Литовская смута. Степанка пушкарь отменный. Хан Гирей. Кружной путь на Москву. Ответ епископу Войтеху. Маслена весела. Государь гуляет
День клонился к исходу, но жара не спадала. Сумерки коснулись края земли. Затемнело. Растворялись в ночи леса, и малоезженная дорога угадывалась с трудом. На болотах кричала птица, а в глухомани смеялся и плакал филин.
По двое в ряд растянулись за Глинским семьсот мелкопоместных шляхтичей. Дремлют в седлах, переговариваются. Маршалок не слушает. Он думает о своем. Иногда поднимает голову к небу. Скоро взойдет луна. Она нужна на переправе…
От того виленского сейма, когда перед всей вельможной шляхтой Ян Заберезский оскорбил Глинского, ничего не изменилось. Побывал Михайло у короля Венгерского Владислава. Знал маршалок, что венгерский король королю польскому брат и приятель. При случае рассказал Глинский все королю Венгерскому. Тот заступился за него, просил Сигизмунда наказать обидчика, но король Польский и великий князь Литовский не дал суда, взял Заберезского под свою защиту.
И маршалок выжидал. Долго караулил свой час, списывался с московским великим князем, и теперь, когда русские полки подступили к литовской границе, настало его время.
Поворотившись в седле, Глинский бросил короткое:
— Владек, пить.
Ехавший на полкрупа позади дворецкий ловко извлек из переметной сумы серебряную кубышку, протянул маршалку. Тот припал губами к горлышку, сделал глоток, сплюнул:
— Не можно, теплая.
И снова замолчал, душила злоба. Расстегнул ворот, не легче.
Выступив против Заберезского, Глинский знал, что тем начинает войну против короля. Но маршалка уже ничто не могло остановить. Ему ли, первому вельможе Литвы и Польши, терпеть унижение? Он смоет позор кровью. Сигизмунд пожалеет, что довел до этого. Жалко покидать Литву, не покарав Заберезского. Глинский уйдет с верными шляхтичами на Русь и оттуда набегами станет волновать Литву.
Ленивым розоватым диском выползла луна. Она всходила медленно, играла, ныряя в рваных облаках. Когда подъехали к Неману, ее свет уже разливался по земле, серебристой тропинкой протянулся по речной глади.
Глинский натянул повод, замер. Неман дышал прохладой, успокаивал. Проводник, мелкопоместпый шляхтич, сказал:
— Здесь, пан Михайло, брод.
Маршалок оставил слова проводника без ответа. Шляхтичи сгрудились у берега, выжидали. Но вот Глинский тронул коня, пустил в воду, а следом взбудоражили реку остальные…
Не ждали в Гродно. Спал городок. Стража признала маршалка, открыла ворота. Ехали рысью по узким улицам, мимо сонных островерхих, крытых черепицей домов, по мощенной булыжником площади. Обогнули костел, у высокой каменной ограды осадили коней, спешились. Маршалок молча дал знак, и сразу же все пришли в движение. По приставным лестницам шляхтичи взобрались во двор, расправились с малочисленным караулом и с гиканьем, бранью ввалились в дом, кололи и рубили слуг, искали хозяина. Турок Осман и немец Шлейниц первыми ворвались в опочивальню. Ян Заберезский проснулся от шума, с перепугу залез под перину. Вытащили. Турок нож занес, а немец саблей взмахнул, отсек голову. Торжествуя, Шлейниц с Османом бросили ее к ногам маршалка, ждут награды. Тот отвязал от пояса серебряный кошелек, кинул им горсть монет и отвернулся…
На рассвете покинули Гродно. Впереди с головой Заберезского на древке горячил коня турок.
Уходил князь Михайло из Литвы, жег поместья шляхтичей, державших руку Заберезского, наводил страх.
Стало известно это в Литве. Послал Сигизмунд на взбунтовавшегося маршалка войска, но Глинский избежал боя. От Минска повернул на север и, между Полоцком и Витебском перейдя Двину, ушел в Новгород.
* * *
Князь Щеня вторую неделю как уселся на воеводство в Новгороде. И хоть слыл князь гордецом, самим государем послан, да не в какой-нибудь захудалый городишко, а где княжили в древние годы Ярослав Мудрый и Александр Невский, Щеня в воеводские дела принялся вникать с первого дня. Пускай знает государь и великий князь Василий, что не ошибся в Щене!..
Новгород — город великий, славный. Стены кремлевские каменные. Боярские и купеческие хоромы тоже из тесаного кирпича, красивые, с башенками затейливыми, оконцами цветного стекла, заморского. Просторные гостевые дворы для иноземцев из многих земель. В городе водопровод. А церкви да ряды торговые так и московских получше.
