина боярская за тебя, князь, — вымолвил Игнат.
Нет, боярин, не желает отец дробления, и мы с братом Иваном в том с ним в согласии. Разделимся — великий князь нас порознь сожрет и не подавится.
Да уж то так. Много, много на нем русской крови, не отмоется.
Посадник пожевал губами, задумался ненадолго и сказал:
Да и на ком ее нет? На одних — более, на других — менее, а вся она наша, русичами пролитая…
* * *
Сколько лет Захару, он и сам не ведает, но в его памяти смутно сохранилось, как мать, прижав его к себе, убегает в лес от татар.
Когда Захар подрос, он узнал от людей, что то был приход Батыя на Русь.
Несмотря на годы, Захар еще крепок и умом трезв. Бывало, зимой с рогатиной один на один медведя брал. Поднимет от зимней спячки, выманит из берлоги и одолеет. Случалось, и подминал его зверь, шрамы на лице и теле оставлял, но Захар изловчался, добивал медведя ножом.
Стоит Захар на краю поля и слезящимися глазами смотрит на толстый слой снега. Там, под ею покровом, прорастает зерно, высеянное Захаром и другими смердами. Ночами они делали перекрытия на землянках, отрытых бабами. Из природного камня, принесенного с берега Волги, сложили печи, изготовились к зимовью.
Четвертый раз Захаров починок перебирается с места на место, бегут от боярина, когда невмоготу терпеть наезды тиунов и баскаков. Но едва обживутся, как сыщет их другой тиун и объявит, что земля эта боярская и они, смерды, должны платить дань боярину…
Захар тешил себя надеждой, что здесь, в лесной чащобе, они укрылись от баскаков и тиунов надолго. Веспой мужики срубят избы и клети, доставят загоны для скота и ригу. А поодаль будет погост, и, верно, он, Захар, ляжет там первым. Так будет справедливо: старикам на покой, молодым жить.
Вчера Захар побывал на реке. Она еще не встала, но у берега начало натягивать пленку. Как только мороз закует Волгу, смерды прорубят лед пешнями и затянут сеть. Все еда будет. Еще на заячьих тропах силки расставят, а там, даст Бог, оленя посчастливится подстрелить либо берлогу отыскать…
Запахнув латаный нагольный тулуп, Захар повернул в деревню. Снег лежал шапками на елях, засыпал землянки, и лишь дым из печей, топившихся по-черному, указывал на жилье.
По вырытым ступеням Захар спустился в землянку. Едкий дух шибанул в нос. Вся семья была в сборе, и каждый занимался своим делом: Агафья, жена Захара, пряла, два его сына теребили лыко, невестка, жена старшего сына, помешивала в котелке похлебку, внучка, вся в деда, крепкая, как гриб боровик, скоблила стол, и только малый попискивал в зыбке.
Захар взглянул на невестку, и та качнула зыбку.
«Господи, — подумал Захар, — ужели и я был молодым и мой первенец вот так же лежал в зыбке? Теперь сын эвон какой вымахал, а дочь его в невестах хаживает…»
Присел Захар на лавку, на сыновей по-доброму посмотрел: они у него один другого краше. Скоро младшего оженит. Но будущая невестка не приглянулась Захару — с ленцой. Ну да ладно, поучит муж раз-другой, проворней сделается.
Ночью Захару сон привиделся. Он молодой, неженатый. И мать строгая, но справедливая. Отца Захар не помнил, его ордынец зарубил в первый набег… Мать подозвала Захара, сказала: «Ты семье корень и блюди ее честь…»
Пробудился Захар, прошептал:
Матушка-страдалица, ты и с того света зришь дела мои. Упокой Господь душу ее мятущуюся…
Агафья уже встала, зажгла лучину. Она светила тускло, роняя обгорелый конец в корытце с водой. Поглядел Захар на жену — давнее нахлынуло…
В те годы жил он на самом юге Рязанской земли, близ Пронска. Край порубежпый, редкий год обходился без ордынского разорения: то какой-нибудь тысячник наскочит, то царевич набежит, смерды едва успевали укрыться в лесу.
Но случалось, являлись ордынцы так внезапно, что и убежать не успевали. И тогда горели избы и угоняли людей в полон…
Однажды и на их деревню напали татары. Был вечер, и они выскочили из-за леса. Гикая и визжа, врывались во дворы, выгоняли мужиков и баб из изб, сопротивлявшихся рубили.
