По-моему, лето — единственное стоящее время года!
Летом можно целыми днями жить во дворе: играть с собаками, читать книжки, играть с одуванчиками в парикмахера, рыть в куче песка пещеры. Эту кучу песка тата привёз со стадиона за школой — он там с помощью старших парней устроил места для прыжков и велел шофёру колхозного грузовика привезти песку специально побольше, чтобы и для меня устроить песочницу у дома. Правда, ящика он так и не сделал, потому что каждый раз, когда уходил на лесопилку, чтобы попросить у дяди Артура обрезки досок для этого, он возвращался без них. Но как бы там ни было, песок имелся и, если он не был совсем сухим, делать в нём пещеры было легче лёгкого. Для этого надо на одну руку навалить кучу сырого песка и затем крепко утрамбовать его. А после этого надо осторожно выдернуть руку из-под песка, и большая, таинственная пещера готова. Заглядывать туда даже страшновато: поди знай, кто там поселился!
Однажды из этой самой пещеры вылезла уховёртка. Старшие ребята говорили, что главная цель жизни уховёрток залезать людям в уши, и люди навсегда глохнут. Уховёртки казались такими же опасными, как пиявки, которые живут в речном иле и ждут твоих ног, чтобы впиться и быстро высосать всю твою кровь.
Да что там, ведь летом опасности подстерегают повсюду: в придачу к пиявкам и уховёрткам имеются ещё и гадюки, и коршуны-стервятники, и клещи, и низко летающие самолеты, в них могут сидеть фашистские шпионы или заокеанские поджигатели войны! Но обо всех этих опасностях вспоминаешь не так часто при свете солнышка, а если и тата близко, тут вообще бояться не стоит.
Солнце припекало, но купание в ванне разморило меня. Однако не могло быть и речи, чтобы в прекрасный летний день спать после обеда! Немного поваляться в постели можно было бы холодным и сумеречным зимним днём, когда мама была дома и, сидя рядом с моей кроваткой, читала вслух сказку, но сейчас, после обеда в солнечный денёк, когда тата занимался своими делами, а у меня теплилась надежда, что мама может в любой миг свернуть с большой дороги в сторону нашего дома, — нет, ни за что! И мама, и тата постоянно уверяли, что гуляние на свежем воздухе оздоровляет ребёнка и румянит щёчки — а теперь меня хотят среди бела дня загнать в духоту комнаты!
— Ну, тогда полежи просто так, — посоветовал тата. — Я бы с удовольствием чуток вздремнул, но куда там — здесь всё мёдом перепачкано и надо навести порядок. Лучше, если ты какое-то время не будешь входить сюда, а то опять придётся сажать тебя в ванну. Конечно, ничего страшного, кроме того, что от этого бесконечного мытья ты можешь так скукожиться, что вся одежда станет тебе велика и придётся опять натягивать на тебя ползунки!
Я ни за что бы не согласилась опять натягивать ползунки. И так называемые штанишки-песочницы на лямках. Их резинки, врезающиеся в ляжки, мне до ужаса надоели, но куда денешься, если могущественная тётя Анне сама объявила, что в наши дни ВСЕ порядочные малыши носят такие штанишки, только дети простолюдинов ходят в узких, как кишка, юбочках из дешёвого штапеля!
Угроза ползунками была нешуточной, и я не стала больше предлагать тате помощь, а вышла в прихожую, подхватила лежавшего под боком Сирки щенка и вынесла его во двор. Конечно, Сирка поплелась за нами.
Я была жутко счастлива, что у нас появился Плыкс-Поэнг: подумать только, за то время, пока я была у городских тётушек, у Сирки родились щенки! Не знаю, сколько их было: когда спросила об этом у таты, он только сказал: «Чего об этом говорить, Вийгисалу Алла отнесла их Водяному… Плыкс-Поэнгу повезло — он более-менее похож на гончую!»
Конечно, я позавидовала Водяному — у него теперь целая свора щенков, а у нас один-единственный размером с крысу. Но при этом Плыкс был такой миленький, такой маленький подлизывающийся толстячок, что я возилась с ним целыми днями. Правда, Сирке не нравилось, когда я то и дело брала Плыкса на руки и гладила, но мамаша за это на меня не злилась, только вздыхала и с тревогой ждала, пока я положу щенка обратно к ней. Тогда Сирка основательно вылизывала своего щеночка, словно боялась, что я могу заразить его какими-нибудь опасными бациллами.
Сначала у Плыкса даже глаз не было, только большой розовый рот, которым он вслепую искал материнские соски, и миленький немножко шершавый язычок точно такого же цвета, как лепесточки розовых пионов у нас в саду.
Яан-Наездник, приходя к нам, всякий раз спрашивал:
— Ну, как ваш щенок? Он всё ещё слепой советский гражданин или у него уже глаза прорезались?
