Земля незнаемая. Зори лютые

Тумасов Борис Евгеньевич

ЗОРИ ЛЮТЫЕ

 

 

Глава 1

ГОСУДАРЬ

Смерть Ивана III. Государь Василий III. Братья государевы. Великая княгиня Соломония. Митрополит Симон и игумен Иосиф.

В октябре лета тысяча пятьсот пятого тяжко и долго умирал государь всея Руси, великий князь Иван Васильевич. То терял разум, то приходил в себя.

За стеной октябрь-грязевик сечёт косым дождём, плачут потёками слюдяные оконца. А может, то слёзы катятся из открытых глаз великого князя Ивана Васильевича?

Помутившимися очами обвёл он палату. Скорбно замер духовник Митрофан. Опершись на посох, застыл митрополит Симон. В ногах, горем придавленные, недвижимы Михайло и Пётр Плещеевы, с ними князь Данила Щеня — верные слуги Ивановы.

А вона бояре, Твердя и Версень шепчутся. У Версеня на губах ухмылка. Увидев государев взор, замолкли. Ну, эти, верно, рады его смерти. Сколько помнит он, Иван, они были врагами его самовластия, хотя и молчали, опалы опасаясь. Великому князю подняться бы сейчас да прикрикнуть на них, псами б поползли. Ан нет силы не то, что рукой пошевелить, языком поворотить.

В стороне от бояр дьяки, дворянство служилое. Опора его, Ивана, единовластия. Стоят плечом к плечу, сникли.

Глаза Ивана Васильевича ненадолго остановились на сыне Василии. И не поймёт, скорбит ли он об отце либо радуется, как те бояре, Твердя и Версень, да и лишь на людях сдерживает довольство своё, что власть над всей землёй русской на себя принимает.

Сын худой, с крупным мясистым носом на бледном лице и короткой тёмной бородой. На мать, Софью, похож. Только и того, что ростом высок… Глаза тоже её, чёрные, ровно насквозь прожигают.

Вспомнил Иван Васильевич жену, подумал:

«Ах, Софья, Софья, ненамного пережил тебя. Как годы пробежали! А давно ль то было, как привезли тя на Русь из далёкого Рима? И хоть не имелось за тобой царства, ибо дядька твой, византийский император, бежал из Византии, изгнанный турками-османами, но была ты умом и душой царьградской царевной…»

И снова мысли о Василии:

«Хитёр он, и хитрость та тоже от матери. Но это хорошо, без хитрости как править будет? Разве только зол не в меру. Поладил бы с братьями своими, пусть себе сидят на княжении по тем городам, что выделены им. Проститься бы с ними, взглянуть на Димитрия, Угличского князя, и на Семёна, что в Калуге на княжение посажен, и на Юрия, князя Дмитровского. Андрейки и того нет нынче у постели. Видать, не допустили, малолетство щадят. Сколько это ему? На двенадцатый годок перевалило. Сыновья его, Ивана, кровь, плоть от плоти… Может, и в обиде они на него, что Василию шесть на десять городов завещал, им же на всех вполовину мене дадено. Но для того, чтоб не было меж ними усобиц. И брата старшего за отца чтили. Наказать бы сейчас Василию при митрополите, да голоса нет и грудь давит. Промчалась жизнь, аки мгновенье, в суете и хлопотах. За Русь радел и свово не забывал, не поступался ни в чём, никому. Ныне настала пора расстаться со всем, и сменятся заботы вечным покоем.

По-обидному быстро промчалась жизнь. Суетное время отмерило ему, государю Ивану, своё…»

Над умирающим склонился Василий. Взгляды отца и сына встретились. Что прочитал Василий в глазах отца, почему быстро отвёл взор?

Иван Васильевич спросить хотел о том, но вместо слов из горла хрип вырвался и тут же оборвался.

На ум пришла далёкая старина, когда захлёстывала Русь княжья и боярская котора. Тогда Шемяка, захватив великого князя Василия Васильевича, отца его, Ивана, ослепил и сам великим князем сел на Москве. Да не надолго…

Всё вспомнилось с детства ясно, чётко. Вот он, мальчишкой, уцепившись за подол бабкиной юбки, с ужасом взирает в пустые, кровоточащие глазницы отца. Не оттого ли он, Иван, став великим князем, карал усобников, как было с новгородцами. И даже за высокоумничанье не то, что бояр, князей не миловал. Князю Семёну Ряполовскому-Стародубскому велел голову отрубить, а князя Ивана Юрьевича Патрикеева с сыном Василием в монахи постриг. Васька Патрикеев, иноческий сан приняв и нарёкшись Вассианом, противу монастырского добра поднялся!

Нежданно мысль переметнулась на иное. Припомнился Ивану Васильевичу поход на хана Ахмата. То было в лето тысяча четыреста восьмидесятое. На Угре простояли долго. По одну сторону реки русские полки, по другую — татарские. Не осмелились недруги перейти Угру и убрались ни с чем.

Ныне иные времена настали для Казанской орды. Им бы в пору себя боронить. Близится пора Казань к рукам прибрать. Сегодня в силе великой крымцы. С ними надобно настороже быть. Особливо когда они с Литвой заодно. Дочь Елена хоть и жена короля польского и великого князя Литовского Александра, но города русские Литва добром не отдаст.

И снова мысли о прошлом… Поход на Новгород Великий припомнился. Горит Торжок, пылают пограбленные новгородские деревни, льётся кровь именитого новгородского боярства. Страшно. Тогда, по молодости, не думалось о том, а ноне привиделось — и боязно. Однако же прогнал страхи, мысль заработала чётко. Так надобно было, иначе, как государство воедино сбирать, когда боярство новгородское задумало к Литве передаться, под литовского князя город отдать и люд на войну с Москвою подбивало.

Вот она, смерть, над ним, Иваном, витает. Чует он на своём лике её дыхание. А сколь ещё несделанного сыну Василию наследовать! Смоленск и Киев за королём польским и великим князем литовским! Волынь за угорским королём; казанский царёк Мухаммед-Эмин возомнил себя ноне превыше государя Московского.

Ох-хо-хо! Какую Русь оставляю на тебя, сыне Василий? Устроенную? Нет, много ещё возлагаю на твои плечи вместе с шапкой Мономаха…

И у Василия в голове от мыслей тесно… Глядит на умирающего отца, и прошлое вспоминается, мнится будущее. И то, как когда-то по наущению бояр отец, озлившись на Софью, мать Василия, великое княжение завещал не ему, Василию, а внуку от первой жены — Дмитрию.

Много стараний приложила тогда мать, чтоб отец изменил своё решение и ему, Василию, власть вернул.

Мудр был отец и радел о государстве. Хотел Русь видеть царством повыше Римского и Византийского.

Василий склонился над ложем, приподнял безжизненную отцову руку, приложился к ней губами, сказал внятно:

— Исполню, отец, все твои заветы и править зачну, как учил ты меня.

Иван Васильевич чуть приметно улыбнулся. Он услышал от сына слова, каких ждал. Лицо умирающего стало спокойным. Жизнь покинула его.

* * *

Тело Ивана Васильевича положили в церкви Успения. Народ спозаранку повалил проститься с государем. Василий устал. С полуночи не отходил от гроба. Чёрный кафтан оттенял и без того бледное лицо. От бессонницы под глазами отеки.

Поднял голову, огляделся. Рядом — съехавшиеся на похороны братья: Юрий, похожий на него, Василия, брюзглый Семён, настороженный, нелюдимый, Дмитрий — добродушный толстяк, к нему жмётся маленький Андрейка, красивый, белокурый, с бледным лицом и красными заплаканными глазами.

В церкви тесно и душно, приторно, до головокружения пахнет топлёным воском и ладаном. Уже отпел митрополит Симон заупокойную и теперь затих у аналоя. Плачет, не скрывая слёз, духовник Митрофан.

Василий протиснулся сквозь плотные ряды бояр, вышел на паперть. Площадь усеял люд. Государя окружили со всех сторон нищие и калеки, древние старцы и старухи. Грязные, в рубищах, сквозь которые проглядывало тело, они, постукивая костылями, ползком надвигались на Василия. Протягивая к нему руки, вопили и стонали:

— Осударь, насыть убогих!

— Спаси-и!

Хватали его за полы, но Василий шёл, опираясь на посох, суровый, властный, не замечая никого, и люд затихал, расступался перед ним, давал дорогу.

Неожиданно из толпы выскочил юродивый, заросший, оборванный. Звеня веригами, запрыгал, тычет пальцем в великого князя, визжит:

— Горит, душа горит!

От юродивого зловонит. Василий хотел обойти его, но тот расставил руки, что крылья, не пускает, гнусавит:

— Крови отцовой напился! Карр… Карр…

У Василия глаза от гнева расширились, слова не вымолвит. Поднял посох, ударил наотмашь. Треснуло красное дерево, и, залившись кровью, упал юродивый. Народ заголосил вразноголос:

— Убивец!

— Лишил жизни Божьего человека!

Подбежали оружные, государевы рынды, силой разогнали люд.

У боярина Версеня рот перекосило, заохал. Нагнулся к боярину Тверде, прошептал злобно:

— Плохо княжить почал Васька, дурной знак!

* * *

Ночь долгая, кажется, нет ей конца. Мается государь, ворочаясь с боку на бок.

Поднялся, походил из угла в угол, снова прилёг. Потолок в опочивальне низкий, давит. Разбудил Василий отрока. Тот спал у самой двери на медвежьей полости.

— Оконце отвори!

Отрок взобрался по лесенке, толкнул свинцовую раму. Она подалась с трудом. В опочивальню хлынул холодный ветер. Государь вздохнул свободней.

— Не закрывай, пусть так до утра. Отрок с лесенки да на шкуру — и засопел.

— Эко кому нет заботы, — вслух позавидовал Василий.

Снова думы навалились. Сколь их? Что на дереве листьев. И то, как властвовать, чтоб бояре, как при отце, место знали, в нём, Василии, государя чтили. Да как держаться с зятем Александром, великим князем Литовским. Доколь он русскими городами володеть будет? Коли б прибрать к рукам Мухаммед-Эмина казанского, тогда и с Литвой речь иная…

Василий вздремнул и тут же пробудился. Юродивый перед глазами предстал. Тот, что днём его в смерти отца уличал. Великий князь пробормотал в сердцах:

— Плетёт пустое!

И про себя уже спокойнее подумал:

«Такие люд смущают. Велеть, чтоб ябедники тех, кто речи непотребные ведёт, ловили да в железо, дабы они народ не волновали…»

Одолела ярость.

«Никого не миловать, боярин ли то, холоп, всех казнить, чтоб не токмо делом, но и словом на меня, государя, не помыслили…»

* * *

Обедали в трапезной своей семьёй. За длинным дубовым столом, уставленным яствами, сидели просторно. По правую руку от Василия Юрий и Семён, по левую — Соломония, жена Василия, строгая, неулыбчивая. С ней рядом Дмитрий, за ним Андрейка.

Ели молча, долго. Когда обед подходил к концу, Семён отодвинул миску с жареной бараниной, встал. Подняв тяжёлый взгляд на Василия, сказал хрипло:

— Ты, брате, нам отныне заместо отца. И мы тя чтим, но и ты нас не забывай. Княжения наши невеликие и скудные. Дал бы ты нам ещё городов. На щедрость твою и разум уповаем.

Затихли все, жевать перестали. Ждут ответа Василия. А тот не торопится. Вскинул брови, посмотрел то на одного брата, то на другого. Наконец заговорил:

— Брат Семён и вы, Юрий и Дмитрий, к тому, что выделено вам отцом нашим, покойным государем Иваном Васильевичем, добавить не могу, ибо государство крепко единством, а не вотчинами. Вы же не по миру пущены, и обиды ваши напрасны. Надобно нам сообща Русь крепить. А коль будем мы порознь, откуда силе взяться? — Зажал в кулаке бороду, откашлялся: — Мыслю я, братья, поход на Казань готовить. По весне пошлю полки на Мухаммед-Эмина. Отец наш Ахмата заворотил и тем самым дал понять Орде, что нет её ига над Русью. Нам же Казанью владеть, ибо та Казань ключ у Волги-реки…

Замолк, поднялся, дав знать, что большего не скажет.

Братья покинули трапезную. Проводив их взглядом, Соломония промолвила:

— Зачем зло на себя накликаешь, Василий! Да и с боярами гордыни не держи, совета их спрашивай, и будет тогда тишь да благодать.

— Не твоего ума дело, Соломония! — оборвал жену Василий. — О какой тиши речь ведёшь? Уж, не о той ли, когда Русь уделами терзалась да усобицами полнилась? Тому сейчас не быть, а в советах боярских не нуждаюсь. — И, повернувшись к жене спиной, добавил резко: — Тако же и в твоих!

* * *

Из трапезной братья перешли в просторную гридню. Массивные каменные колонны подпирали расписанный красками потолок День к вечеру, и сквозь высоко проделанные полукруглые оконца тускло проникал свет. Князья остановились посреди гридни. Юрий сказал насмешливо:

— Воистину, Семён, глас твой вопиет в пустыне. Нет, не могу быть здесь боле, завтра же покину Москву.

И повёл глазами по братьям.

Не заметили, как оружничий государя, боярин Лизута, находившийся в гридне, при Юрьевых словах затаился за колонной.

Князь Семён насупился. Дмитрий поморщился, сказал:

— Не суди, Юрий, Василия, не ищи раздоров. Юрий оборвал злобно:

— Я раздоров не желаю, но и ты, Дмитрий, нас с Семёном не вини. Не иди в защиту Василия. Ты как, не ведаю, а мы в обиде. Един отец у нас с Василием, так отчего ему шесть на десять городов достались, а нам на всех три на десять?

Оружничий Лизута и дышать перестал, весь во внимании. Ладонь к уху приложил, напрягся. А братья своё ведут.

— Верно сказываешь, — поддакнул Семён.

— И я тако же, как и вы, братья, — по-иному заговорил Дмитрий, — к чему нападаете на меня? Мне бы только по добру, без вражды, коль уж уселся Василий отцовской волей на великом княжении.

Заскрипели половицы. Оружничий оглянулся. К князьям подходила Соломония. Братья прекратили разговор. Семён сказал, обратившись к великой княгине:

— Злобствует на нас брат наш Василий, а почто, и сами не ведаем.

— На тя, сестра, надежда наша, замолви слово. Не лишку просим мы у него, а по нужде нашей, скудости.

У Соломонии взгляд холодный и ответ короткий:

— Сердцем рада, да нет моей власти над великим князем. Разве не чуете вы того? Не злите его понапрасну, Бог милостив, глядишь, отойдёт сердцем великий князь, тогда и просьбу вашу исполнит.

И, поджав губы, вышла из гридни. Князья направились вслед за ней. Оружничий, вытерев рукавом вспотевший лоб, поспешил с доносом к великому князю.

* * *

Воротившись из трапезной, Соломония закрылась в молельной. Опустившись на колени, допоздна отбивала поклоны. Крестилась истово, шептала слова молитвы, и горячие слёзы текли по её щекам.

Нет покоя Соломонии. Была и у них с Василием любовь, а ныне исчезла, что туман поутру.

Знает Соломония, тому причина её бесплодие. Она уж и на богомолье по монастырям ездила, и знахарок выспрашивала, а детей всё нет. И остыла любовь, угасла.

Редко заходит Василий к Соломонии в опочивальню, ох как редко, остыл. Будто и не жена она ему вовсе.

Соломония устремляет свой взор на угол, густо уставленный иконами. Киоты в золоте, блекло горит лампада перед Спасом, строги глаза святых.

Опершись рукой о пол, Соломония поднялась. Хрустнули в коленях кости. Послюнив пальцы, она поправила фитилёк в лампаде, ещё раз перекрестилась.

— О Господи, — просит княгиня. — Чем грешна яз? Пошли мне счастья скудного, доли женской.

И, видно, не веря в исполнение своей просьбы, она печально качает головой:

— Нет, верно сказывают, сломанное дерево не срастить без следа.

Припомнила разговор, затеянный князьями в гридне. Забыв на время о своём горе, Соломония говорит вслух:

— И встанет брат на брата…

Пугается сказанного, озирается, крестится:

— Прости, Господи…

* * *

В думной палате в мерцании восковых свечей, горящих в медных подставцах, в одиночестве поджидает братьев великий князь Василий. Барабанит пальцами по подлокотникам, блуждает взглядом по стенам, увешанным оружием.

В этом кресле из чёрного дерева, отделанного дорогими каменьями и золотом, восседали его, Василия, отец и дед, великие князья Московские. А вдоль стен, на лавках, бояре рассаживались, совет с великими князьями держали.

В последние годы отец, Иван Васильевич, редко созывал их, сам любил думать. Василий тоже не очень верит в боярский разум.

Сколь раз он наблюдал, сидят они в палате на лавках, иные дремлют, носы в высокие воротники уткнув, а кои от скуки рот кривят в зевоте. А то выпалит иной глупость и пучит глаза, вот-де и он совет подал…

Порог палаты переступил Дмитрий, следом за ним Семён с Юрием. Василий кивком указал на лавку:

— Садитесь!

Дождался, пока они уселись, и только тогда спросил, насмешливо прищурив глаза:

— Значит, Юрий, глас Семёна вопиет в пустыне? Ась? Кажись, твои слова, не обманываюсь? Ты так, Юрий, сказывал? — И вперился взглядом в брата, насквозь пронизывает. — Меня не чтишь? Терпеть не можешь? Верно сказываю?

Побледнел Юрий, зад от лавки приподнял. А Василии уже до Семёна добрался:

— И ты, Семёне, завтра с Юрием отъезжаешь? — Не говорит государь, бьёт братьев словами. Вздохнул. — Ох-хо-хо, зависть чёрная! Ну, Бог с вами. Покликал я вас, чтоб сказать: надумали ехать без моей воли, поезжайте, перечить не стану. Но знайте, дам я вам своих бояр и дьяков, и быть им при вас моими очами и ушами. Вы же людям обид не чините, ибо за то в ответе будете.

А тебе, Дмитрий, — Василий повернулся к другому брату, — из Москвы не отъезжать, а по весне с воеводами Фёдором Бельским да Александром Ростовским Казань воевать идти! — Встал, властный, не терпящий возражений. Братья тоже поднялись. Василий продолжил: — От вас оправданий слышать не желаю. Дорогой отсюда свары не затевайте, гадаючи, откуда известно мне о вашем разговоре в гридне. На то и государь я, чтоб наперёд читать мысли людские…

* * *

Князья ушли, а Василий ещё долго оставался в палате. Опустившись в кресло и склонив голову на ладонь, задумался; мысленно рассуждал сам с собой.

…Братья родные, но чем вы лучше тех бояр, какие не о единстве Руси пекутся, а рвут её на уделы? Этим боярам давно не по нраву он, Василий, им бы на великом княжении лицезреть такого князя, как племянник Дмитрий.

Дмитрий, сын покойного брата, родного Василию по отцу и неродного по матери, от первой отцовой жены.

Боярам-усобникам Дмитрий по душе, мягок и послушен, их умом бы жил.

Разве может он, Василий, запамятовать, как отец, озлившись на мать, сообщил на боярской думе, что государем станет после него не Василий, а Дмитрий?

Сколь тогда натерпелся Василий обид! Ан время короткое минуло, и отец, помирившись с Софьей, снова стал милостив к Василию, а Дмитрия, уличив в измене, заточил в темницу. Там он и поныне. Боярам же отец так сказал: «Чи не волен яз, князь великий, в своих детях и в своём княжении? Кому хочу, тому дам его».

Сколь раз просили бояре Василия освободить Дмитрия. Они и Соломонию подбивали, чтоб слово за него замолвила. Но нет, к чему усобникам потакать. Освободи Дмитрия, и они духом воспрянут, сызнова козни почнут плести. Напрасны боярские надежды! Не дождутся они от него, Василия, милости.

Василий усмехнулся, покачал головой, произнёс вслух:

— Мнят себя хитрецами, да хитрость их лыком вязана, а Соломония не признаётся, кто из бояр наущал её, таит. Прознать бы!

Неожиданно легко вскочил, проходя сенями, бросил челядину:

— Подай корзно!

Безбородый отрок торопливо снял с колка подбитый горностаевым мехом плащ, накинул государю на плечи. Тот запахнулся, вышел на красное крыльцо.

Над Москвой уже сгустились сумерки. Сырой ветер дул с запада, задирал полу княжьего плаща.

Спустившись с крыльца, Василий, обойдя блестевшую лужу, направился к пыточной избе. Низкая, рубленная из вековых брёвен, она, пугая всех, стояла на самом отшибе княжьего двора. Полновластным хозяином в ней был дьяк Фёдор.

У самой избы Василий замедлил шаг. За дверью по-звериному взвыл человек и смолк.

«Признался ль?» — берясь за ручку двери, подумал Василий.

В день, когда несли на кладбище юродивого, какой-то мужичонка вздумал кричать:

— Василия не хотим великим князем. Антихристу он продан, како и мать его заморская! Нам Дмитрия великим князем подавай! Дмитрия Ивановича! Освободим страдальца, что муки за нас принимает!

Мужика схватили, в пыточную избу доставили.

Велел Василий дьяку дознаться, чей тот мужик холоп и кем подослан, какой боярин за ним стоит.

В избе жарко, едко чадит гарь. Подручный дьяка, в одних портках, без рубахи, собирал в кучу палки. В углу горел огонь. Тут же, посреди избы, валялись железные щипцы на длинных ручках, толстый ременный кнут. Пытаемый, раздетый донага, безжизненно висел у стены.

Василий подошёл, посохом ткнул в бородатое лицо. Всмотрелся. Глаза закрыты. Спросил:

— Как, Федька, выведал аль нет?

При появлении в избе великого князя с лавки подхватился дьяк, маленький, колченогий, лицо морщеное, что гриб-сморчок, ответил скороговоркой:

— С собой тайну унёс, государь!

— Плохо, Федька, старался, коль не прознал, чей он и кто наущал его. Не мог холоп сам того придумать. И забил ты его попусту, рано…

У двери пригнулся под притолокой, вдруг обернулся, блеснул настороженными глазами в дьяка:

— Ох, гляди, Федька, вдругорядь сам ответствовать мне на дыбе будешь. Чтой-то хитришь! — Поднял палец, погрозил: — Чую, хитришь!

* * *

Из Москвы разные дороги на Дмитров и Калугу, но князь Семён, хоть и не с руки, решил, однако, проводить брата Юрия. В Москве повсюду послухи, о чём бы ни говорил, в одночасье Василию известно.

Братья едут стремя в стремя, далеко оторвали от сопровождавшего поезда. Растянулись конные дружины, боярские колымаги, телеги с харчами. Впереди обоз Юрия, позади Семёна.

У братьев разговор один, обидами на Василия делятся.

— За несколько дён устал боле, чем за годы в Дмитрове, — говорит Юрий, не скрывая радости отъезда из Москвы.

Семён поддакивает:

— Труден братец Василий, ох как труден! С высоты на нас глядит.

Юрий переложил повод из руки в руку.

— Мыслит править по-отцовому.

— Круто берёт изначала, а то забывает, что отец только с новгородскими вольностями совладал, ему же псковские и рязанские оставил. Коли нас притеснять станет, мы в Литву, к князю Александру, дорогу знаем.

— На Казань сбирается! Ха, — зло рассмеялся Юрий, — воитель сыскался. Мухаммед-Эмин укажет ему от ворот поворот.

Семён поддакнул:

— Как ощиплют Ваську татарове, враз погашает, к нам с поклоном пожалует.

— Ныне боярской думы гнушается, сам-треть всё решает, а тогда не только нам, князьям, боярам в рот заглянет, к их советам прислушается.

— Есть и на Москве бояре, кои Василием недовольны, — снова сказал Юрий. — И Соломонию он притесняет.

— В бесплодстве её винит, а не сам ли этим страдает? — залился мелким смешком Семён.

Оборвав смех, замолк надолго. Молчал и Юрий, посматривал по сторонам. Пожухла прихваченная ночными заморозками трава, высохла. Лес местами оголился, кое-где всё ещё желтел и краснел сохранившейся листвой. Небо низкое, затянутое тучами. Неуютно.

Прошедший накануне дождь размыл дорогу, и кони хлюпают по лужам.

Верстах в десяти за Москвой Семён остановил коня, сказал:

— Пора прощаться.

Юрий снял шапку, не слезая с седла, обнял брата.

— Так помни уговор, Семён, друг за дружку держаться, в обиду не даваться, а при нужде в помощи не отказывать.

Семён ответил:

— Воистину так, купно, — и, трижды поцеловав Юрия, свернул на калужскую дорогу.

* * *

Тёмная, ночная Москва. Разноголосо перебрёхивались собаки.

У ворот боярина Версеня одетый в шубу и тёплую шапку человек долго стучал в калитку. Надрывались спущенные с цепи лютые псы. Человек барабанил палкой по доскам что было мочи. Наконец щёлкнул запор, и открылось смотровое оконце. Воротний мужик подал недовольный голос:

— Кого там принесло?

Человек сердито прикрикнул:

— Заснул! Вот ужо пожалуюсь боярину, он те всыплет! Отворяй!

Мужик испугался, торопливо распахнул калитку, впустил ночного пришельца, пробурчал, оправдываясь:

— Не спал я, по нужде отлучался.

Человек уже успокоился, сказал тише:

— Веди к боярину, скажи, дьяк Фёдор к нему…

Боярин Версень ждать не заставил, сам спешил навстречу. Дьяк подковылял вплотную, дохнул луковым перегаром боярину в нос, хихикнул:

— Умер холоп. Что поведал перед смертью, мне одному ведомо. Даже подручный не слыхал, ибо отлучался он на тот момент.

— Слава тебе, Осподи! — отирая рукавом пот, облегчённо вздохнул Версень. — Хоть и нет моей вины в холоповой дури, но великому князю как то вразумишь?

Дьяк снова мелко засмеялся:

— Ужо порадел я ради тебя, боярин…

Версень засуетился:

— Погоди, Фёдор, я сей часец.

Вскорости воротился, ткнул дьяку кожаный мешочек. Звякнуло серебро.

— Тебе, чтоб обиды не таил. За добро твоё ко мне…

И самолично провёл дьяка до ворот, подождал, пока мужик закроет за ним калитку. Плюнув вслед, пробурчал:

— Чтоб тебе подавиться теми рублями.

Поддёрнув сползшие портки, боярин отправился досыпать.

* * *

Государь ещё плескался над тазиком, а оружничий Лизута, рыжий, сгорбившийся от худобы и угодничества, уже нашёптывал голосом тихим и вкрадчивым:

— Князь Гюрий и Симеон сообча из Москвы отъехали.

— Ещё что знаешь? — недовольно прервал его Василий и, подняв голову, долго растирал лицо льняным утиральником. — О чём князья меж собой говорили, Лизута?

Оружничий растерялся.

— От послухов, осударь, Гюрий и Симеон, оберегаясь, один на один речь вели.

— Знать тебе надобно, боярин. — Кинув полотенце оружничему, Василий натянул рубаху. — А ещё вот о чём хочу сказать тебе, Лизута. За дьяком Федькой доглядывай.

Оружничий вздрогнул.

— Осударь Василий Иванович, как могу я? Дьяк Фёдор отцом твоим приставлен к пыточной избе!

— Перестань скулить, боярин. Сдаётся мне, юлит Федька, плутует. Нюхом чую! А что отец мой его поставил сыск вести, так, видно, тогда старался дьяк. Нынче заелся, служит мне, государю своему, с оглядкой на бояр.

— Опасаюсь я, осударь, Федьки. Жаден дьяк до крови. Как завижу колченогого, так мороз подирает.

— А ты не бойсь, боярин, — насмешливо прищурил один глаз Василий. — Коли правду будешь мне доносить, не дам тебя в обиду.

Оружничий ещё больше изогнулся.

— Я ли не стараюсь, осударь. Иль сомненье какое ко мне держишь?

— Нет, веры ещё не потерял в тебя, Лизута. И как доныне служил мне, так и наперёд служи. О чём прознаешь, немедля я знать должен. Ну, добро, боярин, меня иные дела дожидаются.

* * *

Митрополичьи палаты в Кремле рядом с княжескими. Так повелось ещё со времён Ивана Даниловича Калиты, когда митрополит Пётр перенёс митрополию из Владимира в Москву.

Ныне палаты митрополита подобны великокняжеским, не из брёвен рубленные, а из камня сложены, как и Кремль, и церкви многие…

Тишина в митрополичьих палатах. Не терпит Симон суеты, ибо она удел человека от мира, но не слуги Божьего…

Время далеко перевалило за полдень, когда игумен Волоцкого монастыря Иосиф въехал в Москву. От заставы колымагу затрясло по бревенчатой мостовой, переваливало из стороны в сторону на ухабах. Откинув шторку, Иосиф с нетерпением дожидался конца утомительной дороги. Наконец ездовые остановили коней, и монах-служка помог настоятелю выбраться из колымаги.

Поправив клобук, Иосиф засеменил в палаты. Уведомленный о его приезде, навстречу спешил сам митрополит. Оба маленькие, худенькие, в чёрных монашеских рясах, они приблизились, обнялись, Симон прослезился, ладошкой вытер глазки.

— Давно, давно не приезжал ты, брат мой. Жажду видеть тя, ибо люблю разум твой и заботу о церкви нашей.

Взяв Иосифа под руку, Симон провёл его в трапезную, усадил за столик, сам напротив уселся. Монах принёс миску, полную мёда, серебряные ложки, затем поставил глиняные чаши с горячим молоком и удалился, оставив митрополита с настоятелем наедине.

Симон потёр ручки, переспросил:

— Что не приезжал долго, брат мой? Аль не жалуешь меня, аль в обиде за что?

— Ох, отец мой духовный, — прервал его Иосиф. — Видит Бог, сколь раз порывался яз к те, да все заботы. Обитель наша Волоцкая нападки терпит. — Иосиф вздохнул. — Сам ведаешь, отче, кто обидчик наш. — Подув на молоко, игумен, сделав маленький глоток, оставил чашу, снова заговорил: — Да коли б только на одну обитель напасти свои и козни строил Вассиан, а то на всю церковь православную. Устои её пошатнуть задумал…

Иосиф замолчал надолго. Молчал и Симон. Смеркалось быстро. Давно уже выпито по второй чаше. Монах зажёг свечи. Наконец Иосиф не выдержал.

— Проповедями своими непотребными Вассиан смуту вносит в церковь православную. Паству неразумную с пути праведного сбивает.

Симон согласно кивнул. Иосиф снова:

— Ереси подобно ученье его. Опасаюсь, опасаюсь, оскудеет церковь наша!

— Всё в руце Божьей, брат мой. А что о церкви помыслы твои, то воздастся тебе сторицей.

— Отче мой духовный, властью своей митрополичьей уйми Вассиана, заставь смирить гордыню, что обуяла его. Не сыскалось на соборе управы на Нила. Оттого и ученик его Вассиан неистовствует и главу свою высоко несёт… Ко всему слышал яз, что задумал Вассиан из своей обители в Москву перебраться. Будто зван он самим великим князем Василием.

Митрополит поджал губы, кивнул. Иосиф продолжал запальчиво:

— К чему Вассиан на Москве? Отчего не сидится ему в Белозерском крае? Аль Сорский скит опостылел со смертью Нила? Либо мыслит, что великий князь в его советах нуждается? Ах ты, Господи! Но великому князю не знать ли, что не Вассиан, а яз, грешный, назвал московского князя всея русской земли государям государь.

Симон поднял руку. Широкий рукав рясы опал до локтя.

— Смирися, брат мой!

Иосиф, не поднимаясь, склонил голову. Симон прикрыл глазки, почмокал губами.

— Трудно сие, ибо не посягает Вассиан на каноны и в ереси его не уличишь. Насилья он не вершит над монастырями и скитами. И иных тягчайших грехов не сотворяет. А что взывает к бедности церковной, так за то какое ему наказанье? Умён Вассиан и рода древнего боярского. Тронь Вассиана, бояре взропщут. Им, боярам, ученье Вассиана по душе, чать нестяжатели не на их землю, а на церковную замахиваются…

Иосиф взял со столика чашу, прихлебнул, снова поставил.

— От Вассиана всяко жди. Седни он на добро церковное замахнулся, завтра на Бога взъярится. Люди его антихристу преданы, и кто ведает, не задумают ли они обратить в пепелище монастыри да скиты?

Митрополит испуганно отшатнулся, долго и пристально смотрел своими выцветшими от времени глазками на настоятеля и только потом проронил:

— То ереси подобно! Но рассуди сам, брат мой, зачем Вассиану звать к ней?

Иосиф пожевал губами, ответил таинственно:

— Как знать, отче. Нынче не могу яз поведать те, но слыхом живу. — И поднялся. — Утомил яз тя, отче мой. — Отвесив низкий поклон, промолвил: — Прости мне прегрешения мои.

Симон поднялся, двуперстным крестом осенил игумена. Сказал голосом усталым, тихим:

— Аминь!

* * *

Нет у государя веры дьяку Фёдору Кривит дьяк, знает, чей холоп против него люд подбивал, а как его уличить?

Не раз Василий допрос сымал с дьяка, стращал его, тот на своём стоит: «Не ведаю, не открылся смерд…»

Вот и нынче ворочается государь из пыточной избы. Сходил понапрасну, дьяк Фёдор на кресте клянётся, что истину говорит.

Идёт Василий, голову опустил, своё в уме перебирает, валеными катанками первый пушистый снег подминает. Мороз лёгкий, шуба у государя нараспашку, бархатная шапка, отороченная соболем, низко на лоб надвинута. Челядь и бояре встречные поклоны отвешивают, но Василий никого не замечает. У церкви Успения лицом к лицу столкнулся с митрополитом. Остановился, проговорил себе только понятное:

— Дознаюсь!

У Симона седые брови приподнялись недоумённо. Спросил:

— О чём глаголешь, сыне, и от чего волнение твоё?

— Аль не догадываешься, отче? — насмешливо прищурился Василий.

— Как могу яз знать, сыне, что думаешь ты? Господу дано сие. — Симон возвёл к небу очи. Яз же суть смертен. — И тут же сказал: — Слышал яз, грешный, что Вассиан в Москву зван тобой?

Василий гневно пристукнул посохом, ответил запальчиво:

— Иосифа слова пересказываешь, отче. Доносили мне, что был у тебя намедни волоцкий инок. Что надобно ему? Я ль не вашу сторону держу? Либо на землю монастырскую покушаюсь? Хоть то мне и боярам на руку, служилому люду наделы надобны. Не у бояр же землю брать? Но и вас, церковников, знаю, тронь, посягни на богатство ваше, кто народ в послушании наставлять будет? Оттого и Вассианова ученья не принимаю. Путаник он и его заволжские старцы. Его же на Москве пожелал зреть, дабы Иосиф и иже с ним не мнили себя выше великого князя, государя своего. Помню, как, назвав меня государям государь, оный Иосиф изрёк и иное. Яз-де, государь, покуда у церкви в смирении. И яз пониже митрополита. Нет, — Василий погрозил пальцем, — власть моя от Бога, и перед ним одним я в ответе!

— Что глаголешь ты, сыне! — Симон прикрыл глаза, покачал сокрушённо головой. — То не твои слова, сыне. Избави тя от лукавого. Господь и церковь — суть одно! Как можешь ты делить их? Одумайся! Церковь Богом дана, сыне.

Бочком обойдя Василия, митрополит не спеша поднялся по ступенькам паперти.

— Вассиана, однако, не ворочу, пусть живёт на Москве!

 

Глава 2

ЧТО ЗА ГОРОД МОСКВА?

Сергуня бежит из скита. Вот она, Москва? На Пушкарном дворе. Боярские обиды.

В ту же зиму случилось над Москвой и над всей землёй русской небесное знамение, просияло оно в ночном небе, рассыпало звёзды. В страхе великом пребывал люд.

Увидел это инок Вассиан, сказал:

— Неспроста, неспроста грозит нам Господь! Иосиф и иже с ним, кои стяжательством обуяны, к чему копят все? Не Богу, злату поклоняются!

А настоятель монастыря Волоцкого игумен Иосиф в тот час иное изрёк:

— Се нам за ересь Вассиана! Нарёкши себя нестяжателем, он вкупе со старцами заволожскими противу добра монастырского восстал; а то равно на Богово руку поднять!

Те слова подхватили сподвижники Иосифа, и докатились они ранней весной до дальнего скита старца Серапиона.

* * *

Сергуня бежал, покуда несли ноги. Тугие ветки хлестали тело, больно царапали лицо, сучья изорвали порты и рубаху, но Сергуня не замечал этого. На поросшей первой травой поляне он остановился, тяжело перевёл дух. Тихо, так тихо, словно замер лес. Лёг Сергуня на прохладную землю, задумался. Мысли плутали заячьим следом. С чего вся жизнь у Сергуни пошла наперекос? Отчего старец Серапион сотворил такое зло? Не он ли о добре проповеди говорил, поучал смирению и послушанию?

Уж не с того ль самого дня всё началось, как объявился в их ските незнакомый монах? Пробыл он одну ночь, но Сергуня запомнил его. Никто в ските не знал имени монаха, откуда и зачем пришёл к ним, разве одному Серапиону известно было.

Уединившись, Серапион и монах о чём-то долго шептались, после чего, поужинав и переспав, монах исчез.

Миновал март-берёзозол, на апрель-пролётник потянуло. В ските жизнь катилась своим чередом. Посеяли мужики рожь-ярицу. Вскорости пробились молодые стрелки. А после первого тёплого дождя налилось, зазеленело поле. Лес оделся в листву, ожил.

Давно забыли в ските о странном монахе, но сегодня поутру позвал Серапион баб и мужиков в молельню на проповедь. Обо всём обсказывал старец, а боле всего ругал инока Вассиана, уличал в ереси. От Серапионовых слов тот Вассиан виделся Сергуне рогатым, со звериной мордой.

Длинная речь утомила Сергуню. Припомнив, что с вечера не успел проверить силки, он незаметно шмыгнул в приоткрытую дверь. Постояв самую малость и подышав свежим воздухом — в молельне дух тяжёлый, стены без оконцев, — Сергуня направился в лес. Ходил ни мало ни много, а когда воротился в скит, издали увидел огонь над молельней, а у подпёртой колом двери стоит старец Серапион. Волос взлохмаченный, глаза безумные. Из молельни крики доносятся. Кинулся Сергуня к двери, но Серапион налетел на него, подмял, к горлу добирается.

С треском, разбрасывая искры, рухнула крыша, и смолкли крики.

Цепкими пальцами душит Серапион Сергуню, обдаёт дыханием: «Нельзя тебе жить…»

Сергуня ростом хоть и невелик, а крепок. Изловчился, ударил Серапиона коленом в пах и, вскочив, побежал прочь из скита. Один раз только и успел оглянуться. Увидел, не преследует его старец.

Лежит Сергуня, глаза в небо уставил. До сих пор не поймёт, что сталось со старцем, зачем людей сжёг и почему на него, Сергуню, накинулся.

Отлежался Сергуня, с трудом приходил в себя. Потом поднялся, нашёл родник, напился и, прикинув по солнцу дорогу, зашагал широко. Решил в Москву податься. Отца и матери у Сергуни нет, в моровой год умерли. А о Москве слышал он, есть такой город. Как-нибудь проживёт…

* * *

Заплутал Сергуня, сбился с пути. Хотел на дорогу к Москве выйти, а очутился совсем в иной стороне.

Пока из лесу выбирался и на первое село набрёл, едва сил не лишился. Народ поначалу не верил Сергуне. Экие страхи сказывает парень. Тронулся умом, вот и плетёт. Однако котомку харчей навязали, вывели на дорогу.

Пошёл Сергуня бойко, в селе передохнул, отъелся. Вдоль дороги по ту и другую руку лес стеной: дуб, сосна, берёзы и осины семьями. Утром пролил грозовой дождь, промыл листья на деревьях, траву, а к полудню небо очистилось, выгрело солнце. На весь лес заливаются птицы, поют одна лучше другой.

Приподнял Сергуня голову, белые волосы что лён со лба откинул, послушал. Вот звонко кричит иволга, свистит синица, барабанит по сухостою дятел.

Улыбнулся Сергуня, поправил сползшую с плеча котомку, прибавил шагу. Что ни день, то дальше уходит он от скита, меньше в душе страха, реже вспоминает случившееся. Как-то, время к обеду, присел на пенёк, развязал котомку, достал лепёшку, луковицу. Засохшую ржаную лепёшку разломил пополам, вторую половинку на завтра приберёг, принялся есть. Хотелось щей и каши, прикрыл глаза, а перед ним миска глиняная. От наваристых щей пар курится. Сглотнул слюну, глаза открыл. Прислонился к дереву, задремал. Во сне Серапиона увидел. В страхе пробудился. Потом холодным прошибло.

Издалека донёсся гомон, скрип колёс. Встрепенулся Сергуня, котомку подхватил, бегом на дорогу. Из-за поворота показался воз, за ним другой, третий. Тяжело идут кони. Догадался Сергуня — телеги, солью гружённые. Мужик с переднего воза окликнул:

— Чей будешь, отрок, куда идёшь?

Мужики с задних возов сошлись, идут рядом, ждут ответа. А Сергуня положил руку на рогозовый мешок, идёт рядом с возом, рассказывает.

Мужики ему верят и не верят. Один из них, ростом маленький, лицо оспой исковыряно, перебил насмешливо:

— Горазд врать!

Обида взяла Сергуню, замолк. Другой мужик похлопал его по плечу, сказал по-доброму:

— Садись, отрок, на воз да передохни.

К вечеру приехали в монастырь. Выпрягли мужики коней, костры разложили, ко сну начали готовиться. Сергуня по монастырю бродить отправился. Монастырь невелик. Церквушка одношатровая, деревянная, кельи тесные, тёмные, клети тут же поблизости для добра монастырского. Ограда вокруг монастыря из тёсаных кольев, добротная и ворота высокие.

Воротился Сергуня к обозу, увидел, сидят мужики у костра и из котла поочерёдно поддевают деревянными ложками кашу. Рядом с ними кто-то четвёртый примостился. Подошёл отрок поближе и вдруг, заслышав голос, остановился в испуге. Узнал по голосу старца Серапиона. И рассказывал он о пожаре в ските.

Маленький рябой мужик перебил Серапиона:

— Вот вишь, ты, старец, сказываешь, что молельню Вассиановы люди сожгли, а тебе чудом удалось спастись. Мы же иное слышали. Дорогой подобрали мы парня, так, с его слов, скит сжёг старец. Уж не ты ли? Кому из вас верить?

— А куда отрок подевался? — вспомнил о Сергуне другой мужик. — Надобно ему каши оставить.

Но Сергуне уже не до еды. Попятился он, за деревом укрылся. Постоял маленько, затем осторожно, чтоб не заметили, выбрался за монастырские ворота и, не став дожидаться конца ночи, поспешил уйти подальше от монастыря.

* * *

Под Москвой чаще попадались сёла и деревни, многолюдней дорога.

Довелось Сергуне заночевать в одном селе. Зарылся в стоге прошлогоднего сена, угрелся. Ко всему ночь тёплая. Сено пахнет травами и прелью.

Утром вылез из стога, осмотрелся. Видит, село большое, домов десятка полтора. Хоромы боярские обнесены тыном, избы смердов по обе стороны боярской вотчины, за селом пашня.

Заглянул Сергуня на боярское подворье: клети, конюшни, скотный двор, обилье. У самого крыльца хором отрок с ноги на ногу переминается. Парень Сергуню на голову перерос, а волос такой же белый, только кудрями вьётся. Посмотрел он на Сергуню и спрашивает насмешливо:

— И откуда ты такой выискался, ушастый?

Сергуня засопел обиженно, а парень уже миролюбиво говорит:

— Доведись тиуну на тебя наскочить, он бы тебе за сено по шее накостылял, а то, чего доброго, и плетей испробовал. Не поглядел бы, что ты не его боярина холоп.

— А ты откуда узнал, что я на сене ночевал? — удивился Сергуня.

— По голове сужу. Отряхнись.

Сергуня провёл пятерней по волосам, спросил:

— Ты чего пнём стоишь?

— На правеже я, тиуном поставлен. Вчерашнего дня приехала Аграфена, моего боярина дочь, и уговорила: уведи да уведи ей коня тайком. Я и согласился. Конь с норовом, скинул её в кусты. Аграфена сарафан изорвала и сама исцарапалась. Вот тиун за то и наказал меня, хоть Аграфена и заступалась.

— Лют тиун?

— Ещё как! Боярину нашему Версеню под стать. Боярин на Москве, а тиун Демьян в селе… Тебя как звать?

— Сергуня.

— А я Степанка. Идёшь куда?

— В Москву.

— Возьми и меня с собой, вдвоём удачи пытать будем. Что мне здесь? Нет у меня ни отца, ни матери. Один я.

— Коли такое желание, пойдём, — обрадовался Сергуня. — Чать, вдвоём веселей.

— Ты только, Сергуня, обожди меня вон там, у опушки. А я, как солнце закатится, к тебе явлюсь.

* * *

Аграфене нет и четырнадцати, но собой она видная, не в отца, нескладного, долговязого. Всем взяла боярышня, и телом, и лицом. Брови у неё стрелами вразлёт, ресницы пушистые, глаза чёрные озорные.

У Аграфены характер своенравный. То она важная, не подступись, а то вдруг словно бес в неё вселится, уйдёт с дворовыми отроками на омутные места за кувшинками либо ещё чего затеет. И тогда нет с ней сладу. Не всяк из отроков одолевает её в борьбе, вот разве что Степанка. Из всех мальчишек выделяла его Аграфена за силу и ловкость. А может, и за то, что красив Степанка лицом…

Боярин-батюшка Аграфену за озорство и в горенку запирал, и поучал, да всё не впрок. Вот и нынче, не успела в село приехать, как с коня свалилась.

Теперь сидит Аграфена у открытого оконца, мечтает. На ссадины дворовые девки листья подорожника наложили, а сарафан мастерицы в переделку взяли.

Сгустились сумерки, и в горенке стемнело. Не заметила Аграфена, как Степанка, таясь, к оконцу пробрался.

— Аграфена, я это.

— Чего тебе? — высунула голову Аграфена. Степанка не ответил, замер. Поблизости раздался голос тиуна Демьяна. Аграфена сказала шёпотом, и в глазах её блеснули смешинки:

— А не осерчал? Из-за меня наказали?

— Я на тебя не в обиде, хоть и наказывают без справедливости, — ответил Степанка. — Да и не впервой, привык ужо. — Потянулся к оконцу, сказал, чуть помедлив: — Пришёл проститься. Насовсем ухожу из села.

Аграфена брови подняла, спросила удивлённо:

— Куда собрался?

— Сам ещё не ведаю. Может, в Москву, а может, на окраину, в казаки…

— А я как, Степанка?

— А что тебе? У тебя отец боярин.

— Эх, Степанка, а я мыслила, друг ты мне, — укорила Аграфена.

Степанка виновато возразил:

— К чему говоришь такое. Я тебе друг, сама ведаешь. Да только жизнь у меня здесь постылая. Тиун аки зверь, родства нет никакого. А ты же сюда в редкие дни наезжаешь, всё больше на Москве.

— Ну и уходи, — надула губы Аграфена.

— Не держи на меня обиду, — сказал Степанка, — дай час, буду я именитым, тогда ворочусь к тебе.

Аграфена хихикнула.

— Ты? Аль боярин ты? Вот ужо не знавала, чтоб смерд да именитым стал…

Но Степанка не расслышал последних слов. Незаметно перебежал через двор, вышел за ворота.

* * *

У Сергуни шея заболела, вертит головой туда-сюда. Любопытно ему, что за город Москва.

А город и впрямь дивный. В цветенье садов, наливе распустившейся сирени, умытый утренней росой, в тихом пробуждении.

Прочно, как богатырь, стоит он на слиянии рек Москвы и Неглинной. Крепость — Кремль со времён князя Дмитрия Донского в камень взят. Земляной город, Белый, Китай-город…

Посады мастеровых: тут тебе горшечники, кожевники, плотники, кузнецы и иной ремесленный люд. Живут тын к тыну, изба к избе, тёс да солома. В частые пожары огню раздолье.

Островами боярские дворы с амбарами да клетями, с хоромами рублеными и каменными, просторные, светлые, в игре позлащённых крыш, переливе стекольчатых оконцев.

Боярские заборы высокие, крепкие. Церквей в Москве множество, да одна больше другой: какие из кирпича сложены, какие деревянные.

Утро раннее, а народу на улицах полно. Сергуня за всю дорогу от скита до Москвы не встречал столько. Степанка над товарищем потешается:

— Ты, Сергуня, коли глазеешь, так рот закрывай, а то невзначай воробей залетит.

Сергуня на друга за шутку не в обиде. Тому не впервой бывать в Москве, всё это раньше повидал.

Привёл Степанка Сергуню к подворью боярина Версеня.

— Гляди-кось, моего боярина палаты.

У распахнутых настежь ворот зевал до ломоты в скулах караульный мужичок, рыжий, в лаптях и длинной посконной рубахе навыпуск.

Дождавшись, когда караульный отлучится, Степанка с Сергуней прошмыгнули во двор и напрямик к поварне. От дверей дух дурманящий и пар валит. Пахнет щами сытными да хлебом свежим, печёным. В животах у Сергуни и Степанки от голода урчит, слюна к горлу подкатывается. Увидела их стряпуха, сжалилась, вынесла полпирога с капустой, ткнула:

— Берите да убирайтесь, а то приметит боярин либо тиун, быть худу…

Затаившись, Сергуня со Степанкой следят, когда караульный зазевается. А он стоит, руки в боки, посреди ворот, смотрит на народ, что движется по улице, и совсем не собирается никуда отлучаться. Сергуня со Степанкой давно уж и пирог съели, пить захотелось.

— А давай попытаем, — предложил Сергуня, — ты обегай воротнего с одного бока, а я с другого.

Степанка согласно кивнул. И они враз припустились стрелой мимо караульного. Тот и охнуть не успел, растерялся, а отроки уже на улице. Впопыхах Степанка налетел на встречного боярина. Тот замахнулся посохом:

— Ужо я тебе!

С ужасом узнал Степанка боярина Версеня, отца Аграфены.

Боярин завопил воротнему:

— Де-ержи!

Но Степанка зайцем пронёсся вдоль улицы, запетлял по переулкам. Сергуня едва за ним поспевает.

Бежали долго. Уже давно отстал от них воротний мужик и стихли крики погони. Степанка с Сергуней остановились, перевели дух.

— Узрел мово боярина? — запыхавшись, спросил Степанка.

— Видал. Норова строгого.

— А Аграфена не в отца, — сказал Степанка.

— Бывает, — согласился Сергуня.

Переговариваясь, подошли к Кремлю. Остановились невдалеке. На белокаменном фундаменте могуче высятся зубчатые стены и башни. Сверху грозно смотрят зевы кремлёвских пушек, и вся крепость, как на острове, лепится боками к рекам Москве и Неглинной, а со стороны площади, называемой Красной, широкий водяной ров. В Кремль входы через мосты и башни проездные, а в тех башнях ворота на ночь закрываются железными решётками.

— Ух ты, — восхищённо проговорил Сергуня. — Силища-то! Минуя стражу, отроки робко вступили в Кремль. Кругом площадь, камнем мощённая, церкви одна краше другой, кирпичные. Великокняжеские да митрополичьи хоромины тоже из камня, снаружи разделаны узорчато.

— Видать, изнутри золотом изукрашены, — сказал Степанка. — Пошли ужо, а то очи лопнут.

Выйдя из Кремля, узким мостком перешли на левый берег Неглинной. Издалека разглядели за дощатым забором, что начинается от самой реки, бревенчатую плотину. На ней ворота для спуска воды, а посредине плотины труба, и по ней вода с силой падает на колесо, вертит его. За забором грохот и стук необычный, пахнет гарью, едким дымом.

Сергуня выискал в заборе щель, припал глазом. Двор огромный, весь в застройках. Бревенчатые избы длинные, без оконцев, навесы. Работного люда множество, да все чумазые, опоясанные кожаными фартуками. Больше ничего не разберёт Сергуня.

— Пушкарный двор это, — пояснил Степанка. — Единожды довелось побывать мне здесь. Присылал меня тиун с угольным обозом.

— Поглядим? — предложил Сергуня.

— Можно, — согласился Степанка. — Там за углом въездные ворота.

Они обогнули изгородь, остановились у распахнутых ворот. Княжий ратник в доспехах покосился на них, проворчал себе что-то под нос, но отроков не прогнал.

У самых ворот караульная изба, широкая, просторная, верно, много ратников охраняют Пушкарный двор. Напротив неё вытянулись в ряд кузни. Там ухали молоты, звенело железо. Дальше за кузнями чернели амбары. Посреди двора каменные печи, широкие, угластые, ростом хоть и невеликие, а, видать, для пушкарного дела важные. Уж больно много вокруг них народу. Печи что живые дышат: фу-фу!

От амбара к кузницам деревянные накаты. Два мастеровых протащили в кузницу железную чушку.

Ратнику отроки надоели, прикрикнул:

— Поглядели, и неча, шагайте своим путём.

Сергуня со Степанкой попятились, но тут у ворот появился мастеровой, высокий, плечистый, весь в саже, седой волос ремешком перехвачен. Почесал кудрявую бороду, спросил серьёзно:

— Никак мастеровому делу обучиться желаете, ребята? Вижу, любопытствуете. Коли хотите, Пушкарный двор покажу. Меня Богданом кличут, мастер я.

И повёл Степанку с Сергуней мимо кузниц к печам. В рыжем полудне тонет Пушкарный двор. Удушье чада и гари, звон металла… Жарко парит.

Мастер Богдан на ходу рассказывает:

— То, робята, печи плавильные для меди, а сопят, слышите, мехи. Их вода качает. А вон в том амбаре, где грохает люто водяной молот, там крицы железные проковывают.

Омывается Сергуня липким потом. Увидел замшелую бадейку, припал потрескавшимися губами. Вода тёплая и безвкусная. Живот раздуло, а пить охота.

Сергуня на ходу в одну из кузниц заглянул. Мастеровые, без рубах, в нагрудных кожаных фартуках, били железными молотами по лежавшему на наковальне раскалённому железу. Оно плющилось, рассыпало искры.

— А сейчас я вам покажу, как пушки льют, — сказал Богдан. Сравнявшись с крайней печью, Богдан окликнул облысевшего, со впалой грудью мастерового:

— Ещё не готова медь?

— Пускать начинаем, — ответил тот и поднял молоток. Два подсобника мигом подхватили железный ковш, подставили к каменному жёлобу.

— Айдате поближе, — подтолкнул отроков Богдан.

От печей нестерпимо полыхало жаром, перехватывало дыхание.

— Поостерегись, — предупредил лысый мастеровой и ударил ловко по обмазанному глиной каменному чеку, и по жёлобу потекла в ковш огненная жижа.

— Мастер сей, робята, по имени Антип, искусный умелец. Медь с оловом варить и известью продуть мудрено. Что к чему, знать надобно и время угадать, чтоб не переварить либо недоварить, — пояснил Богдан. — Сие же варево бронзой зовётся… Ну, повидали, теперь поспешаем, а то эти молодцы с ковшом нас опередят. Сейчас лить пушку зачнём.

Вслед за Богданом Сергуня со Степанкой вошли под загороженный с трёх сторон навес. Несколько работников перемешивали лопатами гору земли с песком. Богдан нагнулся, взял горсть, поднёс близко к глазам, довольно хмыкнул, потом заговорил, обращаясь не то к Сергуне со Степанкой, не то к рабочим:

— В пушечном деле литейный мастер первейший человек. Пушку лить не всяк горазд, и пушка пушке рознь. Иной сольёт её, канал вкось либо того хуже. И время пропало, и металлу перевод — и секут потом мастера до смертоубийства. Вот они, — Богдан указал пальцем на работников, — вроде, чего там, знай перелопачивай. Ин нет, надобно, чтоб опока не рыхла была и не ноздревата. Ко всему не слаба да воздух вбирала. Тогда пушка крепка будет.

Тут к ним подошёл мастер, годами не старше Степанки и Сергуни, но с виду что молодой гриб-боровик. Богдан сказал:

— Вот, Игнаша, товарищей тебе привёл. В обиду их не давай. — И, поворотившись к отрокам, добавил с гордостью: — Сын мой, Игнатий! Скоро сам пушки лить зачнёт.

Игнаша подморгнул Сергуне, подал им со Степанкой поочерёдно руку, проговорил баском:

— Работы на всех хватит, — и улыбнулся добродушно.

— Вона металл подоспел, — увидев подмастерьев с ковшом, сказал Богдан. — Нам за дело браться. Почнём с Богом, робятушки. — И перекрестился.

Подмастерья медленно и осторожно наклонили ковш. Обтекая сердечник, расплавленная жижа полилась в зарытую стоймя форму.

— А пушка како стреляет? — робко спросил Степанка. Вместо Богдана ответил Игнаша:

— Поглядишь. Вот приедут из княжьего наряда пушки забирать, зачнут бой опробовать, тогда и любуйся.

— Ядра тоже здесь льют? — задал вопрос Сергуня.

— В той стороне двора, — указал Игнаша. — Там в малых домницах железо варят. Пороховое же зелье не на нашем дворе, а на пороховых мельницах, и у них мастера иные.

— Ну как, есть желание нашему рукомеслу обучиться? — усмехнулся Богдан.

— Есть, — ответил Сергуня.

— В таком разе обучу и слово за вас перед боярином, что ведает Пушкарным двором, замолвлю.

* * *

Боярин Версень не в духе. Намедни великий князь при встрече принародно попрекнул. А тут ещё на собственном подворье беглый холоп чуть с ног не сшиб. Да был бы холоп как холоп, а то так себе, отрок безусый. Изловить и высечь, чтоб кожа на спине чернью изукрасилась, вдругорядь уважение поимеет к боярскому званию. Ан и другим неповадно будет…

Учинив допрос дворне, Версень велел побить батогами караульного и стряпуху, дабы впредь не привечали беглых смердов.

Караульный мужик боярину в ноги упал, расплакался. Не виновен-де, недоглядел, как Степанка во двор забрался. Версень воротнему поверил и приговорил добавить десять батогов, промолвив при этом: «Чтоб наперёд караул зорче нёс. А то этак и татя в хоромы пустишь».

Отвернувшись от мужика, сказал собравшейся челяди:

— Кто Степанку сыщет, меня немедля уведомить. Челядь разошлась, а Версень, взойдя на крыльцо, долго стоял, прислушивался, как из конюшни неслись слёзные крики, свист батогов. Потом не торопясь, худой и высокий, что жердь, важно прошагал в хоромы. Следом за боярином тиун. Проходя тёмными сенями, Версень, не поворачивая головы, проговорил:

— Наряди возок за Аграфеной, пора ей в Москву ворочаться. Да Демьяшке передай, тиуном он на селе сидит, так пусть за смердами доглядает. А за Степанку с него спрос.

В просторной, освещённой тремя оконцами горнице боярин снял с помощью тиуна кафтан, плюхнулся на лавку. Вытянув ноги, кинул коротко:

— Сыми!

Тиун стащил с Версеня сапоги. Боярин пошевелил босыми пальцами ног, вздохнул облегчённо:

— Парко.

Вспомнил сегодняшнюю встречу с великим князем Василием. Подумал: «Васька-то всю власть на Руси на себя принял, а братья его, князья и бояре молчат, государем кличут».

Вслух проговорил:

— Осударь, хе-хе!

Спохватившись, увидел всё ещё стоявшего на коленях тиуна. Прикрикнул:

— Почто торчишь, убирайся!

Тиуна из горницы словно ветром выдуло. Версень пожалел сам себя: живёт который год без жены, неустроен. Почесал поясницу, вымолвил:

— Жениться б надобно, да кто Аграфене покойницу мать заменит?

При воспоминании о дочери потеплело на душе.

«На мать похожая, только степенство не то, всё козой прыгает. Ин не беда, замуж выйдет, детишек нарожает, переменится», — решил Версень.

Во дворе нудно завыл пёс. Боярин поморщился, кликнул челядина. Тот вбежал мигом.

— Уйми пса.

Челядин крутнулся, но Версень остановил его:

— Погоди, попервоначалу помоги облачиться, боярина Твердю проведать хочу.

* * *

Боярина Твердю сон сморил. Лёг с полудня передохнуть да и захрапел. На все хоромы слыхать, как боярин спит.

Боярыня Степанида на дворню гусыней шикает, а ну кто ненароком разбудит боярина. Ставенки в опочивальне велела прикрыть, разговаривать шёпотом.

На пухлой перине да под тёплым лебяжьим одеялом Твердя потом изошёл, исподнюю рубаху хоть выжми, разомлел.

Пробудился под вечер, взлохмаченную голову оторвал от подушки. Сквозь щель в ставне блёклый свет пробивается, за плотно закрытой дверью бубнят голоса. Один Степанидин, другой мужской, сипит, ровно в сопелку дудит.

Твердя продрал глаза, сам себя спросил вслух:

— И кого там принесло? Окликнул громко:

— Степанида!

Жена услышала, дверь нараспашку, колобком в опочивальню вкатилась. Следом за ней, пригнувшись под притолокой, вошёл Версень.

Откинув одеяло, Твердя уселся, свесив ноги с кровати.

— Обиду тебе принёс, Родивон, — проговорил Версень. — На глумление звание моё боярское выставлено.

— Кем обижен, боярин Иван?

На рыхлом лице Тверди любопытство.

— На великого князя Василия обиды. Намедни из храма вышел и, по Кремлю идучи, повстречался с ним. Он при всём народе и скажи: «Почто слухи обо мне нелепые пускаешь, Ивашка, сын Никитин? Либо забыл, осударь я всея Руси!»

Боярин Твердя разодрал пятерней бороду, сказал, сокрушаясь:

— Со времени великого князя Ивана Васильевича так повелось: Иван Васильевич, а ныне сын его Василий величают себя государями. С нами, князьями и боярами, не считается, совет не держит. Да только ль с нами, у него и братцы единоутробные не в чести.

Версень просипел:

— А всё оттого, боярин Родивон, что покойный Иван Васильевич Ваське завещал всю землю, а другим сынам, Семёну да Димитрию с Юрием, кукиш показал.

— У Василья сила, — согласно кивнул Твердя. Боярыня Степанида всплеснула пухлыми ручонками.

— Да мыслимо ли бояр бесчестить? И при силе-то не Моги. Боярин голова всему!

Брызгая слюной, Версень перебил Степаниду:

— Ино Васька запамятовал, что нами, боярами да князьями, Русь красна! Аль мыслит без нашего совета обо всем удумать? Накось! — И свернул кукиш.

Твердя прошлёпал босыми ногами по выскобленным добела половицам.

— Не лайсь, Иван Микитич, что Богом уготовано, тому и быть. Оттрапезнуем-ко?

* * *

Проводив Версеня, Твердя ещё долго не поднимался из-за стола. Боярыня Степанида ела медленно, обсасывая куриное крылышко, косилась на мужа, сокрушаясь в душе. Не тот стал боярин, и располнел, и бороду посеребрило. А рассеян — не доведи Бог, и в голове какие-то думки…

Надкусив пирог, Твердя прожевал нехотя, подпёр щёку.

«А великий князь Василий и впрямь к нам, боярам, высокомерен и дерзок. — Твердя вздохнул, откинулся к стене. — Аль у Василья материнская кровь заговорила? Софья-то императорам византийским сестрой доводилась, так Василий, верно, тоже мнит себя императором. Да Русь не Византия и Москва не Царьград. Здесь мы, бояре, оплот всему. Цари византийские доумничались, пока царства лишились. Коли б они со своими боярами совет держали, может, и не пришли на их землю турки…»

Кряхтя вылез из-за стола, обронил:

— Я, Степанида, голубей попугаю, разомну кости. — И по-восточному широкоскулое лицо его оживилось.

— Сходи, Родивонушка, сходи. Умаялся, поди. Вон каки печали у тя…

Во дворе Твердя крикнул первому встречному отроку:

— Спугивай!

Тот мигом вскарабкался по лесенке на голубятню, открыл дверцу, засвистел. Стая, шелестя крыльями, поднялась к небу. Боярин схватил шест с тряпицей, закрутил над головой, зашумел. Потом откинул палку, задрав голову, долго смотрел, как птицы описывают круг за кругом, кувыркаются.

Дотемна проторчал боярин на голубятне, а когда воротился в хоромы весёлый, боярыня Степанида облегчённо вздохнула: «Потешился — и заботы с плеч. А то заявился Версень, нагнал тоски. Экий!»

 

Глава 3

КАЗАНСКАЯ НЕУДАЧА

Боярская дума. Хан Мухаммед-Эмин. Рать Казанская. Немалый русский урон. Казанское ликование. Гнев государев. Снова под Казанью. Боярские радетели. Смирение Мухаммед-Эмина.

Великий князь и государь Василий Иванович с боярами думу держал. И по тому, что собрал их не в новой Грановитой палате, а в старых хоромах, видно было, не очень-то Василий в боярском совете нуждался. Созвал так, по старинке, как ещё от дедов заведено.

Князья и бояре дородные, важные, сидят на лавках вдоль стен, шуб и шапок высоких не сняв, дожидаются, когда Василий заговорит. А тот с высокого кресла обводит бояр цепким взглядом, словно насквозь прощупывает каждого. Вот глаза его остановились на боярине Версене, на миг задержались. Версеня передёрнуло, пронзила мысль: «Эк уставился, ровно коршун на добычу, чтоб те лопнуть».

Но глаза великого князя переползли на Твердю, потом на князя Вельского.

— Ведаете ли вы, к чему звал я вас? — неожиданно начал Василий. — Пора Казань нам искать.

Бояре насторожились. Князь Данила Щеня даже ладонь к уху приложил. А Василий речь продолжает:

— Времена ныне иные. Нет того, чтоб ордынцы страх на нас наводили. От Куликова поля иль ране, с Ивана Данилыча Калиты, завещано нам города и веси, от старины тянувшиеся к Руси, а при царе Батыге под Орду попавшие, освободить.

— К чему Казань нам! — выкрикнул Версень. — Нам Москвы довольно.

— Русь и без Казани велика! — поддержал друга Твердя. Василий метнул на них гневный взор, пристукнул посохом.

— Умолкните! — И спокойно: — Возвысилась Москва потому, что Русь землю свою в единство привела, а Орда на улусы распалась, и усобица разъедает её, как ржа железо. Хочу верить, что вам, боярам, крамола не по сердцу. — И Василий усмехнулся не по-доброму.

— Верно, государь Василий Иванович! — подхватился Михайло Плещеев. — Русь усобицами сыта!

Его брат, Пётр Плещеев, поддержал:

— Нынче пущай ордынцы усобничают!

— Мудры слова твои, государь! — заговорил князь Данила Щеня. — Казанский хан Мухаммед-Эмин с крымским ханом Менгли-Гиреем враждуют, а османы-турки, подобно волкам ненасытным, зубами щёлкают, норовят всех татар под свою руку прибрать, вокруг Менгли-Гирея хитрые сети плетут. Знают, что коли будет крымский хан от турецкого султана зависеть, а казанский от крымского, то и вся Большая Орда под властью Порты окажется.

Боярин Версень хотел возразить, но Пётр Плещеев перебил визгливо:

— Не могем допустить, чтоб, как при Батыге, Орда сызнова угрожала Руси! Настал час повоевать Казань, взять Мухамедку под руку великого князя Московского!

Василий дождался тишины, промолвил:

— По-иному не быть! Не дозволим туркам господствовать в Казани, пошлём рать на Мухаммед-Эмина. Не добром, так силой подчиним его Москве. А поведут полки воеводы — князья Вельский и Ростовский с братом моим Дмитрием. А нарядом ведать тебе, боярин Твердя. Дабы ты, Родион Зиновеич, головой своей уразумел, где Казани место быть…

И усиленно, с раннего утра допоздна застучали молоты в кузницах. Выполняли оружейных дел мастеровые государев заказ, ковали для войска сабли и пики, вязали кольчужники броню, швецы-шорники шили конскую сбрую.

Горят костры по городу. Из дальних и ближних мест сходятся в Москву ратники. Князья и бояре со своими дружинами, как исстари повелось.

С апрельским теплом, когда просохли дороги, а реки очистились ото льда, тронулись полки из Москвы. Воевода Фёдор Иванович Вельский с великокняжеским братом Дмитрием пешую рать с огневым нарядом на суда погрузили, а воевода Александр Владимирович Ростовский повёл конные полки сушей.

* * *

На исходе рамазана велел Мухаммед-Эмин перебить русских купцов, а московского посла боярина Яропкина кинуть в яму для преступников. Ханские глашатаи кричали на улочках Казани-города, на пыльных базарах: «Великий хан Мухаммед отрёкся от мира с урусами. Неверный князь московитов Казань воевать собрался, о том купцы доносят! Готовьтесь, достойные сыны Чингиза и внука его Батыя!»

У Мухаммед-Эмина широкоскулое лицо, обрамлённое рыжей бородой, и рысьи глаза. Хан мнит себя потомком Батыя. О том каждодневно шепчут ему раболепные мурзы. Они сравнивают его с луной на усыпанном звёздами небосклоне. Он, Мухаммед-Эмин, согласен с ними.

По утрам, когда хан в сопровождении телохранителей обходит белокаменные крепостные стены и с их приземистой высоты взирает на большой город и шумные базары, корабли у причалов, голову его не покидает назойливая мысль: как нет двух лун на небе, так не может быть двух великих ханов в одной Орде. Если бы Менгли-Гирей признал его старшинство, Орда была б едина, и тогда он, Мухаммед-Эмин, великий хан, повёл бы тумены на Русь, заставил московитов стать на колени и платить дань Орде, как платили они её со времён Батыя.

Но проклятый Менгли-Гирей слушает, что в его ослиные уши нашёптывает лисий язык турецкого султана. По его вине он, Мухаммед-Эмин, долго жил с урусами в мире и терпел высокоумничанье их посла. Но, слава аллаху, кровь великих предков заговорила в Мухаммед-Эмине. Его темники стоят под стенами Нижнего Новгорода с наказом разрушить город, дабы московский князь, идя на Казань, не знал за спиной опоры, а нижненовгородский посадник не смущал татарских данников — чувашей да мордву с марийцами.

* * *

С приближением русских гребных и парусных судов татарское войско, так и не овладев Нижним Новгородом, спешно удалилось от города. Воевода Вельский предложил дождаться конной рати воеводы Ростовского и только тогда наступать на Казань. Но князь Дмитрий, ссылаясь на волю брата, великого князя Василия, настоял на своём. Во второй половине мая русские полки высадились под Казанью.

* * *

В полутёмных покоях великолепного ханского дворца, на дорогих коврах заморской работы, свернувши калачиком ноги, расселись полукругом беки и мурзы, темники и муфтии. Неподвижны их лица, и взоры обращены на Мухаммеда. Он восседал, обложенный подушками. Речь его была тихой и плавной, как воды Волги-реки.

— О, надежда моя, цвет Орды моей! Темники мои Назиб и Абдула воротились от Нижнего Новгорода и на хвостах своих коней привели урусов. Скажите, мои мудрые муфтии, верные беки и мурзы, не поклониться ли нам князю Василию, как кланялись князю Ивану? Не дать ли нам выкупом Москве и не послать ли нам в Московию заложниками наших детей?

— Великий хан, достойный хана Батыя, — заговорил седобородый муфтий, — разве у темников Назиба и Абдулы вместо сабель кнуты погонщиков верблюдов?

— О, почтенный Девлет! Зачем язык твой изрыгает ругательства, — гневно прервал муфтия темник Омар. — Воины твои, хан, готовы биться с урусами.

— Якши, якши, — довольно произнёс Мухаммед-Эмин, и рысьи глаза его сверкнули. — Ты, Омар, поведёшь тумены на урусов! Ты заставишь князя Дмитрия показать нам его спину.

Сидевшие загудели одобрительно. Темник Омар склонил голову, спросил почтительно:

— Означает ли это, о великий хан, что темники Сагир и Назиб, Абдула и Верке с Узбеком подчиняются мне?

— Твои слова для них — мой приказ, темник Омар. Идите, и пусть вам поможет аллах!

— Аллах, аллах! — вразнобой повторили все.

— Слушаюсь и повинуюсь, великий хан, — снова склонил голову Омар и поднялся.

Следом за ним встали остальные темники.

* * *

Ночь сбрасывала свой покров. Рассеивающийся сумрак открывал корабли на реке, белеющие паруса и берега, тихие, будто мёртвые.

Отужинав холодным поросячьим боком, князь Дмитрий, слегка похудевший за долгие дни плавания, вглядывался в берег. Незаметно приблизился князь-воевода Вельский, старый, но ещё крепкий, с суровым, взрытым оспой лицом, сказал:

— Весть имею, татарские темники Назиб и Абдула в Казань не ворочались.

Дмитрий зевнул, сказал, будто не расслышав:

— Утром высадимся и город осадим. — Поёжился. — Озяб я что-то.

— Пущай Родивон Зиновеич огневым боем стрельницы разбивает, — сказал воевода. — Порохового зелья вдосталь. Одного опасаюсь, уж не замыслил ли Абдула с Назибом чего, не ударили б нам в спину. Куда они подались, как мыслишь, князь Дмитрий?

— Назиб с Абдулой как от Нижнего в бега кинулись, так и поныне хан их не сыщет, — рассмеялся Дмитрий. — Я того не опасаюсь, о чём ты, воевода Фёдор Иванович, сказываешь.

— Кабы так. К полудню приблизимся к городу да изготовимся. Ладьям же велим у пристани чалиться. Ордынцы хитры и ратники, особливо конные, искусные.

— Делай, как знаешь, Фёдор Иванович, — добродушно согласился Дмитрий, — а мне позволь прилечь.

— Передохни, князь Дмитрий. Коли нужда будет, разбужу.

Горячее солнце краем заглядывало под балдахин, припекло лицо, прогнало сон. Дмитрий открыл глаза, долго лежал, вслушивался. На берегу людской шум, гомон. От кораблей доносятся дружные вскрики:

— И-эх! И-эх!

«Наряд пушки снимает», — догадался Дмитрий и встал.

Отрок помог надеть панцирь, подал шлем и Саблю.

По качающимся под ногами сходням князь перешёл на берег. Воин подвёл коня. Дмитрий долго не мог попасть ногой в стремя. Застоявшийся конь вертелся, грыз удила. Недовольный князь прикрикнул на воина:

— Придержи стремя!

С высоты седла огляделся. Полки уже выступили. Блистая на солнце броней, широкой лентой шла пешая рать. Дмитрий снял шлем, вытер вспотевший лоб. День выдался жаркий. Пустив коня, князь обогнал одну колонну за другой, разыскал воеводу. Тот, как и Дмитрий, был на коне. Увидев князя, сказал:

— За Поганым озером перестроим полки. Мыслится мне, что не станет Мухаммед дожидаться, пока мы ему ворота запрём, сам первым нападёт.

— Что ертоульные доносят?

— Пока тишь вокруг.

— Иного и не будет, — весело тряхнул головой Дмитрий. — Вот поглядишь, князь-воевода Фёдор Иванович. Мухамедка, завидевши нашу рать, враз мира попросит.

Вельский пожал плечами, ничего не ответил.

* * *

Ордынцев увидели нежданно. Их верхоконные тумены стояли плотной стеной…

Темник Омар с высоты холма наблюдал, как на ходу перестраиваются русские полки, разворачиваются крылья. Душа темника радуется: хорошее место для боя выбрал он. Русской рати тесно, и их пушки в пути, не успеют подтянуться, а татарской коннице вольготно. Ко всему тумены Назиба и Абдулы вот-вот подойдут, ударят урусам в правое крыло.

«Нет, хан Мухаммед-Эмин не ошибся, когда доверился мне, Омару, — думает темник. — Сегодня, не позже восхода солнца этих урусов порубят татарские сабли».

А вслух темник Омар говорит презрительно:

— Яман воеводы у князя Василья. — И сплёвывает через плечо.

Темники Берке и Сагир согласно качают головами. Да, плохие воеводы у русских. Им не надо было идти за Поганое озеро.

Со степи полным намётом скакал всадник. У самого холма он осадил коня, спрыгнул наземь.

— Темники Абдула и Назиб ждут твоего слова, темник! Омар посмотрел на изогнувшегося в поклоне сотника, потом на русские полки и снова на сотника.

— Спеши к темникам Абдуле и Назибу, пусть ждут моего знака.

Сотник птицей взлетел в седло, плёткой огрел коня. А Омар приподнялся в стременах, выкрикнул гортанно:

— Урагш!

Гикая и визжа, вращая над головами кривыми саблями, понеслись на русские полки тумены Берке и Сагира. Их встретили роем стрел, копьями.

В топоте копыт, многотысячном крике вздрогнула земля.

Сшиблись! Зазвенела сталь, дыбились кони, стучали боевые топоры и шестопёры, полилась кровь, упали первые убитые. Качались над бившимися русские хоругви и стяги, татарские бунчуки.

