Люди разные! Оказалось, что русские друзья Юхо интересовались не столько татой, сколько нашей Сиркой. Действительно, это очень здорово, когда взрослые едут так далеко, чтобы измерить специальной лентой — сантиметром — чёрную спину Сирки, осмотреть её коричневые бархатистые уши и белую морду! Тата сказал, что хотя эстонская гончая фактически выведена уже давно, официально она пока не существует, потому что важные учёные-собаководы до сих пор не занесли эту породу в документы, и теперь Сирке может выпасть честь стать одной их первых эстонских гончих. Какая разница между фактическим и официальным существованием, тата мне объяснить не сумел, да этим я не очень-то и интересовалась.
Емельянова, у которого была военная прическа и громкий суровый голос, я боялась больше, чем Смелькоффа, фамилию которого и Юхо, и тата произносили с длинным «ф» на конце. Это был маленького роста худенький дядя с красивой густой сединой и весёлыми глазами. Юхо сказал, что на самом деле Смелькофф из аристократов, потомок графов, но об это нельзя особо распространяться. А тата велел мне не рассказывать о том, что кривоногий Плыкс сын Сирки, потому что гончим не разрешено родниться с таксами. Но и без татиного предупреждения у меня не было шансов выболтать этот секрет русским дядечкам, потому что два русских слова «Здравствуйте, товаристси» не давали возможности рассказывать о наших собаках, но на всякий случай я держалась от мужчин подальше, даже тогда, когда они уселись с бутылкой за стол на кухне, чтобы отметить размеры Сирки. Похоже, несмотря на это, Смелькоффу я понравилась. Прежде чем уйти и сесть в машину, он вошёл в комнату, где я читала сказку про соловья, и положил мне на ладошку конфету, на обёртке которой летали ласточки с лиловыми крыльями. И странное дело — ведь тётя Анне учила меня, как по-русски «спасибо», и я ясно помнила, что это гораздо короче и легче, чем «Здравствуйте, товаристси», но это слово вдруг вылетело у меня из головы. Я почувствовала, как лицо мое вспыхнуло и покраснело, и раскрыть рот не смогла. Низенький дядя сказал несколько раз что-то одно и то же — сначала быстро, а потом медленно и ясно произнося слова, а после этого стал говорить, картавя.
Тата смотрел на нас, улыбаясь, и затем произнёс слова, которые становились уже часто повторяемыми: «Что должен сказать ребёнок?», и когда на это я автоматически сказала на чистом родном языке «айтэ», Смелькофф рассмеялся, погладил меня по голове и от двери помахал рукой.
— Пусть он хотя и графского рода и много путешествовал, — усмехнулся тата, — но всё-таки удивительно, что представители больших народов никак не могут уразуметь, что не везде в мире понимают их язык! В конце он говорил с тобой по-французски, ну что ты скажешь!
Вдруг распахнулась дверь холодной комнаты, и в кухню вошла учительница математики Малле. Она явно всё время была дома, но не хотела присоединяться к компании. Я смотрела на эту полную с короткой завивкой женщину и думала, что очень молодой она быть не может, но поговорить со старшими девочками ей есть о чем, потому что у неё была бородавка, прямо рядом с ноздрей. Что касается веснушек, то издалека я не могла разглядеть, однако заметила у неё на щеках пару родинок.
Тётя взяла мою ладошку в свою руку и сказала:
— Тэре! Познакомимся. Ты, наверное, маленькая Леэло?
Ну что на это скажешь! Имя было правильное, и раз маленькая, так маленькая, что мне оставалось, кроме как вежливо кивнуть и произнести: «Угу». Я бы с удовольствием сказала, что на самом-то деле я товарищ ребёнок, но чего хвастаться чужому человеку.
— А я мать Малле, — объявила женщина, улыбаясь. — Малле вернётся из города вечерним автобусом. Моя дочка будет жить тут, и мне придётся время от времени приезжать сюда. Контролировать, не обижаете ли вы её… Скажи, а вы ведь не станете дразнить Малле? — обратилась мать Малле ко мне, но краем глаза поглядывала на тату.
— Угу, — я помотала головой. По-моему, я никого не дразнила, и именно тата был тем, кто всегда заступался в школе за Велло, над которым другие мальчики иногда насмехались из-за того, что он однажды надел сапоги не на ту ногу. Тата не разрешал обзывать немецком щенком Харри, отцом которого был по слухам пленный немец и бабушка которого постоянно заявляла другим женщинам в деревне, что Сталин действительно бессмертен. Честно говоря, и я тоже, обижаясь на Харри, обзывала его немецким щенком. Он был таким ребёнком, что, если ему в руку попадало хоть три песчинки, он должен был сыпануть их кому-нибудь в лицо. Когда играли в дочки-матери, песок часто требовался вместо сахара или муки, но, играя в семью, можно было держать Харри от песка подальше, зато когда шли всей компанией на площадку для прыжков строить песчаные замки, это быстро кончалось диким криком и неприятностями. Харри поворачивался к остальным спиной, расставлял ноги и начинал двумя руками, гребя песок, швырять его между ног в других. Наверное, немецкие собаки так делали, а иначе почему Харри обзывали немецким щенком? Обычно в таком случае кто-нибудь из мальчиков постарше брал Харри за шиворот, давал ему ногой пинок под зад и велел немецкому щенку бежать домой ябедничать. Похоже, приказ парней был для Харри законом: немного погодя в стоящем по другую сторону дороги доме хлопала дверь и показывалась старуха в чёрном пальто и в платке, торопливо спускавшаяся следом за Харри с высокого крыльца. Хотя мы и знали, что Харрина бабушка передвигается довольно шустро, успевали украсить башню песчаного замка одуванчиками или колокольчиком, прежде чем пуститься наутёк, а нам вслед долго летели проклятия: «Вот я вас поймаю, негодяи и мерзавцы! Я вам покажу, как младших обижать. Всех в колонию отправлю!»
