Великий хан Гирей. Тревожное лето. Посольские хлопоты. Вот он, Смоленск-город. Псковский наместник. Литовское воинство. На Смоленск!
Задумчив взор старого Менгли-Гирея. Скуластое, желтое, морщинистое лицо его недвижимо. Поджав ноги, сидит хан на белой кошме в тени развесистых деревьев. Шелестит листва, и звонко звенят струи фонтанов, сеют водяной пылью. В свежем утреннем воздухе повис нежный запах распустившихся роз…
На другом конце пушистой кошмы сутулясь сидит визирь Керим-паша.
Голос у Менгли-Гирея негромкий, сиплый:
— Керим-паша, ты много живешь в Бахчисарае. Мой дворец — твой дом, и ты ближе мне, чем самый любимый сын. Так ли, визирь?
Керим-паша встрепенулся, приложил ладони к сердцу. В поклоне качнулась кисточка на тюрбане.
— О Аллах, милость твоя, великий хан Менгли-Гирей, ко мне безгранична. Давно, так давно, что я уже позабыл, султан послал меня к тебе, хан. С той поры Бахчисарай — мой дом, а ты, великий хан, мне отец.
Менгли-Гирей одобрительно кивнул.
— Якши, якши, мудрый Керим-паша. Теперь скажи мне, так ли поступил я, обещав помощь Сигизмунду?
— О великий хан, разум твой подобен разуму Аллаха. Король Польский и великий князь Литовский — верный твой данник. Золото и иные ценности присылает он тебе, а московский князь на дары скуп, и посол его нынешний, Мамонов, высокомерен. Видно, позабыл Василий, князь московитов, остроту крымских сабель…
— Якши, якши, Керим-паша, — снова закивал Менгли-Гирей — Ханша Нур-Салтанша о том же твердит. Князь Василий не желает сына ее, Абдыл-Летифа, в Бахчисарай отпускать. — Хан хлопнул в ладоши.
Тенью появился слуга-евнух. Менгли-Гирей сказал:
— Позови царевичей Ахмата и Бурнаша.
Керим-паша легко поднялся и, приложив ладони к груди, попятился. В ожидании сыновей Менгли-Гирей сидя задремал.
* * *
Тревожное для Руси лето тысяча пятьсот двенадцатое. Разграбила орда царевича Бурнаш-Гирея окраину Руси, сожгла Белев, Одоев, Воротынск и другие городки и, отягощенная добычей, ушла за Перекоп.
А теми же июньскими днями царевич Ахмат-Гирей с другой ордой двинулся на Рязань. Перекрыли ему московские полки путь на реках Упе и Осетре, приготовились к встрече. Прознав о том от передовых караулов, Ахмат не принял боя, поворотил назад.
С первыми заморозками, когда русские воеводы никак не ждали набега крымцев, Бурнаш-Гирей снова пришел на Русь, прорвался к Рязани. Устояли рязанцы, не сдали города. Разорил царевич Бурнаш Рязанскую землю и взял многочисленный полон.
* * *
Шли вдогон. Передовые дозоры известили: орда недалеко. Еще день — и настигнут. Атаман Дашкович велел остановиться на короткий отдых. Костров не жгли, похлебку не варили, обошлись всухомятку.
Анисим сон переборол, разминал затекшие ноги. От долгой езды ныла поясница.
Раскинулись казачьи курени по всей степи, передыхают люди и кони. Поблизости от Анисима на войлочном потнике, поджав под себя ноги, грузно сидит Дашкович.
Обходя лежавших и сидевших казаков, к Дашковичу направлялся куренной атаман Фомка. Придерживая рукой кривую татарскую саблю, ступал он по высохшей траве мягко, по-кошачьи. Поднял глаза Дашкович, сошлись на переносице нависшие брови. Дождался, когда Фомка подойдет, спросил угрюмо:
— Ну?
Сдвинул Фомка-атаман шапку на затылок, сказал решительно:
— Пусти меня, Евстафий, с моим куренем крымцам в обхват. Задержу их, пока не подоспеете. Не доведи бог, уйдут, и не отобьем полон.
— Сам о том подумывал. Давай, Фомка, да клич с собой еще охочих казаков. Настигни царевича, а там и я с куренями явлюсь. — И посмотрел в небо. — Хотя б ветер не переменился, а то запалит Бурнаш степь, упустим добычу…
Гонит атаман Фомка коня, спешит перерезать путь царевичу Бурнашу. Дрожит конь под Анисимом, горячий, все наперед рвется, пластается в стремительном беге.
Ордынцев увидели враз, едва перемахнули гряду курганов. Упрежденные своими караулами татары дожидались казаков. Наметанным глазом Фомка заметил — крымцы не все. Догадался мигом, ушел Бурнаш, выставил заслон.
С визгом помчались татары навстречу казакам, сшиблись, бьются осатанело, да не выдержали напора, сломились. Подмяли их казаки.
— Вдого-он! — раздался зычный голос Фомки, и хлестнули казаки коней.
Бурнаша настигли у пересохшей речки. Повернулась орда, встретила казаков в сабли. Справа на крымцев куренной атаман Фомка насел, слева — Серко-атаман со своими молодцами, а в лоб походный атаман Дашкович с остальными куренями ударил. Рубились люто, звенела сталь о сталь, ржали кони, визг и крик повис над степью.
У Бурнаша силы хоть и больше, но орду многодневные походы утомили, и богатая добыча в бою — тяжесть.