Волхов-река делит город на западную и восточную стороны. Меж ними мост на каменных устоях. На западной — три жилых конца: Неревский, Гончарный да Загородской; на восточной — два: Словенский и Плотницкий.
Западную новгородцы прозывают Софийской. Здесь, у самого берега Волхова, прилепился каменный детинец. За его стеной Софийский собор да подворье архиепископа.
Восточную сторону величают Торговой. На ней неугомонное торжище и Ярославов двор.
Что ни конец, то умельцы: плотники с гончарами, кожевники со швецами, кузнецы с оружейниками, сапожники с золотых дел мастерами и еще много иного ремесленного люда.
Князь Щеня поселился в Ярославовом доме. Хоромы древние, четыре века стоят, Ярославом Мудрым сделаны, а все еще крепкие и в студеную зиму теплые. Только и того, что велел Щеня плотникам настелить новые полы. Эти рассохлись и скрипят. Ступнешь в первой горнице — во всем доме слыхать.
Воеводство князю Щене выпало в необычный год. С лета мор в городе начался, хоронить не успевали, а тут еще не за горами война с Литвой. На Боярской думе о том речь шла. Не успел Щеня обжиться, как явился в Новгород со своим шляхетским полком князь Михайло Глинский и начал воеводу уговаривать, подбивать к совместному походу в литовские земли. Соблазнял маршалок: «Загоном пройдем и воротимся».
Может, и отказался бы Щеня — мор Новгороду ущерб причинил немалый, повременить бы с годок без войны, дать люду в себя прийти, — да помнил воевода, как великий князь Василий, провожая его на воеводство, напутствовал: «Тебя, князь, любя шлю в Новгород. Верю, что не плесенью зарастешь там, а будешь рукой государевой и очами. С полками новгородскими уподобишься для Сигизмунда больному зубу. На воеводстве не жди из моих уст, а поступай во всем на свое усмотрение».
Скрепя сердце поддался Щеня уговорам Глинского.
* * *
Загон выдался удачный, достали до самого Вильно.
Стоявший за Минском молодой воевода Ян Радзивилл, сын виленского воеводы Николая Радзивилла, опомниться не успел, как по тылам пронеслись конные полки Щени и Глинского. Порушили полоцкий посад, размели по городам и местечкам пепел на пожарищах, напоили быстрых коней в Вилии-реке — и поминай как звали.
Воеводе Радзивиллу впору повернуть свое воинство им вдогон да ударить в спину, но из Великих Лук угрожал Смоленску воевода Шемячич.
* * *
Тревожно в Литве…
Вельможные паны волнуются. Мелкопоместная шляхта, что живет на обширных землях Михайлы Глинского, за ним потянулась. Нет в Литве единства. А русские полки, вот они, к самой границе подступили.
Богатая, отделанная золотом колымага виленского воеводы Радзивилла катила по мощеным улицам города. Воевода смотрел, как отступали за окошком каменные заборы с островерхими домами. Увитые цепким ползучим плющом дома терялись в зелени. Плющ местами стлался даже по красной черепице, взбирался до труб.
Старый воевода любил Вильно в летнюю пору, когда город зарастал буйной зеленью. Тогда Радзивилл забывал свои преклонные годы и к нему на короткое время возвращалась молодость.
Но теперь воеводу не радовало ни погожее утро, ни небо, чистое и голубое, как глаза юной жены, что поселилась в его доме после смерти старой…
К Турьей горе, на которой высился древний и мрачный замок, Радзивилл добрался в один час с епископом Войтехом. Один за другим въехали в открытые ворота, вместе вступили в темные коридоры.
Дневной свет тускло пробивался через узкие оконца-бойницы. Пахло плесенью. Гулко раздавались шаги, скрипели на петлях железные двери.
Многое перевидал замок на Турьей горе: и великого князя Миндовга, и храброго, мудрого Гедимина. Разбивались о его стены рыцари-крестоносцы и орды крымцев.
В зале, где стены затянуты красным шелком, остановились. Дожидаясь выхода короля, успели переброситься несколькими словами.
— Не к добру привел панов раздор, — печально проронил епископ и прикрыл глазки.
— Воистину так, — затряс седой копной волос Радзивилл, — воистину так.
Вошел Сигизмунд в черном короткополом кафтане, воротник подпер острый подбородок. Под глазами темные пятна, лицо бледное. Нервно щипнул тонкий ус, спросил, не ответив на поклоны:
— Пропустили Глинского со Щеней. Есть ли воевода в Вильно?