В ту пору Захар с охоты возвращался. Увидел, как татарин волочет на аркане Агафью, молодую жену соседа Гавриила.
Тянет ее ордынец, по-своему лопочет и Захара не замечает. А он за деревом затаился. Изловчился, прыгнул, всадил нож в ордынца. Срезал Захар с Агафьи петлю, в лес с ней кинулся. Не догнали их ордынцы. До полуночи все ездили, кричали. Совсем близко были от Захара и Агафьи, но темнота и густой кустарник спасли их…
В тот набег овдовевшая Агафья стала женой Захара. Тому пятьдесят лет минуло…
* * *
В покоях митрополита Максима тишина, лишь время от времени потрескивают в печи березовые поленья.
Жарко, но владыка того не чувствует: кровь плохо грела дряхлое тело. Склонившись над покатым налоем, митрополит вслух читал Ветхий Завет:
«И сказал Господь: что ты сделал? Голос крови брата твоего вопиет ко Мне от земли…»
Владыка поднял очи к образам, промолвил:
Мудрость Священного Писания вечна. Не о князе ли Андрее слова сии?
И, опустив голову, прочел;
«Кто прольет кровь человеческую, того кровь прольется рукою человека: ибо человек создан по образу Божию…»
За оконцем ночь, метель швыряет пригоршнями и поскуливает, словно щенок, отбившийся от матери.
Закрыв деревянную, обтянутую кожей покрышку книги и защелкнув серебряную застежку, владыка опустился в кресло. Сил не было, и мысли роились, а они о суетности жизни, о тщеславии и алчности.
Господи, — шепчет митрополит, — ты даруешь человеку дыхание, ты наделяешь его разумом, так отчего забывчива его память?
Спрашивает владыка и не находит ответа.
Ему ли, черному мопйху, побывавшему и архимандритом монастыря, и епископом Киевским, наконец, рукоположенному в митрополиты, понять волчий смысл мирской жизни удельных князей, а особенно великого князя?
С той самой поры, когда владыка перенес митрополию из Киева во Владимир, тщетно пытался он вразумить князя Андрея…
Восковые свечи в серебряном поставце зачадили, и владыка, послюнив пальцы, снял нагар. В чуть приоткрытую дверь заглянул чернец. Убедившись, что митрополит не спит, монашек удалился.
Владыка заметил. Подобие улыбки тронуло его поблекшие губы. Был ли он, митрополит Максим, таким молодым? Ныне то время отделялось от него вечностью. Тогда юный послушиик жил в Киево-Печерской лавре. Не ведая устали, исполнял любую работу, на какую его ставили, за что был любим игуменом и келарем.
В то время являлся к нему, молодому монашку, искуситель в образе боярской дочери. Была она статной и красивой. Явится в монастырскую церковь, встанет у самого алтаря, и Максиму молитва не молитва.
Однако устоял послушник Максим от соблазна…
Прислушался владыка — стихает метель, не шуршит по италийским стекольцам. Видать, наладится погода.
Поднялся митрополит, направился в опочивальню.
* * *
Пустыми и холодными стали двор и палаты великокняжеские с того дня, как покинула их княгиня Анастасия. Часто думал о ней князь Андрей, и даже молодые холопки, с которыми великий князь делил ложе, не могли развеять тоску по бывшей жене.
Владимирские бояре советовали великому князю взять в жены дочь ярославского князя Федора Ростиславича Ирину. И обличьем недурна, говорили они, и здоровьем выдалась, кровь в ней играет, родит ему сына.
Андрей Александрович боярам не отказал, но и согласия не дал. Теплилась надежда, что одумается Анастасия, пробьет час — и пресытится она монастырской жизнью.
Боярин Ерема, возвратясь из Орды, предлагал жениться на какой-либо знатной татарке.
Заманчиво высказывался боярин, но великий князь шуткой отделался:
Они, Ерема, мыльни нашей не испробовали: татарскую царевну, прежде чем на постель укладывать, отмыть надобно.
Она кислым молоком, княже, отмоется.
Духом от нее шибает.
Привыкнешь. Аль до тебя русские князья не женились на монголках? Бают, и полонянок, и печенежек привозили. Зато от Тохты отказа не знал бы…
Шутил боярин, ан за шуткой князь уловил серьезность. «Ну что, — думал он, — поди, хан не поперечил бы какой-нибудь из своих родственниц христианство принять, замуж за великого князя пойти».