Напористо, с лихой удалью бьются казаки. Крепко стоят татары. Анисим в самую гущу втесался. Заржал конь, кровь почуяв. Татарин саблю над Анисимом занес. Тут бы и конец казаку, но конь спас, вздыбился. Молнией мелькнула у самых глаз татарская сабля, и миновала смерть. Успел Анисим достать крымца саблей…
До темени держалась орда, а когда над степью сгустились сумерки, дрогнули, побежали крымцы, бросив награбленное на Руси добро и полон.
* * *
Князю Одоевскому государь повелел ведать посольскими делами. Честь велика, да хлопотная. Не успел обвыкнуться, как из Крыма от боярина Мамонова, русского посла в Бахчисарае, письмо. Отписывает он, что царевичи Ахмат и Бурнаш ходили на Русь по указу Менгли-Гирея, потому как хан обещал помощь королю Сигизмунду. И что за нее Сигизмунд обещал Менгли-Гирею ежегодно по пятнадцать тысяч рублей…
Прочитал Одоевский письмо, поскреб заскорузлыми ногтями лысую голову, вздохнул:
— Эка печаль! — На маленьком птичьем лице огорчение. — И что за народец? Неемлется хану.
Поглядел в затянутое мутной слюдой оконце. Косой дождь мелко сечет, шумит за стеной ветер, а в посольской избе пусто и тихо, только слышно, как в передней дьяки Морозов и Мамырев похихикивают, слушая побасенки дьяка Мунехина. Тот умен и на язык остер, рассказывать горазд, обо всем ему ведомо. За умничанье князь Одоевский недолюбливает дьяка. Он думает, что надобно Мунехина отправить во Псков, пускай там разум выказывает.
Князь снял с колка меховую шубу, долго одевался, кряхтел, потом, переваливаясь, вышел в переднюю. Дьяки, как по команде, смолкли, повернули к нему головы. Одоевский повел хмурым взглядом, прогундосил:
— Пустословите, ино дел нету? Эк вас! А ты, Михайло, — остановил глаза на Мунехине, — дьяком к посадникам псковским поедешь. — И уже на выходе: — У государя буду, коли кто искать меня восхощет…
Обходя стороной лужи, Одоевский миновал Успенский собор, ступил на высокое крыльцо великокняжеских хором. Отирая подошвы сапог, князь подумал, что за этими дождями, верно, морозы начнутся, вишь, как осень хозяйничает. На кремлевском дворе деревья оголились, сникли мокрые лапы елей, трава потемнела…
Одоевский толкнул низкую, обитую железом дверь. Из темных сеней пахнуло теплом. Узким переходом князь направился на государеву половину.
Василий, заслышав шаги, повернулся резко, спросил, не ответив на поклон:
— С какими вестями, князь Иван?
— Письмо от посла, государь.
— О чем прописал?
— Что крымчаки окрайну и Рязанскую землю пустошили, в том происки Сигизмунда.
Василий насупился, помрачнел:
— Вона как король мир блюдет. Догадывался я…
— Сигизмунд хану платить обещал.
— Менгли-Гирей золота жаждет, это давно всем ведомо, — снова сказал Василий. — Король перед ханом плашмя стелется. Эх, кабы не наше неустройство на литовской границе, закрыли б мы крымской орде дорогу на Русь навсегда. — И немного подумав, продолжил: — Отпиши, князь Иван, послу Мамонову, пускай золота не жалеет, одаривая хана и его ближних, нам время выждать надобно.
Заложил руки за спину, прищурился.
— А скажи, князь Иван, что слышно о тевтонах?
— Великий магистр Альбрехт за Поморскую и Прусскую землю на Сигизмунда злобствует.
— Хе-хе, — рассмеялся Василий и подошел к отделанному перламутром столику, уткнулся в карту — Значит, сказываешь, Пруссии и Помории алчет? Погоди, князь Иван, то цветики, а ягодки еще созреют. Немцы страсть как на землю жадные. Альбрехт хоть и племянник Сигизмунду, да не захочет сменьшаться, быть вассалом короля Польского. А коли на рожон пойдет, Альбрехта Ливония и император австрийский Максимилиан поддержат.
Василий потер переносицу. Одоевский ждал, о чем он скажет еще.
— Мыслю я, князь Иван, настанет час Смоленском овладеть, воротить искони наш древний русский город…
* * *
Людской гомон разбудил Сергуню. Мастеровые одевались, кашляли, переговаривались. В избе дух спертый. С трудом продрал Сергуня глаза, хотелось спать. Мастер Богдан склонился над Игнашей, расталкивает:
— Пробудись, сын, того и гляди, обер заявится.
Игнаша сел, свесив ноги с дощатых нар, пробормотал:
— Будто и не ложился.
Навернув онучи, надел лапти, притопнул:
— Грей, родимые!
Натягивая тулупчик, Сергуня прислушался. Вьюжит. Нынешняя зима на удивление. От мороза трескались деревья и замерзали на лету птицы. Давно не знали таких холодов в Москве. Ночи зимой хоть и долгие, но Сергуня с Игнашей не успеют отогреться в барачной избе, как снова утро — и на работу. В такую пору еще у литейных печей стоять, от них теплом отдает, а когда на формовке либо на отделке — погибель.
Сергуне с Игнашей, как назло, все выпадает стволы на лафеты ставить. Руки к металлу липнут, с кровью отдираешь.
На Пушкарном дворе костры с утра горят. Когда мастеровому невмоготу, подойдет, погреется и снова к делу.
В барачную избу вместе с холодным паром ворвался Иоахим. На немце теплая шуба и шапка, валенки. Застучал палкой о пол, заорал тонкоголосо:
— Бистро, бистро, шнель!