Радзивилл шагнул вперед, ответил на незаслуженный упрек дерзко:
— Король, разве на том виленском сейме я оскорбил маршалка? Или у меня, виленского воеводы, он искал суда? Теперь, когда с князем Глинским ушли твои рыцари, король, ты у меня ищешь ответа!
Не ожидал Сигизмунд от старого воеводы такой речи. Удивленно поднял брови. Спросил уже спокойней:
— Разве у твоего сына Яна, пан Радзивилл, не имелось достаточно силы на Щеню и Глинского?
— Не в Яне причина, — оправдывая сына, ответил воевода. — Ян молод, но искусен. Сыми он свои полки — кто знает, не тронулся бы тогда великолукский воевода? А еще идет к Шемячичу из Москвы новая рать. Ведет ее Яков Захарьевич.
— На сейме решали скликать воинство. Отчего же шляхта медлит? — снова раздраженно сказал Сигизмунд.
— Великий князь и король, — заговорил молчавший до того епископ Войтех, — не поискать ли вам примирения с великим князем Василием?
— Шляхту примирить надо, — вставил Радзивилл.
— Шляхетские раздоры унять, не примирившись с князем Московским, не можно.
— Так слать послов к Василию? — опять подал голос Войтех.
Сигизмунд качнул головой.
— Твои слова, князь Войтех, о том же, о чем и я мыслю. Посольство это необычное. Путь ему в Москву через Дмитров. Если бы удалось тронуть сладкими речами сердце князя Юрия. Давно известно, нет между великим князем Василием и братьями согласия.
Сигиэмувд помедлил, потом посмотрел на епископа.
— Мудр ты, князь Войтех, и саном епископским наделен. Кому, как не тебе, такое посольство вести?
* * *
Князь Дмитрий по прибытии к войску устроил огневому наряду потеху. В поле укрепление из дерна возвели с башнями и бойницами. А в отдалении пушки одна к одной широкой лентой растянулись, стреляют по укреплению. Пригляделся князь Дмитрий. Один из пушкарей, молодой, статный и лицом пригожий, палит без промаха. Что ни ядро, то в цель. Подозвал. Пушкарь расторопный, в глазах услужение.
— Кликать как? — спросил Дмитрий.
— Степанкой, княже.
И не дышит, глядит не мигая.
— Стрелять горазд.
Вытащив серебряный рублевик, одарил. А у Степанки глаза преданные, за князем следит. Но тот спиной повернулся, пошел вдоль ряда пушек.
С весны Степанка в Великих Луках. Город немалый, деревянный, рубленый. У бояр даже хоромы не каменные. Дороги местами бревенчатые, а больше земля, ухабы. Довелось Степанке с пушкарным обозом через город ехать, так в пути не одной телеге колеса обломили…
Побывал Степанка и во Пскове. Огневое зелье возили. На обратном пути в Новгород собрались завернуть, но, прознав, что в городе людской мор начался, передумали.
Скучно Степанке в Великих Луках. Из Москвы уходили, думал, воевать будут, ан стоят без дела. Степанкин сотник, боярский сын Кошкин, от томленья взялся обучить Степанку грамоте. Степанка парень смышленый, быстро науку ухватил. Летом уже вовсю буквицы царапал, в письмена слагал. Выйдет к речке, сядет на берегу и выводит на бересте слова, а сам шепчет. Коли б кто подслушал, о чем он говорит, то узнал бы Степанкину тайну. А писал он каждый раз письма в Москву, но не Сергуне и Игнате, а Аграфене, в любви признавался.
Письма те Степанка по воде пускал. Нацарапает, положит на волны, и закружится береста по течению.
Однажды все же сложил письмо Сергуне с Игнашей. Похвалиться вздумал. Обо всем захотелось написать ему; и как по холодам до Великих Лук добирались, и что за город это, особливо какой он, Степанка, умелец в стрельбе из мортиры и грамоту в срок короткий осилил… Но письмо вышло совсем короткое, нацарапал всего лишь, что он, Степанка, у князя Дмитрия нынче в чести, как есть он пушкарь отменный, лучше всех других. И коли они, Сергуня либо Игнаша, увидят Аграфену, пускай ей обо всем этом порасскажут…
* * *
Стар хан Менгли-Гирей, высох, что трава в позднюю осень. В темных глазах нет прежнего огонька. Бритое лицо обратилось в пергамент…
Ой вы, годы! Промчались быстротечным ветром, и нет вас. Не успел опомниться, как старость нагрянула.