У воеводы Вельского мелькнула мысль: зачем дал он уговорить себя идти на Казань без конных полков князя Ростовского? Почему послушался он Дмитрия?

Успев заметить, что у татар левое крыло послабее, крикнул князю Дмитрию:

— Левым крылом тесни ордынцев! Посылай туда Большой полк, князь Дмитрий! С нами Бог! Там наша победа!

Темник Омар, увидев, как превосходящие силы русских теснят его тумены по правую руку, усмехнулся. И было в этой усмешке злорадство. Русские воеводы не разгадали его хитрости. Омар поманил стоявшего неподалёку десятника:

— Пусть Абдула и Назиб почешут этим урусам спины саблями…

А князь Дмитрий торжествовал. Русские полки теснят татар. Осталось ждать совсем мало до победы, скоро Дмитрий возьмёт Казань и воротится в Москву.

Сладкие мысли великокняжеского брата нарушил тревожный вскрик воеводы Вельского:

— Татары со степи!

Дмитрий повернулся и вздрогнул. В спину Большого полка грозно надвигались тумены Назиба и Абдулы.

Когда исчезла первая оторопь, Дмитрий подал сигнал к отходу. Заиграли рожки, и, отбиваясь лучным боем, русская рать покатилась. По полкам сотники и десятники, сдерживая воинов, шумят:

— Спину не показывать, посекут!

Воевода Вельский коня вздыбил, крикнул:

— Я к Большому полку!

Полки успели развернуться, встретили конницу в копья, секиры. Дмитрию видно, как люто бьются воины. И хоть отступают, но не бегут. На сердце полегчало. Прокричал громко:

— Отходить к ладьям!

И услышали, повернули к кораблям. Тут упал, сражённый стрелой, князь Вельский. Охнул Дмитрий, закричал:

— Князя Фёдора недругам не оставлять! Воины подхватили тело воеводы.

А у казанцев ярость спадать начала. Верно, сила их иссякает. К полудню и совсем выдохлись. Отвёл темник Омар свои тумены. По русским полкам радостный гул. Недоумевают: как удалось уцелеть? Кабы ещё чуть навалились, всех посекли бы.

Вытер князь Дмитрий потное лицо ладонью, вздохнул облегчённо:

— Слава те Господи, кажись, спасены.

Но, тут же вспомнив, что придётся держать ответ перед государем, помрачнел. Велик урон людской, и пушки казанцам оставили.

Дмитрий велел найти Твердю. Того насилу сыскали. Ещё в начале боя, завидев конницу татар, бросил пушки, убежал на ладью, забился меж скамьями, дух затаил.

К вечеру поредевшие полки погрузились на ладьи. Уже когда отплыли, князь Дмитрий, примостившись на корме, отписал два письма: одно на Москву, великому князю Василию, другое в Нижний Новгород, воеводе Киселёву, дабы тот со своими воинами и огневым нарядом спешил на подмогу. Да не забыл позвать с собой верного Москве татарского царевича Джаналея, недруга казанского хана Мухаммеда-Эмина.

* * *

На пыльных базарах и узких улицах, на поросших первой травой площадях и у строгих мечетей, нарушая вечернюю тишину, враз забили кожаные тулумбасы, завопили ханские глашатаи:

— Слушайте, о люди Казан-Сарая! Слушайте, о чём говорим мы! О великий Мухаммед-Эмин! О доблестные его темники! Слушайте, о славные казанцы, о чём скажет вам наш язык!

Небо ниспослало нам достойнейшего из достойных ханов. Мухаммед-Эмин сын великого отца, внук великого деда, потомок Бату-хана и Чингиза!

Великий из великих хан Мухаммед-Эмин победил шайтанов урусов. Его темник храбрый Омар сразил темника Урусов князя Вельского, а князя Дмитрия багатуры гнали, как гонит хозяин своего шелудивого пса…

О небо! О великий хан!

И глашатай воздевал над головой руки, а толпа подхватывала радостно:

— О великий хан!

Эти выкрики торжествующих толп доносились до ханского дворца, где Мухаммед потчевал своих темников.

Поджав ноги, они сидели на коврах полукругом, ещё не остывшие от дневного боя, и перед ними дымились блюда с пловом и кусками молодой конины, жареными мозгами и жирными лепёшками.

Поддевая пальцами рассыпчатый рис, темник Омар ел не спеша, чавкая, запивая кумысом, вытирая время от времени лоснящиеся ладони о полы шёлкового халата.

Темники молчали, слушали Мухаммед-Эмина, изредка прерывая его одобрительными восклицаниями.

Омар кивал головой, поддакивал хану, хотя и знал: урусы побиты, но не разбиты совсем. Они уплыли сегодня, но могут воротиться завтра с силой двойной. А потому надо готовиться встретить их, но не дуться от важности, как Мухаммед-Эмин, и не проводить время в праздном безделье.

Темник Омар думал об этом, а вслух не произносил свои мысли, терпеливо сносил бахвальство Мухаммед-Эмина.

Хан хлопнул в ладоши, подал знак, чтоб темники уходили.

Когда Омар покинул ханский дворец, на город давно уже опустилась ночь. Поднявшись на широкую крепостную стену, он вглядывался в темень. Его по-рысьи зоркие глаза разглядели отблёскивавшие внизу воды Казанки-реки и Волги. А за Казанкой кольцом горели костры. То багатуры сторожат пленных урусов.

Омар в который раз задаёт себе вопрос: «Когда ждать урусов?»

Что они воротятся, Омар в этом не сомневается. Но сколько пройдёт времени?

И, не ответив на свой вопрос, темник решает тумены Абдулы и Назиба послать вверх по Казанке-реке. Пусть стоят там в лесах скрытно от князя Дмитрия.

* * *

Во гневе государь Василий Иванович. От брата Дмитрия недобрая весть. Отошли полки от Казани с немалым людским уроном, потеряв огневой наряд и воеводу, князя Вельского.

Сжав пальцами тронутые сединой виски, Василий расхаживает по Грановитой палате, говорит резко:

— Вельский виновен во всём. Зачем без князя Ростовского судьбу пытал? Вот и бесчестье терпим по глупости его.

Замолчал. Молчат и бояре, сгрудившиеся посреди залы. Да и что возразишь? Какое воинство послали на Казань, ан они разобща Мухаммеда покорить надумали. Им бы в один кулак собраться да ударить по городу. Гордыня у каждого превыше здравого разума.

Князь Василий Данилович Холмский наперёд бояр подался, почесал затылок.

— Эх, греха сколько, — и с досады рукой махнул. — Не неук воевода Вельский был, а поди…

Боярин Версень недовольно повёл бровью, защитил Вельского:

— Почто с одного Фёдора Ивановича спрос. Там же чать и князь Дмитрий Иванович воеводой.

Василий замедлил шаг, проронил насмешливо:

— Ты, боярин, не умничай.

Потом, заложив руки за спину, заходил, шагая широко. Длинные полы шитого серебром кафтана развевались на ходу, высокий воротник подпирал бороду. Откашлялся, снова сказал:

— И хоть воевода Вельский голову сложил, ан без славы. И нам, всему воинству, позор…

— Сколь людства загубили, и казне урон, — вздохнул Михайло Плещеев.

— Воинству нашему от Казани поворот и на веки веков, — снова просипел боярин Версень. — Мы с боярином Твердей упреждали о том, ин нас во злом умысле упрекнули.

Государь круто поворотился, вперился тёмными глазами в Версеня. Сказал тяжело:

— Вот в чём речь твоя, боярин?

Версень отшатнулся в испуге, а Василий дышит в лицо, продолжает говорить:

— Не о деле пеклись вы, бояре, а не хотели зады от лавок отрывать, в поход идти. За то же, что Твердя пушки утерял, заставлю ответ держать.

— Великий князь… — попытался вставить слово Версень. Василий оборвал его резко:

— Не токмо великий князь я есть вам, но и государь! Го-су-дарь! — по слогам повторил он. — И так величать меня надлежит, како и отца моего, Ивана Васильевича, звали!

И тут же, повернувшись к князю Холмскому, сказал уже спокойно:

— Тебе, князь Василий Данилович, моё повеление. Поведёшь полки на подмогу брату Дмитрию. А нынче нарядим гонца, пускай Дмитрий Иванович дождётся тебя, князь, с войском и допрежь Казани ему не искать. И тот гонец пусть скажет Дмитрию, чтобы отрядил ко мне на Москву боярина Твердю.

* * *

Затихли к ночи княжьи хоромы, опустели. Гулко. Заскрипят ли половицы под ногой, либо застрекочет сверчок за печкой — по всему дворцу слышится.

Накинув на плечи кафтан, Василий направился в опочивальню жены. Перед низкой железной дверцей постоял, будто раздумывая, потом потянул за кольцо. Смазанная в петлях дверь открылась бесшумно. Пригнув голову, Василий переступил порог. Опочиваленка тускло освещалась тонкой восковой свечой. За парчовой шторой молельня. Оттуда раздавался монотонный голос Соломонии. Василий заглянул в нишу. Стоя на коленях, Соломония отбивала поклоны.

В свете лампады блестело золото икон, пахло лампадным маслом, сухими травами, развешанными по стенам молельни. Великий князь знал: Соломония лечится травами от бесплодия. Горько усмехнулся. Опустив штору, Василий сел на край кровати. Под тяжестью заскрипело дерево. Вошла Соломония. Увидев мужа, не обрадовалась, спросила строго:

— Почто не упредил? Василий ответил сухо:

— Не всегда упреждают. — И, повременив, закончил: — Коль не рада, могу уйти.

— Чего уж. Раз пришёл, оставайся.

Скинув кафтан и сапоги, Василий лёг. Соломония задула свечу, улеглась рядом. Рука Василия коснулась её плеча. Она отстранилась. Долго лежали молча, уставившись в темень потолка. Первым подал голос Василий, сказал с упрёком:

— Холодна ты, Соломония, аки печь без огня.

Она ответила бесстрастно:

— Какой Бог сотворил.

— Не воспаляешь ты меня, а гасишь живое, что есть во мне. Остыну я с тобой.

Соломония молчала. Замерла недвижимо, чужая, недоступная. А Василий уже поднялся, натянул сапоги и, надев кафтан, бросил обидное:

— Цветёшь ты, Соломония, бесплодно, аки пустоцвет на дереве, без завязи. На что обрекаешь меня?

Сердито толкнул ногой дверь, вышел из опочиваленки.

* * *

На полпути между Нижним Новгородом и Казанью князь Дмитрий велел причалить к берегу, выжидать подмоги. Суда и насады, струги и бусы лепились борт к борту, покачивались на волнах. Над рекой не смолкал людской шум. Дмитрий зяб. Княжний челядинец разжигал огонь в железном шандале, но тепло от него не согревало.

Дмитрий нервничал, князь Ростовский не спешит. Верно, хочет прийти к Месту, не заморив долгим переходом ни воинов, ни коней.

Не было Дмитрию ответа и от государя. А вот воевода Киселёв и царевич Джаналей уведомили, что ведут к нему на подмогу свои конные полки.

Минул май…

С приходом воеводы Киселёва и Джаналея князь Дмитрий снова подступил к Казани. Опоясали полки белокаменные стены кремля, а пешие ратники осадили Аталыковы и Крымские ворота. Конница Киселёва и Джаналея через Казанку-реку переправилась, остановилась на том берегу.

С высоты стен казанцы русских воинов задирают, стрелы пускают. Воевода Киселёв крепость обстрелял, а на третий день закончился пороховой заряд. Попробовали русские мостовики наладить через речку Булак переправу, чтоб закрыть Царёвы ворота, но темник Омар конницу выпустил, отбил их.

Посовещались воеводы. Не так и высоки стены, а приступом не возьмёшь, укреплены изрядно.

Постояла русская рать под Казанью, посад сожгла и отступила. Малые силы. Ко всему дозоры донесли, Абдула и Назиб в спину Киселёву и Джаналею нацелились.

* * *

День воскресный. Отслужив обедню, митрополит Симон вышел на паперть собора. Нищие и юродивые подлезли под благословение. Осенил одним крестом всех и, постукивая по булыжникам посохом, направился в княжеские хоромы. По пути останавливался, подолгу смотрел на зелёные кусты сирени, трогал молодые нежные листья липы, качал головой, причмокивал от удовольствия, и на высохшем лице печать благодушия и умиротворения.

У высокого княжьего крыльца два караульных воина осторожно взяли митрополита под руки, помогли подняться по крутым ступенькам. А когда Симой скрылся в хоромах, один из воинов сказал товарищу:

— Велик сан митрополичий, ан не хотел бы я иметь его.

Второй возразил:

— Отчего, почёт какой!

— Чести много, да ни семьи те, ни детей.

— Этакому старцу жена ни к чему.

— Не всегда он древним был. Верно, и молодость знал. Государь встретил митрополита, провёл к креслу. Сам уселся напротив.

— Зачем, отче, трудился, шёл. Прислал бы монаха, я бы тебя навестил, коль понадобился.

— Без нужды зашёл яз к те, сын мой, — замахал ручкой митрополит. — Давно не видел тебя, вот и надумал проведать.

— Спасибо, отче, за память. Знаю, печёшься ты обо мне. В голосе Василия Симон уловил насмешку, но оставил её без внимания. Сказал печально:

— Слышал яз, будто воинство наше от басурманской Казани поворотило.

Василий ответил сурово:

— За то спрос будет с воевод, отче. Тебе же с попами молиться надобно с усердием, чтоб даровал Бог победу брату моему Дмитрию. Ныне послал я к нему на подмогу князя Холмского.

— Господь не оставит нас без милости своей! — Симон перекрестился. — И ещё слышал яз, что ты зело зол на боярина Родиона Зиновеича. Так ли то?

— Отче, — Василий поднялся, — вели в мирских делах мне судить. Коли же ты о боярине Тверде печёшься, то отвечу, грех на нём большой.

— Господь учил нас прощать вины! — Симон поднял палец кверху. — Яко и он прощает нам вины наши.

— Твердя достоин, чтоб дьяк Федька с него допрос учинил в избе пыточной.

— Родион Зиновеич древнего боярского рода, помни то, сын мой.

— Он, отче, не передо мной виновен, а перед Москвой!

— Не казни бояр, сын мой, черни на потеху.

Симон поднялся, поправил клобук, сказал уже о другом:

— Поглядел яз на тебя, сын мой, теперь к себе отправлюсь. Василий поклонился. Уже у двери пообещал:

— Прости, отче, коли что не так говорил. О Тверде же обещаю подумать.

Оставшись один, Василий долго стоял недвижимо.

«Бояре — что осы в гнезде. Одну тронь, все кидаются. Не успел Родиона наказать, как за него вишь какие заступники сыскались. А намедни Соломония тоже».

И Василий припомнил утренний разговор с женой. Соломония спросила его:

— Слыхала, будто боярина Твердю казнить собираешься? Василий ответил ей грубо:

— А твоё какое дело! К чему печаль?

— Не замай бояр, они опора твоя!

— Так-то и опора, — насмешливо прищурился Василий. — Кои плечо подставляют, тех не оттолкну. Кои же подножку готовят, не милую. И ты, Соломония, прошу в дела мои государственные нос не совать и за бояр-отступников либо провинившихся в защиту не идти.

Василий покачал головой, сказал сам себе:

— Быть бы тебе, боярин Родион, пытанным дьяком Федькой, да уж ходатаи у тя сильны.

* * *

— Авдоха! Авдоха! — высунувшись из дверей, голосисто звала боярыня Степанида. Её пронзительный крик разносился по всему двору.

Из людской избы показалась ядрёная краснощёкая баба, вперевалку направилась к боярыне.

— Авдоха, болярина Родивона Зиновеича попарь!

— Отчего не попарить. Попарить завсегда можно, — равнодушно промолвила баба и повернула к курившейся по-чёрному в углу двора баньке.

В бане жарко. За паром не углядишь. Боярин Твердя разлёгся на лавке, нежится. С дальней дороги костям покой и душе радость, миновал его княжий гнев. Никто и в мысли не держал, что так всё обернётся.

Когда вчерашним вечером воротился в Москву и шёл к великому князю, повстречал дьяка Федьку. За низким поклоном, что тот отвесил ему, уловил Твердя злую ухмылку.

Спрятал дьяк смешок в бороде, а глаза по боярину зыркают. У Тверди от недоброго предчувствия мороз по коже загулял. Плюнул вслед дьяку, проворчал: «Тьфу, поганец. Без крови не могет жить».

Ныне-то, ныне какая благость! Авдоха, двум мужикам не уступит, юбку за пояс подоткнула, мнёт боярину кулачищами спину, из бадейки горячей водой поливает и время от времени по боярину берёзовым веничком хлещет. Родион Зиновеич еле дух переводит. Хлебнёт из кувшина холодного кваса и снова на лавку. Что набрался насекомых за дорогу, всех Авдоха выгнала.

Твердя разомлел, тело огнём горит. Из горла не слова, хрип раздаётся:

— Поясницу, поясницу, Авдоха, подави!

И снова вспомнил пережитое волнение. Подумал: прикажи Василий отдать его, Твердю, в пыточную, сейчас не Авдоха его парила б, а дьяк Федька над ним изгалялся.

Кабы не упредил Версень Степаниду, а та не упала в ноги великой княгине и митрополиту, не миновать ему беды. Тем и отделался, что нашумел на него Василий, страху нагнал. Под конец же утих, сказал: «Тя, Родион, посылаю на Пушкарный двор боярином. Повертишься меж работного люда, поглядишь воочию, каким трудом пушки мастерят, вдругорядь не кинешь их, подумаешь».

Твердя огорчился. Придётся все дни на Пушкарном дворе отсиживать, и голубей не попугаешь, но перечить великому князю не стал. Виновен, спасибо, что живота не лишил…

Авдоха холодной водой окатила боярина и вслед горячей. Телу стало легко и покойно. Твердя попросил:

— Довольно, Авдоха, давай одёжу.

* * *

Ушли русские полки от города, но Мухаммед-Эмин в тревоге. Ертоульные доносят: под Нижним Новгородом князь Дмитрий силу копит, не иначе снова пойдёт на Казань. Ко всему из Москвы приплыли торговые гости и тоже в един голос: опередили-де они несметное войско князя Холмского. А тут ещё проклятый царевич Джаналей. Орде изменил и разослал своих людей по улусам, на Мухаммед-Эмина татар подбивает, на Казань зовёт…

Собрал Мухаммед-Эмин муфтиев и беков, мурз и темников, совет держит. Больше всех шумит муфтий Девлет. Его тонкогубый рот не закрывается. Девлет поносит темников, винит их в трусости.

У темника Омара лицо покрылось багровыми пятнами, но он сдержался. Нельзя уподобляться сварливой женщине или ревущему ослу, как случилось с муфтием.

Но вот Девлета прервал длиннолицый мурза Уляб.

— О, почтенный муфтий, — воздев руки, проговорил мурза. — Ты говоришь, как всегда, мудро, но поверь, сегодня твоя мудрость утонула в гневе. Где возьмём мы столько багатуров, как у московитов?

— Мурза Уляб, — тонкоголосо взвизгнул Изетбек, — неужели ты готовишься лизать сапоги урусам?

Уляб поднялся вперёд, метнул на Изетбека злобный взгляд. Но не успел возразить, как заговорил Омар:

— О великий хан! О достойные его муфтии, беки и мурзы. Мы дважды прогоняли урусов, и никто из вас не упрекнёт нас в трусости. Но теперь, когда к урусам пришло много воинов, разум подсказывает, мы не можем сразиться с ними в поле. Они одолеют нас числом. Если же мы закроемся в Казань-городе, они возьмут нас измором. Откуда нам ждать помощи? Крымцы и ногайцы смотрят на нас недругами, Джаналей давно ходит под Москвой, и вы видели его тумен под Казанью… Я сказал, что думаю. — Омар повернул голову к темникам. — Это же могут подтвердить и они.

Берке, Сагир, Назиб и Абдула закивали согласно.

— Мудрые мои советчики, — печально проговорил Мухаммед-Эмин. — Я вижу, большинство из вас склоняется к миру с Василием. Мы освободим боярина Яропкина и вернём Василию тех пленных урусов, что добыли в бою. Мы признаем над собой власть великого князя Московского, такова воля аллаха.

— Воля аллаха! — подхватили остальные и разом поднялись.

Отвешивая хану низкие поклоны, муфтии, беки, мурзы и темники удалились.

 

Глава 4

ПУШКАРНЫХ ДЕЛ МАСТЕРОВЫЕ

Лень начинается с зарею. Нежданная беда Вассиан. Антипа секут. День воскресный. Село подмосковное. Степанка-пушкарь.

Не спят на Пушкарном дворе. Едва рассвет забрезжил, на всю избу зычно раздался голос старшого:

— Подымайсь!

На нарах завозились, зашумели. Сергуня продрал глаза, спустил ноги вниз. Кто-то, верно сам старшой, высек искру, вздул огонь. В тусклом свете лучины люди копошились, кашляли. В избе дух тяжёлый, спёртый.

— Дверь распахни! — подал голос Богдан.

В открытую дверь потянуло свежестью. Качнулся огонёк лучины. Задвигались на стене уродливые тени. В барачной избе, построенной на Пушкарном дворе, жил бессемейный работный люд, не имевший в Москве пристанища.

Богдан с Игнашкой давно переселились на Пушкарный двор. Мечтали, на время, ан который год минул…

— Степанка, слышь-ка, пробудись, — толкнул Сергуня друга и принялся надевать лапти.

Степанка нехотя оторвал голову от нар, проворчал:

— И чего спозаранку всколготились? Одеваясь, продолжал ругаться.

— Айда умоемся, — прервал его Сергуня.

— Желания нет. Всё одно за день измажешься. Выбежал Сергуня во двор, сереть начало. Гасли звёзды, и на востоке заалела заря, яркая, к ветру. Он уже перебирал листья деревьев, лез Сергуне под рубаху. Пушкарный двор ожил. У плавильной печи возился народ. Слышался стук топоров.

Спустившись к Неглинной, Сергуня торопливо поплескал на лицо, помыл руки и, вытеревшись рукавом, заторопился в избу.

Стряпуха разложила по глиняным мискам кашу.

— Ну-тко начнём, — сказал мастер и постучал деревянной ложкой по краю стола.

Черпали споро. Не успели начать, как опорожнили миску.

«Ели не ели, а в животе пусто», — подумал Сергуня. Богдан пошутил:

— Вы, робята, брюхо верёвкой подтяните, гляди урчать перестанет.

Тут старшой снова голос подал:

— Засиделись, пора на работу.

Мастер Богдан поднялся первым, за ним, подражая отцу, Игнаша. Богдан проговорил:

— Тебе, Сергуня, со Степанкой урок, медь носить от плавильни.

Сергуня промолчал, а Степанка, выходя, буркнул:

— Какой день носим. Когда обучать будешь? Мастер положил ему на плечо руку, ответил строго:

— Когда тебе любая работа у нас не будет в тягость, тогда на иное переставлю.

В тот день у плавильной печи случилась беда.

Поначалу всё шло как обычно. В кузницах ковали железо. Мастер Антип священнодействовал, варил бронзу. От печи пылало жаром, чухали глухо мехи, посылая в её огненное чрево воздух и известковую толчёнку. Иногда Антип настораживался, прислушивался к доносившемуся из печи клёкоту. По одному ему понятному признаку проверял, готова ли бронза.

Боярин Твердя, изнывая от безделья, умостился неподалёку от печи на бревне, зевал. Скучно. Размяться бы, да отлучиться нельзя. Встряхнул головой боярин, прогнал сон. Поманил пальцем Степанку.

— Принеси-ка мне воды родниковой, да живо.

Убежал Степанка, а Сергуня присел на край чана передохнуть. Только вытянул сомлевшие ноги, как вдруг с силой вырвало у печи чек, струёй ударила расплавленная бронза, потекла по жёлобу.

Вскочил Сергуня, завопил испуганно. Твердя тоже увидел, орёт:

— Варево спасайте, ироды!

Схватил Антип молот, к печи кинулся — дыру закрыть. Из-под молота расплавленная жижа брызжет, на лапти падает, горит. Завоняло палёным мясом. Сцепил зубы Антип, стонет, а молота не выпускает.

Подбежал Богдан, зашумел:

— Чан, чан, робята, подставляйте!

А у Антипа из глотки не голос, хрип:

— Не сварилось ещё, нельзя пущать!

— Пропади оно пропадам! — обозлился Богдан.

Игнаша с Сергуней мигом подставили чан, а Богдан ухватил Антипа, силком оторвал от печи, на руках отнёс в сторону, положил на траву, принялся торопливо срывать с ног лапти, сыпать на обгоревшее тело холодную землю. Вокруг Антипа мастеровые столпились. Боярин Твердя растолкал их, бранится, на губах слюна от злости.

— Вару-то сколь перевели, басурманы. Засеку виновных! Богдан поднял голову:

— Эк, боярин Родивон Зиновеич, зачем говоришь такое? По-твоему, лучше б Антипа лишились? Где мастера такого сыщешь?

— Аграфенушка, почто скучная? — допытывался боярин Версень у дочери.

Аграфена всё отмалчивалась, наконец сдалась:

— Степанку жалко.

— Ух ты, — взбеленился боярин. — Что в голове держишь? Я вот запру тебя в светлице, чтоб и ноги своей не казала на улице. Слыханное ль дело, с дворовыми отроками дружбу водить! А я-то, я-то хорош. Словам тиуна Демьяна веры не давал. Ай-ай, — корил он себя…

Каждый раз, заводя о том разговор, Версень от гнева пучил глаза, тряс бородой.

— Степанка в бегах. Изловлю, засеку, — грозил он. Аграфена ругани отцовой не пугалась, дулась обиженно.

И Версень остывал. Знал, своенравная дочь, добром с ней лучше. Заговаривал помягче, спокойней:

— Ну как, Аграфенушка, бояре о тобе скажут? Тобе чать, замуж скоро, а ты всё озоруешь.

— Я, батюшка, — ответила ему Аграфена, — от тебя уходить не думаю и замуж не хочу. Нет у меня охоты в мужнюю рожу глядеть.

— Ах, негодница, — хихикнул Версень, остыв от гнева, — аль не люб тобе никто из боярских сынков? Неволить я тобя не стану, но с дворовыми отроками дружбу не води…

Аграфена те отцовы слова мимо ушей пропускала. От стряпухи знала она, что Степанка где-то в Москве. Каждый раз, выходя в город, надеялась увидеть его. Хотелось Аграфене посмотреть на Степанку да узнать, когда же будет он именитым.

Посмеивалась в душе Аграфена, представив Степанку боярином вроде отца либо Родивона Зиновеича.

Но Степанка исчез, и начала Аграфена думать, что покинул он Москву навсегда.

* * *

Подкралась смерть и к митрополиту Симону. Загодя почуяв её, позвал он к себе Иосифа Волоцкого, исповедался. Один на один при последнем издыхании говорил Симон настоятелю:

— Хочу сказать те, сыне. Великий грех взяли мы с тобой на душу. И хоть отпустил ты мне вины мои, но казнюсь яз душой. Силён искуситель, коему поддался яз в тот недобрый час.

Иосиф наклонил голову. Бледными тонкими пальцами затеребил тяжёлый серебряный крест на груди. Спросил сдавленно, глухо:

— О чём ты, отче?

— Сам, сыне, ведаешь. К чему прикидываешься? Помнишь, как приезжал ко мне и о Вассиане речь вёл? Так скит тот, знаю яз, сожгли.

Симон вздохнул. Брови Иосифа взметнулись. Он проговорил сердито:

— Вот ты о чём, отче. Но то дело рук Вассиановых людишек. Их злодейство. Подобно гадам ползучим, жалят они нас. Глаголят, мы-де огнём очищаемся.

— Нет, — прервал его печально Симон и поморщился. — Не говори мне ныне того, не успокаивай. Вишь, яз перед Богом встану и ему за вины наши с тобой отвечу. На Вассиане нет греха, коий мы захотели на него взвалить. Смирись, сыне, смирись, и Бог простит тя.

— Прости, отче, — Иосиф склонился к ложу умирающего, — прости.

Слабым, лишённым жизни голосом Симон ответил:

— Кайся, сыне. Яз же беру грех твой на себя. — Перевёл дух. Глаза его медленно закрылись. Одними губами, спокойно прошептал: — Прощай, сыне.

* * *

Давно не видывал Вассиан Москвы, давно. В молодые годы попал в Белозерский край. Постригли его в монахи, и с той поры жил он в ските Нила Сорского. От него и учение принял. Люто ненавидел Вассиан Иосифа Волоцкого и его последователей. В проповедях своих верный ученик Нила грозно обрушивался на игумена Иосифа и иосифлян, упрекал их в корысти и алчности. Воинственным нестяжателем, злым Вассианом звали его иосифляне.

В споре, в долгой борьбе раскололась русская церковь. Одни иосифлянами себя считали, другие — нестяжателями.

Бояре нестяжателей руку держали. Ишь какие у монастырей земельные угодья! Так, гляди, церковники и на боярские вотчины замахнутся. У попов глаза алчные, брюхо ненасытное.

Проповеди нестяжателей лишить монастыри земельных наделов по душе и тем смердам, кто пахал её и сеял на ней. Но иосифляне сильны, за них стоял и покойный великий князь Иван Васильевич, и митрополит Симон.

Нынешний митрополит Варлаам, как и великий князь Василий, проявляет к нестяжателям терпение, да надолго ли? Вот и Вассиана позвал на Москву великий князь Василий, к столу приглашал. Но зачем из Белозерского края вызвал, ни словом не обмолвился, а Вассиан сам об этом не спросил. Надо будет, Василий скажет…

С зарею поднялся Вассиан, долго молился, не покидая кельи, потом, нахлобучив скуфейку, вышел во двор.

Высокий, ширококостный, с грубыми чертами лица и крепкими, привычными к работе руками, Вассиан совсем не походил на того, прежнего боярина. Но ведь и времени прошло! Посчитай, скоро двадцать лет, как распрощался он с мирским именем. Тогда звался он не Вассианом, а боярином Василием, сыном именитого Ивана Юрьевича Патрикеева.

Были бояре Патрикеевы противниками великой княгини Софьи. Не могли смириться, что она власть великокняжескую над боярской выставляла. Хотела бояр холопами государевыми видеть. И за ту нелюбовь к княгине Софье подверглись Патрикеевы суровой опале!

Прикрыв дверь кельи, Вассиан осмотрелся. Симонов монастырь в Москве, где поселился Вассиан, огромный и многолюдный, не сравнить с Сорским скитом. Там низкие, тесные кельи одна к другой лепятся, бревенчатая избушка, здесь, в Москве, церковь просторная, с шатровой крышей и апсидами. Кельи монашеские хоть и рубленые, но добротные. Здесь же, в монастыре, светлая трапезная с длинными опрятными сосновыми столами и лавками; к трапезной примкнула поварня. В углу двора бревенчатые амбары, на дверях тяжёлые замки, за амбарами баня. Монастырь с постройками обнесён высокой изгородью.

Нет у Симонова монастыря земель, но живёт его братия безбедно. Кормят смерды из окрестных сел, да и бояре подносят. Радуется Вассиан… К этому и зовёт он. Зачем монастырям земли? Лишняя забота отрывает монахов от церковных служб…

У входа в поварню инок колол дрова. Заметив Вассиана, низко поклонился. Вассиан подошёл к нему, взял топор, легко взмахнул, ударил по чурке. Она с треском раскололась. Снова взметнулся топор в руках Вассиана.

Колол дрова долго, со знанием. Там, у Нила в ските, привык к этому. Когда гора чурок уменьшилась вдвое, передал топор иноку. Зазвонили колокола на звоннице, настойчиво созывая к утрене монахов и прихожан.

У распахнутых настежь ворот со скрипом остановилась колымага. Вассиан пригляделся. Хоть и издали, а без особого труда узнал в подъехавшем на богомолье боярина Версеня. Подумал: «Всё такой же худой, без дородности боярин Иван».

Смахнув с лица пот, Вассиан не спеша прошёл в церковь.

* * *

Выстояв утреню, Вассиан с Версенем уединились. В келье полумрак, тишина. По стенам сухие травы висят пучками, привялой травой посыпан дощатый пол, и от всего этого в келье пахнет лугом.

Разговор вели долгий, неторопливый. Сидели друг против друга, удивлялись, как незаметно постарели, каждому за сорок перевалило. В волосах густая седина, и лицо в морщинах.

— За кои годы встретиться довелось, — плакался Версень.

— На то воля не наша, — задумчиво произнёс Вассиан. — И не по охоте покинул я мирскую жизнь. Но не ропщу.

Поскрёб Версень в бороде, сказал с сожалением:

— Кабы послушал нас великий князь Иван Васильевич в ту пору да завещал великое княжение не Василию, а внуку Дмитрию, то не случилось бы того, чем ныне тяготимся.

— Сам ведаешь, Софья с Василием в силу вошли, — прервал его Вассиан. — За то, что противились им, и кару претерпели. Нынче, боярин Иван, строптив Василий, как прежде, либо обмяк?

Версень сокрушённо махнул рукой:

— А, пустое. Горбатый горб до гробовой доски носит.

— Это верно, — поддакнул Вассиан.

— Надменен Васька и своенравен. Не терпит, кто перечит. Грит: «Осударь я вам!» — перекривился Версень.

— В отца, — вставил Вассиан и нахмурился. — Круто княжит.

— Куда как круто, — поддакнул Версень. — Семён да Юрий на что родные братья Василию, и те на него недовольство таят. А уж что до Дмитрия, так того на поругание под Казань отправил. Вишь ты, басурманского царства Васька взалкал, а ему от ворот поворот. — Версень хихикнул. — А упреждали мы его, особливо я да Родивон Зиновеич. Поди, помнишь, боярина Твердю? Так на меня Васька разорался, попрекать зачал, а боярина Родивона Зиновеича ныне на Пушкарный двор упёк. Мается Родивон с работным людом. И ещё что хочу сказать тобе. — Версень склонился к Вассиану, зашептал в самое ухо: — Слыхал, Соломонию Васька попрекает в бездетности, бесчестит, не чтит за великую княгиню. И ещё за то Васька не любит Соломонию, что она в защиту бояр идёт. Знает, великая княгиня за бояр, а они за неё стеной встанут…

— Ох-хо-хо! — вздохнул Вассиан. — Византийское лукавство и высокомерие в крови великокняжеской.

Версень опередил:

— От Софьи всё повелось.

— То так, — согласился Вассиан. — От неё великие князья государями нарекают себя.

Замолкли надолго. Наконец Версень нарушил тишину.

— Как прослышал, что ты воротился в Москву, возрадовался. Ко всему за неудачу у Казани Васька хоть и озлобился, да всё же щелчок ему по носу. Знай, сверчок, свой шесток! — Версень довольно рассмеялся. Вытерев глаза от набежавшей слёзы, закончил: — Может, теперь голосу нашему внимать почнёт.

Вассиан неопределённо пожал плечами:

— Кто знает. Я вот на мудрость митрополита Варлаама полагаюсь. К нам, нестяжателям, он льнёт, хоть виду не кажет. Может, он на Василия влиять будет. Дай время, поглядим. Симон стар был и с Иосифовых слов говорил…

— Засиделся я у тебя, Вассиан, — поднялся Версень. — Радуюсь, что повидались, и душу отвёл.

Вассиан проводил его до ворот. Колымага, тарахтя по бревенчатому настилу, отъехала от монастыря, а Вассиан ещё долго глядел ей вслед.

* * *

Били Антипа два дюжих ратника. Исписали оголённую спину синими полосами. Сцепил зубы Антип, стонет, но не кричит. Боярин Твердя самолично удары считает. На двадцатом махнул рукой:

— Довольно!

Отвязал страж Антипа, столкнул. Долго валялся мастер, пока опамятовался. Потом поднялся, опустил рубаху, ушёл к печи. А боярин Твердя кричит вслед:

— Пора медь варить! Да вдругорядь доглядывай. Коль ещё испортишь, вдвойне палок отведаешь.

Сергуня на эту казнь со страхом глядел. Речи на время лишился. Работный люд на казнь молча взирал.

Ночью Сергуня не спал, метался. Богдан лежал рядом, пробудился, положил руку Сергуне на плечо.

— Ничего… Ещё не то повидать придётся. Что поделаешь…

Сергуня приподнялся на локте, спросил с упрёком:

— Что никто за Антипа не заступился? Он невиновен.

— И-эх, правда за тем, кто сильней. Вон у боярина Тверди стража да княжьи воины, оттого он и смел с нами. Попробуй перечить ему, бит будешь… Ну ладно, разговорились. — Богдан повернулся на другой бок. — Спи, завтра рано вставать. Да и боярин прознает ненароком наши разговоры, палок отведаешь. А Антип что, заживёт спина.

* * *

В воскресный день на Пушкарном дворе отдых, и Сергуня со Степанкой бродили по Москве. На улицах людно. На Красной площади качели до небес взлетают, гулянье. Тут же торг пирогами и пряниками, калачами и бубликами, сбитнем и медовым квасом.

У Сергуни со Степанкой в карманах пусто. Утром ещё как съели по ломтю хлеба с луковицей — и до обеда во рту ни крошки. Попробовал было Степанка у бабы калача выпросить, та визг подняла, словно режут её, и только. Другие бабы тоже зашумели. Пришлось Сергуне со Степанкой улепётывать, пока бока не намяли.

— Небось сама сыта, — посетовал Степанка, — а тут калача пожалела.

— Я как деньгой обзаведусь, так попервах пряников и пирогов натрескаюсь и всех, кто пожелает, накормлю до отвала, — сказал Сергуня.

Степанка хмыкнул:

— Так уж и накормишь. Да у тебя сроду и денег столько не будет, чтобы всех насытить.

— Может, и так, — печально согласился Сергуня.

У самой Москвы-реки скоморохи-дудошники народ потешают, а у кремлёвских ворот гусельник выбренькивает. Немало, верно, перевидел он, исходив по Руси. Одежда на гусельнике — лохмотья, лицо обветренное, тёмное, но песни радостные, лёгкие для души. Послушали его Сергуня со Степанкой, и вроде есть перехотелось.

Прокатил через площадь боярин. Колымага цугом запряжена, немазаные колеса скрипят на все лады, а боярин сидит важный, нос задрал и на люд никакого внимания.

Тут Степанка Сергуню за рукав цапнул:

— Гляди, Аграфена!

Повернулся Сергуня. Боярышня складная, хороша собой.

— Красивая! — прицокнул языком Сергуня.

Аграфена не замечает Степанки, смотрит на качели. Дёрнулся Степанка и застыл. Теперь и Сергуня приметил, отчего испугался Степанка, почему за народ прячется. Позади Аграфены журавлём вышагивает боярин, от какого они со Степанкой убегали.

— Версень, отец Аграфены, — шепнул Степанка.

— Вижу, пойдём подобру.

Пробираясь меж народом, они незаметно покинули Красную площадь.

Уже зайдя в ближнюю улицу, Степанка огляделся, перевёл дух облегчённо:

— Избави попасться ему на глаза, и на Пушкарном дворе спасенья не станет.

* * *

Город заканчивался полем. За последними дворами, огороженная жердями, желтела созревающая рожь. В отдалении, на другом конце поля, виднелась деревня, избы в три, с постройками, а у темневшего леса — лентой большое село. От Москвы к деревне и селу тянулась избитая колеёй дорога.

Вышли Сергуня со Степанкой в поле, остановились. Простор вокруг, воздух чистый и тишина. Не то, что на Пушкарном Дворе, литьё горло дерёт и от грохота в голове гул.

Неподалёку крестьянин, в лаптях, длинной рубахе навыпуск, усердно вымахивал косой. Тут же поблизости телега вверх оглобли задрала, лошадь выпряженная пасётся. У мужика под косой трава ложится полукругами. Увидел незнакомых парней, косить перестал.

— Чьи будете?

— С Пушкарного двора мы, — ответил Степанка.

— Слыхал о таком, — кивнул крестьянин и ловко провёл бруском по лезвию косы туда-сюда. — А меня Анисимом звать.

— Дай-ко, — попросил Сергуня, — давно не держал в руках.

Ловко взмахнул литовкой, вжикнуло железо по траве. Враз припомнился Сергуне скит, косовица на лесных полянах, ночёвки на привялой траве.

Широко берёт Сергуня, мужик только хмыкает:

— Горазд, горазд.

Прошёл Сергуня полосу вперёд и назад, спина взмокла. Степанка его сменил. У того рядок поуже в захвате, но зато идёт Степанка быстрей, сноровистей. Сразу видать, крестьянский сын, в селе вырос.

Вымахивает, и мнится ему, что не Сергуня на его работу глядит, а Аграфена. Стоит за Степанкиной спиной, им любуется. Радостно на душе у Степанки, легко.

Косили, пока Анисим не сказал:

— Будя, — и достал с телеги узелок.

Выложил на траву ржаную лепёшку и четвертинку сала, позвал:

— Налетай, помощники!

Ели весело, запивали поочерёдно молоком из кринки. Поев, Сергуня улёгся на спину. А над головой синее небо без облачка… Степанка рассказывал мужику о своём житьё-бытьё, а тот поддакивал и тоже жаловался:

— Боярин, говоришь, наказывает? И у нас не лучше. Мы за князем Семёном Курбским числимся. Вон та деревня и село — всё его. Князь в Литве, а тиун его как что, так и катует смердов. Жизнь, она нашему брату везде одинакова. Так-то! Будет время, ко мне на село наведывайтесь.

На Пушкарный двор воротились поздно. В барачной избе храп вовсю, темень. Умащивались на нарах на ощупь. Степанка шептал Сергуне:

— На той неделе, как в город пойдём, ты подкарауль Аграфену. Скажи ей обо мне. Да не проговорись, где я, а то она ненароком скажет отцу. Я бы сам к ней сходил, да опасаюсь боярина. И дворня меня признает, схватят, не вырвусь…

* * *

Аграфену отец чуть не силком тащил на богомолье. Ещё бы куда ни шло поблизости, а то в Симонов монастырь. Будто в Кремле церквей мало.

Пока боярин Версень собирался, Аграфена выскочила во двор, съехала на животе по перилам высокого крыльца, осмотрелась. Чужой кот подкрадывался к воробьиной стае, прищурился. Проползёт, затаится. Воробьи, беды не чуя, клюют рассыпанное зерно, щебечут.

Подняла Аграфена с земли камень, запустила в кота. Воробьи разлетелись, а кот фыркнул, полез на забор.

Какой-то отрок, белобрысый, в растоптанных лаптях, робко заглядывал в ворота, манил пальцем Аграфену. Аграфена мальчишке кулак показала, но тот не уходил. Любопытно стало Аграфене, чего ему от неё потребовалось, подошла. Отрок сказал скороговоркой:

— Степанку помнишь? Кланяться велел. В прошлый воскресный день видели мы тебя, да ты не одна была.

— Степанка где, почему сам не пришёл? — удивилась Аграфена.

— Боярина боится.

— Вот те, — насмешливо протянула Аграфена. — Трусоват Степанка, а ещё храбрился… Ты скажи ему, как выбьется в званье великое, пусть меня не запамятует. Хочу я его именитым видеть. — И, поворотившись на каблучках, убежала.

Сергуня в толк ничего не взял, о какой именитости речь, но не кричать же вслед, потёр затылок и поплёлся от боярских ворот.

* * *

Однако Степанке понятны слова Аграфены. Не забыл обещание.

День ото дня не мило Степанке пушкарское ремесло, но куда податься? Терпит. Подчас зло берёт на Сергуню, что тянется он к работе, во всё вникает. Степанке же огневой наряд нравится, ему бы пушкарём стать.

Заметил это Богдан, пообещал:

— Коль не по душе мастерство литейное, и не неволься. Но не торопись покидать нас. Может случиться, попадёшь в пушкари. Дождись, когда явится государев наряд за пушками, просись у их огнестрельного боярина, гляди, и возьмёт он тебя. Я же слово замолвить обещаю. А пока к пушке приглядывайся, секреты её познавай. Она, что дитё малое, сноров любит. И стреляет по-разному: у одного рявкнет, да попусту, у другого не промахнётся. Тут и глаз нужен, и ветер учесть потребно, и знать, сколь порохового зелья засыпать. Да ко всему пушка пушке рознь. — Богдан подвёл Степанку к навесу, где, сияя медью, выстроились готовые пушки. — Вишь, затинная пищаль, стреляет из-за укрытия дробинами, рядом с ней короткоствольная можжира. Она для навесного боя предназначена. Из неё ядрами крепость обстреливают. Тут на зелье пороховое упор. Да не забудь, можжира, что на нашем Пушкарном дворе сработана, двойной пороховой заряд выдюжит, не опасайся.

Каждую пушку Степанка обхаживал по нескольку раз, в зев заглядывал, рукавом пыль со ствола смахивал, не терпится ему, ждёт не дождётся, когда за огнестрельным нарядом придут княжьи воины.

Попробовал было Сергуня отговорить друга, сулил, мы-де, погоди, дай срок, обучимся, такую пушку выльем, всем на зависть, но Степанка того и в разум брать не хотел. С той поры начал отдаляться Степанка от Сергуни, охладевала их дружба.

* * *

На Покров прихватило Твердю. От боли корчился Родивон Зиновеич, за пузо двумя руками хватается.

Мастеровые друг другу подмаргивают, посмеиваются:

— Эк разбегался болярин, не иначе с жиру.

А Тверде час от часу не легче. К обеду совсем невмоготу, еле голос тянет. Поманил Степанку:

— Помоги до колымаги добраться.

Степанка и рад. Глядишь, приметит отныне боярин да к пушкарям определит. Угождает Степанка Тверде, чуть не на загорбке донёс до колымаги, усадил бережно, сам в ногах примостился, поддерживал всю дорогу. С рук на руки передал боярыне Степаниде. Та всколготилась, заохала. Беда какая! Великого князя бранным словом помянула. Видано ли такое, силком угнать боярина на огневой двор. Не оттого ль беда с ним приключилась?

Неделю хворал Родивон Зиновеич. Уж боярыня его и парила, и дубовой корой поила, насилу боль унялась. За болезнь даже телом подался, исхудал, кожа на щеках мешками обвисла. И боярыня Степанида сдала. Раньше, бывало, день начинается, Родивон Зиновеич отправляется голубей гонять, а Степанида скуки ради по хоромам колобком перекатывается, на челядь покрикивает. Нынче же по вине Василия не стало покоя в боярском дому.

Но то всё ещё ничего, коль не дошли б до Тверди слухи. Государь, прознав о его болезни, принародно насмехался. «Медвежья хворобь-де у боярина Родиона не переводится ещё от татарского переполоха».

Эти слова услышал боярин Версень. Наведался к Тверде. Поставив к стене посох, присел на лавку, посокрушался вместе с хозяином:

— Боярские фамилии Василий на глумление отдал. Добро наши только, а то многие. Ровно с челядью обращается. При дедах наших такого не бывало. Князья к боярам почёт и уважение выказывали.

— Истинно так, — печально согласился Твердя. — Мы же словом за себя не вступимся, терпим. Вчера меня унизил, намедни боярина Яропкина за Мухамедку облаял, а то как-то князя Шемячича попрекнул: «Вы-де, Шемячичи, деда моего Василия ослепили. Весь род ваш на измену горазд, знаю вас…»

Не вошла, вкатилась в горницу Степанида, уловила, о чём речь, вставила слово:

— Единиться вам надо, бояре, да постоять за себя. Версень поддакнул:

— Боярыня верно сказывает, молчать будем — вольностей лишимся, что от роду нам дадены. Васька нас в холопов своих обратит.

Погоревали бояре, посетовали, с тем и разошлись. Супротивное слово великому князю не всяк сказать осмелится.

* * *

Сергуня поблизости стоял и видел, как Степанка Твердю обхаживал. Противно. А когда Степанка от боярина воротился, упрекнул:

— Угодничаешь! Аль забыл, как он Антипа бил? — насупился. — Эх!

Степанка побледнел, на Сергуню с кулаками надвинулся. Игнашка едва успел встать меж ними, прикрикнул на Степанку:

— Не замай! Сергуня верно сказывает, зачем гнёшься перед боярином, словно челядинец?

Отвернувшись от Степанки, Игнаша взял Сергуню за руку.

— Пойдём.

Они направились к литейке. У Степанки от гнева пропала речь. Кто-то положил ему на плечо ладонь. Вздрогнул Степанка, поднял глаза. На него внимательно смотрел Богдан и посмеивался в усы:

— Не таи на них обиды, парень. Вслушайся, может, робятки правду сказывают. Но уж коли и пересолили, так по молодости кто не ошибается.

Степанка промолчал, насупился обиженно, а Богдан подморгнул и разговор о другом повёл:

— Слух есть, на той неделе пищальники за огневым нарядом явятся, не проворонь.

* * *

В воскресный день Игнаша позвал Сергуню в село. Хотели и Степанку с собой взять, да тот отказался. Пробудились они спозаранку, когда намаявшийся за неделю работный люд ещё спал. Вышли из барачной избы на заре. Прохладно. Первая изморозь робко тронула привялую траву. Сергуня поёжился, промолвил с сожалением:

— Зима настаёт.

— Летом оно и в самом деле лучше, не зябнешь, — поддержал его Игнашка.

Они покинули Пушкарный двор, пошли сонными улицами Москвы. Встречались редкие прохожие, и то всё больше купеческого звания. На торг торопились, лавки открывать, изготовиться к приходу покупателей.

Иногда протарахтит по сосновым плахам мостовой крестьянская телега, гружённая снедью, и свернёт на боярское подворье.

— Вишь, сколь съедают бояре, — промолвил Игнаша.

— Сытно живут, — поддакнул Сергуня. — Нам, работному люду, такое и во сне не видывать.

Снова шли молча.

В мясные ряды проехал обоз с разделанными тушами. Из-под прикрывавших их рогож выглядывали окровавленные окорока.

На окраине встретился сторожевой наряд из княжьей дружины. Воины одеты богато, не то, что Игнаша с Сергуней в рваных зипунах. Поверх кольчуг кафтаны тёплые. Под железными шлемами шерстяные шапочки, на ногах сапоги из толстой кожи. А Сергуня с Игнашей лаптями землю топчут.

За околицей избитая колеёй просёлочная дорога. Снопы давно уже свезли, и голое поле щетинилось жёлтым жнивьём.

Вдалеке лентой растянулись избы. То было село, где жил крестьянин Анисим, какому они со Степанкой траву косили. Хотел Сергуня сказать об этом, но Игнаша опередил.

— Нынче пора обмолота, — промолвил он. — Люблю эту пору. Ты вот верно думаешь, что мы тут, на Пушкарном дворе, от роду? Ан нет. Мы на селе жили. Вот здесь… За князем Курбским числились. А когда на Пушкарный двор работный люд набирали, отец и подался туда. Ко всему, мать в ту пору похоронили… Я тогда совсем мальцом был… В селе же брат отца, дядя Анисим, остался.

— Коли у них один Анисим, то я его знаю.

От неожиданности Игнаша даже приостановился. Сергуня сказал:

— Однажды со Степанкой вот тут неподалёку повстречали.

— А-а-а! — протянул Игнаша. — Один был либо с Настюшей?

— Это кто? — спросил Сергуня.

— Дочь дяди Анисима. Мне, значит, сестра.

День начинался тихий, солнечный. Пели на все лады степные птицы. В чистом воздухе далеко слышен их пересвист.

От села донёсся стук цепов, разговоры. Посреди села мужики обмолачивали рожь. Раздевшись до порток и став в круг, они усердно вымахивали цепами. Сергуня спросил, отчего две палки, скреплённые между собой крепкой кожей, назвали цепом, а место, где обмолачивают, — током. Но Игнаша лишь пожал плечами:

— Кто его знает. Так искони прозывают: цеп да ток. Спины у мужиков загорелые, от пота блестят. Вблизи от тока гора снопов. Бабы и подростки снопы под цепы кладут, а когда мужики обобьют, спешат отвеивать солому от зерна, ссыпать в коробья. То зерно сносят в амбары, отмерив добрую половину княжьему тиуну.

Увидел Анисим Игнашу, молотить бросил. В довольной улыбке растянулся рот:

— Племяш пожаловал! А это никак Сергуня? Старый знакомец. Где ж друг твой, Степанка, кажись?

И, не дождавшись ответа на вопросы, уже новые задавал:

— Брат как, Богдан? Поздорову ли?

— Кланяться велел, — успел ответить Игнаша.

— И добре. Настюша! — позвал Анисим.

— Чего? — откликнулась невысокая плотная девчонка в сарафане до пят и опущенном по самые брови лёгком платке.

— Гостей встречай, — сказал ей Анисим.

Настюша повернулась к Игнаше и Сергуне, радостно воскликнула:

— Игнашка!

Сергуню она словно не заметила. Он, однако, уловил, как Настюша метнула в него взглядом и тут же отвела взор. И ещё приметил Сергуня, что у Настюши под длинными тёмными ресницами глаза спелыми сливами синеют. Из-под платочка коса ниже пояса свисает.

Дрогнуло сердце у Сергуни, кровь к лицу прилила. В голове мысль молнией мелькнула: «Ежели поглядит на меня сейчас, догадается». И ещё пуще краской залился.

К счастью, Анисим позвал их:

— Ну-тко помолотите, согрейтесь с дороги, а Настюша нам тем часом щец сварит.

За работой не почуяли, как и день минул. К вечеру, на заходе солнца, покинули село. Дорогой Игнаша подтрунивал:

— Вижу, понравилась тебе моя сестра. Она у меня и в самом деле ладная да душевная.

Сергуня смолчал. Да и что отвечать Игнаше? Разве соврать, но к чему?

* * *

День ото дня становился Степанка нелюдимей. Не проходила обида на Сергуню и Игнату. Терял веру и в пушкари попасть. Временами подумывал, не податься ли в казаки, на окрайну, как Аграфене обещал.

Приметил Богдан, что со Степанкой неладное творится, попробовал поговорить, сказать, что не к добру распаляет себя, попусту, но тот и слушать не захотел.

Чем окончилось бы всё, кто знает. Скорей всего, сбежал бы Степанка с Пушкарного двора, и числился б он по спискам беглым от дел государевых, кабы не явились вскорости за огневым нарядом пушкари.

Уломал Богдан их боярина взять Степанку к себе. «Не беда, что пятнадцатое лето живёт на свете, телом крепок и уж больно охоч к огневому наряду. Надежды парень подаёт немалые. Выйдет со временем из него отменный пушкарь…» И хоть был тот боярин молод, но без спеси. К словам старого мастера прислушался.

 

Глава 5

МОСКОВСКИЕ БУДНИ

Князь Курбский возвращается в Москву. На государевой псарне. Батоги за недоимку. Тиун Ерёмка.

Государево заступничество. Игумен Иосиф и государь Василий. Пыточная изба.

Зима доживала последние дни.

По ночам ещё держались морозы, но днём солнце выгревало и звонко выстукивала капель. Дорога под копытами превратилась в снежное месиво. Скользко.

Лес голый, мрачный.

Сиротливо жмутся берёзы, сникли осины, качают в высоком небе игластыми головами сосны и даже вековые дубы стонут на ветру. И тепло только разлапистым елям. Стоят себе красуются. Длинной лентой растянулся санный поезд князя Семёна Курбского. Княжья челядь, охранная дружина скачут впереди и позади поезда.

Курбский откинулся на подушках, остался один на один со своими заботами.

Из Вильно пришлось уехать нежданно. Три лета провёл князь Семён при дворе великого князя Литовского. Хоть давно тянуло домой, в Москву, но не мог. Прикипел сердцем к великой княгине Елене. Но о том князь Семён даже виду не подавал. И не потому, что опасался гнева её мужа, великого князя Александра, а берег честь Елены.

Может, ещё бы не один год прожил князь Курбский в Вильно, но скоропостижно умер Александр. Позвав князя Семёна к себе, Елена сказала:

— Княже Семён, в глазах твоих читала я всё. Спасибо. Нынче ещё раз сослужи мне. Поспешай в Москву, скажи брату Василию, какая беда стряслась. Чую, за великий стол литовский разгорятся страсти. Обскажи всё. Ещё передай, паны меня притесняют, требуют веру латинскую принять. Пусть Василий за меня вступится.

Курбский со сборами не затянул, на той же неделе пустился в путь.

Зимняя дорога не лёгкая. Тысячевёрстный путь в двадцать дней уложили. Кони подбились, отощали. Притомились люди, не чают, когда в Москву въедут. Каждой ночёвке рады. А уж коли баня предвидится, целый праздник.

На Авдотью весна зиму переборола. Снег осел, начал таять. Курбскому слышно, как ездовые перебрасываются шутками:

— Марток позимье, вишь, как дружно забрал.

— Знамо дело, Авдотья-плющиха снег плющит.

— С неё весне начало.

Чавкают конские копыта по мокрому насту, сани заносит из стороны в сторону.

К обеду добрались до Можайска. Втянулись распахнутыми на день крепостными воротами в город, подвернули к усадьбе воеводы Андрея Сабурова Курбский, отдёрнув шторку, выглядывал нетерпеливо. Надоело и устал, зад отсидел.

У самой усадьбы воеводы поезд остановился. Хозяин выскочил на крыльцо, зашумел на челядь. Те засуетились, забегали. Проворный холоп помог Курбскому выбраться из саней. Поправив отороченную собольим мехом шапку, молодой, статный князь шагнул навстречу воеводе. Обнялись. Сабуров справился о дороге, здоровье. Потом вдруг спохватился:

— А у меня, княже Семён, братец самого государя, князь Семён гостит. Из Дмитрова, от брата Юрия, ворочаясь, остановился на передышку. То-то возрадуется.

— Бона что, — как-то неопределённо произнёс Курбский.

— Проходи, княже, в горницу. Я же следом буду. Вот только подуправлюсь маленько.

— Не забудь, боярин Андрей, моих людей приютить да накормить. Ещё, буде можно, пускай им баню истопят, а коней в тепло поставят и зерна отмерят.

У порога Курбский оббил сапоги, потоптался, вытирая подошвы, и только после того толкнул дверь в горницу.

Князь Семён Иванович скучал, сидя на лавке. Волос у князя взъерошен, лицо брюзглое. Вскочил, увидев Курбского, обрадовался:

— Княже Семён, сколь не виделись! Раздевайся, трапезовать будем.

И полез лобызаться.

Курбский не торопясь скинул с плеч шубу, бросил на лавку, рядом положил шапку, присел к столу. Семён Иванович налил из ендовы по кубкам хмельного мёда, спросил:

— Какая нужда, княже Семён, прогнала тебя в непогодь и как там сестра моя?

— Великая княгиня поздорову, — ответил Курбский. — Но в горе пребывает и печали. Умер великий князь Александр.

— Эко беда, — враз прохмелел Семён Иванович. — В Москве о том не знают?

— С тем и поспешаю к великому князю Василию. При упоминании этого имени Семён Иванович нахмурился.

— Василий! Вишь ты, Елена его уведомляет, а о нас, иных своих братьях, позабыла. Видать, и со счёта скинула.

Курбский уловил неприязнь, сказал примеряюще:

— Не бранись, князь Семён Иванович. Верно, некого послать княгине Елене, окромя меня. А я один, вот и велела она в перву очередь Василию сообщить. Он всё ж великий князь и государь.

— Великий государь, — поморщился Семён Иванович. — Беда, что притесняет нас Василий, мы же молчим. Мало городов ему, так ещё и вольностями нашими норовит завладеть. К братцу Юрию и ко мне бояр своих для догляда приставил. Меня на Москву кликал, стращал… Да что нас! Всеми князьями и боярами помыкает. Вот тебя, князь Курбский, хоть ты и древнего рода, а Василий норовит всё одно в холопы обратить.

Курбский вспылил, лицо в гневе налилось:

— Нет, князь Семён Иванович, врёшь! Служить великому князю Московскому я завсегда готов, государем величать величаю, но в холопах мы, Курбские, не хаживали. И ежели правдивы твои слова, князь, то я о том Василию в глаза скажу.

— Ха! Удостоверишься, — рассмеялся Семён Иванович. — Кой-кто из бояр на Москве уже учуял его ласку.

Вошёл воевода Сабуров, и разговор оборвался. Хозяин уселся за стол, принялся угощать князей. Семён Иванович сказал ему:

— Слышал, воевода, великий князь Литовский помер?

— Только что прослышал от людей князя Семёна.

— Ну, княже Семён, — снова сказал Семён Иванович, — расскажи, что там после Александровой смерти в Литве? Паны небось стол княжеский делят.

— О том не знаю, но, верно, будет так. Из панов же в самой большой силе Глинский Михаил.

Курбский поднялся из-за стола.

— Дозволь, князь Семён Иванович, и ты, воевода Андрей, мне ко сну отойти. Завтра спозаранку в дорогу. Сосну по-человечески, а то всё в санях, сидя.

— Не неволим, — раздражённо махнул Семён Иванович. Сабуров подхватился:

— Отправляйся, княже Семён. За дверью холоп дожидается, он проводит тебя в опочивальню.

Курбский откланялся.

* * *

Миновали Воробьёво село. На взгорье огороженное высоким тыном подворье великого князя с бревенчатым дворцом, тесовыми крылечками, слюдяными оконцами и разной обналичкой.

Раньше в летние дни отдыхал здесь государь Иван Васильевич с семьёй. Теперь любит наезжать сюда и Василий. Понедельно живёт. Вблизи охотничьи гоны добрые. Леса сосновые и берёзовые. Чуть в стороне озеро, карасями богатое. Раз невод затянешь — полный куль.

Гремя барками, сани остановились. Ездовые брань завели. Курбский приоткрыл дверцу, спросил недовольно:

— Почто задержка? Ездовой побойчее ответил:

— Конь в постромку заступил, сей часец ослобоним.

С горы, в чистом ясном дне, чуть виднеется Москва. Напрягая глаза, Курбский всмотрелся. Разобрал колокольни церквей, стрельчатые башни Кремля.

Потеплело в груди у князя Семёна, и сердце забилось радостно.

Поезд снова тронулся. Кони побежали рысью. На въезде в Москву застава. Караульная изба свежесрубленная, ещё и брёвна сосновые не успели потемнеть. Курбский подумал, что, когда в Литву отправлялся, её здесь не было.

По городу поезд пробирался медленно. То и дело челядины выкрикивали пронзительно, пугая прохожих:

— Берегись!

Пропетляв по улицам, подъехали к родовой усадьбе Курбских. Со скрипом распахнулись ворота. Захлопотала, забегала многочисленная дворня.

Князь Семён вошёл в хоромы, осмотрелся. Всё как и было до отъезда. Скамьи вдоль стен, сундуки тяжёлые, железом полосовым окованные. Всё до мелочи знакомое, будто вчера дом покинул.

Прибежал тиун, запыхался, никак не отдышится, долговязый, взъерошенный, глазами блудливыми стрижёт. От князя то не укрылось, спросил с насмешкой:

— Как хозяйство вёл, Ерёмка, много ль уворовал?

— Спаси Господь, — ойкнул растерянно тиун.

— Сколько недоимок?

— Есть, но не слишком. Всё боле за смердами из подгороднего сельца.

— На правёж отчего не ставишь? — сурово потребовал князь.

— Как не ставил? Ставил, да прок один, — сокрушённо пожаловался тиун.

— Так ли? — прищурил один глаз Курбский. — Погоди, Ерёмка, у государя побываю да усталь скину дорожную, самолично поспрошаю, отчего княжий оброк утаивают. Всех мужиков, за кем недоимка числится, гони на усадьбу.

Тиун чуть не сломился в поклоне.

Курбский грозно нахмурился, сопел. Наконец промолвил:

— Кафтан новый и сапоги. Да не мешкай. Государю, поди, уже донесли о моем возвращении.

* * *

У государя радость превеликая. Любимая борзая, Найдёна, ощенилась. Василий, как прослышал о том, сразу на псарню заспешил.

В полутёмной просторной псарне тепло, едко разит псиной.

Отгороженные друг от друга, скулят и подвывают породистые собаки. Государь любит охоту с борзыми.

Усевшись на маленькую скамеечку, Василий уставился на Найдёну. Позвал ласково.

Борзая разлеглась на соломенной подстилке, лижет щенков. При виде хозяина подняла голову. В усталых глазах благодарность.

Седой псарь подставил ей глиняную миску с молоком.

— Не студёное, Гринька, суёшь? — строго спросил Василий.

— Нет, осударь, из-под коровы, парное.

— Ну, ну, гляди, с тебя спрос.

— Чать не впервой, — обиделся псарь. Найдёна поднялась на длинных ногах, залакала громко, жадно.

— Не мог ране накормить, — заметил недовольно Василий. Псарь смолчал.

Мягко ступая, подошёл оружничий, боярин Лизута, остановился за спиной государя. Из-под меховой шапки выбились космы рыжих волос. Тёмная шуба из заморского сукна на плечах усеяна перхотью. Склонившись к уху великого князя, вкрадчиво зашептал:

— Осударь, князь Курбский на Москву из Литвы воротился.

Василий повернулся к нему, вскинул брови:

— Что из того?

— В Можайске Курбский встречу имел с братцем твоим, Симеоном.

— И о чем у них речь велась?

— О том не проведал, осударь, — дугой выгнулся Лизута.

— Отколь известно тебе, боярин, о встрече Семёна с Курбским?

— Истинный слух сей, осударь. Можайский воевода, Андрюха Сабуров, письмом меня уведомил. Гонца срочного пригнал. А ещё прописал Андрюха, что великий князь Литовский Александр скончался.

Василий сказал хрипло:

— Что? Отчего сразу не сказал мне о том?

Боярин задрожал. Василий перевёл взгляд с Лизуты на Найдёну, долго думал о чём-то. Потом вспомнил о стоявшем рядом Лизуте, сказал:

— За верность твою, боярин, жалую тебя пёсиком от Найдёны. Как подрастёт, возьмёшь. — И кивнул на беспомощно ползающих по соломе щенков.

Лизута снова прогнулся в крючок. На дряблом лице угодливость.

— Милостив ты ко мне, осударь.

* * *

Сани катились вдоль Москвы-реки. Лёд посинел, местами подтаял, но ещё не тронулся. Чернели на берегу вытащенные с осени лодки. Слёглые сугробы грязные. От реки неровными улицами разбегались дома, а впереди по ходу саней каменные кремлёвские стены с круглыми башнями, маковки церквей, высокие великокняжеские и митрополичьи палаты.

От конских копыт разлетались комья мокрого снега, сани забрасывало на поворотах.

День на исходе, и солнце пряталось за окраину города. Круглое светило напоминало Курбскому огромный зарумяненный блин.

Встречные прохожие уступали княжьим саням дорогу.

Князь Семён жадно всматривался во всё родное, но позабытое, радовался возвращению.

Пересекли Красную площадь, мосток через ров, въехали в Кремль. У Грановитой палаты Курбский вылез из саней. От княжьего крыльца навстречу спешил оружничий Лизута, кланялся на ходу, улыбался щербатым ртом.

— Осударь ждёт тебя, княже.

Князь Семён хотел было спросить, откуда государю известно о его приезде, но Лизута семенил впереди, угодливо распахивал перед Курбским двери.

Вдоль расписных стен на подставцах горели восковые свечи, и оттого в хоромах пахло топлёным воском.

Василий был один в горнице. Он сидел в высоком кресле, задумчиво опустив голову на грудь. Заслышав шаги, встрепенулся, дал знак Лизуте удалиться. Зоркие глаза смотрели на князя. Курбский остановился, отвесил низкий поклон, пальцами руки коснулся пола.

— Знаю. Всё ведомо, князь Семён, не сказывай. Готов ли ты, князь, снова ехать в Литву?

— Ежели ты велишь, государь, — согласно кивнул Курбский.

— На той неделе повезёшь письмо сестре, великой княгине Елене. Да то письмо беречь должен паче ока. Отдашь в собственные руки Елене. Чтоб о нём кардинал не прознал да иные паны. Мыслишь, какую тайну тебе доверяю? Гляди! — И погрозил строго пальцем.

Курбский выпрямился, сказал с достоинством:

— Я, государь, не за страх служу, а за совесть. — И, смело посмотрев в глаза великому князю, спросил: — Государь, не клади на меня гнева, но хочу я знать, верный ли слух, что намерен ты князей и бояр вольностей лишить и в холопов своих оборотить?

Потемнел Василий лицом. От неожиданных дерзких слов на миг потерял речь. На вопрос ответил вопросом:

— Уж не брата ли Семёна слова пересказываешь? Хочу спросить тебя, с умыслом аль ненароком встречу имел с ним в Можайске?

И затаился, дожидаясь, что скажет князь Курбский. А тот ответил спокойно:

— Не знаю, государь, добрый либо злой человек тот, осведомивший тебя, но одно знаю, напрасно распалял он тебя. Не было у нас во встрече с князем Семёном Ивановичем злого умыслу противу тебя, государь.

— Верю тебе, князь, — остыл Василий. — А что до твоего вопроса, то скажу: князьям и боярам я не недруг, ежели они не усобничают и во мне своего государя зрят. Однако высокоумничанья и ослушания не потерплю. Уразумел? — Взгляд его стал насмешливым. — Хотел ли ты ещё чего спросить у меня?

Курбский покачал головой.

— Коли так, — снова сказал Василий, — не держу. Мои же слова накрепко запомни.

Он встал, высокий, худой. Сутулясь, подошёл к Курбскому.

— Иди, княже Семён. Будет в тебе надобность, велю позвать. Ты же готовься в обратную дорогу.

* * *

Малый срок отвёл великий князь Курбскому на сборы. Пока колымаги с саней на колеса ладили да съестного в дорогу пекли и жарили, незаметно неделя пролетела.

Перед самым отъездом князь Семён самолично всё доглядеть надумал. Тиуну доверься, ан упустит чего, где в пути сыщешь.

Осматривать принялся с рухляди. Ключница с девками внесли лозовые ларцы, выложили на просмотр князю одежды. Тот посохом о пол постукивает, разглядывает молча. Доволен остался, только и заметил, что кафтанов весенних уложено недостаточно.

Из хором направились в поварню, к стряпухе. Впереди князь Семён, позади ключница с тиуном. Тиун лебезит, рад княжьему отъезду.

Шагает Курбский через двор, хмурится. Из дальней конюшни крик донёсся. Остановился князь Семён, брови в недоумении поднялись. Тиун Ерёмка догадался, наперёд забежал, доложил поспешно:

— Аниська, что из твоего, княже, подгороднего сельца, орёт. Батогов отведывает за недоимку.

— Ну, ну, — промолвил Курбский, — давно пора холопу ума вставить, дабы иным неповадно было княжий оброк утаивать.

— Так, княже, — поддакнул тиун, — батога из рук не выпускаю, спины холопские чешу, но господского добра не упущу.

Курбский даже приостановился, недоверчиво глянул на тиуна. Потом погрозил ему и ключнице:

— Ворочусь из Литвы, доберусь и до вас. Ох, чую, заворовались вы у меня!

— Батюшка наш, князь милосердный, — всплеснула пухлыми ладошками ключница, — ужель позволю я?

Ерёмка в один голос с ней прогнусавил:

— Невинны, княже.

— Ладно, — поморщился Курбский, — нечего до поры скулить. — И толкнул ногой дверь в поварню.

* * *

Необычная была у Сергуни минувшая неделя. Они с Игнашей собственноручно бронзу варили и пушку отливали. И хоть всё вроде и знакомо, и Антип с Богданом рядом наблюдают, всегда готовые прийти на помощь, а к работе приступали робко. Ну как не получится?

Однако и бронза удалась, и мортира вышла славная. Даже старый мастер Антип, скупой на похвалу, крякнул от удовольствия и погладил пушку.

Богдан тоже одобрил:

— По первой сойдёт…

Хотелось Сергуне поделиться с кем-нибудь своей радостью. Решил в сельцо сходить, Настюшу повидать, чай обещал ей.

Предложил Игнаше, но тот отказался.

Идёт Сергуня весело, песенку мурлычет. На дороге грязь по колено. Сергуня держится полем.

Вон и сельцо показалось. Настюшу узнал издалека. Она несла в руках охапку хвороста. Увидела Сергуню, растерялась.

И хоть была на ней латаная шубейка и застиранный платок, а на ногах лапотки, Сергуне она виделась самой красивой из всех девчонок. Робко сказал:

— А мы с Игнашей можжиру отлили.

И осёкся. Большие глаза Настюши смотрели на него печально. И вся она была какая-то сникшая, не весёлая и смешливая, какой видел её Сергуня в первый раз.

— Отца высекли, — одними губами выговорила она. — Тиун Ерёмка.

Застыдился Сергуня, что при горе довольство своё напоказ выставил.

В избе задержался у порога, пока глаза обвыкли в темноте.

Анисим лежал на расстеленной на земляном полу домотканой дерюге, босиком, бородёнка задралась кверху. Обрадовался приходу Сергуни.

— Один аль с Игнашей? Сергуня ответил:

— Не мог Игнаша, — и осмотрелся.

Печь чуть тлеет. Стены не закопчённые, чистые, но голые. Полочка над столом. У двери бадейка с водой. Перевёл взгляд Сергуня на Анисима.

— Больно?

— Заживёт, о чём печаль, — бодрился Анисим. — Богдан как?

— Кланяться велел.

— Не забывает, — довольно вздохнул Анисим. — Ты ему не говори, как меня княжьи челядинцы отделали. Богдану своих горестей вдосталь.

— Сошёл бы ты, дядя Анисим, от Курбского на иные земли, — посоветовал Сергуня.

У Анисима глаза сощурились. Махнул рукой:

— К другому князю аль боярину? Либо на монастырской земле поселиться? Нет уж. Князья да бояре, когда нашего брата переманывают, завсегда стелют мягко. Особливо те, кто родовитостью помельче. У энтих в смердах нехватка. А переманят, изгаляются. Недород аль град, князю, боярину всё нипочём. Ему оброк в срок доставь. А коль задолжался, крестьянская шкура в ответе.

Перевёл дух, подморгнул:

— Надоело тебе со мной. Подь к Настюше. Верно, к ней, не ко мне топал. — И улыбнулся. — По моей спине не тужи, заживёт. Её не единожды бивали…

В чужой беде забылась своя недавняя радость. Ушёл Сергуня из избы с тяжестью на сердце.

* * *

Отбесилась зима, отвыла. Стаял снег. Открылась мартовскому солнцу тёмно-зелёная щетина молодой ржи. Набухли клейкие почки на деревьях, вот-вот лопнут. Парует земля.

К Марьиному дню выгрело.

Вышел в поле Анисим. С осени оставил клин под яровую. Скинув рваный зипун на краю пахоты, повесил на шею короб с ячменём, зачерпнул пригоршню и, сыпнув, проговорил:

— Уродись, ярица, добра, полны короба…

Небо высокое, чистое. И тишь кругом, даже в ушах позванивает.

Настюша привела впряжённого в сучковатую борону тощего коня, принялась заволакивать посев.

Молчит Анисим, не открывает рта и Настюша.

Передыхать остановились на краю загонки. Перекусили, разломив кусок лепёшки, запили квасом.

Издали увидели, намётом скачет к ним тиун Ерёмка, охлюпком, без седла, ноги болтаются.

— Ерёмка, — шепнул Анисим.

А тот коня на них правит, кричит озорно:

— Затопчу!

Отпрянула Настюша, но Ерёмка коня осадил. Сказал со смехом:

— Почто девку хоронил от меня, Аниська? Коль бы знал, что у тебя такая, бить бы не велел. — Тиун склонился с коня, хотел ухватить Настюшу за подбородок, но она увернулась.

Анисим растерялся, только и произнёс:

— Дочь моя, Еремей.

— Сам вижу, девка. Не то вопрошаю. Укрывал от меня к чему? Я ить ласковый и добрый.

Покраснела Настюша, слёзы из глаз. Терпит Анисим, а тиун своё гнёт:

— Отдай её мне, Анисим, не обижу.

— Молода она, Еремей, — ответил Анисим. — А ласку твою я на своей спине изведал. Брюхом же твоё добро познал. Когда последнюю мучицу выгреб ты, так по милости твоей голодом и пробиваемся.

— Бона как заговорил, — зло выдавил Еремей. — Значит, мало я тебя бивал. Погоди, доберусь, взмолишься.

Огрев коня плёткой, тиун ускакал.

* * *

Неудачный казанский поход грузом давил на Василия. Злобился государь на воевод. Брата Дмитрия не раз попрекал.

Утешение малое, что хан Мухаммед-Эмин признал над собой власть Москвы. Нет ему веры. Чуть в силу войдёт, снова козни начнёт творить.

Давняя угроза для Руси с востока. Ко всему, торг вести с Персией, Бухарой и другими странами, минуя Казань, нельзя.

Велел государь к новому походу готовиться, пообещав самолично повести полки, да смерть великого князя Литовского помешала.

Кабы паны литовские пожелали видеть его, Василия, своим князем! Тогда минёт нужда силой ворочать искони русские города Смоленск и Киев, что ныне за Литвой.