В ноябре-грудне огородились города и деревни снеговыми сугробами, сильными метелями занесло дороги, а в декабре-студне, когда погода чуть унялась, из Владимира выехал большой, саней в тридцать, поезд. Князь Андрей Александрович отправился в полюдье по Владимирской земле.
* * *
Легкие княжьи санки, расписанные по дереву киноварью, позванивая золотыми колокольцами, легко катили впереди обоза. Следом сани с гриднями. Дружинники — на последних розвальнях. Воины прикрывают поезд от лихих людей, каких особенно много во время полюдья. Они преследуют сборщиков дани, словно волки добычу, и стоит по какой-либо причине отстать саням от поезда, как раздается разбойный посвист…
Став великим князем, Андрей Александрович редко выбирался в полюдье, доверив все тиунам. Но в этот год, послав ближних бояр собирать дань по югу Владимирского края и в Городецкой земле, князь Андрей сам выехал на север, к Суздальскому уделу. Кто знает, отчего так решил, пожалуй, хотел отвлечься от дурного настроения, какое не покидало его с возвращения из Сарая.
Сбор дани князь Андрей начал с дальних деревень. В урожайные годы смерды платили исправно, но ежели случался голод, бунтовали, звали поглядеть на пустые закрома, и тогда их ставили всем селением на правеж, босых на снегу.
В полюдье князь ночевал в крестьянских избах. Гридни выгоняли хозяев, а старосты, собрав смердов, напоминали о размерах дани. На сани грузили кули с пшеницей и пшеном, мороженое мясо и рыбу, кадочки с бортевым медом и все, чем платили смерды князю. А еще брал князь дань кожами и мехами…
В полюдье князь объезжал княжьи деревни. В землях, какими он наделил бояр, дань собирал сам боярин. Князь жаловал боярина, а тот служил ему. Чем большим почетом пользовался у князя боярин, тем больше были его владения…
Ночью князь Андрей, улегшись на лавке в протопленной избе, вдруг принялся размышлять о превратностях судьбы. Господь сотворил его князем и наделил правом повелевать людьми. Но Бог послал на Русь неисчислимое татарское воинство, и великий хан стоит над ним, князем Андреем. Русские князья — смерды хана Тохты. Воистину правдивы слова Священного Писания: «Несть власти, аще не от Бога…» В январе-сечене, аккурат перед Крещением, великий князь вернулся во Владимир с полюдья. По скрипучему, накатанному снегу санки проскочили Золотые ворота каменного детинца, а следом втянулся в город груженый обоз. Шумными, радостными криками люд приветствовал гридней.
* * *
В урожайные годы Крещение на Руси веселое: в прорубях на реках крестили воду, и отчаянные головы принимали ледяную купель.
С ночи зазвонили колокола в бревенчатом храме Успения, что в Московском Кремле. Ему откликнулись другие церкви, созывая народ к ранней заутрене. И потянулись люди в храмы.
В Успенском соборе службу правил епископ Исидор. В тесном храме полно народа, горят свечи и красиво пост хор. Душно, хоть створы дверей и распахнуты. Помолился Олекса, выбрался на свежий воздух. Нищие на паперти теснятся.
Звезды гасли, скоро заутреня кончится, и народ повалит на лед, где уже ждет его иордань.
Любил Олскса поглазеть, как из толпы выберется какой-нибудь молодец, разоблачится и в чем мать родила ухнет в ледяную воду, а едва выберется из проруби, его тут же закутывают в тулуп, подносят кубок медовухи и под хохот и прибаутки тащат в натопленную баню, что стоит у берега реки…
На Москве морозный рассвет и сизые дымы. Поднималось красное солнце, заискрилось на льду. Запрудил народ реку от спуска с торга до Балчуга.
Огляделся Олекса — не видать Дарьи, верно, не стала Марьюшку холодить.
У самой проруби парни друг друга подзадоривали. Князь Даниил с сыном Иваном подошли. Княжич Иван Даниилович Олексу окликнул:
Ужели побоишься, Олекса?