— Басурман проклятый, — буркнул Сергуня.
— Пущай верещит, — поморщился Игнаша. — Ему что, нас выгонит, а сам подле стряпухи в поварне вертится.
Из избы выскочили, от мороза дух перехватило.
— Ух ты! — воскликнул Сергуня — Навроде еще шибче, чем вчерась, а?
— Не, это попервах, — закрутил головой Игнаша.
Утро сумеречное, иней повис хлопьями на заледенелых ветках, скрипит снег под ногами.
Подтащили Сергуня с Игнашей бронзовый ствол к лафету, передохнули.
— Тяжел, — отдышавшись, проговорил Сергуня.
— И красив, — Игнаша влюбленно погладил чуть розоватую, прихваченную стужей бронзу.
К полудню приехал боярин Версень, молчаливо обошел Пушкарный двор и снова укатил. Сергуня поразился:
— Наш ли боярин аль не наш? Тих непривычно.
— Боярин язык приморозил, — пошутил Игнаша и спросил, задумавшись: — А помнишь, Сергуня, ту первую мортиру, какую лили с тобой?
— Как не помнить! Где она ныне?
— Может, из нее Степанка палит?
— Вот чудеса были б, кабы прочел он, кто ту пушку смастерил, — вставил Сергуня.
— Слыхал я, войско наше на Смоленск выступило.
— Айда к костру! — предложил Сергуня. Побежали, сунули руки в самый огонь, замерли от наслаждения. — И-эх, до чего хорошо греет! — прошептал Сергуня.
Игнаша долго молчал, наконец проговорил:
— А слышь, Сергуня, мы хоть спим с тобой в избе теплой, а како ратники в поле?
Неожиданно смолк, увидев немца. Тот торопливо семенил к ним, на ходу грозил палкой.
* * *
Ни стук молотков, ни звон металла не трогает боярина Версеня. Едва переставляя ноги, бродил он по двору, а следом за ним немец Иоахим. Обер-мастер говорил о чем-то, но боярин отмалчивался, думал свое.
Гнетет Версеня, тревожно на душе с той поры, как услали боярина Твердю в Белоозеро, а потом и дворецкого Романа с другими боярами переселили во Псков. Не знает Версень, к добру иль худу оставили его в Москве… Ко всему, Аграфена заневестилась, а женихов нет. Видать, чуют бояре, что Иван Никитич Версень у государя в немилости, а потому и остерегается в родство с ним вступать.
Миновал боярин кузнецкий ряд, у ворот его поджидал санный возок. Внутри возок устлан теплым мехом, на сиденье подушки мягкие. Версень за дверцу взялся, очнулся, голову к Иоахиму повернул, проворчал недовольно:
— Пригляди, чтоб мастеровые попусту не топтались. Изленились, с тебя спрос.
Немец головой затряс, в глазах недоумение. Не поймет, отчего зол боярин.
Влез Версень в возок, захлопнул дверцу, защелкали кнутами ездовые, и заскрипел санный полоз. А боярин втянул голову в высокий воротник шубы, снова задумался. Великий князь, на Смоленск уходя, ему, Ивану Никитичу, наказывал: Пушкарному двору пушек лить не менее прежнего, а пищалей вдвойне. Хотел было Версень просить у Василия себе замены, заикнулся о том, да великий князь так глянул, что кровь похолодела. Вспомнив про это, Версень не выдержал, прошептал:
— Вражья стрела б тобя сыскала…
И перекрестился.
Представив, как, сраженный, упадет великий князь, обливаясь кровью, боярин даже лицом посветлел, на губах мелькнула усмешка. Сказал вслух:
— Дай-то Бог!
Возок подкатил к боярскому крыльцу. Дюжий челядинец подставил плечо, помог Версеню выбраться. Тот ступил на землю, недовольно щурясь, окинул взглядом подворье. Зашумел на баб, расстилавших по снегу холст:
— Ишь, дурищи, расколготались! Поди, за языком и руки еле шевелятся.
Сутулясь, направился в хоромы. В передней встретила Аграфена. У боярышни лицо нежное, белое, и сама пышнотела, что булка сдобная. Созрела, в соку. Глянул на нее Версень и опять с сожалением подумал, что пора дочери замуж, да не за кого. Промолвил:
— Умаялся я, Аграфенушка, неспокойно мне. Пойду полежу, а ты вели бабам в тереме языки унять, расшумелись…
* * *
Ветер сметал снег с дальних, не вытоптанных множеством человеческих ног сугробов, гнал белой пеленой. Ветер свистел по-разбойному, рвал пологи шатров, гасил костры.
Кутаясь в шубу, Василий недвижимо смотрел на темневшие крепостные стены Смоленска. Грозно высятся они в молочной рассветной рани. Неприступны. Мрачные глазницы бойниц, островерхие стрельницы, глубокий ров впереди стен.
Почти месяц стоит здесь русское воинство, обложило город, ни войти, ни выйти. Не раз кидались московские полки на приступ, да крепко держатся литвины.
«Кабы погода иная, не отступились бы, а то вона как заненастилось, — печалится Василий и еще больше кутается в шубу. — Сызнова неудача, недругам на злорадство. — И тут же успокаивает сам себя: — Хоть и хватили нынче лиха, да все ж не попусту, нам в науку».
Подошли братья, Юрий и Дмитрий, остановились за спиной. Василий учуял, не поворачиваясь, сказал глухо:
— Пора в Москву ворочаться, вишь, холода лютые нагрянули некстати. Ненароком ратников поморозим. А час настанет — сызнова придем с новой силой и возьмем Смоленск.