Менгли-Гирей знает, сыновья ждут его смерти. У него много детей от многих жен. Сыновья подобны шакалам. Они грызутся между собой за лучшую кость.
С того дня, как хан Ахмат, уподобившись шелудивому псу, с поджатым хвостом уполз к себе в Сарай зализывать раны да там и погиб от ножа, Менгли-Гирей не боится Золотой Орды. Наследники Ахмата точат друг на друга сабли. Не опасается хан Менгли-Гирей и турецкого султана. Султан посадил Гирея на ханство в Крыму, султан верит Менгли-Гирею. В Бахчисарае вот уже многие годы живет визирь Керим-паша. Но султану и невдомек, что визирь Керим-паша хоть и служит своему султану, но друг и первый советчик Менгли-Гирея…
Обложившись подушками, хан сидит, поджав ноги, на совсем низеньком помосте. Ниже его, на ворсистом ковре, уселся визирь. Они вдвоем. Перед ними блюдо с бешбармаком, жареная баранина, обжигающие губы румяные чебуреки и нарезанный ломтями холодный овечий сыр.
Ни хан, ни визирь к еде не притрагиваются. Недвижимы. Слышно, как в тишине журчит вода фонтана да набежавший вечерний ветерок играет листьями в саду.
Но вот открыл рот хан, заговорил:
— Скажи, Керим-паша, ты много лет провел со мной, ел из одного казана, спал на войлоке у моих ног. Что делать мне? Московиты и литвины дары шлют. Послы их обивают мои пороги, ловят мою милость. Сигизмунд и Василий дружбу мне предлагают…
Высокий рыжебородый визирь с тюрбаном на голове прищурил один глаз, слушает.
— Ты мудрый, Керим-паша, о чем твои мысли, доверь мне.
Открыл визирь глаз, огладил бороду.
— О Аллах! Велик хан Менгли-Гирей, и безгранична его сила. Орда его подобна урагану, сметающему все на своем пути. Уже не потому ли падают ниц перед тобой московиты и литвины? В твоем славном Бахчисарае, великий хан, достаточно места для тех послов, и да пусть они живут в ожидании милости твоей. И да пусть гяуры надеются. Надежда — утешение слабых. Ты же, о Аллах, будешь водить орду и в Литву, и на Русь. Двумя руками неиссякаемой реки льются в твое могучее ханство золото и невольники. К чему, великий хан, тебе закрывать один из твоих рукавов?
Улыбка мелькнула на тонких губах Менгли-Гирея.
— О мудрый Керим-паша, ты прочитал мои мысли. Теперь отведай баранины, — и, поддев ножом огромный кусок, протянул визирю. — Могучий султан, чья милость ко мне безгранична, от сердца своего оторвал такую жемчужину, как ты, Керим-паша, и отдал мне. Аллах да продлит годы нашего султана.
— Аллах! — ответил визирь, склонив голову и приложив руки к груди.
* * *
Горбится Приволжье. Изрезано буераками и речками. Подпирают небосклон темно-зеленые леса. Низовые облака ползут, рвутся о верхушки сосен, виснут клочками, курятся по падям.
С бугра на взгорочек по дорогам и гатям резво бегут лошади. Иногда лес распахивается, и под конскими копытами расстелется вся в цветах, как девичий сарафан, луговина. А то потянет молочным сырым туманом по болотистой низине, скроет ездового на передней упряжи, не разглядишь. Зябко.
Тогда епископ Войтех ежится, задергивает шторку колымаги и долго дышит в широкий ворот сутаны, отогревается.
Проезжал Войтех по городкам и селам и от самой границы и еще далеко за Великими Луками всюду видел московские полки: конные и пешие, огневой наряд, воинов в большом числе. Но никто Войтеху в дороге преград не чинил. А наоборот, в Великих Луках князь Дмитрий и воевода Шемячич с честью принимали литовского посла, потчевали и велели смотрителям почтовых ямов посольство нигде не задерживать, на станциях коней лучших давать, менять незамедля и за прогоны с посла не взыскивать.
Скор и безопасен путь епископа Войтеха. Миновали Ржев, остался в стороне московский шлях. Ржевский боярин-воевода, прознав, что литовский посол повернул на Дмитров, зачуял неладное и спешно погнал гонца к великому князю Василию с уведомлением.
* * *
Князь Юрий приезду литовского посла рад, король Сигизмунд эвона какую честь ему выказал, выше великого князя поставил! Но в душе князя Юрия, однако, смятение. Коли дознается Василий, что наперед его, государя, с послом сносился, не миновать беды.