Гридин на княжича покосился, а тот усмешку в едва пробившемся пушке бородки придержал. Задело Олексу, шубу и кафтан долой, сапоги и порты стянул, босой на льду, ноги обожгло, подскочил к проруби — и в воду. Дух перехватило, тело сковало. Вымахнул. Выбрался на лед, а ему князь Даниил чашу с вином протянул, княжич Иван шубу на плечи набросил.
Молодец, гридин, — скачал князь Даниил.
Разлегся Олекса в бане на полке, разомлел от пара, а отрок из гридней его веником березовым похлестал. Жарко сделалось Олексе, впору второй раз купель принимать…
Дома Олексу обед дожидается: щи с огня наваристые, ребра кабаньи жареные да пироги с грибами и кашей. Блаженствует Олекса: до чего же приятно жить на свете, коли, ко всему, посреди горницы зыбка подвешена…
* * *
А в тот час, когда Олекса к сытному столу садился, посреди просторного великокняжеского двора со множеством хозяйственных строений, что в стольном городе Владимире, стоял князь Андрей и из-под кустистых бровей следил, как холопы снимали с саней мешки с зерном, кули с мороженым мясом и вяленой рыбой, всякую солонину, кадки с медом, и все это исчезало в клетях, погребах, медовушах, поварне. Всего в обилии, но впору хватило бы до будущего полюдья: дружину корми, челядь многочисленную тоже, а ежели ненароком гости незваные нагрянут — ублажай. А для них князь Андрей столы накрывал щедро, особенно коли царевич либо мурза знатный пожалует, от коего судьба великого князя зависит.
Люд корил его: он-де к татарам льнет, а кого ему за опору держать, не князей же удельных? Эвон, Федор Ростиславич и Константин Борисович — всего единожды позвал их на Переяславль, а они к нему задом обернулись. Кто из них за князя Андрея доброе слово хану замолвит? Не жди. При случае еще и лягнут, как оболгал его племянник Юрий. Тот княжеской власти еще не испытал, однако но наущению Даниила ужалил и яд змеиный выпустил. Не с его ли злопыхательств хан Тохта прикрикнул на Андрея:
«Я оставил Переяславль за Москвой, но ты нарушил мою волю, конязь Андрей, пошел войной на московского конязя!»
От тех грозных слов он, князь Андрей, едва памяти не лишился, только и пролепетал:
«Великий хан, я часть Переяславского удела требовал, мне по праву принадлежащего».
Тохта насунил брови:
«Тебе, конязь, лишь то и принадлежит, чем я тебя наделил. И не своевольничай!..»
Приковылял, припадая на больную ногу, тиун. Молчал, смотрел, как сноровисто бегают с поклажей холопы. Великий князь повернулся к тиуну:
Дань нищую привез ты, Елистрат, из полюдья!
Простуженный в дороге тиун ответил, кланяясь:
Обеднели деревни за Клязьмой.
Так ли? Уж не смерды ли разжалобили тебя, Елистрат? Жалеешь мужика, а он от князя ворует. Постояли бы на правеже, поумнели.
Разорили ордынцы тот край. Шайки татарские на деревни наскакивали. Страдает люд, княже. Истощены мужики, а им хлеб растить.
Мыслишь, поверю? — спросил князь насмешливо. Нет, Елистрат, будущей зимой сам по тем землям в полюдье отправлюсь.
Холоп у саней замешкался, поскользнулся, мешок уронил, и зерно просыпалось на снег.
Андрей Александрович озлился:
Вели, Елистрат, поучить холопа, дабы берег добро.
Зазвонили колокола к обедне. С купола собора сорвалась
воронья стая, закаркала, закружила над детинцем, великокняжеским подворьем, «владычными сенями» и двором митрополита.
Князь Андрей с детства не любил эту проклятую птицу, жадную на падаль. Сколько раз заставлял отроков гонять ее, да все попусту. Спугнут стаю — она на купол другой церкви опустится. А когда орда шла, воронье со всего света слеталось в ожидании поживы…
И снова память повернула к недавнему разговору с митрополитом. Вспомнил, как Максим сказал: он-де, князь Андрей, запамятовал, что из рода Мономаховичей. Великий князь ему ответил:
«Я сын Невского, а ты вот, владыка, научи: коли я, князь Андрей, не встану перед ханом на колени и голову не склоню, как великое княжение удержать?»