— Истинно так, брат, — поддакнул Дмитрий, — зиму в тепле переждем.
Юрий отмолчался. Василий спросил:
— А ты, брате, поди, недоволен, что я тебя с твоего Дмитрова-городка на Смоленск потащил? Поди, клянешь в душе, как и недруги мои? — И усмехнулся в заиндевелую бороду.
— К чему сказываешь это, — обиделся Юрий, — старое поминаешь?
— Я бы и рад, да не могу, — оборвал его Василий. — Аль не ведомо тебе, что кое-кто из бояр моим единовластием недоволен. Им бы вольностей подай, чтоб, как при деде нашем, Василии Васильевиче, друг другу очи выкалывать. Вона, чай, слыхивал, как со Смоленской стены псковский перемет боярин Шершеня меня поносил. Ан Шершеня не мне изменил и не городу родному, Пскову, а Руси. Ну да настанет время, таким, как боярин Шершеня, сполна отмеряется…
— Ты меня, государь, с Шершеней не ровняй, — возмутился Юрий.
— Да я о том и не мыслю, — ответил Василий. — К слову привелось. Шершеню припоминая. Как забыть, коли он, пес смердящий, меня, государя, вздумал облаивать?
Замолчал. Через время сказал:
— На тебя, Юрий, и на Семена я зла не таю. Коли вы ко мне с душой, и я тако же к вам повернусь, а дурное задумаете, не помилую, не погляжу, что и кровь одна.
Дмитрий закашлялся, хрипло, с надрывом. Василий перевел разговор:
— Велите воеводам собираться, к обеду отойдем.
— Дозволь, брат, мне с моей дружиной в заслоне быть? — промолвил Юрий.
Василий цепко взял его за плечи, заглянул в глаза.
— Ну, коли просишь сам о том…
Отпустил, пошел к шатру.
* * *
Виленский воевода Николай Радзивилл не любил королеву Бону, но опасался. Недобрая слава о ней разгуливала в королевстве Польском и в великом княжестве Литовском. Много слухов ходило о ее интригах. Шептались, что она могла и отравы недругу насыпать, и оклеветать, а уж вымогать горазда. Брала золото и драгоценности, не гнушалась всем, что давали. Сказывали, что галичане, спасая своего митрополита Макария, пригнали ей воловье стадо голов в двести. Сам король Сигизмунд — и тот побаивался жены…
Призвала королева Бона к себе воеводу Радзивилла и поручила ему увезти жену бывшего короля Александра Елену в свой замок да там держать до ее распоряжения.
Нелегкая служба. Попытался было воевода отнекиваться, да умолк. Старый воевода понимал: нелюбовь королевы Боны к жене покойного короля приведет к осложнениям между великим княжеством Литовским и Русью. Московский князь Василий не приминет вступиться за сестру, но Радзивиллу ничего не оставалось делать. Откажись, королева поручит это другому, а на него, воеводу, зло затаит навечно.
Исполнять приказ королевы воевода отправился воскресным вечером. Следом за Радзивиллом скользили запряженные цугом легкие крытые санки, а за ними, по двое в ряд, рысили два десятка вооруженных слуг. Воевода раздраженно думал, что королева Бона вмешивается не в свое дело, давно пора бы унять ее, но король на это, видно, не способен.
Неприятные размышления прервались, когда подъехали к бревенчатой православной церкви на окраине Вильно. Радзивиллу сообщили загодя, что королева Елена приехала сюда на богомолье. Ее возок воевода приветил издалека. Сойдя с коня, он поднялся на паперть и долго дожидался выхода королевы. Смеркалось быстро. Давно покинули церковь последние прихожане, а королевы все не было. Она показалась неожиданно со служанкой, прошла мимо, не заметив воеводу. Радзивилл сказал:
— Ваше величество, прошу в мои сани.
Королева Елена оглянулась, в недоумении подняла брови. Воевода приложил ладонь к груди, сказал виновато:
— То не моя, то королевская воля.
Елена нахмурилась, пошла к саням. Уже усаживаясь, спросила:
— Неужели король боится слабой женщины?
Степанка очнулся. Перед глазами закопченная стреха избы, паутина прядями. С трудом приподнял голову, глянул вниз. Он лежал на палатях, а у печи хлопотала бабка в свитке из домотканого холста и темном платке, завязанном у подбородка. В углу избы на скамье, вытянув через всю избу ноги в лаптях, сидел мужик средних лет и усердно ковырял швайкой конскую сбрую. Мужик был по-цыгановатому черный и чем-то напоминал Степанке мастера Богдана. На всю избу пахло хлебной брагой и сыромятиной.
Увидев, что Степан вертит головой, мужик подморгнул ему весело, отложил сбрую.
— Ну-ткась, Петрусь, напои его, — сказала старуха.
Степан поднапряг память и припомнил все как наяву. Огневой наряд стоял на взгорке напротив Смоленских ворот. В метель, когда дозорные зазевались, из крепости вырвались конные литвины, насели на пушкарей. Те отбивались, пока не подоспела подмога. В том бою Степанку достало копье.
Петрусь сел на край полатей, приложил к Степанкиным губам корчагу. Пил Степан и слышал, как бодрящая влага разливается по телу. Потом он захотел встать, но боль в груди не дала.
Свесив ноги с полатей, Петрусь сказал:
— Теперь на поправку повернуло, а как принесли тебя к нам, думал, не жилец. Одначе матушка — знахарь отменный, выходила… Ты только, ежели литовские ратники в избу забредут, закрой очи, будто спишь.