Никто не принимал угрозы Харриной бабушки всерьез, но когда я рассказала об этом тате, он рассердился и заметил, что некрасиво дразнить тех, кто слабее тебя, и чтобы я представила себе, что чувствуешь, когда все другие против тебя. Обзывать его немецким щенком тата запретил и мне, и старшим детям. Но от этого Харри не перестал кидаться песком!
Когда мать Малле спросила, не буду ли я обижать её дочку, у меня затеплилась надежда, что, может, Малле ещё ребёнок, потому что ведь взрослым не требуется, чтобы их защищала мать. Было бы так славно, чтобы в нашей квартире жила девочка моего возраста! Конечно, я защищала бы Малле, если бы кто-нибудь пытался её дразнить — только тогда пришлось бы взять с неё честное слово, что она не будет швыряться в других песком.
Но тата сказал:
— Конечно, для Малле была бы компания, если бы и моя супруга тоже была дома, но, похоже, в этом учебном году она ещё не вернётся.
— Я знаю, — сказала мать Малле серьёзно. — Отец Малле отправлен туда же, куда и ваша жена. Только у меня нет больше причины его ждать. Вот такие дела. Но при ребёнке мы о таких вещах говорить не будем.
— Да, конечно, — подтвердил тата. Я это ощутила буквально как предательство: разве мало было такого, о чём я знала и никому не проболталась ни словечком — начиная со спортивных медалей таты, которые бабушка выбросила в речку Йыгисоо, и кончая тем, что Плыкс-Поэнг — сын Сирки. Но тата сделал вид, будто я какой-то младенец, который без конца болтает глупости, и отправил меня в комнату, играть со «своими вещами»! Со своими вещами! Будто он не знал, что нога моей Кати по-прежнему поломана, у медведя болтается голова, половина кубиков пропала, а бабочку на колесиках я терпеть не могу! Недочитанную сказку про соловья я тоже не хотела брать в руки, ведь было немного страшно раскрыть книгу там, где я её закрыла, — оттуда на меня смотрела стоящая в головах у императора Смерть.
Я решила, чтобы убить время, проверить свои запасы на случай войны, коробки из-под мармелада с народными танцорами на крышках. В первой — добро для таты и для меня, в другой — сладости для негритянского певца Поля Робсона. Я о них давно не вспоминала. Открыла дверку тумбочки, взяла первую коробку, глянула и закричала:
— На помощь! Тата, на помощь!
Но тата разговаривал с матерью Малле и, надо думать, меня не слышал. Он пришёл в комнату лишь тогда, когда я закричала:
— Здесь побывало энкавэдэ!
Кубики сахара из коробки исчезли вообще, от пакетиков с какао остались лишь крошки серебристой бумаги, а баранка для Поля Робсона была почти съедена!
— Весь сахар и какао съедены! — Я протянула тате коробку, в крышке которой зияла дыра с неровными краями. — Кто другой, конечно, энкавэдэшники!
У таты совсем вылетело из памяти поучение, которое он повторял мне постоянно: над несчастьем другого смеяться некрасиво! То, как он расхохотался над моей бедой, меня очень обидело. И мать Малле, стоя в дверях, смотрела на меня и смеялась так, что у неё живот трясся.
— А если война? — попыталась я призвать тату к порядку. — Если бы только сахар и какао, но концы твоих папирос тоже раскрошены!
— Ну, тогда действительно дело плохо, — продолжал смеяться тата, выглядело, что даже угроза недостатком курева в случае войны не заставила его посерьёзнеть. — Это значит, что в доме завелись мыши, и надо взять кошку.
Кошку! О-о, это была неплохая идея.
— Да, поверь мне, эту баранку энкавэдэ не оставило бы недоеденной. Так что это явно работа мышей, — подтвердил тата.
— Принесу я тебе из магазина в Лайтсе новые пакетики какао и баранки и, может, даже сахар раздобудем. И котёнок в деревне тоже найдётся…
Тата столько всего наобещал, что мне даже не было жалко, когда он бросил в печку обе коробки со всем, что в них осталось.
— Кроме того, у меня есть такая хорошая новость, что к нам скоро придут гости! Яан-Наездник переселяется из Руйла, и по этому поводу мы устроим у нас небольшую посиделку, — объявил тата и выглянул в окно, где опять начал накрапывать дождь. — Мы вначале хотели было отправиться на остров, но, похоже, дождь не перестанет, так что, если новым соседям это сильно не помешает, посидим у нас.
Новая соседка, мать Малле, сказала, что не хочет нарушать распорядок нашей жизни, и, продолжая улыбаться, ушла к себе в комнату.