Взор князя Андрея обратился на стремянного, вываживавшего княжеского коня. Застоявшийся, он бил снег копытами, перебирал ногами, рвался из рук. Стремянный натягивал недоуздок, наконец, не выдержав, осадил коня плетью. Князь прикрикнул:
Ну-тка, бит будешь, Аким!
Стремянный погладил коня но холке, отвел на конюшню, а Андрей Александрович мысленно продолжил разговор с митрополитом:
«Великий князь Владимирский не токмо за удел свой в ответе, но и за всю землю Русскую…»
А владыка в ответ:
«Почто же ты с удельными князьями враждуешь?»
«Не я, отче, они меня не чтут. Великий князь, да не вместо отца им…»
«Так что же ты о том не думал, когда с великим князем Дмитрием враждовал?..»
Из поварни выплыла дебелая стряпуха, проворковала:
Время, князь-батюшка, трапезовать.
Чем потчевать намерилась?
Да уж постаралась, князь-батюшка. Ушицу стерляжью сготовила да ножку баранью в тесте запекла.
Ну, тогда веди к столу.
Еще раз, окинув острым взглядом подворье, великий князь направился в трапезную.
* * *
Еще Александр Невский обратил внимание на пользу почтовых станций, задуманных Берке-ханом. Ямы, как звали их ордынцы, сначала появились на пути из Орды, но вскоре заглохли. Александр Ярославич велел поставить ямы на дороге от Новгорода до Владимира. Но на тех первых почтовых станциях никто лошадей не менял и на постой не останавливался. Ханские люди ездили отрядами, княжеские гонцы, либо какое посольство, обходились своими конями. И почтовые ямы, не успев возникнуть, исчезли. Потребуется сотня лет, чтобы на Руси начали действовать почтовые станции.
На одной из заброшенных ям между Тверью и Переяславлем рядом с переправой через Волгу поселилась ватага Сорвиголова.
Прошлым летом наскочили на нее дружинники и порубили ватажников, всего-то и уцелело — сам атаман Сорвиголов, Ванька Каин и Бирюк. В покосившейся от времени избе горели в печи дрова и дым по-черному вытягивало через крышу. Ватажники ждали возвращения Каина. Пятый день, как ушел он в поисках съестного. Еда у ватажников закончилась, силки зверь обходил стороной. Сорвиголов предлагал идти на Москву, где известно потайное жилье, а Бирюк звал в Тверь. Ватажники обросли, давно не мылись и не стирали. В избе студено, хоть и топилась печь. Ветер врывался в один угол, вылетал в другой…
От голода в брюхе урчит, — плакался Бирюк, мужик тщедушный, гнилозубый. — Пропал Ванька.
Каин из всех бед вывернется, — оборвал ватажника Сорвиголов. — Авось притащит хлеба.
И потер глаза: дым разъедал.
Бирюк поднялся, кинул в огонь поленья.
Эк завел ты нас куда, — буркнул он.
Благо, что живыми ушли, — почесал кудлатую бороду Сорвиголов. — Ниче, в Москве отпаримся и насытимся.
Там нас каждая собака знает, схватят — в порубе сгноят.
Здесь от голода сдохнем…
Смеркалось, когда в избу ворвался Каин, заорал:
Деревню сыскал! Неподалеку!
Велика ль?
В землянках живут.
Сколь мужиков? — Глаза у Сорвиголова заблестели.
Пятерых видел.
Все, други. Тут зимуем, завтра за добычей тронемся…
* * *
Не ожидал Захар таких гостей. В лесу с мужиками в тот день был, а когда вернулся, староста рассказал, что приходили разбойники, муку унесли и куль с солониной да еще насмехались: у вас-де много, всем достанется…
Ночью Захар не спал, точил топор, бормотал, а едва рассвет тронул небо, растолкал сыновей.
Шли по следу на снегу и, когда морозное солнце край показало, увидели избу.
Тут ждите, — буркнул Захар и шагнул в дверь.
Перегрузившись сытной едой, спал Сорвиголов, спал Бирюк, и только не было в избе Ваньки Каина. У Захара злость взыграла — истинные волки в овчарней…
Сыновья дожидались недолго. Выбрался Захар из избы, снегом топор отер, перекрестился:
Не чини смерду обиды, не для того от боярина уходили, чтоб разбойников кормить…
Уходили, дверь в избу открытой бросили. Захар сказал:
Зверь дикий докончит.
* * *
На русской кровушке земля Русская стоит, — говорил Захар, — потом смерда пашня полита. Без воина и ратая нет Руси.