Хоть мало на то надежды, но Василий всё же отписал письмо сестре Елене. А в нём наставление, дабы она, Елена, говорила бы епископу, панам, всей раде и земским людям, чтоб «пожелали иметь его, Василия, своим государем и служить бы ему пожелали, а станут опасаться за веру, то государь их в этом ни в чём не порушит, как было при короле, так всё и останется, да ещё хочет жаловать свыше…»

Такие же письма передал Василий с Курбским епископу виленскому и пану Николаю Радзивиллу.

* * *

В клети темно, сыро, дух затхлый. А над Москвой пасхальный перезвон колоколов, веселье.

Степанка извёлся, по клети метался зверем, а как подкосились ноги от усталости, сел на пол из сосновых брусьев.

Под изорванной в клочья одеждой горит огнём тело. Люто били Версеневы холопы, пока в клеть волокли. Что ждёт Степанку, когда Версень самолично за него примется? Такое наступит не сегодня, так завтра.

Степанка сам себя винит. К чему шёл к Аграфене? Знал, боярин Версень за побег не помилует.

Так и случилось. Едва с воротами боярскими сравнялся, выскочил караульный мужик, вцепился, крик поднял. Сбежались боярские челядинцы и давай над Степанкой изгаляться. Да каждый норовит побольней ударить.

Мается Степанка. И Аграфену не увидел, и в беду попал…

Звонят колокола над Москвой, ликование людское. Праздник наступил. Гуляй и бояре, и дьяки, и люд простой.

В Успенском соборе сам митрополит Варлаам молебен служит. Народу в церкви битком набилось, и все бояре да князья с жёнами и чадами. Государь Василий Иванович с семьёй на особом, почётном месте.

Умаялся Василий. В тёплой шубе жарко, пот по лицу катится, едва смахивать успевает. На митрополита озлился. Пора кончать, а он, вишь, как затянул, орёт, аж в ушах гудит.

Ко всему Соломония раздражает. Стоит, сухота, губы поджала. Ни тебе тела в ней, ни жизни, не то что иные, любо глянуть. А ведь была когда-то и она пригожей, и любил её Василий…

Покосится Василий на Соломонию, а она поклоны колотит истово, ненароком лоб расшибёт.

Едва на хорах затянули «Аминь!», Василий выбрался из собора. Людно. Раздался народ, дал государю дорогу. Следом за великим князем псами потянулись Михайло и Пётр Плещеевы.

У самой паперти Василий лицом к лицу столкнулся с Версенем. Остановился. Забыл про праздник, спросил строго:

— Вчерашним вечером боярин Большого полка донёс, что твои люди, Ивашка, глумленье творят над воином именем Степанка. И ты этим холопам потакаешь.

— Великий государь, — степенно поклонился Версень. — Тот воин мой смерд беглый. А как в пушкари к тебе попал, ума не приложу. Дозволь уж мне над моим холопом суд вершить.

— Не дозволю! — оборвал боярина Василий и пристукнул посохом. — Пушкарь Степанка коли и был твоим смердом, так то ране. Ныне он государев воин, и над ним я господин. Одному мне суд творить, но не тебе, боярин Ивашка. Немедля пушкаря Степанку освободи в полном здравии.

И пошёл, важно выпятив грудь. Князья и бояре, вывалившие из собора толпой, слышали всё, засудачили шёпотком, чтоб до государя не дошло.

А государь уже далеко. Михайло и Пётр Плещеевы не отстают, идут молчком. Впереди коренастый длиннорукий Михайло, за ним, отстав на шаг, старший — Пётр, бородатый, ноги колесом. Переглянулись братья. Пётр глазами знак подал, понял-де. У самых княжеских хором осмелился меньшой Плещеев, замолвил робко слово в заступ Версеня:

— Почто, государь, на Ивашку насел? Добро б, за дело обиды терпеть. А за смерда негоже боярину выговаривать.

Пётр Плещеев закивал одобрительно, а Михайло своё ведёт:

— Ко всему смерд тот батюшки твоего покойного государя Ивана Васильевича указ о Юрьевом дне нарушил. Пущай проучит его боярин Версень за побег, другим в назидание.

Василий, не останавливаясь, возразил резко:

— Не за смерда я вступился, хоть он ныне и воин. Сам ведаю, смердов в страхе держать надобно. Коли б не Версень, иной боярин был, речи не вёл бы. Версеню же не хочу потакать. Вразумляю его, дабы он место знал. Честь государеву Ивашка поносит, за то и спрос с него особый. Понял, Михайло, и ты, Пётр? Вы, поди, отца моего, государя Ивана Васильевича, всегда руку держали, за то люблю вас и верю вам.

* * *

Того же дня воротившись от заутрени и сытно оттрапезовав, великий князь Василий, уединившись в светёлке, имел беседу с игуменом Волоцкого монастыря Иосифом. Была она недолгой, тайной, с глазу на глаз.

Светёлка низкая, своды полукруглые. Каменные стены красками разделаны. Оконца узкие, с заморским разноцветным стеклом.

После смерти митрополита Симона Иосиф в Москве впервые. Жаль Симона, и митрополит Варлаам не по душе: взял под защиту нестяжателей.

Осунулся игумен, кожа — что жёлтый пергамент, ряса на плечах обвисла. Подперев кулачком щёку, Иосиф говорит не торопясь, тихо:

— Великий князь и государь, не сочти за дерзость и не прими в обиду слова мои. Хочу слышать яз, к чему благость твоя к иноку Вассиану, чьи уста изрыгают ересь и смущают паству неразумную?

Глубоко запавшие глазки игумена прячутся под седыми пучками бровей. Василию никак не разглядеть, что кроется в них. Государь сидит в кресле прямой и строгий, в дорогой ферязи и соболиной шапке. Пальцы рук, изрезанные синими прожилками, сцеплены на тощем животе. В словах игумена Василий слышит недовольство.

— Вассиан не о твоей власти, государь, печётся, ему боярская котора по сердцу. Это яз тебе речу, кто назвал первым отца твоего и тебя государем.

Василий откашлялся, поднял руку, будто призывая игумена замолчать.

— Не приемлю я обиду твою, отче Иосиф, ибо душой и разумом с тобой. Тебе ль того не знать? Но нужда иное подсказывает мне и к Вассианову толку тянет. Новое на Руси родилось дворянство служилое, а им поместья нужны. Вот и подскажи мне, отче, где землицы набрать пахотной, пригодной? И вот мыслю я, отче, может, братия монастырская от своей землицы откажется? К чему им угодья пахотные, коли вас мир кормит и подношения вам обильные?

Спросил Василий, и в глазах хитринка мелькнула. У Иосифа на бледном лице пятна проступили.

— Богу — Божье, кесарю — кесарево, вспомни, государь, римлян древних слова и не обижай тех, кто в молитвах просит за тебя Бога.

И склонил голову, пряча злобу.

— Вишь, какие речи, — протянул Василий. — Ты, отче, дале монастыря не желаешь зрить, а я должен и о Руси мыслить.

Встал во весь рост. Вслед за ним поднялся и Иосиф. Промолвил недовольно:

— Прости, государь, коли не то яз тебе сказывал.

— И ты меня прости, отче. — А на губах усмешка.

Проводил игумена до двери, сам остался в светёлке. Снова уселся в кресло, задумался. В голове мыслям тесно, с одного на другое перескакивают. Заглянул в светёлку боярин Лизута и бесшумно прикрыл дверь. Государь не заметил его. Василий в эту минуту припоминал разговор с Вассианом. Тот вот так же нападал на Иосифа, как Иосиф сегодня на него. Каждый из них норовит его, великого князя, поддержкой заручиться. Ан нет, он, Василий, не станет в церковную свару встревать и исполнять, чего пожелают эти старцы. Пускай до поры погрызутся, а он, государь, власть свою укрепив, не только боярам да князьям, но и самому митрополиту место указывать будет…

Время к полуночи, а великий князь Василий бодрствует. На душе муторно. Не гадал, что дьяк Серый, отцов любимец, измену таит. На него, великого князя и государя, худое слово осмелился сказать. Боярин Лизута самолично слышал и ему донёс. А Версень те зловредные речи Серого подтвердить может, говорил Лизута.

Василий велел дьяка взять в пыточную избу на допрос…

Государь снял с колка тёплый, подбитый мехом кафтан, оделся. Ночь хоть и звёздная, а во дворе темень. Медленно ступая, направился к светившейся зарешеченным оконцем пыточной избе. Караульный не узнал великого князя, окликнул.

Василий ответил коротко:

— Государь!

Пыточная изба на Москве без дела не бывает, а дьяк Фёдор суд вершить горазд. Иному скорый, с малой мукой, другому полной мерой даст её изведать. Дьяком Фёдором детей пугают. Особенно изгаляется дьяк, когда в пыточную избу заявляется великий князь Василий. Государь придёт, рассядется, слушает молча, как дьяк допрос чинит. Иногда вставит словцо или вопрос кинет, словно ударит наотмашь: «С кем злоумышлял противу великого князя и государя?»

И ежели пытаемый не признавал вины, корил дьяка: «Даром хлеб государев жрёшь, Федька…»

У самой двери Василий приостановился, отчего-то поднял глаза к небу, потом вздохнул тяжко, шагнул в избу.

Тускло коптит свеча. Тёмные блики на стенах. Запах горелого мяса.

В голом, подвешенном к балке на вывернутых руках человечке Василий с трудом узнал некогда важного и дородного дьяка Серого.

На мгновение великий князь представил ад. «Старший черт» Федька вскочил при входе государя. Засуетился не в меру и его ретивый помощник, дюжий палач.

Переступил Василий лужу свежей крови, сел на лавку, буркнул угрюмо:

— Отпустите его да остудите.

Палачи сняли тело дьяка Серого, окатили водой из кадки. Открыл он помутневшие глаза, узнал великого князя, заплакал.

— Почто слёзы льёшь? — хмуро спросил Василий. — Когда меня облаивал, о каре не мыслил. Думал, мне о том не будет ведомо?

— Не виновен я, государь мой Василий Иванович. Оболгали меня.

— Так ли уж? — спрятал улыбку в бороду Василий и повернулся к дьяку. — А не покликать ли нам послухов?

И, не дождавшись ответа, велел стоявшему у двери ратнику.

— Покличь Лизуту с Версенем…

Тех с постели подняли сонных. В пыточную избу вошли, оба зуб на зуб не попадут от страха. Великий князь насквозь бояр пронзает глазищами, жжёт.

— Ну?

Лизута, осмелев, скользнул взглядом по Серому. Переспрашивать себя не заставил:

— Дьяк Серый, осударь, сказывал, не тебе, дескать, великим князем быть надлежит, а племяннику Димитрию.

— Вишь, заступник за Димитрия выискался, — протяжно выговорил Василий. — Ох-хо-хо, неблагодарность какая!

У Серого глаза от ужаса расширились, на Лизуту глядит недоумённо. Потом вдруг сообразил, закричал, взмолился:

— Государь Василий Иванович, облыжно поносит меня боярин!

Но Василий не слушает его, у Версеня спрашивает.

— Подтвердишь ли ты, боярин, слова Лизуты? Иль, может, и вправду оружничий поклёп возводит? — И прищурился настороженно.

Версеню хочется сказать, что не слышал он от дьяка Серого таких речей, но рядышком палач на боярина надвинулся, и язык заговорил иное:

— Под-подтверждаю!

Великий князь махнул рукой, произнёс устало:

— Отпускаю, не надобны вы мне ныне. — Уставился на Серого. — И теперь запираться станешь?

Дал знак дьяк Фёдор, и палач поволок Серого к дыбе. Дико завизжал он, заговорил торопливо:

— Государь Василий Иванович, не вели пытать, всё обскажу. Не мои слова то, а боярина Яропкина. Я же невиновен!

Вздохнул Василий:

— Час от часу не легче. Вона измена какими боярами завладела…

Уходя, угрюмо кинул дьяку.

— Дознавайся и дале, Федька, кем ещё дьяк науськан…

* * *

Не учуял Версень, как очутился у Твердиных хором. Воротний сторож впустил боярина. Холоп, сидевший на ступеньках крыльца, провёл в горницу.

Пока зажигали свечи, вышел из опочивальни боярин Твердя, взъерошенный, ночная рубаха до пят. Зевая, спросил:

— Стряслось чего, Иван Микитич? Лица на тебе нет, бледной какой…

— Страху-то, страху натерпелся я, боярин Родивон Зиновеич, — трясся в ознобе Версень. — Из пыточной избы я.

— Свят, свят, — пугается Твердя и отмахивается от Версеня пухлыми ладошками.

А боярин продолжает шептать:

— Васька-то, Васька с дьяком Федькой Серого казнят. Лизута, боярин, донос учинил… Серый не вытерпел пыток, на боярина Яропкина указал.

— О Господи, — крестится Твердя, — терновый венец нести Яропкину. Не очухался ещё от казанского глумления, в московское попал.

— Упредить бы боярина, — предложил Версень. — Авось в Литву сбег бы.

— Нет, — крутит головой Твердя. — Дознается Васька, нам вместо Яропкина не миновать пыточной избы. Не могу с огнём играть, боярин Иван Микитич, не хочу!

Из опочивальни недовольный голос боярыни Степаниды позвал Твердю:

— Родивон!

Тот поспешил выпроводить Версеня, на ходу приговаривая:

— Пусть его, Иван Микитич, своей судьбы не минуешь. Версень впопыхах шапку в горнице забыл. Вспомнил о ней уже во дворе. Не захотел ворочаться. Понурившись, побрёл ночной пустынной улицей.

* * *

Боярыня Яропкина укараулила государя, когда тот с братом Дмитрием из псарни ворочался, и, пышнотелая, ухоженная, плюхнулась ему в ноги.

За государев кафтан вцепилась, откуда и речь обрела, а раньше, бывало, в иной день и слова не вымолвит.

А Василий Яропкину слушать не желает, хмурится. Дмитрий отвернулся, жаль боярыню, унижение терпит. Вырвался Василий, отошёл.

Яропкина бранью разразилась, вслед государю кулаком грозит.

Василий покрутил головой:

— Вишь, каким голосом взвыла, старая волчица. Поглядим, како запрыгаешь у Федьки в пыточной, поглядим…

Дмитрий будто не расслышал.

— Онемел ты, брате, — сказал Василий, — вижу, не по нутру тебе моё обхождение. Ты, верно, мыслил, я ослушников по голове гладить учну?

— Тебе видней, ты государь, — поспешил сказать Дмитрий.

— Это верно. Власть свою я един держу, как и отец наш. Супротивников караю. А вдругорядь за всё, где князем ли, боярином по их неразумению что-либо натворилось, спрос строгий учиню. Мыслишь ли, на что намёк?

Дмитрий кивнул. Василий, не довольствуясь этим, сказал.

— За подобное казанскому, где полки наши срам приняли по княжьей и боярской дури, казнить велю.

И круто повернул от Дмитрия, оставив его одного.

 

Глава 6

ЛИТОВСКАЯ УГРОЗА

Великое княжество Литовское. Маршалок Глинский. Сейм. Ерёмкина управа Паны вельможные.

Анисим и Фролка. Гонец из Литвы. Дозор воеводы. Соловейко. Казнь Фролки.

Со времени Ягайла Великое княжество Литовское связано с польским королевством унией. На засилье польских панов литовцы ответили восстанием. Его возглавил князь Витовт. Литовцы заставили Ягайла считаться со своей самостоятельностью.

В битве при Грюнвальде русские и литовско-польские полки разгромили немцев-рыцарей, намерившихся огнём и мечом поработить славян.

Выросло и усилилось Великое княжество Литовское. На юге оно подступало к Чёрному морю; на севере — почти до Балтийского; на востоке выдалось за Торопец, Вязьму и Мценск, Минск и Киев, Оршу и Смоленск, искони русские города и земли, захватили литовские князья.

Государь Иван Васильевич, не пустив орду Ахмата на Русь, ходил в лето 1494-е на Литву и хотя городов тех не воротил, но многие деревни и сёла всё же отобрал.

Король Польский и великий князь Литовский Александр не признал того. После смерти государя Ивана Васильевича он звал ливонского магистра Плетенберга к совместному походу на Русь, но магистр не решился.

Ко всему, в ту пору в Литву вторглись крымцы.

Во главе литовских полков, давших отпор орде хана Менгли-Гирея, встал маршалок Михайло Глинский.

Был князь Михайло богат и могуч. Корнями род его уходил к тем литовским князьям, какие перемешали свою кровь с татарской. Несколько языков знал маршалок и во многих государствах побывал. Богат князь Михайло без счёта. Любимец короля и великого князя Александра, Глинский считался в Литве некоронованным королём…

* * *

Ещё вёрст за сто от Вильно Курбский пересел из колымаги в открытый возок. Весна брала своё. Открывшаяся от снега земля паровала пряно. Стаи воронья бродили по пахоте, рылись в бороздах. Поодаль, у леса и реки, стоял мрачный замок. Высокие крепостные стены и круглые башни, глубокий ров вокруг с единственным мостком, а за замком село. Избы, крытые соломой, рубленый овин на пригорке.

Нелюдимо и мрачно смотрит замок на мир своими узкими прорезями окон-бойниц. Построенный в начале XIV века, он защищал своих господ от внешних врагов и грозил непокорным холопам.

Возок замедлил ход и, скрипя колёсами, остановился. Курбский очнулся, посмотрел вопросительно на ездового.

От головы поезда навстречу шёл спешенный шляхтич. У него одутловатое лицо и пушистые, опущенные книзу усы, тёмный кунтуш на плечах. Курбский издалека узнал дворецкого князя Глинского, удивился. Дворецкий приблизился, поклонился с достоинством:

— Ясновельможного пана князь Михайло просит в гости.

— Разве пан твой дома? — поднял брови Курбский.

— Как не дома? Дома. И пани Гелена дома.

— Вот как! — ещё больше удивился князь Семён, зная, что Глинский редко наезжал в этот замок не то что вдвоём с племянницей, но и один. — Сворачивай, — велел он ездовым.

* * *

— Так где твой пан? Когда ты приведёшь меня к нему? — ворчал Курбский, не поспевая за дворецким.

Дворецкий отмалчивался, шёл быстро.

В переходах замка сыро и темно. Сквозняк тянул холодной струёй. Когда князь отставал, дворецкий ждал его и снова уходил вперёд. Наконец они добрались до ярко освещённой восковыми свечами гостиной. Каменные стены увешаны оружием, щитами, кольчужными рубахами. По углам немецкая броня. Будто стоят вдоль стен, застыли навечно рыцари.

Курбский беглым взглядом окинул гостиную, перевёл глаза на противоположную дверь. Мягко ступая по ковру, навстречу к нему гордо нёс свою ещё не тронутую сединой голову Михайло Глинский. Ещё не доходя до князя, маршалок заговорил:

— Уведомили меня мои люди, князь Семён, что ты едешь, и захотел я встречи с тобой. Знаю, видел ты государя Василия Ивановича. Может, доверишь мне, о чём он сказывал? Не поминал ли меня?

Курбский смотрел в его голубые глаза под тёмными бровями, красивое, смуглое лицо и не знал, что ответить. Молчание затягивалось. Наконец князь Семён решился:

— Смерть великого князя и короля придали государю заботы. Москве не безразлично, кто сядет на литовском великом княжении.

— Позволь, князь Семён, — перебил Глинский, — разве тебе не ведомо, что покойный король Александр завещал великое княжение брату Сигизмунду?

— Вот как? — подался Курбский. — На Москве того не знают, и я, князь Михайло, от тебя впервой слышу. А как паны литовские, принимают ли Сигизмунда?

— Он уже в Вильно, — ответил Глинский. — Паны же кто как. Я великого князя и короля нового встречал и в верности своей его заверил.

Курбский усмехнулся. Маршалок уловил это, сказал недовольно:

— Понапрасну смеёшься, князь Семён. Не забывай, Глинский силён, и король рад меня унизить, согнуть. Того и дожидается. Так ответь, зачем мне самому голову на плаху нести? — Пожевав краешек уса, сказал задумчиво: — Чую, веры мне от Сигизмунда нет. Недругов моих он привечает, будто мне в насмешку. Намедни брата моего Ивана Львовича обидел кровно, с воеводства Киевского снял и на воеводство Новогрудинское посадил. Да будто в насмешку в грамоте той Сигизмунд писал, что переменою чести Ивана не уменьшил и титул за ним сохраняет прежний и место в раде подле старосты жмудского…

— Может, ты и прав, князь Михайло, — согласился Курбский. — Судить чужое ох как трудно. А что пан Радзивилл, доволен ли нынешним королём?

Глинский посмотрел пренебрежительно:

— Пан Николай Сигизмунду славословит. Да и епископ, князь Войтех, с первого дня руку короля держит. Ну, довольно жалоб, князь Семён, — перевёл разговор Глинский. — Я тебя словесами потчую, а кормить запамятовал. Эгей, Владек! — позвал он дворецкого. — Веди пана Семёна в его горенку да с дороги помоги умыться. А как управится, немедля в трапезную, я ждать его буду.

* * *

Сейм шумит, волнуется. Сейм спорит до хрипоты. Вельможные паны один другому кукиши тычут, словами разными обзывают. Кто из панов к Яну Заберезскому льнёт, кто за Михайлой Глинским тянет. Друг на друга петухами наскакивают, не уступают. Те, что за Глинского, — по одну сторону залы, друзья Заберезского — по другую.

Король Польский и великий князь Литовский отмалчивается, сидит, насупившись, в кресле посреди залы. Король худой и в кости тонкий, под нижней губой бородка узкая, а под носом ниточка усов.

Ястребиным взглядом зыркает Сигизмунд по огромной зале, всматривается в лица спорящих, выжидает. Паны разнаряжены, на сейм съехались, как на праздник. О чём речь будет, знали заранее. Король войны с Московией ищет. А то не шутка с Русью воевать!

Михайло Глинский с Сигизмундом не согласен.

Шляхтичи расходились, говорят запальчиво. Раскраснелись от ругани.

— Скликать посполитое рушение! — что есть мочи шумит толстый Ян и топает каблуком сапога.

Ему вторят его сторонники. Гвалт, гомон. Долго, терпеливо дожидался Глинский, пока крики чуть стихнут, и только потом сказал:

— Да станет известно князю Яну, что война, как говорили древние, не полезное с приятным. И ещё сказывали древние: действуй не по спешке, а по разуму.

Проговорил и замолк.

— Пан Михайло учёностью нас поразить замыслил, но за словесами нужд Литвы, отчизны нашей, недоглядел! — визгливо закричал Ян Заберезский.

— Московский князь Василий, поди, мыслит сесть на Великое Литовское княжество, — произнёс молчавший до того пан Радзивилл и поднял седую голову.

Сигизмунд потемнел лицом, тёмные брови сошлись на переносице.

— А что, панове, пан Ян хочет убедить нас в своей любви к Литве, нам же роль пасынков отводит, — снова повёл речь Глинский. — Однако, ратуя за войну, как мыслится мне, князь Заберезский не добра Литве хочет, а зла. Пойдём мы на Русь и не выстоим натиска московских полков, что есть у государя Василия. Это я вам, панове, сказываю. Разве забыли вы, как орда Ахмата шла на Русь, да попусту? А слова твои, князь Ян, непотребные. Не я ль, панове, водил полки на татар в трудную годину? Не я ли служил королю Александру верой и правдой и за то в чести у него был? Вот вы, панове, и ты, Ян, — Глинский ткнул пальцем протянутой руки в сторонников Заберезского, — против Василия московского словесы яркие кажете. А разве забыли, как деды наши при Грюнвальде заодно с Русью да Польшей грудью стояли против тевтонов?

— Ты изменник, князь Михайло! — перебил его Заберезский. — Не Литва тебе по сердцу, а Московия!

Глинский побледнел, от гнева задохнулся. Он медленно повёл тяжёлым взглядом, остановился на короле. Гудевший до того сейм смолк. Но лицо Сигизмунда непроницаемо.

— Ты молчишь, король? — негромко, но внятно спросил Глинский. — Ты не хочешь защитить своего верного слугу? Так вот чем платит мне мой король? — Князь Михайло гордо вскинул голову. — Я присягал тебе, король и великий князь, в надежде иметь от тебя защиту и суд по справедливости от обидчиков, ты же глух. Король заставляет меня покуситься на такое дело, о котором оба мы после горько жалеть будем.

Круто повернувшись, не поклонившись Сигизмунду, маршалок покинул сейм. Следом за ним толпой повалили его сторонники.

Король дождался их ухода, поднял руку, призывая к тишине.

— Вельможные панове, я за войну с московитами. Я с вами, вельможные панове.

И сейм радостно взорвался. Сигизмунд снова поднял руку, успокоил.

— Но, вельможные панове, — сказал он, — посполитое рушение скликать, однако, не можно. Войско польское на Русь не пошлю, потому что император германский Максимилиан ударит нам в спину. Воевать Литве с Москвою.

— Войску литовскому московиты не страшны, — зашумел сейм многими голосами. — Без войска польского обойдёмся!

Сигизмунд встал, дав знак кончать сейм.

* * *

Когда на обратном пути из Москвы заезжал Курбский к Глинскому, понял он, что его возвращение в Литву с государевым письмом к великой княгине Елене, Радзивиллу и епископу Войтеху без пользы. Надежда Василия получить от панов великое литовское княжение не сбудется.

Но там, в замке у Глинского, он, Курбский, никак не предполагал, что, став королём и великим князем, Сигизмунд начнёт столь скорые сборы к войне.

Узнав о случившемся на сейме, Курбский решил повидать великую княгиню Елену. Верно, надо торопиться в Москву рассказать обо всём государю. Курбский велел начинать собираться в дорогу. Неожиданно прискакал к Курбскому холоп Глинского с письмом. Звал литовский маршалок к себе князя Семёна.

Несмотря на поздний час, Курбский сел в возок.

Город спал. Тёмные улицы безлюдны. Стук копыт и грохот колёс по булыжной мостовой нарушали ночную тишину.

Ездовым путь знакомый. В раздумье князь Семён не заметил, как въехали в ворота. Освещённая факелами усадьба Глинского напоминала военный лагерь. Двор заполнила вооружённая челядь. У коновязи подсёдланные кони.

Дворецкий Владек встретил Курбского, засуетился.

— Прошу, пан. Пан Михайло заждался.

Княжеские хоромы многолюдны. На Курбского никто не обратил внимания. Теперь князь Семён понимал, Глинский покидает Вильно. Но куда и зачем?

Дворецкий ввёл Курбского в освещённую свечами просторную комнату, сплошь уставленную полками с книгами, с восточными коврами на полу.

Глинский писал, сидя спиной к двери. Услышав шаги, поднялся, пошёл навстречу. Махнул дворецкому:

— Оставь нас. — И, взяв Курбского под руку, усадил в кресло, сам уселся напротив. Положив ладонь на высокий, красного дерева столик, сказал:

— Прости, князь Семён, что потревожил тебя в столь поздний час, но не без нужды. Случилось то, чего я опасался. Известно ли тебе о нынешнем сейме?

Курбский кивнул.

— Коли известно, не стану рассказывать. И о чём речь на нём вели, тоже знаешь?

Курбский усмехнулся. Глинский покрутил головой:

— Скоро слухи летят. Тогда не станем попусту время терять. И ты спешишь, князь, и я тороплюсь.

— Куда же ты, князь Михайло, отъезжаешь? — спросил Курбский.

— В секрете не держу, — ответил Глинский. — Пока в свои минские земли. Но я, князь Семён, не для того тебя позвал, чтоб об этом уведомить. И не жаловаться на оскорбление. За ту обиду сочтусь и королю не прощу, что суда не дал мне, Яна не наказал. Тебя, князь Семён, я позвал для разговора доверительного. Ответствуй, есть ли у тебя слуга расторопный и надёжный?

— А кто из князей либо бояр холопа верного не имеет? — вопросом на вопрос ответил Курбский.

— То так, — согласился Глинский. — Написал я грамоту государю Василию. И отвезти её надо немедля, да так, чтоб о ней до поры паны не прознали, иначе перехватят гонца и очутится письмо в руках Сигизмунда. Да и сам разумеешь, свою судьбу доверяю тебе, князь Семён.

— Пошлю, князь Михайло, такого слугу, какой птицей в поднебесье пролетит, а уж государю грамоту твою доставит. Сегодня же отряжу гонца.

Глинский, не поднимаясь, повернулся, вытащил из ящика свёрнутый в свиток лист пергамента, протянул Курбскому.

— От того, князь Семён, как скоро станет известно государю Василию написанное здесь, зависит многое… Ну, прощай, князь.

* * *

Приглянулась Настюша тиуну, принялся он друзей уговаривать: «Не отдал Аниська девку добром, возьмём силой».

А товарищи у Ерёмки ему под стать, без жалости. Мельник Влас, коротконогий, морда сытая, от жира лоснится, да егерь Тимоха, на Ерёмку смахивает, подбородок зарос рыжей бородой.

У Власа мельница водяная на плотине. Ниже запруды омут, за мельницей лес. Глухомань. Для лешего самые любимые места. Поговаривали, что мельник знается с нечистым. Так ли, нет, но был Влас угрюм и на добро скуп.

В апреле-пролетнике задождило, развезло. С полудня Ерёмка с Тимохой завернули на мельницу. Пусто. Завоза до новины нет, и колесо стоит мёртво. Влас спал. Услышав гомон, поднялся нехотя, глаза продрал. А Ерёмка с Тимохой уже за стол усаживаются. Тиун рукавом пыль смахнул, на край стола грудью навалился, зевнул. Почесал мельник затылок, спросил:

— Откель?

Тимоха своё проронил:

— Тащи бражку.

Влас голову в угол сунул, достал жбан и корчагу.

Пили, хмелели мало. Закусывали луковицами и сушёными окунями.

Незаметно ночь подступила. Влас огонь высек, вздул лучину. Ерёмка в который раз завёл своё:

— Проучим Аниську.

Влас отмалчивался. Тимоха отвернулся от Ерёмки, разгрыз луковицу, прожевал с хрустом. Потом стукнул кулаком по столу, прохрипел:

— Айдайте! — и поднялся.

Под сапогами жалобно скрипнули половицы. Вышли с мельницы. Темно.

Дождь прекратился. Безвременно. В ночном лесу ухал и плакал филин. Отвязали коней. Не подсёдлывая, охлюпком, поскакали в сельцо. У Анисимовой избы остановились, привязали коней к дереву.

Ерёмка потоптался у двери. Тимоха оттолкнул его.

— Будя, чего пляшешь. Не затем ехали.

Ввалились в избу. Мельник с егерем подмяли сонного Анисима, связали. А тиун тем временем Настюшу за косу из избы выволок, кинул на круп коня, погнал из сельца. Тимоха с Власом за ним.

На крик пробудилось всё село. Всполошились мужики, вдогон кинулись, да Ерёмку с дружками ночь укрыла.

* * *

Узнал Анисим, кто его обидчики. Наутро, едва рассвело, отправился на княжеский двор. Долго дожидался тиуна. Тот заявился чуть не в полдень, весь взъерошенный, глаза с похмелья мутные. Увидел Анисима издалека, с коня соскочил, руки в бока упёр, спросил грозно:

— Чего надобно?

Подошёл Анисим поближе, взмолился:

— Отдай Настю…

— Какую такую? — оскалился Ерёмка.

— Аль не знаешь? К чему глумишься? Тебе потеха, а мне печаль.

Тиун нахально рассмеялся:

— Я тебя на поле упреждал, сам виновен.

— Добром прошу, — снова сказал Анисим. — Не доводи до княжьего суда.

Ерёмка рассердился, крикнул:

— Княжьим судом стращаешь? А этого не хотел? — и ткнул под нос Анисиму кукиш. — Я сам тут для вас, смердов, суд и расправа. Убирайся добром. Не был я у тебя и ведать ничего не ведаю!

Не стерпел Анисим, сжал кулаки, кинулся на тиуна. Тот взвизгнул, отпрянул. На подмогу Ерёмке кинулись холопы. Избили Анисима, за ворота выволокли…

Пошёл Анисим в Кремль правды искать у государя, но рынды не то, что в хоромы великокняжеские не впустили, ещё и взашей с высокого красного крыльца столкнули.

Не день и не два, до самого мая, травня-цветенья, мыкался Анисим в поисках Настюшки, да так и не нашёл.

Караульный мужик, что ночами сторожил княжеское подворье, сжалился над Анисимом, сказал: «Не ищи её здесь. Нет тут твоей Насти. Лихой человек тиун…»

* * *

День у Сигизмунда начинается поздно. Ещё король спит, а в передней уже толпятся паны, ждут королевского выхода. Переговариваются, подчас бранятся меж собой.

На второй день после сейма у панов только и разговоров, что об отъезде королевского маршалка. Обсуждают паны, шумят. Всех больше поносит Глинского Ян Заберезский.

— Гордостью обуян маршалок, оттого и правды не терпит! — кричит он, размахивая руками.

— От правды бежит, — подхватывают Яна в несколько голосов паны.

Седой воевода Лужанский поддакивает:

— Многими привилегиями наделён князь Михайло. Не оттого ль вознёсся высоко?

Заберезский подбежал к нему, затряс головой:

— Верны слова твои, воевода. Лишить Глинского привилегий!

— И земель! — в тон Заберезскому выкрикнул один из панов. Пан Радзивилл согласно покачивает головой.

За гомоном не заметили короля. Он остановился в дверном проёме, глаза сощурены.

— О чём спор, панове?

У Сигизмунда голос резкий, высокий.

Ян заторопился к королю, растолкал панов.

— Король и великий князь, маршалок Глинский отъехал из Вильно.

Сигизмунд нахмурился, недовольно оборвал:

— А разве паны литовские лишены вольностей? Эка невидаль, маршалок Михайло Вильно покинул. Так из за того всколготились, королю сон разогнали. — И уже спокойней добавил: — Вчера Глинский, завтра ты, Ян, либо ты, воевода Лужанский. Не стоит об этом речи вести, панове:

— Но, король и великий князь, — осмелился вставить слово Заберезский. — Есть слух, что маршалок Михайло списывается с великим князем Московским…

— Истина ли это либо твои досужие вымыслы, Ян? — нахмурился Сигизмунд.

— Мои люди донесли, вчерашней ночью у Глинского был князь Курбский, — приложил руки к груди Заберезский. — К чему?

Сигизмунд щипнул тонкий ус, задумался. Паны смолкли, с короля глаз не сводят. Наконец, обращаясь к Заберезскому и Лужанскому, Сигизмунд проронил:

— Вам, панове, препоручаю догляд за маршалком. Да и с князя Курбского глаз не спускайте. Русского князя не дозволяю пускать из Вильно. Але вознамерится ехать, силой ворочать. Холопов его тоже перехватывать, коли посылать князь Курбский вздумает на Русь.

* * *

Всю неделю караулил Анисим, когда Ерёмка с Тимохой на мельницу отправятся. Под воскресный вечер увидел, как сели они на коней, выехали из княжеской усадьбы. Анисим за ними следом поспешил. Шёл, дороги не разбирая. Местами ноги по щиколотку в грязь вязли. Лапти размокли, скользко. Сокращая путь, свернул на лесную тропу. Затрещали под ногами сухие ветки. Смеркалось. В лесу темнело быстро. Анисим торопился, боялся с пути сбиться. Запыхался. Из леса выбрался уже у самой мельницы. Под деревом кони привязаны. Завидели человека, заржали. Анисим обрадовался. Значит, не ошибся, сюда тиун с егерем путь держали. Спрятался в кустах. Из мельницы вышел Влас, постоял. Слышит Анисим, Ерёмка мельника позвал:

— Кого там принесло? Кони волнуются.

— Да никого, — ответил Влас. И сам себе сказал: — Зерна нешто засыпать коням.

— Не надобно, — подал голос Ерёмка, — скоро ворочаться будем.

Мельник ушёл. Со скрипом затворилась дверь. Выбрался Анисим. Сердце стучало гулко, рвалось из груди. Заметил кол у плетня, взял. Не помня, как у двери очутился, подпёр. Смахнул пот со лба, осмотрелся. Рядом потемневшая копёнка сена. Торопясь, разбросал её Анисим, под дверь положил несколько сухих охапок. Долго высекал искру. Руки тряслись. Но вот жгут затлел. Анисим раздул его и, когда пламя вспыхнуло, окликнул:

— Ерёмка!

В мельнице затихли. Кто-то толкнул дверь, забарабанил. Анисим снова позвал:

— Ерёмка, скажи, куда Настю подевал?

— Аниська, открой! — вместо ответа выругался тиун и затряс дверь.

— А вот не открою, — злорадно рассмеялся Анисим. — Спалю я вас за Настасью.

Раздался голос егеря Тимохи:

— Здесь твоя Настя, Аниська, забери её!

— Врёшь, пёс, — не поверил ему Анисим. — Если там она, пущай отзовётся.

В мельнице зашептались. Потом с угрозой заговорил тиун:

— Открой, Аниська, пока добром просим. Аль забыл, как били!

— Того не запамятовал, — оборвал Анисим. — Отныне конец твоим глумлениям над нами, смердами. И дружкам твоим та же судьба, что и тебе, мучитель! Слышишь?

— Ну погоди, выберемся, отправим тебя к твоей Насте в омут, — выкрикнул Тимоха.

— А-а! — вскрикнул Анисим и сунул горевший жгут в сено. Огонь вспыхнул, охватил дверь. Обжигая руки, Анисим поднёс жгут к стрехе. Пламя лизнуло брёвна, весело заплясало, а Анисим бегал вокруг мельницы, поджигал солому на крыше, приговаривал:

— Горите, горите, не человеки, звери.

Ржали, рвались с повода кони. Опомнился Анисим, кинулся коней отвязывать.

— Вы-то за хозяев не в ответе!

Потом отошёл к запруде, угрюмо смотрел, как, охваченная огнём, горит старая мельница. Плакал в лесу филин. Чернел заросший омут.

В Москве набатно ударил колокол. Анисим повернулся, медленно побрёл с пожара.

Звенигород — не Москва. Звенигород — город тихий, дремотный. Даже удивительно, отчего Звенигородом именуется. Миновал Анисим улицу, другую, редкий прохожий встретится. На Анисима глаза пялят. В Звенигороде каждый друг друга знает, новый человек приметный.

Вот двор боярина-воеводы. Тын бревенчатый, ворота крепкие, тесовые. По-над тыном трава высокая, лопухи ушастые. За боярским подворьем торговая площадь с рядами и лавками. Рубленная из брёвен церковь одношатровая. Кабацкая изба наполовину в землю влезла, дверь нараспашку. Рядом, под деревом, телега оглоблями к небу. Кони выпряжены, тут же траву щиплют.

Дело к обеду. У Анисима живот подвело. Вчерашнего дня как выпросил у трёх бродячих монахов корку хлеба, так с той поры в рот маковой росинки не перепало.

Недолго раздумывал Анисим, вошёл в кабак. Со света темно. Постоял у порога, пока глаза свыклись.

В кабацкой избе пусто. Сидит один мужик, цыгановатый, кудри смоляные, борода подстриженная, а напротив него баба-кабатчица, мордастая, ядрёная.

Глянул мужик на Анисима, пальцем поманил:

— Ходи сюда!

Не стал Анисим дожидаться второго приглашения, уселся на лавку рядом с мужиком. Тот кивнул бабе:

— Налей-ка щец и каши сыпни, да не скупись, вели полну миску. Я платить буду. Аль не видишь, изголодал малый.

И пока кабатчица ставила на стол глиняную миску с горячими щами, мужик выспрашивал у Анисима:

— Откель бредёшь и как зовут?

Глазища у мужика чёрные, жгут Анисима насквозь.

— С-под Москвы я, а именем Аниська. А ты откуда родом?

— А меня, коли хошь, кличь Фролкой, боле тебе знать ничего не надобно.

И, ожёгши Анисима глазищами, закончил прибауткой:

— Зовут зовуткой, летаю, молодец Аниська, соколом, не уткой. — И подморгнул. — Рано знать всё хочешь.

Не стал Анисим в расспросы лезть. Не хочет сказывать — и не надо.

Дождался Фролка, пока Анисим насытится, из-за стола поднялся, волос поправил.

— Хошь, Аниська, со мной? Возьму.

Из Звенигорода ушли вдвоём. Новый товарищ у Анисима весёлый; шапочка набекрень, рубаха с портами новые, на ногах сапоги, не лапти. Шагает себе Фролка бойко, насвистывает. Анисиму не скучно. В душе решил: не отстану от него. Куда Фролка, туда и его, Анисима, путь.

Удивляется Анисим, везде у Фролки знакомые выискивались, и в Звенигороде, и в деревнях, что по пути миновали. Гадает Анисим, какие слова Фролка сказывает мужикам, отведёт одного, другого в сторону, пошепчется с ними и снова идёт, насвистывает. Полюбопытствовал, а тот отрезал:

— Жуй, Анисим, пирог с грибами да держи язык за зубами.

Кто знает, куда бы привёл Фролка Анисима, не случись дорогой лиха…

* * *

Беда нагрянула нежданно, от Звенигорода недалеко и отойти успели, вёрст двадцать. Размоталась у Анисима обора лаптя, присел на обочине, бечёвку затянул, встал, притопнул и насторожился. В кустах вроде слабый стон раздался. Прислушался. Так и есть, стонет кто-то. Фролка с Анисимом ветки раздвинули, увидели, лежит человек. Анисим всмотрелся и обомлел, узнал.

— Фролка, так это же князя Курбского челядинец.

— Неужто?

— Мне ли не знать, когда от него палки довелось испробовать. Его князь Семён в Литву с собой забрал. И как он тут очутился?

— Ладно, чего теперь гадать, берись, к дороге вынесем, перевяжем.

Вдвоём они подняли челядинца, вытащили из кустов. Фролка рубаху на раненом разорвал, припал ухом к груди и тут же поднял голову.

— Не дышит. Ножом били.

Из-за пазухи убитого вытащили пергаментный свиток.

— Гляди, никак грамота, — удивился Фролка и взглянул на Анисима. — Ты в письменах разбираешься? Жаль. Коли б умел, прочли, о чём тут написано.

По дороге зацокали копыта. Оглянулся Анисим — рядом дружинники. На Фролку глаза перевёл, а того уже нет рядом, бежит к лесу, кричит на ходу Анисиму:

— Ти-кай!

Побежал Анисим следом, да разве от верхового уйдёшь. Налетел дружинник, саблей грозит:

— Ну-тко, ещё побежишь — срублю.

Подъехали остальные дружинники. Обомлел Анисим, поперёк седла у одного лежит окровавленный Фролка. Дружинники меж собой переговариваются:

— Коли б ещё маленько, и укрылся в лесу. Ан стрела догнала.

— Помер?

— Дышит.

— К боярину-воеводе доставим. Не иначе тати. И человека сгубили.

Старший дозора слез с коня, поднял грамоту, произнёс:

— А тати не все. Третий, вишь, коня у убитого взял. Видать, ускакал, нас завидев.

И долго вертел в руках пергаментный свиток, разглядывал печать на тесёмке. Наконец промолвил:

— Важное письмо вёз гонец, по печати смекаю. Ко всему, и тайное, ибо одному доверено.

Вскочив в седло, старший дозора прикрикнул:

— Гайда! — и хлестнул коня.

* * *

Для сыска и дознания Фролку и Анисима из Звенигорода привезли в Москву, кинули в темницу, что под каменными стенами Кремля.

В темнице мрак, сыро и холодно. Анисим рубаху скинул, укрыл Фролку. Сам в одних портках присел рядышком.

— Не надобно, — рассмеялся тот. — Скоро нам с тобой жарко будет. Аль запамятовал, в пыточную поволокут.

У Анисима от этих слов озноб по телу. Съёжился. За дверью глухо стучат сапоги караульного. На кремлёвских стенах, слышно, перекликаются дозорные.

— Ночь, — сказал Фролка. Помолчал, снова заговорил: — Ты прости меня, Анисим, не открылся я тебе сразу. Может, и не увязался б ты тогда за мной, коли знал, кто я… В мальстве мать меня и впрямь называла Фролкой. А вот как вырос да в вольную жизнь подался, народ меня прозвал Соловейкой. Бояре по-иному кличут: татем, разбойником… может, для них я и впрямь тать, а простому люду обид не чинил и всё, что у бояр добывал, меж смердами поровну делил. — Фролка смолк, потом рассмеялся: — То-то всполошились бы княжьи холопы, коли б признали, кто я… Помолчал, потом проговорил:

— Слышишь, Анисим, подтащи меня к двери. Анисим доволок Фролку к двери, усадил, прислонив спиной к ступеням.

— И как мы с тобой, Аниська, изловить себя дали? Проглядели, брат.

Долго сидел Фролка, о чём-то думал, потом позвал караульного:

— Эгей, княжий воин, слушай, о чём говорить тебе стану! Шаги наверху прекратились.

— Княж воин, отзовись! — снова повторил Фролка.

— Чего те, тать, потребно? — сердито откликнулся караульный.

— Не злись. Негоже воину злоба. Помираю я и желаю тебе добра. Слушай меня, Соловейку, и запоминай. Мне теперь на воле не гулять и злато с серебром не потребуется. Хочу, чтоб ты им попользовался и меня поминал. Слышишь, о чём сказываю?

— Не верю, тать. Соловейко, сказывают, соловьём петь мастер.

И тут Анисим онемел от удивления. Засвистел Фролка, защёлкал на все лады, залился майским соловьём. На миг почудил Анисим себя не в темнице, а в ночном весеннем лесу. Ярко светит луна, шелестят листья на берёзах, и весело, радостной песней тешится добрая птица.

Фролка оборвал свист так же неожиданно, как и начал.

— Ну, теперь веришь?

— Поверить поверил, да всё одно ты тать.

— Пущай, по-твоему, тать, а ты вот поверь, о чём речь веду. Серебро да злато тебе завещаю. Слышишь, злато!

— Говори! — нетерпеливо отозвался караульный.

— Коли внимаешь, то и добро. Когда будешь в Звенигороде, спроси у любого мужика, где в лесу Соловейкина поляна. Разыщи её.

Замолчал Фролка, а за дверью караульный голос подаёт:

— Что дале не обсказываешь?

— Погоди, передохну. Так слушай. На той поляне дуб древний, разлапистый. От того дерева…

И снова замолк. Караульный замком загрохотал. Скрипнула на ржавых петлях тяжёлая дверь, подалась. Открылось звёздное небо.

— Где ты тут, уж не помер ли? — Караульный, гремя сапогами по каменной лестнице, спустился вниз и подошёл к Фролке.

Соловейко еле голос подаёт:

— Здесь я, запоминай… Дуб сыщи…

— Погоди, не разберу. — Караульный склонился над Фролкой. — Сказывай дале, не тяни, а то, не ровен час, десятник заявится, тогда делись с ним гривнами.

Анисиму невдомёк, что Фролка затеял. А караульный торопит, чуть не ухом припал к Фролкиным губам. Напрягся весь.

— Экий ты, тать, аль речи лишился?

Тут Фролка изловчился, ухватил караульного за горло, свалил. Руки у Фролки, что кузнечные кувалды, а пальцы как клещи. Попытался было караульный вырваться, но Фролка жмёт шею. Слышит Анисим, хрипит караульный, потом затих. А Фролка уже зовёт:

— Слушай, Аниська, мне отсюда не уйти, а вдвоём нам смерть принимать нет надобности. Я тут о серебре сказывал, так ты моим словам веры не давай. Это я караульного заманывал, на жадность человеческую имел расчёт. Поспешай, пока ночь не на исходе. До рассвета в Кремле укроешься, а днём, как народ к заутрене повалит, из ворот выйдешь. Да в городе не оставайся. Отправишься, Аниська, на юго-западный рубеж. Там казаки черкасские и каневские гуляют. Сыщи-ка, коли удастся, меж них брата моего названого, Фомку-атамана. А по мне, Аниська, не горюй. Я своё отгулял и из темницы не убегу. Не хочу больше бегать.

Опустился Анисим на колени, обнял Фролку.

— Ну-ну, ничто, брат Аниська. Торопись, да вдругорядь не давайся изловить. Княжий суд скорый и немилосердный.

* * *

Фролку казнили в июль месяц на Красной площади, у Кремля. Небо гремело частыми грозами, поливало короткими, но густыми дождями. Сверкали молнии. Грозник — июль…

Народ на Красную площадь собрался, шум, гомон.

— Татя казнить будут!

— Не татя, а вора! — вставил отрок, судя по одежде, из боярских детей.

— Всё одно человека! — сожалел дед со жбаном кваса. Сергуня с Игнашей для лучшей видимости забрались на кучу брёвен, сложенных у моста через ров. А толпа ждёт потехи.

— Сказывают, злодей-то сам Соловейко!

— Так ли?

— Он свистом и ратника караульного в темницу заманил.

— Ахти! — всплеснула ладошками девица в красном сарафане.

Всмотрелся Сергуня, узнал. Да это же Аграфена, а рядом с ней, на плечо её опёрся, боярин Версень. Тоже на казнь пришли поглазеть. Тут народ заволновался, забурлил:

— Везут, везут!

Толпа задвигалась, всяк норовит наперёд пролезть, протолкнуться.

В воротах Кремля показалась телега. Вот она въехала на мост, затарахтели по бревенчатому настилу колеса. Сидит Фролка на телеге, свесив босые ноги, волос растрёпан, рубаха клочьями, но в глазах нет страха. На люд Фролка глядит весело, с улыбкой.

За телегой шагают палач с топором, ратники. Народ раздался, затих.

Посреди площади неподалёку от Лобного места телега остановилась. Палач толкнул Фролку к деревянному помосту. И тут неожиданно засвистел Фролка, защёлкал. Ахнул народ, а боярин Версень взвизгнул:

— Казни супостата!

Тут и палач опомнился, свалил Фролку на плаху. Зажмурился Сергуня. В наступившей на площади тишине глухо стукнул топор, и, обагрив кровью землю, скатилась вниз Соловейкина голова.

* * *

Не подался Анисим в бега, не послушался Фролку, пренебрёг опасностью. Ночами в лесу таился, а днём приходил в город, ждал Соловейкиной казни. Хотелось в последний раз взглянуть на товарища. И когда наступил этот день, пробрался Анисим через толпу. В самую последнюю минуту заметил его Фролка, подморгнул и засвистал. Не помня себя, рванулся к нему Анисим, но ратники копьями дорогу перекрыли, толпу оттесняют от помоста, а палач Фролку сбил с ног, топор занёс…

После казни разошёлся народ, палач взвалил на телегу Фролкино тело, а голову выставил на людское обозрение. Заплакал Анисим, котомку за плечи перекинул и навсегда ушёл из Москвы…

 

Глава 7

ДЕЛА И ЗАБОТЫ

«Нет!» — послам Мухаммедовым. «А не запамятовал ли ты, боярин Твердя?» «Хочу спросить тебя, княгиня-матушка». Просьба Глинского. Обер-мастер Иоахим. Послы литовские. Боярская дума приговорила. Анисим ищет дорогу к казакам. Боярская свара. Полки уходили к литовской границе.

На Покрову ворочался великий князь в Москву. С самого начала листопада, с сентября месяца, в Воробьёвом селе передыхал. В охоте и иных потехах не заметил, как время пролетело. А осень в Подмосковье знатная. Лиственные леса в позолоте и киновари, а сосновые в зелени. На бабье лето теплынь, солнце выгрело, паутинная прядь в воздухе плавает, на кусты и ветви цепляется.

В такие дни в лесу грибов и ягоды полно. Шуршит под ногами свежая листва, и пахнут нагретые ели.

Нет у Василия желания уезжать в Москву, а надобно. Давно скрылось за холмами Воробьёво село с княжеским дворцом, крестьянскими избами. Вьётся дорога у самой реки. Одной стороной колеса княжеской колымаги, запряжённой цугом, того и гляди в воде окажутся.

За княжеской колымагой боярские, следом десятка два дружинников…

Время только к полудню, а Василий уже устал. С утра принимал Мухаммед-Эминовых послов. Темник Омар бил государю челом и просил заступы Москвы от крымского хана. Писал Мухаммед-Эмин, что коли он, Василий, будет иметь желание и даст в помощь свои полки, то Казань пойдёт на Менгли-Гирея.

Великий князь посла выслушал благосклонно и, одарив щедро, от войны с Крымом, однако, отказался, ответив: «У Москвы ныне дела есть поважнее…»

Растянулся поезд, еле ползёт. Василий недоволен. У самого города приоткрыл дверку колымаги, велел остановиться. Рынды подскочили, помогли выйти. Подбежавшему дьяку Василий сказал:

— Коня мне, Афонька. Хочу верхоконно ехать.

Один из дружинников придержал стремя, дьяк Афанасий едва на коня взгромоздился, как Василий взял с места в рысь. Дьяк насилу догнал его. Великий князь оглянулся, проговорил со смешком:

— Постарел, Афонька. Дьяк ощерил беззубый рот:

— Лета, государь, что воду расплёсканную, не собрать. И, скособочившись в седле, спросил:

— Будем ли отписывать грамоту какую Мухаммед-Эмину?

— Не надобно, Омар изустно передаст.

— И то так, велика честь для казанцев.

— Вели, Афонька, послам Мухаммедовым на обратный путь съестного выделить да скажи Омару, пускай домой ворочаются, неча им на Москве делать.

Переговариваясь, въехали в город и, хотя не с руки, завернули на Пушкарный двор. Дьяк Афанасий, зная о том, что государь собирается самолично глянуть, как огневой наряд льют, успел загодя упредить боярина Твердю. Тот встретил великого князя у ворот поклоном, на караульного накричал:

— Государева коня прими, остолопина!

Василий пошёл по двору мимо плавильных печей, бараков, к навесам. Работный люд государю дорогу уступает, кланяется.

— Кажи, что заготовил, боярин Родион. Много ли огневого наряда припас?

Боярин Твердя колобком по пятам катится, не успевает отвечать.

У навеса, где, поблёскивая медью, выстроились пушки, Василий задержался, походил вокруг, потрогал, в жерла заглянул. Потом уставился на Твердю:

— Где ещё?

Боярин пробормотал растерянно:

— Нет боле.

— Только и всего? — Брови у Василия взметнулись недоумённо. — Мало стараешься, боярин Родион. Мне много огневого наряда надобно. Аль не слышал, великий князь Литовский воевать нас надумал? С каким нарядом войско наше выступит? А может, ты запамятовал, как пушки под Казанью растерял и должен теперь живот свой здесь, на Пушкарном дворе, положить, а наряд орудийный пополнить вдосталь.

Отвернулся. Снова окинул глазом пушки. Наконец произнёс, не глядя на Твердю:

— Прибыл к нам в Москву пушкарных дел мастер, немец Иоахим. Пришлю его к тебе, боярин Родион, в подмогу.

* * *

Пусто в монастырской церкви, воздух тяжёлый, спёртый. У стены монахи стоят кучно, за ними с десяток крестьян: мужики да бабы с ребятишками.

Поодаль от них, у самого амвона, великая княгиня Соломония. Приехала к обедне в Симонов монастырь. Сбоку неё босой, в посконной рубахе и холщовых портах Вассиан. Позади Соломонии боярин Версень с дочерью. Великая княгиня чует его назойливый взгляд, ёжится. Не выдерживает, оборачивается. Взгляд строгий, недовольный. Версень ловит момент, шепчет:

— Княгиня, матушка, хочу спросить тобя… Соломония оборвала:

— Чать, на богомолье приехал боярин, так и отдай Богу Богово.

И отвернулась, опустилась на колени. Вассиан слышит их шёпот, покосился. Дочь Версеня, Аграфена, зевнула шумно. Великая княгиня подумала со злостью: «Кобылица бесстыжая, в храме дух пускает…»

Покинув церковь, Соломония задержалась на монастырском дворе. Подошёл боярин Версень, поскрёб пятерней бороду.

— Матушка, княгиня великая, о чём спросить хочу.

— Говори, боярин Иван Микитич, о чём спрос твой? — И поджала и без того тонкие губы.

— Слух есть, княгиня-матушка, что осударь наш воевать литвинов собрался?

Подошёл Вассиан, пробасил:

— Что есть человек?

И, воздев руки, сам ответил на свой вопрос:

— Человек есть тварь ненасытная, зло превеликое, гордыней и корыстью обуянное.

— Слышал ли, брат наш Вассиан, осударь на литвинов собрался, землю воевать. К чему то, аль казанского урока нам мало? — снова сказал Версень.

Вассиан пророкотал:

— Много ль человеку земли надобно? Соломония прервала:

— О том, что ты реешь, боярин Иван Микитич, яз не слыхивала. — Перевела взор на Вассиана. — Но ныне же поспрошаю у государя. Таит он от меня многое, сердце своё под замком держит.

Поправив тёмный платок, Соломония направилась к стоявшей за воротами колымаге. Глядя ей вслед, Вассиан промолвил:

— Сберечь бы вам, бояре, великую княгиню. Страдалица она и ваша заступница от государева гнева. Мыслите, что на себя она берёт? А всё потому, как прощения у Господа молит за бездетность свою.

— То так, — согласился с ним Версень. — Хоть и не привечает её Васька, а всё ж терпит.

— Ох, — вздохнул Вассиан, — чую, чую, ещё закусит великий князь удила и тогда не будет с ним сладу. — И снова вздохнул скорбно. — За бояр болею я. Срамно видеть унижение их. Рода древнего, бороды белые, а чуть ли не в холопах у великих князей отныне ходят.

Не став дожидаться, что скажет Версень, Вассиан повернулся к нему спиной, пошёл в келью.

— Истинные слова твои, — поддакнул Версень и задумался. Аграфене ждать отца надоело, окликнула его. Боярин встрепенулся, тяжело опираясь на посох, направился к дочери…

А Соломония за ужином великому князю обиду высказывала:

— Соромно, не от тебя, от людей прознала, что ты Литву воевать намерился. Аль не жена яз тебе?

Василий ответил:

— Тебе почто? С коих пор к делам государевым интересом воспылала? А может, по чьей указке речь твоя? И кто те доброхоты, кои тебе обо всём нашёптывают, хотел бы я знать…

И метнул подозрительным взглядом.

* * *

Воротился Курбский от великой княгини, и как был одетым, так и бухнулся на лавку. Лёг, а в голове мысли мечутся. Обещала великая княгиня Елена упросить короля, чтоб дозволил уехать домой, да вот уж месяц минул, а молчит Сигизмунд. Намерился было князь Семён тронуться в путь без королевского согласия, да заявился пан Заберезский и именем короля приказал на Русь не отъезжать и с великим князем Московским не списываться. Коли же нарушит королевскую волю, то быть беде.

Разъярился князь Семён, велел челяди выгнать пана. Тем дважды не повторять, вывели Заберезского из хором под руки. Знатный шляхтич и упирался и грозил, а князь Семён указал на порог.

— Вдругорядь с таким словом заявишься — наплачешься досыта.

Выгнать не в меру обнаглевшего шляхтича Курбский выгнал, но от крепкого догляда не освободился. Куда б ни поехал, везде шляхтичи сопровождают. Меж тем замечал, в город съезжались шляхтичи, король созывал воинство. Не миновать войны…

Не недели, два месяца минуло, как отправил Курбский письмо государю, а ответа всё не было…

Как-то на исходе дня лежит князь Семён, глаза в потолок уставил, мысленно сам с собой рассуждает:

«Отъехать отай, шляхта догонит, разбой учинит. С другой стороны, коли не отпустит меня Сигизмунд, как мне, князю Семёну, честь свою соблюсти? Со своей дружиной должен я быть при русском войске, а не в Литве отсиживаться».

Мысли Курбского нарушил отрок. Князь Семён недовольно поднял голову:

— Почто заявился?

Отрок указал глазами на дверь:

— Гонец там, от пана Глинского. Дожидается.

Курбский поднялся, пригладил волосы, бросил резко:

— Зови!

В вошедшем шляхтиче узнал дворецкого князя Глинского, промолвил:

— А, пан Владек!

— Я, пан Семён. Пан Михайло поклон шлёт тебе и грамотку.

Задрав рубаху, достал помятый свиток пергамента.

— Прошу, пан.

Курбский развернул, держа далеко от глаз на вытянутой руке, принялся читать.

«Пане добродию, княже Семён, прознал я, что король вознамерился отпустить тебя на Русь, и потому обращаюсь к твоему великодушию…

С той поры как потерпел я от обидчиков своих несправедливость и король не встал за мою честь, я обидчиков своих прощать не намерен. Но допрежь тому случиться, обращаюсь я с нижайшей просьбой к великому князю и государю Василию, чтоб взял он под свою защиту племянницу мою, пани Гелену, и лаской своей не обделил. А тебя, пане добродию, княже Семён, просить стану. Не откажи в милости, как в Москву соберёшься, возьми с собой пани Гелену…»

Отложил Курбский пергамент, спросил у дворецкого:

— Прибыла ли пани Елена в Вильно?

— Тут пани Геленка.

Князь Семён покачал головой, сказал:

— Ну так передай своему пану Михайле, что, как король дозволит мой отъезд, я возьму с собой на Москву пани Елену и ни я, ни великий князь и государь мой в обиду её не дадим.

* * *

— Игнаша, зри, боярин наш немца привёл, — позвал Сергуня товарища. — Айдате поглядим!

У плавильных печей работный люд толпится. Окружили боярина, а рядом с ним немец, маленький, сухонький, ну что тот гриб-сморчок, в кафтане и портах коротких, на ногах башмаки тяжёлые. Волосёнки у немца реденькие, на затылке пучком собраны, как у девицы.

Мастеровые хихикают, а немец нижнюю губу выпятил, на народ без внимания.

Боярин Твердя посохом постучал по земле, прикрикнул:

— Умолкните!

Затих люд, а боярин продолжает:

— Сей иноземный мастер Иоахим отныне над вами, мужики, старшим поставлен. Слушать вам его надлежит, ибо государем он послан к вам для умонаставления, чуете? Государем и великим князем! — и по слогам, громко: — Для у-мо-на-став-ления! А паче дозволено ему суд над вами вершить и расправу!

Немец надулся от важности, отчего нижняя губа ещё больше оттопырилась. С трудом произнёс по-русски:

— Ми есть обер-майстер, — и ткнул пальцем себя в грудь. Стоявший поблизости от немца Антип проговорил во всеуслышание:

— Леший с тобой, обер ты либо бобер, нам у тя ума не занимать.

Народ рассмеялся дружно, а Твердя Антипу погрозил посохом:

— Мало секли? Гляди, выпросишь!

— А я что, боярин. По мне хоть Юхим, хоть Мартин — леший один, — и повернулся к немцу и Тверде спиной.

Обер-мастер мало чего разобрал из Антиповых слов, однако уразумел: русский мастер сказал обидное. Затряс немец головой, залопотал по-своему. Видно, грозил.

— Чего стоите, — снова подал голос боярин Твердя, — за работу принимайтесь!

Богдан положил руку на Антипово плечо.

— Не бранись, Антип, мастерство иноземца в деле поглядим. Не по обличью птица сокол, а по хватке…

Сергуня с Игнашей обер-мастера по-своему судили:

— Неужли этот обер-мастер боле отца твоего, Игнашка, либо Антипа умеет?

Игнаша плечами пожал:

— Обличьем не видный и по-нашему слова молвить не может. — И, подражая отцу, закончил: — Дай срок, поглядим, какая такая птица немец.

* * *

На Крещение появились в Москве литовские послы. Время праздничное, гулевое. Эвона сколь на Москве народу! Пробиралось Сигизмундово посольство по шумному городу, удивлялось. На улицах и площадях качели до небес, под стенами Кремля торг весёлый, а на реке, в проруби, храбрецы окунаются, ледяную купель принимают.

Поселились литовцы в гостевом дворе, что на Арбате, чуть поодаль от центра Москвы.

Зимой гостевые дворы пустуют, купцов заезжих из чужих земель не так много. Но в гостевых хороминах чисто и тепло, печи день и ночь горят.

Посол Сигизмундов, пан Николай Радзивилл, сокрушался: загуляет московский князь и бояре его, сидеть тут литовскому посольству невесть сколько.

Однако великий князь Василий литовских послов в Москве не томил, неделя после праздника не прошла, как собрал бояр на думу. В Грановитую палату сходились князья и бояре важные, родовитые, усаживались всяк на своём месте молчком да сопком, слова не промолвят, допрежь ум свой не кажут.

За Дмитрием Ивановичем, братом Василия, место пустует, князь Семён Курбский в Литве. Чуть ниже Курбского надлежит Даниилу Щене сидеть. У них с князем Семёном за место давний спор. Щеня свой род считает от Рюриковичей и никак не может смириться, что ниже Семёна усажен. За Щеней места князей Воротынского, Одоевского, Дмитрия Вельского, брата воеводы Ивана Вельского, убитого под Казанью.

На нынешнюю думу князь Щеня пришёл перед самым выходом великого князя. Гордо пронёс седую голову через Грановитую палату, боярам поклоны отвесил степенно, умостился чуть ли не рядом с Дмитрием Ивановичем. Боярин Твердя хихикнул, толкнул локтем Версеня:

— Зри, Иван Микитич, как Щеня прильнул к Дмитрию, встрял не в своё место.

— Кхе, кхе, — затрясся в мелком смешке Версень. — Поглядим ужо, как князь Семён по приезде возьмёт его за бороду.

Маленький тщедушный митрополит Варлаам появился незаметно. Опираясь на посох, увенчанный серебряным крестом, пересёк палату. У него место особое, по левую руку от великого князя.

Вслед за Варлаамом вошёл и Василий, вступил на помост, обвёл всех быстрым взглядом и только после этого уселся в обитое тёмным бархатом кресло из красного дерева, заговорил:

— Князья и бояре мои думные, созвал я вас не по праздному случаю, а по делу важному, государственному.

Охрипший от недавней простуды голос Василия сиплый. Бояре слушают, замерли. Митрополит Варлаам, туговатый на правое ухо, голову к помосту поворотил, ладонь к левому уху приставил. Твердя рот открыл, ворон ловит, а Версеня не поймёшь, то ли на великого князя глядит, то ли на оружничего Лизуту.

— Будет вам ведомо, что князь Семён Курбский из Литвы нам весть подал. Не радостная она. Со смертью брата нашего, великого князя Литовского Александра, сел на великое княжение король Польский Сигизмунд. Снова шляхта почла притеснять вдову Александрову, сестру мою Елену, к вере латинской склонять.

Василий перевёл дух, покосился на митрополита. Варлаам покачал головой, возмущённо выкрикнул:

— Не смеют! Другие подхватили:

— Не дадим в обиду!

Поднял руку Василий, утихомирил бояр.

— Ныне вот Сигизмунд послов своих заслал, — сказал он.

— Выслушать, что за речь у них, с чем припожаловали! — пристукнул посохом князь Вельский.

— Пусть выскажут, — поддержал его князь Одоевский.

— Вели войти послам, — приказал Василий боярину Роману.

Дворецкий распахнул дверь, впустил послов. Они вошли гуськом. Впереди пан Николай Радзивилл, старый, грузный виленский воевода. Отвесили поклоны, Радзивилл заговорил:

— Великий князь и государь, король наш и великий князь Александр скончался…

— То нам ведомо, — недовольно прервал Василий. Радзивилл будто не заметил резкости великого князя.

— Посольство наше от короля и великого князя Сигизмунда. Ведомо тебе, великий князь, что дед твой, великий князь Василий Васильевич, и король Казимир о вечном мире урядились. А по оному обязались они не забирать друг у друга ни земель, ни вод. И тот договор ни король Казимир, ни король Александр не нарушали, а порушен он с вашей, московской, стороны отцом твоим Иваном Васильевичем. Ныне же, когда правда короля нашего и великого князя Сигизмунда всему свету известна, взывает король к уступке тобой всех литовских городов и волостей. И ещё просит освободить тех полонённых воинов, что в московских землях держатся. Не доводи, великий князь, крови христианской пролиться.

Замерли бояре. Но вот закончил Радзивилл, и заговорил Василий. Глаза гневные, голос суровый:

— Мы городов, волостей, земель и вод Сигизмундовых, его отчин никаких за собой не держим, а держим с Божиею волею города и волости, земли и воды, свою отчину, чем нас пожаловал и благословил отец наш, государь и великий князь Иван Васильевич и что нам дал Бог, а от прародителей наших и вся русская земля наша отчина. А что в крови христианской стращаете нас, то передайте королю вашему, как отец наш, и мы брату нашему и зятю Александру присягу давали на перемирных грамотах, а с Сигизмундом перемирия не было. Если же хочет ваш король с нами мира и доброго согласия, то и мы его хотим. Да пусть не творит он нам обид, не разоряет наши брянские земли да купцам обид не чинит, как то творил с купцами из многих наших земель. Будет ино такое, мы на него управу сыщем.

Василий откинулся в кресле. В тёмных, глубоко посаженных глазах гнев уступил лукавству.

— Отпуская вас, хочу ещё напомнить, чтоб король Сигизмунд не чинил обид сестре моей и жене покойного короля Александра королеве Елене, в вере греческой не притеснял.

Дождавшись, когда послы покинули Грановитую палату, Василий снова заговорил:

— Слышали, бояре, послов речи? Пугать нас вздумали. О том и князь Семён Курбский уведомляет. Сигизмунд шляхту на сейм скликал, и там за войну с нами ратовали. Ещё князь Семён передал письмо маршалка литовского Михаилы Глинского. Пишет он, что Сигизмунд засылал посольство к магистру ливонскому Плетенбергу. Его к союзу на нас подбивал. Но орденский магистр от того уклонился.

Зашумели бояре возмущённо, загалдели:

— Покарать Сигизмундишку!

— Проучить, чтоб впредь неповадно было!

Версень вознамерился слово вставить против, но тут митрополит голос подал:

— Благословенны будьте!

Василий выждал, пока бояре выкричатся, поутихнут.

— И я тако же мыслю, князья и бояре. Пора нам напомнить Сигизмунду, что искони наши города Смоленск и Минск да колыбель россиян древний Киев с иными городами всё ещё за Литвой. Почнём, князья и бояре, воинство своё готовить, дружины наши. А воеводами, мыслю я, пошлём на Литву Василия Шемячича с Яковом Захарьевичем. Буде потребно ещё, в подмогу им дадим полки из Новгорода и Великих Лук… И ещё чего хочу сказать вам, бояре, воеводой новгородским посылаю я князя Данилу Щеню.

— Быть посему! — одобрительно загудела боярская дума.

* * *

Между Кремлём и Охотным рядом и от них по правую и левую руку не один пруд. На плотинах рубленные из вековых брёвен водяные мельницы: на одних зерно мелют, на других кожи чинят, а на речке Яузе пороховая мельница.

Приехал Степанка за пороховым зельем и в ожидании, пока боярин, ведавший пороховой избой, воротится с обеда, вышел на плотину. Внизу омут порос ивами, тёмная вода присыпана опавшими листьями. Замшелое мельничное колесо лениво ворочается. И безлюдно, тихо, только монотонно журчит, падая с плотины, вода.

Размечтался Степанка. Вот и стал он пушкарём. Увидала бы его Аграфена…

Степанка сам себе боялся признаться, что любит её. Хоть и водила она дружбу с дворовыми отроками и выделяла из них его, Степанку, но Аграфена боярская дочь…

Подумав о том, что ей суждено стать женой какого-то боярина, Степанка от злости даже заскрипел зубами.

Степанку окликнули:

— Эгей, боярин пришёл!

Оглянулся. От пороховой избы его звал пушкарь.

Холщовые мешочки с пороховым зельем загрузили на воз быстро. Старший из пушкарей, десятник огневого наряда, хотел отправить Степанку с возом, но тот уговорил взять его с собой на Пушкарный двор за ядрами. Захотелось повидать Сергуню с Игнашей, а паче покрасоваться одеждой княжеского дружинника.

На Пушкарном дворе всё по-старому. У плавильной печи увидел Богдана. Мастер, согнувшись, разглядывал пламя. Степанка позвал. Богдан повернулся. Блеснули в улыбке зубы, глаза весело прищурились.

— А, Степанка-пушкарь! Ходи, ходи сюда, парень! — Взял за плечо, проговорил шутливо: — Ну, либо ты вырос, либо я усыхаю. Эвон какой вымахал. — Подтолкнул в спину. — Эк, да что я держу тебя. Ты, поди, за дружками соскучился? Поспешай к ним, пока тебя твой старшой к работе не приставил. Сергуня с Игнашкой в литьевом. Погляди, какую они пушку смастерили…

— Ай да Степанка, разнаряжен, чисто барин! Игнашка подошёл, по плечу Степанку похлопал.

— Ну и ну! На улице повстречал бы, не узнал. Вот как вырядился!

А на Степанке рубаха и порты новые, сапоги кожаные. Не то что у Сергуни и Игнаши — лапти лыковые, одежда рваная…

Но тут Сергуня вдруг вспомнил, потащил Степанку пушкой любоваться. Блестит она бронзой, грозно зевом глядит на Степана. Прочитал Игнаша по слогам, что на стволе вязью выплавлено:

— Мортира сия сделана мастерами Игнашкой и Сергунькой…

Гладит Сергуня пушку с любовью, даже про Степанку забыл. С досадой покидал Степан Пушкарный двор, прощался с товарищами обиженным.

* * *

В тот же день, как казнили Фролку, Анисим ушёл из Москвы. Ночью в село завернул. Из головы дочь Настюша не выходит, болит душа.

Вытер рукавом глаза, нагнулся, поднял горсть родной земли, завязал в узелок, сунул за пазуху и пошёл из села. Поначалу держал на юг, через Коломну и Рязань, потом взял на запад, в сторону Дикого поля. Чем дальше уходил, тем реже попадались сёла. Ночевал в избах и на сеновалах, а как не стали встречаться деревни, спал под небом. Шёл в надежде отыскать казачьи становища. Мужики в последних сёлах говорили, что если подаваться в эту сторону, то вёрст через сотню можно повстречать казаков.

Ещё рассказывали мужики, как вольно живут казаки, без бояр и тиунов, с выборными атаманами и на рубеже меж Русью, Ордой и Литвой сами себе хозяева.

Имел Анисим мысль повстречаться с Фомкой-атаманом. На ночёвках выспрашивал о нём, но мужики кто не слышал о таком, другие говорили, будто есть такой, но где он, не знают. Лишь старик кузнец ответил Анисиму.

— Верно ты держишь. Эта дорога выведет к Фомке-атаману.

Наделил старик Анисима ржаными сухарями да железной рогатиной на случай встречи с диким зверем. В степи волки не редки.

Уже давно закончились у Анисима сухари, ел, что добудет — корней нароет либо травы съедобной. По степным рекам в камышах и норах ловил раков. Случалось, подкрадывался к диким уткам, подбивал камнем и тогда пёк их на костре, ел без соли сладкое до приторности, жирное мясо, с наслаждением обгладывал кости.

А зверя в степи и птицы непуганой разной, на удивление Анисиму, видимо-невидимо, и рыбы в реках множество.

Лето к исходу, дни короче и ночи прохладней. Редкие дожди выпадают. Начали Анисима одолевать сомнения: а вдруг не отыщет казаков?

Однажды проснулся Анисим от предчувствия чего-то. Небо звёздами высветило, воздух свежий, и по всей степи в высоких травах кузнечики стрекочут. Ухо Анисима уловило далеко-далеко редкий собачий лай. Поднял голову Анисим, сел, долго вслушивался. Да, так и есть, псы перебрёхиваются. Обрадовался Анисим: село близко. И тут же затеплилась надежда.

«А может, это становище казачье?»

Начало светать. От реки потянуло дымом. Теперь Анисим знал: надо идти вперёд, там жильё. Заалело на востоке. Солнце высунулось краем из-за кромки земли. Неожиданно прямо перед Анисимом будто из травы вырос верхоконный казак.

* * *

Завьюжило-Занесло Москву снегом. Сугробы под боярские оконца, а у простого люда и до стрехи достало.

Мальчишки рады, бегают на лыжах; по речкам и прудам расчистили снег, на санках забавляются либо деревянные полозки-коньки к лаптям привязали, скользят.

Дровнями дороги накатаны, а к прорубям и колодцам по глубокому снегу бабы тропки протоптали…

Узнал Степанка, что вскорости войску выступать к литовской границе, встревожился. Ну как уйдёт и Аграфену не увидит? Сколько раз порывался проведать, да всё не осмеливался. Теперь же решился:

«Эх, была не была, пойду! Нынче боярин Версень меня в клеть не кинет. Чать, не забыл, государь за меня, Степанку, вступился…»

Идёт Степанка в шубейке и валенках, на голове шапка меховая тёплая, никакой мороз не страшен. Под ногами снег поскрипывает, пар изо рта валит. Над избами и теремами сизый дым столбами подпирает чистое небо.

Чем ближе к подворью боярина Версеня, тем отчего-то медленнее переступают Степанкины ноги. Закралось сомнение: может, не ходить? А что, коли Аграфена, если и не забыла его, признать не захочет?

Так размышляя, и к боярским хоромам подошёл. Вот они! Ворота нараспашку. Караульный мужик тут же переминается с ноги на ногу. Завидел Степанку, дорогу заступил, заорал:

— Не пушу!

Приостановился Степанка, заглянул во двор, обомлел. Сам боярин Иван Никитич Версень стоит на высоком крыльце, заложив руки за спину.