Спозаранку подхватился Юрий, места себе не найдет, ходит, раздумывает, никак не решится, принимать литовского посла либо нет. Один голос в душе шепчет: «Откажись, пускай на Москву отъезжает». Другой, вкрадчивый, масленый, над первым насмехается, в трусости уличает: «Аль не князь ты и не одного корня с Василием?» — «Хоть и князь, да не великий», — снова твердит первый голос и начинает злить Юрия. Князь трет бледный лоб, откидывает ребром ладони поредевшие волосы. У дверного проема останавливается, подзывает отрока:
— Обеги бояр, пущай после полудня сойдутся. Да пусть не ленятся, дело неотложное. Чаю, наслышаны, посольское.
Отрок проворный, на каблучках крутнулся, и нет его, а Юрий руки за спину и в пол уставился, раздумывает. Пожалуй, верно решил, епископа при боярах выслушать. Ибо о чем речь пойдет меж ними, Юрием и послом, Василию все одно донесут…
* * *
Посла принимали в горнице. Хоромина низкая, тесная, не то что кремлевская Грановитая палата.
Бояр — тоже негусто, с десяток по лавкам скучает. И родовитостью они московским думным уступают, и богатством. Но Юрий великому князю подражает, в кресле на деревянном помосте уселся, а литовский епископ перед ним стоит в отдалении, речь держит. Боярам любопытно. В кои годы такое случается, чтоб послы к ним в захудалый Дмитров-город заявлялись.
Хитро плетет речь епископ Войтех. И не от себя сказывает, а от короля. Улещивает князя Юрия: и мудр-де он, и княжение его разумное. Юрий доволен, губы в улыбке кривит.
Развернув свиток, епископ читает:
— «Брате милый, помня житье предков наших, их братство верное, хотим с тобою в любви быть и крестном целовании, приятелю твоему быть приятелем, а неприятелю неприятелем и во всяком твоем деле хотим быть готовы тебе на помощь, готовы для тебя, брата нашего, сами на коня сесть со всеми людьми нашими, хотим стараться о твоем деле все равно как о своем собственном. И если будет твоя добрая воля, захочешь быть с нами в братстве и приязни, немедленно пришли к нам человека доброго, сына боярского; мы перед ним дадим клятву, что будем тебе верным братом и сердечным приятелем до конца жизни».
Склонил голову Войтех, свернул пергамент в свиток. Ближайший боярин подскочил, передал Юрию. Тот задумался. Слаще меда слова посла литовского, но Сигизмунд далеко, а Василий — под боком.
Бояре перешептываются: как ответит князь Юрий литвину? Юрий же на бояр посмотрел, будто у них искал поддержки. Но те очи долу, не желают с князем глазами встречаться.
И тогда Юрий заговорил:
— Королю Сигизмунду приятель я по сердцу и братом желаю называться, видит Бог! — Юрий поднял указательный палец. — Заслал бы к нему боярина на клятвенное целование, да допрежь брата моего, великого князя и государя, не могу поступиться. Коли король с Василием замирится, и я с королем Литовским в мире и добром согласии буду на все лета! Верна ли речь моя, бояре? — Юрий взглядом обвел горницу.
Бояре загалдели:
— Верно речешь, княже!
— Мы литвинам не недруги, но почто их посол с государем Василием Ивановичем самолично не сносится? — выкрикнул молодой лобастый боярин. — Нам смуты меж нашими князьями не надобно!
Юрий покосился на него. Промелькнула мысль: «Вона что, боярин Нефед! А я гадал, кто в Васькиных доносчиках ходит? Вишь, московский радетель выискался!»
Но тут же снова обратился к епископу:
— Слыхал ли, князь Войтех, о чем бояре глаголют? А они голова моя.
Поджал епископ бескровные губы, ничего не промолвил.
Гордо отвесив поклон, оставил горницу.
* * *
На псарне смертным боем секли псаря Гриньку. Били за то, что не уберег суку Найдену, околела. Сам великий князь заявился на псарню. Лежит Найдена на соломенной подстилке, застыла. Опустился Василий на корточки, заглянул в остекленевшие глаза, поморщился жалостливо. Потом стремительно поднялся, буркнул угрюмо:
— Каку суку сгубил…
Уставился на челядинцев. А те рады стараться. На Гринькиной спине кожа полопалась, и батоги по мясу хлещут.
Псы кровь чуют, по клеткам мечутся, воют. Гринька кричать перестал, мычит только.
Подошел Василий поближе, подал знак, челядинцы батоги опустили, выжидают. Гринька застонал, приоткрыл глаза, узнал великого князя. Хотел было подняться, напружинился, но тут же ослаб. Василий носком сапога пнул его.