Немного погодя Петрусь сказал:
— Наша деревня русская. Здесь места такие, хоть до самого Минска аль Киева иди, повсюду русичи живут. Дед мой Ерема еще помнил, как литовский князь Витовт Смоленск у новгородского князя отнял…
Поправлялся Степанка медленно. Уже и весна в полную силу вошла, на лето повернуло. Отцвели сады, и набухла на деревьях завязь. В деревне говорили, что совсем недалеко объявились дозоры московского войска и будто движутся русские полки к Смоленску.
* * *
Пусто и неуютно в хоромах псковского наместника Курбского. На господскую половину челядь заглядывает редко, семьи у князя Семена нет.
Там, в Новгороде, едва Курбский оправился от болезни, призвал его Василий и сказал: «Согнал хвори, теперь поезжай во Псков. С князем Великим в наместниках посиди…»
С той поры как прибыл Курбский в город, многое изменилось в Пскове. Вольнолюбивые бояре силой в Москву сосланы, а в их псковских хоромах ныне служилый люд великого князя Московского проживает. Особенно много оставил государь пищальников, псковичам в острастку.
Ночами неспокойно на душе у князя Семена. Временами думает он о том, что тиуны в подмосковных селах ненадежны, воруют от него, да и мужики шалят. Вон же сожгли Еремку с мельником и егерем.
А чаще темной тучей набегает мысль, что летят годы, за тридцать уже, а нет у него семьи. Таясь, любил королеву Елену, потом молодую Глинскую. Василий безжалостно отнял ее…
Иногда подумывал князь Семен: не жениться ль ему на одной из дочерей боярина Романа?
Прошлой весной приехал дворецкий Роман с семейством и другими московскими боярами в Псков. Вотчины им дали и села с деревнями, какие лучше, по выбору, неподалеку от города, боярам псковским на зависть. Псковичи на московских бояр косятся, злобствуют. Они-де у государя к сердцу ближе.
Дворецкий Роман Курбского, что ни вечер, в гости зазывал. От него и узнал князь Семен, что княжна Елена все еще проживает в великокняжеских палатах, а Михайло Глинский хоть и приехал в Москву, но забрать племянницу к себе не торопится, а государь и не настаивает.
Зимой докатилось до Пскова известие о неудачном походе государевом на Смоленск. Псковичи тоже выставляли своих ратников. Ждали их возвращения нетерпеливо. Кому суждено живу остаться?
Весна тысяча пятьсот тринадцатого лета выдалась дружная, снег сошел незаметно, а лед на реке сплыл в сутки. Князь Семен радовался, от голодной зимы люду полегчает, и дожди к урожаю.
Однажды привели сторожевые ратники к Курбскому бродячего монаха. Был он в лохмотьях, борода взлохмочена. По хоромам наместничьим прошел, от лаптей следы грязи. Монах, едва князя увидел, засипел простуженно, пальцем тычет в ратников:
— Прогони, княже, этих собак. Вова како они мне шею накостыляли, пока сюда вели. А я и сам тебя искал.
Курбский повел рукой, и ратники, стуча сапогами, покинули хоромы. Монах поднял полу тулупа, долго рылся в складках не первой свежести рясы, извлек лист пергамента, протянул:
— Возьми, княже. Сие письмо надлежало мне вручить государю Московскому, да шляхи, что из Литвы на Москву ведут, опасны. Посему и надумал я податься во Псков, а уж тут свои, русичи.
— Кто ты есть? — прервал монаха Курбский.
— Али не признал, княже? — удивился монах. — Я из Вильно, дьякон православной церкви. Ты у нас бывал, как же, не единожды. Вдова, королева Елена, письмо шлет. Сигизмундовы люди обиды ей чинят, силком увезли и в замке воеводы Радзивилла держат…
— Давай письмо! — вскрикнул Курбский и всполошился, загремел на все хоромы: — Гонца немедля! — Вспомнив про дьякона, сказал: — Спасибо, что уведомил, а письмо я в Москву отправлю к государю. Отдыхай, дьякон, да отсыпайся, обратный путь у тебя неблизок…
* * *
Весной тянуло туманы по низине, и королевский замок на Турьей горе скрывался в их мутной пелене. Туман стлался с вечера и держался до полудня. Сигизмунд не любил в это время бывать в Вильно и проводил его в старом польском Кракове. Но в этот год король изменил привычке и приехал в Литву на сейм. Еще дорогой узнал о смерти королевы Елены. Саму смерть король воспринял спокойно, но известие, что Елену отравили и, верно, не без участия королевы Боны, Сигизмунда растревожило. В Литве проживало немало панов, поддерживающих Елену, и их недовольство было бы не ко времени. Слух о том, что московский князь Василий, озлобившись неудачей под Смоленском, снова готовится к войне, подтверждался. Король знал московитов. Они не из тех, кого можно, побив, заставить просить мира. Московитов сломить трудно. Но Сигизмунд уповал на помощь крымского хана. Гирей получил золота вдосталь.
Из узкого оконца замка Сигизмунду видны вымощенный булыжником двор, каменные постройки. Король сутулясь отошел от оконца, потер морщинистый лоб с залысинами и не спеша отправился в покои жены.
Несмотря на поздний час королева еще нежилась в постели. Сигизмунд остановился у изголовья, повел острыми плечами.
— Ясневельможная пани, кто просил вас заниматься политикой?
Бледное лицо королевы Боны покрылось румянцем. Она презрительно скривила губы, ответила надменно:
— На что намекает король?