На крик воротнего мужика обернулся, встретился взглядом со Степанкой, взвизгнул по-дикому, затопал:

— Кузька, спускай на него псов, бей дубинкой!

Не стал Степан дожидаться расправы, пустился наутёк от боярского подворья.

Благо, хоть Аграфена его позора не видела, то-то стыд был бы. Поди, Степан помнил, как сулил ей в знатные выбиться…

* * *

Минул месяц.

Покидали полки Москву, уходили к литовской границе, чтобы по весне начать боевые действия. Шли на Литву конные и пешие ратники, на санях и лыжно. Огневой наряд весь на салазки поставили. За войском бесчисленный обоз с пороховым зельем и ядрами, провиантом и одеждой про запас.

Растянулись полки. Первые уже полпути к Можайску отмерили, а последние едва из Москвы выбрались.

Идут полки с песнями. Послал государь на Литву силу великую. Вели полки воеводы Шемячич с Яковом Захарьевичем.

Всей Москвой провожали воинов. Люд вдоль дороги толпами. Мальчишки на деревьях — что воробьиная стая. Бабы воют. Чать мужиков не на блины провожают. На смертоубийство.

— Бе-е-да! — охает горбун и тянет шею.

Ему из-за спин ничего не видно, и горбун выбирается из толпы.

Древний дед вздыхает:

— Оно известно, брань. Коли не сабля, так копьё либо стрела сыщут…

Ему вторит мужик:

— Ныне пушечный бой серпом косит ратников…

— Чего уж, напридумали всякого и всё на люд, — произносит стоящий рядом купец.

Баба впереди купца всплеснула ладошками:

— Ахти, милые, в такую-то лютость!..

А холода и впрямь не слабеют, хоть и за вторую половину апреля перевалило.

* * *

Михайло Плещеев принёс государю челобитную жалобу на Версеня. Бесчестил-де его боярин и бранными словами обзывал за то, что Берсеневы смерды к нему, Михаиле Плещееву, ушли.

Он же, Плещеев, вины за собой не чует, ибо смерды землю Берсеневу покинули в Юрьев день.

Просил Михайло за обиду наказать боярина Версеня.

Тут ещё оружничий Лизута слезу пустил. Берсенев тиун по указке своего боярина увёл Лизутиных крестьян.

Позвал Василий к себе на суд Плещеева с Лизутой и Версеня. Те явились, великому князю поклон отвесили, а друг с другом не здороваются, косятся.

Василий их встретил сурово, стоять оставил, сам в кресле сидит, исподлобья каждого оглядывает. Те в шубах расшитых, длиннополых, воротники стоячие до подбородков, шапки высокие, на посохи опираются. Михайло Плещеев и Лизута ждут: великий князь с Версеня спрос учинит. Однако взгляд у Василия добродушно-насмешливый и голос такой же:

— Почто перегрызлись меж собой, как недруги? Вот ты, Михайло, на Ивашку Версеня челом бьёшь, тот словом тебя обидел; ты, Лизута, на Версеня в обиде за смердов; ну, а Ивашка ответно на тебя, Михайло, недовольство таит.

Откинулся Василий на спинку кресла, постучал костистым пальцем по подлокотнику. И не поймёшь, то ли ждёт от бояр слова ответного, то ли сам ещё будет речь держать. Повременил, снова заговорил:

— И вам мой сказ, бояре, таков. Вы друг на друга зла не держите, коли ваши смерды Юрьево время соблюли и с земли на землю перешли. С челобитными по такому случаю ко мне не заявляйтесь. А вот ежли указ порушите да Юрьев день не выдержите, принимать будете смердов, за то спрос особый… Ну а ты, Ивашка, коли Михаилу ещё станешь бесчестить, накажу.

— Осударь! — Версень негодующе посмотрел на Плещеева.

Василий нахмурился, оборвал:

— Не хочу слушать тя, Ивашка. И вас такоже. — Он перевёл взор на Лизуту и Плещеева. — Надоело! Уходите да мои слова уразумейте.

* * *

Воротившись домой, Версень велел истопить баню. Пока дворовые бабы топили печь да скребли добела потолок, боярин в душе судился с Плещеевым:

«Вишь, каков разбойник? Что ни слово, то ложь. Каку хулу вознёс!»

Версень сплюнул от злости на пол, пробормотал:

— Право слово, видать, слухи те верные, что дед Михайлы и отец его татей содержали и сами грабежом промышляли…

Пришла Аграфена, отвлекла от забот.

Версень вдруг как-то по-новому посмотрел на дочь и только теперь впервой обратил внимание, что она выросла, раздобрела, скоро заневестится. И от мысли о замужестве дочери и от предстоящей разлуки с ней защемило сердце. Обнял Аграфену, спросил:

— А что, Аграфенушка, не присмотрела ль ещё себе суженого?

Белые, словно молоко, щёки Аграфены заалели. Перекинув косу с плеча на плечо, встряхнула головой:

— А по мне, батюшка, и с тобой хорошо. Аль я тебе опостылела?

— Что ты! — затряс Версень обеими руками. — По мне, всю жизнь со мной живи, ежели я тобе не надоем.

В горницу заглянула ключница. Боярин недовольно оглянулся:

— Чего надобно, Матрёна?

— Егда ужинать станешь?

— Погоди, — отмахнулся Версень, — дай попарюсь, тогда отснедаю.

Ключница дверь прикрыла, а боярин дочери пожаловался:

— Плещеев меня перед осударем оболгать хотел, да Василий ему веры не дал.

— Во, батюшка, — проговорила Аграфена, — а вы всё великим князем недовольство кажете.

Версень нахмурился.

— Не ведаю сам, что с ним стряслось. Васька таких доносчиков, как Плещеев да Лизута, привечает. Ко всему, они ему супротив слова не молвят. — И изменил разговор: — Пойду-ко я, Аграфенушка, в баньку. Скажи Матрёне, пусть мне рубаху чистую и порты принесёт…

Банька в другой стороне двора, в земле по самую крышу. Версень, шуба внакидку, по тропинке шёл медленно, вдыхал ядрёный воздух, по двору глазами рыскал, высматривал непорядок. Придрался к девке, таскавшей воду из колодца:

— Заленилась аль нет силы, по полбадейки носишь? Вишь, зад разъела, что у телушки.

Девка покраснела, а Версень ей своё:

— Поставь бадью, придёшь спину мне парить…

В баньке жарко и пар клубами, дыхание перехватывает. Разделся боярин, на полок взобрался, разлёгся. Парился долго, стегался берёзовым веничком сначала сам, потом била девка.

Кряхтел и стонал Версень от удовольствия, а когда ещё поясницу ему девка размяла, совсем помолодел телом, даже одеваясь, ущипнул её, подморгнул:

— Эк, не ухватишь!

У девки снова щёки в маков цвет, а боярину всё нипочём.

— Поди постель мне изготовь!

* * *

Немец, обер-мастер, маленький, въедливый, везде нос суёт и всё по-своему лопочет, ругается. По-русски слова правильно не вымолвит.

— Обер что заноза, — часто повторял Игнаша.

С утра Иоахим начинал обход Пушкарного двора с барачной избы. Прикрыв нос широким рукавом кафтана, заглядывал по нарам, бранился:

— Марш, марш на работу!

И, грозя палкой, отправлялся к плавильным печам, шумел на мастеровых. Больше всего доставалось Ангину. Иоахим кричал:

— О, русский майстер, нихт работай. Ай, ай, нада боярин говорит, немножко бить Антипку.

Антип оборачивался к немцу, отвечал сердито:

— Катился б ты, Юхимка, отсель, сами ведаем, что делать. Глядишь, ненароком задену, — и поднимал над головой длинный железный крюк.

Обер-мастер испуганно пятился, уходил к формовщикам.

С Богданом немец не ругался. Он побаивался этого русского мастера. Вон какой здоровый и суровый. А Богдан трудился, словно не замечая обер-мастера.

Игнаша с Сергуней покосятся на немца, перемигнутся.

— Вишь, какой тихий.

Когда Богдана не было с формовщиками, Иоахим бранился:

— Фуй, русский майстер мало работай. Шнеллер, шнеллер.

Появлялся Богдан, и немец враз стихал. Обер-мастер свои секреты пушкарного дела русским мастерам не хотел показывать. Как-то Антип, готовясь варить бронзу, спросил у немца:

— А ты вот скажи, мил человек, в каких плепорциях бронзу варить, что с чем смешивать? — и усмехнулся в бороду.

Мастера работать перестали, головы к немцу повернули, ответа ждут. Иоахим понял, смеётся над ним русский мастер. Рассердился, затряс палкой.

— Но, но! — поднял Антип кулак. — Ты того, коли не знаешь аль ответствовать не желаешь, так не вертись тут. А драться я тоже умею. Во! Это будет похлеще, чем в твоих землях.

Обер-мастер выругался по-своему, отошёл.

— Ох, Антипка, — заговорили мастера. — Плачет твоя спина.

— Она у меня дублёная, — отмахнулся Антип и нагнулся к печи.

Немец боярину Тверде не нажаловался, но пуще прежнего затаил зло на Антипа.

* * *

Полгода жизни в казаках не прошли для Анисима бесследно. Научился и на коне скакать, и в травах ужом ползать, и стрелу пускать без промаха.

Тогда, в первый день привёл казак его к Фомке. Услышал атаман печальную весть о смерти Фролки, пригорюнился.

— Брат он мне был названый. Не хотел в казаки уйти, говаривал: «Не люблю степь, любы мне леса. Лес и накормит, и укроет». Ан нет, не скрыл лес от боярских доброхотов, не поостерёгся. А ведь удалец какой был Фролка…

Наделил Фомка Анисима одеждой, дал коня и оружие.

Станица атамана Фомки куренями прилепилась к речке. Курени длинные, низкие, обмазанные глиной и крытые чеканом, опоясывало кольцо возов, скреплённых меж собой цепями, за возами земляной ров с деревянным мостком. У мосточка позеленевшая от непогоды медная пушка. Тут же землянка дежурного казака…

Поселился Анисим в курене с холостыми казаками. Семейные жили в других куренях. Анисиму удивительно: казачки, как и мужья их, умели на конях ездить и из лука стрелять. Фомка пояснил: жизнь в казаках тревожная и подчас врага отбивать приходится всем сообща.

За станицей были ещё станицы других атаманов. Меж собой каневские и черкасские станицы держали связь и в случае появления неприятеля спешили друг другу на помощь. Всеми станицами верховодил Евстафий Дашкович, атаман каневских и черкасских казаков.

Казаки землю не пахали, за хлебом ездили на Русь целыми обозами. Промышляли охотой, держали скот.

Нередко выделяли станицы гулевых казаков, избирали походного атамана и отправлялись в набег к крымцам.

При Анисиме один раз было такое. Тогда до самого Перекопа достали казаки, пограбили поселения крымчаков, а потом гнали коней, не зная отдыха, уходили от преследователей. Время было осеннее, и трава подсохла. Татары висели у казаков в полдне пути. Походный атаман Фомка, дождавшись, когда ветер подул им навстречу, велел зажечь за собой степь. Когда за спиной загорелась и заполыхала сухая трава, татарские кони не пошли в огонь, и крымчаки, спасаясь от пожара, поворотили назад.

Полюбилась Анисиму степь и вольная казачья жизнь.

Когда пробирался в степь, слышал, что казаки нередко заступали дорогу орде, когда та шла на Русь либо Литву. Но вот полгода минуло, а орда ещё ни разу не прорывалась через степь в большой силе. Спросил Анисим Фомку, тот ответил: «Дай срок, ещё увидишь и саблей нарубишься. Крымцы весну любят. А зимой орде в степи голодно, коню корма нет…»

Зимой степь лежала под снегом тихая, умиротворённая. По ночам к станице подступали волки, выли, а днём прятались по дальним балкам.

Часто уходили казаки в степь на охоту, возвращались с зайцами, убивали в камышовых лежбищах диких кабанов или, пробив во льду лунки, ловили рыбу.

Так и пробегали неприметно у Анисима день за днём.

 

Глава 8

ПОВЕЛЕЛ ГОСУДАРЬ…

Боярское бесчестье. Милость государева. Сергуня едет в Крым. Конец старца Серапиона. Посольский поезд. Крымская земля. И великой княгине бабьей бы доли… К чему дни терять?..

По весне прискакал в Москву с дальнего юго-западного рубежа гонец к великому князю Василию. Писал боярин-воевода государю, что стало известно от казаков, крымцы большую орду сколачивают неспроста, верно, в набег ладятся, а на Русь ли пойдут, на Литву, того казаки не проведали. Ещё уведомил воевода: правым берегом Днепра по землям литовским через Киев едет к татарам Сигизмундов посол.

Беспокойство овладело великим князем. Перечитал письмо воеводы дважды. И так прикинул, и этак. Ну как Менгли-Гирей воспользуется тем, что русские полки в Литве и, вступив в сговор с Сигизмундом, нападёт на Москву?

Решил Василий отправить в Крым посольство с богатыми дарами, чтоб склонить хана к союзу с Москвой.

* * *

Боярин Версень терялся в догадках: час поздний, а его к великому князю призвали. К чему бы? Пока до Кремля доехал, обо всём передумал. Будто и вины за собой боярин не чуял, на литвинов дружину выставил не мене, чем другие. И слова худого на Василия лишний раз сказать остерегался. Коли и молвил, так только при Родионе либо при Вассиане…

В княжеских палатах Версеня встретил дворецкий, угрюмый и спесивый боярин, повёл мимо караульных.

Освещённые восковыми свечами переходы казались Версеню бесконечными. Он спросил заискивающе:

— А что, боярин Роман Ляксандрыч, не чул, к чему осударь зовёт меня?

— Коли б и знал, боярин Иван Микитич, всё одно не сказал. Чать к государю идёшь, от него самолично и прослышишь, — надменно ответил дворецкий.

Версень проворчал в бороду:

— Возгордился Романка. Лопнуть бы тобе от чванства. Дворецкий перед княжеской библиотечной хороминой приостановился, толкнул дверь, пропустил Версеня.

Вдоль стен хоромины окованные рундуки с книгами и пергаментными свитками. Свечи горят яркие. Василий, в домашнем полотняном кафтане до пят, склонился над резным столом. Заслышав шаги, распрямился. Редкие прямые волосы рассыпались по плечам. Вперив в бояр пронзительный взгляд, поманил пальцем:

— Уразумеете ль?

Версень с дворецким приблизились. На развёрнутом пергаменте карта Московии с городами в окружении других государств и земель.

Пожал Версень плечами:

— Не пойму, осударь, по скудоумию.

— Так ли уж по скудоумию? — насмешливо спросил Василий. — Аль не видишь, где Москва, а где Литва? Теперь опустите очи, бояре. — И ткнул пальцем в Крым. — Видите? То-то! Теперь гисторию припомните, набеги ордынские на Москву. А не повторит ли того Менгли-Гирей? — И ответил сам себе: — Может такое сотворить.

Снова склонился над картой, повёл пальцем по пергаменту.

— Для дела ты зван, боярин Иван, важного, государевого. Надобно к Менгли-Гирею посольство слать, уговором с ханом рядиться для мира обоюдного и, коли удастся, звать его на Сигизмунда… Им, ордынцам, хоть и веры нет, но попытаться потребно.

Великий князь взял со стола карту, свернул в свиток, отнёс в шкаф. Потом сказал:

— На тя, боярин Иван, выбор пал послом ехать. Почему на тебя? — и усмехнулся. — Потому как любишь ты, боярин, высокоумничать. Вот и кажи ум свой в посольском деле. На добро, с пользой. В Бахчисарае боярина Заболоцкого сменишь. Засиделся он, поди, в посольстве.

Версень с перепугу на колени бухнулся, слёзы из глаз, завопил:

— Помилуй, осударь, немощен я, и кой там до высокоумничанья мне. Не осилю посольство править, не по мне честь. Ослобони, осударь, от такой милости, дай жизнь дотянуть в покое, куда мне! — И замёл бородой по полу.

У Василия от гнева ноздри расширились.

— Вот ты каков, боярин Ивашка? Не по тебе, сказываешь, дела государевы? А в думе задом по скамье елозить по тебе честь? — Задохнулся, рванул застёжки ворота, выдавил из себя хрипло: — Пошёл прочь, смерд, не надобен ты мне еси!

* * *

Мал городок Калуга. На одном конце аукнут, на другом откликнется. Узкие, поросшие сорной травой улицы, рубленые избы и боярские хоромы. Церковка и даже княжий терем и те рубленые.

Торговые ряды в городе бедные. Редкий купец с чужой стороны заглядывает в Калугу. Не с руки, да калужанам и торг с иноземцами вести нечем. А уж если заявится такой гость, то разговоров потом на год хватает…

С первым весенним теплом приехал в Калугу Дмитрий. Князь Семён брату рад. Хоть недалеко Калуга от Москвы, а больше двух лет с Дмитрием не виделись, со смерти отца.

Семён и Юрий Василию простить не могут, что отказал им прибавить городов к княжениям. Казанской неудаче радовались. Съехались вдвоём, посудачили: «Спесь Ваське Мухамедка сбил», «Знай, сверчок, свой шесток…»

Дмитрий добрался до Калуги за полночь, и Семёну ни о чём не удалось переговорить с братом. Теперь, несмотря на то, что солнце давно взошло, Дмитрий всё ещё спал. Видать, намаялся в дороге. Семён задержался на крыльце, потрогал рукой затейливую резьбу, погладил точёную балясину и спустился в сад.

Старые неухоженные деревья и кустарники сирени и шиповника. Грустно на душе у Семёна. Остановился у липы, сломал ветку. Почки уже лопнули, раскрылись клейкой зеленцой. Отыскал глазами ветром сваленное дерево, подошёл, сел на ствол, задумался…

Неприметно пробегает жизнь, как в монашеской келье, монотонно, однообразна. А ведь и он мог бы сидеть на великом княжении, захоти того отец. Ан нет, на Василия простёр свою десницу…

Увидев подходившего к нему Дмитрия, Семён порывисто подхватился, широко развёл руки:

— Брат, Дмитрий!

Они обнялись. Семён отступил на шаг, с ног до головы осмотрел брата:

— Похудел ты! Ну, давай присядем, наедине до завтрака побудем. Сказывай, как живётся у Васьки да с чем прислал он тебя ко мне?

Они сели на дерево, снова взглянули друг на друга. У Дмитрия улыбка добрая, у Семёна скупая.

— Видать, не мёд тебе под рукой у великого князя, — снова сказал Семён.

Дмитрий ответил равнодушно:

— Терплю. Да по правде коли сказывать, Василий меня будто не замечает, есть ли я, нет ли.

— И на удел не пускает?

— Не заговаривал я о том.

— Ну, поведай, брат, зачем Васька прислал тебя. Дмитрий долго не отвечал.

— Сказывай, чего молчишь?

— Зло держит Василий на тебя с Юрием. Когда звал он вас на Литву, Юрий на недуги сослался, а ты государя письмо без ответа оставил. Поначалу Василий в гневе хотел ратью на вас идти, потом передумал… Нынче Юрий сам не пришёл, но дружину свою Василию дал. А к тебе Василий послал сказать: «Одумайся, брат».

Семён, ждавший этого, усмехнулся:

— Нет, брат. Передай Ваське, что я на Литву с ним не ходок. Дружину мне одеть не во что и кормить нечем. Удел мой беден. Ко всему, под началом воевод сыну государя Ивана Васильевича ходить негоже. А ежели великий князь Василий злобствует на меня и мстить почнёт, я готов сойти с княжения, ему удел отдать на его бедность. — Поднялся. — Так и передай брату Василию.

* * *

Василий, заложив руки за спину, стоит посреди палаты задумавшись. Если бы у него спросили, отчего он вызвал в Москву инока Вассиана и почему дозволяет нестяжателям обличать иосифлян, а иосифлянам поносить нестяжателей, он ответил примерно бы так «Покуда церковники грызутся меж собой, они не мнят духовную власть превыше княжеской…»

Василий потёр лоб, повёл глазами по рундукам. Сколь в них книг, читаных и нечитаных? Василий твёрдо решает послать к греческим монахам письмо. Пусть они пришлют в Москву какого-нибудь старца, в книгах разумного и в языках сведущего. А тот монах даст толк рукописям.

Достав из рундука книгу в тяжёлом кожаном переплёте с серебряными застёжками, Василий направился в опочивальню. Разделся, сел на постели и только после этого раскрыл книгу. Но читать не пришлось. Скрипнула дверь, Василий поднял глаза, недовольно поморщился. В приоткрытую дверь всунулась голова Лизуты. Увидев, что великий князь не спит, оружничий вошёл бочком. Василий сказал сердито:

— Не дал и ко сну спокойно отойти. Ну, чего припёрся?

— Осударь, батюшка, Дмитрий Иоаннович воротился седни ночью. Спит… Да ты не изволь будить его, я Дмитрия Иоанновича встрел и всё у него выпытал. Какими предерзкими словами князь Симеон тя поносил, осударь-батюшка, на ласку твою ответствовал, ай-ай, — скорбно покачал головой Лизута.

Василий кинул книгу на столик, от гнева потемнело в глазах.

— Разбуди!

Лизута перепугался, засеменил к выходу, но Василий вернул:

— Ладно, сам к Дмитрию схожу. — И уже спокойней: — Помоги облачиться.

Лизута государевы порты подхватил с лавки, протянул угодливо. Потом кряхтя опустился на колени, достал из-под ложа сапоги, обул Василия и не поднялся с колен, пока тот не оделся.

Василий руку на голову Лизуте положил, слегка подтолкнул.

— За псиную преданность люблю тебя, Лизута, и милостью своей не оставлю. Отдам тебе вотчину боярина Яропкина. Хошь?

Оружничий распростёрся ниц, припал губами к княжеским сапогам, Василий сказал, усмехаясь:

— Ну, ну, доволен, поди. Теперь пусти, будя лобызать. — И направился к двери, а Лизута как стоял на четвереньках, так и пополз за ним.

* * *

Занедужилось боярину Версеню, не ест, не пьёт. Уж его и травами отпаивали, и святой водой кропили…

Тень тенью по хоромам бродит в исподней рубахе до пят, босой, борода куделью сбилась, нечёсаный волос на голове взлохматился. Иногда остановится, пробормочет:

— Соромно, ох соромно! — И снова бредёт из горницы в горницу.

Челядь от Версеня шарахается.

В боярских хоромах тихо, как при покойнике. Никто слова громко не проронит, на носках двигаются, боятся половицей скрипнуть, дверью стукнуть. Даже собаки во дворе и те лаять перестали…

Неделя минула, а Версеню не легче. Аграфена с ног сбилась, не знает, чем помочь отцу.

— Поведай, батюшка, что стряслось? Но Версень отмахивается, плачет.

Извелась Аграфена, следом за отцом ходит, уговаривает. Но боярин дочери не замечает, в голове своё.

Чудится Версеню, как вяжут его княжьи холопы, волокут в пыточную избу и дьяк Федька над ним изгаляется, зубоскалит. А потом великий князь заявится, и не будет ему, боярину, никакого помилования.

Шепчет Версень, а Аграфена не разберёт, что отец говорит.

— Соромно! От рода в род не бывало такого бесчестия. Думного боярина смердом назвал, как последнего холопа погнал…

А дни стоят ненастные, задождилось. Серые низкие тучи заволокли небо, нет просвета, и льёт, и льёт. Земля пропиталась, развезло, расквасило улицы. Ветер, не скажешь, что и весна, порывистый, холодный, в стены стучит, завывает.

Поглядит Аграфена в оконце, тоска. Не ко времени отец занемог. Скоро маю-цветенью. Тепло придёт. Аграфене бы в сельцо, на раздолье, да теперь не до забав.

Давно не вспоминает она Степанку. Был такой и нет. А ежели всё по-хорошему переменится и уедет Аграфена в сельцо, то разве нет других дворовых отроков, с кем погоняет она голубей либо сходит на рыбалку…

К исходу недели, в один из таких непогожих дней, заколотили в ворота, закричали в несколько голосов. Всполошились в боярских хоромах. Затрясся Версень в испуге. Одно в голове: «Сейчас в пыточную поволокут».

Выглянула Аграфена: караульный мужик ворота нараспашку, впустил во двор с десяток конных. Те к крыльцу правят. Остановились, с коней долой и в хоромы толпой валят. Громко переговариваются, сапожищами топают.

Обмерла Аграфена. Батенька мой! Сам великий князь идёт на неё. Других с перепугу не узнала. Взял её Василий за подбородок, по щеке рукой провёл, сказал с усмешкой:

— Сочна, отроковица!

Все дружно рассмеялись и пошли по хоромам, следя грязью.

Версень навстречу им вышел, ни жив ни мёртв.

— Ты почто, Иван, в таком виде гостей встречаешь? — вскинул брови Василий. — Ты бы ещё нагишом вылез!

Тут оружничий Лизута сзади подобрался, скинул с себя высокую соболью шапку, нахлобучил хозяину на голову. Тот даже присел с перепугу. Грохнули все, а великий князь до слёз заливается, вытирает рукавом глаза, приговаривает:

— Уморил! Ай да Лизута!

А Михайло Плещеев скоморошничает, кривляется. Перед Версенем козлом прыгает, напевает:

Ах, боярин честной, Не тряси ты бородой.

Злорадствует Михайло, глядя на Версенево унижение. Упал боярин перед великим князем на колени, взмолился:

— Вели, осударь, казнить, но не допусти до бесчестия этакого!

Василий подал знак, все затихли, унялись. У великого князя лицо потемнело:

— Аль гостям не рад, Иван? Либо государя не любишь?

— Осударь, — обрёл голос хозяин, — испокон веков род наш, Версеней, великим князьям верой и правдой служил. Так за что такое поругание мне ныне терпеть доводится?

— Довольно, — грозно оборвал его Василий. — Пустое плетёшь, Ивашка. С охоты ворочаемся да по пути к тебе завернули, на обед пожаловали и милость свою объявить.

Великий князь перевёл дух, снова заговорил:

— Гнева я за твой отказ, боярин Иван, не держу. Послом в Крым боярин Твердя поедет. Он, поди, поумней тебя и поспокойней, глупостей у хана не натворит. Да и советчиками с ним пошлю дьяков зело смекалистых. А ты, боярин Иван, его, Твердино, место на Пушкарном дворе заступишь. Слыхал? Теперь же не скупись, вели столы накрыть, оголодались.

* * *

Воет боярыня Степанида, голосит на все лады. Проклинает великого князя, достаётся и Версеню. Уличает Степанида боярина Ивана в хитрости. Сумел увильнуть от посольства. Родиона Зиновеича подставил.

Дворня с ног сбилась, Твердю в дорогу собирают. На поварне жарят и пекут, укладывают в коробья. В другие платья уложили, одежду сменную, шубы, сапоги разные, холодные и тёплые. Надолго отъезжает боярин, хорошо, если через год вернётся.

Сам Твердя туча тучей. До сих пор в неведенье, отчего выбор Василия на него пал? Дом покидал, будто навек прощался. Немало страхов наслышался боярин о крымцах. И путь не безопасен, тати по лесам шалят, в степи казаки гуляют…

— Ох-хо! — вздыхает Твердя.

Тут ещё Степанида причитает, словно хоронит. Хотел было унять её, да куда там, пуще в слёзы.

Сокрушается Родион Зиновеич, мысленно с белым светом прощается. Выйдет во двор, обойдёт клети, в баньку заглянет, а как на голубятню влезет, послушает воркованье, жалко себя до слёз. Несправедлива судьба к нему, и на Казань гонял его Василий, и на Пушкарном дворе уморил. Теперь в чужедальнюю сторону отсылает, басурманам на поругание. Да ещё великий князь посольство сие в честь возводит, сказывает: «Дело те, боярин Родион, великой важности вручаю, государево. Посольство править честь особливая. От неё судьба многих начинаний в зависимости. Давно уж пора нам свою посольскую избу открыть, а не от случая к случаю. Чтоб она всей службой посольской ведала. Ты же, Родион, и рода древнего, и на думе дурь свою не являл, не как другие, что рот ни откроют, так и сыплет из них глупость…»

Днями, на людях, крепился Твердя, а как ночь наступит, уткнётся в подушку, выплачется. Постель у боярина горячая, к нему добрая, такой ни в дороге, ни у крымцев не будет.

Роняет слёзы Родион Зиновеич, а под боком жена заливается. И как от перины, пышет от Степаниды жаром. Выплачется Твердя, положит голову боярыне на грудь, немного успокоится, вздремнёт. Во сне, что малый ребёнок, причмокивает, вздрагивает обиженно.

Родиону Зиновеичу Василий наказывал: «Ты, боярин, в чужой стороне не токмо посольство верши, но и ко всему приглядывайся. Особливо сколь войска у хана да каков огневой наряд. Поелику пушкам счёт веди, прознавай, чем крымцы располагают. Будем знать мы, то тем же им ответим на наших южных рубежах. Заставы наши станем держать соразмерно силе крымчаков».

Так говаривал великий князь, а боярыня Степанида мужу иное вдалбливала: «Ох, Родивонушка, не слушайся ты Ваську, он те полон короб намелет. Не забивай себе головушку бедную, родимую. Коли нужда такая Ваське, возьми с собой отрока порасторопней из дворни али на Пушкарном дворе. Пущай его холопская башка страдает, цифирь да иную мудрость в себе удерживает. Тебе сие без надобности, ты, чай, боярин именитый…»

И Твердя соглашается с женой. Ну мыслимо ль, головы не хватит, коли все Васильевы поручения исполнить. И ещё в душе знал боярин, что не будет он править посольство ретиво. А то понравится Василию, и почнёт он гонять Твердю по чужим землям…

* * *

Сергуню собирали всем Пушкарным двором. Антип подарил свой тулупчик, Игнаша шапку, а Богдан даже сапоги не пожалел. Правда, на Сергуню они оказались великоваты, но мастер утешил: «Онучи вдвое подмотаешь, и сойдёт. Всё не лапти. Чай, с посольством едешь».

Тулупчик и шапку затолкали в котомку, до морозов не сгодится, а сапоги Сергуня сразу напялил. С непривычки неудобно показалось. Сказал Игнаше:

— Чудно!

Боярин Твердя объявил Сергуне, что берёт его с собой. У Тверди выбор на Сергуне неспроста. Мастеровой по молодости ещё без опыта. Пушкарному двору его отъезд не в урон, а боярину Сергуня нужный человек, в пушках смекает, пускай у ордынцев огневой наряд высматривает.

Радостно Сергуне, сколь повидать доведётся, и жаль расставаться с мастерами, особенно с Игнашей.

У Игнаши тоже душа болит. Сокрушается:

— Собирались пушку вылить с тобой особливую, ан не удалось.

— Ничто, — успокаивает Сергуня, — вот возвернусь, выльем всем на удивленье, знатную, по меди листом украсим, рисунком разным. Непременно вернусь…

Даже обер-мастер Иоахим посочувствовал. Подошёл к Сергуне, по плечу похлопал:

— Ты есть молотец! Приесшай, короший майстер бутешь.

Сергуня с Игнашей ночь перед отъездом прокоротали в разговорах. Замер Пушкарный двор, спали умаявшиеся за день работные люди, и только бодрствовала ночная стража да тихо переговаривались Сергуня с Игнашей…

Всё перебрали. Об Анисиме речь повели и замолкли. Грустно Сергуне. Всего три раза виделся с Настюшей, а исчезла, и что душу у Сергуни вырвали…

Не приметили, как и утро подступило. Засерело небо, одна за другой погасли звёзды. Посвежело.

Вышли к посольскому поезду на рассвете. Город едва начал пробуждаться. Гнали на пастбище стадо. Две бабы у колодца перебранку затеяли. Редкие ремесленники спешили на торг.

Сергуня с Игнашей обогнали какого-то знатного иноземного купца. Следом за ним слуги несли тюки с товарами. Купец шёл важно, выставив из шитого серебром воротника бритый подбородок.

— Гляди, — кивнул Сергуня, — на боярина Версеня смахивает.

Игнаша подтвердил:

— И долговязый, и поджарый, истый борзой.

— Повезло Степанке, что в пушкари угодил. Коли б остался на Пушкарном дворе, Версень ныне злобу свою на нём вымещал, — заметил Сергуня.

Время раннее, и Сергуня с Игнашей ещё успели побродить по Москве. На каменном мосту через Неглинную остановились. Сергуня протянул руку, взял у Игнаши котомку:

— Давай понесу…

В Кремле уже было людно. У Успенского собора колымага посольского поезда, гружёные возы, кони охранной дружины.

Сергуня с Игнашей поспели как раз вовремя. Из собора вышел боярин Твердя с дьяками Морозовым да Мамыревым, толмачом и дружинниками. За ними вывалила многочисленная челядь, сопровождающая посольство, принялась с шумом умащиваться на возы.

Сойдя с паперти, боярин Твердя задержался, обнял заплаканную жену, потом повернулся к собору, широко перекрестился и полез в просторную колымагу.

Дьяки Морозов да Мамырев с толмачом умостились в крытый возок. Сотник подал команду, и дружинники сели по коням, тронулись.

Затарахтели колеса по булыжнику. Потянулся из Кремля через Спасские ворота посольский поезд. Сергуня закинул котомку на последний воз, забрался на ходу. Игнаша долго шёл следом, наконец, отстал. Сергуня помахал товарищу, прокричал только им двоим понятное:

— Жди меня, Игнаша! Выльем необычную!

* * *

Старец Серапион готовился к смерти. В келье гроб поставил, собственноручно из колоды вытесал, внутри, на дно, соломки подмостил.

Прежде чем в гроб улечься, великий пост принял и игумену Иосифу исповедался в грехе превеликом. Поведал старец, как в скиту людей пожёг.

Игумен старца не прогнал и грех страшный отпустил.

Лёг Серапион в гроб, руки на груди сложил, ждёт смерти. Монах-черноризец принесёт из трапезной кусочек хлеба и воды кружку, поставит на крышку гроба, поглядит на старца, жив ли, и удалится.

А Серапионова смерть задержалась. Неделю и другую лежит, шепчет слова молитвы, просит у Всевышнего прощения. Но Бог суров. Неумолимо смотрят из тёмного угла на Серапиона глаза Господни, строг его лик. И слышит старец голос: «Именем моим творил злодейство ты, человече…» Забудется на миг Серапион, и тогда проносится перед ним, как наяву, вся его долгая жизнь. Вспоминается, как в детстве корчевали с отцом лес и пахали землю, молотили цепами рожь, а в избе запахи материнских духмяных хлебов… Всё мирское, суетное.

И снова огонь заслоняет видение и глаза Бога, большие, без милости к нему, Серапиону…

Однажды произошёл у старца мысленный разговор с Богом.

— Чем ты, Серапион, лучше тати? — спросил Бог. — Тать кистенём бьёт, а ты полымем.

— Но я молился тебе.

— Молитва — слова. Но не по слову человек человеком зовётся, а по делу.

— Чем же мне, Господи, грех свой искупить?

— Ничем, человече, грех не искупается. Дожидается Серапион смерти, вздыхает. Припоминает, как пришёл в скит монах и именем игумена Иосифа велел за Вассианову ересь очиститься огнём. Когда молельня занялась, страшно стало Серапиону, и ушёл он тайным ходом…

— Именем Иосифа, — шепчет старец, — именем Иосифа, — и садится в гробу.

Серапион ждёт, когда в келью войдёт черноризец, и сиплым голосом просит:

— Игумена хочу видеть…

Игумен Иосиф со связкой ключей у пояса медленно обходил монастырское подворье. Шаг у игумена шаркающий. Из-под чёрного клобука высматривают немигающие бесцветные глаза.

Богата Волоцкая обитель. Клети и амбары полны жита и мёда, круп разных да всякого другого добра. Кельи у монастырской братии каменные и церковь из белого камня, купола позлащённые…

Черноризец оторвал игумена от дела.

Выслушав монаха, Иосиф пошёл за ним. У входа в келью кинул коротко:

— Погоди!

Серапион встретил игумена всё так же сидя, положив руки на края гроба.

— Зачем звал? — спросил, подходя, Иосиф. — Или конец чуешь?

— Не-ет, — затряс головой старец. — Не-ет! Заждался я, забыла меня смертушка. Либо сыра земля принимать не желает. Много зла на мне, ох как много.

— Не думай о том, Серапион, забудь. Исповедался, и грех твой те отпущен.

Старец подался вперёд, вытянул шею по-гусиному, зашептал свистяще:

— Кто, кто отпустил мне мой грех, ты? Но не твоим ли именем я скит сжёг? Вспомни, вспомни, Иосиф!

Отпрянул от гроба игумен, дрожащей рукой наложил на старца крест. Серапион мелко рассмеялся:

— Твой ли крест моё спасение? Тебе ли отпускать мне грехи? Он, он всё видит! — Старец вскинул руку, простёр перст в угол. — Его, его молю. До самого митрополита дойду, доползу, а вымолю прощение. — И свесил из гроба босые ноги.

— Силён, силён, искуситель, — пятился Иосиф, пока не очутился за дверью кельи.

Увидев ещё не ушедшего черноризца, поманил. Мелкими быстрыми шажками пошёл к себе в келью. Монах едва поспевал за ним. Дверцу кельи прикрыл плотно, плюхнулся на скамью, долго думал о чём-то. Наконец поднял глаза на замершего у порога черноризца, сказал смиренным голосом:

— Сыне, разум помутился у старца Серапиона. Бесовские силы вселились в него и возвеселились в душе его, и оттого несут уста старца ересь и богохульство. Богу угодное ты сотворишь, когда пойдёшь за Серапионом вослед и, удалившись от обители, поможешь ему смерть принять. Освободи его от мук. Проделай то тайно и ворочайся. Не будет тебе в том греха, ибо убьёшь ты в Серапионовой плоти искусителя. Поспешай, сыне.

Черноризец склонился.

Шёл старец Серапион лесом, и оттого, что предстоит раскрыться перед людьми, рассказать, какое на нём злодейство, на душе становилось легче.

А тропинка вилась меж деревьев, и птицы пели весело. На пути попался родник. Чистая вода растекалась по траве. Нагнулся старец, припал губами. Неслышно вышел черноризец из леса, ударил по голове камнем, и замертво свалился Серапион.

* * *

От села к селу, от городка к городку медленно двигался посольский поезд. Вековой лес редел, уступал место мелколесью, всё чаще встречались изрезанные оврагами перелески, пока, наконец, не сменились степью.

Сергуня, дотоль не видавший степи, да ещё весной, несказанно поразился её красоте. Сколько ни взирали очи, она простиралась гладко, как скатерть-самобранка: ни деревца, ни кустика.

Одетая в зелёный травяной наряд, она казалась Сергуне сказочной. Кругом, сколько ни всматривался он, степь цвела алыми маками, синими васильками, жёлтыми и розовыми тюльпанами. Белая ромашка клонилась к ступицам, а колеса подминали шёлковый ковыль.

Над степью звенел жаворонок, пением своим заглушал монотонный колёсный скрип.

Взирал Сергуня на степь, вертел головой, и радостное чувство наполняло его. Иногда он валился спиной на поклажу телеги, устремлял глаза ввысь. В ясный день небо было далёким и нежным, голубым и ясным.

Редко попадались курганы. Зелёными шапками высились они по степи, таинственные великаны, пристанища диких орлов. Со слов знал Сергуня, что это могильные холмы. Лежат под ними князья некогда живших здесь народов.

Называют эту степь красивым именем — половецкая. А кое-кто величает Диким полем.

Здесь, в степи, не раз бились насмерть русские полки с ордынцами. И кто знает, может, навечно скрыты под этими курганами кости русских богатырей, а алые мака, усеявшие по весне степь, не крупные ли это капли крови?

Когда Сергуня думал об этом, ему чудилось, что вот-вот из-за дальней кромки земли покажутся конные колки. Тогда Сергуня напрягался до рези в глазах, смотрел туда, где переваливалось марево, но степь была безлюдной и спокойной.

* * *

Атаман всех казаков Евстафий Дашкович совет держал со станичными атаманами. Казачьи дозоры заметили, а воевода русской сторожи упредил, что степью в Крым едет посольский поезд.

Атаманы сразу же собрались у Дашковича в станице. Эти воины, разные по характеру и годам, но одинаковые по отваге, смекалистые и умные, избранные руководить казаками, они мало повелевали в обычные дни, но горе ждало того казака, который посмел ослушаться своего атамана в походе или бою…

Съехались атаманы, расселись кружком у куреня, на траве, совет держат. Сказал Евстафий Дашкович:

— Посольский поезд нашими приднестровскими станицами движется.

Молодой и горячий атаман Фомка спросил:

— Что передаёт сторожевой воевода? Дашкович ответил:

— Государев поезд к Менгли-Гирею.

— Московский великий князь и крымский хан съякшаются, и задавят нас проклятые бояре и ханские мурзы, — заметил седой и угрюмый атаман Серко, — волю отнимут.

Фомка возразил:

— Не бывать дружбе меж мусульманином и православным.

Другой атаман, именем Гайко, хитро подморгнув, вставил:

— Княжеский поезд не пустой. Добра множество везёт. Серко ухватился:

— А что, Гайко истину глаголет. Поделимся с великим князем? У него добра не убудет, и мы станицы не обидим.

Зашумели атаманы. Одним слова Серко по душе, у других сомнение. Снова Фомка голос подал:

— Нет, Серко, великий князь Московский посольского поезда нам вовек не простит. Прознает, как с послом его обошлись, и пошлёт на наши станицы свои полки. Негоже нам воевать своих братьев. Нет, против Москвы я, други, не ходок.

— Не лайтесь, атаманы, не тот час, — вмешался Дашкович и со злостью крутнул ус. — Согласен, не пустой боярин к хану едет, но и то верно, великий князь за разбой сочтёт, ежли мы с его послом что вытворим. Нам же ныне с великим князем Московским ругаться не след. Да и сами разумейте, не обычный, не боярский поезд, а посольский. По-соль-ский! — по слогам повторил Евстафий. — Ко всему, сторожевой воевода просил по возможности оберечь поезд, чтоб какая-нибудь малая орда не пошалила над ним. А случится нужда, и до перешейка проводить. Ну, какой, атаманы, ответ воеводе дадим?

— Да какой, — снова сказал Фомка, — выделим охрану, пускай в степи обезопасят.

— Согласимся? — поддержали Фомку остальные.

* * *

Казаки держались поодаль от посольского поезда. Они исчезали, маячили вновь, въезжали на курганы, осматривали степь. Ночёвки утраивали тоже в стороне.

Издалека Сергуня любовался казачьей лихостью, как они, припав к гривам своих низкорослых лошадок, гикнув, несутся вскачь или на полном ходу, выхватив из притороченного к седлу колчана стрелу, метко бьют перелётную птицу…

На восьмой день пути, когда Сергуня спал на возу, свернувшись калачиком, кто-то осторожно тронул его. Сергуня пробудился. Звёздная пыль висит над степью. Между возами горят костры, роем взлетают к небу искры. Поблизости щиплют траву стреноженные кони, хрумкают. Вдалеке тоже огни. То казачий стан. Сергуня протёр глаза, опустил ноги с телеги. Рядом кто-то шептал:

— Молчи! Никак Сергуня? Я тебя сразу приметил, да виду не подавал. А ныне объявиться решил.

— Ты кто? — тоже шёпотом спросил Сергуня.

— Аль не признал? Аниська я, Настюшин отец.

— Дядька Анисим! — вскрикнул от радости Сергуня. — А мы вас с Игнашей по всей Москве искали. И Настюша с вами?

— Тс, — снова приложил палец к губам Анисим. — Услышат, боярину донесут. Я хоть ныне и не опасаюсь того, да всё поспокойней, как он знать не будет. А то, глядишь, схватят меня его челядинцы да в обоз упрячут… — И вздохнул. — А Настюшки нет, Сергуня. Утопил её тиун Ерёмка в омуте.

Охнул Сергуня. До слёз жалко Настюшу. Помолчал печально Анисим. Потом положил руку на плечо Сергуне.

— Вишь, где с тобой довелось повстречаться? Ты как в посольский поезд угодил? А про брата моего Богдана и Игнату чего поведаешь?

Сергуня рассказал Анисиму, почему боярин Твердя взял его с собой, как велел присматриваться к огневому наряду крымцев. И про Богдана и про Игнату всё доложил Сергуня. Анисим руки с его плеча не снимал, слушал. Потом вдруг предложил:

— Мы с рассветом покинем вас. До перешейка рукой подать. Давай, Сергуня, с нами. Жизнь у нас вольная, по душе придётся.

Задумался Сергуня. Хорошие слова говорит Анисим. Разве не благо быть в казаках, да ещё когда рядом Анисим. Но вспомнил, как провожал его Игнаша, как обещал ему Сергуня воротиться и вместе пушку вылить…

— Нет, не могу. Слово я давал Игнаше. Призадумался Анисим, потом сказал сожалеюще:

— Жаль! Ну коли слово дал, держи.

* * *

Боярина Твердю будили в два голоса. Дьяки Василий Морозов и Андрей Мамырев распахнули дверки колымаги, орут:

— Боярин Родион Зиновеич, пробудись!

А Твердю долгий путь укачал, и на свежем воздухе спится крепко. Дьяк Морозов сердится:

— Однако горазд спать боярин.

Наконец не выдержал, взобрался в колымагу, к самому уху бородой припал да как гаркнет:

— Татарове!

Тут Твердя дёрнулся, глаза вытаращил.

— Ты чего, Васька, глотку дерёшь, ажник в ухе гудит, — и сердито оттолкнул дьяка.

— Боярин Родион Зиновеич, татарове на нашей дороге. Высунул Твердя голову из колымаги — и верно, в двух перелётах стрелы впереди изготовившейся охранной дружины конные крымцы небольшой ордой перегородили путь. Оторопел боярин, а дьяк говорит:

— Казаки ещё затемно ушли.

Тут только Твердя о них вспомнил. Давай браниться на казаков:

— Ах, плуты! То-то мне у их атамана морда разбойная казалась.

— Понапрасну лаешься, боярин Родион Зиновеич. С казаками уговор держали до перешейка нас довести. А к нему рукой подать. И татарове, сдаётся, с миром к нам. Вон с ними толмач беседует, — сказал Мамырев.

— Разве что так, — успокоился Твердя, не сводя глаз с крымца.

Вскорости толмач воротился. У самой колымаги с коня слез.

— Ханский караул это. Одначе крымцам про наше посольство известно.

— Бона как! — удивился Морозов. — А я мыслил, сам никого в степи не повидал, так и меня никто не приметил. Ан по-иному получается.

— Их лазутчики нас давно высмотрели. А что мы их не видели, не удивительно. Они мастаки ужами ползать, — сказал толмач.

Боярин не слушал, спросил ворчливо:

— Стоять доколь будем? Вели трогать!

* * *

Крымская земля каменистая, горячая, а вода на перешейке гнилая, мутная, даже кони не пьют.

Крым пахнул на Сергуню жарким ветром, настораживал чужой непонятной речью.

От перешейка и до самого Бахчисарая посольский поезд сопровождал ханский мурза Исмаил, бритоголовый нахальный татарин. Сергуня приметил, как жадно посматривает мурза на гружёный обоз. Иногда пропустит вперёд себя весь поезд, потом, нахлёстывая своего тонконогого скакуна, промчится в голову, пристроится к боярской колымаге.

Но Твердя того не замечал, уткнётся носом в стоячий воротник, сопит. Толмач дьяка Морозова локтем толкнёт в бок, скажет:

— Дары ждёт мурза. Морозов посмеивается:

— У Родиона Зиновеича дождётся. Скуп боярин не в меру.

— А оделить мурзу надо бы. К пользе.

— Пускай о том Родион Зиновеич помыслит. Чего ему подсказывать, ещё обидится…

Посёлки у крымцев иные, чем на Руси деревня, и зовутся аулами. Подивился Сергуня татарским избам: длинные, на столбцах, и дворы лозовыми плетнями огорожены. Мужики-татары всё больше на конях, приоружно; а бабы, не поймёшь, где девка, а где старуха: в шароварах, платки цветастые с бахромой, и лица до самых глаз рукавом кофты прикрывают, чужого завидевши.

Мало в Крыму и деревьев, зато растут ягоды, каких Сергуня отродясь не вялы вал. Сорвал он кисть, ягоду в рот бросил, разжевал и долго плевался. Толмач до слёз смеялся.

— Экой ты неразумный. Зелёны ягоды жрёшь. Они по осени солодки, виноградом прозываются.

И ещё рассказал толмач, что Крым на море лежит. Кругом его обойди, везде вода. Только и есть дорога в Крым, так это по перешейку. Но Сергуне никак не понятно, толмач о воде говорит, а колодцев у татар мало, на воду они бедные. И ещё больше непонятно Сергуне, когда толмач сказал, будто в море вода солёная до горечи. Ни в Москве, ни в скиту такого Сергуня не встречал. Дома воду можно пить не только из колодца либо речки, но и из любой лужи…

Чем ближе подъезжал посольский поезд к столице ханства, тем чаще встречались аулы.

У самого города мурза Исмаил остановил поезд, залопотал по-своему, ткнул пальцем в видневшиеся в стороне от дороги строения. Толмач подошёл к боярской колымаге, перевёл:

— Сказывает, в город всем входить воспрещается. Такова ханская воля. Воинам и челяди в тех избах жить, а тя, боярин, с дьяками да возами, на коих подарки сложены, в караван-сарай провести.

Твердя недовольно затряс бородой:

— Не в чести московский посол у Менгли-Гирея!

Но не стал мурзе перечить, только и того, что взял с собой в караван-сарай ещё и Сергуню…

Бахчисарай, пыльный и грязный, в лощине. Вдали по одну руку меловые горы, по другую — скалистые. Сакли белые, плетнями огорожены, а во дворах виноградники и иные незнакомые Сергуне деревья.

Улицы в Бахчисарае туда-сюда петляют.

Сергуня подумал, что Исмаил заблудился. Наконец они въехали во двор огороженного глинобитной стеной караван-сарая. У самых ворот росли высокие тополя. Сергуня голову задрал, чуть шапка не слетела. Ахнул. Ай да дерево, высокое, стройное.

К мурзе подошёл безбородый татарин. Исмаил долго наказывал ему, видно, говорил о русских послах, потом, даже не взглянув в их сторону, ускакал.

— Истинно слово, басурман проклятый, — проворчал Родион Зиновеич, следуя за хозяином караван-сарая.

Сергуня нёс за боярином короб с едой. Шли тёмными переходами, и Сергуня всё боялся упасть. Наконец они вступили в освещённый подслеповатым оконцем чуланчик, без единой скамьи и стола, зато с пушистым ковром по всему полу. Хозяин согнулся в поклоне, жестом обвёл чулан и удалился.

— Басурманы проклятые, — снова выругался Родион Зиновеич. — Ни сесть тебе, ни лечь. Ешь и то на полу. Экий народец окаянный. — И со злости отпустил Сергуне затрещину. — Чего рот раскрыл? Ставь короб да беги, пущай дьяки с толмачом проследят, как поклажу с возов сымать будут, ино растащат нехристи. От них всяко жди.

* * *

От яма к яму, меняя коней, скакал гонец с письмом воеводы Василия Ивановича Шемячича к государю. Гнал он от самой литовской границы борзо, забыв про усталь. Вручая свиток, воевода наказывал: «Не медли».

Гонец молодой, ретивый. На смотрителей ямов покрикивал, торопил. У Можайска повстречались ему лихие люди, руку топором рассекли. Успел увернуться, а то насмерть бы зашибли. Тогда прощай воеводино письмо.

В Можайск въехал вечером. В людской у воеводы Сабурова перемотал руку, отъелся за несколько дней, и как сидел за столом, так и задремал.

Спал совсем мало. Растолкали. Напротив воевода сидит. Про гонца узнал, самолично спустился в людскую.

Воевода кивнул на руку.

— Поранили?

— Кость не перешибли, — ответил гонец, зевая.

— Тати ныне расшалились. Намедни посылал на них дружинников, да попробуй сыщи их. Лес хоть кого укроет… Ну а как там воевода Василий Иванович, не почал ещё рать противу литвин?

— Стоит войско наизготове, а ратью пока на Литву не хаживали. Верно, уж скоро. Слух был, король Сигизмунд войско в Смоленск послал. А в самой Литве шляхта со шляхтой задрались.

Воевода хихикнул:

— Коли б на что путное, а на шум да драку шляхта горазда. Это давным-давно всем ведомо. — И заелозил. Лавка жалобно заскрипела. — Когда к войску воротишься, поклонись Шемячичу.

У гонца веки слипались. Воевода поманил стряпуху:

— Потчевала ль молодца?

— Не беспокойся, батюшка, щец ел да кашу.

— Ну, коли насытился, умащивайся, передохни.

И хлопнул дверью. Стряпуха приволокла мохнатый тулуп, бросила на пол.

— Как кликать, Илюхой? Скидавай, Илюха, сапоги да броню, пущай грудь отдохнёт, и спи. Тараканы нас одолевают, да ты, поди, с устатку не учуешь…

* * *

Великая княгиня возвращалась с богомолья. Ездила в Даниловский монастырь ко всенощной. Сам митрополит Варлаам службу правил. Звала с собой и Василия. Но у того ответ один: «Аль мне иных забот нет, как по монастырям лоб бить?»

Сидит Соломония в колымаге, чёрным платком покрыта. От бессонной ночи лик совсем бледный. Поджала губы по-старушечьи, пригорюнилась. Прерывистой нитью тянутся мысли.

«Отколь у Василия злоба? Без веры живёт. В церковь ходок по большим праздникам. Духовника своего не признает…» И щемящая жалость к мужу ворохнулась в душе великой княгини.

Соломония шепчет, крестясь:

— Прости ему, Боже, грехи. Наставь на путь истинный.

Который год молит она об этом, но Василий не меняется. Особенно страшится его Соломония, когда он ворочается из ниточной. Как-то Соломония попыталась урезонить его: «Для великого князя ль то, чем дьяк Федька занимается? Руки в крови обагрил ты, государь».

Но Василий сказал резко: «Аль по голове велишь гладить за измену? Нет уж, с тем, кто на государеву власть замахнулся либо помыслил таковое, разговор у Федьки».

И не стал дале продолжать, показал ей спину.

Колымага уже въехала в Москву, покатилась по дубовым плахам мостовой. Отогнув шторку оконца, Соломония поглядывает на избы ремесленного люда и вдруг ловит себя на том, что завидует бабам, живущим в них, их, может быть, короткому, но бабьему счастью. Тому, какого Соломония никогда не доводилось испытать.

И горечь лезет в душу. Опустила шторку, забилась в угол. За что, за что терпит такое? Она ль не хотела быть матерью?

Разве не ей мерещится ночами детский плач?

* * *

Не ели, поджидали великого князя. Стыло на столе. Соломония недовольно поглядывала на дверь. Дмитрий выстукивал вилкой по серебряному блюду.

Трещат свечи, пахнет топлёным воском в трапезной.

Вошёл Василий. С шумом отодвинул ногой скамью, сел. Взял рукой кусок мяса, положил перед собой. Дмитрий тоже потянулся к блюду. Соломония к еде не притрагивалась. Василий повёл медленным взглядом, сказал, нарушив тягостное молчание:

— Гонец от воеводы Шемячича прибыл с письмом. Пишет воевода, литовский маршалок, князь Глинский, войну начал против своего короля Сигизмунда. Ещё просит воевода Василий помощь оказать Глинскому Михаиле. Мыслю я, настала наша пора.

Посмотрел на Соломонию, потом на Дмитрия. Они слушали потупив головы. Василий снова заговорил:

— Седни отпишу воеводам, пускай границу переходят. — И налив из чаши крепкого мёда, отхлебнул. — Ещё о чем хочу сказать. Семён да Юрий дале княжений своих не зрят, живут без государственной заботы. Ране злобствовал на них, ныне придушил обиду, до поры. Может, опомнятся. С Литвой же без них управлюсь. Но ежели! — Василий поднял грозно палец. И не закончил. Уставившись на Дмитрия, сказал уже о другом: — Тебя, братец, надумал я к войску отправить. Будешь воеводой над огневым нарядом.

Дмитрий ещё ниже склонил голову, а Василии вроде не заметил, своё продолжает:

— Завтра поутру тронешься. К чему дни терять?

 

Глава 9

НЕ БЫТЬ МИРУ!

Литовская смута. Степанка пушкарь отменный. Хан Гирей. Кружной путь на Москву. Ответ епископу Войтеху. Маслена весела. Государь гуляет.

День клонился к исходу, но жара не спадала. Сумерки коснулись края земли. Затемнело. Растворялись в ночи леса, и мал осаженная дорога угадывалась с трудом. На болотах кричала птица, а в глухомани смеялся и плакал филин.

По двое в ряд растянулись за Глинским семьсот мелкопоместных шляхтичей. Дремлют в сёдлах, переговариваются. Маршалок не слушает. Он думает о своём. Иногда поднимает голову к небу. Скоро взойдёт луна. Она нужна на переправе…

От того виленского сейма, когда перед всей вельможной шляхтой Ян Заберезский оскорбил Глинского, ничего не изменилось. Побывал Михайло у короля венгерского Владислава. Знал маршалок, что венгерский король королю польскому брат и приятель. При случае рассказал Глинский всё королю венгерскому. Тот заступился за него, просил Сигизмунда наказать обидчика, но король Польский и великий князь Литовский не дал суда, взял Заберезского под свою защиту.

И маршалок выжидал. Долго караулил свой час, списывался с московским великим князем, и теперь, когда русские полки подступили к литовской границе, настало его время…

Поворотившись в седле, Глинский бросил короткое:

— Владек, пить.

Ехавший на полкрупа позади дворецкий ловко извлёк из перемётной сумы серебряную кубышку, протянул маршалку. Тот припал губами к горлышку, сделал глоток, сплюнул:

— Не можно, тёплая.

И снова замолчал, душила злоба. Расстегнул ворот, не легче.

Выступив против Заберезского, Глинский знал, что тем начинает войну против короля. Но маршалка уже ничто не могло остановить. Ему ли, первому вельможе Литвы и Польши, терпеть унижение? Он смоет позор кровью. Сигизмунд пожалеет, что довёл до этого. Жалко покидать Литву, не покарав Заберезского. Глинский уйдёт с верными шляхтичами на Русь и оттуда набегами станет волновать Литву.

Ленивым розоватым диском выползла луна. Она всходила медленно, играла, ныряя в рваных облаках. Когда подъехали к Неману, её свет уже разливался по земле, серебристой тропинкой протянулся по речной глади.

Глинский натянул повод, замер. Неман дышал прохладой, успокаивал. Проводник, мелкопоместный шляхтич, сказал:

— Здесь, пан Михайло, брод.

Маршалок оставил слова проводника без ответа. Шляхтичи сгрудились у берега, выжидали. Но вот Глинский тронул коня, пустил в воду, а следом взбудоражили реку остальные…

Не ждали в Гродно. Спал городок. Стража признала маршалка, открыла ворота. Ехали рысью по узким улицам, мимо сонных островерхих, крытых черепицей домов, по мощённой булыжником площади. Обогнули костёл, у высокой каменной ограды осадили коней, спешились. Маршалок молча дал знак, и сразу же все пришли в движение. По приставным лестницам шляхтичи взобрались во двор, расправились с малочисленным караулом и с гиканьем, бранью ввалились в дом, кололи и рубили слуг, искали хозяина. Турок Осман и немец Шлейниц первыми ворвались в опочивальню. Ян Заберезский проснулся от шума, с перепугу залез под перину. Вытащили. Турок нож занёс, а немец саблей взмахнул, отсёк голову. Торжествуя, Шлейниц с Османом бросили её к ногам маршалка, ждут награды. Тот отвязал от пояса серебряный кошелёк, кинул им горсть монет и отвернулся…

На рассвете покинули Гродно. Впереди с головой Заберезского на древке горячил коня турок.

Уходил князь Михайло из Литвы, жёг поместья шляхтичей, державших руку Заберезского, наводил страх.

Стало известно это в Литве. Послал Сигизмунд на взбунтовавшегося маршалка войска, но Глинский избежал боя. От Минска повернул на север и, между Полоцком и Витебском перейдя Двину, ушёл в Новгород.

* * *

Князь Щеня вторую неделю как уселся на воеводство в Новгороде. И хоть слыл князь гордецом, самим государем послан, да не в какой-нибудь захудалый городишко, а где княжили в древние годы Ярослав Мудрый и Александр Невский, Щеня в воеводские дела принялся вникать с первого дня. Пускай знает государь и великий князь Василий, что не ошибся в Щене!..

Новгород — город великий, славный. Стены кремлёвские каменные. Боярские и купеческие хоромы тоже из тёсаного кирпича, красивые, с башенками затейливыми, оконцами цветного стекла, заморского. Просторные гостевые дворы для иноземцев из многих земель. В городе водопровод. А церкви да ряды торговые так и московских получше.

Волхов-река делит город на западную и восточную стороны. Меж ними мост на каменных устоях. На западной — три жилых конца: Неревский, Гончарный да Загородской; на восточной — два: Словенский и Плотницкий.

Западную новгородцы прозывают Софийской. Здесь, у самого берега Волхова, прилепился каменный детинец. За его стеной Софийский собор да подворье архиепископа.

Восточную сторону величают Торговой. На ней неугомонное торжище и Ярославов двор.

Что ни конец, то умельцы: плотники с гончарами, кожевники со швецами, кузнецы с оружейниками, сапожники с золотых дел мастерами и ещё много иного ремесленного люда.

Князь Щеня поселился в Ярославовом доме. Хоромы древние, четыре века стоят, Ярославом Мудрым сделаны, а всё ещё крепкие и в студёную зиму тёплые. Только и того, что велел Щеня плотникам настелить новые полы. Эти рассохлись и скрипят. Ступнешь в первой горнице, во всём доме слыхать.

Воеводство князю Щене выпало в необычный год. С лета мор в городе начался, хоронить не успевали, а тут ещё не за горами война с Литвой. На боярской думе о том речь шла. Не успел Щеня обжиться, как явился в Новгород со своим шляхетским волком князь Михайло Глинский и начал воеводу уговаривать, подбивать к совместному походу в литовские земли. Соблазнял маршалок: «Загоном пройдём и воротимся».

Может, и отказался бы Щеня — мор Новгороду ущерб причинил немалый, повременить бы с годок без войны, дать люду в себя прийти, — да помнил воевода, как великий князь Василий, провожая его на воеводство, напутствовал:

«Тебя, князь, любя шлю в Новгород. Верю, что не плесенью зарастёшь там, а будешь рукой государевой и очами. С полками новгородскими уподобишься для Сигизмунда больному зубу. На воеводстве не жди из моих уст, а поступай во всём на своё усмотрение».

Скрепя сердце поддался Щеня уговорам Глинского.

* * *

Загон выдался удачный, достали до самого Вильно.

Стоявший за Минском молодой воевода Ян Радзивилл, сын виленского воеводы Николая Радзивилла, опомниться не успел, как по тылам пронеслась конные вояки Щени и Глинского. Порушили полоцкий посад, размели по городам и местечкам пепел на пожарищах, напоили быстрых коней в Вилии-реке и поминай как звали.

Воеводе Радзивиллу впору повернуть своё воинство им вдогон да ударить в спину, но из Великих Лук угрожал Смоленску воевода Шемячич.

* * *

Тревожно в Литве…

Вельможные паны волнуются. Мелкопоместная шляхта, что живёт на обширных землях Михаилы Глинского, за ним потянулась. Нет в Литве единства. А русские полки, вот они, к самой границе подступили.

Богатая, отделанная золотом колымага виленского воеводы Радзивилла катила по мощёным улицам города. Воевода смотрел, как отступали за окошком каменные заборы с островерхими домами. Увитые цепким ползучим плющом дома терялись в зелени. Плющ местами стлался даже по красной черепице, взбирался до труб.

Старый воевода любил Вильно в летнюю пору, когда город зарастал буйной зеленью. Тогда Радзивилл забывал свои преклонные годы и к нему на короткое время возвращалась молодость.

Но теперь воеводу не радовало ни погожее утро, ни небо, чистое и голубое, как глаза юной жены, что поселилась в его доме после смерти старой…

К Турьей горе, на которой высился древний и мрачный замок, Радзивилл добрался в один час с епископом Войтехом. Один за другим въехали в открытые ворота, вместе вступили в тёмные коридоры.

Дневной свет тускло пробивался через узкие оконца-бойницы. Пахло плесенью. Гулко раздавались шаги, скрипели на петлях железные двери.

Многое перевидал замок на Турьей горе: и великого князя Миндовга, и храброго, мудрого Гедимина. Разбивались о его стены рыцари-крестоносцы и орды крымцев.

В зале, где стены затянуты красным шёлком, остановились. Дожидаясь выхода короля, успели переброситься несколькими словами.

— Не к добру привёл панов раздор, — печально проронил епископ и прикрыл глазки.

— Воистину так, — затряс седой копной волос Радзивилл, — воистину так.

Вошёл Сигизмунд в чёрном короткополом кафтане, воротник подпёр острый подбородок. Под глазами тёмные пятна, лицо бледное. Нервно щипнул тонкий ус, спросил, не ответив на поклоны:

— Пропустили Глинского со Щеней. Есть ли воевода в Вильно?

Радзивилл шагнул вперёд, ответил на незаслуженный упрёк дерзко:

— Король, разве на том виленском сейме я оскорбил маршалка? Или у меня, виленского воеводы, он искал суда? Теперь, когда с князем Глинским ушли твои рыцари, король, ты у меня ищешь ответа!

Не ожидал Сигизмунд от старого воеводы такой речи. Удивлённо поднял брови. Спросил уже спокойней:

— Разве у твоего сына Яна, пан Радзивилл, не имелось достаточно силы на Щеню и Глинского?

— Не в Яне причина, — оправдывая сына, ответил воевода. — Ян молод, но искусен. Сыми он свои полки, кто знает, не тронулся бы тогда великолукский воевода? А ещё идёт к Шемячичу из Москвы новая рать. Ведёт её Яков Захарьевич.

— На сейме решали скликать воинство. Отчего же шляхта медлит? — снова раздражённо сказал Сигизмунд.

— Великий князь и король, — заговорил молчавший до того епископ Войтех, — не поискать ли нам примирения с великим князем Василием?

— Шляхту примирить надо, — вставил Радзивилл.

— Шляхетские раздоры унять, не примирившись с князем Московским, не можно.

— Так слать послов к Василию, — опять подал голос Войтех.

Сигизмунд качнул головой.

— Твои слова, князь Войтех, о том же, о чём и я мыслю. Посольство это необычное. Путь ему в Москву через Дмитров. Если бы удалось тронуть сладкими речами сердце князя Юрия. Давно известно, нет между великим князем Василием и братьями согласия.

Сигизмунд помедлил, потом посмотрел на епископа.

— Мудр ты, князь Войтех, и саном епископским наделён. Кому, как не тебе, такое посольство вести?

* * *

Князь Дмитрий по прибытии к войску устроил огневому наряду потеху. В поле укрепление из дёрна возвели с башнями и бойницами. А в отдалении пушки одна к одной широкой лентой растянулись, стреляют по укреплению. Пригляделся князь Дмитрий. Один из пушкарей, молодой, статный и лицом пригожий, палит без промаха. Что ни ядро, то в цель. Подозвал. Пушкарь расторопный, в глазах услужение.

— Кликать как? — спросил Дмитрий.

— Степанкой, княже.

И не дышит, глядит не мигая. — Стрелять горазд.

Вытащив серебряный рублёвик, одарил. А у Степанки глаза преданные, за князем следит. Но тот спиной повернулся, пошёл вдоль ряда пушек.

С весны Степанка в Великих Луках. Город не малый, деревянный, рубленый. У бояр даже хоромы не каменные. Дороги местами бревенчатые, а больше земля, ухабы. Довелось Степанке с пушкарным обозом через город ехать, так в пути не одной телеге колеса обломили…

Побывал Степанка и во Пскове. Огневое зелье возили. На обратном пути в Новгород собрались завернуть, но, прознав, что в городе людской мор начался, передумали.

Скучно Степанке в Великих Луках. Из Москвы уходили, думал, воевать будут, ан стоят без дела. Степанкин сотник, боярский сын Кошкин, от томленья взялся обучить Степанку грамоте. Степанка парень смышлёный, быстро науку ухватил. Летом уже вовсю буквицы царапал, в письмена слагал. Выйдет к речке, сядет на берегу и выводит на бересте слова, а сам шепчет. Коли б кто подслушал, о чём он говорит, то узнал бы Степанкину тайну. А писал он каждый раз письма в Москву, но не Сергуне и Игнаше, а Аграфене, в любви признавался.

Письма те Степанка по воде пускал. Нацарапает, положит на волны, и закружится береста по течению.

Однажды всё же сложил письмо Сергуне с Игнашей. Похвалиться вздумал. Обо всём захотелось написать ему: и как по холодам до Великих Лук добирались, и что за город это, особливо какой он, Степанка, умелец в стрельбе из мортиры и грамоту в срок короткий осилил… Но письмо вышло совсем короткое, нацарапал всего лишь, что он, Степанка, у князя Дмитрия нынче в чести, как есть он пушкарь отменный, лучше всех других. И коли они, Сергуня либо Игнаша, увидят Аграфену, пускай ей обо всём этом порасскажут…

* * *

Стар хан Менгли-Гирей, высох, что трава в позднюю осень. В тёмных глазах нет прежнего огонька. Бритое лицо обратилось в пергамент…

Ой вы, годы! Промчались быстротечным ветром, и нет вас. Не успел опомниться, как старость нагрянула.

Менгли-Гирей знает, сыновья ждут его смерти. У него много детей от многих жён. Сыновья подобны шакалам. Они грызутся между собой за лучшую кость.

С того дня, как хан Ахмат, уподобившись шелудивому псу, с поджатым хвостом уполз к себе в Сарай зализывать раны да там и погиб от ножа, Менгли-Гирей не боится Золотой Орды. Наследники Ахмата точат друг на друга сабли. Не опасается хан Менгли-Гирей и турецкого султана. Султан посадил Гирея на ханство в Крыму, султан верит Менгли-Гирею. В Бахчисарае вот уже многие годы живёт визирь Керим-паша. Но султану и невдомёк, что визирь Керим-паша хоть и служит своему султану, но друг и первый советчик Менгли-Гирея…

Обложившись подушками, хан сидит, поджав ноги, на совсем низеньком помосте. Ниже его, на ворсистом ковре, уселся визирь. Они вдвоём. Перед ними блюдо с бешбармаком, жареная баранина, обжигающие губы румяные чебуреки и нарезанный ломтями холодный овечий сыр.

Ни хан, ни визирь к еде не притрагиваются. Недвижимы. Слышно, как в тишине журчит вода фонтана да набежавший вечерний ветерок играет листьями в саду.

Но вот открыл рот хан, заговорил:

— Скажи, Керим-паша, ты много лет провёл со мной, ел из одного казана, спал на войлоке у моих ног. Что делать мне? Московиты и литвины дары шлют. Послы их обивают мои пороги, ловят мою милость. Сигизмунд и Василий дружбу мне предлагают…

Высокий рыжебородый визирь с тюрбаном на голове прищурил один глаз, слушает.

— Ты мудрый, Керим-паша, о чём твои мысли, доверь мне. Открыл визирь глаз, огладил бороду.

— О, аллах! Велик хан Менгли-Гирей, и безгранична его сила. Орда его подобна урагану, сметающему всё на своём пути. Уже не потому ли надают ниц перед тобой московиты и литвины? В твоём славном Бахчисарае, великий хан, достаточно места для тех послов, и да пусть они живут в ожидании милости твоей. И да пусть гяуры надеются. Надежда — утешение слабых. Ты же, о аллах, будешь водить орду и в Литву, и на Русь. Двумя руками неиссякаемой реки льются в твоё могучее ханство золото и невольники. К чему, великий хан, тебе закрывать один из твоих рукавов?

Улыбка мелькнула на тонких губах Менгли-Гирея.

— О, мудрый Керим-паша, ты прочитал мои мысли. Теперь отведай баранины, — и, поддев ножом огромный кусок, протянул визирю. — Могучий султан, чья милость ко мне безгранична, от сердца своего оторвал такую жемчужину, как ты, Керим-паша, и отдал мне. Аллах да продлит годы нашего султана.

— Аллах! — ответил визирь, склонив голову и приложив руки к груди.

* * *

Горбится Приволжье. Изрезано буераками и речками. Подпирают небосклон тёмно-зелёные леса. Низовые облака ползут, рвутся о верхушки сосен, виснут клочками, курятся по падям.

С бугра на взгорочек по дорогам и гатям резво бегут лошади. Иногда лес распахивается, и под конскими копытами расстелется вся в цветах, как девичий сарафан, луговина. А то потянет молочным сырым туманом по болотистой низине, скроет ездового на передней упряжи, не разглядишь. Зябко.

Тогда епископ Войтех ёжится, задёргивает шторку колымаги и долго дышит в широкий ворот сутаны, отогревается.

Проезжал Войтех по городкам и сёлам и от самой границы и ещё далеко за Великими Луками всюду видел московские полки: конные и пешие, огневой наряд, воинов в большом числе. Но никто Войтеху в дороге преград не чинил. А, наоборот, в Великих Луках князь Дмитрий и воевода Шемячич с честью принимали литовского посла, потчевали и велели смотрителям почтовых ямов посольство нигде не задерживать, на станциях коней лучших давать, менять незамедля и за прогоны с посла не взыскивать.

Скор и безопасен путь епископа Войтеха. Миновали Ржев, остался в стороне московский шлях. Ржевский боярин-воевода, прознав, что литовский посол взял на Дмитров, зачуял неладное и спешно погнал гонца к великому князю Василию с уведомлением.

* * *

Князь Юрий приезду литовского посла рад, король Сигизмунд звона какую честь ему выказал, выше великого князя поставил! Но в душе князя Юрия, однако, смятение. Коли дознается Василий, что наперёд его, государя, с послом сносился, не миновать беды.

Спозаранку подхватился Юрий, места себе не найдёт, ходит, раздумывает, никак не решится, принимать литовского посла либо нет. Один голос в душе шепчет: «Откажись, пускай на Москву отъезжает». Другой, вкрадчивый, масленый, над первым насмехается, в трусости уличает: «Аль не князь ты и не одного корня с Василием?» — «Хоть и князь, да не великий», — снова твердит первый голос и начинает злить Юрия. Князь трёт бледный лоб, откидывает ребром ладони поредевшие волосы. У дверного проёма останавливается, подзывает отрока.

— Обеги бояр, пущай после полудня сойдутся. Да пусть не ленятся, дело неотложное. Чаю, наслышаны, посольское.

Отрок проворный, на каблучках крутнулся, и нет его, а Юрий руки за спину и в пол уставился, раздумывает. Пожалуй, верно решил, епископа при боярах выслушать. Ибо о чём речь пойдёт меж ними, Юрием и послом, Василию всё одно донесут…

* * *

Посла принимали в горнице. Хоромина низкая, тесная, не то что кремлёвская Грановитая палата.

Бояр тоже не густо, с десяток по лавкам скучает. И родовитостью они московским думным уступают, и богатством. Но Юрий великому князю подражает, в кресле на деревянном помосте уселся, а литовский епископ перед ним стоит в отдалении, речь держит. Боярам любопытно. В кои годы такое случается, чтоб послы к ним в захудалый Дмитров-город заявлялись.

Хитро плетёт речь епископ Войтех. И не от себя сказывает, а от короля. Улещивает князя Юрия: и мудр-де он, и княжение его разумное. Юрий доволен, губы в улыбке кривит.

Развернув свиток, епископ читает:

— «Брате милый, помня житьё предков наших, их братство верное, хотим с тобою в любви быть и крестном целовании, приятелю твоему быть приятелем, а неприятелю неприятелем и во всяком твоём деле хотим быть готовы тебе на помощь, готовы для тебя, брата нашего, сами на коня сесть со всеми людьми нашими, хотим стараться о твоём деле всё равно как о своём собственном. И если будет твоя добрая воля, захочешь быть с нами в братстве и приязни, немедленно пришли к нам человека доброго, сына боярского; мы перед ним дадим клятву, что будем тебе верным братом и сердечным приятелем до конца жизни».

Склонил голову Войтех, свернул пергамент в свиток. Ближайший боярин подскочил, передал Юрию. Тот задумался. Слаще мёда слова посла литовского, но Сигизмунд далеко, а Василий под боком.

Бояре перешёптываются: как ответит князь Юрий литвину? Юрий же на бояр посмотрел, будто у них искал поддержки. Но те очи долу, не желают с князем глазами встречаться.

И тогда Юрий заговорил:

— Королю Сигизмунду приятель я по сердцу и братом желаю называться, видит Бог! — Юрий поднял указательный палец. — Заслал бы к нему боярина на клятвенное целование, да допрежь брата моего, великого князя и государя, не могу поступиться. Коли король с Василием замирится, и я с королём Литовским в мире и добром согласии буду на все лета! Верна ли речь моя, бояре? — Юрий взглядом обвёл горницу. Бояре загалдели:

— Верно речёшь, княже!