Старый смерд с меньшим сыном подсекали и валили деревья, вырубали кустарники, а весной выжгут — и вот оно, новое поле. Сколько таких полян подготовил Захар, и родились на них хлеба, кормившие русского человека…
Это был удел Захаровых деда и отца. Он помнил их. Когда вымахивали топорами, парнишка Захар складывал хворост в кучи, а став постарше, брался за топор, за ручки сохи.
Слова, какие Захар говорил сыновьям, он слышал от деда и отца. Настанет час, когда его, Захара, дети скажут их своим сыновьям и внукам…
Тяжелый топор оставлял глубокие зарубки, и белесые щепки покрывали снег. Треск рухнувших деревьев разносился далеко по лесу.
Несмотря на мороз, Захару было жарко. Он давно скинул тулуп, остался в рубахе навыпуск.
Поспешаем, Онуфрий. — Захар отер пот с лица. — Еще пару сосен свалим, и домой. А что, сыне, на будущий Покров оженим тебя, пожил бобылем!
Онуфрий отмолчался, а Захар уже о другом заговорил:
К весне венцы под избы свяжем, а отсеемся — ставить начнем. Нам одной мало, мы две срубим…
Но Онуфрий слушал отца вполуха, он о суженой думал. Она ему давно известна, старосты дочь… Будет у Онуфрия своя изба, а в ней детишки, да не два, как у брата, а пять-шесть, и мальчишки — его, Онуфрия, подсобники…
* * *
Земляной вал, опоясавший Московский посад, порос колючим терновником и сорным сухостоем. Зимний ветер согнал с вала снег, оголил веками слеживавшуюся землю.
На вал взбежал заяц, сел на задние лапки, посмотрел раскосыми глазками на человеческие жилища, на подъезжавшего к воротам всадника, но не это вспугнуло его, а лай собак. Заяц кубарем скатился в ров и, перемахнув, умчался к лесу, оставляя на снегу хитрые петли.
Земляной вал — первый защитный пояс Москвы. У ворот несли дозорную службу караульные. Поочередно они отогревались в деревянной будке.
Хоть и мала Москва, да через нее торговые пути проходят из Новгорода, Киева, Владимира и даже с Белоозера. Русские и заморские торговые гости Москву не минуют. Явятся из германских либо греческих земель и дивятся, отчего Москва деревянная: Кремль бревенчатый, княжьи и боярские палаты из бревен и теса, даже храмы рубленые.
Проехав ряд кузниц, что у самых ворот, Даниил Александрович чуть придержал коня. Кузницы приземистые, в землю вросли, в открытые двери окалиной тянет, огненными глазницами светят горны, чмокают мехи и стучат молоты по наковальне.
Выбравшись за ворота Земляного города, князь пустил коня в рысь. Дышалось легко, и будто не было ночного удушья. Последний год Даниил Александрович чувствовал, как болезнь одолевает его. Особенно замечал это к утру. Когда начинался приступ, князь садился на край постели, опускал ноги на медвежью полость и жадно глотал воздух открытым ртом, подобно рыбе, выброшенной на берег. Сидел, пока удушье не проходило, и только потом снова умащивался, клал голову высоко на подушку, но сна уже не было. Тогда Даниил Александрович принимался ворошить всю свою жизнь. Она пронеслась стремительно, и князь думал, оп исполнил не все, что замышлял. Многое оставит довершить сыновьям Юрию и Ивану.
Память повернула к тому скорбному дню, когда он, Даниил, приехал в Переяславль-Залесский на похороны Апраксин. Андрей еще не появился. Ждали.
Дмитрий, великий князь, сидел в трапезной в окружении ближних бояр. На Даниила глядели глубоко запавшие, скорбные глаза. И ни слезинки. Сказал, словно выдавил:
«Вот, Даниил, не стало Апраксин. Ответь, зачем мне теперь жить? Одна она меня понимала».
«Брате, великий князь, слова твои в горести обронены. Сын у тебя, Иван, мы с тобой, князья удельные».