— А вам не известно, о чем мовят литвины и ляхи? Вас, ясневельможная пани, и Радзивилла винят в смерти королевы Гелены.
Бона насмешливо щурится:
— Але я Всевышний, какой дарует жизнь и забирает ее? — Бона уселась на кровати, свесив босые ноги.
— Ясневельможная пани, — начал раздражаться Сигизмунд, — смерть Гелены во вред нашим отношениям с московитами.
В узких разрезах глаз королевы вдруг забегали смешинки.
— Король боится московитов, мой муж — холоп кнезя Василия?
— О Езус Мария! — схватился за голову Сигизмунд, выскакивая из опочивальни.
От разговора с женой король долго не мог прийти в себя. Уже начался сейм. Паны шумели, бранились. Наконец Сигизмунд взял себя в руки, заговорил:
— Ясневельможные панове, кнезь Московский сбирается на нас. Есть известье, его воеводы Репня-Оболенский и окольничий Сабуров двинулись к Смоленску.
— Король мыслил, что кнезь Василий оставит Литву в покое, пока за Литвой московские города? — перебил короля Ян Вуйко.
Радзивилл подскочил, тонкоголосо выкрикнул:
— Але нам, панове, не известно, что Ян Вуйко и веры не нашей, латинской, и что приятель изменнику Михаиле Глинскому?
— Ты, пан Микола, еще ответишь за смерть королевы Гелены! — раздалось с мест несколько голосов.
Сигизмунд побледнел, с силой пристукнул кулаком по подлокотнику:
— Война с Московией и литвинов и ляхов касаема. По лету собирайтесь в воинство, ясневельможные панове…
* * *
Из Литвы шло к Смоленску литовское войско. За вельможными панами, что ехали со своими многочисленными холопами и обозами, тянулись мелкопоместные паны. Рыцари литовские друг друга задирали и бахвалились.
Смоленский воевода пан Юрко Сологуб согнал из ближних сел мужиков ставить перед крепостными стенами городни, насыпать земляной вал. Степанка таскал бревна и в душе бранил себя, что не успел загодя из деревни уйти. Надо было поспешать навстречу русским полкам, какие, по слухам, были уже где-то под Вязьмой.
Носит Степан бревна к завалу, а работе конца и края не видать. Поднес, кинул с плеча, засмотрелся на мужиков, до чего ловко лозу плетут, сноровисто. Тут усатый шляхтич, откуда ни возьмись, на Степанку накинулся с кулаками, бранится. Погнал его в лес, хворост рубить. Степан, едва в чащу забрался, топор за пояс и в сторону подался.
От городка к городку, от села к селу шел Степан, далеко стороной обходил литовские заставы. В Дорогобуже голод в корчму загнал. На лавку сел, задремал…
Открыл глаза Степанка, напротив два шляхтича пиво пьют и корчагами по столу стучат, громко один другому доказывают, чей пан воевода храбрее. Степан выбрался из корчмы и, забыв про усталь, весело зашагал узкими улицами городка, не замечая ни луж, ни почерневших от времени заборов, ни покосившихся бревенчатых изб.
* * *
Пан воевода Юрко Сологуб, получив известие, что великий князь Московский Василий с отборной дворянской конницей остановился в Боровске, а к Смоленску направил воевод Репню-Оболенского и Сабурова, возрадовался. В мыслях затаилась надежда побить московитов по частям. Не став дожидаться, пока русское войско подойдет к Смоленску, пан воевода вывел полки из города, расположился за валом. На правом крыле, что чуть не упирался в Воищин-городок, стяги пеших литовских полков, на левом — конные полки. Позади длинной лентой растянулись лучники и пищальники. Во фланг правого крыла должны были ударить пушки с крепостных стен.
На вороном аргамаке, сверкая броней, Юрко Сологуб объезжал литовское войско. Пан воевода прикидывал: обогнув излучину Днепра и миновав Долгомостье, Репня-Оболенский и Сабуров лицом к лицу уткнутся в готовые к бою литовские полки, в то время как московская рать еще не успеет полностью развернуться. Юрко заранее предвкушал победу. Конь под паном воеводой, сдерживаемый твердой рукой, мелко перебирал тонкими ногами, грыз удила. С крепостной стены ударила пушка, и белое облачко поплыло в небе. Пан воевода, хоть и ждал этого сигнала, возвещавшего о появлении передовых дозоров неприятеля, вздрогнул и, потянув повод, поскакал к городу.
* * *
Жалобно скрипели под ногами ступени лестницы. Ветер свистел в островерхой, открытой со всех сторон башне. Пан воевода, застегнув серебряные застежки алого кунтуша, долго всматривался в сторону показавшейся московской рати. Приложив к глазу зрительную трубу, он видел, как московиты плотной стеной надвигаются на замершие ряды литовских полков. Раскачивает ветер стяги и бунчуки, доносит людской гул. На миг почудилось Юрко Сологубу, что это Днепр шумит, плещет волной. Он рывком повернул голову, повел взглядом по крепостной стене. У пушек застыли наизготове пушкари, горят, чадя, запальники. Ждут его, воеводы, сигнала. Все началось так, как Юрко и замыслил. Скоро московиты должны пойти в атаку, и, когда они подставят свой бок, с крепости ударят пушки и пищали. То, что начнут ядра и картечь, довершат конные полки воеводы Лужанского.
Одно лишь тревожило Сологуба: почему осторожно движутся московиты? Юрко виделся предстоящий бой и победа. Ее он обещал королю.