— Мы литвинам не недруги, но почто их посол с государем Василием Ивановичем самолично не сносится? — выкрикнул молодой лобастый боярин. — Нам смуты меж нашими князьями не надобно!

Юрий покосился на него. Промелькнула мысль: «Бона что, боярин Нефёд! А я гадал, кто в Васькиных доносчиках ходит? Вишь, московский радетель выискался!»

Но тут же снова обратился к епископу:

— Слыхал ли, князь Войтех, о чём бояре глаголют? А они голова моя.

Поджал епископ бескровные губы, ничего не промолвил. Гордо отвесив поклон, оставил горницу.

* * *

На псарне смертным боем секли псаря Гриньку. Били за то, что не уберёг суку Найдёну, околела. Сам великий князь заявился на псарню. Лежит Найдёна на соломенной подстилке, застыла. Опустился Василий на корточки, заглянул в остекленевшие глаза, поморщился жалостливо. Потом стремительно поднялся, буркнул угрюмо:

— Каку суку сгубил…

Уставился на челядинцев. А те рады стараться. На Гринькиной спине кожа полопалась, и батоги по мясу хлещут.

Псы кровь чуют, по клеткам мечутся, воют. Гринька кричать перестал, мычит только.

Подошёл Василий поближе, подал знак, челядинцы батоги опустили, выжидают. Гринька застонал, приоткрыл глаза, узнал великого князя. Хотел было подняться, напружинился, но тут же ослаб. Василий носком сапога пнул его.

— Упреждал я тя, Гринька, чтоб суку паче ока берег, аль не упреждал? Ну, ответствуй, как государя волю чтишь?

Нахмурился, ждёт. А псарь рот открыл, с трудом, превозмогая боль, выговорил неожиданно:

— Для тебя, государь, сучья жизнь человечьей дороже…

Произнёс и глаза закрыл. Василий затрясся, ногой пристукнул:

— Бона как ты каешься, холоп! Бейте, покуда дух не испустит!

И от двери под свист батогов пригрозил старшему псарю:

— Найдёну закопай, да вдругорядь за псов с тебя шкуру спущу.

* * *

Охотились на лис, травили собаками. Государь осерчал, за полдня одну выгнали и ту упустили, вот теперь другая, того и гляди, увильнёт.

Собаки бегут по следу стаей, лают на все лады, голос подают. Василий коня в намёт пустил, не отстаёт. За ним нахлёстывает коня оружничий Лизута, а поодаль рассыпались цепью егери.

Вынеслись на поляну. Тут государь увидел — в траве мелькнула рыжая спина. Аукнул, поворотил коня за ней. От стаи оторвался Длинноухий, сын Найдёны, большими скачками начал настигать лису. Та метнулась в сторону, к чаще, но Длинноухий подмял её, зубами ухватил, клубком завертелись. Егери подоспели, помогли псу. Государь с коня долой, приласкал Длинноухого. Тот язык вывалил, боками поводит.

— Своего, мною дарённого, натаскивал ли? — спросил Василий у Лизуты.

Оружничий замялся. Государь вопрос повторил:

— Я о псе речь веду, что от Найдёны давал тебе. Аль запамятовал?

— Выпускал, осударь, единожды, но чтой-то нюхом, сдаётся, негож.

Василий недовольно оборвал боярина:

— Не плети пустое, Найдёниного помёта пёс! Это, Лизута, у тебя нюх скверный от старости. А коли пёс нюхом страждет, так псари виноваты, горячим накормили, — и снова принялся гладить Длинноухого.

— Истину речёшь, осударь, видать, псари, дурни, перестарались, — поддакнул Лизута.

Но Василий не дослушал его, усаживался в седло.

В Воробьёво попали к заходу солнца. Едва отроки коней привели, дьяк Афанасий навстречу бежит, в руке свиток пергамента зажат. Нахмурился Василий.

— Государь, воевода ржевский письмишко шлёт! — переведя дух, вывалил дьяк.

— Читал ли, про что воевода уведомляет? Дьяк отдышался.

— Сигизмунд-король посла своего заслал, епископа Войтеха. Да он путь на Москву хитро выбрал, кружной, через Дмитров…

— Вишь ты, — прищурился Василий, — значит, к Юрию заездом. Неча сказать, добрый молодец братец, посла моего недруга привечает. Ну, ну, поглядим, о чём у них сговор поведётся.

Не взяв из рук дьяка письма, Василий поднялся по ступеням крыльца в хоромы.

* * *

Едва порог переступил, навстречу князь Одоевский. Заметил Василия, посторонился. Государь бровью повёл.

— Пошто шарахаешься?

Одоевского мороз продрал. Рот открыт, а слово не вылетает. Василий сказал угрюмо:

— Рыбой зеваешь. Аль вину за собой каку чуешь? Подступился, в глаза заглянул, как в душу забрался.

Одоевский чем-то напоминал Василию Юрия. Хотел сказать: «С братом моим ты, князь Ивашка, схож очами. А может, и шкодливостью. Все вы храбры, пока вам в лик не заглянешь». Но промолчал, оставил Одоевского в покое. В горницу зашёл, опустился в кресло, задумался.

Не по разуму живут братья, злобствуют, у гроба отца уделов себе требовали, свару норовили затеять. Нынче с недругом сносятся, привечают. Юрию не терпится, знает, за бездетностью Соломонии ему государем после него, Василия, быть…

Выбранился вслух:

— Окаянные, усобники подлые!

* * *

Михаиле Плещееву в Дмитров ехать неохота. Наказал государь без Юрия не ворочаться. А Михайло знает, у дмитровского князя воров есть. Ну как не пожелает ехать на Москву? Чать, зовут не на пироги. Пред грозными очами государя стоять Юрию, держать ответ за литовского посла.

Плещееву и путь не ахти какой дальний, в неделю обернуться можно, а всё затягивает, со дня на день поездку откладывает. Когда же боле тянуть было невмоготу и Плещеев велел челяди собираться в путь, нежданно Лизута вестью обрадовал. Ехать Михаиле в Дмитров не потребно. Государь уже не гневается на брата Юрия. Дмитровский боярин Нефёд сообщил государю, что князь Юрий хоть и встречался с литовским послом, однако на уговоры епископа не поддался и государю своему, великому князю, не изменил.

* * *

Государь посла бесчестил, принимал не в Грановитой палате, при боярах думных, а у озера, на виду у холопов-рыбарей.

Слыхано ль? Этакого ещё на Москве не бывало, чтобы послу, да ещё литовскому, великий князь встречу давал при мужиках, холопах. Те невод завели. Один край у берега к шесту привязали, а от него сыплют сеть на самую глубину. Опоясали кольцом добрую часть озера, лодку к берегу подогнали, ждут государева знака.

Войтех давно уже сказал своё, тоже дожидается, что Василий ответит, а тот ни слова пока ещё не проронил.

Войтеха сюда Плещеев и Лизута доставили. Большего позора епископу не доводилось изведать. Ему бы поворотить отсюда, но немало наслышан о гневе великого князя Московского.

А тот рыбарям рукой показал: давай, мол, начинай. Те за верхний край верёвки ухватились, на себя подтягивают невод, перебирают. Плещеев кули рогозовые открыл. В одном рыба серебром заблестела, в другом раки шевелятся, потрескивают.

Наконец Василий голову к послу повернул, сказал громко:

— Вот ты, князь Войтех, мне в любви распинался, за короля своего Сигизмунда ратовал, о мире речь держал. Так и ответствуй по-доброму, если от чиста сердца всё это: зачем в Дмитров заезжал? К чему брата моего Юрия на меня возмутить пытался? Аль вы с Сигизмундом усобицы меж нами ищете? Ну нет, не допущу до этого!

Неожиданно прервал речь, кулаком погрозил холопам:

— Шнур нижний подняли, рыбу упускаете! Жмите к земле!

Лизута к неводу подскочил, засуетился, а Василий снова к послу повернулся:

— Рад бы я не воевать с королём Сигизмундом, в согласии жить, да нет у меня к нему веры. Города наши древние, российские держит он. По какой правде это, ответствуй, князь Войтех?

Тот молчал, грудь сдавило, дышать тяжело. Упасть боится, едва стоит. Василий, не замечая этого, своё продолжает.

— Где справедливость? Ан и сказывать тебе неча, князь. То-то! Я же мыслю, и это мой ответ королю Польскому и великому князю Литовскому будет: замириться погожу, но и воевать до весны будущей воздержусь. Погляжу, как король Сигизмунд поведёт себя.

— Государь, дозволь отбыть, — с трудом проговорил Войтех. Василий пожал плечами, сказал со смешком:

— Аль на уху не останешься, князь? Сейчас на костерке сварим, отведаешь. С дымком, вкусно. А то раков, коль ушицы не желаешь. Пальцы оближешь.

— Нездоровится мне, государь.

— Ну разве так. Не держу. Эгей, Михайло, Лизута, доставьте королевского посла в Москву, лекаря к нему привезите. Когда же князь Войтех соблаговолит в Литву отъехать, велите путь его обезопасить!

* * *

В буднях не заметили, как и осень с зимой пролетели. Наступила весна нового года. На масленой провожали зиму. Праздник был весёлый, разгульный, с блинами и медами хмельными. На Красной площади качели до небес. Скоморохи и певцы люд потешают. Гуляй, народ честной. И-эх!

Вассиан от всенощной в келью удалился. На душе пусто, тоскливо. Нахлынуло старое, древнее, растревожило. Вспомнилось, как в отроческие годы, когда ещё сан иноческий не принимал, на масленую городки снежные строили, с девками тешились, на тройках гоняли…

Поднялся Вассиан с жёсткого ложа, поправил пальцами фитилёк лампады, накинул поверх рясы латаный тулуп, клобук нахлобучил, выбрался на улицу. Под ярким солнцем снег таял, оседал. С крыш капало.

Вассиан брёл по Москве, месил лаптями снег. На Красной площади остановился. Люда полно. Вся Москва сюда вывалила. Гомон, смех. Поблизости от Вассиана бабы и девки в кружок собрались, ротозейничают. Ложечник, плясун, по кругу ходит, пританцовывает, в ложки наяривает.

В стороне мужик кривляется, песни орёт. Юродивый в лохмотьях, лицо струпьями покрыто, веригами звенит, смеётся беспричинно, в небо пальцем тычет.

— Бес обуял, — шепчет Вассиан и хочет повернуть обратно, а ноги вперёд тащат, где народу ещё гуще и дудочники на рожках наигрывают, в бубены выстукивают.

Нос к носу столкнулся с боярином Версенем. Остановились, дух перевели.

— Сатанинское представление, — пробасил Вассиан. — Непотребство!

— Вавилон! — поддакнул Версень.

Замолчали, глазеют по сторонам, качают головами. А вокруг веселье. Какой-то монах-бражник, хватив лишку, рясу задрал, отбивает на потеху зевакам камаринскую, взвизгивает:

— Ах, язви их! — И девкам подмигивает: — Разлюли малина!

Мужики смеются:

— Вот те и монах!

— Соромно, — сплюнул Версень.

— Стяжательство и плотское пресыщение суть разврат, — Вассиан перекрестился.

Аграфена из толпы вывернулась. И на лице довольство, румянец во всю щёку. Версень дочь за руку, домой потащил.

— Раздайсь! Пади! — закричали вдруг в несколько глоток. Вздрогнул Вассиан, обернулся круто. Из Спасских ворот намётом, с присвистом вынеслись верхоконные, врезались в толпу. Не успел народ раздаться, как смяли, копытами люд топчут, плётками машут, баб и девок по спинам хлещут.

Под передним всадником конь белый, норовистый. Вассиан признал великого князя, а с ним Плещеева и Лизуту с гриднями из боярской дружины, ахнул.

Какой-то мужик наперерез кинулся, государева коня за уздцы перехватил. Конь на дыбы взвился, но у мужика рука крепкая. Тут Михайло Плещеев коршуном налетел, что было силы мужика перепоясал по голове плёткой. Мужик бросил повод, глаза ладонями закрыл.

С гиканьем и визгом пронеслись мимо Вассиана всадники, едва успел он в сторону отпрянуть. Скрылись. Толпа снова прихлынула. Мужик снегом кровь со лба отёр, выругался, погрозил вслед великому князю.

— Избави меня от лукавого, — вздохнул Вассиан и, приподняв полы тулупа, покинул площадь.

* * *

А у Михайлы Плещеева в хоромах дым коромыслом. Стряпухи и отроки с ног сбились. Гостей хоть и мало, но с ними сам государь. Зубоскалят, вспоминают, как люд на Красной площади распугали.

Василий грудью на стол навалился, глазищами по горнице шарит, слушает. Боярин Лизута не знает, как и угодить великому князю. Голос у оружничего сладкий, в душу лезет.

— Осударь-батюшка, а кого-то я приметил в толпе? Хи-ха!

Василий взгляд на Лизуту перевёл.

— Косой Вассиан жался. Ну ровно нищий. Хе-ха!

— Уж не его ли ты, Михайло, плёткой угостил? — затрясся в смехе великий князь, и все грохнули.

— Еретика косого и хлестнуть бы не грех. Экий ты, Лизута, не мог мне загодя на него указать, — вторит Плещеев.

— Попы на Руси завсегда мнят свою власть выше великокняжеской. Ан нет, выше государя не летать, — снова вылил словесного елея Лизута.

Василий недовольно поморщился. Лизута оборвал речь. В горнице наступила тишина. Государь положил на стол крупные, жилистые руки. Потом вперился в Плещеева.

— Заголосил бы ты, Михайло, кочетом, — сказал и откинулся к стенке.

Плещееву дважды не повторять, мигом на лавке очутился, голову вверх задрал, руками, что крыльями, захлопал, на все хоромы закукарекал.

— Ай да Михайло, угодил! — пристукнул Василий ладонью по столу. — Уважил. Вижу, любишь меня.

Плещеев с лавки долой, великому князю поясной поклон отвесил.

— Верю, Михайло, верю, — похлопал его по плечу Василий.

А тот рад без меры, потешил государя. Тут же, ещё дух не перевёл, склонился чуть ли не к самому уху Василия, новое спешит выложить.

— Государь, — таинственно зашептал Плещеев. — Курбский-князь отроковицу от тя прячет, князя Глинского племянницу. Хоть летами она ещё не выдалась, а собой хороша. Ух-ха! Видать, Курбский дожидается, Елена в сок и невеста ему.

— Князь Семён не дурак, — снова хихикнул Лизута.

У Василия брови сбежались на переносице. Сказал — отрезал:

— На девку погляжу, а с Семёна спрошу, — и поднялся из-за стола. — А пока же кличь, Михайло, твоих холопок, веселья желаю. Да песенников не забудь, пущай душу взбодрят.

— Мигом, государь! — крутнулся Плещеев. — Ух, и порадую я тебя…

 

Глава 10

ЛЮДИ ГОСУДАРЕВЫ

Боярская вотчина. Московские рати. За здравие княжны Елены. Твердина хворобь. Дьяки посольские. Боярин Твердя ответ держит. В замке виленского воеводы. Жалостливые тиуны государю не надобны!

Боярин Иван Никитич воротился с поля. Весна погожая, к урожаю, и на сердце радостно. Боярину Пушкарный двор бельмо в глазу. И смрадно, и грохотно. Загнал его великий князь силком к мастеровому люду, приставил для догляда. Да боярское ль это дело? На то немчишка Иоахим есть.

Версень на Пушкарный двор ходил так, для отвода глаз. Явится к полудню, голос подаст — и в караульную избу к печи.

А с теплом совсем невмоготу боярину. Потянуло в сельцо. Тиун тиуном, да своё око не помеха-Сельцо Сосновка у Ивана Никитича невелико, да место красивое, лес и речка. С высоты холма, где боярское подворье, поле как на ладони.

Спозаранку Версень объехал верхом угодья, поглядел, как крестьяне пашут да не мелко ли. На подворье воротился, в амбар заглянул. Бабы зерно в кули рогозовые насыпают. Боярин руку в короб запустил, поворошил. Зерно сухое, тяжёлое. Тиун Демьян обронил:

— В землю просится хлебушко.

— На той неделе приступай, — сказал Версень.

У крыльца мужик топчется. Голову опустил, пригорюнился.

— В чём вина, смерд? — строго спросил у него Версень. Крестьянин и рта не успел раскрыть, как тиун наперёд выскочил.

— Коня не уберёг Омелька. По моему дозволению взял из твоей конюшни, батюшка Иван Микитич, ниву свою пахать. Там в борозде конь и пал. Не уберёг он коня твоего.

— Старая была кобыла, болярин, и хворая. Невиновен я! — Крестьянин приложил к груди ладони. — Помилуй.

Глаза у Версеня насмешливо прищурились.

— А что, Демьян, уж не тот ли это Омелька, что в жёнки девку Малашку взял?

— Он самый, — угодливо хихикнул тиун.

— Бона как, — нараспев протянул боярин. — Мил человек, почто тебе кобыла надобна с такой жёнкой, как Малашка? Её-то саму в плуг запрягать. Зад не мене, чем у кобылищи.

Да и телесами Бог не обидел… И что мне с тобой теперь поделать? — Версень почесал затылок. — Придётся тебе, Омелька, до Юрьева дня с Малашкой долг за коня отрабатывать, а завтра, с утречка, впряги-ка ты их, Демьян, в борону. Походят Омелька с Малашкой в хомуте денёк заместо кобылы, наперёд знавать будут, как добро боярское беречь. А ты, Демьян, самолично догляди за ними, чтоб без лени. Отмахнулся от мужика, как от назойливой мухи.

— Иди, мил человек. Не то милость на гнев сменю и батогов велю дать тобе. Экий нерадивец, загубил коня, теперь слезу пускает. — И уже с крыльца обернулся, спросил у тиуна: — А что, Демьян, сколь это лет минуло, как Малашка у меня в дворне бегала?

— Пятую весну, батюшка Иван Микитич, — смиренно отвечал крестьянин.

— Гм! У тобя, верно, и детишки уже есть, Омелька?

— Как без них, болярин, — согнулся мужик. — Двое мальцов.

— Ну, ну! Так ты не запамятуй, Демьян, о чём я тобе наказывал. В борону Омельку с Малашкой, пущай порезвятся…

* * *

Исхлестали землю весенние дожди, напоили досыта. Едва подсохло, как промчалась через Мозырь и Туров шляхетская конница маршалка Глинского. Измесили копытами землю, осадили Слуцк.

Из Москвы маршалку великий князь письмо прислал, а в нём велел вглубь Литвы не заходить, дожидаться подхода русских полков.

Вскорости воевода Шемячич к Минску подступил, позвал Глинского на подмогу. У князя Михаилы иные думы. Мыслил Слуцком овладеть, но пришлось послушать Шемячича. Не стал маршалок перечить. Минска, однако, они не взяли, повернули коней к Борисову.

К лету московские воеводы Щеня с Яковом Захарьичем да Григорием Фёдоровичем в Литву выступили. Прознав об этом, Шемячич с Глинским пошли им навстречу. Дорогой захватили Друцк и у Орши соединились с воеводами Щеней и Григорием Фёдоровичем. А воевода Яков Захарьич теми днями стал под Дубровного…

Забеспокоились в Литве. К середине лета собрал король многочисленное войско, двинулся к Орше. Прознав о том, воеводы Щеня с Шемячичем и Глинским, не дав Сигизмунду боя, отступили за Днепр, к Дубровне. Не преследовали их литовское войско. Король Сигизмунд остановился в Смоленске, а московские воеводы от Дубровны ушли к Мстиславлю, выжгли посад, овладели Кричевом.

Поставил Сигизмунд над литовским войском гетмана Константина Острожского. Захватил гетман Торопец и Дорогобуж и, оставив здесь смоленского воеводу Станислава Кишку, наказал ему город кренить.

Но московские полки отходили недолго. К исходу лета они снова двинулись к Дорогобужу и Торопцу. Не оказав им сопротивления, Станислав Кишка бежал…

Осенью король Сигизмунд и великий князь Василий заключили мир. Признала Литва за Москвою земли, завоёванные Иваном Васильевичем, подтвердила старые договоры. Величали тот мир в грамоте вечным, но и в Москве и в Вильно чуяли: недолго быть тишине и покою…

* * *

Князь Курбской терялся в догадках: что великому князю от него потребно? Вины за собой не чует, не перечил и службу государеву правил по совести. Так для чего же Василий призвал к себе? Ведь на думу Курбский и без того пришёл бы.

Едва князь Семён в Грановитую палату вступил, как государь на Курбского глазищами уставился, пальцем ткнул:

— После думы не уходи, спрашивать тебя буду.

А о чём, не сказал. И уже Курбского ровно не замечает. На думе бояре спорили, шумели. Одни за мир с Литвой тянут, другие войны требуют. Каждый норовит другого перекричать. Князю Семёну не до того. У него свои мысли: «О чём разговор поведёт Василий, какую ещё задачу задаст? Избави, снова в Литву послать захочет».

Раньше в Вильно ехал охотно. Чужую жизнь поглядеть, паче же всего радовался, когда был с королевой польской и великой княгиней литовской Еленой…

Ньнче не то. В последний раз насилу вырвался из Литвы. Дорогой от буйной шляхты только и спасался Сигизмундовой охранной грамотой.

И больше всего не желал князь Семён теперь покидать Москву не потому, что смерти опасайся от шляхетской сабли. Курбские не того рода, кто по накатам отсиживается. Нет! Князь Семён один только и ведал, никому не сказывал, как вошла в его сердце молодая княжна Глинская. И время прошло малое, как привёз он её на Русь, ан будто не было раньше никогда великой княгини Елены. Княжна Гелена виделась Курбскому хозяйкой в хоромах, женой. Мыслил услышать от Михаилы Глинского на то добро…

К полудню отсидели бояре в думе, согласились на мир с Сигизмундом и по домам разбрелись. Великий князь Василий, проводив взглядом бояр, строго посмотрел на Курбского. Молчал, барабанил пальцами по подлокотнику. Потом вымолвил:

— Слышал я, княже Семён, что ты от меня сокрываешь племянницу маршал ка Елену Глинскую. Верно ли то? — Подался в кресле, насторожился.

Курбский вспыхнул, брови вздёрнулись недоумённо:

— Государь, слова-то облыжные. Кто наговаривает на меня, видать, зла мне желает. К чему стану я укрывать княжну Елену? Князь Михайло поручня мне за ней догляд, вот и привёз я её в Москву.

— Почему о том сразу мне не сказывал, таил? — прищурился Василий. — Почитай, с той поры год почти минул! А мне ещё говаривали, будто вознамерился ты женой её своей сделать? Так ли это?

— Молода она, государь. Да и князя Михаилы слово по тому надобно послушать, — смело ответил Курбский.

— Так, княже Семён, — прервал его Василий. — Значит, правду мне рекли. — Насупился, что-то соображая. Потом вдруг повеселел. — Молода, сказываешь. А ты всё ж покажи мне княжну. Ась? — И ощерился в улыбке. — Дозволь мне, людишке малому, на красоту княжны Елены позреть.

— Воля твоя, государь, — склонил голову Курбский.

— Во, люблю тебя за смирение. Ну, коли ты согласен, так жди меня завтра к обеду. Да не забудь, ворота распахни. Не обижай уж ты меня, княже Семён, всё ж государь я твой, — и изогнулся, достав бородой колен.

У Курбского чуть с языка не сорвалось: «Не юродствуй, государь», да сдержался…

* * *

За длинным дубовым столом, уставленным в обилии разной снедью, сидели втроём: государь да Курбский с княжной Еленой. Глинская молода, статна, лицом прекрасна, белотела. На Елене платье чёрного бархата, жемчугом отделанное, волнистые волосы русые на затылке в тугой узел стянуты. Длинные ресницы долу слушаны. А как поднимет да глянет на великого князя своими глазами, в душу лезет. У самой же щёки рдеют.

Василий ест не ест, всё больше княжной любуется. Вспомнилось, как во хмелю расхваливали её красоту Плещеев с Лизутой, мысленно давно согласился с ними.

Курбский, видать, чует, что творится с великим князем, сидит пасмурный. Василий будто не замечает его. Налил князь Семён заморского вина в кубки:

— За здравие твоё хочу испить, государь. Василий взял, ответил:

— Не надобно за моё, княже Семён, за меня успеется. А вот за княжну охотно.

Вспыхнула Елена, посмотрела на Василия. А тот улыбнулся, опорожнив кубок, постучал им об стол, пожурил:

— Негоже княжне Елене Глинской жить у тебя, княже Семён. Да и бояре языки чешут попусту. С завтрего дня жить она станет у меня в палатах. — Встал из-за стола. — За обед благодарствую, княже.

И пошёл к выходу. Побледнел Курбский, растерялся. Даже провожать великого князя поднялся с трудом. Умащиваясь в колымагу, государь поворотился, насмешливо смотрит на Курбского.

— Да, чуть не запамятовал. Не нынче, а на то лето пошлю тебя во Псков наместником. Жалобы от псковичей поступают на князя Репню-Оболенского. Чуешь, княже Семён, что поручить тебе собираюсь?

* * *

В ту же зиму приехал в Москву князь Михайло Глинский и поступил на службу к великому князю. Одарил его государь щедро и дал на прокорм город Малый Ярославец, ещё сёла под Москвою.

Ко всему наказал государь Василий воеводам, чьи полки в Литве стояли, оберегать вотчины князя Михаилы Глинского.

* * *

— Сергунька, Сергунька! — на весь караван-сарай раздавался визгливый голос боярина Тверди. — Леший бы тя побрал, запропастился!

Вбежал Сергуня, у двери дух перевёл. Боярин лежит на шубе, другой укутался с головой, стонет.

— Аль оглох? Не слышишь, зову? Сергуня отмолчался, а Твердя велит:

— Подь дьяков сыщи, пущай ко мне идут. Аль ослеп, помираю я.

Фыркнул Сергуня, блажит боярин. Твердя край шубы с головы скинул, на Сергуню посмотрел сердито. Но у того на губах нет усмешки.

— Да мигом, не задерживайся, — промолвил Твердя. — Я тебя знаю, отрок ты пустопорожний, и в башке у тя вьюжит.

И сызнова потянул на себя шубу.

Отправился Сергуня на поиски дьяков.

Уныло в Бахчисарае в зимнюю пору, сыро и промозгло. Качаются на ветру высокие тополя, жалобно скрипят обнажённые платаны.

В караван-сарае холодно, печи не топят. И самих печей нет. Зябнет Сергуня, не согреется ни днём ни ночью. Пригодилась дарёная одежонка, тулуп с шапкой и сапоги. Без них, верно, окоченел бы.

Соскучился Сергуня по Игнаше и мастерам, часто вспоминает Пушкарный двор. Были б крылья, улетел бы в Москву.

В первое лето часто брал его дьяк Мамырев с собой в город. Захаживали на базар, бродили по узким улицам. По новинке любопытно было Сергуне татарское житьё, а пригляделся, всё почти, как и на Руси: здесь свои князья и бояре, смерды и ремесленный люд. Только и того, что прозываются они по-иному. А огневой наряд в татарском войске малочисленный и пушки все боле лёгкие, на пищали смахивают. Сразу видно, для набегов приспособлены, возить сподручно.

Дьяков Сергуня разыскал в их клетушке. Василий Морозов с Андреем Мамыревым хлеб ели и горячей водой запивали. Услышав, что боярин кличет, Мамырев в сердцах глиняной чашкой о столик хрястнул, расплескал воду.

— Ужо и поесть не даст. Сам-то небось нажрался, теперь пузо кверху.

Морозов поддакнул:

— Нерасторопный боярин и к делам посольским не радеет. Ошибся государь в Тверде.

Поворчали дьяки, а идти надобно. Пошли вслед за Сергуней. Боярин Твердя, шаги заслышав, откинул шубу, умостился, кряхтя, вытянул ноги в валенках.

Морозов с Мамыревым остановились в дверях, дожидаются.

— Явились-таки. Кабы не позвал, сами не сообразили. Помер бы, и глаз не показали, — забубнил Твердя.

Дьяки переглянулись недоумённо, однако ни слова не проронили. Боярин же своё тянет:

— Зазвал я вас по такому случаю. Занемог я и смерть боюсь на чужбине принять. — И шмыгнул носом, себя жалеючи. Потом снова заговорил: — Посему задумал я домой, на Москву ворочаться. Один поеду. Здесь же, с крымцами, посольство править перепоручаю тебе, Василий. Как с ханом речь вести, ты ведаешь, поди, получше моего, и о чём уговор держать, ежели Менгли-Гирей ка согласие даст, ты без меня, дьяк, знаешь.

Морозов склонился, ответил:

— Государево посольство вести — честь великая…

— Во-во! — ухватился за его слова боярин. — Верно сказываешь, Василий. Ты дьяк знатный, у государя в почёте превеликом. Нынче пущай челядь колымагу в обратную дорогу готовит. А ты, Сергунька, со мной поедешь…

Сборы скорые. Неделя минула, как выехали из Бахчисарая. За перешейком снега начались. У колымаги колеса сняли, на полозья поставили. Радуется Сергуня, и челядь повеселела, в Москву путь держат. Боярин Твердя доволен, и месяца не пройдёт, как заявится к боярыне Степаниде. Перво-наперво в баньке душу отведёт, потом наестся щец горячих на птичьем отваре и на тёплую перину завалится.

* * *

Явился в караван-сарай мурза Исмаил. Забрёл в клетушку к дьякам. Те гостя не ждали, удивились, но виду не подали. У мурзы глазки маленькие, хитрые. Уселся на коврике, ноги подвернул калачиком, на дьяков смотрит с ухмылочкой и ни слова.

Морозов Мамыреву по плечо, приподнялся на цыпочках, шепнул:

— Принеси, авось язык развяжет, и толмача покличь.

Тот кивнул, ушёл, а Морозов напротив мурзы уселся на пол, откашлялся в кулак. Дьяка судьба разумом не обидела, и в жизни Морозов многому обучился. С посольством не единожды езживал. Доводилось побывать и у польского короля, и у казанского хана, и даже у магистра ливонского. А что до Бахчисарая, так это уж в третий раз. Обычай крымчаков дьяк хорошо изведал…

Мурза Исмаил лисий треух скинул, положил рядышком, стрижёт раскосыми глазками. Морозов тоже помалкивает, выжидает.

Вскорости воротился Мамырев с толмачом. В руке у дьяка связка куниц. Положил мурзе на колени. Тот рот раскрыл от удовольствия, языком зацокал и грязной рукой гладит мягкие шкурки, перебирает.

— Эк его… — скривился Мамырев.

Насладившись подарком, мурза поднял глаза на Морозова, залопотал по-своему.

— Исмаил сказывает, Сигизмундовы послы к хану прибыли, — еле успевает переводить толмач.

Морозов шею вытянул по-гусиному, выдохнул:

— Ну, ну?

— Ещё, — продолжает толмач, — привезли те послы дары богатые не токмо хану, но и всем его родственникам, особливо царевичу Ахмат-Гирею и Кудаяр-мурзе.

— Как оно завернулось, — протянул Морозов.

Исмаил подхватился, сунул куничек под полу широкого малахая, нахлобучил треух.

— Скажи ему, — повернулся к толмачу Морозов, — за весть спасибо. Да пусть нас не забывает, заходит в караван-сарай, а мы его отблагодарим.

Толмач перевёл. Мурза ладони к груди приложил, оскалился. Из клетушки выходил пятясь. Толмач ушёл провожать Исмаила. Мамырев проронил:

— От те и дождались…

— Не ко времени Сигизмундово посольство прибыло, хотя того ждал я, — сказал Морозов и потёр лоб. — Боюсь, труден будет разговор с ханом. Менгли-Гирей ныне лисом вилять зачнёт, выманывать, кто боле даст, наш ли государь иль Сигизмунд.

— Надо бы ране на хана наседать, рядиться с ним. Морозов пожал плечами.

— От нас, Андрей, сие не зависело, сам ведаешь.

— Всё Твердя, — снова сказал Мамырев, — зад поднять опасался… Что, Василий, как посольство вершить станешь?

Морозов потёр лоб, ответил:

— Надобно, мыслится мне, к хану Менгли-Гирею добиваться. Во дворец идти, не затягивать. Ныне, коли с ханом о ряде не уговоримся и не склоним его на Литву выступить, так, може, хоть удастся не допустить набегов крымчаков на Русь.

* * *

Что Сергуне до боярских хором, пускай себе красуются, друг перед другом выхваляются резьбой по дереву, по камням сеченьем ажурным, искрятся разноцветьем стекольчатых оконцев. Сергуне поскорей бы до Пушкарного двора дотопать да Игнату повидать. Почитай, полтора лета не виделись…

Идёт Сергуня улицами, ахает. Срок будто и малый, а гляди, как Москва-город строится. Бона сколь церквей новых горят позлащёнными маковками, очам больно. И всё русскими умельцами сложено, а верховодит ими искусный зодчий грек именем Алевиз Фрязин.

На ходу поглазел Сергуня, как на перекрёстке двух улиц стены собора возводят, мастеровые с носилками снуют, кирпич тащат, раствор известковый. Обошёл стороной гору камня, штабель брёвен. Поодаль плотницкая бригада доски тешет, стружки из-под топоров то дождём сыплются, то лентами вьются. Пахнет смолистой сосной. Тут же поблизости костёр горит. На треноге казан подвешен, хлёбово булькает, паром исходит. Сергуня слюну сглотнул, прибавил шагу.

До Пушкарного двора добрался Сергуня в полдень. Ещё издалека потянуло едким запахом литья, глушило звоном кузниц, нудно скрипели деревянные колеса водяного молота, стучало и ухало окрест.

У ворот Сергуня остановился, ноги не несут. На сердце и радостно и тревожно. Во дворе людно, каждый своим занят. Вон у плавильных печей мастеровые возятся, на Сергуню внимания не обращают. Там среди мастеровых и Антип, и Богдан. Может, и Игнаша?

Незнакомый ратник дорогу перегородил. Сергуня бердыш рукой отвёл, промолвил:

— Мастер я, в Крыму был…

Смотрит, навстречу Игнаша бежит, по мосткам, по лужам, напрямик. Запыхался, обнял.

— Воротился, Сергуня. Молодец! — Отступил на шаг. — Я тебя ещё прошлой осенью поджидал, каждодневно выглядывал.

Сергуня и рта не успел открыть, как Игнаша известием оглушил:

— Антипа этой зимой по доносу немца насмерть забили…

— И-эх, вот те раз!

— Боярин Версень лют, злобствует попусту. Сергуня опустил голову. Подошёл мастер Богдан.

— Успел сказать ужо Игнашка… Да, жалко Антипа, мастер был, каких мало. Литьё знавал доподлинно и секретов от людей не держал. Ко всему, мужик души доброй. Но что поделаешь, жизнь у него не сладка, не баловала.

От печей позвали. Богдан махнул рукой, дескать, слышу, чего там.

— Извёл-таки Иоахимка, — промолвил Сергуня. — Он Антипа с первого дня невзлюбил, всё придирался. Теперь небось доволен.

— Без души немец, — поддакнул Игнаша. — Они с Версенем друг дружке под стать.

— Ну, не горюй, Сергуня, — проговорил Богдан. — Хорошо, хоть ты возвернулся. Скучно Игнаше без тебя. Однако отчего мы в воротах торчим? Веди-ка, Игнаша, друга в избу. Он, чай, в дальнем пути намаялся и изголодался.

Экая благость попасть домой с долгого зимнего пути. Отогрелся Твердя, набил утробу. Сморило.

Боярыня Степанида к двери на цыпочках подойдёт, заглянет в щёлку. Спит Родион Зиновеич, что малое дите, рот открыт, подхрапывает.

Умилится боярыня и тут же посокрушается. Сдал Твердя с лица, щёки дряблые мешками висят. Ну да печаль невелика, кости привёз, а мясом обрастёт.

И боярыня спускается в поварню, наказ даёт, как боярину угодить, чего лакомого к ужину нажарить.

А Тверде сон снится, будто идёт он по городу и то ли у подворья Щени, то ли у Берсенева собака на него кинулась. Вылезла из подворотни, рослая, с телка, рычит, шерсть наершилась.

Родион Зиновеич посохом от пса едва отбивается, к забору льнёт. Хочет на помощь позвать, ин голоса лишился…

Открыл боярин глаза с перепугу, прислушался. На самом деле во дворе псы брешут. Кликнул Твердя Степаниду, а та уж сама к нему торопится.

— Батюшка, Родивон Зиновеич, Васька окаянный и передохнуть не дал, велит тебе к нему явиться.

Твердю потом холодным окатило, как о великом князе напомнили.

Бахчисарай покидал, мене тревожился, чем когда к Москве стали подъезжать. Ответ держать боярину. Как вспомнит о том, дурно делалось. Корил себя, зачем поддался соблазну, убежал и с посольством не справился. Ну что как не поверит Василий его болезни?

У Тверди иногда мысль ворошилась воротиться назад, в Бахчисарай. Может, и поддался бы этому боярин, да далеко до Крыма, а Москва вот она, рукой подать…

Глядит испуганно Твердя на боярыню Степаниду, слова не проронит. Вот те и приснилось, пёс кидается. В руку сон.

Боярыня Степанида самолично мужа облачала, напутствовала:

— Ты, Родивон Зиновеич, Василию не молчи. Коли ему надобно басурманское посольство, пущай сам и едет к крымчакам…

Не став дожидаться, пока челядь заложит колымагу, Твердя поплёлся пешком. День погожий, солнечный, и снег подтаивал, капало с крыш. Весна близилась. Родиону Зиновеичу давит шею высокий ворот кафтана. Расстегнулся. Идёт, задумался, знает, о чём разговор предстоит. Уже в Кремле нос к носу столкнулся с дьяком Фёдором. Тот осклабился, обнажив жёлтые лошадиные зубы. Боярин буркнул, обошёл дьяка стороной. До чего же богомерзкая образина. И надо же повстречать, когда не на пирог к великому князю зван. О пыточной напомнил собой дьяк Фёдор…

В княжьих хоромах Твердю дожидался дворецкий, пробасил:

— Пойдём ужо, боярин Родивон, государь требует.

У Тверди голос заискивающий, в очи дворецкому заглядывает:

— А что, Роман Ляксандрыч, в добром ли здравии государь? — И сам чует, как дёргается подбородок.

— В здравии добром, но гнев на тебя, Родивон, держит.

— Ай-яй, — ещё больше пугается Твердя. — И за что немилость на меня такая?

— Давно ль воротился из Крыма, боярин Родивон?

— Вчерашнего дня только.

— Ну да, так и есть, Лизута сказывал…

— Уж не Лизутин ли навет на меня государю? Видать, он наябедничал? — замедлил шаг Твердя.

— А ты, боярин Родивон, оружничего не бесчести. Лизута у государя в милости за службу свою верную. Ты же виновен еси, — резко оборвал Твердю дворецкий, пропуская боярина в княжью горницу.

Родион Зиновеич порог переступил, услышал, как дворецкий прикрыл за собой дверь. Осмотрелся Твердя. Оконца прикрыты, и в горнице полумрак. Со света сразу и не разглядел великого князя. Тот сидел в кресле, опершись кулаком в подбородок. Чёрный, длиннополый кафтан из домотканого холста закрывал ноги до пят. Родион Зиновеич вздрогнул, шапку долой, склонился до боли в пояснице.

— Здрав будь, государь Василий Иванович.

— Я-то здрав, — резко оборвал боярина Василий. — А вот как ты, Родион, смел посольство покинуть, дай ответ?

У Тверди язык одеревенел, ноги в коленях подкашиваются.

— Не гневись, государь, хан на разговоры не давался, хоть мы не единожды искали с ним встречи…

Василий руку от бороды отнял, стукнул о подлокотник кулаком.

— Не для того я посольство наряжал, боярин Родион, чтоб ты в Бахчисарае бока отлёживал. Для государственных дел ты послан был!

— Хворь одолела, — пролепетал Твердя. — Прости, государь. Не моя вина.

— Хвори твои мне ведомы, боярин. Им начало ещё от Казани тянется. Ответствуй, на кого посольство оставил?

— Дьяку Морозову перепоручил, государь, — заспешил с ответом Твердя, учуяв в голосе Василия меньший гнев.

— Морозову, сказываешь? Дьяка Василия люблю. Ты же, Родион, честь позабыв и совесть, в Москву прибежал, как кобель побитый, в конуру лезешь. На печь горячую захотел аль по жене своей соскучился?

— Прости, государь, — выдохнул Твердя и снова склонил голову.

— Прости, — передразнил Василий. — Я тебя раз простил, егда наряд под Казанью растерял. Ныне не прощу. Надобно б тебя к Федьке в пыточную избу отправить, да крови твоей не хочу, зловонит она. Однако и милости не жди от меня, боярин Родион. Не надобен ты мне, и посему с боярыней своей и челядью дворовой отъезжай из Москвы немедля. Навек убирайся. Определяю тебя на жительство в городишко отдалённый, Белоозеро. Очи мои не желают глядеть на тебя…

* * *

Прислонив к стене зерцало, Морозов долго прихорашивался. Костяным гребнем раздирал густые скатавшиеся волосы, говорил стоявшему поблизости Мамыреву:

— Добро тебе, Андрюха, голова у тя лысая, блестит, словно навощённая.

— Неча завидовать, Василий, настанет час, и у тя повылазят.

Сняв с зубьев пук волос, Морозов кинул под ноги и, отложив гребень, натянул на себя длиннополый, шитый серебром кафтан. Одёрнул, застегнулся.

— Послов по одежде встречают, — сказал и осторожно двумя руками нахлобучил отороченную соболем шапку.

— Слова истинные, Василий. Ко всему, ежели послы с подарками богатыми, — добавил Мамырев.

— Даров у нас малость, — вздохнул Морозов. — За долгое житьё в Бахчисарае вконец обнищали.

— На этакую прорву не напасёшься, — согласился Мамырев. — Ныне велел я подьячим всё потрясти, что есть, подарим ещё царю татарскому, авось подавится.

Морозов покачал головой:

— Слава те, Всевышний, изволил-таки хан допустить к своей милости. А я мыслил, что, не повидав Гирея, и на Русь отбудем…

Выйдя из караван-сарая, они сели на коней. Час полуденный, и в чистом небе тепло, не по-зимнему выгревает солнце. Воробьиная стая обсела раскидистое дерево, щебечет. За глинобитными заборами плоские крыши саклей. Тополя и клёны сбросили листву, замерли в спячке. По ветвям поплелись, вытянулись к самым макушкам голые виноградные плети. Унылы опустевшие в зимнюю пору сады Бахчисарая. И только красуются вечнозелёные кипарисы.

— Робею, Андрюха, — проговорил Морозов. — С посольством часто доводилось бывать, а править впервой.

— А ты о том забудь, — успокоил его Мамырев. — Чай, у тебя башка не дурней, чем у боярина Тверди.

Они пересекли площадь перед дворцом. Белели каменные стены ханских покоев. Дворец двухъярусный, крытый чешуйчатой черепицей. Тоскливо глядят на город узкие зарешеченные оконца. Молчат, не бьют струи мраморных фонтанов, и дорожки, покрытые песком, густо устланы жёлтыми листьями.

У ворот дворца зоркая охрана.

Сошли дьяки с коней, дали знать подьячим, чтоб тащили за ними подарки, и направились к воротам. У входа толпа мурз и беков преградила дорогу. Мурза Аппак подморгнул Морозову, сказал по-русски:

— Васка, айда карашеваться!

Мурзы и беки рассмеялись, по-своему затараторили, на дьяков пальцами тычут. Кудаяр-мурза под ноги Морозову плюнул, толмачу о чём-то пропищал. Толмач головой закрутил, переводить не захотел. А Кудаяр-мурза нож из сапога потянул, двинулся на толмача. Тот испугался, перевёл:

— Мурза Кудаяр сказывает, что ты, дьяк Василий, холоп. Озлился Морозов, Кудаяру кулак под нос сунул.

— Ужо самому царю Менгли-Гирею на тя пожалуюсь.

Но Кудаяр дьяка не слушает, вырвал у подьячего беличью шубу, на себя пялит. Тут и другие мурзы и беки послам дорогу загораживают, дары требуют. Морозов с Мамыревым едва во дворец протолкались. Мурзы и беки рожи кривят, гогочут непристойно. Опередили русских послов, скрылись в переходах.

— Ну чисто шакалы, — выругался Мамырев.

— Орда ненасытная, — вторит ему Морозов.

Пока шли коротким мрачным коридором, недобрые мысли в голове роились.

Кирпичные своды низкие, давят. Морозов Мамыреву глазами указал на дверь впереди. Железная, кованая, а пока её минуешь, в три погибели согнёшься.

— Не доводи до греха, втолкнут и закроют навеки, — шепнул Морозов.

Мамырев дрожит.

— Молчи ужо. И без того боязно…

За коридором начались палаты. Свет тусклый, едва пробивается через оконце под потолком.

Не успели дьяки дух перевести, как вошли в ханские покои. Менгли-Гирей сидел на низеньком, отделанном перламутром помосте. По правую руку у хана восседал на ковре любимец царевич Ахмат-Гирей, по левую руку от Менгли-Гирея — визирь турецкого султана Керим-паша, а дальше царевичи и мурзы с беками.

Отвесили Морозов с Мамыревым хану поясной поклон. Морозов справился о здоровье Менгли-Гирея и жён его многочисленных. Толмач дьяковы слова перевёл. Хан ответил угрюмо:

— Аллах, да будет его воля, милостив ко мне, правоверному.

Тут глаза Морозова встретились с глазами Кудаяр-мурзы. Тот глядел на русского посла нагло, усмехаясь.

— Великий хан, — сказал дьяк Морозов. — Челом бью и жалобу приношу на Кудаяр-мурзу. Поносил он меня и бесчестил, холопом обзывал и ко всему шубу, какую государь мой тебе посылал, отнял.

Не стал слушать Менгли-Гирей толмача, ответил насмешливо:

— Шубой той мы Кудаяр-мурзу одариваем. Царевич Ахмат захихикал. Его поддержали другие.

Только визирь Керим-паша оставался невозмутим. Морозов выждал, когда утихнут, сказал:

— В том, великий хан, твоя воля, хоть и всё ему отдай. Но не вели над послами глумиться.

— О, дерзкий урус! Длинный язык твой уподобился жалу ядовитой змеи. Я вырву его. — Глаза у Менгли-Гирея сузились, ноздри приплюснутого носа гневно раздувались. — Князю твоему, нашему слуге Ваське, передай, пусть выход мне даёт, как давала Москва и вся урусская земля хану Узбеку. О-оо! — Хан воздел руки. — Урусы думают, что татарские воины наведут страх на Литву. Но видит аллах, я не хочу этого…

Менгли-Гирей отвернулся. Мурзы подскочили к дьякам, вытолкали из царской палаты.

Воротились Морозов с Мамыревым в караван-сарай опечаленные.

— Нелегко посольство вести, — сокрушается Мамырев.

— Ещё как нелегко, — соглашается Морозов. — Особливо у крымчаков. Седни не ведаешь, что завтра случится. Перед ханом стоял, дрожью било. Не чаял, что живы выберемся. Ин пронесло.

— Повременим ещё. Мамырев почесал затылок.

— Остерегаюсь, не послал бы Гирей орду на Русь.

— Сам о том подумываю, — согласился Морозов. — Поспешать бы домой, в Москву, государю обсказать всё…

К вечеру в караван-сарай приехал мурза Исмаил. Натянул повод коня на кол, прошёл в клеть к дьякам. У тех нетерпение, ждут: с чем Исмаил пожаловал? А может, с мурзой другие татары приехали, схватят, кинут дьяков в яму — и конец?

Исмаил, едва уселся, заговорил. Толмач пересказывает:

— Великий хан во гневе на урусского князя, зачем дары малые шлёт. Менгли-Гирей к литовскому королю милостив, ярлык ему дал на города многие… А ещё великий хан послов урусских отпускает в Московию и сказывает, что он ждёт от князя Василия казны, и кречетов, и утвари дорогой. Да ещё отпустить в Крым царя Абдыл-Летифа, какой многие годы в московской темнице содержится.

Мурза замолк. Заговорил дьяк Морозов:

— Государю нашему, великому князю Василию Ивановичу, мы слова ханские, мурза Исмаил, передадим. А каков ответ на них государя будет, того не ведаем. Что до короля Сигизмунда, принявшего ханский ярлык, то это его дело. Наш же государь землями своими не по милости хана владеет, а по отчему праву и в ярлыках на города и веси нужды не имеет… Тебя же, мурза Исмаил, как друга нашего, мы отблагодарить хотим.

Мамырев, пока Морозов говорил, сходил, воротился со связкой соболиных шкурок, протянул мурзе. Исмаил рад, дьякам кланяется, руку к груди прикладывает.

Проводили дьяки мурзу, стали собираться на родину.

От озера тянет холодом. Белыми лебедями плавают ледяные глыбы. Тяжёлый, серый вал накатывается, гнётся гребнем на изломе и, ударясь, рассыпается брызгами, пенно выкатывается на берег. Тёмное низкое небо затянулось тучами, слилось с озёрной ширью.

Замер Родион Зиновеич, не шелохнётся. Вал за валом, братьями-близнецами из дальней дали, широко, вольно подступают волны к боярину, устрашают, кипенью дробятся. Водяная пыль сеет Тверде в лицо, мелкими каплями собирается в седой бороде.

К исходу марта добрался Родион Зиновеич до Белоозера, города отдалённого, где жить ему определено государем. В долгом пути выбились из сил кони и люди. Спасибо монахам Кирилловского монастыря, пригрели, дозволили передохнуть…

Налёг на посох боярин, пригорюнился. Краем света кажется ему белозерская земля.

За спиной Тверди упала боярыня Степанида, завыла в голос, забилась о каменистую землю. Вздрогнул Родион Зиновеич, повернулся круто, нахмурился. С трудом поднял боярыню, усадил в возок, прохрипел:

— Трогай!

И заскрипели колеса.

* * *

Светится огнями замок виленского воеводы Николая Радзивилла, весело гремит музыка. Через открытую прорезь окон музыка всю ночь будоражит горожан. Старый воевода праздновал день рождения жены Ядвиги.

Со всего княжества Литовского и королевства Польского съехались на торжество паны вельможные. С часу на час ждали короля.

По огромной, освещённой тысячами свечей зале носилась в танце шляхта. Порхали красавицы паненки, отбивали в мазурке каблуки паны.

Высокий, статный Ян Радзивилл в синем, отделанном золотом кунтуше не принимал участия в веселье. Сложив на груди руки, он исподлобья посматривал на молодую мачеху. Легко летала она. Иногда метнёт на Яна быстрый взгляд, и заалеет белое лицо, зальётся краской. Опустит длинные ресницы, отвернётся.

Выдохся старый Радзивилл в пляске, отошёл к мраморной колонне. Подскочила Ядвига к Яну, увела, закружила.

Воевода отёр шею, вздохнул. Не те годы… Раньше не знал устали, а нынче и половины мазурки не выдержал, вона как сердце в груди трепыхает, вот-вот вырвется.

Николай Радзивилл передыхал долго. Вышел на балкон, глотнул воздуха. Ночь сырая, промозглая, и небо затянули тучи. Поёжился. Снова воротился в зал. К воеводе подошёл гетман Острожский, стал рядом. Не отводя восхищённых глаз от Яна и Ядвиги, промолвил:

— Прекрасно, прекрасно, пан Николай. И что за прелестная пара, как Бог свят.

Старого Радзивилла передёрнуло. Он проворчал недовольно:

— Она моя жена, пан Константин, а Ян сын. — И отвернулся.

— Кхе! — Гетман кашлянул в кулак, смолчал.

Неприятную заминку нарушило появление короля. Задрав голову, Сигизмунд важно вёл королеву. За спиной короля теснились вельможные паны. Радзивилл с Острожским двинулись навстречу. Сигизмунд поднял руку, и музыка смолкла. Танцы прервались.

— Вельможные паны! — Король остановился, щипнул тонкий ус. — Наш посол, пан Лужанский, привёз из Крыма ярлык. Хан Менгли-Гирей на московского князя Василия недовольство держит и городов его Владимира, Звенигорода, Чернигова, Брянска, Курска, Тулы, Пскова и Великого Новгорода да ещё иных лишает и нам отдаёт во владение. А ещё, вельможные панове, хан даст помощь против Москвы!

Голос Сигизмунда радостный, торжественный.

— Виват! — завопила шляхта. Радзивилл повернул голову к Острожскому:

— Хан подарил нашему королю шкуру неубитого медведя. Но кто изловит его для Сигизмунда?

— Так, пан Николай, как Бог свят, — затряс седыми кудрями гетман. — Не кажется тебе, что король предоставит литвинам снять шкуру с русского медведя?

— Возможно, пан Константин, весьма возможно. Но мне иногда думается, что у нашего короля копьё короче, чем у великого князя Василия.

— Уж не от Глинского ль у пана Николая такие мысли? — насмешливо спросил Острожский. — Как Бог свят.

— Не умом маршал ка я живу, а своим, — рассердился Радзивилл.

— Танцы, танцы! — раздались голоса шляхтичей. Радзивилл подал знак дворецкому, и музыка грянула плясовую. Король оставил королеву, подал руку молодой хозяйке, повёл Ядвигу на середину зала.

На реке спокойно и тихо. Пробежит рябь и снова замрёт. Слышно, как шелестит листвой прошлогодний камыш да где-то в глубине его кукует кукушка. Со свистом пронеслись утки, упали на дальнем плёсе. На западе тяжело поднималась туча. Она медленно заволакивала небо.

Отталкиваясь шестом, Анисим гнал дубок на середину реки. Лодка скользила рывками, резала носом воду. Набежал ветерок, взбудоражил реку, и снова всё успокоилось…

Напуганная щукой, всплеснула рыбная мелочь. Пророкотал отдалённый гром. Анисим поднял глаза, глянул в небо.

Не покидает Анисима тоска и в казаках. Нередко чудится ему голос Настюши, видятся родное сельцо и поле. Болит душа. Ловит себя Анисим на том, как просятся руки к сохе. Пройти бы по борозде, дохнуть запахом свежевспаханной земли… Вспоминает часто, как выходили в поле с Настюшей. И в такие минуты Анисим криком изошёл бы, да терпит…

Остановив дубок, Анисим поднял из глубины вершу. Дождался, когда схлынула вода, вытряс рыбу. Посыпались на дно лодки золотистые караси, забился сазан, открывает рот, водит жабрами. Поползли, грозно поводя усами, клещастые тёмно-зелёные раки, змеёй вьётся длинная щука.

Анисим опустил вершу в воду, собрал рыбу в бадейку, задумался. Прошлой осенью водил Евстафий Дашкевич казаков на крымские поселения. Когда звал, сулил добра полные коробья. Был поход и впрямь удачлив, взяли обильный дуван, а как делить принялись, бездомным казакам почти ничего не попало. Атаманы да домовитые казаки всё себе прибрали. Анисиму тоже мало чего перепало.

Усмехнулся Анисим. Раньше, когда пробирался к казакам, слыхал, живут они по справедливости. Ин нет, и у них кто покрепче, те и помыкают беднотой да ещё сиротой либо голытьбой обзывают. А всем атаманы и старшины вертят, чего захотят, то и постановят…

Редкие, крупные капли дождя лениво застучали по реке. Анисим развернул дубок, поплыл к берегу.

* * *

Возмужал Степанка, усы отросли, и борода закудрявилась. Кличут его отныне не Степанкой, а величают Степаном. На посаде в Великих Луках девки на него заглядывались, вздыхали. Но в Степанкину голову Аграфена влезла накрепко, колом не вышибить. Нередко встаёт она перед ним будто наяву, в очах смешинка. Вопрошает хитро: «А что, Степанка, не выбился ль ещё в именитые?»

Совсем недавно стал Степан десятником огневого наряда. Ну как тут не заважничать? Откуда и спесь у Степанки взялась, на пушкарей свысока поглядывает, покрикивает.

Князь Дмитрий к Степану благоволит: у кого из пушкарей такой глаз меткий? Хороших много, а точность боя, как Степанка, никто не осилил. И сметка у него особая, знает, сколько порохового зелья в пушку заложить, чтоб ядру ни недолёта, ни перелёта, и как ветер учесть.

Заприметил Степанову стрельбу и литовский маршалок Глинский, похвалил: «О, Стефан пушкарь зело добрый!»

Степанке лестно, вишь, какова ему честь.

* * *

В просторной низкой горнице великокняжеских хором пусто. За стекольчатыми оконцами гудит ветер. Час поздний, и погода заненастилась. И хоть весна в разгаре, а холодно.

В горнице двое: боярин Версень и дьяк Морозов. Сидят на лавках, зевают, великого князя дожидаются. Тот с утра на охоте. Уже б и воротиться время, ан нет. Отрок прошёл вдоль стен, свечи зажёг. Версень недовольно кашлянул.

Боярин Иван Никитич к государю с челобитной припожаловал. Проситься решил, авось великий князь даст от Пушкарного двора освобождение: не по нём, боярину, и хлопотно.

А дьяк Морозов едва в Москву заявился, немедля к великому князю поспешил. Жена отговаривать пыталась: «Куда к ночи? Утро будет. Оно и мудреней, чать без передыха…» Но Морозов отмахнулся: не твоего, бабьего, ума дело. Не с гулянки, из города-то какого, Бахчисарая прибыл, про посольскую службу до другого дня таить негоже. Егда ещё вести нерадостные привезли, и о них государю немедля изложить надлежит.

Ждут боярин с дьяком, а Василия всё нет. В горницу заглянул дворецкий Роман, пробурчал недовольно:

— Государь в Воробьёвом сельце заночует, так что не сидите попусту.

Поднялись Версень с Морозовым, покинули хоромы. Темень. Постояли, пока глаза свыклись, за ворота кремлёвские вышли. Версень шагал чуть впереди, придерживая рукой полу шубы. За ним, с трудом поспевая, семенил Морозов.

— Боярина-то Родивона Зиновеича великий князь в Белоозеро упёк! — повернув голову вполоборота, прокричал Версень. — А род бояр Твердевых древен, от Рюриковичей, и роду княжескому не уступит… Дьяк отмолчался.

— Оглох, поди, — сплюнул Версень. Морозов отстал, свернул в улицу, а Версень шагал, бубнил под нос, ругал дьяка и ему подобных:

— Время какое настало. Не бояре, дьяки да служилые люди у великого князя в чести. Великий князь боярами помыкает, ни во что не чтёт…

* * *

Не колымагой, а лёгким открытым возком въехал государь в село. Кособокие избы, крытые потемневшей соломой, вросли в землю, топятся по-чёрному. Редкие окошки затянуты бычьими пузырями.

Весной в крестьянских избах голодно, пустые щи и те в редкость.

Василий из возка поглядывает. На взгорочке мальчишка греется. Из-под рваной рубахи лопатки выпирают. Стоит мальчишка на ногах-соломинках, от ветра качается, прозрачное лицо светится насквозь.

Обогнали старуху. Босая, согнувшись под вязанкой хвороста, еле плетётся. Из избы вылезла баба, от водянки распухла, лицо в гнойниках.

Отворотил голову Василий, Михайло Плещеев рядышком сидит. Сказал спокойно:

— По весне завсегда так.

— С зимы надобно придерживать на весну, — нахмурился Василий. — Ан сожрут всё по осени, а опосля страждут.

Возок вкатился на княжеское подворье. Навстречу выбежал старый тиун Дормидонт, из худосочных бояр, помог великому князю вылезть. Тут и ключница вертится, трясёт телесами.

— Сказывай, Матрёна, чем потчевать собираешься? — с усмешкой спросил Василий.

— Пироги с рыбой, батюшка осударь, да зайчатина с луком. Ещё лапша с утятиной и гусь жареный.

— Ну, отведаю, не разучилась ли стряпать. А ты почто, Дормидонт, рылом в землю уставился? — Повернулся к тиуну. — Либо грех за собой чуешь? Аль государю не возрадовался?

— Как не рад, государь, рад…

— Он, батюшка осударь, запечалился, — поспешила вмешаться ключница. — Воровство у нас случилось, истый разбой.

— О чём мелешь, Матрёна? — грозно спросил Василий и взглянул на тиуна.

Тот на великого князя глаза поднял.

— Беда, государь, пошалили тати в амбаре.

— Много взято?

— Да не так и много. Мер десять жита да солонины кусок.

— Выводил ли смердов на правёж?

— Государь, честны смерды. Не возьмут они, — робко возразил тиун.

Василий оборвал:

— Вишь ты, холопам потакаешь, Дормидонтка?.. Каков заступник! Отчего бы, а?

Понурил голову тиун, не ответил.

— Завтре, с зорьки, смердов на правёж да избы самолично обшарь, вора сыщи. Наперёд знай, Дормидонт, мне жалостливый тиун не надобен. — И позвал Плещеева: — Пойдём, Михайло, ужо отведаем Матрёниных пирогов…

За столом великий князь потешался до слёз. Михайло Плещеев на карачках по полу лазил, скоморошничал и кривлялся.

 

Глава 11

КОНЕЦ ПСКОВСКОГО ВЕЧА

В Новгород! Псковичи. Жалобы псковские. Псковское вече. Государь едет!

Великий князь держал путь в Новгород. Дорога не близкая, да нужда заставила. Воевода Щеня из Новгорода в который раз уведомлял: псковичи наместником Репнёй-Оболенским недовольство кажут.

Может, великий князь и не придавал бы значения тем жалобам, коли б не последнее письмо от Щени. Писал воевода, Репня-Оболенский Псков покинул и Щенины пороги обивает.

С государем в Новгород и Курбский выехал. Неохота князю Семёну в Пскове садиться, но как великому князю перечить?

Растянулся поезд. За государевой колымагой колымаги бояр, обоз со снедью и разной утварью. Государев поезд сопровождали служилые бояре конно и пищальники.

У Василия лицо озабоченное, на челе морщины глубокими бороздами. Раньше случалось, Москву покидал, тягости большой не чуял. А нынешний поезд растревожил. Что занозу в сердце вогнал. Василию причину не искать, знаком. Молодая княжна Елена разбередила государю душу. Василий вздохнул, потёр лоб.

А Курбский в своей колымаге забился, думает. Ох, неспроста забрал Василий в свои хоромы княжну Елену, неспроста. И Михайло Глинский хитрит. Учуял, теперь почнёт сети плести вокруг великого князя. В Москву ненадолго заявился и тут же почал перед Василием юлить. За Елену всё великому князю благодарности расточает. Кабы не замышлял в родство с государем войти, не отказал бы ему, Курбскому, отдал племянницу в жёны. А то едва князь Семён речь о том завёл, как Михайло отнекивается, отговаривается: де, и молода, и неразумна… Неужели государь угодит в сети маршалка? Но Василий княжне Елене в отцы годится. Ко всему, при живой жене… Княжеский дворецкий Роман однажды поведал Курбскому, что княжна Глинская в княжьих хоромах хозяйкой себя мнит и государь с ней тих и ласков, не как со всеми. А великая княгиня Соломония на Елену косится. Да и как не коситься, чать, присушила литовская княжна государя…

Леса и перелески, изрезанные буераками, изгорбившиеся холмами поля и снова леса обступают княжеский поезд. Разлапистые густые ели обметают иглами колымаги, сухие ветки царапают кожаную обшивку. Тянутся к небу высокие сосны. Налитые янтарным соком, желтеют их высокие стволы. Воздух чистый, как родниковая вода.

Ближе к Новгороду места болотистые, дороги настелены гатями, мощёнными дубовыми брёвнами. Стучат колеса, качаются колымаги.

Под самым городом покликал великий князь в свою колымагу Курбского, уставился на него глазищами. Князя Семёна даже озноб продрал. А Василий неожиданно усмехнулся, спросил:

— Не злобишься ль на меня за княжну Еленку?

— Ты государь, у тебя сила.

— Дерзок, дерзок, княже Семён. Ин и за то благодарствую, не таишься.

Василий вздохнул, сумрачно повёл очами. В низине молочной пеленой стлался туман. Устойчивый, ни солнце его не трогает, ни верховой ветер не прогоняет.

И снова заговорил:

— Мыслишь, мне, государю, легко? Я, княже Семён, не ведаю покоя ещё от казанской неудачи. Какую силу посылали, всё попусту. Ну, поклонился нам Мухаммед, да что из того. Нам не это надобно, нам Казань подавай. Через Казань торговые пути на Восток. Ко всему, будет Казань за Русью, с одной стороны угрозу снимем. Тогда и с Менгли-Гиреем разговор легче, и с королём Сигизмундом. Нам города наши воротить надобно. А то, вишь, забажилось крымскому хану, он и даёт ярлык на наши земли королю Польскому. А тот возрадовался, о Новгороде и Пскове помышляет. На что зарится? Эк его! В том ярлыке Менгли-Гирей ему пол-Руси насулил, поди ж ты дурень.

И засмеялся. Курбский тоже улыбнулся. В самом деле смешно. Хан всё ещё стариной живёт. Думает, как при Батые Русью помыкали, за свой улус считали.

— Государь, Руси и Казань надобна, и Смоленск. Василий встрепенулся:

— Во-во, княже Семён, верно мыслишь. Потому, княже Семён, я и намерился посадить тебя во Пскове наместником. Тебе и Щене верю. Знаю, вы оба о Руси печётесь. И коли потребно будет, с полками недругам моим путь заступите. Ко всему, с псковичами ты, княже Семён, скорей, чем Репня, уговоришься. — Высунулся из колымаги, сказал радостно: — Кажись, пути конец, Новгород вижу. Вона как София золотом играет.

* * *

— Эй, люд псковский, наместник Найдён воротился! — взобравшись на бревно, орал на торгу рябой мужичонка.

Народ крикуна окружил, не верит. Купец из лавки поймал за рукав проходившего мастерового:

— Цо за глашатай выискался?

Мастеровой всмотрелся в мужика, узнал: — боярина Сидорки холоп.

Мужик своё знай выкрикивает:

— Недолго Репня в Новгороде отсиживался. Теперь сызнова московский наместник нами помыкать будет. Пожили вольготно, и будя!

Из толпы насмешливый голос прервал:

— Аль не ты ли, холоп, Псковом верховодил, когда наместник Найдён в Новгороде скрывался?

Мастеровой в тон подхватил:

— У него с боярином Сидоркой всё сообща.

Толпа дружно принялась потешаться над рябым мужиком:

— Вот те мастеровой!

— Сказал так сказал!

Кто-то стащил холопа с брёвен, дал кулаком под бок.

— Мутишь народ!

— Не просили мы Репню в наместники, незваным заявился! — выкрикнул из лавки купец. — Цо посадники молцат, аль языки проглотили?

Тем часом в хоромах посадника Юрия Копыла собрались бояре и посадники, с утра совет держат. Нежданно всё повернулось. Мыслили бояре, уедет Репня, а они попросят у великого князя угодного себе наместника. Ан нет, Репня-Оболенский тут как тут.

Посадник Леонтий, боярин степенный, властный, слушал, молчал долго, потом повёл речь, чтоб ехать к великому князю Московскому с жалобой на наместника. Другие бояре к этому тоже склонились. Однако хозяин хором, белый как лунь посадник Юрий Копыл, заупрямился:

— Нужды нет. Репня-Оболенский либо кто иной наместником сядет, нам-то цо?

Боярин Сидор слюной забрызгал, посохом затряс:

— Мздоимец твой Репня, посадник Юрий. Отчего ты за него распинаешься?

Молодой боярин Малыга вставил:

— У Репни с ним дружба!

— Врёшь! — вскочил Юрий. — За облыжные слова не прощу! Лысоголовый тучный боярин Шершеня взвизгнул:

— Лют, аки волк, лют Найдён! Литве поклонимся! Другие бояре своё ведут:

— Самоуправствует Репня, с нами совета не держит! В иные времена Псков сам себе господин бывал, аль запамятовали?

— Не потерпим того! — в несколько голосов закричали бояре. — Кто во Пскове голова? Мы!

Прикинули бояре так и этак и порешили: жаловаться на Репню-Оболенского. Пускай великий князь Василий заберёт его. Но тут снова Копыл заелозил, на своём упирается:

— Вольны вы, я же вам в этом не товарищ! Боярин Малыга вставил:

— Не я ль сказывал, у посадника Копыла с Репней дружба? Взбеленился Копыл, кулаком на Малыгу замахнулся:

— Прочь из моих палат!

Малыга подскочил, сунул Копылу под нос кукиш:

— На-кась!

И уже от двери, одёрнув кафтан, кинул:

— Я ухожу, посадник Юрий. Отныне, просить будешь, нога моя не ступит в твои палаты. Но како ты ответ станешь держать перед псковицами?

За боярином неторопливо поднялся с лавки посадник Леонтий, проронил:

— Не по званию поступаешь, Юрий, ох не по званию, — И ушёл.

За ним направились бояре Сидор и Шершеня. Следом и другие потянулись.

Опустели хоромы. Посадник Юрий Копыл из палаты выскочил, позвал челядинца:

— Тащи кафтан новый да шапку!

Облачился поспешно. За воротами посмотрел по сторонам. Бояр не видно. Задрав бороду, Копыл направился с доносом на обидчиков.

На другой день поскакал в Новгород гонец с письмом от наместника к государю. Жаловался Репня-Оболенский на псковских бояр. Они-де не токмо его, наместника государева в городе Пскове, уважать отказываются, но и самого великого князя Московского не почитают и признавать не желают. Людей наместниковых бесчестят, от государевой казны деньги утаивают.

* * *

Спозаранку начинается жизнь в торговом Новгороде. Возвещая начало дня, звонко отбивают часы на Ефимьевской башне: в мелкое серебро колокольцев вплетается звучный бас могучего колокола, будит народ. Из гостевых дворов спешат на торг купцы. Мастеровой люд принимается за своё ремесло. Потянулись по Волхову вверх и вниз корабли с разными товарами, распахнулись городские ворота.

Великий князь Василий ночь провёл в бессоннице. Ярился на псковичей. В который раз брал Василий с аналоя письмо Репни, перечитывал, хмыкал. Добираясь до слов «…платить в государеву казну утаивают», отбрасывал свиток, бранился громко:

— Погодите, крапивное семя. Чать, новгородское боярство с посадницей Марфой Борецкой тоже похвалялось, много мнили о себе. Ин склонили головы перед государем Иваном Васильевичем. Тако и вы, боярство псковское, дай час, на карачках в Москву приползёте. — И, сжимая кулак, грозил невидимому врагу.

Поутру велел сыскать дьяка Далматова. Искали долго, пока один из челядинцев не догадался в кабак заглянуть. Дьяк щи хлебал и квасом запивал. Услышал, что государь зовёт, про еду позабыл. Толстый не в меру, длиннорукий, Далматов припустил рысцой, челядинец едва за ним поспевает.

Василий встретил дьяка бранно:

— Почто ждать заставляешь, аль батогами поучить, чтоб службу не забывал?

— Виновен, государь…

— Ви-но-вен, — передразнил Василий. — В чревоугодье погряз, Третьяк. Вишь, брюхо, — ткнул пальцем. — У бабы непраздной такое не редкость.

Шагнул к аналою, взял свиток, потряс:

— Сие Оболенского грамотка. Поедешь во Псков с моим ответом. Когда о том скажу. Может, завтра, а может, на той неделе. Теперь же отправляйся к князю Курбскому, проведай о здравии. Коли хворь от него не отступила, своди лекаря. — Покрутил головой, посетовал: — Не ко времени занемог князь Семён.

Дьяк порог переступил, за дверь взялся, закрыть, как голос Василия остановил:

— Окольничего князя Великого найдёшь, мои слова передай. Пущай он из Новгорода самолично никуда не отъезжает. Ежели князь Курбский не поправится, его с тобой во Псков пошлю.

* * *

В неделю дотащились псковичи до Великого Новгорода. Посадник Леонтий да бояре Сидор с Фёдором утомились, растряслись. Колымаги древние, неуклюжие, скрипят, душу выворачивают.

На ночёвках боярин Фёдор надоел сомнениями. Не понапрасну ль затея: может, московский князь и слушать не захочет. Репня-то его наместник…

Но Сидор с Леонтием упрямились, доказывали. Не желают псковичи Оболенского. Пускай заберёт его Василий, а даст им в наместники такого князя, коий бы с боярством псковским ладил и во всём совет с ним держал…

В Новгороде ни Леонтий, ни Сидор с Фёдором давно уже не были. Бона как разросся, и будто никакого мора не было. Город оглушил, колготный, населённый, не то что тихий Псков. И понастроено сколь палат и теремов. Окна большие, на косяках, стеклом цветным переливают. Дома боярские из камня, не бревенчатые…

На гостевом дворе псковичи не задержались. Умылись с дороги и пешком отправились на архиепископово подворье, где, по известию, проживал великий князь.

Дорогой гадали: чем встретит их Василий?

Следом за боярами верный посадников холоп нёс кожаную суму с серебром. Кланялся Псков государю и великому князю Московскому полуторастами рублями.

К владычным палатам пока добрались, не одного иноземца повидали. На высокое крыльцо ступали боязно. Ну как Василий велит заковать их в цепи? Репня, поди, успел оговорить.

— Едва в хоромы сунулись, навстречу дворецкий великого князя, на них грудью движется, выталкивает:

— Куда не званы впёрлись!

Боярин Сидор знал дворецкого. И хоть и обида взяла псковича, а унизился:

— Позволь, боярин Роман Ляксандрыч, повидать великого князя.

— Не седни, не седни. Велено государем завтра явиться…

* * *

От этакого приёма робость одолела псковичей. В Грановитую палату на другой день как на казнь вошли. У посадника Леонтия в руках серебряное блюдо с деньгами ходуном ходит.

Тишина в палате. Бояре московские и новгородские за государевым креслом сбились, смотрят на псковичей. А те подошли к Василию, головы склонили. Леонтий блюдо протянул, проговорил чуть слышно:

— Прими, великий князь, дар от бояр псковских. Василий подал знак, и дворецкий унёс подарок. Леонтий снова заговорил, теперь уже посмелее:

— Не сочти за дерзость, великий князь, со слезами приехали мы к тебе.

Холодные глаза Василия смотрят на псковичей, резкий голос вознёсся к гранёным сводам палаты:

— Не великий князь я вам, холопы, а государь! И государем кликать меня надлежит, како московские и иные князья да бояре и служилый люд зовут меня.

Ойкнул боярин Сидор. А Фёдор зашептал:

— Чур, чур…

— Истину глаголишь, государь великий князь, — залепетал посадник Леонтий.

— Тьфу! — плюнул с досады Василий. — Дурень ты, посадник, и посольство твоё никудышное. Слово-то вымолвить не умеешь. Я отчину свою держу и обороняю, как отец наш и деды делали. Коли же будет на моего наместника князя Оболенского много жалоб, тогда и винить его стану. Ныне пошлю с вами во Псков окольничего князя Петра Васильевича Великого да дьяка Далматова, пущай они вас с наместником порознь выслушают да рассудят. Буде можно, помирят. Боле не хочу зрить вас, подите с очей моих…

— Я, Михайло, псковичей поучу, како учил новгородцев отец мой, — говорил великий князь Плещееву. — Время подоспело лишить вольностей и с вечем покончить.

Василий сидел на лавке, вытянув босые ноги. Михайло сутулясь стоял у дверного косяка, согласно кивал головой. Скрестив на груди бледные руки, Василий продолжал:

— Затрезвонит колокол, они и мнят: «Мы-де город вольный и кой нам Москва за указ! Нам негоже к великокняжескому наместнику с поклоном хаживать».

У Плещеева лицо серьёзное. Поди ты, и не подумаешь, что скоморошничать любит.

— Псков, государь, город особливый, ты верно мыслишь. Закоптила в подставце свеча. Василий послюнил пальцы, снял нагар, пламя разгорелось.

— Хорошо сказываешь, Михайло. А что, поди, боярство псковское способно на измену?

Великий князь разговор вёл неспроста. Брали сомнения, примут ли в Пскове окольничего и дьяка?

— Боярство псковское неугомонное, государь.

— Знаю, — отмахнулся Василий. — Ин да куда как неугомонно было у господина Великого Новгорода, ан узду накинули. И на псковичей наложим руку. Не о том речь моя. Я спрашиваю: под Литву не потянут ли?

Плещеев плечами пожал:

— От Пскова до Литвы, государь, рукой подать, и боярство псковское, коль не углядишь, ненароком может и под рукой короля Польского и великого князя Литовского очутиться. Переметнутся, ежели не все, то некоторые…

— Ты, Михайло, по городу бродишь нередко и средь бояр новгородских, чать, не чужой. Не слыхивал ли от них недовольства какого, не ропщут ли?

— Таятся, государь.

— Ой ли? Уж не хитришь ли, Михайло, не покрываешь новгородцев? — прищурился Василий.

— Мне ль, государь, юлить, — обиделся Плещеев. — Коли в шутах твоих слыву, так ради твоей потехи. Для иных чести своей не роню.