«Сын, сказываешь, Иван? Люблю его. Да как удел ему, бездетному, болезненному, передам? А назови мне, Даниил, князей удельных, какие со мной заедино. Одно-два имени — и на том спасибо. Андрей Городецкий, хоть и кровь у нас единая, смерти моей выжидает, чтоб самому на великом столе Владимирском умоститься…»
Вздохнул:
Что было, то было…
Имелась у Даниила Александровича мечта, и ее он намеревался исполнить — забрать у смоленского князя Можайск. Московский князь искал для того удачного момента. К азалось, ждать осталось недолго. На Смоленское княжество Литва зарится, и тогда Святославу Глебовичу будет не до Можайска.
Позади Даниила Александровича рысил Олекса. Князю нравился этот расторопный гридин. Вспомнил, как встретил его с гусляром Фомой. Будь жив старец, поди, не узнал бы.
Даниил Александрович придержал коня, спросил у Олексы:
Что, гридин, хорошие пироги печет твоя жена? — и улыбнулся в бороду.
Отведай, князь, и сам суди.
А мы ныне завернем к тебе, я и угощусь…
По накатанной санной дороге, которая вела Торговым спуском к закованной в лед Москве-реке, пританцовывая, весело шагал Ванька Каин. В ту ночь, когда Захар покончил с Сорвиголовом и Бирюком, он, Ванька, объевшись вечером, страдал животом и отсиживался за ближними кустами.
Каин видел, как пришли смерды и один из них с топором вошел в избу. А когда тот отирал о снег топор, Ваньку еще пуще живот разобрал.
Свет не наступил, как Каин вприпрыжку трусил от той проклятой избы. Ванька подался в Москву, где жила его разбитная подруга Степанида, Каин убежден, у нее отсидится, переждет холода, а по теплу его укроет лес. А будет удача, и товарищи сыщутся…
Брел Ванька Каин, и все существо его радовалось: от смерти уберегся, до Москвы добрался, скоро у Степаниды отогреется и отъестся…
Оба берега реки весной и до морозов соединял наплавной мост, а в зиму, чтобы льды мост не раздавили, его по частям на сушу выволакивали. По зеркальной глади гнало порошу, вихрило. Ступил Ванька на лед, заскользили ноги в лаптях. На той стороне остановился. Позади Кремль на холме, весь снегом завален, впереди избы Балчуга, где жили ремесленники, мявшие кожи. Едкий дух от кадок с раствором, в каких вымачивалась сыромятина, разъедал глаза. Если ветер дул с юга, вонь доносилась до Кремля и торжища.
На Балчуге находили приют гулящие люди, и никто не выдавал их княжьему приставу…
Вон и изба скособоченная, крытая сгнившей соломкой с крохотным оконцем, затянутым бычьим пузырем. Каин ускорил шаг. Сейчас он толкнет щелястую, покосившуюся дверь и крикнет: «Принимай дружка, Степанида!»
* * *
К весне ближе по Москве слух пошел: лихие люди клети очищают — то у одного хозяина пошалят, то к другому влезут. А когда у боярина Селюты замки сбили и псов лютых не убоялись, велел князь Даниил усилить ночные караулы и изловить разбойников.
Притихли воры — видать, убоялись княжьего гнева. Знали, суд будет скорый и суровый. Так повелось на Руси с давних времен: не было пощады взявшему чужое…
На седьмой день после Светлого Воскресения Христова был большой торг. Народ в Москву собрался со всех деревень, лавки купеческие и мастеровых разным товаром полны, а смерды зерна и круп навезли, мяса и живности всякой. От скотного рынка доносился рев животных, тяжкий запах навоза.
В то утро Олекса в дозор выехал. По дороге в Кремль поднес он Дарье короб с пирогами. Шумит торг. Олексе сейчас потолкаться бы среди народа, поглазеть, да княжья служба не ждет.
Поставил он короб на прилавок, сказал Дарье, чтоб ждала к вечеру, и выбрался с торга. Глядь, и глазам не верит — Ванька Каин навстречу. Гридин даже отшатнулся от неожиданности. Каин Олексу тоже признал, прет, рот до ушей, зубы белые показывает, а сам одет словно боярин: шуба дорогая, шапка соболья.
Остановился Олекса, промолвил, дивясь:
Ну и ну! Ты ли, Каин? А где товарищи твои, где Сорвиголов?
Каин лишь рукой махнул и на небо указал:
Все там!
И тут догадался Олекса, кто на Москве ныне озорует. Подступил к Ваньке с расспросами, а тот посмеялся:
Ты, Олекса, не говори, что видел. Знай, сверчок, свой шесток.