Пан воевода неожиданно насторожился. Он увидел, как, не дойдя на полет ядра до крепости, московиты остановились. Юрко снова приложил к глазу зрительную трубу. От увиденного перехватило дыхание. Было ясно, русские полки не намерены трогаться с места. Не успел Сологуб сообразить, как вдруг в литовском стане началось движение. Стяг, под которым стоял воевода Лужанский, качнулся, и литовская конница ринулась навстречу московской рати. Сологуб побледнел, закричал, свесившись вниз:
— Перенять! Перенять!
Но поздно. Литовская конница уже развернулась и неслась по полю. Увлеченные конными, тронулись пешие полки. Ускорили шаг, побежали.
Грянули русские пищали. И снова залп. А следом, раскинувшись широкими крыльями, сверкая саблями, устремилась навстречу литовским полкам конница московитов. Задрожала земля, в звоне металла, в конском храпе и ржании, в людских криках потонуло все.
Сорвав с головы шлем, Юрко застонал, бросил со злостью зрительную трубу и, обзывая бранными словами воеводу Лужанского, кинулся вниз. У ближнего пушкаря Юрко выхватил запальник, поднес к фитилю. Мортира рявкнула сердито, и ядро, не долетев до русских, упало, вспахав землю. Сологуб кинул запальник, схватился за голову. К нему бежал молодой сотник Казимир, кричал что-то, показывая в противоположную от боя сторону. Юрко оглянулся и похолодел. В тыл пеших литвинов мчалась невесть откуда взявшаяся конная лава. Татарское «хурра» стремительно надвигалось на литовские полки, заставило очнуться пана воеводу.
— Отход! Трубите отход! — крикнул он» и тут же тревожно запели трубы.
Услышали! Повернула литовская конница к крепости, а за ними, настигая, неслись московиты. Сотник Казимир, свесившись со стены, орал что было мочи:
— Панове, швыдче, швыдче!
Зарядом ядер и картечи вразнобой хлестнули навстречу русской кавалерии крепостные пушки. Вздыбились кони, остановились, закружили и отхлынули от ворот всадники. Медленно, впуская в город последних конных литовцев, закрылись железные кованые ворота.
Ударили пешие литовские воины всей силой на прорыв, но русские выдержали натиск. Бились и те и другие жестоко, лишь ночь уняла бой. Не надеясь на помощь, оставшиеся в живых литовские воины сдались в плен.
* * *
Щедро одарив гонца за добрую весть, государь велел выступать к Смоленску всеми силами. Хоть и нездоровилось, покинул Боровск. Выехал в просторной колымаге. В ногах примостились Михайло Плещеев и ученый лекарь из Афин. Лекарь прикладывал к нарывам распаренные отруби, смазывал смягчающими мазями.
Ехали неторопко, ухабы объезжали стороной, чтоб не трясло колымагу. Государь нет-нет да и в оконце поглянет. Поля и леса в зелени, латками желтеет рожь, зреет на теплом солнце. Деревеньки бедные, больше однодворки, редко где две-три избы.
Под самым Смоленском нагнали полк пеших псковских пищальников. Один к одному, на подбор, тяжелые пищали на плече, чтоб руку не тянуло. Идут с песней, с присвистом, весело. Выскочил наперед плясун, ложками деревянными выстукивает, звонкоголосо выводит:
И пустился в пляс, коленца выламывает, частит:
Василий шторку сдвинул, в оконце высунулся. Хороши пищальники! Увидев гарцевавшего поблизости на кауром коньке полкового воеводу, прокричал:
— Жалую псковичам-храбрецам три бочки вина!
Седовласый боярин-воевода, брюхо на самой конской холке, в поклоне перевесился с седла.
— Дозволь, осударь, моим псковицам подать приступ Смоленска-крепости?
— Ин быть по тому! А за удальство ко вину суленому еще три бочки меда хмельного добавлю!
И шторку задвинул, откинулся на подушках.
Обогнали пищальников, но их звонкие голоса слышались еще долго. Наконец все стихло. Плещеев спросил:
— На приступ укажешь ли, государь?
Прикрыв устало очи, Василий ответил:
— Миром урядиться со смолянами попытаемся, но ежели не пожелают, навалимся всею силою…
И поднял веки, задумался, однако боле ничего не произнес.
Показались крайние избы Воищина-городка. Василий сказал:
— Повели, Михайло, остановку сделать. Тут стягу государеву быть…
* * *
В сопровождении трубача Плещеев медленно подъезжал к крепостным воротам. В руке Михайло бережно держал государеву грамоту к смоленскому воеводе Юрко Сологубу. Отписывал ему Василий, чтоб город сдал без боя, а за то пропустит на Литву всех панов со знаменами и оружьем и холопов их не станет задерживать, коли те захотят отъехать.
Плещеев приближался к городу настороже, того и гляди, либо лучник стрелу пустит, либо шальной пищальник выпалит. Со стен молчали. На невысоком холме у вала остановились.
— Дуди! — коротко бросил Плещеев трубачу.
Тот поднес рожок к губам, надул щеки пузырями, заиграл. Конь под трубачом закружился. Не переставая дуть, трубач одной рукой натягивал повод. Наконец Михайло подал знак, и рожок смолк. Плещеев направил коня к крепостным воротам. Медленно, со ржавым скрипом распахнулась одна створка, впустив московского посла.
Едва Михайло Плещеев выехал из-под крепостной арки, как его окружили литовцы. Усатый сотник взял коня за повод, повел через город. Михайло косился по сторонам. Сколь воинства заперлось за стенами! На кострах в чанах булькала смола, деревянные бочки с кипятком наготове. Обороняться задумали.