— Упреждал я тя, Гринька, чтоб суку паче ока берег, аль не упреждал? Ну, ответствуй, как государя волю чтишь?
Нахмурился, ждет. А псарь рот открыл, с трудом, превозмогая боль, выговорил неожиданно:
— Для тебя, государь, сучья жизнь человечьей дороже…
Произнес и глаза закрыл. Василий затрясся, ногой пристукнул:
— Вона как ты каешься, холоп! Бейте, покуда дух не испустит!
И от двери под свист батогов пригрозил старшему псарю:
— Найдену закопай, да вдругорядь за псов с тебя шкуру спущу.
* * *
Охотились на лис, травили собаками. Государь осерчал, за полдня одну выгнали — и ту упустили, вот теперь другая, того и гляди, увильнет.
Собаки бегут по следу стаей, лают на все лады, голос подают. Василий коня в намет пустил, не отстает. За ним нахлестывает коня оружничий Лизута, а поодаль рассыпались цепью егери.
Вынеслись на поляну. Тут государь увидел — в траве мелькнула рыжая спина. Аукнул, поворотил коня за ней. От стаи оторвался Длинноухий, сын Найдены, большими скачками начал настигать лису. Та метнулась в сторону, к чаще, но Длинноухий подмял ее, зубами ухватил, клубком завертелись. Егери подоспели, помогли псу. Государь с коня долой, приласкал Длинноухого. Тот язык вывалил, боками поводит.
— Своего, мною даренного, натаскивал ли? — спросил Василий у Лизуты.
Оружничий замялся. Государь вопрос повторил:
— Я о псе речь веду, что от Найдены давал тебе. Аль запамятовал?
— Выпускал, осударь, единожды, но чтой-то нюхом, сдается, негож.
Василий недовольно оборвал боярина:
— Не плети пустое, Найдениного помета пес! Это, Лизута, у тебя нюх скверный от старости. А коли пес нюхом страждет, так псари виноваты, горячим накормили, — и снова принялся гладить Длинноухого.
— Истину речешь, осударь, видать, псари, дурни, перестарались, — поддакнул Лизута.
Но Василий не дослушал его, усаживался в седло.
В Воробьеве попали к заходу солнца. Едва отроки коней приняли, дьяк Афанасий навстречу бежит, в руке свиток пергамента зажат. Нахмурился Василий.
— Государь, воевода ржевский письмишко шлет! — переведя дух, выпалил дьяк.
— Читал ли, про что воевода уведомляет?
Дьяк отдышался.
— Сигизмунд-король посла своего заслал, епископа Войтеха. Да он путь на Москву хитро выбрал, кружной, через Дмитров…
— Вишь ты, — прищурился Василий, — значит, к Юрию заездом. Неча сказать, добрый молодец братец, посла моего недруга привечает. Ну, ну, поглядим, о чем у них сговор поведется.
Не взяв из рук дьяка письма, Василий поднялся по ступеням крыльца в хоромы.
* * *
Едва порог переступил, навстречу князь Одоевский. Заметил Василия, посторонился. Государь бровью повел.
— Пошто шарахаешься?
Одоевского мороз продрал. Рот открыт, а слово не вылетает. Василий сказал угрюмо:
— Рыбой зеваешь. Аль вину за собой каку чуешь?
Подступился, в глаза заглянул, как в душу забрался.
Одоевский чем-то напоминал Василию Юрия. Хотел сказать: «С братом моим ты, князь Ивашка, схож очами. А может, и шкодливостью. Все вы храбры, пока вам в лик не заглянешь». Но промолчал, оставил Одоевского в покое. В горницу зашел, опустился в кресло, задумался.
Не по разуму живут братья, злобствуют, у гроба отца уделов себе требовали, свару норовили затеять. Нынче с недругом сносятся, привечают. Юрию не терпится, знает, за бездетностью Соломонии ему государем после него, Василия, быть…
Выбранился вслух:
— Окаянные, усобники подлые!
* * *
Михайле Плещееву в Дмитров ехать неохота. Наказал государь без Юрия не ворочаться. А Михайло знает, у дмитровского князя норов есть. Ну как не пожелает ехать на Москву? Чать, зовут не на пироги. Пред грозными очами государя стоять Юрию, держать ответ за литовского посла.