— Ну, ну, — Василий склонился, потёр пальцы ног. — Тебе, Михайло, я верю. Однако ты уши навостри. Сказывал я единожды Сёмке Курбскому, что доверие к князю Щене имею. Однако больше лета сидит он на воеводстве в Великом Новгороде, и кто знает, уж не пришлось ли ему по душе боярство новгородское? Не сговариваются? Ась? Како мыслишь, Михайло?

Плещеев помялся.

— То-то! — поднял палец Василий. — Ну да погодим ещё. На всяк же случай я к Щене для догляда оставлю кой-кого из служилого дворянства… Да и Сёмка Курбский не нравится мне. Не притворяется ль? Может, и хвори у него нет никакой. Ты, Михайло, принюхайся к Сёмке. Знаю, коли бояре меня не любят, так князья и вовсе. Им бы по старине жить, сам в своём уделе государь. Ин государь над всей Русью сыскался… — Усмехнулся горько. — Они смерти моей жаждут. Мыслят, коль нет детей у меня, то и некому быть государем на Руси. Посему и будут удельными господарями. — Вздохнул сокрушённо. — Мне бы сына. Эх, за что немилость такая?

Плещеев слушал молча. Василий оперся о лавку, встал.

— Покоя хочу, Михайло. — Подошёл к ложу. — Вот ведь как. Недругов у меня вдосталь. Жене и той какая вера, коли кровью с ней не повязаны, плода она моего не носила… — Махнул рукой в сердцах. — Ладно, уже и так вона сколь тебе наговорил…

* * *

Два лета подряд страшный мор пустошил новгородскую землю. Умирали на Двине и Поморье, в Шелони и Сольцах. Мор краем задел и самого господина Великого Новгорода. Смерть не щадила ни старого, ни малого, и не было от моровой спасения, коли водянисто наливалось тело и, синея, лопалась кожа.

Пух люд…

Нагулявшись вдосталь, мор начал стихать. Кто знает, что свалило Курбского, моровая ли аль ещё какая хворь, но князю Семёну повезло, вырвался из лап смерти. Какая тому причина, кто ведает? Может, спас лекарь, не отходивший от княжьего ложа десять суток, или здоровье у Курбского оказалось крепче, чем у других…

Поправлялся князь Семён медленно. Не покидала усталь. Всё больше отлёживался. Челядинец выставил раму оконца, и в проём дул ветер с Волхова. В опочивальне воздух свежий, и слышно с улицы, как щебечут по утрам птицы.

Прикрыл глаза Курбский, думает. Годы немалые прожил и повидал на своём веку Бог знает что. Пора, кажется, и на месте осесть, семьёй обзавестись.

Нежданный приход Плещеева прервал мысли. Князь Семён покосился недовольно. Не любил он Михаилу. Гоже ли в скоморохах ходить? А Плещеев великого князя потешает не по принуждению, а по охоте.

Михайло от двери поклонился, сел на лавку, проговорил весело:

— Захаживал я к тебе единожды, князь Семён. — И маленькие глазки уставились в Курбского.

— Не упомню такого, — буркнул тот.

Плещеев будто не понял недовольства, сказал удивлённо:

— Как же, князь Семён? Ты голову от подушки оторвал и очи на меня уставил, а сам княжну Еленку поминал… — Михайло затрясся в мелком смешке.

У Курбского лик от гнева перекосило. Плещеев заметил, оборвал смех. Князь Семён бросил резко:

— Сказывал, не упомню, ин ты своё твердишь. А что в бреду молол, так это хворобь, с неё каков спрос.

— Я разве чего, — засуетился Плещеев. — К слову о том. — И нагнулся к уху князя, зашептал: — Ты, княже Семён, поправляйся. Государь гневится, не ко времени болеть вздумал.

— Не от меня сие, сам видишь…

— Оно верно. Однако государь торопит. Во Псков бы тебе ехать, а ты никудышный. Дела псковские скверные. Окольничий князь Пётр Васильевич Великий да дьяк Далматов к псковичам без пользы сгоняли. Воротились ужо. Теперь велел государь псковским посадникам да наместнику с князем Репней-Оболенским к нему в Новгород явиться на суд.

— То государева забота, — раздражённо прервал Курбский Плещеева. — Репня аль бояре псковские виноваты, государь рассудит по справедливости.

— Так, — поспешно согласился Михайло. — Ну, навестил я тебя, порадовался. Одолел ты, князь Семён, моровую, не поддался. Однако вона как она тебя иссушила. Пойду, пойду, государя порадую. — И засуетился.

* * *

Не в громоздкой колымаге, а в лёгком возке гнал Репня-Оболенский. На станционных ямах не задерживался. Пока челядь коней закладывала, князь Иван разомнётся, на смотрителя нашумит, страху нагонит, а в возок усаживаясь, непременно накажет, чтоб псковским посадникам коней менять не торопились.

Репня годами не стар, а тщедушен и ростом мал. Верно, оттого зол не в меру и раздражителен.

Езда быстрая, но Репня челядь понукает, покрикивает, в душе боярство псковское ругает и мысленно винит его перед великим князем, и де своевольны они да кичливы, и Москвы не желают признавать.

К исходу вторых суток прибыл князь Иван в Новгород и, не передыхая, велел ехать к великому князю.

А у псковских посадников путь до Новгорода оказался долгим, в неделю насилу дотащились. На станционных ямах то кони в разъездах либо таких дадут, что и колымагу не тянут. Бояре-посадники и ругались, и добром просили. Посадник Леонтий товарищам говорил: «Ох, чует моё сердце, не обошлось без козней Найдёна».

Другие с ним соглашались, один Копыл не верил, наместника защищал.

У Новгородской заставы псковских посадников остановили служилые дворянские воины из княжьего полка. Старший над ними, бородатый сотник, зычным голосом объявил:

— Велено вас, посадники псковские, как княжьих ослушников, задержать и до государевой воли держать за крепким караулом.

Посадники из колымаги повылезали, на сотника накинулись с бранью, но тот и говорить не захотел. Окружили служилые дворяне посадников, повели на архиереево подворье.

* * *

За бревенчатыми амбарами, на поросшей травой поляне, княжий отрок из дворян объезжал государева коня. Тонконогий, широкогрудый скакун горяч и норовист. Взвившись свечой, закусил удила, пошёл по кругу широким вымахом. Отрок сидит в седле намертво.

Поравнявшись с деревом, под которым стоит великий князь, отрок твёрдой рукой осадил коня. Василий положил ладонь на влажную холку. Конь покосился, запрядал ушами. Из-под удил на землю клочьями срывалась пена.

— Ну-тка, пройди ещё, погляжу, — промолвил Василий. Отрок снова пустил коня вскачь.

К великому князю подошли Плещеев с Репней. Оба в лёгких сапогах, длинные рукава шитых серебром охабнейзакинуты за спины. Василий хитро прищурился:

— А что, Михайло, чать, ершились псковичи? Не ждали этакой встречи.

— И, государь, попервах на сотника кочетами наскакивали, а как караулом оцепили, враз стихли.

Василий крутнул головой.

— Тебе, Михайло, за псковскими посадниками догляд поручаю.

— Уж я ль не слуга тебе, государь, — склонился Плещеев. — А князь Курбский, государь, хвор. Плох, право слово.

Василий поморщился.

— Ладно, обойдусь без Курбского. Во Псков наместником пошлю князя Великого. А как князь Курбский болезнь одолеет, так и его во Псков направлю. Пущай вторым наместником сидит. Ну а ты, князь Иван Михайлыч Репня-Оболенский, без дела не останешься. Поедешь воеводой к войску. Теперь сыщите мне дьяка Далматова…

* * *

Под самый вечер заплакал вечевой колокол. Печальный звон поплыл в сером псковском небе над хоромами и избами. Вечевой колокол взбудоражил люд. Недоумевали, бежали на вече. А колокол стонал, надрывался.

Запрудил народ площадь. Перед помостом родовитое боярство, в дорогих до пят длиннополых кафтанах, переговаривается:

— По какому случаю звон? Не Литва ль на нас попёрла?

— А может, ливонцы удачи пытают?

И замер люд, вперился в помост. Кто говорить будет? По ступеням поднялся посадник Копыл и московский дьяк Далматов. Посадник шапку снял, на все четыре стороны поклон отвесил:

— Народ псковский, вразумейте, о чём я сказывать почну. Государь и великий князь Московский Василий Иванович посадников наших задержал, а меня с дьяком послал передать, гнев он на Псков держит.

Заволновался люд, зашумел. Раздались голоса:

— Великий князь Московский, но не псковский! Отчего же наших послов за караулом закрыл?

— Дьяк Далматов сызнова к нам приехал поучать нас?

— Не хотим Москвы над собой!

— Чего желает великий князь? — раздался голос старосты кожевников.

На край помоста придвинулся дьяк Далматов, развернул свиток.

— Люди псковские! Государь и великий князь Василий Иванович отписывает вам, что ежели отчина его, Псков-город…

— Псков не отчина князей московских! — снова визгливо ввернул боярин Шершеня. — Псков город вольный!

Далматов поднял строгие глаза, дождался тишины и снова внятно повторил:

— Ежели отчина его Псков-город хочет в мире жить, так должны псковичи исполнить две государевы воли.

— Не томи, дьяк, сказывай, чего государю надобно? — выкрикнул высокий гончарник.

— Первая воля, — твёрдо и громко выговорил Далматов, — чтоб не было у вас веча и вечевой колокол, — дьяк вскинул руку к звоннице, — сняли. Другая воля — быть у вас двум наместникам…

— Много мнит о себе великий князь! — раздалось сразу несколько голосов. — Аль не ведомо Василию, что Псков не склонял головы ни перед немцем, ни перед иным недругом…

— Не бывать тому, чтобы Псков вольностей лишился! О том и передай, дьяк, великому князю. Аль вороги мы ему, цо он с нами тако разговаривает?

Дьяк Далматов кинул резко в толпу.

— Не стращаю я вас, псковичи, но скажу слова государевы: ежели добром не исполните воли государя, то у него силы наготове много, и кровопролитие взыщется с ослушников! Аль запамятовали, как, возгордившись, новгородцы подняли меч на Москву?

Стих люд. Но вот к помосту пробился старик кузнец, поднял руку.

— Круто, ох как круто рець ведёшь, дьяк. Но да не от тебя слова эти, а от государя Московского. Како же отвецать нам тобе? От древности, от прародителей наших вецевой колокол во Пскове. Подобно сердцу он у нас. Но вот настала пора проститься нам с ним. Я плацу, — кузнец смахнул рукавом слезу, — но нет стыда в том. Отдадим мы государю, великому князю Московскому своего вецника…

— А ты за весь Псков не ответствуй! — прервал кузнеца боярин Шершеня.

Кузнец ответил раздражённо:

— Я от народа сказываю, а не от вас, боляр. — И повернулся к Далматову. — О том, дьяк, и передай государю. Не станем крови проливать и согласны исполнить его волю.

— Не хотим!

— Согласны! Пусть будет, как кузнец сказывает! — перекрыла боярские выкрики толпа. — Скинем вечевой колокол, примем государевых наместников!

— Коли бояре мыслят за вечевой колокол держаться, пущай сами и бьются с московскими полками. Мы же не пойдём противу Москвы.

— Жалко вечника, ажник душа рвётся, да где силы наберёшься на московские полки?

* * *

— Едут! Едут! Недалече уже! — свесился с колокольни лохматый отрок, замахал шапкой.

Вспугнув птиц, враз торжественно зазвонили колокола, распахнулись городские ворота и с хоругвями, в облачении вышли из Пскова архиерей с духовенством, бояре и ремесленный люд.

Псковичи встречали великого князя.

Государь ехал верхоконно, под стягом. Белый конь, крытый золотистой попоной, пританцовывал, вскидывал головой.

Следом за великим князем длинной лентой вытянулись полки служилых дворян и пищальников. Били барабаны, играли трубы.

Приставив ладонь козырьком ко лбу, Василий сказал с усмешкой:

— Эка, с попами вылезли. Плещеев подхватил с полуслова:

— Аки пёс побитый хвостом виляет, так и боярство псковское.

— Ха! — Василий махнул рукой. — И без бития, только и того, пригрозили. Нынче боярство хоть и строптивое, да не то, что ране. Как господин Великий Новгород сломился, так и боярство присмирело. Вишь, — кивнул Василий на остановившихся у дороги псковичей, — смирненькие каки. — И хихикнул. — Поди, не мыслит боярство псковское, чего я с ними сотворю.

Плещеев осклабился.

— Взвоют, государь…

— Да уж не возвеселятся. Ты, Михайло, вели полковым воеводам дворян определять на постой по боярским вотчинам. Да чтоб дворяне служилые не бражничали да в боярских трапезных не рассиживались и наизготове были, ибо надобность в них может случиться.

— Смекаю государь.

— Коли догадываешься, о чём речь, то до поры молчи, а то ненароком вспугнёшь бояр, они на смуту подбивать люд зачнут, тогда крови не миновать.

Остановив коня, Василий спрыгнул наземь, кинул повод подбежавшему отроку.

— Ну, пора и под благословение.

Сняв шапку, пятерней пригладил бороду и медленно, но твёрдо направился к стоявшему с крестом в руках архиерею.

* * *

С высоты бревенчатых стен псковского детинца Шершене видно московские полки, толпы народа и раскачивающиеся на ветру хоругви.

Вон великий князь в алом кафтане и собольей шапке. За Василием на древке полощется стяг. Навалился Шершеня грудью на стену, ногтями камни царапает, глаз не сводит с великого князя. А когда Василий с коня соскочил и к архиерею направился, застонал боярин, отвернулся и торопливо спустился со стены. Холоп подвёл боярину коня, помог взобраться в седло. Шершеня поводья разобрал, спросил хрипло:

— Всё ли готово, Елистрат?

— Давно ждём, боярин. — Холоп заглянул Шершене в глаза. — Дружина в сборе.

— Ну, так с Богом.

Шершеня взял с места в рысь. Когда проезжали мимо боярских хором, он чуть придержал коня, Елистрат свистнул, и со двора по два в ряд вынеслась боярская дружина, поскакала следом.

Оглянулся Шершеня, в последний раз глянул помутневшим взором на слюдяные оконца, островерхую крышу. Молнией мелькнула мысль: «Может, бегу напрасно…». Но тут же подавил её. Через другие ворота выехал боярин с дружиной из города и по литовскому шляху поскакал к рубежу.

* * *

Сентябрь на Руси листопадом именуют. В тихий, погожий день едва слышно потрескивают, отделяясь от ветвей, листья и, кружась, медленно опускаются на землю. Осыпаются деревья, стелют на землю пёстрый ковёр.

В многоцветье лес: коричневый, жёлтый, зелёный и багряный.

В сентябре выжигают крестьяне утолоченное стадами жнивьё и запахивают зябь на весну. Редкой щетиной пробивается на чёрном поле рожь, дожидается снега.

С утра и допоздна висит над сёлами и деревнями перестук цепов, и пахнет обмолоченным хлебом.

В сентябре из Пскова тронулся в дальний путь боярский поезд. Триста именитых семей велел государь и великий князь Василий переселить на жительство в Москву, а их земли и вотчины раздать служилым людям.

Перебирались бояре под угрозой. Уезжали с челядью, многочисленным обозом, груженным рухлядью, а впереди боярского поезда на крестьянской телеге везли псковичи в Москву вечевой колокол…

Наказал великий князь Михаиле Плещееву и воеводе полка пищальников стеречь бояр в пути, а к тем, кто его, государева, указа ослушается и переселяться откажется, силу применять.

Сам же Василий ещё ненадолго задержался в Пскове. Дождался, пока новые наместники Григорий Морозов да Иван Челядин приведут люд к крестному целованию. А для острастки оставил Василий в Пскове тысячу детей боярских да пятьсот новгородских пищальников.

 

Глава 12

СМОЛЕНСКИЕ РАТИ

Великий хан Гирей. Тревожное лето. Посольские хлопоты. Вот он, Смоленск-город. Псковский наместник. Литовское воинство. На Смоленск!

Задумчив взор старого Менгли-Гирея. Скуластое, жёлтое, морщинистое лицо его недвижимо. Поджав ноги, сидит хан на белой кошме в тени развесистых деревьев. Шелестит листва, и звонко звенят струи фонтанов, сеют водяной пылью. В свежем утреннем воздухе повис нежный запах распустившихся роз…

На другом конце пушистой кошмы сутулясь сидит визирь Керим-паша.

Голос у Менгли-Гирея негромкий, сиплый:

— Керим-паша, ты много живёшь в Бахчисарае. Мой дворец — твой дом, и ты ближе мне, чем самый любимый сын. Так ли, визирь?

Керим-паша встрепенулся, приложил ладони к сердцу. В поклоне качнулась кисточка на тюрбане.

— О аллах, милость твоя, великий хан Менгли-Гирей, ко мне безгранична. Давно, так давно, что я уже позабыл, султан послал меня к тебе, хан. С той поры Бахчисарай мой дом, а ты, великий хан, мне отец. Менгли-Гирей одобрительно кивнул.

— Якши, якши, мудрый Керим-паша. Теперь скажи мне, так ли поступил я, обещав помощь Сигизмунду?

— О великий хан, разум твой подобен разуму аллаха. Король Польский и великий князь Литовский верный твой данник. Золото и иные ценности присылает он тебе, а московский князь на дары скуп, и посол его нынешний, Мамонов, высокомерен. Видно, позабыл Василий, князь московитов, остроту крымских сабель…

— Якши, якши, Керим-паша, — снова закивал Менгли-Гирей. — Ханша Нур-Салтанша о том же твердит. Князь Василий не желает сына её Абдыл-Летифа в Бахчисарай отпускать. — Хан хлопнул в ладоши.

Тенью появился слуга-евнух. Менгли-Гирей сказал:

— Позови царевичей Ахмата и Бурнаша.

Керим-паша легко поднялся и, приложив ладони к груди, попятился. В ожидании сыновей Менгли-Гирей сидя задремал.

* * *

Тревожное для Руси лето тысяча пятьсот двенадцатое. Разграбила орда царевича Бурнаш-Гирея окраину Руси, сожгла Белев, Одоев, Воротынск и другие городки и, отягощённая добычей, ушла за Перекоп.

А теми же июньскими днями царевич Ахмат-Гирей с другой ордой двинулся на Рязань. Перекрыли ему московские полки путь на реках Упе и Осётре, приготовились к встрече. Прознав о том от передовых караулов, Ахмат не принял боя, поворотил назад.

С первыми заморозками, когда русские воеводы никак не ждали набега крымцев, Бурнаш-Гирей снова пришёл на Русь, прорвался к Рязани. Устояли рязанцы, не сдали города. Разорил царевич Бурнаш рязанскую землю и взял многочисленный полон.

* * *

Шли вдогон. Передовые дозоры известили: орда недалеко. Ещё день — и настигнут. Атаман Дашкович велел остановиться на короткий отдых. Костров не жгли, похлёбку не варили, обошлись всухомятку.

Анисим сон переборол, разминал затёкшие ноги. От долгой езды ныла поясница.

Раскинулись казачьи курени по всей степи, передыхают люди и кони. Поблизости от Анисима на войлочном потнике, поджав под себя ноги, грузно сидит Дашкович.

Обходя лежавших и сидевших казаков, к Дашковичу направлялся куренной атаман Фомка. Придерживая рукой кривую татарскую саблю, ступал он по высохшей траве мягко, по-кошачьи. Поднял глаза Дашкович, сошлись на переносице нависшие брови. Дождался, когда Фомка подойдёт, спросил угрюмо:

— Ну?

Сдвинул Фомка-атаман шапку на затылок, сказал решительно:

— Пусти меня, Евстафий, с моим куренем крымцам в обхват. Задержу их, пока не подоспеете. Не доведи Бог, уйдут, и не отобьём полон.

— Сам о том подумывал. Давай, Фомка, да клич с собой ещё охочих казаков. Настигни царевича, а там и я с куренями явлюсь. — И посмотрел в небо. — Хотя б ветер не переменился, а то запалит Бурнаш степь, упустим добычу…

Гонит атаман Фомка коня, спешит перерезать путь царевичу Бурнашу. Дрожит конь под Анисимом, горячий, всё наперёд рвётся, пластается в стремительном беге.

Ордынцев увидели враз, едва перемахнули гряду курганов. Упреждённые своими караулами татары дожидались казаков. Намётанным глазом Фомка заметил — крымцы не все. Догадался мигом, ушёл Бурнаш, выставил заслон.

С визгом помчались татары навстречу казакам, сшиблись, бьются осатанело, да не выдержали напора, сломились. Подмяли их казаки.

— Вдого-он! — раздался зычный голос Фомки, и хлестнули казаки коней.

Бурнаша настигли у пересохшей речки. Повернулась орда, встретила казаков в сабли. Справа на крымцев куренной атаман Фомка насел, слева Серко-атаман со своими молодцами, а в лоб походный атаман Дашкович с остальными куренями ударил. Рубились люто, звенела сталь о сталь, ржали кони, визг и крик повис над степью.

У Бурнаша силы хоть и больше, но орду многодневные походы утомили, и богатая добыча в бою тяжесть.

Напористо, с лихой удалью бьются казаки. Крепко стоят татары. Анисим в самую гущу втесался. Заржал конь, кровь почуяв. Татарин саблю над Анисимом занёс. Тут бы и конец казаку, но конь спас, вздыбился. Молнией мелькнула у самых глаз татарская сабля, и миновала смерть. Успел Анисим достать крымца саблей…

До темени держалась орда, а когда над степью сгустились сумерки, дрогнули, побежали крымцы, бросив награбленное на Руси добро и полон.

* * *

Князю Одоевскому государь повелел ведать посольскими делами. Честь велика, да хлопотная. Не успел обвыкнуться, как из Крыма от боярина Мамонова, русского посла в Бахчисарае, письмо. Отписывает он, что царевичи Ахмат и Бурнаш ходили на Русь по указу Менгли-Гирея, потому как хан обещал помощь королю Сигизмунду. И что за неё Сигизмунд обещал Менгли-Гирею ежегодно по пятнадцать тысяч рублей…

Прочитал Одоевский письмо, поскрёб заскорузлыми ногтями лысую голову, вздохнул.

— Эка печаль! — На маленьком птичьем лице огорчение. — И что за народец? Неемлется хану.

Поглядел в затянутое мутной слюдой оконце. Косой дождь мелко сечёт, шумит за стеной ветер, а в посольской избе пусто и тихо, только слышно, как в передней дьяки Морозов и Мамырев похихикивают, слушая побасенки дьяка Мунехина. Тот умён и на язык остёр, рассказывать горазд, обо всём ему ведомо. За умничанье князь Одоевский недолюбливает дьяка. Он думает, что надобно Мунехина отправить во Псков, пускай там разум выказывает.

Князь снял с колка меховую шубу, долго одевался, кряхтел, потом, переваливаясь, вышел в переднюю. Дьяки, как по команде, смолкли, повернули к нему головы. Одоевский повёл хмурым взглядом, прогундосил:

— Пустословите, ино дел нету? Эк вас! А ты, Михайло, — остановил глаза на Мунехине, — дьяком к посадникам псковским поедешь. — И уже на выходе: — У государя буду, коли кто искать меня восхощет…

Обходя стороной лужи, Одоевский миновал Успенский собор, ступил на высокое крыльцо великокняжеских хором. Отирая подошвы сапог, князь подумал, что за этими дождями, верно, морозы начнутся, вишь, как осень хозяйничает. На кремлёвском дворе деревья оголились, сникли мокрые лапы елей, трава потемнела…

Одоевский толкнул низкую, обитую железом дверь. Из тёмных сеней пахнуло теплом. Узким переходом князь направился на государеву половину.

Василий, заслышав шаги, повернулся резко, спросил, не ответив на поклон:

— С какими вестями, князь Иван?

— Письмо от посла, государь.

— О чём прописал?

— Что крымчаки окрайну и рязанскую землю пустошили, в том происки Сигизмунда.

Василий насупился, помрачнел.

— Вона как король мир блюдёт. Догадывался я…

— Сигизмунд хану платить обещал.

— Менгли-Гирей золота жаждет, это давно всем ведомо, — снова сказал Василий. — Король перед ханом плашмя стелется. Эх, кабы не наше неустройство на литовской границе, закрыли б мы крымской орде дорогу на Русь навсегда. — И немного подумал. — Отпиши, князь Иван, послу Мамонову, пускай золота не жалеет, одаривая хана и его ближних, нам время выждать надобно.

Заложил руки за спину, прищурился.

— А скажи, князь Иван, что слышно о тевтонах?

— Великий магистр Альбрехт за Поморскую и Прусскую землю на Сигизмунда злобствует.

— Хе-хе, — рассмеялся Василий и подошёл к отделанному перламутром столику, уткнулся в карту. — Значит, сказываешь, Пруссии и Поморий алчет? Погоди, князь Иван, то цветики, а ягодки ещё созреют. Немцы страсть как на землю жадные. Альбрехт хоть и племянник Сигизмунду, да не захочет сменьшаться, быть вассалом короля Польского. А коли на рожон пойдёт, Альбрехта Ливония и император австрийский Максимилиан поддержат.

Василий потёр переносицу. Одоевский ждал, о чём он скажет ещё.

— Мыслю я, князь Иван, настанет час Смоленском овладеть, воротить искони наш древний русский город…

* * *

Людской гомон разбудил Сергуню. Мастеровые одевались, кашляли, переговаривались. В избе дух спёртый. С трудом продрал Сергуня глаза, хотелось спать. Мастер Богдан склонился над Игнашей, расталкивает:

— Пробудись, сын, того и гляди, обер заявится.

Игнаша сел, свесив ноги с дощатых нар, пробормотал:

— Будто и не ложился.

Навернув онучи, надел лапти, притопнул:

— Грей, родимые!

Натягивая тулупчик, Сергуня прислушался. Вьюжит. Нынешняя зима на удивление. От мороза трескались деревья и замерзали на лету птицы. Давно не знали таких холодов в Москве. Ночи зимой хоть и долгие, но Сергуня с Игнашей не успеют отогреться в барачной избе, как снова утро — и на работу. В такую пору ещё у литейных печей стоять, от них теплом отдаёт, а когда на формовке либо на отделке — погибель.

Сергуне с Игнашей, как назло, всё выпадает стволы на лафеты ставить. Руки к металлу липнут, с кровью отдираешь.

На Пушкарном дворе костры с утра горят. Когда мастеровому невмоготу, подойдёт, погреется и снова к делу.

В барачную избу вместе с холодным паром ворвался Иоахим. На немце тёплая шуба и шапка, валенки. Застучал палкой о пол, заорал тонкоголосо:

— Бистро, бистро, шнель!

— Басурман проклятый, — буркнул Сергуня.

— Пущай верещит, — поморщился Игнаша. — Ему что, нас выгонит, а сам подле стряпухи в поварне вертится.

Из избы выскочили, от мороза дух перехватило.

— Ух ты! — воскликнул Сергуня. — Навроде ещё шибче, чем вчерась, а?

— Не, это попервах, — закрутил головой Игнаша.

Утро сумеречное, иней повис хлопьями на заледенелых ветках, скрипит снег под ногами.

Подтащили Сергуня с Игнашей бронзовый ствол к лафету, передохнули.

— Тяжёл, — отдышавшись, проговорил Сергуня.

— И красив, — Игнаша влюблённо погладил чуть розоватую, прихваченную стужей бронзу.

К полудню приехал боярин Версень, молчаливо обошёл Пушкарный двор и снова укатил. Сергуня поразился:

— Наш ли боярин аль не наш? Тих непривычно.

— Боярин язык приморозил, — пошутил Игнаша и спросил, задумавшись: — А помнишь, Сергуня, ту первую мортиру, какую лили с тобой?

— Как не помнить! Где она ныне?

— Может, из неё Степанка палит?

— Вот чудеса были б, кабы прочёл он, кто ту пушку смастерил, — вставил Сергуня.

— Слыхал я, войско наше на Смоленск выступило.

— Айда к костру! — предложил Сергуня. Побежали, сунули руки в самый огонь, замерли от наслаждения. — И-эх, до чего хорошо греет, — прошептал Сергуня.

Игнаша долго молчал, наконец проговорил:

— А слышь, Сергуня, мы хоть спим с тобой в избе тёплой, а како ратники в поле?

Неожиданно смолк, увидев немца. Тот торопливо семенил к ним, на ходу грозил палкой.

* * *

Ни стук молотков, ни звон металла не трогает боярина Версеня. Едва переставляя ноги, бродил он по двору, а следом за ним немец Иоахим. Обер-мастер говорил о чём-то, но боярин отмалчивался, думал своё.

Гнетёт Версеня, тревожно на душе с той поры, как услали боярина Твердю в Белоозеро, а потом и дворецкого Романа с другими боярами переселили во Псков. Не знает Версень, к добру иль худу оставили его в Москве… Ко всему, Аграфена заневестилась, а женихов нет. Видать, чуют бояре, что Иван Никитич Версень у государя в немилости, а потому и остерегаются в родство с ним вступать.

Миновал боярин кузнецкий ряд, у ворот его поджидал санный возок. Внутри возок устлан тёплым мехом, на сиденье подушки мягкие. Версень за дверцу взялся, очнулся, голову к Иоахиму повернул, проворчал недовольно:

— Пригляди, чтоб мастеровые попусту не топтались. Изленились, с тебя спрос.

Немец головой затряс, в глазах недоумение. Не поймёт, отчего зол боярин.

Влез Версень в возок, захлопнул дверцу, защёлкали кнутами ездовые, и заскрипел санный полоз. А боярин втянул голову в высокий воротник шубы, снова задумался. Великий князь, на Смоленск уходя, ему, Ивану Никитичу, наказывал: Пушкарному двору пушек лить не менее прежнего, а пищалей вдвойне. Хотел было Версень просить у Василия себе замены, заикнулся о том, да великий князь так глянул, что кровь похолодела. Вспомнив про это, Версень не выдержал, прошептал:

— Вражья стрела б тобя сыскала… И перекрестился.

Представив, как, сражённый, упадёт великий князь, обливаясь кровью, боярин даже лицом посветлел, на губах мелькнула усмешка. Сказал вслух:

— Дай-то Бог!

Возок подкатил к боярскому крыльцу. Дюжий челядинец подставил плечо, помог Версеню выбраться. Тот ступил на землю, недовольно щурясь, окинул взглядом подворье. Зашумел на баб, расстилавших по снегу холст:

— Ишь, дурищи, расколготались! Поди, за языком и руки еле шевелятся.

Сутулясь направился в хоромы. В передней встретила Аграфена. У боярышни лицо нежное, белое, и сама пышнотела, что булка сдобная. Созрела, в соку. Глянул на неё Версень и опять с сожалением подумал, что пора дочери замуж, да не за кого. Промолвил:

— Умаялся я, Аграфенушка, неспокойно мне. Пойду полежу, а ты вели бабам в тереме языки унять, расшумелись…

* * *

Ветер сметал снег с дальних, не вытоптанных множеством человеческих ног сугробов, гнал белой пеленой. Ветер свистел по-разбойному, рвал пологи шатров, гасил костры.

Кутаясь в шубу, Василий недвижимо смотрел на темневшие крепостные стены Смоленска. Грозно высятся они в молочной рассветной рани. Неприступны. Мрачные глазницы бойниц, островерхие стрельницы, глубокий ров впереди стен.

Почти месяц стоит здесь русское воинство, обложило город, ни войти, ни выйти. Не раз кидались московские полки на приступ, да крепко держатся литвины.

«Кабы погода иная, не отступились бы, а то вона как заненастилось, — печалится Василий и ещё больше кутается в шубу. — Сызнова неудача, недругам на злорадство. — И тут же успокаивает сам себя: — Хоть и хватили нынче лиха, да всё ж не попусту, нам в науку».

Подошли братья, Юрий и Дмитрий, остановились за спиной. Василий учуял, не поворачиваясь, сказал глухо:

— Пора в Москву ворочаться, вишь, холода лютые нагрянули некстати. Ненароком ратников поморозим. А час настанет, сызнова придём с новой силой и возьмём Смоленск.

— Истинно так, брат, — поддакнул Дмитрий, — зиму в тепле переждём.

Юрий отмолчался. Василий спросил:

— А ты, брате, поди, недоволен, что я тебя с твоего Дмитрова-городка на Смоленск потащил? Поди, клянёшь в душе, как и недруги мои? — И усмехнулся в заиндевелую бороду.

— К чему сказываешь это, — обиделся Юрий, — старое поминаешь?

— Я бы и рад, да не могу, — оборвал его Василий. — Аль не ведомо тебе, что кое-кто из бояр моим единовластием недоволен. Им бы вольностей подай, чтоб, как при деде нашем Василии Васильевиче, друг другу очи выкалывать. Вона, чай, слыхивал, как со Смоленской стены псковский перемёт боярин Шершеня меня поносил. Ан Шершеня не мне изменил и не городу родному, Пскову, а Руси. Ну да настанет время, таким, как боярин Шершеня, сполна отмеряется…

— Ты меня, государь, с Шершеней не ровняй, — возмутился Юрий.

— Да я о том и не мыслю, — ответил Василий. — К слову привелось. Шершеню припоминая. Как забыть, коли он, пёс смердящий, меня, государя, вздумал облаивать.

Замолчал. Через время сказал:

— На тебя, Юрий, и на Семёна я зла не таю. Коли вы ко мне с душой, и я тако же к вам повернусь, а дурное задумаете, не помилую, не погляжу, что и кровь одна.

Дмитрий закашлялся, хрипло, с надрывом. Василий перевёл разговор:

— Велите воеводам собираться, к обеду отойдём.

— Дозволь, брат, мне с моей дружиной в заслоне быть? — промолвил Юрий.

Василий цепко взял его за плечи, заглянул в глаза.

— Ну, коли просишь сам о том… Отпустил, пошёл к шатру.

Виленский воевода Николай Радзивилл не любил королеву Бону, но опасался. Недобрая слава о ней разгуливала в королевстве Польском и в великом княжестве Литовском. Много слухов ходило о её интригах. Шептались, что она могла и отравы недругу насыпать, и оклеветать, а уж вымогать горазда. Брала золото и драгоценности, не гнушалась всем, что давали. Сказывали, что галичане, спасая своего митрополита Макария, пригнали ей воловье стадо голов в двести. Сам король Сигизмунд и тот побаивался жены…

Призвала королева Бона к себе воеводу Радзивилла и поручила ему увезти жену бывшего короля Александра Елену в свой замок да там держать до её распоряжения.

Нелёгкая служба. Попытался было воевода отнекиваться, да умолк. Старый воевода понимал: нелюбовь королевы Боны к жене покойного короля приведёт к осложнениям между великим княжеством Литовским и Русью. Московский князь Василий не приминёт вступиться за сестру, но Радзивиллу ничего не оставалось делать. Откажись, королева поручит это другому, а на него, воеводу, зло затаит навечно.

Исполнять приказ королевы воевода отправился воскресным вечером. Следом за Радзивиллом скользили запряжённые цугом лёгкие крытые санки, а за ними, по двое в ряд, рысили два десятка вооружённых слуг. Воевода раздражённо думал, что королева Бона вмешивается не в своё дело, давно пора бы унять её, но король на это, видно, не способен.

Неприятные размышления прервались, когда подъехали к бревенчатой православной церкви на окраине Вильно. Радзивиллу сообщили загодя, что королева Елена приехала сюда на богомолье. Её возок воевода приметил издалека. Сойдя с коня, он поднялся на паперть и долго дожидался выхода королевы. Смеркалось быстро. Давно покинули церковь последние прихожане, а королевы всё не было. Она показалась неожиданно со служанкой, прошла мимо, не заметив воеводу. Радзивилл сказал:

— Ваше величество, прошу в мои сани.

Королева Елена оглянулась, в недоумении подняла брови. Воевода приложил ладонь к груди, сказал виновато:

— То не моя, то королевская воля.

Елена нахмурилась, пошла к саням. Уже усаживаясь, спросила:

— Неужели король боится слабой женщины?

* * *

Степанка очнулся. Перед глазами закопчённая стреха избы, паутина прядями. С трудом приподнял голову, глянул вниз. Он лежал на палатях, а у печи хлопотала бабка в свитке из домотканого холста и тёмном платке, завязанном у подбородка. В углу избы на скамье, вытянув через всю избу ноги в лаптях, сидел мужик средних лет и усердно ковырял швайкой конскую сбрую. Мужик был по-цыгановатому чёрный и чем-то напоминал Степанке мастера Богдана. На всю избу пахло хлебной брагой и сыромятиной.

Увидев, что Степан вертит головой, мужик подморгнул ему весело, отложил сбрую.

— Ну-ткась, Петрусь, напои его, — сказала старуха.

Степан поднапряг память и припомнил всё как наяву. Огневой наряд стоял на взгорке напротив Смоленских ворот. В метель, когда дозорные зазевались, из крепости вырвались конные литвины, насели на пушкарей. Те отбивались, пока не подоспела подмога. В том бою Степанку достало копьё.

Петрусь сел на край полатей, приложил к Степанкиным губам корчагу. Пил Степан и слышал, как бодрящая влага разливается по телу. Потом он захотел встать, но боль в груди не дала.

Свесив ноги с полатей, Петрусь сказал:

— Теперь на поправку повернуло, а как принесли тебя к нам, думал, не жилец. Одначе матушка знахарь отменный, выходила… Ты только, ежели литовские ратники в избу забредут, закрой очи, будто спишь.

Немного погодя Петрусь сказал:

— Наша деревня русская. Здесь места такие, хоть до самого Минска аль Киева иди, повсюду русичи живут. Дед мой Ерёма ещё помнил, как литовский князь Витовт Смоленск у новгородского князя отнял…

Поправлялся Степанка медленно. Уже и весна в полную силу вошла, на лето повернуло. Отцвели сады, и набухла на деревьях завязь. В деревне говорили, что совсем недалеко объявились дозоры московского войска и будто движутся русские полки к Смоленску.

* * *

Пусто и неуютно в хоромах псковского наместника Курбского. На господскую половину челядь заглядывает редко, семьи у князя Семёна нет.

Там, в Новгороде, едва Курбский оправился от болезни, призвал его Василий и сказал: «Согнал хвори, теперь поезжай во Псков. С князем Великим в наместниках посиди…»

С той поры как прибыл Курбский в город, многое изменилось в Пскове. Вольнолюбивые бояре силой в Москву сосланы, а в их псковских хоромах ныне служилый люд великого князя Московского проживает. Особенно много оставил государь пищальников, псковичам в острастку.

Ночами неспокойно на душе у князя Семёна. Временами думает он о том, что тиуны в подмосковных сёлах ненадёжны, воруют от него, да и мужики шалят. Вон же сожгли Ерёмку с мельником и егерем.

А чаще тёмной тучей набегает мысль, что летят годы, за тридцать уже, а нет у него семьи. Таясь, любил королеву Елену, потом молодую Глинскую. Василий безжалостно отнял её…

Иногда подумывал князь Семён: не жениться ль ему на одной из дочерей боярина Романа?

Прошлой весной приехал дворецкий Роман с семейством и другими московскими боярами в Псков. Вотчины им дали и сёла с деревнями, какие лучше, по выбору, неподалёку от города, боярам псковским на зависть. Псковичи на московских бояр косятся, злобствуют. Они-де у государя к сердцу ближе.

Дворецкий Роман Курбского, что ни вечер, в гости зазывал. От него и узнал князь Семён, что княжна Елена всё ещё проживает в великокняжеских палатах, а Михайло Глинский хоть и приехал в Москву, но забрать племянницу к себе не торопится, а государь и не настаивает.

Зимой докатилось до Пскова известие о неудачном походе государевом на Смоленск. Псковичи тоже выставляли своих ратников. Ждали их возвращения нетерпеливо. Кому суждено живу остаться?

Весна тысяча пятьсот тринадцатого лета выдалась дружная, снег сошёл незаметно, а лёд на реке сплыл в сутки. Князь Семён радовался, от голодной зимы люду полегчает, и дожди к урожаю.

Однажды привели сторожевые ратники к Курбскому бродячего монаха. Был он в лохмотьях, борода взлохмачена. По хоромам наместничьим прошёл, от лаптей следы грязи. Монах, едва князя увидел, засипел простуженно, пальцем тычет в ратников:

— Прогони, княже, этих собак. Вона како они мне шею накостыляли, пока сюда вели. А я и сам тебя искал.

Курбский повёл рукой, и ратники, стуча сапогами, покинули хоромы. Монах поднял полу тулупа, долго рылся в складках не первой свежести рясы, извлёк лист пергамента, протянул:

— Возьми, княже. Сие письмо надлежало мне вручить государю Московскому, да шляхи, что из Литвы на Москву ведут, опасны. Посему и надумал я податься во Псков, а уж тут свои, русичи.

— Кто ты есть? — прервал монаха Курбский.

— Али не признал, княже? — удивился монах. — Я из Вильно, дьякон православной церкви. Ты у нас бывал, княже, не единожды. Вдова, королева Елена, письмо шлёт. Сигизмундовы люди обиды ей чинят, силком увезли и в замке воеводы Радзивилла держат…

— Давай письмо! — вскрикнул Курбский и всполошился, загремел на все хоромы: — Гонца немедля! — Вспомнив про дьякона, сказал: — Спасибо, что уведомил, а письмо я в Москву отправлю к государю. Отдыхай, дьякон, да отсыпайся, обратный путь у тебя неблизок…

* * *

Весной тянуло туманы по низине, и королевский замок на Турьей горе скрывался в их мутной пелене. Туман стлался с вечера и держался до полудня. Сигизмунд не любил в это время бывать в Вильно и проводил его в старом польском Кракове. Но в этот год король изменил привычке и приехал в Литву на сейм. Ещё дорогой узнал о смерти королевы Елены. Саму смерть король воспринял спокойно, но известие, что Елену отравили и, верно, не без участия королевы Боны, Сигизмунда растревожило. В Литве проживало немало панов, поддерживающих Елену, и их недовольство было бы не ко времени. Слух о том, что московский князь Василий, озлобившись неудачей под Смоленском, снова готовится к войне, подтверждался. Король знал московитов. Они не из тех, кого можно, побив, заставить просить мира. Московитов сломить трудно. Но Сигизмунд уповал на помощь крымского хана. Гирей получил золота вдосталь.

Из узкого оконца замка Сигизмунду видны вымощенный булыжником двор, каменные постройки. Король сутулясь отошёл от оконца, потёр морщинистый лоб с залысинами и не спеша отправился в покои жены.

Несмотря на поздний час, королева ещё нежилась в постели. Сигизмунд остановился у изголовья, повёл острыми плечами.

— Ясневельможная пани, кто просил вас заниматься политикой?

Бледное лицо королевы Боны покрылось румянцем. Она презрительно скривила губы, ответила надменно:

— На что намекает король?

— А вам не известно, о чём мовят литвины и ляхи? Вас, ясневельможная пани, и Радзивилла винят в смерти королевы Гелены.

Бона насмешливо щурится:

— Але я Всевышний, какой дарует жизнь и забирает её? — Бона уселась на кровати, свесив босые ноги.

— Ясневельможная пани, — начал раздражаться Сигизмунд, — смерть Гелены во вред нашим отношениям с московитами.

В узких разрезах глаз королевы вдруг забегали смешинки.

— Король боится московитов, мой муж холоп кнезя Василия?

— О Езус Мария! — схватился за голову Сигизмунд, выскакивая из опочивальни.

От разговора с женой король долго не мог прийти в себя. Уже начался сейм. Паны шумели, бранились. Наконец Сигизмунд взял себя в руки, заговорил:

— Ясневельможные панове, кнезь московский сбирается на нас. Есть известье, его воеводы Репня-Оболенский и окольничий Сабуров двинулись к Смоленску.

— Король мыслил, что кнезь Василий оставит Литву в покое, пока за Литвой московские города? — перебил короля Ян Вуйко.

Радзивилл подскочил, тонкоголосо выкрикнул:

— Але нам, панове, не известно, что Ян Вуйко и веры не нашей, латинской, и что приятель изменнику Михаиле Глинскому?

— Ты, пан Микола, ещё ответишь за смерть королевы Гелены! — раздалось с мест несколько голосов.

Сигизмунд побледнел, с силой пристукнул кулаком по подлокотнику:

— Война с Московией и литвинов и ляхов касаема. По лету собирайтесь в воинство, ясневельможные панове…

* * *

Из Литвы шло к Смоленску литовское войско. За вельможными панами, что ехали со своими многочисленными холопами и обозами, тянулись мелкопоместные паны. Рыцари литовские друг друга задирали и бахвалились.

Смоленский воевода пан Юрко Сологуб согнал из ближних сел мужиков ставить перед крепостными стенами городни, насыпать земляной вал. Степанка таскал брёвна и в душе бранил себя, что не успел загодя из деревни уйти. Надо было поспешать навстречу русским полкам, какие, по слухам, были уже где-то под Вязьмой.

Носит Степан брёвна к завалу, а работе конца и края не видать. Поднёс, кинул с плеча, засмотрелся на мужиков, до чего ловко лозу плетут, сноровисто. Тут усатый шляхтич, откуда ни возьмись, на Степанку накинулся с кулаками, бранится. Погнал его в лес, хворост рубить. Степан, едва в чащу забрался, топор за пояс и в сторону подался.

От городка к городку, от села к селу шёл Степан, далеко стороной обходил литовские заставы. В Дорогобуже голод в корчму загнал. На лавку сел, задремал…

Открыл глаза Степанка, напротив два шляхтича пиво пьют и корчагами по столу стучат, громко один другому доказывают, чей пан воевода храбрее. Степан выбрался из корчмы и, забыв про усталь, весело зашагал узкими улицами городка, не замечая ни луж, ни почерневших от времени заборов, ни покосившихся бревенчатых изб.

* * *

Пан воевода Юрко Сологуб, получив известие, что великий князь Московский Василий с отборной дворянской конницей остановился в Боровске, а к Смоленску направил воевод Репню-Оболенского и Сабурова, возрадовался. В мыслях затаилась надежда побить московитов по частям. Не став дожидаться, пока русское войско подойдёт к Смоленску, пан воевода вывел полки из города, расположился за валом. На правом крыле, что чуть не упирался в Воищин-городок, стяги пеших литовских полков, на левом — конные полки. Позади длинной лентой растянулись лучники и пищальники. Во фланг правого крыла должны были ударить пушки с крепостных стен.

На вороном аргамаке, сверкая броней, Юрко Сологуб объезжал литовское войско. Пан воевода прикидывал: обогнув излучину Днепра и миновав Долгомостье, Репня-Оболенский и Сабуров лицом к лицу уткнутся в готовые к бою литовские полки, в то время как московская рать ещё не успеет полностью развернуться. Юрко заранее предвкушал победу. Конь под паном воеводой, сдерживаемый твёрдой рукой, мелко перебирал тонкими ногами, грыз удила. С крепостной стены ударила пушка, и белое облачко поплыло в небе. Пан воевода, хоть и ждал этого сигнала, возвещавшего о появлении передовых дозоров неприятеля, вздрогнул и, потянув повод, поскакал к городу.

* * *

Жалобно скрипели под ногами ступени лестницы. Ветер свистел в островерхой, открытой со всех сторон башне. Пан воевода, застегнув серебряные застёжки алого кунтуша, долго всматривался в сторону показавшейся московской рати. Приложив к глазу зрительную трубу, он видел, как московиты плотной стеной надвигаются на замершие ряды литовских полков. Раскачивает ветер стяги и бунчуки, доносит людской гул. На миг почудилось Юрко Сологубу, что это Днепр шумит, плещет волной. Он рывком повернул голову, повёл взглядом по крепостной стене. У пушек застыли наизготове пушкари, горят, чадя, запальники. Ждут его, воеводы, сигнала. Всё началось так, как Юрко и замыслил. Скоро московиты должны пойти в атаку, и, когда они подставят свой бок, с крепости ударят пушки и пищали. То, что начнут ядра и картечь, довершат конные полки воеводы Лужанского.

Одно лишь тревожило Сологуба: почему осторожно движутся московиты? Юрко виделся предстоящий бой и победа. Её он обещал королю.

Пан воевода неожиданно насторожился. Он увидел, как, не дойдя на полёт ядра до крепости, московиты остановились. Юрко снова приложил к глазу зрительную трубу. От увиденного перехватило дыхание. Было ясно, русские полки не намерены трогаться с места. Не успел Сологуб сообразить, как вдруг в литовском стане началось движение. Стяг, под которым стоял воевода Лужанский, качнулся, и литовская конница ринулась навстречу московской рати. Сологуб побледнел, закричал, свесившись вниз:

— Перенять! Перенять!

Но поздно. Литовская конница уже развернулась и неслась по полю. Увлечённые конными, тронулись пешие полки. Ускорили шаг, побежали.

Грянули русские пищали. И снова залп. А следом, раскинувшись широкими крыльями, сверкая саблями, устремилась навстречу литовским полкам конница московитов. Задрожала земля, в звоне металла, в конском храпе и ржании, в людских криках потонуло всё.

Сорвав с головы шлем, Юрко застонал, бросил со злостью зрительную трубу и, обзывая бранными словами воеводу Лужанского, кинулся вниз. У ближнего пушкаря Юрко выхватил запальник, поднёс к фитилю. Мортира рявкнула сердито, и ядро, не долетев до русских, упало, вспахав землю. Сологуб кинул запальник, схватился за голову. К нему бежал молодой сотник Казимир, кричал что-то, показывая в противоположную от боя сторону. Юрко оглянулся и похолодел. В тыл пеших литвинов мчалась невесть откуда взявшаяся конная лава. Татарское «хурра» стремительно надвигалось на литовские полки, заставило очнуться пана воеводу.

— Отход! Трубите отход! — крикнул он, и тут же тревожно запели трубы.

Услышали! Повернула литовская конница к крепости, а за ними, настигая, неслись московиты. Сотник Казимир, свесившись со стены, орал что было мочи:

— Панове, швыдче, швыдче!

Зарядом ядер и картечи вразнобой хлестнули навстречу русской кавалерии крепостные пушки. Вздыбились кони, остановились, закружили и отхлынули от ворот всадники. Медленно, впуская в город последних конных литовцев, закрылись железные кованые ворота.

Ударили пешие литовские воины всей силой на прорыв, но русские выдержали натиск. Бились и те и другие жестоко, лишь ночь уняла бой. Не надеясь на помощь, оставшиеся в живых литовские воины сдались в плен.

* * *

Щедро одарив гонца за добрую весть, государь велел выступать к Смоленску всеми силами. Хоть и нездоровилось, покинул Боровск. Выехал в просторной колымаге. В ногах примостились Михайло Плещеев и учёный лекарь из Афин. Лекарь прикладывал к нарывам распаренные отруби, смазывал смягчающими мазями.

Ехали неторопко, ухабы объезжали стороной, чтоб не трясло колымагу. Государь нет-нет да и в оконце поглянет. Поля и леса в зелени, латками желтеет рожь, зреет на тёплом солнце. Деревеньки бедные, больше однодворки, редко где две-три избы.

Под самым Смоленском нагнали полк пеших псковских пищальников. Один к одному, на подбор, тяжёлые пищали на плече, чтоб руку не тянуло. Идут с песней, с присвистом, весело. Выскочил наперёд плясун, ложками деревянными выстукивает, звонкоголосо выводит:

Как у псковица-боярина жена Полюбила добра молодца…

И пустился в пляс, коленца выламывает, частит:

Полюбила добра молодца, Добра молодца, эхма, Молодца, удальца…

Василий шторку сдвинул, в оконце высунулся. Хороши пищальники! Увидев гарцевавшего поблизости на кауром коньке полкового воеводу прокричал:

— Жалую псковичам-храбрецам три бочки вина!

Седовласый боярин-воевода, брюхо на самой конской холке, в поклоне перевесился с седла.

— Дозволь, осударь, моим псковицам поцать приступ Смоленска-крепости?

— Ин быть по тому! А за удальство ко вину суленому ещё три бочки мёда хмельного добавлю!

И шторку задвинул, откинулся на подушках. Обогнали пищальников, но их звонкие голоса слышались ещё долго. Наконец всё стихло. Плещеев спросил:

— На приступ укажешь ли, государь? Прикрыв устало очи, Василий ответил:

— Миром урядиться со смолянами попытаемся, но ежели не пожелают, навалимся всею силою…

И поднял веки, задумался, однако боле ничего не произнёс. Показались крайние избы Воищина-городка. Василий сказал:

— Повели, Михайло, остановку сделать. Тут стягу государеву быть…

* * *

В сопровождении трубача Плещеев медленно подъезжал к крепостным воротам. В руке Михайло бережно держал государеву грамоту к смоленскому воеводе Юрко Сологубу. Отписывал ему Василий, чтоб город сдал без боя, а за то пропустит на Литву всех панов со знамёнами и оружьем и холопов их не станет задерживать, коли те захотят отъехать.

Плещеев приближался к городу настороже, того и гляди, либо лучник стрелу пустит, либо шальной пищальник выпалит. Со стен молчали. На невысоком холме у вала остановились.

— Дуди! — коротко бросил Плещеев трубачу.

Тот поднёс рожок к губам, надул щёки пузырями, заиграл. Конь под трубачом закружился. Не переставая дуть, трубач одной рукой натягивал повод. Наконец Михайло подал знак, и рожок смолк. Плещеев направил коня к крепостным воротам. Медленно, со ржавым скрипом распахнулась одна створка, впустив московского посла.

Едва Михайло Плещеев выехал из-под крепостной арки, как его окружили литовцы. Усатый сотник взял коня за повод, повёл через город. Михайло косился по сторонам. Сколь воинства заперлось за стенами! На кострах в чанах булькала смола, деревянные бочки с кипятком наготове. Обороняться задумали.

Подошёл важный воевода. Плещеев сразу признал в нём пана Лужанского. Как-то виделись единожды. Литовский воевода нашумел на сотника.

— Але не ведаешь, цо робишь? Веди до пана Сологуба. — Сказал и пошёл наперёд.

Сотник, не снимая руки с повода, провёл Плещеева к подворью смоленского воеводы. Михайло ждал, что его с государевым письмом встретит здесь сам воевода, но, однако, сотник, оставив его на попечении толпы панов, взял грамоту, направился в хоромы. Михайло обиделся. Экое чванство, и посла по-людски не захотели привечать.

Дожидался возвращения сотника недолго. Тот показался в дверях, сказал нарочито громко, чтоб слышали все:

— Пан воевода мовил, коли князь Московский при силах, то хай берёт Смоленск, а паны саблями биться гожи…

Под обидный смех и непристойные шутки Плещеева с трубачом вывели за город, отпустили. Со скрипом затворились за его спиной ворота. Плещеев зло хлестнул коня, с места тронул в галоп.

* * *

С Покрова боярин Версень отправился в объезд своей вотчины. По утрам лёгкий морозец прихватывал землю, но снег ещё не выпадал. Боярин взял с собой и Аграфену. Пускай развеется, говорил сам себе Иван Никитич, засиделась в горнице, надобно и духа свежего хлебнуть.

Ехали вкруговую, не миновали ни одной деревни. В Сосновку добрались к концу недели.

Два лета не бывала здесь Аграфена, хоть и от Москвы рядышком. Когда к Сосновке подъезжали, Аграфена всё в возке привставала, не терпелось сельцо увидеть. Оно открылось вдруг, едва миновали сиротливо застывший в осеннем убранстве лес. Старая боярская усадьба на взгорочке, крестьянские избы, блеск реки, в которой ещё в не так далёком детстве с дворовыми отроками ловила Аграфена раков и купала коней. Вспомнился Степанка…

Тиун Демьян выбежал навстречу, под ручку высадил боярина из возка, приговаривал:

— Заждался ужо, заждался.

Суетился возле Аграфены, в глаза заглядывал:

— Красавица наша, отроковица, сколь не видел тя.

И тут же накричал на столпившихся дворовых девок:

— Почто рты раскрыли, зеваете? Печи в хоромах жгите да баньку истопите!

Девок как ветром сдуло, а тиун то наперёд боярина забежит, то приотстанет. Семенит, приговаривает:

— Аграфенушка, Аграфенушка, цветок лазоревый, эвона как распустилась…

— Охлонь, Демьянка, — оборвал тиуна боярин, — вели лучше стряпухам в трапезной стол накрывать.

И заколготилась челядь, в поварне дым коромыслом…

Изрядно попарившись в баньке и похлеставшись докрасна, Версень с Аграфеной обедали, пока не стемнело. Взвар пили уже при свечах. Тиун за столом стоял, давал боярину отчёты.

Наутро Версень, едва свет, амбары и клети осматривал. Демьян гремел связкой ключей, отмыкал замки пудовые, водил боярина, показывал. Версень у закромов с рожью задержался, руку в зерно запустил, поворошил, проверил, уж не сырое ль засыпали; принюхивался к окорокам, нет ли запаха; мёд в туесках пальцем пробовал, причмокивал. В клетях кожи стопами сложены. Присмотрелся Версень, на тиуна с бранью двинулся, кулаком замахнулся:

— Аль ослеп? Плесенью поросло!

Тиун Демьян попятился, рукой прикрылся.

— Нынче, батюшка Иван Микитич, просушим нынче. Версень помягчал, буркнул:

— Вдругорядь батогов велю дать.

Вышел из клети. Навесив на дверь пудовый замок, тиун догнал боярина. Двор переходили не торопясь. У бревенчатого сарая возился холоп. Деревянными вилами-двузубцами чистил хлев.

— Никак Омельянка? — спросил с усмешкой Версень.

— Он, батюшка Иван Микитич, — поддакнул тиун. — Недоимку за коня никак не воротит, на второе лето уж перевалило.

Боярин не стал больше слушать, сказал своё:

— Ты, Демьянка, с завтрего заставь баб шерсть чесать, пускай порадеют.

Уже отходя от тиуна, неожиданно обернулся, поднял палец, пригрозил:

— Мотри, Демьянка, Юрьев день на носу, сойдут смерды с моей земли, с тобя спрошу…

* * *

Снова у Смоленска московскую рать подстерегала неудача. Трижды ходили на приступ. В полночь псковские пищальники ворвались в город, но не выстояли, отошли.

А погода портилась, холодало быстро, близилась зима.

Закутавшись в подбитый собольим мехом кафтан, Василий издалека смотрел на темневшие стены крепости. За спиной жались воеводы. Василий говорил недовольно:

— Сколь у Смоленска топчемся, пора бы овладеть. Из-за него да иных русских городов, что под Литвой, и с Казанью временить приходится.

— Смоленск измором возьмём, — сказал Плещеев.

Смолкли надолго. Василий поднёс к оку зрительную трубу, повёл по стенам, башням. Всё приблизилось, протяни руку, достанешь.

Сабуров зябко поёжился, нарушил тишину.

— Может, ещё, государь, повелишь приступу? Василий недовольно закрутил головой.

— Нет! Зрю я, нынче сызнова не взять нам города. Мал у нас огневой наряд. Вона укрепления какие…

И через время продолжил начатое:

— Неча попусту силы растрачивать, войску объявите, в Москву ворочаемся. Но тем летом сызнова придём сюда, тогда поглядим, устоит ли Смоленск-город…

 

Глава 13

ЗИМА МОРОЗНАЯ

Колядки. Пушка боя дальнего. Крещенское гулянье. Инок из Заволжья. Княжья охота. Братья беседуют. «Не по старинке строить надобно, а из камня…»

Нежданно довелось Степану попасть в Москву. Повелел Василий пушкарным десятникам прибыть за огневым нарядом. Добирались с трудом, на восьми санях. Нередко останавливались, расчищали снежные заносы. В Москву приехали в самый разгар зимы, под Рождество. Вытрезвенькивали колокола окрест, гульбище по городу разудалое, весёлое. Не только дети, а и парни с девками избы и хоромы выстуживают, славословят на все голоса:

Уродилась — коляда Накануне Рождества…

С шутками, прибаутками один другого в снег валят, котомками потрясают. Колядник в шубе навыворот дорогу полами метёт, блеет по-козлиному.

У Степана на сердце радостно. Едва заставу миновали, с саней долой, товарищам рукой помахал:

— Ждите к ночи!

Постоял недолго, на весельчаков поглазел, в уме прикинул, на Пушкарный ли двор сходить аль Аграфену навестить. Решил попытаться Аграфену увидеть.

Идёт Степан улицами людными, не столько на народ глядит, как сам собой любуется. Вона какой видный: что рост, что фигура. Усы у Степана пышные, борода курчавая, стриженная аккуратно. И одет Степан во всё новенькое, тулуп дублёный, шапка лисья, а валенки тёплые, не растоптанные. Сразу видать, не простой ратник, десятник пушкарный.

Чем ближе к боярской усадьбе, тем медленнее шаги и робость в душу закрадывается. Ну как велит Версень батогами угостить?.. У самых ворот задержался. Обе створки нараспашку, заходи — не хочу. Помялся Степанка, не несут ноги. Тут откуда ни возьмись подвалили колядовщики, окружили его, гомонят, смеются:

— Айда, ратник, не ленись!

— Ходи, парень, бойко!

Подхватили Степана под руки, с собой потянули. Во дворе челядь мечется, псы лютые цепями гремят, разрываются. Колядовщики в хоромы сунулись, но дюжий холоп в сенях встретил, вытолкал:

— В людскую ступайте!

— А мы в горницу желаем!

— Не про вас честь!

Спустились в полутёмную людскую, отколядовали наспех. К чему стараться, хозяин негостеприимный. Стряпуха сунула каждому в руку по калачу, выпроводила.

У боярского крыльца сапки резные, запряжённые цугом. Глянул Степан и ахнул. Аграфена на цветастый ковёр умащивается. Не ведает Степан, как и окликнул её. Услышала Аграфена, обернулась, узнала. Подалась из саней, но у отца рука твёрдая. Сдавил Аграфене пальцы до боли, зашумел на возниц:

— Гони!

Обдав колядовщиков снежными комьями, кони сорвались с места, легко вынесли санки за ворота. Степан и глазом не успел моргнуть, как скрылись в улицу. Вроде и не видал Аграфену.

А Версень дочери всю дорогу выговаривал:

— Об имени своём, Аграфена, печись, а ты на зов, ровно собака, кидаешься… Кто окликнул? Уж не тот ли холоп, что сбежал от меня и к князю в службу поступил?

Нагнулся, снизу вверх заглянул Аграфене в лицо, ища ответа. Покраснела Аграфена, смолчала.

* * *

Отлили Игнаша с Сергуней лафет. По-иноземному пушечный станок так именуется, а Богдан и иные русские мастера его по-своему называют — ложем.

Игнаша с Сергуней на тот лафет и формовку делали сами, и литьё варили. Не обычным он получился, узорочьем всяким замысловатым разукрашен. Старые мастера только головами одобрительно покачивали.

А к тому лафету ещё загодя промыслил Игнаша необычный ствол, длинней прежних и в казённике потолще, дабы не разорвало при двойной порции огневого зелья. Пушка вышла на диво и для дальнего боя отменная. Такой на Руси не видывали.

Узнал об этом великий князь. Перед самым Рождеством приехал он на Пушкарный двор, и, едва с седла наземь ступил, потребовал:

— Кажите, чем на всю Москву похваляетесь. Задрожал боярин Версень осиновым листом, а ну как не угодят Василию и государь прогневается? В душе бранил боярин Игнашу с Сергунькой за мудрствование, нет бы лить как заведено по старине — и тихо и верно, без лишнего шума. На обер-мастера Версень тоже злился: к чему дозволил новиной заниматься?

А Иоахим Василия к пушке ведёт, рассказывает, путая слова вперемежку русские с немецкими.

Государь осматривал пушку долго: и в ствол заглянет, и прищурится, отойдёт, со стороны поглядит. Версень всё боялся, что не понравится она Василию. Но вот он подал голос:

— Покличь, боярин, тех мастеров, кто лил её. Иоахим опередил Версеня, привёл Игнашу с Сергуней.

Те пришли без робости, скинули шапки, поклонились. Василий на Игнашу взглянул, прищурился:

— Сами удумали аль по чьей подсказке творили? — Игнаша наперёд Сергуни ступил, ответил, не отводя очей от великого князя:

— Сами, государь, вот с ним, с Сергунькой.

— Чем примечательна сия пушка в бое?

— Чай, сам зри, государь, заряда боле, и разгон ядру дален почти вдвойне, значит, и полёт его дале обычного…

Василий усмехнулся.

— Умно! Не зря хлеб едите. Радейте, дабы мы в огневом бое иноземцев превзошли. — И, достав серебряный рубль, протянул Игнаше: — На празднествах сгодится.

Потом обернулся к Версеню и обер-мастеру:

— Отныне не токмо мортиры и иные пищали лить, но и такие пушки, как сия.

* * *

На Рождество и Крещение мастеровым на Пушкарном дворе был даден отдых. Гуляй, люд. Тут и пригодился Игнаше с Сергуней государев рублёвик. Ко всему и Степанку встретили.

На Крещение мороз, на диво, отпустил, помягчало, спозаранку к Москве-реке народ начал сходиться, каменных дел мастера изо льда церковь построили невеличку, вся насквозь светится, с крестом ледяным на ледяном куполе. Дюжие монахи из владычной службы ломами застучали, прорубь приготовили. С затянутого тучами неба посыпал крупными хлопьями снег. Монах перестал бить ломом, голову задрал кверху, проговорил, ни к кому не обращаясь:

— К урожаю.

И сызнова ударил по льду.

От Успенской церкви, сияя золотом риз, с крестами и хоругвями двинулся к реке крестный ход. Повалил люд. Поближе к попам лепятся блаженные, юродивые и нищие, калики перехожие со многих русских земель, грязные, оборванные.

К Москве-реке спустились, стали. От берега к берегу народа набилось. Игнаша Сергуню за рукав потянул.

— Чего глазеть-то, есть охота.

Степан возразил лениво:

— Погоди маненько.

Сергуня рукой махнул:

— Ну его, аль не видел иордани…

На торгу по рядам безлюдье, все на крестный ход глазеют. В кабак заглянули, тоже пусто. Баба кабатчица, толстая, румяная, расселась у печи, пальцем в носу ковыряет. Приметила парней, зазвала:

— По грошу с рыла, желаешь, милай?

Голос у кабатчицы тоненький, писклявый. Сергуня даже не выдержал, рассмеялся. Игнаша тоже фыркнул. Степан в дверь просунулся, уселся на лавку, руки на стол положил. Сергуня с Игнашей шапки скинули, уселись рядышком плечом к плечу. Баба подхватилась, вытащила из печи огромную глиняную миску со щами, поставила перед ними. Щи наваристые, с потрохом, дымятся, в нос пар лезет. Сергуня ложку взял, посмотрел, дерево тёмное, засаленное, края обгрызанные, вытер о полу шубейки, в миску запустил. Степан сушёный красный перец надкусил, головой завертел, рот открыл, еле слово вымолвил:

— Жжёт!

Подставив под ложку ломоть чёрствой ржаной лепёшки, Игнаша хлебал степенно, прихваливал:

— Угодила баба щами, скусно.

В кабак весёлой гурьбой ввалились мужики, говорливые, во хмелю, зашумели:

— Корми кашей досыта!

Один из них, росточка малого, юркий, прошёлся с голосистой припевкой по кабаку:

Эх, да пошла плясать, Дома нечего кусать…

Пришлёпнув себя по коленкам, топнув лаптем по утрамбованному в камень земляному полу, мужичонка пустился вприсядку, повизгивая:

Ни куска, ни корки, На ногах опорки…

В кабаке пыль столбом, едкий дух. Игнаша, за ним Сергуня со Степанкой поднялись из-за стола, выбрались на свежий воздух. На торгу стало людно, видать, надоело на иордани мёрзнуть. Зазывают на все лады торговки пирогами и калачами; обвивают шеи низки румяных сдобных бубликов и хрустящих баранок. Паруют жбаны с пряным сбитнем. В другом ряду жарится на угольях мясо, пахнет раздражающе.

Скоморохи, гусельники, дудари потешают народ. Монах в длиннополом тулупе поверх рясы, в клобуке крестится:

— Содом и Гоморра!

Прошагал мимо княжий пристав, грудь колесом, на народ свысока поглядывает. Бочком, держась неприметно, двигался в толпе заплечных дел мастер дьяк Фёдор. Глаза настороженные, всё что-то выискивают, высматривают. Монах дьяка издалека узнал, сплюнул, отвернулся. Гикая, топча конями зазевавшийся люд, промчались великовозрастные дети боярские и скрылись.

От торговых рядов до Красной площади рукой подать. Здесь веселье, парни девок катают. Девки ахают испуганно, а парни тому рады, ещё выше качели раскачивают, качельников подзадоривают. У костров люд греется В стороне мужики орлянку мечут. Парень, худой, жилистый, играет ловко, с прибаутками. Что ни метнёт — так и выигрыш. Степан шубу распахнул, проговорил:

— Дай удачи попытаю.

— Погоди, — остановил его Игнаша. Парень снова метнул.

Тут Игнаша изловчился и, подпрыгнув, поймал рубль на лету. Мужики зашумели, к Игнаше с кулаками подступили. А он рубль над головой поднял:

— Гляди, обманный!

— А и вправду, мужики, — ахнул один из игроков, — рубль с обеих сторон орлёный.

— То-то я диву дивился, до чего везуч парень, — почесал затылок второй мужик.

— Бей обманщика! — закричали игроки.

— Кого бей? — рассмеялся Сергуня. — Парень тю-тю! Как вы на Игнашу накинулись, так он и дал тягу.

За гуляньем не приметили, как и ночь наступила. Довели Игнаша с Сергуней Степана до Кремля, дождались, когда он вошёл в глубокий воротний проём, и отправились на Пушкарный двор.

* * *

День ещё не начался. Чуть забрезжило. Тихо и безлюдно на улицах. В этой рани вдоль глухих заборов медленно брёл ничем не примечательный монах. Вот он перешёл дорогу, остановился у калитки версеневского подворья. У монаха в руках вытертый до блеска дорожный посох, за спиной холщовая котомка. Задрав голову, монах пристально разглядывал видневшиеся из-за высокого забора верхние хоромы боярского терема, обналиченные окна, светлый тёс на крыше. Потом протянул руку, постучал железным кольцом на калитке. Никто не отзывался. Снова взялся за кольцо. Сторож спросил сонно:

— Кого Бог принёс?

Монах ответил негромко:

— Инок из Заволжья.

Долго гремели запоры, пока наконец, жалобно заплакав, калитка отворилась. Сторож закрыл собой проход, сказал:

— Чего надобно, Божий человек?

Монах попытался пройти в калитку, но сторож, расставив руки, задержал:

— Куда прёшь!

Монах оказался из настойчивых. Он отвёл руку сторожа, нажал плечом. Мужик хватился за дубину, заорал:

— Убью!

— Окстись, оглашенный! — отшатнулся монах. Скрипнула дверь хором, на ступеньках показался боярин Версень. Был он в исподнем белье, валенках, на плечах шуба внакидку.

— Эй, почто бранитесь?

Сторож рад хозяйскому голосу.

— Монах бродячий, батюшко-болярин, прётся. Никако не сдержу.

— Допусти! — Версень посмотрел из-под взлохматившихся бровей на приблизившегося монаха.

— Тобе чего, с какой надобности в такую рань? — спросил Версень, не спускаясь с крыльца.

Монах поклонился, почти достав клобуком боярские валенки.

— Батюшко-болярин, спаси Бог. Плетусь я издалече, от самого Белого озера. Побывал в скиту у заволжских старцев, а ноне бреду к отцу Вассиану.

— Ну и добре, — насмешливо проронил Версень и тут же спросил: — Ко мне-то почто пёрся?

— Батюшко-болярин, когда из Белоозера уходил, видел меня боярин Твердя и дал письмо к тебе.

Версень подался вперёд.

— Где оно? — Рука сама потянулась к монаху.

Тот, задрав полу тулупа и приподняв рясу, недолго рылся в портах, достал измятый пергамент. Дрогнули брови у Версеня, взял письмо и, не сказав монаху ни слова, заспешил в хоромы. По пути в горницу крикнул спавшему у двери холопу:

— Огня вздуй!

Холоп подхватился, высек искру, раздул трут и, едва пламя разгорелось, зажёг свечу. Версень поднёс письмо к огню, прочитал вслух по складам:

— «…А боярину Ивану сыну Микиты Версень с поклоном пишет боярин Родион сын Зиновея… Житьё наше в Белоозере горькое, вельми трудное. Пока хоромы срубили, довелось горе мыкать в чёрной избе, с челядью. И от дороги дальней, морозов лютых да от смрада избяного тяжко занемогли мы с боярыней Степанидой. И поныне от хворобы никак не оправимся. Како будет дале, не ведаю. Таем телом, аки воск в жире.
Писано в месяце берёзозоле [168] , в день пятый Родионом, сыном Зиновея, боярином Твердей».

Белоозеро — городок мал и бревенчатый, в зимнюю пору снег засыпает по самы трубы, и зверьё дикое к крепостным стенам подходит. В тихую ночь слыхать, как волки голодные воют. По Москве мы с боярыней Степанидой скучаем и слёзы льём. Сколь жить нам здеся, кто знает, но по всему видать, смерть тут принять доведётся. Увидишь коли ты, боярин Иван Микитич, инока Вассиана, поклонись от меня и боярыни Степаниды. Кланяемся мы тебе поклоном низким.

Отложив пергамент на одноногий столик, Версень стиснул ладонями виски, долго сидел задумавшись. Потом поднялся с трудом, вышел во двор. Монаха уже не было. Сторож сказал:

— Не дождался.

Боярин махнул рукой.

— Коли придёт, допусти ко мне.

Постоял немного на холоде. Ветер теребил непокрытые седые волосы. Сторож снова подал голос:

— Изморозишься, болярин.

Версень ни слова не проронил, медленно переставляя ноги, побрёл в терем.

* * *

Кружным морским путём, каким плавали немецкие торговые гости, а потом через Великий Новгород добирался в Москву посол императора Священной Римской империи Сницен-Пармер.

Теснит Оттоманская Порта империю. Хозяйничают янычары султана на Балканах. Турецкие знамёна развеваются в Чехии. Грозят турки Европе. У императора Максимилиана нужда в союзниках, с кем против Оттоманской Порты воевать. Папа римский благословил поход против турок, но Священный союз создать Максимилиану никак не удаётся. Король Польский и великий князь Литовский Сигизмунд завяз в войне с московитами. Император не питает любви к Сигизмунду. Ко всему, Сигизмундов брат Владислав сидит королём в Венгрии и Богемии. Максимилиан считает Венгрию землёй империи. Габсбурги не верили Ягеллонам. Короли польские испокон веков зарятся на земли Священной Римской империи. Император надеялся на Россию. Московская Русь, враз поднявшаяся из небытия, в каком она оказалась по вине князей-усобников и татар, вдруг совсем неожиданно поднялась во всём своём величии и громко заявила о себе миру.

Крымский хан и турецкий султан признали это. Но великий князь Василий не послал свои полки против Оттоманской Порты, как бы того хотелось Максимилиану, а сказал, что он-де хочет владеть вотчинами своими, какие испокон веков Киевской Русью именовались. Сказал да и повёл войну за Смоленск и другие города.

Максимилиан этим доволен и не доволен. Если возьмут московиты Смоленск, Оршу, Киев, то ослабнет королевство Польское. Для империи это на руку. Но плохо, когда и Русь усилится да потребует галицкие земли. А на них у Максимилиана свои расчёты. Коли уговорить бы великого князя Московского повернуть полки на турок…

Императору Священной Римской империи и его советникам есть о чём поразмыслить. Максимилиан потому и посольство отправил в Москву. Пускай Сницен-Пармер своими глазами всё увидит и расскажет императору, каков этот русский медведь, что разъярился, поднялся на задние лапы.

Наряжая посла в дальнюю дорогу, Максимилиан напутствовал: «Приглядись и, если надобно будет, подпиши грамоту с московским князем на условии: нам Венгрию, ему Киев и не боле».

Далёк путь послу Священной Римской империи, немало месяцев прошло, пока добрался он в Москву…

* * *

Государь пробудился от грохота. Будто стена рухнула. Открыл глаза, голову поднял и недовольно поморщился. Это истопник Антипка дрова рассыпал.

— Эк, дубина, руки отсохли, чурок не удержишь!

Антип засуетился, подобрал дрова, сложил у печи стопкой. Опустившись на колени, сунул в огонь несколько поленьев. Пламя ярко разгорелось, осветив бородатое, красное, как кирпич, лицо истопника.

— Боле не клади, жарко, — снова сказал Василий. Вспомнив, что велел утром явиться Михаиле Плещееву, спросил:

— Михайло пришёл аль нет?

— В передней, — глядя на огонь, ответил Антип.

— Покличь!

Истопник встал с колен, вышел, и тут же в опочивальню вошёл Плещеев. Остановился у двери в ожидании.

— Подь ко мне, Михайло, — подозвал его великий князь. — Чай, не запамятовал, как мы с тобой чуть лбы о Смоленск не расшибли? Как тебе, а мне такое не по душе. К весне сызнова отправимся Смоленск искать.