И, обойдя гридина, зашагал, посвистывая.
А Олекса ему вдогонку:
Встречу вдругорядь, к княжьему приставу сведу!
* * *
Весной вконец затосковал Савватий. Чудился ему Суздаль, а однажды во сне узрел себя в храме Рождества Богородицы. И будто точит ои мраморное украшение. Оно у него получалось легким, кружевным.
Возвращались с юга птицы. Они тянулись караванами, криками возвещали о скором конце пути. Птицы пролетали над Сараем, и почыо Савватий тоже слушал их голоса. Поднимал очи в небо, но темнота мешала, и, кроме звезд, он ничего не мог разглядеть. Савватий завидовал птицам, которые, ежели путь их проляжет над Суздалем, увидят красоту его родного города…
Однажды Савватий не выдержал. В полночь, таясь от караульного, он выбрался из ямы, подполз к тайнику и, отодвинув камень, сунул за рубаху несколько лепешек, задеревеневших от времени, и плесневелых ломтей сыра, запрятанных здесь накануне.
Прислушался и, убедившись, что никто его не видит, берегом Волги вышел за город. Савватий торопился до рассвета уйти подальше от Сарая, знал — вдогонку ему пошлют погоню, но он укроется от нее. Местами Савватий бежал, потом шел, затем снова пускался бежать. А когда показался край солнца, заметил под обрывом заросшую сухостойной травой иишу, влез в нес и заснул…
Пробудился, когда солнце стояло высоко. Услышал, как над обрывом проскакали татары. Догадался — его ловят. Но страха не было, душа радовалась, оказавшись на свободе. Вытащил Савватий ломтик сыра, откусил, пососал, оставшееся спрятал. Впереди еще много тревожных и голодных дней — надо приберечь еду.
Решил идти ночами и держаться берега Волги, а как только река к Дону свернет, он пойдет вверх по течению Дона. Река выведет его к Рязанскую землю.
Сумерки сгустились, и Савватий выбрался из укрытия, тронулся дальше…
На восьмые сутки вышел Савватий к излучине Волги. Он еле брел — от голода и усталости подкашивались ноги — и, когда увидел двух конных татар, даже не испугался. В одном из них он узнал бельмастого Гасана. Татары подъехали к Савватию, и Гасан накинул на него кожаную петлю. Гикнув, погнал коня. Сколько Гасан волочил его по степи, Савватий не знал. Ему казалось — вечность. Сначала он чувствовал боль, но вскоре перестал. Последнее, что привиделось Савватию, — река Каменка и кремль суздальский…
* * *
С торга Каин заявился злой, пнул ногой облезлого кота, в сенях загремел горшками. Степанида, бабенка веселая, на хмельное падкая, таким Ваньку редко видела, сунула ему жбан с пивом:
Пей, Ванька, жизнь одна!
Каин се руку отвел, выдавил хрипло:
Знакомца повстречал, сулил с приставом свести. — И усмехнулся зловеще: — Однако Каин обид не прощает.
Взял жбан, выпил жадно. Потянулся к заваленному невесть чем, грязному столу, достал кусок вареной оленины, пожевал.
Зажился Каин в Москве, пора и честь знать. Зови, Степанида, Федьку Рябого да Рудого, завтра утром уйдем. Но допрежь с тем гридином сочтусь.
Куда стопы направишь?
В леса муромские, там дорога баскаками да князьями и боярами накатана. Сыты и пьяны будем, повеселимся и души отведем…
Степаниду забудешь, Ванька, — вздохнула бабенка.
Жди, к зиме вернусь, коли жив буду…
* * *
Олекса пробудился от предчувствия беды. Огненные блики пробивались сквозь затянутые бычьими пузырями оконца. Во дворе кричали, кто-то колотил в дверь.
Вскочил Олекса, толкнул Дарью:
Горим, выноси Марью!
Тревожно ударил в Москве колокол, поднимая людей на пожар.
* * *
Офомиая хвостатая звезда сорвалась и, оставляя огненный след, перечертила небо. Видели ее в Великом Новгороде и Москве, во Владимире и Сарае. По всей земле наблюдали косматую комету.
Промчалась она, оставив тревогу в людских душах. Что вещала она: нашествие диких орд или великий мор? Утверждали, такое случилось перед Батыевым вторжением. Было ли, нет — поди разбери…