Плещееву и путь не ахти какой дальний, в неделю обернуться можно, а все натягивает, со дня на день поездку откладывает. Когда же боле тянуть было невмоготу и Плещеев велел челяди собираться в путь, нежданно Лизута вестью обрадовал. Ехать Михаиле в Дмитров не потребно. Государь уже не гневается на брата Юрия. Дмитровский боярин Нефед сообщил государю, что князь Юрий хоть и встречался с литовским послом, однако на уговоры епископа не поддался и государю своему, великому князю, не изменил.
* * *
Государь посла бесчестил, принимал не в Грановитой палате, при боярах думных, а у озера, на виду у холопов-рыбарей.
Слыхано ль? Этакого еще на Москве не бывало, чтобы послу, да еще литовскому, великий князь встречу давал при мужиках, холопах. Те невод завели. Один край у берега к шесту привязали, а от него сыплют сеть на самую глубину. Опоясали кольцом добрую часть озера, лодку к берегу подогнали, ждут государева знака.
Войтех давно уже сказал свое, тоже дожидается, что Василий ответит, а тот ни слова пока еще не проронил.
Войтеха сюда Плещеев и Лизута доставили. Большего позора епископу не доводилось изведать. Ему бы поворотить отсюда, но немало наслышан о гневе великого князя Московского.
А тот рыбарям рукой показал: давай, мол, начинай. Те за верхний край веревки ухватились, на себя подтягивают невод, перебирают. Плещеев кули рогозовые открыл. В одном рыба серебром заблестела, в другом раки шевелятся, потрескивают.
Наконец Василий голову к послу повернул, сказал громко:
— Вот ты, князь Войтех, мне в любви распинался, за короля своего Сигизмунда ратовал, о мире речь держал. Так и ответствуй по-доброму, если от чиста сердца все это: зачем в Дмитров заезжал? К чему брата моего Юрия на меня возмутить пытался? Аль вы с Сигизмундом усобицы меж нами ищете? Ну нет, не допущу до этого!
Неожиданно прервал речь, кулаком погрозил холопам:
— Шнур нижний подняли, рыбу упускаете! Жмите к земле!
Лизута к неводу подскочил, засуетился, а Василий снова к послу повернулся:
— Рад бы я не воевать с королем Сигизмундом, в согласии жить, да нет у меня к нему веры. Города наши древние, российские держит он. По какой правде это, ответствуй, князь Войтех?
Тот молчал, грудь сдавило, дышать тяжело. Упасть боится, едва стоит. Василий, не замечая этого, свое продолжает:
— Где справедливость? Ан и сказывать тебе неча, князь. То-то! Я же мыслю, и это мой ответ королю Польскому и великому князю Литовскому будет: замириться погожу, но и воевать до весны будущей воздержусь. Погляжу, как король Сигизмунд поведет себя.
— Государь, дозволь отбыть, — с трудом проговорил Войтех.
Василий пожал плечами, сказал со смешком:
— Аль на уху не останешься, князь? Сейчас на костерке сварим, отведаешь. С дымком, вкусно. А то раков, коль ушицы не желаешь. Пальцы оближешь.
— Нездоровится мне, государь.
— Ну разве так. Не держу. Эгей, Михайло, Лизута, доставьте королевского посла в Москву, лекаря к нему привезите. Когда же князь Войтех соблаговолит в Литву отъехать, велите путь его обезопасить!
* * *
В буднях не заметили, как и осень с зимой пролетели. Наступила весна нового года. На Масленой провожали зиму. Праздник был веселый, разгульный, с блинами и медами хмельными. На Красной площади качели до небес. Скоморохи и певцы люд потешают. Гуляй, народ честной. И-эх!
Вассиан от всенощной в келью удалился. На душе пусто, тоскливо. Нахлынуло старое, древнее, растревожило. Вспомнилось, как в отроческие годы, когда еще сан иноческий не принимал, на Масленую городки снежные строили, с девками тешились, на тройках гоняли…
Поднялся Вассиан с жесткого ложа, поправил пальцами фитилек лампады, накинул поверх рясы латаный тулуп, клобук нахлобучил, выбрался на улицу. Под ярким солнцем снег таял, оседая. С крыш капало.
Вассиан брел по Москве, месил лаптями снег. На Красной площади остановился. Люда полно. Вся Москва сюда вывалила. Гомон, смех. Поблизости от Вассиана бабы и девки в кружок собрались, ротозейничают. Ложечник, плясун, по кругу ходит, пританцовывает, в ложки наяривает.
В стороне мужик кривляется, песни орет. Юродивый в лохмотьях, лицо струпьями покрыто, веригами звенит, смеется беспричинно, в небо пальцем тычет.