Подошел важный воевода. Плещеев сразу признал в нем пана Лужанского. Как-то виделись единожды. Литовский воевода нашумел на сотника:
— Але не ведаешь, цо робишь? Веди до пана Сологуба. — Сказал он и пошел наперед.
Сотник, не снимая руки с повода, провел Плещеева к подворью смоленского воеводы. Михайло ждал, что его с государевым письмом встретит здесь сам воевода, но, однако, сотник, оставив его на попечении толпы панов, взял грамоту, направился в хоромы. Михайло обиделся. Экое чванство, и посла по-людски не захотели привечать.
Дожидался возвращения сотника недолго. Тот показался в дверях, сказал нарочито громко, чтоб слышали все:
— Пан воевода мовил, коли князь Московский при силах, то хай берет Смоленск, а паны саблями биться гожи…
Под обидный смех и непристойные шутки Плещеева с трубачом вывели за город, отпустили. Со скрипом затворились за его спиной ворота. Плещеев зло хлестнул коня, с места тронул в галоп.
* * *
С Покрова боярин Версень отправился в объезд своей вотчины. По утрам легкий морозец прихватывал землю, но снег еще не выпадал. Боярин взял с собой и Аграфену. Пускай развеется, говорил сам себе Иван Никитич, засиделась в горнице, надобно и духа свежего хлебнуть.
Ехали вкруговую, не миновали ни одной деревни. В Сосновку добрались к концу недели.
Два лета не бывала здесь Аграфена, хоть и от Москвы рядышком. Когда к Сосновке подъезжали, Аграфена все в возке привставала, не терпелось сельцо увидеть. Оно открылось вдруг, едва миновали сиротливо застывший в осеннем убранстве лес. Старая боярская усадьба на взгорочке, крестьянские избы, блеск реки, в которой еще в не так далеком детстве с дворовыми отроками ловила Аграфена раков и купала коней. Вспомнился Степанка…
Тиун Демьян выбежал навстречу, под ручку высадил боярина из возка, приговаривал:
— Заждался ужо, заждался.
Суетился возле Аграфены, в глаза заглядывал:
— Красавица наша, отроковица, сколь не видел тя.
И тут же накричал на столпившихся дворовых девок:
— Почто рты раскрыли, зеваете? Печи в хоромах жгите да баньку истопите!
Девок как ветром сдуло, а тиун то наперед боярина забежит, то приотстанет. Семенит, приговаривает:
— Аграфенушка, Аграфенушка, цветок лазоревый, эвона как распустилась…
— Охлонь, Демьянка, — оборвал тиуна боярин, — вели лучше стряпухам в трапезной стол накрывать.
И заколготилась челядь, в поварне дым коромыслом…
Изрядно попарившись в баньке и похлеставшись докрасна, Версень с Аграфеной обедали, пока не стемнело. Взвар пили уже при свечах. Тиун за столом стоял, давал боярину отчеты.
Наутро Версень, едва свет, амбары и клети осматривал. Демьян гремел связкой ключей, отмыкал замки пудовые, водил боярина, показывал. Версень у закромов с рожью задержался, руку в зерно запустил, поворошил, проверил, уж не сырое ль засыпали; принюхивался к окорокам, нет ли запаха; мед в туесках пальцем пробовал, причмокивал. В клетях кожи стопами сложены. Присмотрелся Версень, на тиуна с бранью двинулся, кулаком замахнулся:
— Аль ослеп? Плесенью поросло!
Тиун Демьян попятился, рукой прикрылся.
— Нынче, батюшка Иван Микитич, просушим нынче.
Версень помягчал, буркнул:
— Вдругорядь батогов велю дать.
Вышел из клети. Навесив на дверь пудовый замок, тиун догнал боярина. Двор переходили не торопясь. У бревенчатого сарая возился холоп. Деревянными вилами-двузубцами чистил хлев.
— Никак Омельянка? — спросил с усмешкой Версень.
— Он, батюшка Иван Микитич, — поддакнул тиун — Недоимку за коня никак не воротит, на второе лето уж перевалило.
Боярин не стал больше слушать, сказал свое:
— Ты, Демьянка, с завтрего заставь баб шерсть чесать, пускай порадеют.
Уже отходя от тиуна, неожиданно обернулся, поднял палец, пригрозил:
— Мотри, Демьянка, Юрьев день на носу, сойдут смерды с моей земли, с тобя спрошу…
* * *
Снова у Смоленска московскую рать подстерегала неудача. Трижды ходили на приступ. В полночь псковские пищальники ворвались в город, но не выстояли, отошли.
А погода портилась, холодало быстро, близилась зима.
Закутавшись в подбитый собольим мехом кафтан, Василий издалека смотрел на темневшие стены крепости. За спиной жались воеводы. Василий говорил недовольно:
— Сколь у Смоленска топчемся, пора бы овладеть. Из-за него да иных русских городов, что под Литвой, и с Казанью временить приходится.
— Смоленск измором возьмем, — сказал Плещеев.
Смолкли надолго. Василий поднес к оку зрительную трубу, повел по стенам, башням. Все приблизилось, протяни руку, достанешь.
Сабуров зябко поежился, нарушил тишину:
— Может, еще, государь, повелишь приступу?
Василий недовольно закрутил головой.
— Нет! Зрю я, нынче сызнова не взять нам города. Мал у нас огневой наряд. Вона укрепления какие…
И через время продолжил начатое:
— Неча попусту силы растрачивать, войску объявите, в Москву ворочаемся. Но тем летом сызнова придем сюда, тогда поглядим, устоит ли Смоленск-город…