Василий помедлил, глянул на Михаилу. Тот согласно кивнул, поддакнул:

— Оно, государь, и обидно. Чай, за свою землю драться приходится. И на тебе, за наше жито нас же и бито.

— Вот, вот! Однако наступит час, мы ли, либо кто иной за нами, а русские земли все воротим. Тебя же я звал нынче затем, как в Казань шлю. Письмо повезёшь Мухаммеду. А изустно скажи: государь-де велел к концу зимы слать в Москву конный тумен. На Литву с нашими полками вместе пойдёт.

Плещеев поклонился.

— Егда отъезжать, государь?

— Немедля, время не ждёт.

* * *

С Пушкарного двора одна за другой выезжали волокуши с пушками. Тут же на крепких санях-розвальнях умотаны бечёвками бочки с пороховым зельем, ядра в плетёных корзинах.

Игнаша с Сергуней самолично свою пушку дальнего боя на волокуше закрепили, чтоб не сползла ненароком, Степану наказали:

— Мотри, тебе перепоручаем. Коли доведётся, сам из неё пали. Да зелья, не бойсь, набивай вдвойне, выдюжит.

Степан отмахнулся:

— Знаю!

Сытые кони потянули дружно, и заскрипел снег под полозьями. Наскоро попрощавшись с друзьями, Степанка умостился на ходу. Засунув руки в рукава тулупа, задышал в поднятый воротник. Поёжился: «Надобно сенца где-либо по пути прихватить, и мягче будет, и теплей».

У Китай-города догнали остальной обоз, пристроились вслед. Ездовые щёлкали кнутами, покрикивали.

Следом за обозом увязалась орава шустрых мальчишек, цеплялись на волокуши. Пушкари посмеивались, затрагивали встречных девиц:

— Эй, красавицы, мы пушкари, громы мечем, с нами ехать не желаете?

Миновали крайние дома Кузнецкой слободы, монастырь за заставой. Позади осталась Москва. Она медленно отдалялась, растворяясь в обступивших её лесах.

* * *

Промозглое утро, и в нетопленом каменном дворце казанского хана сыро и зябко. Закутавшись в стёганый халат, Мухаммед-Эмин сидит на белой войлочной кошме, поджав ноги, и взгляд его блуждает по стене, на которой развешано оружие: сабли и луки, пищали огненного боя и кольчуги. Хан думает и в то же время напевает вполголоса, и песня у него длинная и монотонная. Мухаммед-Эмин поёт о юрте в степи и жарком костре, о полевых цветах в шёлке травы и быстроногом скакуне. Хан не любит дворец, но он и не расстанется с ним. Во дворце жил его отец, из рода Ахматов, во дворце суждено быть и ему, Мухаммед-Эмину, ибо дворец и Казанское ханство неразделимы, а хан любит власть и с ней добром не расстанется…

Мухаммед-Эмин поёт раскачиваясь, и теперь его песня о том, что надо исполнить приказ великого князя Московского и слать на его войну отборный тумен. Песня грустная и непонятная для многих. Даже темник Омар и тот не дальше как вчера обозвал хана Мухаммед-Эмина бабой. Хану донесли о том. И ещё говорил темник, что Мухаммед-Эмин служит не Казани, а Москве.

За те слова темника сегодня кинули в яму, а тумен поведёт темник Абдула.

Мухаммед-Эмин хмурится, и злая усмешка кривит рот. «Ха, — думает он, — Омар не видит дальше своего короткого носа. Разве можно сейчас отказать московскому князю, когда он в такой силе, а среди татарских ханов нет единства: Гирей на Ахматов, хан Ногайской Орды Мамай змеёй извивается. А когда татары враждуют между собой, урусы живут спокойно. Даже когда Русь воюет с Литвой, у московского князя хватает полков отбивать набеги Гиреевых сыновей…»

Но вот песня хана о матери, Нур-Салтанше. Мухаммед-Эмин не видел её с той поры, как умер отец и мать увезли в Крым в жёны Менгли-Гирею. Мухаммед-Эмин сразу же невзлюбил отчима за то, что тот вздумал считать казанцев своей ордой, а его, Мухаммед-Эмина, своим данником.

Два лета назад Нур-Салтанша приезжала в Казань, а дорогой побывала у московского князя. Великий князь чествовал ханшу Крыма, вёл с ней переговоры и в Грановитой палате при важных боярах, и наедине. Нур-Салтанша просила за сына Абдыл-Летифа, и Василий отвечал ей: «За разбойный набег Бурнаш-Гирея положил я опалу на сына твоего. Однако в уважение к тебе, ханша, прощу, но в Крым с тобой не отпускаю, нет у меня веры орде. Пусть же Абдыл в залог у нас останется. Придёт час, я ему в удел Каширу либо Юрьев дам».

У Мухаммед-Эмина к брату нет жалости. Пожалуй, так лучше, что тогда, при жизни отца, тот отдал его московскому князю Ивану в знак покорности Москве. Останься Абдыл в Казани, и кто ведает, кому бы сидеть сегодня ханом в этом дворце.

Узкие глазки Мухаммед-Эмина расширились. Он вспомнил, как мать говорила, что Менгли-Гирей стар и хвор, а когда умрёт, сыновья будут грызться за власть, как голодные собаки за кость.

Мухаммед-Эмин даже петь перестал. Пусть это случится скорей, пусть Гирей там, в Бахчисарае, перережут друг другу глотки… Он хлопнул в ладоши. Неслышно появился старый, высохший, как гриб в засуху, евнух, согнулся в поклоне. Хан поднял на него глаза. Этому евнуху он доверял всё — и гарем, и сокровенные мысли, и даже свою жизнь. Сказал коротко, но резко:

— Вырвать темнику Омару язык, а голову отрубить.

Хан снова запел.

* * *

Редкие деревеньки, заметь снежных сугробов. Вьюжит. За неделю в дороге Степан до костей промёрз. Сотник, из детей боярских, тот, который обучал Степана грамоте, простудился, кашлял беспрерывно, хрипел. Степанка думал, сейчас бы сотнику попариться в баньке да мёду тёплого испить, куда б хворь подевалась, но, на беду, деревеньки попадались редко, да и в них останавливались только на ночёвку. Едва до избы доберутся, на полати залезут, кости отогреть не успеют, как уже пора трогаться.

Притомились кони, исхудали, а ещё и полпути не проехали. Дорога под горочку повела. Соскочил Степан с волокуши, пробежался рядом, размял ноги, чуть согрелся и снова умостился на соломе. На минуту веки смежил, и полати чудятся. Будто сидит он на них, свесив ноги. Рядом, протяни руку, и вот она, балка закопчённая, нити паутины с бахромой сажи…

Впереди вдруг зашумели, и пушкари побежали в голову обоза. Волокуши останавливали одну за другой. Сотник из саней подал голос:

— Эй, что стряслось?

Степанка поднялся во весь рост, пригляделся. Издали увидел присыпанные снегом головешки, обуглившиеся брёвна. Бородатый десятник сказал:

— На Москву ехали, передыхали тут.

— А и вправду, — припомнил Степанка. — Теперь в поле ночь коротать.

Пушкари столпились, недоумевали:

— Отчего пожар случился и куда народ подевался?

— Надобно дров засветло запасти.

— Истинно так. Давай, ребята. Подошёл сотник, заторопил:

— Ин довольно стоять, выпрягай коней, своди в круг, жги костры.

Ночь надвинулась быстро. Стемнело. Присев у костра на корточки, Степанка протянул к огню руки. Липу и груди тепло, а спина зябнет. Искры роем вздымались к звёздам. Бородатый десятник всмотрелся в темень, проговорил:

— Никак человек.

Степанка оглянулся, разглядел, стоит кто-то. Позвал:

— Ходи к огню, чего таишься?

Неизвестный мужик подошёл к костру, остановился. Пушкари раздвинулись, уступили место. Мужик сел, долго глядел на огонь, потом заговорил негромко:

— Село наше боярину Якушкину принадлежало, а вона, за тем леском, вотчина боярина Волкова. Прошлым летом моровая нас постигла, многих по сёлам и деревенькам унесла, а бояре зачали разбоем промышлять: Якушкин с холопами волковские деревеньки грабит, а тот якушкинские.

Слушают пушкари, не перебивают, а мужик продолжает:

— От Крещения на треть дён наскочил на село боярин Волков с конными холопами, мужиков да баб с детишками увёл на свои земли, а избы пожёг…

— Истые ордынцы, — промолвил пушкарь, сидевший рядом со Степанкой. Бородатый десятник поддакнул.

— Тати ратая зорят без совести, а весна настанет, кому поле пахать?

Задумался Степанка, вспомнилось житьё у Версеня. Крепкие кулаки у тиуна Демьяна. Закрыл глаза. В дремотном забытье привиделась Степану деревня, из которой ушёл шесть лет назад. Привиделся и боярин Версень, а из-за спины тиун Демьян рыло кажет, хихикает. Тут, на глазах у Степанки, боярин из человека в волка обратился, зубами щёлкает…

Пробудился Степан. Холодно, и костёр перегорает. Мороз крепчает, звёзды на небе яркие, крупные. Пушкари расходились, переговаривались. Шумели обозные, понукая коней. Степан прогнал сон, спросил:

— Аль ехать сбираются? Почто в полночь? Сотник ответил, кашляя:

— Мужик сказывал, деревня недалече, там отогреемся. Встал Степанка, поясом тулуп подвязал потуже, всё теплей будет, и отправился к волокуше.

* * *

К охоте готовились особливо. Егеря выискали тетеревиное стадо. В Воронцовом селе истопники топили княжеские хоромы. Дворовые девки сняли с бревенчатых стен паутину, смахнули пыль, до желтизны выскоблили дощатый пол. Сам дворецкий Пётр Плещеев старостью тряхнул, раньше времени в Воронцово явился с обозом разной снеди.

Государь не один приехал. С ним в лёгких золочёных санках молодая княжна Глинская. Разрумянилась, соболиная шапочка-боярка чудом на копне волос держится. Василий, едва с коня соскочил, сразу же к саням, самолично меховую полость с ног княжны откинул, помог из саней выбраться.

Из палат налегке, не успев шубу накинуть, выбежал дворецкий. Попервах не признал княжну. Оно и немудрено. Не девица, отрок стоит в коротком, затянутом в талии тулупчике, портах, вправленных в сапожки из красного сафьяна. Под пушистыми ресницами глаза без стыда, с хитринкой. Дворецкий оторопел, не ждал. Эко государь озадачил! При живой жене с литвинкой разъезжает. Судов-пересудов теперь не оберёшься.

Василий заминку дворецкого уловил, покосился, у того спина в поклоне переломилась, да не государю, а княжне поклон отвесил, засуетился, на хоромы обе руки простёр:

— Подь, княгинюшка, отогрейся, чать, ножкам холодно. И заюлил, задом дверь толкнул. Василий прервал его:

— Ну, Петра, будет ли завтра охота?

— О чём молвишь, государь? Как ей не быть, коли княжна того хочет!

— Мотри угоди, — Василий погрозил пальцем под самым носом Плещеева.

Отправились в лес на рассвете. Егеря протоптывали тропинку, негромко переговаривались. Княжна Елена в высоких тёплых валенках шла след в след за великим князем. Тот иногда обернётся, встретится с ней глазами, молча улыбнётся.

Третье лето, как поселилась княжна Елена в кремлёвских хоромах. Бояре пошушукались, позлословили и языки прикусили. Упаси Бог, прознает государь!

А Василию нет стыда, любит молодую княжну. Что дите малое, капризное тешит. Вот и нынче на охоту привёз.

Соломония единожды, ещё в первый год, за честь свою попыталась вступиться. Всего только и сказала, надобно отослать Елену к Михаиле Глинскому. Благо, дал ему государь вотчины на Москве…

Тихо в лесу. Спит всё. Деревья в снеговых шапках застыли, не шелохнутся. Ветви, что мучным налётом, инеем повиты. Хрустнет ли ветка под ногой, вспорхнёт ли испуганная птица, далеко слышно.

Не выходя на поляну, егеря остановились. Старший над ними, княжий любимец Тимоша, шепнул:

— Там, государь, вона за теми кустами рябины тетерева токуют.

Подкрались с заветренной стороны. Не чуя опасности, большие птицы дремали на дереве, лишь царственно важный белый петух ходил по поляне, клевал ягоды.

— О, свят Бог, какой красавец, — восхищённо выдохнула Елена.

— Стадо своё бережёт, — тихо рассмеялся Василий и поднял лук.

Одна за другой засвистели стрелы, и, нарушив тишину, ломая ветки, тяжело падали на снег испуганные тетерева.

Вскорости подоспел дворецкий с челядью, раскатали ковёр, еду из корзин достали, костёр разожгли, тетеревов ощипали, на вертела насадили.

Василий рад. День удачный, и княжна довольна, вон как сияет. И вспомнился постный лик Соломонии, в который раз подумал: «Смоленск у Литвы заберём, и с митрополитом совет буду держать, как Соломонию в монастырь отправить».

О Смоленске вспомнил, и в душе ворохнулось тревожное, что не покидает государя больше трёх недель. Послал к братьям, велел им в Москву ехать. Юрий с Дмитрием ответ прислали, собираются, а Семён отмолчался. Уж не воспротивится ль? Не ко времени его строптивость.

Отогнал Василий неприятные мысли, зачерпнул пригоршней снег, лизнул. Искоса любовался княжной. Егерь Тимошка ломал ветки алой, подмороженной рябины, угощал.

Тетеревов ели, запивая горячим сбитнем. Василий подшучивал над Еленой:

— А что, княгинюшка, чать, тут еда повкусней, чем в великокняжеских палатах? Вишь, как егеря искусны мясо на угольях печь.

К полудню разыскал великого князя гонец с радостной вестью: Семён братьев опередил, первым в Москву въехал.

* * *

В малой верхней горнице сидели вчетвером. Когда вот так полюбовно, друг другу обид не высказывая, разговор вели, сами того не упомнят. Братья держали совет. Великий князь сутулится в резном красного дерева кресле, с братьев глаз не спускает, сам себе не верит. Братья с миром прибыли, без строптивости.

На душе у Василия радостно, на одного брата посмотрит, на другого. Почему-то начинает думать, что Юрий и он, Василий, больше от отца взяли в обличье, Дмитрий же материнское перенял, только характером не тот, мягок, а Семён — не поймёшь, говорят, в прабабку Софью Витовтовну…

Сидят братья на кедровых скамьях, по правую руку от великого князя Юрий с Семёном, по левую Дмитрий. Наконец Василий речь повёл не спеша, каждое слово взвешивает:

— Час настал, братья, сообща на литвинов ударить. Не буду рассказывать, сами ведаете, как дважды подступали к Смоленску московские полки и неудача постигла нас. Доколь судьбу испытывать? Аль выжидать, покуда польско-литовское шляхетство на Москву двинется? Чать, Смоленск в их руках, а крепость эта необычная, и не только тем, что она искони русская, а и щитом должна служить у сердца нашего, преградой на пути к Москве. Так объединимся, братья, и ударим крепким кулаком.

Сказал и отрезал, сжал до боли в ладонях подлокотники кресла. Первым ответил Юрий:

— Я, брате Василий, с тобой согласен.

— И я тако же, — подхватил Дмитрий.

Василий перевёл взгляд на Семёна. Что ответит он? Тот очей не опустил, думал недолго:

— О чём сказывать? Я — как и вы, братья. Чать, одной матери дети, но не таю, был наш грех, Василий, перед тобой и когда за уделы таили зло, и когда Сигизмунд пытался нас поссорить. Каемся, и ты нас, брате Василий, прости. А на дружину мою расчёт имей полный.

Василий широко улыбнулся, облегчённо вздохнув, сказал:

— Иного ответа не ждал от вас, братья, ибо одно общее дело у нас — Русь крепить. А обиду я на вас не таю, с кем грех не случается. Ну а поелику мы с вами об одном урядились, то давайте и о другом уговор держать. На Смоленск с московскими полками пойдёт твоя, брат Юрий, дружина и твоя, Семён. А тебе, Дмитрий, стоять с полками в Серпухове для острастки крымцев. Ино они воспользуются нашей оплошностью и кинутся грабить наши земли.

Василий постучал ногтем по креслу, снова проговорил:

— Ко всему, на Литву с нами пойдёт тумен казанских татар. К хану Мухаммед-Эмину послал я Михаилу Плещеева. К нонешнему походу наш огневой наряд пополнился изрядно. Урок прошлого учли мы.

Василий поднялся.

— Был тут у нас посол императора Максимилиана Сницен-Пармер, соловьём заливался. Сулил Сигизмунда вместе бить, да я к нему веры не имею, хоть и грамотку императорскую принял, а Максимилиану свою дал. Признает император за государством Российским Смоленск с Киевом, а мы ответно за ним Венгрию.

Василий положил руку на плечо брату Юрию:

— И ещё о чём хочу сказать. Брат наш меньшой, Андрейка, в лета входит, доколь подле меня ему вертеться, да и в обиде будет. Надумал я ему в удел Старицу с сёлами отдать. Пусть там на княжении умнеет.

— Ты, брате, Ондрею за отца, как порешил, так тому и быть, — высказался за всех Юрий.

Василий развёл руками:

— А теперь отправимся, братья, в трапезную, за снедью прокоротаем вечер, помянем родителей наших. Чать, отцовское заканчивать предстоит. Он на Смоленск замахнулся, да смерть не дала ему руку опустить…

По узкому коридору шли гуськом. Холоп зажигал в подставцах восковые свечи. В печи, у самой трапезной, весело горели дрова. На противоположной стене плясали огненные блики. Василий поманил челядинца, топтавшегося у двери:

— Зови великую княгиню и княжну Елену тоже.

 

Глава 14

ОТНЫНЕ СМОЛЕНСК НАВЕКИ С РУСЬЮ!

Крымский хан требует. Вот так государева милость! Литовские паны челом бьют. Измена Глинского. Воеводские раздоры. Конец литовского владычества в Смоленске.

В дворцовом саду по песчаной дорожке медленно бредёт Менгли-Гирей. Не звенит в зимнюю пору фонтан, и прошлогодние слежалые листья толстым слоем засыпали мраморный бассейн. Голо и уныло в саду.

А за высокой каменной стеной ханского дворца живёт своими заботами Бахчисарай.

Мутная пелена застилает глаза Менгли-Гирею. Коротка жизнь человека. Но не о том скорбь хана. Полной мерой изведал он богатство и почёт, вдосталь пролил вражеской крови. И там, где пронеслись его орды, горели города, горько рыдали невольницы, а в Крым гнали рабов, и скрипели груженные добром арбы. Богатела орда. Неисчислимы богатства хана Менгли-Гирея. Первые красавицы Руси и Польши, Литвы и Грузии украшают гарем хана.

О чём же мысли Менгли-Гирея, что волнует его? Хан который день тщетно пытается разгадать, чья злая рука всыпала яд визирю Керим-паше. Разве не знает тот коварный, что паша верный друг Гирею? А может, потому и дали яду?

От такой догадки хан даже приостановился. Лицо искривилось от гнева. Его сыновья, царевичи, ожидают смерти отца. А ханам малых орд, бекам и мурзам надоело бояться Гирея. Менгли пришло на ум услышанное однажды в юности от одного мудрого воина. «Волчья стая, — говорил тот, — подчиняется вождю до той поры, пока у него есть сила…»

И это так Менгли-Гирей проверил эти слова мудрые. Хан Ахмат был грозен для других ханов, но когда московский князь Иван не допустил Ахматову орду на Русь, ханы отказались подчиняться ему и убили Ахмата. Менгли-Гирей не забыл того. В те годы Гирей переживал сороковое лето и был крепок телом, птицей взмётывался в седло, сам водил крымцев в набеги. Но Менгли-Гирей не захотел помочь Ахмату, потому что ненавидел его и боялся усиливать власть Ахмата.

Хан Менгли-Гирей переступил дворцовый порог, плёлся, шаркая подошвами расшитых бисером туфель по мозаике пола. Верные телохранители распахивали перед ним двери.

В большой, отделанной розовым мрамором зале Менгли-Гирея ждали царевич и беки с мурзами. Хан, подобрав полы шёлкового стёганого халата, уселся на высокий, отделанный перламутром и слоновой костью чёрный диван без спинки, поджал ноги. Настороженным взглядом заскользил по лицам вельмож, снова пытался угадать, чья рука отравила Керим-пашу, но глаза у беков и мурз смотрят преданно. Хан подал знак, и к нему подбежал мурза Исмаил.

— Впусти послов, — тихо сказал Менгли-Гирей. Исмаил толкнул дверь, и пан Ходасевич важно вступил в залу.

Следом два дюжих гайдука втащили кованный медью сундук.

Замерли беки и мурзы, а пан Ходкевич согнулся в поклоне, остановился на полпути к хану.

— Великий и могучий хан, круль и великий кнезь Сигизмунд о здоровье твоём справляется и передаёт пятнадцать тысяч золотых.

Гайдуки открыли крышку сундука, и зажелтело золото. Вытянули беки и мурзы шеи, жадно блестели их глаза. Менгли-Гирей зевнул:

— Аллах да продлит годы короля Сигизмунда. Чего он хочет от меня?

— Великий хан, — снова заговорил пан Ходкевич, — кнезь московитов гордец и нам недруг. Он сбирается войной на Литву, и мой круль послал меня просить твоей помощи, великий хан.

Недвижимо лицо Менгли-Гирея. Зашептались беки и мурзы, ждут ханского ответа. А тот молчал недолго, ответил вкрадчиво:

— О аллах, разве не отдал я моему сыну Сигизмунду ярлык на Псков и Новгород, Тулу и Владимир да другие города во владение? Так чего ещё захотел от меня король Сигизмунд? — И в косых разрезах глаз блеснула злоба.

Ходкевич оробел.

— Мой круль Сигизмунд ждёт, что ты, великий хан, пошлёшь на Москву орду, и тогда полки литвинов придут к Москве.

Затихли беки и мурзы.

— Скажи королю Сигизмунду, я пошлю на Русь своих царевичей, а он пусть пришлёт мне ещё тридцать тысяч злотых, — наконец проговорил Менгли-Гирей и едва повёл сухонькой ручкой.

Мурза Исмаил уловил жест, подскочил к литовскому послу, вытолкал из зала.

* * *

Пахнуло теплом, и дружно, в неделю, стаял снег, вскрылись реки, очистились. Едва приметно проглянула под ярким солнцем первая трава. Прилетели гуси, пошла на тёрку рыба.

Ожила степь…

С весной кончилась спокойная жизнь в казачьих приднепровских станицах, того и жди, орда повалит. Да и сами казаки не прочь в набег сходить, зипунов добыть. А случится, какой парень и жену приведёт из чужой стороны.

В один из дней позвал Анисима атаман Дашкович. Дорогой гадал Анисим: для чего он понадобился Евстафию? Коли в дозор черед наступил, так на то сотник у Анисима есть.

Переступил Анисим порог атаманского куреня, осмотрелся. Богато живёт Дашкович. Стены в дорогих коврах персидских и даже на земляном полу по всей горнице ковёр. Анисиму в обляпанных грязью сапогах ступить боязно. А на коврах по стенам оружие развешано, сабли и кинжалы, ножны в серебряной оправе, чеканка работы тонкой.

Евстафий уловил сомнение Анисима, сам подошёл к нему. На атамане рубаха шёлковая, алая, порты сукна шерстяного, не домотканые, как на Анисиме, и сапоги лёгкие, зелёного сафьяна.

Под висячими усами Дашковича в улыбке обнажились почерневшие зубы.

— Звал я тебя, Аниська, вот зачем, — сказал Евстафий, остановившись в полушаге. — Известно мне от наших сторожевых казаков, что за Перекопом собирается орда крымчаков. И не малая. Не иначе, к набегу готовятся. А потому как зимой ездил к хану в Бахчисарай литовский посол, думаю, пойдёт орда на Русь.

Дашкович погладил усы, хитро глянул на Анисима, снова сказал:

— Заезжал и к нам тот посол литовский, сулил много, на Москву звал. Да мы ему отказали. Двинется орда в силе на Русь, краем и наши курени прихватит, разорит. Порешили мы, атаманы, слать гонца в Москву, упредить. Пусть московиты станут полками на дороге у крымцев, и им, русским, добре, и нам, казакам, заслон.

Дашкович прошёлся по горнице, хрустнул пальцами рук.

— Подумал я, Аниська, ты недавно из Москвы и дорогу обратную не забыл. Да и пора послужить казачеству. Тебе в Москву ехать. Знаю, боязно стоять перед государем, ан надо. Разговор веди хитро. Скажи, передал-де атаман черкасских и каневских казаков, мы крымчаков сами не одюжим, а прорвутся на Русь, много зла причинят. Коли задержат тебя дозоры сторожевого воеводы, предупреди его, но не ворочайся, поспешай в Москву самолично, великому князю об орде обскажи. Иначе понадеемся на боярина-воеводу, а он, глядишь, словам нашим веры не даст. Согласен?

Похолодел Анисим от страха. Мыслимо ли, к государю, в Москву! Ну как прознает кто, что он, Анисим, холоп беглый…

А Дашкович в глаза ему заглядывает, переспрашивает сердито:

— Чего молчишь? Иль оглох?

Анисим рта не раскрыл, только головой кивнул. Довольно погладив усы, Дашкович сказал:

— О двуконь в Москву поскачешь, чтоб промедления не вышло.

* * *

Подставив солнцу спину, Курбский грелся. Тепло приятное, не печёт, а ласкает. Май брал своё. Зазеленело вокруг, лопнули, распустились почки. Воздух особенный, чистый, ни пыли, как летом, ни осенней сырости.

И месяца не прошло, как князь Семён в Москве. Дозволил государь остаться во Пскове одному наместнику Петру Великому, а Курбскому в Москву воротиться.

Князь Семён приехал не один, а с женой. Взял-таки меньшую дочь боярина Романа.

Узнав о том, государь не приминул позлословить: «У князя Сёмки губа не дура, вишь, каку телушку взял».

Те слова донесли Курбскому, но он обиду проглотил. «Нынче великим князьям всё дозволено, не только словесами князя аль боярина оскорбить, но и живота лишить».

Жена князю Семёну досталась домовитая, вот и сейчас, едва из хором выбралась, сразу к клети направилась проверить, как девки зерно перевевают. На княгине сорочка красная, до пят, голова убрусом покрыта, идёт она грузно, широкими бёдрами качает. Курбский даже отворотился. Эк порадел боярин Роман, какую выкормил, соком налитая, придави, кожа лопнет.

Князь Семён мысли переменил. Подумал, что за два года, пока во Пскове жил, тиуны в его вотчинных сёлах наворовались предостаточно, а за крестьянами догляда не вели, потому в людях теперь нужда. Нет бы самим крестьян от других бояр переманывать, так и те, какие были, в Юрьев день разбежались.

В который раз помянул тиуна Ерёмку. Тот хоть и на руку слыл нечистым, но и княжеского не упускал, умел приумножить.

Из конюшни на водопой выводили коней, норовистых, застоявшихся. У колодца конюх рванул недоуздок, кулаком в лошадиную морду замахнулся.

— Данило, давно бит не был? — прикрикнул князь Семён. — К чему коня дёргаешь?

В распахнутые ворота колобком вкатилась, запыхавшись, ключница.

— Авдотья, — окликнул её Курбский, — аль за тобой свора псов гонится?

Ключница зачастила:

— Батюшка наш, князь милосердный! Хожу я на торгу, вижу — он. Очам своим не верю, он!

— Кто он? — недовольно поморщился Курбский.

— Он, батюшка, князь милосердный, Аниська, супостат, какой тиуна Ерёмку пожёг!

Ключница дух перевела и снова:

— И он, батюшка, князь милосердный, меня тоже заприметил и рыло отворотил. Дескать, знать тя не хочу. Да разодетый какой, в сапогах, кафтане. Ах ты разбойник, думаю, погоди, выведаю, к чему ты здесь. Уж не замыслил ли снова огня пустить? Следочком за ним. Вижу, в Кремль вошёл. Смекнула, в собор, грехи замаливать. Ин нет, очам не верю. Разбойник на государево крыльцо ступил и в палаты пошагал. Тут я прямехонько к тебе, батюшка, князь милосердный, припустила.

Нахмурился Курбский.

— Не ошиблась ли, Авдотья?

— И, батюшка! Аль не упомню я, коли его, окаянного, Ерёмка сёк не единожды.

— Ну, гляди, Авдотья! — И князь Семён направился в горницу переодеваться.

* * *

Долго ждал Аниська в передней дворцовых палат. Так долго, что успел и от страха отойти, и нового набраться. Государь после утренней трапезы почивал. Знал бы Анисим такое, лучше на Пушкарный двор мотнулся, брата Богдана навестил и на племянника Игнашку поглядел, сколь лет не видел.

И уже решил было Анисим: «Сбегаю. Туда и оттуда мигом. Успею до государева выхода». Но у порога на лавке боярин дремлет, носом клюёт. Едва Анисим к двери, боярин встрепенулся, погрозил крючковатым пальцем:

— Куды! Со словом к государю прибыл и не ершись.

Снова ждёт Анисим, печалится. Неделю скакал до Москвы, не знал роздыха, спешил, чтоб теперь полдня терять попусту. Не торопится ни великий князь, ни бояре его, будто не их касаемо известие, с каким послан Аниська.

Делать нечего, и Анисим принялся мечтать, как государь, может быть, одарит его щедро и, вернувшись в станицу, он, Аниська, женится, заведёт семью. Коли же милость государя будет слишком доброй, Анисим решил дать немного денег и брату Богдану.

Богател мысленно Аниська без меры, пока не вошёл в переднюю важный боярин. Лицо его показалось знакомым. Боярин тоже поглядел на Анисима подозрительно, но тут же повернулся к боярину у порога:

— В здравии ли государь?

— Всю ночь животом страждал, умаялся, — шёпотом ответил боярин. — Видать, уж скоро выйдет, княже Семён.

У Анисима в Душе оборвалось. Сжался. «Князь это, Курбский». И холодная испарина покрыла лоб. Лицо в сторону поворотил, авось не узнает. А Курбский продолжал разговаривать с боярином, и Анисим мало-помалу успокоился. Откуда князю помнить всех своих крестьян?

В тревогах не заметил Анисим великокняжеского выхода. Очнулся от грозного голоса:

— Кем послан ты, смерд, и что за весть твоя? Глянул Аниська в холодные государевы глаза и едва дара речи не лишился. Сам не помнил, как и нашёлся в ответе:

— От атамана Дашковича к тебе, государь. Крымцы за Перекопом в орду великую собираются, и, ежели на Русь она, казакам одним не сдержать её.

Василий с Анисима очей не сводит, ждёт, что ещё говорить будет, но тут неожиданно Курбский голос подал:

— Государь, вели сему холопу допрос учинить либо мне на расправу выдать. Мой это холоп, беглый и повинен в смерти тиуна.

Замолчал Курбский, и в передней палате установилась тишина такая, что слышно, как на узорчатом цветастом стекле оконца зыкает пробудившаяся от зимы муха.

Стукнул Василий посохом об пол, сердито свёл брови на переносице.

— Вона ты каков, гонец от черкасских и каневских казаков? Верно ли говорит князь? Молчишь? Поди, не ожидал уличения. Ан нет, не сокрылось злодеяние. И вот мой сказ тебе, холоп: за весть, что привёз, моя государева милость, а как татю — казнь! — И поднял грозно палец. — Ну-тко, тащите его к дьяку Федьке да опросите с пристрастием, пускай язык развяжет. Может, чего и о крымской орде наврал, не всё сказывал, как надлежит?

Не успел Анисим рта раскрыть, как дюжие государевы ратники скрутили ему руки, поволокли пиная из дворца по кремлёвскому мощёному двору мимо митрополичьих палат и церкви в пыточную избу.

* * *

Палач пытал Анисима, а дьяк Фёдор записывал. Скрипело перо, и выстраивались строка в строку буквицы.

Не вынес Анисим мук, повинился, как тиуна сжёг и в казаки убежал, даже что с атаманом Соловейкой знался, не умолчал.

Дьяк хихикает злорадно, приговаривает:

— Ты сказывай, голуба, не таись.

Замолчал Аниська, а Федька на палача прикрикнул:

— Пятки погрей, авось вспомнит ещё, для какой иной надобности в Москву заявился, к самому государю!

Палач на руку скор, калёным железом прижёг Анисиму ноги. Тот взвыл дико, а дьяк вздохнул:

— Сказывай, не таи, кем в Москву послан и с чем? Что сокрыл от государя?

Молчит Аниська, ненавидяще глядит на дьяка.

— Плесни-ка в него квасом. Вона рыло како разбойное, без страха, — И снова голосом ласковым: — Не упрямься, вор, язык развяжи.

— Атаманом Дашковичем, иного ничего не ведаю, — прохрипел Анисим.

— Ай-яй, — головой покрутил сожалеюще дьяк, — упрям! — И махнул палачу ладошкой: — Казни до конца, авось иное выкажет.

* * *

Конец июля тысяча пятьсот четырнадцатого. Подступили многотысячные московские полки к Смоленску. Заперлись литовцы в городе, приготовились к осаде. Поблёскивают бронзой пушки. Полукольцом, от реки и до реки опоясали город. Позади огневого наряда изготовились к приступу пешие ратники, ждут своего часа.

Подъехал великий князь к крепостным воротам на выстрел пищали, коня остановил, приказал ехавшему следом служилому дворянину:

— Объяви смолянам, пускай город добром сдают.

Дворянин сложил ладошки трубочкой, прокричал государевы слова. Со стены в ответ злобно завопил Псковский боярин Шершеня:

— Цо, Васька, енто тебе не Псков, а Смоленск, попытай, сунь рыло. Позабыл, как дважды битым утекал?

— Ну, пёс, висеть тебе на суку, — погрозил плёткой великий князь и, поворотив коня, поскакал вдоль русских полков.

Издалека государь приметил, князь Юрий выдвинул свои полки, изготовился. Василий осадил коня.

— Назад! Не быть приступу! Огневому наряду стрелять город, покуда не запросятся.

И загрохотали пушки, затянуло небо пороховым дымом. Бьют русские орудия по крепостным стенам, по башням. Мечут ядра в город, рушатся дома. А Степанка придумал ядра на кострах калить и огненными из мортир метать. Загорелся город. Стал Степан к пушке дальнего боя, навёл на крепость. Заревела она грозно, а пушкари снова заряжают её, теперь мелкими свинцовыми ядрышками.

Подошёл к пушкарям великий князь, довольный, похвалил, а на Степанку поглядел внимательно, спросил:

— Горазд стрелять. Зовут как?

— Степаном, государь.

— Коли ты, Степан, ещё и грамотой владеешь, так быть тебе на Москве при Пушкарном дворе у боярина в помощниках…

* * *

Горит Смоленск. Рушатся под градом ядер дома, дым и пыль заволокли город. Мёртвых не хоронили. Трупы лежали на улицах, у крепостных стен. В рёве пушек тонули стоны раненых.

Народ на подворье смоленского владыки Варсанафия сгрудился. Толпа росла, шумела. Ждали епископа. Он вышел из хором, маленький, тщедушный. Раздались голоса:

— Владыка, к чему воевода город губит?

— Ежели боя ищет, пускай выходит за крепостные стены! Простёр руки епископ, будто ворон взмахнул крыльями, и разом смолк люд. Сказал тихо, по-стариковски, но народ разобрал:

— Пойду я к великому князю Московскому, братья, умолю не рушить город, не губить люд!..

Василий обедал в шатре. Еда скудная, походная, мясо вяленое да репа отварная. Прискакал воевода Щеня, спрыгнул с коня, откинул полог, проговорил быстро:

— Государь, смоленский владыка на мосту стоит, просит три дня срока.

Василий губы ладонью отёр, отмахнулся:

— И слышать не желаю. Покуда не надумают сдаваться, огня не велю прекращать. О том и речь веди с владыкой. Помилую, когда ворота моим полкам откроют. Тех, кто мне служить пожелает, одарю, надумают в Литву ехать, не задержу.

Копь под воеводой на месте пляшет, ушами прядает. Щеня его плёткой, поскакал исполнять государево слово.

Вернулся епископ в город, собрались литовские воеводы на совет и порешили не сопротивляться, сдать Смоленск.

Степанка стоит в трёх саженях от великого князя, и ему всё видно и слышно. Смолкли пушки и пищали, непривычно тихо. Рассеялся дым, и очистилось небо. Из распахнутых ворот вышли попы с хоругвями, за ними воеводы литовские, в броне, но безоружно, головы не покрыты. Перешли мост через ров, приближаются медленно. Рядом с великим князем Василием братья его стоят, за ними воеводы Щеня, Шуйский, Михайло Глинский и другие.

Любопытно Степану, о чём речь пойдёт у великого князя с литвинами… Весь день Степана государевы слова не покидали. Уже мнил он себя в помощниках у боярина Версеня на Пушкарном дворе и как с Аграфеной повстречается. Тешил себя Степанка мыслью, что тогда боярин Версень не осмелится травить его псами, и тайно, Степанка даже себе боится в том признаться, теплится у него надежда назвать Аграфену женой…

Всё ближе и ближе попы с литовскими вельможами, переливают серебряным шитьём ризы, играют золотом хоругви. Василий делает шаг вперёд, снимает высокую соболью шапку. Степан слышит его чуть хриплый голос:

— Благослови, владыка.

Тут литовские паны ударили челом великому Московскому князю. Вышел наперёд воевода Сологуб, сказал едва внятно:

— Не погуби, государь, бери город…

И заплакал, не вынес позора литовский воевода. Василий через плечо поглядел на склонившихся литовских панов, заговорил строго:

— Тебе, Юрко, и вам, панове, ждать моего ответа в шатре за караулом, дабы вам никто зла не учинил. Тут и порешите добром, кому в Литву ворочаться, кто мне служить пожелает. Не неволю!

Великий князь поманил воеводу Щеню:

— А ты, Данило, поезжай в город с дьяками и подьячими, народ смоленский перепиши. Вам, панове, и тебе, владыка, завтра к вечеру люд к присяге привести. Ступайте с Богом.

И тут же поискал глазами князя Шуйского.

— Василь Васильич, быть тебе наместником смоленским. Поспешай с полком своим в город, помоги народу пожары погасить да порядок наведи. Литовским полкам дозволяю приоружно Смоленск покинуть. С почестями.

Василий нахмурился.

— Да ещё, князь Василий, из города никого не выпускай, покуда не изловишь псковского боярина Шершеню. За измену и поносные речи казни его, аки пса шелудивого…

* * *

Удача сопутствовала русской рати. Литовский князь Ижеславский, воевода Мстиславля, узнав, что к городу подходят полки воеводы Щени, не стал сопротивляться, открыл ворота и присягнул великому князю Московскому. За Мстиславлем пали города Кричев и Дубровна.

Раскинул свой лагерь у Орши князь Михайло Глинский. Воеводы Челяднин и Голица грозили Друцку.

А под Минском под стяг короля и великого князя Сигизмунда собралось тридцатитысячное литовское войско. Блистая броней, с отрядами вооружённых гайдуков прибывали в королевский стан знатные паны и шляхтичи.

Ухали бубны, гудели трубы. Пестрели под августовским солнцем шатры знати, отливал золотом королевский, серебром — шатёр гетмана Острожского.

На много вёрст окрест разграбила шляхта крестьян. Зерно и сено, мясо и репу — всё забирало на прокорм королевское рыцарство.

Известие, что великий князь Василий разъединил войско на несколько отрядов, а сам с братьями находится в Дорогобуже, несказанно обрадовало Сигизмунда. Наконец выдался случай побить московитов порознь!

И король велел гетману Острожскому не мешкая вести воинство к Борисову.

* * *

Воевода Челяднин Иван Андреевич звания почётного. Не кто-нибудь, а конюший!

Вот потому, когда государь, посылая его на Друцк-город, назвал имя Челяднина после воеводы Михаилы Голицы, не могло не обидеть Ивана Андреевича. Не по месту именован Михайло. Ему б по родовитости за Челядниным стоять, а его государь первым упомянул.

Тогда Иван Андреевич не восперечил великому князю, сдержался, но на Голицу зло затаил…

Полки Челяднина и Голицы выступили к Друцку двумя колоннами, бок о бок, но воеводы меж собой не сносились. Каждый действовал сам по себе.

Двигались не спеша, делали частые и долгие привалы, друг друга не опережали. У каждого мысль одна: «К чему наперёд высовываться? Случиться бою, так лучше не мне первому начинать. Бережёного и Бог бережёт…»

На полпути конюший Челяднин остановился на днёвку. Не мог иначе, место красивое встретилось: лес и озеро, а в нём караси, каждый с лапоть. Иван Андреевич любил карася в сметане.

Покуда холопы, которых Челяднин возил за собой во множестве, затягивали невод, конюший улёгся в тени под кустом, вздремнул самую малость. На свежем воздухе не жарко, одно скверно — мухи одолели.

Тут некстати разбудил ратник:

— Болярин-воевода, там к тебе литвин прискакал… Челяднин зевнул, чуть скулы не своротил, поднялся взъерошенный, глаза осоловелые. Долго соображал, пока, наконец, не обронил:

— Веди!

На литовца смотрел, всё пытался припомнить: где видел? Тот заговорил поспешно:

— Вельможный пан, це я, пан Владек, дворецкий пана Глинского.

Приблизился вплотную, зашептал:

— Я, вельможный пан, тайно, дабы пан Глинский не проведал. Он меня в Оршу послал, а я сюда, к тебе.

— К чему в Оршу? — недоумённо переспросил конюший.

— О, але вельможный пан не догадывается? Пан Глинский надумал в Литву ворочаться, королю служить, и о том у него грамотка от Сигизмунда есть.

— А не врёшь ли ты, литвин, на своего господина? — недоверчиво спросил Челяднин. — Ох, нет у меня к тебе веры!

— Але я вру! — обиделся пан Владек. — Так вельможный пан воевода пусть своими очами увидит, коли седни в ночь заступит дорогу на Оршу пане Михаиле. А я пану Глинскому теперь не слуга, но слуга государю Московскому и от него милость имею. Либо вельможный пан не ведает, что государь дал мне земли и деревень за службу? А коли пан Глинский в Литву воротится, так и лишусь я жалованных вотчин.

— Ну, гляди, литвин! — Конюший поднёс кулак к носу Владека. — Вот ужо проверю тебя, а до поры от себя не отпущу, со мной поедешь. Чуешь, кого оговорить пытаешься? Самого Михайлу Глинского!

* * *

Время к полночи. Тихо. Лупа прячется в рваных облаках, и дорогу плохо видно. Она вьётся над Днепром, пересекает лес и снова льнёт к реке.

Челяднин с Голицей в лесу с вечера, караулят Глинского. На всякий случай взяли сотню пищальников да две сотни конных дворян. Вдруг да Глинский сопротивление окажет.

— Ох, чует моя душа, Иван Ондреич, понапрасну мы в засаду сели, — скулит Голица.

Челяднин отмалчивается. Ему и самому муторно. Ну как поклёп дворецкий возвёл на своего господина? Голица уговаривает:

— Провёл нас литвин, и зачем Глинскому убегать? Воевода зевает и снова своё:

— Снимем засаду, Иван Ондреич, покуда не поздно. Коли государь проведает, как мы на князя напраслину возвели, озлится.

У Челяднина мысли не лучше. Быть беде. Не простит государь. Он к литовскому князю добр непомерно. Но вслух конюший иное говорит, просится:

— Погодим ещё маленько, боярин Михайло. А коль всё это неправда, промолчим, чтоб до государя не дошло.

Конюший сначала хотел отправиться в засаду на Глинского без Голицы, а потом передумал. Ежели дворецкий обманул, а Василий об этом проведает, ответ держать перед государем лучше с Голицей, чем одному.

Где-то недалеко раздался дробный стук копыт. Челяднин встрепенулся.

— Чуешь, боярин Михайло?

— Кажись, едет, — промолвил Голица. — Помоги, Боже, — и перекрестился.

Конюший крутнулся в седле, подозвал десятника:

— Перейми да гляди, чтоб не ускакал…

Далеко опередив верных шляхтичей, ехал князь Михайло. Одолевала Глинского забота. Король в своей грамоте обещает вернуть земли в Литве и дать иных городов. О том же писал Михаиле и брат Сигизмунда король Венгрии и Богемии. Глинский теперь думает о том, каких городов ему просить у короля. Хорошо было бы, если б литовские войска отбили у русских Смоленск. Глинский давно мечтает получить этот город в своё владение…

Князь Михайло поздно заметил всадников. Увидел, когда они были совсем рядом. Глинский дёрнул коня, схватился за саблю. Но чужие руки уже крепко держали повод, стащили с седла, связали.

Подъехали Челяднин с Голицей, князь Михайло узнал их по голосам, велели обыскать. Десятник вытащил из сумы королевскую грамоту, протянул воеводам.

— Измену затаил, князь Глинский? Так ты за ласку государеву платишь? — проговорил Челяднин.

Голица поддакнул:

— Ужо отвезём мы тебя в Дорогобуж, к государю на суд. Вишь ты, каким был маршалком, таким и остался.

Тут десятник голос подал:

— Надобно пищальников в заслон выдвинуть, ежели шляхтичи отбить литвина попытаются.

— Распорядись, — сказал Челяднин, — да изготовьтесь к встрече изменщиков, чтоб им вдругорядь неповадно было перемётами летать. Ну, князь Михайло, государь, поди, не возрадуется, тебя увидя.

* * *

Когда Михаилу Глинского за крепким караулом увозили из Дорогобужа в Москву, из Борисова на Друцк выступило литовское войско. Шли налегке, далеко опередив обозы. Паны вельможные в окружении своих холопов, гайдуков, шляхта мелкопоместная, все верхоконно. В возы с пушками коней вдвое впряжено.

Сигизмунд торопил гетмана Острожского. Король боялся, что, разгадав его замысел, великий князь Московский успеет послать в помощь воеводам Челяднину и Голице полки воеводы Щени.

Короля досадовала неудача с Глинским. Князю Михаиле перейти бы на литовскую сторону в момент боя, внести в русское войско сумятицу, а не бежать загодя.

Конные разъезды гетмана Острожского уже столкнулись с передовыми русскими отрядами.

Прискакал к гетману шляхтич с известием:

— Московиты к Орше отходят!

Не успел Острожский одного гонца выслушать, как другой скачет:

— Московиты у Днепра отступают, переправу ищут!

А Челяднин и Голица наконец уговорились перейти на левый берег Днепра и здесь дожидаться литовского гетмана. Для боя сыскали место. С тыла речка Крапивна, по правую руку, до самого Днепра, стали полки Челяднина, пищальники, конные; по левую расположились ратники Голицы.

Меж Крапивного и растянувшимся русским войском двух воевод огневой наряд.

Челяднин с Голицей условились боя не начинать, дать королевским войскам перейти на левый берег Днепра, а тогда и навалиться всей силой, одним махом покончить с войском гетмана Острожского.

* * *

В зрительную трубу гетман пристально рассматривал изготовившиеся к бою русские полки, медленно переводил трубу из края в край, возвращался, иногда задерживал в каком-либо месте.

Острожский ликовал: опасное позади, миновало литовские полки. А было такое там, на реке. Больше всего гетман боялся, что московиты нападут на него в час переправы. Острожский до сих пор недоумевал, почему они не сделали этого. Неужели воеводы Челяднин и Голица не догадались, что на переправе, напади московиты первыми, была бы их победа?

Но теперь, когда литовское войско на левом берегу и дожидается его, гетманского, сигнала, чтобы кинуться в бой, можно дать команду.

За спиной Острожского паны воеводы наготове.

— Вельможные панове, — гетман опустил зрительную трубу, — испытаем левое крыло московитов. — Рука Острожского вскинулась, указала на полки Голицы. — Правое пока повременим трогать. Настал час, панове. Тебе, воевода Станислав, начинать.

Воевода Кишка поднял коня в галоп, поскакал. Заиграли трубы, и двинулись на крыло Голицы литовские полки.

Видит московский воевода, как люто бьются литвины, теснят. Послал Михайло Голица к воеводе Челяднину. Конюший на бой смотрел со стороны, доволен. Его крыло литвины не тронули, на Михаилу напирают.

Тут от Голицы дворянин служилый прискакал, с коня долой, Челяднину поклон отвесил, произнёс скороговоркой:

— Боярин-воевода, воевода Михайло помощи просит, пошли ратников на его крыло.

Челяднин нахмурился, дёрнул коня за повод.

— Передай своему воеводе, что я по роду старше и не ему надо мной верховодить.

И отвернулся, не стал больше разговаривать.

Не вступили русские полки на правом крыле в бой, а литвинам того и надо, выжидают.

Гетман Острожский посмеивается. Гетман воин искусный. Разгадал, русские воеводы не ладят друг с другом. Подозвал трубача, сказал:

— Скачи к воеводе Кишке, пускай отходит на передний рубеж, а мы тем временем правое крыло московитов раскачаем.

Теперь литвины на крыло воеводы Челяднина навалились.

Жарко. Гремят пушки и пищали, звенят сабли, роем свистят стрелы. Людские крики, конское ржание. Земля покрылась трупами.

Напрасно смотрит конюший Челяднин на полки воеводы Голицы, бездействуют они. До слёз обидно воеводе Ивану Андреевичу, не гадал, что так бой поведут.

Скачут с крыла на крыло литовские гонцы по пятам неприятеля. Челяднин на радостях кричит:

— Гони их, гони!

И торжествующе поглядывает на стоявшие полки Голицы.

Вот надломился литовский строй, близка победа. Но расступилось вдруг литовское войско, и прямо в упор дворянским полкам, сея смерть, грянули картечью пушки.

Поворотили дворяне, побежали. А литовская конница настигла, рубит, гонит.

Тут воевода Станислав Кишка в бой вступил, навалился на Голицу.

Увидел воевода Михайло, как бегут полки Челяднина, и себе к реке кинулся.

— Конных наперехват! — кричит гетман Острожский. — Не дайте утечь московским воеводам! Погром, панове! Гонцы к королю и великому князю Сигизмунду!

* * *

Одержав победу у Орши, литовские полки готовились идти на Смоленск. Города Мстиславль, Дубровна, Кричев снова открыли ворота королевскому воинству.

Пробрался в Смоленск от короля Сигизмунда гонец, сотник Казимир. Приехал не воином, а торговым гостем. Сотника Казимира люд смоленский помнил. У пана Лужанского первый крикун был. Сотник, чтоб не признали его, бороду и усы сбрил, шапочку немецкую на голову напялил, до самых глаз. С утра наскоро торговлю отбудет и по городу бродит, приглядывается. Вишь, как московиты Смоленск крепят, будто и уходить не собираются. Башни и стены заделали, огневого наряда добавили, даже хоромы и избы заново ставят.

Сотник Казимир к епископу Варсанафию явился. Но не на подворье, опасался, не следят ли за владыкой. Пришёл в церковь, дождался конца службы и сунул письмо короля Варсанафию в руки. Тот взял, склонился к свече, прочитал.

Просил Сигизмунд епископа, чтобы он, уговорившись со смоленскими панами, открыл ворота литовскому воинству, когда оно к городу подступит. А за это обещал король Сигизмунд владыке Варсанафию пять тысяч злотых на православную церковь.

Знал епископ, что уже многие города отбил король у московитов и на Смоленск собирается. А совсем недавно гетман Острожский побил московских воевод Челяднина и Голицу…

Страшно Варсанафию, ну как не устоят московиты и король снова захватит Смоленск. Тогда спросят с него, владыки, по всей строгости. А тут ещё обещает Сигизмунд пять тысяч злотых…

И Варсанафий согласился. С сотником Казимиром отписал королю: «Если пойдёшь теперь к Смоленску сам или воевод пришлёшь со многими людьми, то можешь без труда взять город».

Когда епископ с сотником рядился, подслушал их разговор дьякон церковный. Уведомил дьякон московского наместника. Однако Шуйский не спешил, дал изменщикам время. Уехал из города сотник Казимир с письмом Варсанафия к Сигизмунду, начали смоленские паны плести заговор. Тут и велел Василий Васильевич Шуйский схватить злоумышленников вместе с владыкой да и посадить их под стражу, а обо всём том отписал великому князю в Дорогобуж.

Не ведая, что Варсанафий и другие заговорщики схвачены Шуйским, и рассчитывая на их помощь, гетман Острожский привёл к Смоленску шеститысячный отряд шляхтичей.

Князь Шуйский загодя приготовился к обороне, а тех панов, кто изменил присяге, в тот же день, как стали литовские полки у города, велел на виду у гетмана Острожского и его шляхтичей повесить на крепостной стене.

Не ждал этого гетман. Тут, ко всему, пришло известие, что движется от Дорогобужа к Смоленску русское войско.

Отступили шляхтичи от города. Возвратилось Сигизмундово воинство в Литву, а великий князь Василий, дав князю Шуйскому в подмогу ещё полк пищальников, увёл русскую рать в Москву.

 

Глава 15

ГНЕВ И ЛАСКА ГОСУДАРЕВА

На государевой службе. Инок Вассиан и митрополит Варлаам. «Ты, отче, казнить не волен…» На ордынском шляхе.

На Сретенье в Волоцком монастыре похоронили игумена Иосифа. Три дня и три ночи стоял гроб в монастырской церкви. С утра и допоздна шёл люд из дальних и ближних деревень, из Москвы и иных городов. Приезжал и государь, постоял молча, уехал, слова не проронил.

Пройдут годы, и назовёт церковь Иосифа святым. Но в то лето игумен ещё не был причислен к лику святых, и немало врагов имелось у него. Радовались нестяжатели, провожая Иосифа в последний путь.

Ликовал инок Вассиан. Бог внял гласу последователей старца Нила Сорского.

Самый воинствующий и непримиримый борец с нестяжателями, Иосиф, который ещё за неделю до кончины требовал церковного суда над иноком Вассианом, теперь покоился в земле.

Это ему, игумену Иосифу, принадлежали слова, обращённые к великому князю: «Молю тя, государь, дабы ты своим царским судом искоренил тот злой плевел еретический вконец».

И хотя ни великий князь, ни митрополит не исполнили просьбу Иосифа, нестяжатели знали, игумен не уймётся…

И вот он, маленький, суетный человек, смертный, как и все, но мыслящий о себе много, закрыл глаза.

В Симонов монастырь нежданно нагрянул митрополит Варлаам. Пожелал отслужить обедню самолично. Всполошились монахи. Такого ещё не случалось, чтоб митрополит у них в монастыре службу правил. А он, ко всему, ещё и на трапезу задержался. Оставшись наедине, митрополит Варлаам и инок Вассиан с глазу на глаз беседовали.

Оба седые, годами умудрённые. Теребит Варлаам серебряный крест на груди, говорит тихо, мягко:

— Мудрость твоя, брат Вассиан, всем ведома, и яз к тебе благоволю.

Смиренно слушает Вассиан, склонил голову. Догадывается, о чём речь пойдёт. А митрополит продолжает:

— Недруги тя в ереси уличают, яз же то отметаю. Но ныне вижу, возрадовался ты смерти игумена, возликовал. Не одобряю!

Вассиан глянул на митрополита исподлобья. Ответил глухо:

— Не Богу служил Иосиф, а монастырю Волоцкому и иным, себе подобным, кои стяжательством обуяны.

Варлаам отшатнулся, прикрылся ладонью:

— Уйми гордыню, молитва и пост, молитва и пост — спасение твоё!

Вассиан послушно опустил голову, а митрополит весь подался вперёд, вопрошает:

— Доколь расколу быть в церкви нашей? Остерегаюсь яз. Не доведёт к добру сие. — И замолк ненадолго, спросил: — Что не ответствуешь, брат? Яз же нынче единения хочу. Отпускаю тя, инок Вассиан, и в разум твой верую.

Бесшумно ступая, к алтарю приблизился игумен Сергий. Митрополит прервал разговор, посмотрел недовольно. Сергий сказал:

— Братия ждёт, отче, еда стынет…

* * *

Немца Иоахимку пятый день как хворобь одолела. Боярин Версень позвал Игната:

— Смотайся, доколь немчура в болезнях пребывать будет… Да мигом. По городу не броди.

Ходьбы Игнату не многовато, до Арбата рукой подать.

Обер-мастер живёт богато. Хоромы хоть и не боярские, но просторные. Лежит немец на мягком ложе, охает. Чих и кашель напал на обер-мастера. Едва Игнат на порог, Иоахим ручкой замахал и затрясся в кашле.

На обратном пути завернул Игнат к Кремлю. У Спасских ворот натолкнулся на ратника и опешил, глазам не верит: Степан. А тот увидел Игната и вроде не рад. Только чуть задержался, сказал на ходу:

— А я у самого государя был. Смекаешь? Нынче на Пушкарном дворе буду завсегда, у боярина в помощниках.

Прошёл мимо, не остановился. Игнат даже опомниться не успел, стоит, рот открыл от удивления.

На Пушкарный двор явился, Версеню о немце сказал и к Сергуне. Тот на Игнашку посмотрел недоумённо.

— Уж не обер-мастер ли помер, что ты так запыхался? Игнат головой завертел:

— А вот и нет! Кого я сей часец повстречал, отгадай? Они присели на пустую опоку.

— А вот кого, сам не поверил. — И не стал больше томить, сказал: — Степана я встретил.

— Степана? Зачем он здесь и почему к нам не заявляется? Игнат руками развёл:

— Сам его спросишь. На меня смотрел, будто впервой видимся. И о тебе ни слова.

— Быть того не может! — не поверил Сергуня.

— А вот так и есть. И теперь он каждодневно на Пушкарном дворе бывать будет, за нами доглядать!

* * *

Степанка долго дожидался, когда государь исполнит своё обещание, пошлёт его на Пушкарный двор в помощь боярину Версеню. Осень минула, зима, а Степан всё живёт в Смоленске десятником огневого наряда. Видать, позабыл о нём великий князь. Оно и немудрено, лето минуло с той поры, как государь посулил ему.

А весной вспомнил о нём великий государь, велел сыскать.

Приставили десятника Степанку на Пушкарном дворе в старшие над государственными ратниками, сторожившими мастеровой люд, чтоб те без дела не слонялись, а паче в бега не ударились к разбойным людям либо в казаки.

Живёт Степанка в слободе на Неглинной, где селились служилые дворяне, а кормится с государевыми людьми, при дворе великого князя.

Боярин Версень Степана вроде и не замечает. Не может забыть, как был он его, боярина, холоп. А что нынче в дворяне служилые попал, так для родовитого боярина Ивана Никитича Версеня звание это никчёмное, хоть и великим князем придуманное. Экие, холопы там, челядь, а туда же, дворяне служилые!

Степану с Сергуней да Игнатом душу бы отвести, а может, и совета друзей послушать, но зазорно ему с мастеровыми водиться. Чай, великий князь с ним беседовал, и у государя он, Степан, нынче на примете.

* * *

Занемог великий князь, разжарился на охоте, а потом испил ключевой воды. Заложило горло, ни дохнуть, ни глотать. Лекарь уж чего ни давал — и настою клюквенного, и черники, наконец, испробовал молока горячего с мёдом. Полегчало.

А когда государю невмоготу было, приходил митрополит, уговаривал собороваться. Отказался Василий, ещё и на дверь указал Варлааму.

Бояре на Москве слух пустили: «Быть Юрию великим князем».

Однако государь выжил. На Покрову впервой во двор выбрался. От свежего воздуха что во хмелю.

Высоко в небе, курлыча, тянулся журавлиный клин. «Последние улетают. Зима скоро», — подумал Василий.

С удовлетворением вспомнил привезённую гонцом грамотку от смоленского воеводы. Тот отписывал, как город укрепил и что с литовской стороны всё тихо, но он, князь Шуйский, полки держит наготове и завсегда сумеет отразить неприятеля. Просил воевода помочь Смоленску огневым зельем да пушками.

Василий вчера велел нарядить к Шуйскому большой обоз, а с ним Репню-Оболенского с конными пищальниками. Пускай два воеводы стерегут тот край.

Василий знал, Сигизмунд попытается вернуть Смоленск, и пусть он убедится, что Русь взяла его не на время, навсегда…

Вошёл государь в горницу, прилёг на лавку. Хоть и на поправку поворотило, но ещё слабость в теле.

В ногах подсела Соломония, положила ему на колено руку.

«К сорока годам подбирается», — подумал о жене Василий без сожаления.

Соломония сказала:

— За без божество своё, Василий, наказание несёшь. Вздохнула. Василий ответил раздражённо:

— Будя ты, богомольна. Я чаю, ты за двоих поклоны отобьёшь. — И повернулся к стене.

— Всё богохульствуешь, Василий!

— Шла бы ты, Соломония, в монастырь подобру, — в сердцах кинул Василий. — Ни для любви ты, ни для бабьего дела не создана.

Соломония отняла руку, встала. Тонкие губы искривились.

— Стыдно, Василий, до седины дожили с тобой, а теперь о монастыре речь повёл. Норовишь в жёны молодую взять, литвинку? Яз знаю о том!

— Коли ведаешь, и добро, — со смешком ответил Василий. — А в монастырь миром не пожелаешь, силой заставлю.

И неожиданно повернулся к Соломонии, приподнялся, выкрикнул зло:

— Я тела бабьего хочу, доколь мослы твои глодать, и сына, кому великое княжение передам! Слышь? Государя!

* * *

За узкой калиткой монастырской ограды начиналась окраина Москвы. Был октябрь месяц, но солнце пригревало, и от свалки нечистот посреди дороги нестерпимо зловонило.

Вассиан брёл, опустив голову, и редким прохожим, видевшим его грубую власяницу, не приходило на ум, что тело этого монаха знало дорогие боярские одеяния.

Поглощённый своими мыслями, Вассиан не заметил, как дошёл до митрополичьих палат. У входа встретился молодой инок, склонил голову:

— Благослови, отче.

Вассиан перекрестил монаха, спросил:

— Не почивает ли отец Варлаам, Ананий?

И, не дождавшись ответа, пошёл за монахом.

Ананий провёл Вассиана в митрополичью палату, задержался у двери, пропустив гостя. Митрополит сидел в глубоком кресле и, беззвучно шевеля губами, читал книгу. Заслышав шаги, поднял голову. Взгляд у Варлаама проницательный, немигающий.

— Великая княгиня на богомолье в наш монастырь приезжала, — поклонившись, сказал Вассиан и уселся в кресло напротив митрополита, — Сказывала, сколь обид терпит. Чуешь, отче? Коли Соломония уста открыла, душу излила, значит, и впрямь невмоготу великой княгине.

Варлаам выпрямился, бережно закрыл Евангелие.

— Знаю.

— Защити её, отче. Боярского она рода и бояр в обиду не давала.

— Буду речь вести с государем, — ответил Варлаам.

Вассиан склонил голову. Потом сказал просяще:

— И о себе речь, отче, хочу молвить. Отпусти меня, отче, в скит, душу спасти хочу. Не могу дале на миру, суета сует. И келья монастырская тут, на Москве, не спасение.

Митрополит нахмурился.

— Брат Вассиан, сказывал те яз однажды, гордыней обуян ты еси.

— Нет, отец, тело моё бренное устало. Не могу зрить, как опутывает мир паутина злобы и разврата.

Бледные пальцы Вассиана теребили отделанный золотом и дорогими каменьями переплёт книги.

— В скит бежишь, брат Вассиан? — печально спросил митрополит и, не дожидаясь ответа, повысил голос: — А о спасении души государя яз один буду молиться? Нет, и ты, и иже с тобой, все мы перед Богом повинны за грехи великого князя. Яз же не допущу посрамления великой княгини Соломонии и не благословлю государя при живой жене на брак с литвинкою.

— Литовская княжна Елена на европейский манер, в поясе перехват осиный, того и гляди, сломается. Наши боярыни телом во как раздобревши, что перины.

— Не задаста литвинка, верно, но на любовь зла. Тем, по всему, и прикипел к ней Василий, — со злостью произнёс Варлаам и перекрестился истово: — Прости, Господи, слова греховные.

Вассиан снова сказал:

— Князь Глинский мыслит с государем породниться и с его помощью вотчины свои литовские воротить. Быть княжне Елене государыней, а Соломонию монастырь ждёт.

— Сказал же, не допущу яз сие! — брызгая слюной, выкрикнул Варлаам и неожиданно сорвался с кресла, толкнул дверь, чуть не сшиб с ног молодого монаха.

— Подслушиваешь, Ананий? — выдохнул митрополит угрожающе. — Аль искусителю продался? А может, по чьему наущению?

Молодой монах мелко закрестился, в голосе испуг:

— Отца Вассиана проводил, отче, и задержался.

— Так ли? — не поверил Варлаам и долго смотрел цепким взглядом в спину удалявшегося монаха.

Когда митрополит снова уселся в кресле, Вассиан проговорил:

— Нет в словах Анания искренности. Без Бога живёт. Варлаам ответил с усмешкой:

— Не много жить Ананию…

* * *

Проводив Вассиана, Варлаам задумался. Самовластен, ох как самовластен великий князь. Не менее отца своего Ивана Васильевича круто берёт. С ним, митрополитом, советов не держит, думу боярскую созывает редко, да и боярами, что холопами, помыкает. А разве мог простить Варлаам, как Василий указал ему, митрополиту, на дверь? Это ныне-то. А коли на литвинке женится, и совсем жди лиха…

Мысль нарушил вошедший келарь. Варлаам оторвал ладонь от лба, спросил:

— Сыскал ли Анания, Паисий?

Келарь поправил клобук, ответил смиренно:

— Иноки Фёдор и Никон задержали у княжьих хором, отче.

Митрополит нахмурил брови.

— Дай, Паисий, ключ.

Келарь зазвенел связкой, положил на налой. Варлаам кинул коротко:

— Сам пойду.

Смеркалось, и в митрополичьих палатах зажгли свечи. Варлаам спустился в подполье, отомкнул замок. Со скрипом подалась железная решётка темницы. Стены поросли мхом. Сыро и зябко. Осторожно ступая, Варлаам приблизился к чёрному провалу ямы. В затхлом воздухе свеча погасла. Из каменного мешка раздался стон.

— Сказывай, Ананий, что великому князю наговаривал на меня? — громко спросил Варлаам и прислушался.

— Вели смерти предать, отче. Зачем на смерть мученическую обрёк? Аль креста на те нет?

— Ужель мыслил, что прощу яз те, — забрызгал слюной Варлаам. — Рясу носил, а про сан позабыл, доносил на меня? Догадывался яз о том и ране, да не ведал, кто в наушниках ходит.

— Будь проклят ты, дьявол! — заревел дико Ананий. Митрополит прошептал:

— Свят, свят! Прости, Господи, грехи мои. Сутулясь, долго громыхал замком, всё не мог повернуть ключ. Потом, медленно ступая, поднялся по винтовой лестнице. У выхода заметил поджидавшего Паисия, сказал:

— Вели помолиться за упокой души Анания.

Воротился митрополит в палату, взял Евангелие, но читать не мог. Проклятье Анания мешало. Злился Варлаам. От обеда отказался.

Келарь свечи зажёг, покосился на митрополита. На пороге, чуть не сбив с ног келаря, появился великий князь.

Василий вошёл в палату стремительно. Не приседая, заговорил раздражённо:

— Прослышал я, отче, что ты кинул в темницу монаха Анания. Верно ли? — прищурился.

Митрополит ответил тихо:

— Монах именем Ананий, сыне, в яме сидит и там смерть примет за прегрешения свои.

— Вона как? — недобро проговорил Василий. — Это ты, отче, так мыслишь. А будет по-моему! Того Анания освободи. Вину его я на себя принимаю. И ты, отче, наперёд помни: волен ты грех отпускать, а казнить я — государь!

* * *

Царевич Богатырь, разграбив окраину рязанской земли, с богатой добычей уходил в Крым.

Молод царевич, но удачлив, всё рассчитал, и осень поздняя, на Руси в такую пору не ждут ордынцев, к зиме и казачьих дозоров в степи поуменьшилось, неожиданным набег будет.

Царевич готовился к набегу с того весеннего дня лета тысяча пятьсот пятнадцатого, когда в бахчисарайском дворце умер хан Менгли-Гирей и новым ханом всей крымской орды стал его сын Магмет-Гирей, отец Богатыря…

* * *

Государю недужилось, и ханского посла, молодого мурзу, принимал князь Одоевский. Письмо хана Магмет-Гирея мурза вручил Одоевскому в посольской избе. Князь не стал читать при мурзе ханскую грамоту, а, щедро одарив посла и выпроводив, позвал дьяка Морозова.

— Читай вслух.

Развернул Морозов свиток, прочитал:

— «…Великия Орды великого царя Магмет-Гиреево царёво слово другу моему и становитину московскому князю Василию…»

— Обидно пишет, — прервал Одоевский, — государя нашего становитином именует. Эхма!

А дьяк далее продолжает перечислять ханские попрёки: что-де, не известивши в Бахчисарай, пошёл Василий войной на Смоленск и взял его.

«…Ты нашему другу, королю Сигизмунду, недружбу учинил: город, который мы ему пожаловали, взял от нас тайком; этот город Смоленск к литовскому юрту отец наш пожаловал, а другие города, которые к нам тянут, — Брянск, Стародуб, Путивль, Карачев отец наш, великий царь, твоему отцу дал. Если хочешь быть с нами в дружбе и в братстве, то ты эти города отдай нам назад, потому что мы их королю дали… И нам пришли казны побольше, да кречетов, да разные вещи дорогие, не поскупись. Ещё отпусти в Крым брата моего Абдыл-Летифа…»

Одоевский рукой махнул:

— Пустое пишет хан. Эко, стращать нас удумал. Смоленска мы Сигизмунду не воротим, а ещё и иных земель, кои в древности в нашу Киевскую Русь входили, воевать будем. И подарков Крыму не видать.

Морозов согласно кивнул, но вставил осторожно:

— Аппак-мурза, княже, тоже отписывает, что хан городов наших просит либо казны столько, сколь король польский даёт в Бахчисарай. А Аппак-мурза Москве друг, он врать не станет.

— Коли хан и его мурзы подачек желают, — прервал дьяка Одоевский, — так пущай садятся у наших церквей, на паперти, рядышком с нищими, мы и скинемся на их бедность. Так и отпиши, дьяк, послу нашему, боярину Мамонову, в Бахчисарай.

Пригладив бороду, добавил:

— Мурзу же, дьяк, что грамоту ханскую привёз, привечай с любовью, пои и корми вдосталь. Задержи его в Москве подоле, покуда государь от болезни отойдёт. Надобно будет с государем совет держать. Чую, как разгневается он на крымцев. Вчера царевич рязанцев пограбил, седни сам хан невозможного требует, говорит, будто с данником. Вот уже пошлёт великий князь своих воевод да побьёт крымцев, тогда по-иному хан заговорит.

* * *

Государя ждали на Пушкарном дворе с полудня. Он приехал не один, с князем Воротынским да боярином Патрикеевым.

Легко вылез из саней, осмотрелся.

— Ну, сказывай, сколь мортир отлили да пищалей? Версень поманил обер-мастера.

У немца откуда и прыть взялась, подскочил, сунул боярину лист пергамента. Василий поморщился.

— Аль так не упомнишь, по грамотке бубнить сбираешься?

Боярин память напряг, очи к небу воздел, принялся по пальцам перечислять. Великий князь слушал, не перебивал. Когда Версень закончил, сказал недовольно:

— Мало! Вдвойне надобно. Упреждал тебя о том, боярин, посылая на Пушкарный двор.

Повернулся к обер-мастеру:

— Ну а ты о чём молвить хочешь, немчура? Аль не плачу я тебе, чтоб уменье приложил да мой Пушкарный двор вдосталь оружья отливал? Войску во множестве пищали и пушки потребны, сами, чаю, видели, сколь намедни в Смоленск послано. Но то ещё не всё. Огневой бой нынче в силу вступил, и нам наше войско пищалями да пушками снабдить надобно, дабы не только за Смоленск и иные западные земли бились успешно, а и крымцев отражали, стояли за государство Российское стойко.

Заметил Степана, поманил пальцем. Тот вперёд подался, стал перед великим князем.

— Ан верно ль я сказываю? — и прищурился. Степан шапку долой, тряхнул кудрями, ответил бойко:

— Государь, дадим, сколь потребно, наряда огневого! — И в очи великому князю заглянул, уловил одобрение, продолжил: — Не дерзость это, а истина.

— Так почто не давали?

Степанка облизнул пересохшие губы, покосился на стоявшего рядом Версеня, выговорил:

— Боярину Ивану Микитичу такое не под силу, хлопотно. Надобно денно и нощно на Пушкарном дворе проводить, дабы мастеровые не токмо по свету, но и по-тёмному трудились. Да литейку новую ставить.

У боярина Версеня лицо от гнева перекосило. Пнул Степанку посохом. Василий ногой притопнул:

— Почто, боярин, самоуправствуешь, десятник правду сказывает. Спать любишь и о деле не радеешь. Поди вон с Пушкарного двора! Отныне быть здесь боярину Патрикееву! А тебе, пушкарь, — великий князь указал на Степанку, — у Патрикеева в первых помощниках ходить.

Версень попятился, но Василий остановил его, глянул со злой насмешкой:

— Эко ты, боярин, раком сунешься. А ответствуй мне, не сыскал ещё жениха для Аграфены? Ну так вот самолично приеду сватать за десятника Степанку. Чем не жених?

Глаза у Василия блеснули озорно, рот искривился. Версень на миг речь потерял, потом вдруг сорвался, откинул посох в сторону, подскочил к великому князю, кукиш ему под нос тычет, кричит, пеной зашёлся:

— На-кось, Васька, выкуси! Постыло мне всё! Терпим твоё самовольство, а ты нас бесчестишь? Мы бояре, не холопы! Слышь, Василий, бояре!

Ахнули бояре. А великий князь побледнел, глаза округлились. Сграбастал Версеня за полы шубы, затряс:

— Вона ты каков, холоп! Давно приглядываюсь к тебе. И, оттолкнув, повернулся к страже:

— Эй, кнутьём его! В пыточную!

— Казни, казни, сила твоя! Но по какому праву? — тряс кулаком боярин.

У Василия глаза кровью налились, возопил:

— В железо его! Почто медлите?

Накинулись на Версеня дворяне, свалили, поволокли.

Василий долго отдышивался, потом отёр ладонью запотевший лоб, обвёл всех тяжёлым взглядом, остановился на Степанке. У того от страха ноги преломились, упал на колени. Василий довольно подумал: «Пускай зрят князья и бояре, как государя привечать надо». А вслух сказал:

— Ты, холоп, чаю, не оглох, слыхал мои слова. Быть боярской дочери Аграфене твоей женой, а ко всему вотчину ослушника Версеня тоже тебе отдаю во владение. Служи мне, государю и великому князю, как и все дворяне служат, по совести.

* * *

Стрелой, пущенной из лука, вырвалась из-за Перекопа двадцатитысячная орда и через окраинные степи понеслась на Русь. Едва успели казачьи дозоры уведомить московских воевод, как орда степь перевалила, Мценск пожгла, к Туле устремилась.

Наперерез орде спешила конная и пешая рать воевод Воротынского и молодого Одоевского. Не захотели князья давать крымцам встречного боя, решили дождаться, когда орда в обратный путь кинется.

Московские полки на подбор, воин к воину. Огневого наряда стволов на полсотни. Удивляются ратники: «Уж не в Крым ли направляемся, а ордынцы безнаказно туляков грабят». Уразумели, когда в лесу засадой сели. Тут же, рядом с пешими воинами, пушкари. Конные полки в стороне укрылись. Им велено в бой встревать, когда крымцы побегут.

Молодой воевода Одоевский волнуется. Ну как не этой дорогой пойдут крымцы, тогда рухнет замысел. Но князь Воротынский посмеивается: «Нет у них иного пути. Эта дорога самая ближняя в Крым, и орда ею пойдёт».

Выждали.

Орда ворочалась без предосторожности, в скоплении. Подпустили их русские ратники вплотную, и ударили пушки и пищали. Кинулись из лесу пешие воины. Смешалось всё в жестокой рукопашной.

Бросились ордынцы в обход на другую дорогу, а навстречу им конные полки москвичей. Схлестнулись и погнали, избивая.

Немногим более половины крымцев прорвалось в степь, ушло от погони.

Но тут, наперехват им, подминая высокую траву, вынеслась лава черкасских и каневских казаков, взяла в сабли.

Мало кто из двадцатитысячной орды уцелел в том бою…

 

Глава 16

ГРОЗНЫЙ ГОД

Где дорога на Смоленск? Смоленск — наша отчая земля. Выше государя не мни! Казачья измена. «Инок я, не князь». Новый хан. Не молви слова государю поперёк! Магмет-Гирей ведёт крымцев на Москву. Боярская грамота хану. Орда уходит с Руси.

Король и великий князь Сигизмунд ехал из Городца в Полоцк.

Когда-то, более пяти веков назад, дорогой из Великого Новгорода в Киев вёл свою дружину Владимир, сын храброго Святослава и рабыни Малуши. Осадил Владимир Полоцк. Силой взял себе в жёны княжну полоцкую Рогнеду.