— Бее обуян, — шепчет Вассиан и хочет повернуть обратно, а ноги вперед тащат, где народу еще гуще и дудочники на рожках наигрывают, в бубены выстукивают.
Нос к носу столкнулся с боярином Версенем. Остановились, дух перевели.
— Сатанинское представление, — пробасил Вассиан. — Непотребство!
— Вавилон! — поддакнул Версень.
Замолчали, глазеют по сторонам, качают головами. А вокруг веселье. Какой-то монах-бражник, хватив лишку, рясу задрал, отбивает на потеху зевакам камаринскую, взвизгивает:
— Ах, язви их! — И девкам подмигивает: — Разлюли малина!
Мужики смеются:
— Вот те и монах!
— Соромно, — сплюнул Версень.
— Стяжательство и плотское пресыщение суть разврат. — Вассиан перекрестился.
Аграфена из толпы вывернулась. И на лице довольство, румянец во всю щеку. Версень дочь за руку, домой потащил.
— Раздайсь! Пади! — закричали вдруг в несколько глоток.
Вздрогнул Вассиан, обернулся круто. Из Спасских ворот наметом, с присвистом вынеслись верхоконные, врезались в толпу. Не успел народ раздаться, как смяли, копытами люд топчут, плетками машут, баб и девок по спинам хлещут.
Под передним всадником конь белый, норовистый. Вассиан признал великого князя, а с ним Плещеева и Лизуту с гриднями из боярской дружины, ахнул.
Какой-то мужик наперерез кинулся, государева коня за уздцы перехватил. Конь на дыбы взвился, но у мужика рука крепкая. Тут Михайло Плещеев коршуном налетел, что было силы мужика перепоясал по голове плеткой. Мужик бросил повод, глаза ладонями закрыл.
С гиканьем и визгом пронеслись мимо Вассиана всадники, едва успел он в сторону отпрянуть. Скрылись. Толпа снова прихлынула. Мужик снегом кровь со лба отер, выругался, погрозил вслед великому князю.
— Избави меня от лукавого, — вздохнул Вассиан и, приподняв полы тулупа, покинул площадь.
* * *
А у Михайлы Плещеева в хоромах дым коромыслом. Стряпухи и отроки с ног сбились. Гостей хоть и мало, но с ними сам государь. Зубоскалят, вспоминают, как люд на Красной площади распугали.
Василий грудью на стол навалился, глазищами по горнице шарит, слушает. Боярин Лизута не знает, как и угодить великому князю. Голос у оружничего сладкий, в душу лезет.
— Осударь-батюшка, а кого-то я приметил в толпе? Хи-ха!
Василий взгляд на Лизуту перевел.
— Косой Вассиан жался. Ну ровно нищий. Хе-ха!
— Уж не его ли ты, Михайло, плеткой угостил? — затрясся в смехе великий князь, и все грохнули.
— Еретика косого и хлестнуть бы не грех. Экий ты, Лизута, не мог мне загодя на него указать, — вторит Плещеев.
— Попы на Руси завсегда мнят свою власть выше великокняжеской. Ан нет, выше государя не летать, — снова вылил словесного елея Лизута.
Василий недовольно поморщился. Лизута оборвал речь.
В горнице наступила тишина. Государь положил на стол крупные, жилистые руки. Потом вперился в Плещеева:
— Заголосил бы ты, Михайло, кочетом, — сказал и откинулся к стенке.
Плещееву дважды не повторять, мигом на лавке очутился, голову вверх задрал, руками, что крыльями, захлопал, на все хоромы закукарекал.
— Ай да Михайло, угодил! — пристукнул Василий ладонью по столу. — Уважил. Вижу, любишь меня.
Плещеев с лавки долой, великому князю поясной поклон отвесил.
— Верю, Михайло, верю, — похлопал его по плечу Василий.
А тот рад без меры, потешил государя. Тут же, еще дух не перевел, склонился чуть ли не к самому уху Василия, новое спешит выложить.
— Государь, — таинственно зашептал Плещеев. — Курбский-князь отроковицу от тя прячет, князя Глинского племянницу. Хоть летами она еще не выдалась, а собой хороша. Ух-ха! Видать, Курбский дожидается, Елена в сок и невеста ему.
— Князь Семен не дурак, — снова хихикнул Лизута.
У Василия брови сбежались на переносице. Сказал — отрезал:
— На девку погляжу, а с Семена спрошу, — и поднялся из-за стола. — А пока же кличь, Михайло, твоих холопок, веселья желаю. Да песенников не забудь, пущай душу взбодрят.
— Мигом, государь! — крутнулся Плещеев. — Ух, и порадую я тебя…