Терзали Русь княжьи усобицы, не было меж князьями согласия, и Чингисхан и Батый разорили Русь. С той поры многие русские города — Киев и Туров, Полоцк и Витебск, Орша и Смоленск — попали под власть короля Польского и великого князя Литовского…

Король назначил в Полоцке сбор литовского воинства.

Дождя давно не было, и пыль клубится, повисла на дороге сплошной завесой. Сигизмунд устал, потное тело чешется, и король раздражённо думает, что война с Москвой непредвиденно затянулась и проходит неудачно. Василий оказался упрямым, а все надежды разжечь вражду между ним и братьями, Юрием и Семёном, не сбылись. Запугал их великий князь.

Московское войско хоть и потерпело поражение у Орши, но Смоленск удержало, и воевода Шуйский крепко засел в нём.

Не доезжая до Полоцка, король заночевал в лесной деревне. Наскоро приготовили избу, проветрили, выскоблили до желтизны дубовый стол, зажгли свечи.

— Покличь гетманов и маршалков, — сказал Сигизмунд дворецкому и развернул нарисованную на пергаменте карту.

В открытую настежь дверь едва пахнуло свежим ветром. Качнулось пламя свечей.

Темнело быстро. В дыру крыши заглянули первые редкие звёзды.

Переговариваясь, в избу вошли гетман Острожский и маршалки Богуш и Ян Щит, остановились у порога. Не обращая на них внимания, король рассматривал карту. Острожский кашлянул в кулак. Сигизмунд наконец поднял голову, спросил:

— Вельможные панове, где есть дорога на Смоленск? — и щипнул кончик тонкого уса.

Богуш и Щит переглянулись, а Сигизмунд словно не заметил, переспросил:

— Кто из вас, панове, пожелает указать, где есть она? Потом посмотрел на гетмана Острожского.

— Може, ты, пан Константин? Острожский приблизился к столу, сказал:

— Войско московитов у Смоленска, король. Сигизмунд поморщился.

— Пан гетман молвил то, о чём знают все. Я спрашиваю, вельможные панове, где есть на Смоленск дорога? — И, не дождавшись ответа, сказал: — Наша дорога не там, где нас ждут московиты. Мы не поступим, как того хочет князь Василий. Ты, пан гетман, поведёшь наше воинство на Псков. А когда ты возьмёшь этот город, мы обменяем его на Смоленск. Это и есть наша дорога!

И распрямился, щёлкнул пальцами. Маршалки согласно закивали, но Сигизмунд недовольно посмотрел на них. Снова заговорил:

— Посол императора Максимилиана барон Герберштейн пишет, Василий не желает мира без Смоленска, но мы заставим вернуть его! Это я вам говорю, панове, ваш король и великий князь! Пан Богуш, и ты, пан Щит, я посылаю вас на Москву, будете рядиться с великим князем и его боярами. Но Смоленском не поступайтесь. Нам без него не можно. Отдадим московитам Смоленск, они Киев запросят и иных земель, панове. На одном стойте: мы мира хотим на условии, по какому брат наш Александр и великий князь Московский Иван Васильевич жили.

* * *

Пока маршалки добирались к Москве, гетман Острожский с многочисленным войском подступили к Пскову.

Проведал об этом великий князь Василий и велел литовских послов Богуша и Щита в Москву не впускать, а задержать в Дорогомилове.

Барон Герберштейн к московским боярам кинулся, речи вёл, что-де негоже так с послами обращаться, как поступил великий князь. Дошли о том слухи до государя, озлился он.

К тому времени гетман Острожский осадил Псков, но воевода Салтыков-Морозов приступ литовского войска отбил и город удержал.

Послал литовский гетман отряды грабить псковскую землю, но на помощь псковичам уже спешили московские полки. Воевода Иван Ляцкий в коротком бою развеял отряд, двигавшийся на помощь гетману, захватил литовские пушки и пищали.

Получив известие, что к Пскову движется русское войско, гетман Острожский поспешил снять осаду и повернул в Литву.

Перешли московские полки границу, пошли вдогон литовскому войску. До самого Вильно достали и воротились к Смоленску.

* * *

Литовских послов допустили в Москву не скоро, зимой. Замело город сугробами, вьюжит. Но, к удивлению Богуша и Щита, народ по домам от холода не прячется и торг гудит вовсю.

Послам литовским из саней бы вылезти и в толпе поразмяться, да надобно поспешать в Грановитую палату. Сам великий князь ждёт.

В просторных сенях с литовских послов сняли шубы, повели хитрыми переходами. Маршалкам боязно. В Дорогомилове, покуда за караулом сидели, набрались страху.

Пока за боярином-дворецким плелись, всяко передумали. Опомнились уже в Грановитой палате. Осмотрелись.

У стен на лавках бояре расселись, важничают, а прямо перед маршалками в кресле на помосте государь.

Боярин-дворецкий громко, на всю Грановитую палату объявил:

— Послы короля Польского и великого князя Литовского к великому князю и государю всей Русской земли! Насупился Василий, спросил резко:

— С чем прислал вас брат мой, король и великий князь Сигизмунд?

Толмач перевёл слова Василия. Маршалок Богуш кунтуш одёрнул, шагнул наперёд, ответил с поклоном, что хочет король Польский и великий князь Литовский мира, какой был меж их государствами ещё при великом князе и короле Александре и государе Московском Иване Васильевиче, да и ране. А из Смоленска бы полки московские увести и впредь на Смоленск не покушаться.

Едва толмач рот закрыл, как недовольно зашумели бояре. Василий посохом о пол пристукнул, призвал к тишине. Потом откашлялся, сказал с достоинством:

— Смоленск наша отчая земля, то королю и великому князю Сигизмунду известно. Отчего же хочет он владеть ею? Смоленск не отдадим в века. Не ослабим наши границы. Да и то ключ от дороги торговой, буде вам ведомо. В Смоленске пути из Приднепровья, Польши, Литвы и земель прибалтийских сходятся.

Василий встал резко, ступил одной ногой с помоста:

— Хотите мира с нами, не отказываемся. Но о Смоленске и иных городах наших речи не ведите. О том и передайте брату моему любимому, королю Сигизмунду.

* * *

— Ждал я, отче Варлаам, этого разговора, ждал, — Василий потёр лоб. — Сам не заводил до времени. Чуял, ты первым начнёшь.

В княжеских покоях тишина. Со стен глядят на великого князя и митрополита писанные красками воины и охотники, святые и юродивые.

Старчески мутные глаза митрополита Варлаама уставились на Василия, слезятся. Государь продолжает:

— Ты, отче, попрекать меня заявился, не иначе. Вот, сказываешь, Соломонию я обижаю. Так ли? А обо мне ты, отче Варлаам, помыслил? О том, кому стол великокняжеский передам, гадал ли? А надобно!

— Во грех, во грех впал, сын мой, опомнись! Зрю яз, замутила литвинка разум твой.

Василий усмехнулся.

— Отче Варлаам, ответствуй, знавал ли ты в жизни хоть одну женщину?

Митрополит отшатнулся, дрожащей рукой перекрестился:

— Не богохульствуй, сын мой, не впадай во искушение.

— То-то, — прервал его Василий. — Ты пастырь духовный, я же из плоти и крови создан, и любовь мне, отче, не чужда. Нет у меня к Соломонии плотского влечения, чужая она мне. И не болеет она душевно, о чём я мыслю.

— Вас церковь венчала! — воскликнул Варлаам.

— Того и хочу, отче, чтобы церковь ныне развод мне дала. Своей властью ты, отче Варлаам, Соломонию в монастырь постриги. Пусть она грехи свои за бесплодие отмаливает. Да и доколь ей в великокняжеских палатах об пол лбом грохать, пускай в монастыре шишки набивает.

Митрополит затряс головой:

— Нет, нет, сыне, не дозволю яз! И не допущу литвинке осквернить душу твою!

— Дозволишь! — Василий поднялся, задышал тяжело. Снова повторил угрожающе: — Дозволишь! Коли упираться станешь, уходи с дороги, отче, скинь сан митрополичий. Не быть тому, чтобы на Руси кто-либо мнил себя выше государя. Слышишь, отче Варлаам? И ты уйди в монастырь. Другого митрополита изберёт собор церковный. Такого, коий мне не воспротивится, в единомыслии со мной будет. А что до инока Вассиана и Грека, так и их велю из Москвы в отдалённые монастыри сослать. Сегодня вышлю, немедля! Слышь, Варлаам?

Побледнел митрополит, схватился за грудь.

— Что, отче, болит? — Глаза у Василия холодные и злобные. — Отправляйся, отче, и о моих словах поразмысли. Не дашь развод, не пострижёшь Соломонию, сам на себя пеняй. В монастырь отправляйся. За Вассиана и Грека не проси. Им в любом случае на Москве нет места. Ходят, по углам шушукаются, боярские страсти подогревают. Терпел я нестяжателей, ныне довольно. Давно я приглядываюсь к сваре вашей церковной, вникаю в неё, отче Варлаам. Вы меж собой грызитесь, ладно уж, но о единстве государства печётесь. И дела ваши к тому должны быть направлены, дабы власть великого князя и государя славить и возвеличивать. Уразумел, отче Варлаам, к чему клоню я?

Зашатался митрополит, прикрыл глаза. Василий поддержал его, позвал:

— Эй, люди!

В покои вбежали Лизута и Михайло Плещеев. Государь указал глазами на Варлаама:

— Помогите! Вишь, недомогает отче. Отведите в митрополичьи хоромы.

* * *

Великокняжеский воевода боярин Тучков третье лето сидит в Казани безвыездно при хане Шиг-Алее.

Почуяв приближение смерти, Мухаммед-Эмин упросил государя Московского Василия отпустить касимовского царька Шиг-Алея, внука Ахматова, на казанское ханство.

Новый хан, к неудовольствию беков и мурз, правил Казанской ордой так, как ему указывал московский боярин.

* * *

Прискакал в Москву атаман Фомка со своими казаками с вестью: атаман Дашкович с другими старшинами и атаманами затаили измену против Москвы. На деньги польстились.

Рассказал Фомка боярам и великому князю, что самолично видел, как получал Дашкович от людей польского короля кожаные мешки со злотыми за то, чтобы стоял Евстафий заодно с Сигизмундом против великого князя Московского.

А ко всему вступил ныне Дашкович в сговор с крымским ханом и пускает среди каневских и черкасских казаков всякие небылицы о великом князе и государе Московском. А чтобы куренные атаманы да старшины за ним тянулись, дал Евстафий им злотых. А больше всего другу своему, атаману Серко. Фомке тоже злотых предлагал, но он не взял и казаков своих отговорил. Сказал: «За тридцать сребреников не продамся и на Русь с оружьем не ходок. Крымцам и католикам в этом не товарищ».

Василий Фомку-атамана щедро наградил, дал денег и шубу со своего плеча, а казаков его куреня взял в свою службу и велел поселить на окраине рязанской земли. Наказал великий князь вместе с ратными людьми беречь границы от крымцев.

* * *

Разбрасывая комья грязи, конь широким намётом нёс Курбского по предрассветным улицам Москвы. Крупные капли дождя секли по лицу, затекали за ворот кафтана. Одежда промокла насквозь.

Князь Семён пожалел, что отказался ехать в крытом возке. Не стал дожидаться, пока холопы запрягут, поспешил. Хотелось застать инока Вассиана.

Только на рассвете стало известно Курбскому, что вчера, отслужив обедню, митрополит Варлаам сложил митрополичий сан и уехал в отдалённый северный монастырь. А сегодня утром увезут в Кирилло-Белозерскую обитель инока Вассиана с Максимом Греком.

Слышал князь Семён, что накануне у Варлаама с Василием спор произошёл. Отказал митрополит великому князю в разводе. А тот унижал Варлаама, стращал.

Мчится конь. Вот уж и ворота монастырские нараспашку.

Зажав в руке котомку со скудными пожитками, Вассиан присел на край жёсткого ложа, в последний раз обвёл глазами тёмную келью.

Сколь лет прожито здесь? Думал, доживать в ней придётся, ан нет, в Белозерский край уезжать. Туда же, в соседний монастырь, повезут и Максима.

К себе у Вассиана не было жалости, а о Греке печалился. Как приживётся он в холодном краю? Тут, в Москве, где теплее, чем на Белоозере, и то недомогает Грек.

Устал Вассиан, уж нет теперь неистового борца с иосифлянами, а есть убелённый сединами немощный старец.

Вассиан поднял с пола котомку, опираясь на посох, вышел во двор. Рассвело, но дождь не унимался. Впряжённые цугом, стояли наготове возки. Мокли кони, фыркали. Сыро. У переднего возка, надвинув капюшон на глаза, сутулясь, ждал Вассианова выхода Максим Грек. Не прячась от дождя, толпились сумрачные монахи. Служилые дворяне, наряжённые сопровождать Вассиана с Греком до самого места, не слезали с седел, лениво переговаривались, поругивая погоду и еретиков-монахов.

Пригнувшись под перекладиной ворот, в монастырь на полном скаку ворвался князь Семён, осадил разгорячённого коня, спрыгнул наземь и, кинув повод караульному монаху, медленно приблизился к Вассиану. На миг забыв, что перед ним инок, сказал:

— Прости, князь Василий Патрикеев, что не могу помочь тебе в тот час, когда ты обиду терпишь. Ты за нас в заступ не таясь ходил, а мы покинули тебя.

Вассиан поднял голову. Большие, не по-стариковски синие глаза глянули на Курбского.

— Забудь, княже Семён. Инок я, не князь Патрикеев. То было давно. Государю Ивану Васильевичу было угодно отца моего и меня в монахи постричь и бояр да князей под себя забрать, а сын его Василий отцово доканчивает!

Вассиан поклонился сначала Курбскому, потом повернулся к монахам:

— Простите, братия.

И полез в возок.

— Гони! — в сердцах гаркнул десятник из дворян, и возок, жалобно заскрипев, тронулся.

Уже выезжая за ворота, Вассиан вдруг приподнялся, обернулся и, погрозив кому-то невидимому, прокричал:

— Во всём, во всём злые деяния иосифлян усматриваю! Не смиряйтесь!

* * *

— Улю-лю! Алля!

Гикали и свистели воины Сагиб-Гирея, гарцевали под стенами белокаменного казанского кремля.

— Эгей, казанцы! Хан Сагиб, брат единоутробный великому хану Магмет-Гирею, идёт к вам! — кричал, потрясая бунчуком, татарский сотник. — Открывайте ворота, впускайте нового хана! Гоните Шиг-Алея с московским воеводой!

В ханский дворец сошлись беки и мурзы. Входили темники, рассаживались на ковре полукругом. Ждал Шиг-Алей, что скажут они. Те молчали, прятали глаза.

Но вот, нарушив тишину, заговорил темник Абдула:

— Хан Шиг-Алей, не вини нас, но мы не хотим биться с Сагиб-Гиреем. У нас нет силы.

— А что скажут другие темники? Ты, Назиб, и вы, Сабир и Берке? — тихо спросил Шиг-Алей.

— Мы ответим то же, что и Абдула, хан. У Сагиба больше воинов, чем у нас, — ответили в один голос темники.

Осмелели, заговорили беки и мурзы:

— Покинь город, Шиг-Алей, мы не станем драться из-за тебя.

— Уезжай вместе с боярином Тучковым к себе в Касимов, а мы отдадим Казань Сагиб-Гирею.

— Пусть Сагиб будет нашим ханом.

Напружинился Шиг-Алей, дождался, когда беки и мурзы выскажутся. Но не выдержал, вскочил. Затравленно озираясь, зашипел угрожающе:

— Яман! Собаки! Я уйду из Казани, но вы пожалеете об этом! И, брызгая слюной, ругаясь, выбежал из дворца.

* * *

Великий князь обедню вытерпел до конца. Не хотелось обижать нового митрополита.

Горят, потрескивают в серебряных шандалах свечи, пахнет в соборе ладаном. Золотом отливает риза у митрополита Даниила.

Голос у него чистый и сильный, несмотря на преклонные годы.

Бывший игумен Волоцкого монастыря после Иосифа Даниил, став митрополитом, самолично, в угоду великому князю постриг Соломонию в монахини и отправил в монастырь.

Василий ждал от жены упорства, по Соломония ни слова не вымолвила, ни слезы не проронила. Послушно восприняла приговор митрополита. Лишь в час отъезда, когда навсегда покидала княжеские хоромы, сказала сквозь зубы:

— Ох, Василий, погубил ты свою и мою душу, взял на себя грех.

Великий князь встрепенулся, прогнал назойливую мысль.

Скоро, теперь уже скоро молодая Глинская будет великой княгиней. Митрополит дал согласие на женитьбу Василия.

Из собора вышли засветло. Вечер тихий и тёплый. Накануне дождь смыл пыль с листьев, освежил. На паперти канючили, протягивали руки нищие.

Великий князь шагал впереди, за ним толпой валили бояре. Неожиданно Василий остановился, круто повернулся и лицом к лицу встретился с Курбским. Тот не ждал, растерялся, а великий князь ощерился:

— Княже Семён, сказывают, ты по Вассиану плакался, прощаться к нему в монастырь ездил?

Курбский отступил, но взгляд государя выдержал. В предчувствии недоброго глухо бьётся сердце у князя Семёна. А Василий не говорит, мурлыкает:

— И чем тебе, княже Семёнушка, инок Вассиан полюбился, может, не утаишь от меня, сирого и слабоумного? Ну, ну, молчи. Вишь, и бояре мои безмолвствуют.

Василий повёл по толпе немигающим взглядом. Опустили головы бояре, ждут грозы, а великий князь своё гнёт:

— Сдаётся мне, храбр ты, княже. Такие слуги мне нужны. Пора тебе, князь Курбский, во Псков отправляться. Заждались тебя там на воеводстве. Вот и кажи свою удаль противу литвин.

Князь Семён отвёл глаза в сторону, наткнулся взором на Михаилу Плещеева. Тот улыбается злорадно. Доволен, глядючи, как унижают Курбского. Может, ждёт, когда Василий князя Семёна в пыточную отправит и велит предать смерти, как боярина Версеня? Иначе чему скалиться?

Не перечит Курбский великому князю, молчит, что в рот воды набрал. Видно, тем и спасся. Коли б слово поперёк вымолвил, быть бы худу. А то Василию и распалиться не после чего. Остыл, отвернулся. Уже с паперти спускаясь, кинул:

— Так во Псков собирайся, княже Семён. Не оттягивай, не желаю видеть тебя на Москве.

Князь Одоевский строился. Раскатали деревянные хоромы, на их место заложили каменные, высокие, просторные, с верхними и нижними палатами.

Мастеровые свои, не иноземные, умельцы на диво. Кладка узорная, камень к камню подогнан.

Князь посреди двора стоит, подбоченился, не налюбуется.

В углу, за банькой, плотники брёвна на доски тешут. Вонзаясь в медовое дерево, глухо стучат топоры, пахнет сосной.

Переваливаясь на кривых ногах, Одоевский попятился, задрал лысую голову, зашумел на мастеровых, ставивших верх:

— Мал покат?

— В сам раз! — свесился вниз старшой из плотников. Князь положил руки на вислый живот, рот открыл. Ещё на шаг отступил, примерился. Не успел ничего сказать, как во двор, чуть не смяв конём воротнего мужика, въехал Лизута. Замахнулся плёткой на караульного:

— Эко, распялся на дороге!

Завидев Одоевского, поспешно слез с коня. У князя в глазах удивление, зачем оружничий пожаловал к нему, чать, дружбу с ним не водил. А тот к князю подошёл, к уху припал, зашептал:

— Шиг-Алей с Тучковым у осударя. Сагиб-Гирей прогнал их из Казани.

У Одоевского глаза расширились.

— Не врёшь ли, боярин?

— Истину сказываю. Самолично слыхал, как Шиг-Алей осударю сказывал, что казанцы Сагиб-Гирея приняли на ханство и купцов русских пограбили.

— Кака беда! — всплеснул руками Одоевский. — Кака беда!

— Что будет ноне, князь? — засуетился Лизута и шумно выдохнул.

Одоевский не выдержал, прицыкнул на Лизуту:

— Утихомирься, боярин, без тебя тошно. Аль и сам не догадываешься, чему быть? Гирей в Крыму и Казани сели, а коли они на нас с двух сторон попрут, поди отбейся.

Лизута ойкнул.

— Ах ты Осподи, како осударю?

Одоевский сплюнул со злостью, передразнил:

— О-су-дарю! На всю русску землю беда надвигается.

И отвернулся, взялся за бороду, задумался. Окольничий на месте не стоит, суетится.

— А может, минёт?

— Отколь мне ведать, — пожал плечами Одоевский. — Однако сомневаюсь. — И через время сказал: — Ко всему надобно готовым быть, а напервое порубежных воевод упредить. Да мыслю, государь о том позаботится.

— Лютует осударь. На Шиг-Алея кричал, сапогами топал. А уж боярину Тучкову досталось… — Лизута схватился за голову. — Грозил и словесами разными обзывал.

— Теперь что из того. — Одоевский потёр лоб. — Ко всему, смоленская забота одолевает. Заключить бы уговор с королём, всё легче. Неспроста Сигизмунд приднепровских казаков золотом одаривает.

— Ох-хо, — снова вздохнул Лизута, — страсти каки ты, князь, речёшь.

Оружничий долго вдевал ногу в стремя, прыгал на одной ноге, злился. Подбежал мужик, помог усесться в седло.

— Прощай, княже, лучше б и не приезжал к тебе. Не успокоил ты меня, ещё боле напужал, спать теперь не буду. Ох-хо!

* * *

Давно затворилась дверь за Шиг-Алеем, а государь всё ещё не остыл, по горнице мечется. Мыслимо ли, Казань упустили! Мухаммед-Эмин десять лет покорство изъявлял. Василий расчёт имел, касимовский царёк Шиг-Алей верным слугой будет. Ан нет. Не удержался на ханстве. Сагиб-Гирей, враг Москвы, в Казань пробрался. Мыслит укорениться. Вишь, чего Гирей алчут, с двух сторон Русь зажать.

Отныне с Казанью миром не урядиться, надобно полки слать, изгнать Сагиба, привести казанцев к покорности. Эк, кабы удача постигла, прибрать Казань, дабы она, как и Великий Новгород, либо Псков, аль иные русские города, за государем и великим князем Московским числилась.

Василий рывком распахнул дверь.

— Эй, покличьте князей Воротынского да Дмитрия Вельского!

* * *

Миновав донское гирло и оставив в стороне турецкую крепость Азов, Крымская орда многими туменами двигалась к Оке.

Скрипели колеса войлочных кибиток, ревели стада, ржали многочисленные табуны коней.

Застлала пыль солнце, померк день!

Сам Магмет-Гирей вёл крымцев на Москву.

Со времени Дмитрия Донского, когда хан Тохтамыш напал на Русь и дошёл до самой Москвы, не видела русская земля такой вражеской силы.

Гордо сидит в седле хан Магмет-Гирей. Не травами пахнет степь, а едким конским потом. Но Магмет-Гирею это приятно щекочет ноздри.

Хан ростом невелик и высох, как былинка в позднюю осеннюю пору. Взгляд у него безразличный и сонный. Но это только кажется. Магмет-Гирей хитрый и коварный. Он не прощает обид. Мало кому известно, разве что самым близким, Магмет-Гирей подл, как шакал.

Мчится мимо Магмет-Гирея тьма воинов, а на левом крыле Большой Орды ведёт своих приднепровских казаков атаман Евстафий Дашкович. Соблазнились каневцы и черкасцы добычей.

Магмет-Гирей до крови закусывает тонкие губы. Он с ненавистью думает об астраханском хане. Усеин отказался идти вместе с крымским ханом на Москву, и Магмет-Гирей затаил зло. О! Хан Крыма не прощает обид. Но сейчас не время посчитаться с астраханским ханом. Настанет час, и он, Магмет, появится в астраханских степях и будет наслаждаться унижением Усеина.

Проносятся мимо холма тумены, завидев хана, из многочисленных глоток вырывается победное: «Урагш!»

Магмет-Гирей ощеривается. Его воины достойные наследники могучего Чингиза и храброго, мудрого Батыя.

Нетерпеливо перебирает копытами конь, грызёт удила, просит повод. Но хан сдерживает его. Мысль Магмет-Гирея переносится на иное. Он думает о том, что брат Сагиб уже, наверное, выступил из Казани и ведёт свою орду к Владимиру. У Москвы Магмет-Гирей и Сагиб встретятся.

Хан почему-то припомнил, как в детстве любил заходить в кузницу смотреть на мастеров. Один из них клал на наковальню кусок раскалённого железа и, держа его клещами, слегка постукивал молотком, а другой бил по железу тяжёлой кувалдой. Железо на глазах плющилось, превращаясь в подкову или во что иное.

Магмет-Гирею его орда и орда Сагиба чудились молотом и наковальней, а Москва тем железом, которое под молотом кузнеца плющилось, подобно сырой глине.

Хан пускает повод, и конь легко берёт с места. Магмет-Гирей клонится к холке и летит быстрой птицей, а за ним дробно стучат копытами по вытоптанной земле сотни верных телохранителей.

* * *

Из Азова друг государев, сам кадий азовских мусульман, через купцов уведомляет великого князя о движении крымцев.

Но купцы прибыли в Москву слишком поздно. Магмет-Гирей уже вторгся на Русь, а Сагиб-Гирей кинулся грабить нижегородскую землю.

Дорогу Крымской орде заступили полки государева брата Андрея и князя Дмитрия Вельского.

Навстречу казанцам готовился выступить князь Воротынский.

Тревожно на Москве. Удастся ли отбить недругов, хватит ли силы?

* * *

У Рязани без труда смяли русские заслоны, обошли город стороной, всей силой навалились на воевод, князей Андрея Ивановича и Вельского.

Подобно полноводной реке, когда она в паводок выходит из берегов и заливает всё окрест, растеклась орда по всей русской земле от Владимира до Коломны. Пыльными шляхами погнали в Крым и Казань толпы невольников. Плач и слёзы на Руси. По ночам горят города и багрово-огненные сполохи переливаются окрест.

Ищет люд укрытия под московскими стенами. Съезжаются в Кремль бояре и князья. Всё туже затягивается над Москвой ордынская петля. Уже захватили крымцы Угрешский монастырь и княжье Воробьёве сельцо. Дымно и душно в Москве. Ночами от пожаров светло как днём.

Беда пришла на Русь непредвиденная…

У великого князя в палатах собрались митрополит Даниил да князья Одоевский, Воротынский, Вельский, братья государевы Дмитрий и Андрей, да зять, крещёный татарский царевич Пётр, и Михайло и Пётр Плещеевы. Сидели, думали, как ордынцев отбить и где войско брать.

Не спорили. Государю из Москвы надлежит немедля ехать на Волок и там собирать полки. С ним отправляться и воеводам, князю Вельскому да братьям государевым Дмитрию и Андрею. А Москву держать, Гиреям не сдавать, если даже они осадят город. Дождаться прихода великого князя с войском.

В ту же ночь тайно от народа Василий покинул Москву и отправился на Волок. Отсюда к братьям Юрию и Семёну поскакали великокняжеские гонцы с приказом идти с полками на подмогу государю.

Сходилось на Волок русское войско.

* * *

Посланец хана мурза Аппак, вступив в Грановитую палату, сабли не снял и думным боярам не поклонился. Подивились бояре, раньше мурза в доброжелателях государевых числился, а ныне вишь что вытворяет. Верно, мыслит, от Москвы подачки не получишь, а хану угодить надобно.

От имени Магмет-Гирея потребовал мурза Аппак дать грамоту с подтверждением, что Русь будет платить хану дань, как платила при Батые.

За это Магмет-Гирей обещал не разорять Москву и уйти от города.

Бояре хоть и бранились и носы воротили, воняло от Аппака нестерпимо, а вытерпели, речь ханского посланца выслушали до конца.

Выпроводив мурзу, бояре долго не могли урядиться. Князь Одоевский уговаривал слать к хану посольство, а Михайло Плещеев с братом не соглашались, требовали обороняться.

Молчавший до того митрополит Даниил подал голос: — Не лайтесь, бояре, не час. Дадим хану грамоту, каку он просит. Пусть будет так. Яз вам совет даю. А исполнять её доведётся либо нет, то пусть государь и великий князь решает. Ноне, яз мыслю, спасать Москву надобно. На том и поладили.

* * *

Набитые добром кибитки, отороченные вьюками кони. Золото и серебро, дорогие оклады икон увозили ордынцы.

Давно не имела орда такой добычи.

Дорогами, смоченными слезами и кровью, усеянными мёртвым людом, гнали в Крым и Казань бесчисленное множество пленных.

Разорили Гирей Русь, опустошили.

Медленно, с частыми привалами, выставив крепкие заслоны на случай нападения русских полков, откатывалась орда.

Не стал дожидаться хан Магмет-Гирей, когда великий князь Василий соберёт войско и двинется к Москве. Магмет-Гирей увозил с собой грамоту московских бояр, в которой они признали себя ханскими данниками…

Атаман Дашкович повёл казаков брать Рязань. Что ж, Магмет-Гирей не против. Если казаки захватят город, половина добычи орде.

Хан горячит коня, оглядывает степь. Она по-необычному людная и шумовитая. Великая орда великого хана Магмет-Гирея идёт!

* * *

Ратники рязанского воеводы Хабара Симского и атаман Фомка со своей станицей обороняли город.

Остерегаясь татарских караулов, пробрался в Рязань гонец с Волока от великого князя, привёз письмо воеводе. Сообщал Василий, чтоб Хабар города не отдавал, а он, государь, на Волоке не задержится и вскорости выступит на Магмет-Гирея.

Казачьи сторожевые дозоры разведали: хан снял свой бунчук с Северки-реки, орда поворотила на обратную дорогу. Теперь жди лиха.

Гадает воевода, пройдёт ли орда мимо Рязани либо нападёт на Рязань?

С утра Фомка поднялся на крепостную стену, посмотрел, как казаки и ратники к обороне изготовились. Доволен.

Когда орда двинулась на Русь, Фомка-атаман со своей станицей укрылся в Рязани. Воевода Хабар принял казаков с радостью. Одних ратников у Симского маловато, а Фомкины люди подспорье, воевать казаки горазды.

У атамана Фомки лицо, степным ветром дублённое, глаз зоркий, соколиный. Взобрался на высокую стрельницу, приложил ладонь козырьком. Пылит в степи.

Но атаману известно: это ещё не орда. Это тянутся под прикрытием конных отрядов ордынские обозы.

Но вот конные повернули к городу.

Присмотрелся Фомка. Не орда к Рязани идёт, а ведёт своих казаков атаман Дашкович. Издалека узнал их Фомка, сплюнул. Подошли казаки к городу, разбросались станом. Возами свой лагерь опоясали. Разглядел Фомка, казаками атаман Серко распоряжается.

— Эгей, Серко, — позвал Фомка, — Евстафьев блюдолиз! Забыл, как мы с тобой за зипунами в Крым ходили, Русь стерегли от ордынцев? Ныне сам грабить её заявился! Ай-яй! Иуда!

Свесившись со стрельницы, Фомка помахал своим казакам, устроившимся по стене:

— А ну, молодцы, готовы ли попотчевать холопов Дашковича?

Сверху со стен на черкасцев и каневцев посыпалось:

— Ханские прихлебатели!

— Изменники!

Им снизу наперекор:

— Доберёмся до вас, шкуры снимем!

— Ворочайтесь на Днепр с повинной, вон какой полон взяли!

— Им очи застило, самих в туретчину продать!

И, не слезая с седел, грозили нагайками Фомкиным казакам:

— Открывайте ворота!

— Нехай Евстафий своим задом отворяет, он у него жирный, — посмеивались на крепостных стенах.

Тут снова Фомка всех перекричал:

— Эгей, Серко, и вы, други-атаманы, переделили с Дашковичем королевские злотые, радуетесь. Час настанет, заплачете! Аль ослепли, Русь грабя? Братьев своих в полон гоните!

Поднялся на стену воевода Хабар, он не спесив и атамана Фомку за честность уважает.

Заслышав атаманский голос, позвал. Фомка спустился.

— Видал, воевода, от кого обороняться будем? Хабар усмехнулся, сказал без обиды:

— Твои друзья-товарищи, атаман. Фомка не осерчал, почесал затылок.

— Было такое, воевода. Но когда б одни казаки, полбеды, от них отобьёмся, а ежели Магметка навалится, быть худу.

Воевода успокоил:

— Отразим, продержимся до государева прибытия.

— Знаешь, о чём я мыслю, воевода, от Дашковича коварства ждать надобно.

День минул в ленивой перестрелке. На второй день к полудню подскакал к воротам казак, замахал шапкой:

— Слу-ша-ай! Выкупайте полон, дарма отдаём, на рублик два мужика!

Не успел прокричать, как уже конные казаки подогнали к городу пленных. Поблизости от ворот остановилась толпа. Сбежался люд на стены.

— Лихо какое!

— Соберём, народ, деньги, выкупим.

— Воеводу сюда, воеводе решать!

На стену взошли Хабар с Фомкой, переглянулись.

— Что скажешь, атаман? — поднял брови воевода. Фомка усмехнулся.

— А вглядись-ка. Воевода посмотрел вниз.

— Аль не поймёшь? — удивился Фомка. — Это не пленные, казаки переодетые. Откроем ворота, эти навалятся на нас, а за ними конные ринутся. А не упреждал ли я тебя, воевода, от Дашковича всякого жди.

Подал Хабар знак, и ударили пушки, захлопали пищали, полетели стрелы. Рассыпалась казачья толпа, откатилась от стен.

К вечеру и орда подошла к городу. Сам Магмет-Гирей подступил к Рязани. Стали ордынцы готовиться к приступу, таран ладить, пушки вокруг крепости устанавливать.

Прищурившись, Магмет-Гирей смотрел на обнесённые глубоким рвом крепостные стены. Хан сердился. Вторые сутки топчется Дашкович — и всё попусту.

Магмет-Гирей оглянулся. Позади безмолвствовали мурзы, а с ними любимец хана, брат Сайдат. Поодаль, на зелёной траве, ханские нукеры натягивали шёлковый шатёр.

На душе у хана потеплело. Он вспомнил о молодой русской красавице, новой жене, которую везёт из этого похода. Она украсит его бахчисарайский гарем.

Крючковатым пальцем хан поманил мурзу Аппака. Бросил резко:

— В город. Пускай встречают. Они мои данники. Их князь и бояре это признали!

Мурза Аппак взлетел на коня, полы халата крыльями, понёсся к городу.

Но мурзу в Рязань не впустили. Хабар со стены нагнулся, спросил:

— Чего надобно?

Аппак покраснел от натуги:

— Ваш князь данник могучего хана Магмет-Гирея, и вы, рязанцы, его холопы. На то князь Василий и бояре его дали хану грамоту. Открывайте ворота, встречайте великого Магмет-Гирея!

— Я грамоты таковой не видывал и твоим словам, мурза, веры не даю! — возразил воевода. — Посему хана в город впускать отказываюсь. Так и передай Магмету!

Следом за мурзой подскакал к городским воротам ханский брат Сайдат-Гирей с толмачом. Толмач пергаментным свитком потряс, закричал:

— Возьми грамоту, читай!

Чуть приоткрылись ворота, вышел атаман Фомка, принял свиток, ответил:

— Прочитаем, тогда и ответ получите.

И снова со скрипом затворились кованые ворота.

Долгая, тревожная ночь. Степь гудела многоголосо. Ржали кони, звенело оружие, скрипели колеса.

Не спали рязанцы, ждали приступа.

К утру всё стихло.

Наступил рассвет. От Оки тянулся туман. Но вот разорвало молочную пелену, и открылась разом степь. Не поверили рязанцы: нет ни орды, ни казаков приднепровских. Ушёл Магмет-Гирей, отступил.

 

Глава 17

ЗА КОЛОКОЛЬНЫМ ЗВОНОМ

Кровавые раздоры. В хоромах у Михайлы Глинского. Идут полки московские на Казань. Русский город Васильсурск. За колокольным звоном.

День воскресный, и на Пушкарном дворе тихо. Укрывшись за барачной избой, Игнат, щёлкая большими ножницами, стрижёт Сергуню. Ножницы тупые, не режут, а рвут волосы пучками. Сергуня терпит.

Волосы падают на землю, ложатся на колени. Время от времени Сергуня щелчком сбрасывает их. Вдруг его рука замирает. В клоке волос заметил одну седую волосину. И не хотел верить. Неужели это он, Сергуня, седеет? Промолчал, лишь подумал: «Какой же мне год?» Долго загибал пальцы, беззвучно шевелил губами. Сосчитал.

«Никак без трёх лет тридцать. Эвона, как время-то проскакало. Уж на Пушкарном дворе как на тринадцатое лето перевалило… А кажется, вот вчера пришли со Степаном в Москву».

Вздохнул Сергуня, хотел об ином помыслить, но не мог. В дворяне служилые Степан попал. На Аграфене сам великий князь женил его и Берсеневу вотчину во владение отдал.

Не скажешь, что когда-то Степан ковш с литьём таскал. Нынче ходит по Пушкарному двору боярином, на люд покрикивает. Сергуню с Игнатом не замечает, а уж разговоров и вовсе не заводит, словно и не знались никогда.

Крут Степан с мастеровыми, никому от него поблажки нет. Работать заставляет с утра и до полуночи. Совсем недавно литейку новую задули, теперь и совсем передыху не даст. Народ ропщет. Степан на Пушкарном дворе за мастеровыми догляд учинил крепкий.

Немец Иоахим и тот его побаивается. Боярин Патрикеев всё ему передоверил.

Закончив стричь, Игнат не спеша завернул ножницы в тряпицу, хлопнул Сергуню по плечу:

— Пригож! Экой! Право слово. А то, ровно овца, шерстью зарос.

Заглянул Сергуне в глаза.

— О чём задумался?

— Да ни о чём. Степана вспомнил. Игнаша рукой махнул:

— Нашёл, о чём поминать. Аль соскучился, так завтра поглядишь. Спозаранку шуметь зачнёт. Запамятовал, как на него покрикивали.

Сергуня перевёл разговор:

— Слыхал, сказывают, государь на Казань рать собирает? Игнат кивнул:

— Ордынцы Руси бед причинили предостаточно.

— Податься и нам в ратники, а, как мыслишь, Игнаша?

— Нам, мастеровым, с Пушкарного двора хода нет. Если разве в бега удариться.

Но в то лето на Казань не ходили. Проведали в Москве, что ордынские бирючи за Перекопом, по торгам вещали: Магмет-Гирей ханам малых орд и мурзам объявил по осени идти на Русь.

Видать, понравилась крымскому хану прошлогодняя добыча, сызнова потянуло. В Кафе и Астрахани ордынцы вели торг русским людом. Продавали невольников в Турцию и Персию…

Государь с пешими и конными полками стал на Оке, перекрыл хану дорогу на Русь. Но Магмет-Гирей не повёл орду на Москву ни осенью, ни весной следующего года.

* * *

На землях от Терека до Кубани кочуют ногаи. Так повелось с давних лет, когда Золотая Орда раздробилась на отдельные улусы и хану Ногаю достались эти степи.

Хан Мамай потомок Ногая. Орда у Мамая многочисленная, и его тумены держат в страхе кавказские народы. Но хану мало Кавказа. Он мечтает о том времени, когда быстроногие ногайские скакуны протопчут широкий шлях на Русь. Для этого Ногайской орде надо упереться правым плечом в Волгу, где кочевья Астраханской орды хана Усеина. Мамай издавна зарится на астраханские степи.

Когда крымский хан Магмет-Гирей позвал Мамая вместе карать хана Усеина, он-де с московским князем сносится, дружбу заводит, ногайский хан согласился охотно и со своими туменами двинулся к излучине Дона, здесь его дожидался крымский хан.

Хан Крыма шёл на Астрахань как на праздник. Следом за ордой скрипели кибитки любимых ханских жён и сыновей.

Мамай посмеивался, Магмет не воин, он привык нежиться на коврах и забавляться с бабами. Не жёны нужны хану, когда он ведёт орду на недругов, а жестокость и храбрые воины. Ногайскому хану хотелось спросить у Магмета: разве его жёны умеют рубиться на саблях и стрелять из лука? У Мамая жёны не для того, чтобы их таскать в походы. Мамаевы жёны услаждают своего повелителя в час отдыха и баюкают его детей.

А может, у Магмет-Гирея недостаточно евнухов, чтобы уследить за ханскими жёнами, и он таскает их за собой, не оставляет в бахчисарайском дворце? Ха! Мамай наслышан о богатствах Бахчисарая.

Но не о драгоценностях мраморного крымского дворца думает хан Мамай. С некоторых пор, даже дремля в седле, он грезит юной красавицей, младшей женой хана Магмета. Она русская. Мамай увидал её однажды.

Крымская орда двигалась левым крылом, Ногайская правым. Передовые караулы выведали: хан Усеин покинул свой астраханский юрт и откочевал в Башкирию.

Задержались крымцы и ногайцы на правом берегу Волги. На много вёрст раскинулось их становище. Разбили ханы шатры, устроили большой байрам. Неделю Магмет-Гирей потчевал Мамая, другую неделю наступил черед Мамая принимать крымского хана, ублажать.

Горят костры, пахнет наваристым бульоном, жарится на шампурах мясо, поют воинственные песни ордынцы.

Сидят Мамай с Магмет-Гиреем на белом войлоке, поджав ноги, едят мясо, пресытились.

Вокруг ханов кольцом расселись мурзы и беки.

Дымится сочное мясо на огне, булькает в казанах бешбармак.

Магмет-Гирей взял с кошмы серебряную восточной чеканки пиалу, отхлебнул кумыса, бросил резко:

— Усеин трус, шакал. Такой хан не может водить орду. Мы посадим астраханским ханом Сайдат-Гирея. Верно ли я говорю, хан Мамай?

Мамай закрыл глаза. Жирное, безбородое лицо покрылось красными пятнами. Он промолчал. Магмет снова:

— Мой брат Сайдат-Гирей поведёт с нами на Москву Астраханскую орду.

И опять Мамай ничего не ответил. О чём думал хан Ногайской орды?

Но вот он открыл глаза, протянул лоснящуюся от пота и грязи руку за куском мяса.

— Кхе! — и оскалился. — Ешь, мудрый Магмет-Гирей, ешь. — Протянул ему мясо. — Не омрачай заботами байрам.

Магмет-Гирей сопит, недовольно шевелит бровями. Почему Мамай увиливает от разговора? Захочет того ногайский хан или нет, но Сайдат станет астраханским ханом.

А у Мамая в голове своё. Он думает, хан Крымской орды хитрит, но Мамай не допустит Сайдата в астраханские степи. Хватит того, что Магмет-Гирей усадил своего брата Сагиба в Казани.

Но вслух Мамай не произносит этого.

* * *

Ночь. Небо усеяно звёздами. Серебрится луна. От Волги потянуло сыростью.

Бесшумно крадутся к шатру Магмет-Гирея ногайские воины. Подбираются ближе и ближе. Хан Мамай напутствовал их: «Вы должны зарезать крымского хана. Он хочет заставить ногаев стать данниками Крыма. Ха!»

Ползут в высокой траве верные люди Мамая, крепко зажаты в руках длинные кривые ножи. А в ногайском стане сидят в сёдлах, обнажив сабли, воины, ждут сигнала.

Но вот в той стороне, где шатёр Магмет-Гирея, заплакал филин, и Мамай приподнялся в стременах, оглянулся. Увидел суровые, напряжённые лица темников.

— Кхе! Магмет-Гирея нет, он сдох. Его горло, как горло овцы, попало под ногайский нож. — И взвизгнул: — Урагш!

Под копытами ногайских копей задрожала земля. Диким воем огласилась волжская степь.

Жестоко секлись на саблях, резались ножами в ночном бою орда с ордою. К утру, кинув убитого хана, кибитки и табуны, бежала Крымская орда. До самого Дона преследовали её ногайцы.

Радовался Мамай… Теперь кочевья Ногайской орды от Волги до Терека. Хан Магмет мечтал отдать астраханский юрт Сайдату, но сам подох от руки ногайца. Жёны Магмет-Гирея теперь принадлежат хану Мамаю, а Сайдат-Гирей едва уволок ноги.

— Кхе! — кашляет Мамай и, сняв с лысой головы малахай, вытирает потное лицо. Вслух произносит: — Большой байрам вышел. — И смеётся мелко, дребезжаще.

* * *

«Слух летит на крыле быстрой птицы», — говорят на Востоке. Известие о резне между Ногайской и Крымской ордами донесли атаману Евстафию Дашковичу сторожевые казачьи дозоры.

Дашкович видел, большая часть казаков недовольна походом на Русь. Атаман искал примирения. Куренной Серко советовал: «Пусти, Евстафий, казаков в Крым за зипунами».

Дашкович соглашался, но и выжидал. Теперь время настало. Самая пора. Ослабла в усобице Крымская орда, не окажет сопротивления. И Дашкович повёл каневцев и черкасцев за Перекоп.

Наводя страх, казачья лава стремительно ворвалась в Крым. Набег был дерзким и нежданным. Шли к Перекопу не таясь, и новый хан Крымской орды Сайдат-Гирей не мог оказать сопротивления.

Пронеслись казачьи полки по крымской земле, разграбили аулы и ушли на Днепр.

* * *

Будоража люд, выстукивает кожаный тулумбас, голосисто взывают к правоверным глашатаи. У мечети толпа. Она обрастает поминутно. Глашатаи вещают:

— Хан Магмет прогнал Усеина!

— Астраханцы приняли крымского хана!

— О правоверные, настал конец урусам!

Толпа казанцев двинулась узкой улицей, кричала, требовала:

— Хан Сагиб, отдай нам на суд посла московитов и урусских купцов, зачем укрываешь?

Дикий рёв толпы доносится в каменный дворец Сагиб-Гирея. Чуть склонив голову, хан слушает, довольно потирает руки, хмыкает. Сагиб знает, толпу подстрекают его люди. Гирей давно собирается казнить московского посла и урусских купцов, что попались ему в тот день, когда Шиг-Алей бежал из Казани. Но хан думает: пусть разгорячённая толпа расправится с урусами, зачем для этого палачи? Когда толпа учует запах урусской крови, она ещё больше возбудится, возненавидит неверных московитов. Гирей скоро поведут свои орды на Русь. Сагибу известно, брат Магмет и хан Мамай для того и стоят у Астрахани, чтобы напоить коней в Москве-реке…

На ворсистом ковре полукругом сидят мурзы, не сводят очей с хана. Сагиб наконец открыл рот, сказал:

— Мурза Гасан, прикажи нукерам, пусть откроют темницу, как того хотят правоверные. Отдаю урусов на суд казанцев.

Склонили головы мурзы и беки. Мудр и воин Сагиб-Гирей, такого хана надо казанцам, а не безвольного Шиг-Алея.

* * *

Ещё не замёл песок следы копыт казачьих коней, не засыпал пепел на пожарищах, как в Крым въехал посол великого князя и государя боярин Мамонов.

Рыхлое тело боярина лоснится от пота, лысина покрыта испариной. Мамонов вытирается рукавом широкого кафтана, пыхтит.

За Перекопом почти до самого Бахчисарая выжженные, разорённые аулы, вытоптанные виноградники.

Боярин Мамонов поглядывает в оконце громоздкой колымаги, покачивает головой, приговаривает:

— Погуляли черкасцы, звона нашкодили!

И не поймёшь, сожалеет боярин, радуется ль беде крымцев.

В ногах Мамонова сидит дьяк Морозов. Он и дьяк у посла московского, и за толмача. Морозов сумрачен. Всю дорогу бранит в душе князя Одоевского за то, что в орду снова послал. Аль мало в тот, первый раз дьяк настрадался? Особливо когда за боярина Твердю остался и они вдвоём с Мамыревым посольство правили.

Нынче сызнова терпи ордынское глумление.

Нудно поскрипывает колымага, пахнет конским потом. За колымагой растянулись возы с посольскими пожитками, дары государя и великого князя Московского хану и его ближним. Попарно, обочь дороги, едет верхоконная сотня служилых дворян.

— Ведаешь ли, дьяк, — в который раз спрашивает Мамонов, — ханские послы нонешним летом в Москву приезжали требовать от государя шестьдесят тысяч алтын да безопасности царьку казанскому Сагиб-Гирею.

И боярин, не дожидаясь ответа дьяка, сам приговаривает:

— Поделом ответ государев: «Не видать вам денег, и не дам Сагибу покоя. Казанцы за посла московского и купцов русских ответ понесут».

Мамонов гладит ладонью бороду.

— Не те ноне крымцы, чтоб Москву стращать, не те. Морозов молчаливо соглашается с боярином и уныло смотрит на бахчисарайскую улицу.

Вот и караван-сарай. Колымага въехала в ворота, остановилась.

Дьяк вылез, помог выбраться Мамонову. Боярин долго кряхтел, отдуваясь, потом выговорил сокрушённо:

— Не успел дома обжиться, в бане вдосталь напариться, и на тебе, сызнова в татарской каморе с тараканами да иной нечистью на полу валяться. Аль у государя на Мамонове свет клином сошёлся, что ему честь така?

* * *

Хоромы у князя Михаилы Глинского на Лубянке новые, каменные, с большими оконцами в свинцовой оправе, шатёр крыши позлащён. Чуть солнце над Москвой проглянет, играют хоромы, переливаются разноцветьем иноземные стекольца.

Князю Михаиле от государя почёт каждодневно. Давно забыто, как хотел Глинский в Литву бежать, а его перехватили. Василий о том Михаиле не напоминает.

Московские бояре Глинскому завидуют, угодничают перед ним. А за спиной шепчутся, злословят. От кого секрет, седни литовский князь, а завтра родная племянница его великой княгиней будет. То ни от кого не секрет.

Князь Глинский, в кафтане, без шапки, переходит из палаты в палату. Под красными сафьяновыми сапогами тоненько поскрипывают сосновые половицы. В просторной горнице Михайло остановился. Света много, стены картинами расписаны, как там, в литовском замке.

Глинский часто вспоминает Литву. Жаль покинутые владения, тянет в родные места. Но пока жив Сигизмунд, Михаиле в Литву возврата нет, потому как он в Грановитой палате при литовских послах в угоду великому князю Московскому поносил короля.

Вошла Елена. Глинский шутливо спросил:

— О, пани Гелена, как почивала?

И залюбовался племянницей. Елена ответила по-польски:

— Добже, пан, добже.

Волосы у Елены русые, волнистые, платком не прикрыты, по крутым плечам рассыпались. Алое платье туго зашнуровано. Глинский снова сказал:

— Скоро пани Гелена будет великой княгиней Московской и государыней всей Руси. Не так ли, пани?

Елена в тон ему ответила:

— Князю Михаиле надоела племянница?

— О нет, моя кохана Гелена, — поднял палец Глинский. — Но я мыслю, и пани ждёт того часа, когда назовут её великой княгиней…

Разговор прервал дворецкий:

— Пан Михайло, государь.

— Ох, — всплеснула Елена руками и засуетилась, собираясь уйти.

Глинский остановил её:

— Не ходи, побудь…

Великому князю сорок лет, но он ещё не грузен и подвижен. Вошёл быстро, легко. Богатая, шитая золотыми и серебряными нитями ферязь свободно обвисала на нём. Голову прикрывала соболиная шапка. Глинский и Елена склонились в поклоне.

— Прости, Михайло, — шумно заговорил Василий. — Еду мимо, оголодал, дай, мыслю, загляну, авось у князя Глинского насытят.

— За честь спасибо, государь, — снова отвесил поклон князь Михайло. — Пойду, велю челяди столы накрывать.

— Сходи, — добродушно согласился великий князь, — а я пока вот с княгинюшкой время скоротаю.

Глинский поспешно удалился. Василий приблизился к Елене, будто ненароком коснулся тугой груди.

— День за год кажется без тебя, Елена. Не дождусь, как и обвенчает нас митрополит Даниил.

Елена не отстранилась, спросила певуче:

— Отчего медлишь, аль не волен? — и уставилась на Василия огромными синими глазами.

— Дай срок, свожу полки на Казань, и быть свадьбе. Воротился Глинский. Великий князь ферязь оправил, сказал:

— Я, Михайло, тебя обрадую. К вотчине твоей, что пожаловал ране, ещё сел добавляю.

Глинский руками развёл:

— Милостив ты ко мне, государь. Не ведаю, чем и отслужу тебе, в кои лета?

— Сбудется час, отслужишь. Нынче, Михайло, я на Казань собираюсь, ты о том ведаешь, до моего возврата княжну Елену не обидь, с тебя спрос. Слышь?

— Как можно, государь, — поднял брови Глинский, — одна кровь у нас с пани Геленой.

— И добро. Теперь веди в трапезную, князь Михайло.

* * *

Боярин Мамонов степенно вступил в белокаменный зал бахчисарайского дворца. На отделанном перламутром и дорогими камнями возвышении сидел, поджав ноги, Сайдат-Гирей. А ниже хана его сыновья и мурзы. Злые, не жди добра.

Боярина гордость обуяла. Эк, испугать мыслят. Шагнул на толстый цветастый ковёр без страха.

Следом за послом дворяне несли на блюдах щедрые государевы подарки.

Не дойдя до хана, Мамонов остановился, отвесил поясной поклон. Пальцами руки коснулся ковра.

— По здраву ли, великий хан Гирей? Прими поминки от великого князя Московского и государя всея Руси.

У Сайдат-Гирея судорожно дёрнулись брови, закричал визгливо. Боярин понял, ругается хан. Толмач едва переводить поспевает:

— Князь Василий не хочет жить с ханом в мире! Почему денег не прислал, послов моих на Москве не привечал? Зачем на Казань, на брата моего Сагиба войско готовит?

Мамонов поморщился. Разорался хан, запугать хочет. Ан нет, боярин даже не вздрогнул. Повернулся к толмачу, сказал внятно:

— Отчего хан бранится? Я боярин не обычный, а посол великого князя и государя. Не ханский холоп.

Толмач перевёл. Загалдели мурзы, на Мамонова пальцами тычут. А он дыхание перевёл, снова заговорил:

— Ещё велено мне государем моим, великим князем передать, Москва орде пошлины не платит, и коли пожелает хан договорную грамоту с государем иметь, так чтоб было в ней оговорено, ходить сообща на ногаев и иных недругов.

Сайдат-Гирей зубы сцепил, глаза кровяные. Поёжился Мамонов. Ну как за эти слова в яму кинут, казнят? Страх закрался. Под кафтаном, расшитым серебром, пот липкий, холодный. Боярин в душе с жизнью простился, а речь всё же до конца держит:

— Что до Сагиба, царька казанского, то он царём стал без ведома великого князя Московского. И помириться с ним государь не может, потому как Сагиб посла нашего и торговых людей казнил, чего ни в одном государстве не ведётся. Коли и рати меж государями случаются, однако ни послов, ни гостей не убивают.

Насупился хан. Смолистые брови сошлись на переносице. Сказал резко. Толмач перевёл его слова:

— Убирайся!

Не помня как, выбрался Мамонов из дворца. За воротами, миновав стражу, вздохнул, вытер рукавом лоб. Увидел, дьяк Морозов дожидается, полегчало, даже улыбнулся.

— Попервоначалу не чуял робости, а под конец страху набрался, ух ты, не доведи Бог. Не грех бы сей часец в баньку. А у них, нехристей, вишь, и попариться негде. Ну, пойдём, дьяк, чего торчать тут.

Уже в караван-сарае, закрывшись в каморе, Мамонов сказал Морозову:

— Коли б ране, за дерзость хану не сносить мне головы, а Руси ордынского набега. Ныне крымцам не до того. По всему чуется, ослабла орда, загубила её усобица.

* * *

В тысяча пятьсот двадцать третье лето весна была ранняя и тёплая. В апреле-пролётнике густо зацвели сады и вовсю, набравшись талой снеговой воды, темнела сочной зеленью рожь.

По весне вскрылись реки, двинулись на Казань конные полки воевод Воротынского да Вельского с Репней-Оболенским. А между Доном и Окой на случай, если крымцы или ногайцы на Москву пойдут, выставили в заслон князей Андрея и Дмитрия с дружинами и ещё воеводу Щеню с войском.

Накануне собрал великий князь воевод на совет. Сошлись в горнице. Отрок принёс карту, развернул пергаментный свиток на столе. Воеводы, не присаживаясь, стояли вокруг великого князя. А тот рукой по карте водит, что-то обдумывает. Потом спросил:

— Как мыслите, воеводы, Казань брать?

Князь Вельский, горячий, нетерпеливый, сказал — отрубил:

— Возьмём, государь, инако быть не может!

И прихлопнул ладонью по карте, где Казанское ханство. Князь Репня поддакнул:

— Силы у нас, государь, предостаточно. Не приступом, так измором одолеем.

— Ну, ну, — одобрительно промолвил Василий. — Однако на долгую осаду не располагайте, воеводы. До морозов кончать надо. А ты о чём речь поведёшь, князь Воротынский? Что карта тебе сказывает? Аль с Вельским и Репней не согласен?

Воротынский склонился над листом пергамента с нарисованными реками и маленькими означенными городами, государствами и ордынскими землями. Карта говорила воеводе многое. Заслышав вопрос, поднял глаза. Взгляд умный, спокойный.

— Я, государь, по-иному мыслю.

— О чём же? — Василий прищурился.

— Мню я, государь, одолеть Казань немудрено и рати на то у нас, чай, хватит. Коли не в это лето, так через срок, а будет Казань наша. Но вот удержим ли мы город?

— Отчего ты, князь Воротынский, сомневаешься? — скривился в недоброй усмешке Репня.

Воротынский поглядел на него с едва скрытым презрением.

— Оттого, князь Репня, что меж Казанью и нашими землями есть и другие народы, кои не все к нам благоволят, но и сторону казанцев держат. Надобно, князь Репня, и о том не забывать.

— Так какой совет твой, князь Воротынский? — спросил Вельский, прервав готовую вспыхнуть перебранку.

— Сказывай, князь, коли начал! — Василий с интересом посмотрел на Воротынского.

Тот снова склонился над картой, заговорил:

— Думаю, князь, одолеем мы Казань, не одолеем — одна сторона дела, а главное вот здесь, — Воротынский ткнул пальцем в место, где река Сура вливалась в Волгу, — надобно заложить город. Рубить его спешно, не отлагая. Из нового города будем мы одной рукой Нижнего Новгорода держаться, а другой накрепко Казань за горло возьмём.

— Та-ак, — протянул Василий, — вот ты о чём, князь? Мудро! — И замолчал, обдумывая. Потом обвёл цепким взглядом воевод. — Ан и верно промыслил князь. Как? — И хитро прищурился. — Разумно, зело разумная речь твоя, Воротынский. На этом и порешим, воеводы! Тебе, князь Воротынский, за старшего над русским войском быть.

Огневой наряд везли на волокушах. На луговых травах волокуши скользили, как по снегу, но на песчаной земле запряжённые цугом кони тащили с трудом. И тогда пушкари дружно брались за постромки, шумели: «Эх-да!»

Степанка слезал с коня и тоже вместе со всеми толкал волокушу.

Великий князь взял Степанку в поход старшим над пушкарями. Бояре недовольны, экую честь государь воздал холопу! Но против воли великого князя слова не вымолвят. Уж такие времена настали, когда служилый дворянин выше боярина.

Сам Василий дальше Нижнего Новгорода не пошёл. На Казань послал воевод, а Волгой вниз с попутным ветром судовую рать.

Не встречая сопротивления, полки вступили в землю черемисов.

Где дорога жалась к реке, близко видели струги. Ратники меж собой перебрасывались шутками:

— Эй, много ль рыбы изловили?

— Айдате к нам, на парусах вольготней! И-ии! Воеводы на взгорочек выехали, встали, полки пропускают. Репня и Вельский посмеиваются:

— Казанцы небось торбы увязывают.

— Так и до Казани дойдём, ни одного ордынца не повстречаем…

Воротынский помалкивал. Тронул коня, обронил:

— Велите дозорам в оба глядеть.

Чуял воевода, затевают что-то ордынцы.

Вторые и третьи сутки идут русские полки к Казани. Но вот дозоры по левую руку донесли: «Орда двумя туменами показалась. А с ними черемисы конные».

Остановились полки, воеводы повернули ратников навстречу ордынцам. Пустив рой стрел, казанцы отошли. Но едва московские воеводы велели двигаться дальше, как орда снова объявилась. И опять остановились русские полки, изготовились к бою. А конная орда, помаячив вдалеке, скрылась.

Близилась к концу первая половина лета. Теперь полки двигались медленно, ждали внезапного нападения.

Вскоре ордынцев заметили позади войска. Не меньше тумена их следовало за русским огневым нарядом, грозили пушкарям.

Остановил Воротынский полки. Суда к берегу причалили, спустили паруса. Наскоро сошлись воеводы думать: на Казань ли идти, назад повернуть? И порешили: надо ворочаться.

На левобережье Волги, у впадения в неё Суры-реки, построили город. Делали всем войском. Высокие прочные стены из брёвен обнесли валом, а в ров запустили воду.

Для люда, что будет жить в городе, срубили дома. Посаднику возвели просторный терем.

Назвали город по имени государя и реки Васильсурск. В двух конных переходах от Казани поднялся новый русский город.

До самых холодов стучали топоры над Волгой, а когда навесили железные ворота, послал воевода Воротынский Степана в Нижний Новгород к государю с известием. Да спросить: как быть дале?

Добрался Степан в Нижний Новгород и в тот же час поспешил на посадниково подворье.

Узнав про гонца, великий князь велел впустить его немедля. Едва Степан порог переступил и ещё государю поклон как следует не отвесил, а Василий уже с вопросом:

— Что о городе скажешь?

— Стоит Васильсурск, государь! — выпалил Степан. Василий доволен, радости не скрывает.

— Вот так. Добрую весть ты привёз мне.

Заложив руки за спину, великий князь заходил по горнице, рассуждая сам с собой:

— Отныне напрочно осядем в казанской земле. Настанет час, из Васильсурска в Казань шагнём.

Степан молчал, слушал.

Но вот Василий задержался на нём взглядом.

— Тебе, Степан, ехать немедля в Москву. Надобно лить пушки, крепить город огневым нарядом. А с будущего лета сядешь ты, Степан, васильсурским воеводой. Слыхал?

* * *

Из формовочной Сергуне видно, как, держа коня за уздцы, Степан шагает по двору. На нём короткая, крытая сукном шуба, отороченная куницей шапка.

Глядит Сергуня: Степанка это и не Степанка. Обличье прежнее, а весь он уже не тот. Идёт важно, уверенно подминает тёплыми сапогами первый искристый снег, на люд глядит хозяином.

Намедни бахвалился перед мастеровыми:

— Посылает меня государь на воеводство в Васильсурск-город. Отольём осемь пушек боя дальнего и осемь затинных пищалей, да ещё ашнадцать мортир, и с ними укачу.

Игнаша окликнул Сергуню, оторвал от раздумий:

— Пойдём к печам, скоро медь пустят.

А Москва в ожидании. Ратники из казанского похода возвращались. Князья с боярами да митрополит с попами и монахами сошлись в соборе, готовятся к встрече великого князя. Государь подъезжал к городу.

В Кремле выглядывали гонца. Тот появился около полудня, осадил коня у соборной паперти, в стременах приподнялся, крикнул во весь дух:

— Едет!

И шапку с головы долой, замахал.

Разом торжественно и плавно загудели в морозном воздухе колокола. Вторя им, запели благовест малые и большие колокольцы на всех московских звонницах. Взлетели с крыш стаи птиц, закружили.

Сверкая ризами, отсвечивая золотом хоругвей и крестов, медленно тронулись навстречу великому князю и государю попы. Опираясь на посохи, потянулись князья и именитые бояре.

Величавый перезвон колоколов поплыл над зимней Москвой, над замёрзшими речками, повис над Пушкарным двором…

Сгрудившиеся в ожидании плавки мастеровые прислушались.

Сел Степан в седло, снял шапку, тряхнул белёсыми кудрями и, приподнявшись в стременах, вперил палец в небо:

— Вот она, Русь наша московская! Чуете?

Сергуня сам того не ждал от себя, из толпы подался, взял коня за повод. Снизу вверх заглянул Степану в очи. Мелькнула мысль: «Эвона, лик в морщинах и седина виски прихватила…»

А вслух иное произнёс:

— Эх, Степан, и в дворянах служилых ты ныне числишься, и с боярством породнился, а до сих пор не уразумел, где она, Русь!

Перевёл дух, снова заговорил:

— По мне, она вот в них, — он повёл широким жестом по толпе мастеровых, — да в Пушкарном дворе, да в Москве с городами иными и сёлами!

 

Глава 18

В ЛЕТО ТЫСЯЧА ПЯТЬСОТ ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЕ…

Везут государя в Москву Воевода васильсурский. Государева кончина.

На исходе год тысяча пятьсот тридцать третий. Поздняя, сухая осень. Ночи морозные, звонкие. Небо тёмное, в крупных ярких звёздах. По утрам горят алые холодные зори. В чистом воздухе далеко слышно, как фыркают кони и скрипит полоз по жухлой листве.

Растянулся государев поезд. Впереди вышагивают дворяне, всматриваются в дорогу. Не наскочить бы полозу на кочку, не тряхнуло бы колымагу.

Заметят какую неровность, издали ездовым машут. Те коней придержат, объезжают ухабы.

Лежит государь на медвежьей полости, ноги вытянул. Хоть и больно, а сцепил зубы, терпит.

По ту и другую сторону от Василия сидят доктор-немец и Михайло Плещеев.

У великого князя глаза открыты, в кожаный верх колымаги уставились.

Немец, доктор, съёжился, острый, бритый подбородок уткнул в ворот шубёнки.

Плещеев склонился к Василию, спросил:

— Не полегчало ль, государь? Василий повертел головой.

— Жжёт…

Облизнул потрескавшиеся губы.

— Далеко ль до Москвы, Михайло?

— К послезавтрему доберёмся, государь.

Плещеев осторожно поправил сползшую с ног Василия шубу.

— Дай испить, Михайло, в нутрях жар…

Припал губами к серебряной фляге, пил долго большими глотками. Вода стекала по заросшей щеке.

Доктор проснулся, чистым рушником вытер великому князю губы и глаза.

— А что, Михайло, чую, смерть пришла, — сказал Василий, перевёл дух. — Видать, отжил я своё.

— Почто речёшь такое, государь? — замахал рукой Плещеев. — В твои ли леты. Вона ещё княжичи Иван и Юрий несмышлёныши.

— Чать, не услышал Господь молитву, какую служили в моё здравие, — вздохнул Василий.

Позапрошлым днём сделали остановку в монастыре. Государя в церковь внесли, игумен службу правил. До половины выдержал Василий, потом велел вынести на свежий воздух.

Положили государя на паперти меж нищими и юродивыми. Они сползлись к нему, пялятся, причитают.

Велел Василий развязать кошель, щедро одарить монастырь и нищим раздать на пропитание.

Великий князь с юродивым нательными крестами обменялся. У Божьего человека доли просил.

— Не донеслась до Господа молитва, — снова промолвил Василий. — Эк, а жить охота. Слышь, Михайло? И отчего так всё устроено? Ты на сколь лет старше меня!

Промолчал Плещеев. Нет у него желания говорить, почему не он, Михайло, а великий князь умирает.

Откуда Плещееву знать, отчего прицепилась к государю болячка. В начале осени выехали на охоту, великий князь здоров был и весел. Нежданно нарыв величиной с кулак вскочил. Похудел государь, ослаб. Тает что воск. Нет мочи даже подняться.

— Ох-хо-хо, — вздыхает Василий, — а может, ещё поправлюсь? — И в глазах мелькает надежда.

— Истинно, — подхватывает Плещеев. — Вот приедем в Москву, куда хворь денется.

— Дай Бог, Михайло. А кто это воет? Никак волки!

— Увязались стаей. Уж и огнём их отпугивали, и из пищалей били, а они идут по следу.

— Голодные, — соглашается Василий.

Пока добирались до Москвы, и зима наступила. Враз, в одну ночь, завалило снегом землю, замело дороги. Кони тянули колымагу по брюхо в снегу. У Москвы-реки задержались. Согнали люд со всего города мост строить.

Мост срубили спешно, и оттого получился он шаткий, непрочный. Жерди тонкие, слабые. Едва кони ступили, как настил затрещал, обломился, провалились кони в воду, потянули за собой колымагу.

Сергуня рядом стоял. Увидел, нож из-за пояса выхватил, давай постромки резать. Тут Игнат на помощь подоспел. А с другой стороны служилые дворяне конскую сбрую обрубили, вытащили колымагу на берег…

Стали ладить перевоз, баграми лёд крушить, с берега на берег пеньковый канат натянули. Медленно тронулся бревенчатый паром. Лёд кашицей сбился, шуршит под днищем. Василия тошнило. Не дождётся конца пути.

Но вот паром ткнулся в берег, остановился. Дворяне подняли государя на руки, бережно понесли в кремлёвские палаты. Следом, окружив великую княгиню, шли толпой бояре.

У красного крыльца встретил государя митрополит Даниил с попами, благословил. Дворецкий Пётр Плещеев дверь поспешно распахнул, крикнул дворянам:

— В опочивальню государя!

Бояре у крыльца остались. За великим князем направились лишь Михайло Плещеев с Лизутой. Помогли уложить государя.

По палатам тёплый воздух растекается, запах смолистой сосны и берёзы. Василий глаза прикрыл, умаялся. Прошептал:

— Прочь все, отдохнуть желаю…

* * *

Васильсурский воевода ехал в Москву на перекладных. Опасался, повалят снега, завьюжит, и тогда сиди, где застанет ненастье, выжидай погоды.

Васильсурск — город порубежный, в казанской стороне первейшая русская крепость, и воевода васильсурский великой властью наделён. У самого государя на виду…

Чем ближе к Москве, степи лесами сменились. Мороз крепчал. Временами срывался снег. Крупный, пушистый, он падал мягко на сухую землю, не таял. Закутался в шубу Степанка, выглядывает в оконце. Рядом Аграфена, румяная, пышная, что булка сдобная.

В отроческие годы мечтал Степан об Аграфене как о несбыточном, а чтоб к тому да боярской вотчиной ещё завладеть, такого и в помыслах не водилось.

Которое лето живёт Степан в Васильсурске. Доволен им великий князь. Не знатного рода, а воевода отменный, службу несёт по чести. Сунулись попервах казанцы город взять, но с крепостных стен пушкари с пищальниками таким огневым боем их встретили, что ордынцы до самой Казани бежали без передыха.

Важен воевода и дороден. Кто бы подумал, что когда-то бездомным отроком пришёл он в Москву на Пушкарный двор и звался не иначе как Степанкой. А нынче Степаном сыном Петровым величают. И едет он в Москву к государю. О войске будет речь вести да зелье пороховом. Во всём этом у Васильсурска нужда есть. Казанская орда под боком, о том забывать не следует.

В Москву добрались уже по санному пути. Миновали заставу на окраине, поехали кривыми улицами, мимо изб ремесленного люда, к Охотному ряду, к Красной площади.

Скинув шапку, Степан высунул голову в оконце, издалека рассматривал зубчатый Кремль, островерхие, стрельчатые башни. И пришло вдруг ему на память, как они с Сергуней стояли у кремлёвской стены и тот ахал, удивлялся. А потом на Пушкарный двор попали, с Игнашей встретились…

Где-то в глубине души ворохнулось желание проведать прежних друзей. Но он прогнал эту непрошенную мысль. Нет у него времени попусту разговоры водить. И, ко всему, негоже ему, воеводе, с пушкарными мастеровыми знаться.

Окликнул ездового, указал на кремлёвские ворота: — Сворачивай!

* * *

Покидает жизнь государя. Лежит Василий в полутёмной опочивальне, на том самом ложе, на котором скончался и отец, Иван Васильевич.

В хоромах князья и бояре толпятся, на лавках в прихожей сидят, клюют носами, дремлют. Отдельно жмутся друг к другу дворяне. В опочивальне, у государева ложа, самые близкие: митрополит Даниил, князья Воротынский, Одоевский и Михайло Глинский, старые слуги Плещеевы и Лизута да васильсурский воевода Степан Петров и с ним другие дворяне.

Голова у Василия высоко приподнята на подушках. Лицо жёлтое, ни кровинки. В палатах тихо. Так тихо, что слышно, как гудит за оконцами декабрьский морозный ветер. Вот зазвонили к вечерне колокола.

Василий знает, в избах и хоромах зажигают бабы лучины и свечи. На торгу иноземные и русские гости закрывают лавки, навешивают на двери пудовые замки. Складывает инструмент ремесленный люд, в кузницах гасят уголья. Жизнь, ей нет дела до Василия. Она проходит своей чередой и будет продолжаться после смерти его, государя.

Сей часец допускали к Василию великую княгиню с сыновьями. Попрощался с ними государь. Побыли недолго, не успел Василий и наглядеться на них. Елена не выдержала, взвыла, забилась в руках боярынь…

Теперь мысль Василия об этом. Малолеток наследник, сын Иван. Четвёртый годок всего. Не понимает, что умирает отец, и ему, Ивану, государство принимать. Какая судьба ждёт его? Смоленск воротили Руси. Мыслил ещё Казанью овладеть, да не удалось. Верно, Ивану начатое завершать… Сколь лет до того? Ивану вырасти надобно да окрепнуть. Бояре, поди, в его малолетство снова головы поднимут. Хоть бы усобничать не почали…

Горят, потрескивают свечи в серебряных подставцах. Пахнет в опочивальне топлёным воском и ладаном. В блёклом свете то на одном лице задержит свой взгляд великий князь, то на другом. Заметил у двери опочивальни васильсурского воеводу. Тот уловил государев взгляд, шагнул наперёд. У Василия мысль промелькнула: с чем прибыл воевода из Васильсурска, о чём сказывать собирался? Но не стал спрашивать ничего. Только и того, что руку поднял, знак подал, дескать, уйди, не нужен ты мне покуда, не до того. И Степан догадался, отступил…

Как один день пролетела жизнь. Будто вчера стоял он, Василий, у ложа отца, а ныне сам к последнему дыханию изготовился. Поднял голову.

— Великую княгиню Елену с сыновьями на вас возлагаю, — прохрипел Василий, — не обидьте малолетнего великого князя, государя Ивана. Слышите, ты, митрополит, и вы, князья и бояре и дворянство моё верное. Будьте ему опорой.

Митрополит Даниил начал читать молитву. Голос у него монотонный, тихий, не нарушает мыслей Василия…

Вспомнилась Соломония. Но нет у Василия к ней жалости. Будто не прожито с Соломонией двадцати лет и не стояли под венцом. А вот Елену жалко. Десяти лет не прошло, как стала она его, государя, женой. Любил, тянулся к ней, тешил, ровно дитя малое. В угоду ей, боярам и народу на посмешище, бороду себе соскоблил на европейский манер. Дотоле такого на Руси не слыхивали…

Ныне оставаться Елене без мужа. И это в такие лета молодые.

Тоненько, слезливо выводит митрополит. Душно в опочивальне. Василий глаза смежил, забылся ненадолго. Мучаются князья и бояре, зевают до боли в скулах. В самую пору на мягких перинах бы всхрапнуть, ан нет, дожидайся государева конца, томись…

За стеной ночная Москва. Угомонилась. Сморённые дневными заботами, спят москвитяне, спит работный люд.

В прокопчённой избе спят Игнат с Сергуней. Промчались годы, головы белые от седины, а, как и прежде, нет у них ни семьи, ни дома, и место в барачной избе на нарах там же, какое заняли в далёкой молодости.

Разросся Пушкарный двор, литеек добавилось, и формовочную ещё одну поставили.

Снится Игнату отец, Богдан, не мёртвый, живой…

Два лета, как похоронили старого мастера. Литейку не покинул до последнего, Игнаше с Сергуней наказывал: «Я вас обучил, а вы другим ремесло наше передайте».

Нынче сколько их, мастеров новых. У Игната с Сергуней в подмастерьях такие отроки ходят, как когда-то они сами были.

На могиле у Богдана работный люд крест поставил не деревянный, а из бронзы. Всяк должен знать: не обычный здесь человек покоится, а пушкарных дел мастер.

Сергуня во сне бормочет, разговаривает. Спит тревожно, чутко. Пробудился. Холодно, знобит. В дверную щель рассвет сочится. Гомонят уже в барачной избе.

Спустился Сергуня с нар, онучи намотал, затянул лапти и, накинув нагольный тулупчик, поспешил во двор. Утро наступало зорёное, тихое. За ночь подсыпало снега, и теперь небо очистилось, ясное. Гасли последние звёзды. Над избами от мороза дым столбами. Прищурился Сергуня, вздохнул всей грудью. Хорошо!

Вот сначала робко, словно не желая нарушать тишину, стукнули в кузнице. Потом застучали часто, звонко.

Ухнул пущенный водяной молот.

Вышел Игнаша, положил руку Сергуне на плечо:

— Пойдём ужо, слышь, зовут…

Начинался новый день. А в кремлёвских каменных палатах умирал великий князь, государь Василий Иванович.