И тата всякий раз с усмешкой отвечал:
— Что толку, что у тебя есть глаза? Всё равно, эта наша жизнь теперь как в улье Иосифа. Улей-то хоть большой и мощный, но без летка! Кто внутри — тот там так и сидит, кто снаружи — тот и останется снаружи!
Такие подначки эти взрослые любили! Все слова были вроде бы известны и знакомы, но я всё-таки не понимала, о чём они говорят, да и хихикать взрослые начинали в таких местах, где по-моему ничего смешного и не было…
А вот человек, который на дребезжащем велосипеде, пошатываясь, подъехал к нашему дому, был, по-моему, ужасно смешной: сам маленького роста, глаза как у воробушка, а козырёк серой кепки — словно птичий клюв, зато голос у него был громкий и каркающий, как у старой вороны! Время от времени этот человек среди разговора издавал восклицания, похожие на карканье. Может, он просто откашливался, но в большинстве случаев слышалось мощное «Кхраа!», похожее на какой-то победный возглас.
Звали его Юссь, и он был почтальоном. Его так и называли «Почта-Юссь».
— Кхраа! Собак запереть, кошелёк открыть! Почтальон едет! — как обычно каркнул Юссь, сигналя издалека велосипедным звонком, который звякал, как жестянка.
Требование запирать собак было по отношению к Сирке несправедливым: вся деревня знала, что наша гончая относится ко всем дружелюбно, хотя, как говорил тата, во время охоты на зайцев не найти более прыткого и ярого преследователя, чем она. Правда, когда почтальон прибыл, она поднялась и села, но, лениво вильнув пару раз хвостом, снова спокойно завалилась на боковую.
— Ну, милая барышня, папочка-то дома? Кхраа! Или сама поставишь автограф под квитанцией?
«Автограф» и «квитанция» — красивые слова, но как эти вещи выглядят и как их ставят одну под другой, я понятия не имела, поэтому на всякий случай, ничего не говоря, махнула рукой в сторону комнаты. Но тата уже услышал возгласы почтальона и сам вышел на крыльцо.
— Ты, Юссь, своим голосом и мертвеца разбудишь! — усмехнулся тата. — Напрасно растрачиваешь тут свой талант. На самом деле тебе следовало бы быть первым тенором в хоре у Эрнесакса.
— На казённой службе без голоса никуда, хаа! — хвастливо ответил почтальон. — Вишь, тебе письмо от советской власти, пять печатей на нём, как на книге Моисея. Кхраа!
Тата зарделся от волнения.
— Спасибо. Дай-ка я посмотрю, что эти Моисеи пишут!
— Сперва подпиши, дело-то казённое! — Почта-Юссь достал из кармана химический карандаш и послюнявил его грифель.
После того как тата что-то написал на какой-то бумажке и в разлинованной маленькой книжке почтальона, Юссь протянул ему большой конверт, наполовину покрытый печатными буквами, и вынул из потрёпанной почтовой сумки целую пачку газет.
— Вишь, и газеты тебе за всю неделю в аккурат прибыли.
Учителя часто между собой поругивали почтальона — мол, Почта-Юссь работает как бог на душу положит. Тата добавлял с усмешкой: «Чаще всего бог направляет душу Юсся к лавке в Лайтсе, там ведь продают святую огненную воду!».
Иногда Юссь торчал у лавки со святой водой целыми днями, и ни на что другое у него не было времени, а иногда, например, когда дядя Артур варил пиво, Юссь доставлял в Руйла всю почту колхоза. Но по газетам никто не скучал, особенно летом, когда они не требовались на растопку, но иногда на крытом крыльце школы обнаруживали чужие письма и открытки, и тогда учителям и ученикам приходилось относить их тем, кому они были посланы, потому что бог в очередной раз направил Юсся на ложный путь. Тата относился к газетам не слишком уважительно. Быстро просмотрев их, он обычно произносил свою вечную поговорку: «Все дерьмо, о чем поёт нищий!», и без долгих размышлений прямиком отправлял «Рахва Хяэль» и «Ныукогуде Ыпетая» в сортир. Но совсем отказаться от газет было невозможно — каждый школьный учитель должен был кроме «Ныукогуде Ыпетая» выписывать и одну партийную газету, это было правилом, от которого невозможно было уклониться. В принудительном порядке надо было читать также кейласкую районную газету, которая имела сложное название «Большевистлик Сына» и сообщала, сколько надоили молока, и, наверное, из-за этого жители деревни называли газету «Иосиф и прошлогоднее молоко».
Но конверт с пятью печатями вызывал лёгкую дрожь ещё мокрых от мытья пола пальцев таты.
— Вскрывай, я тоже хочу узнать, жива ли Хельмес, — потребовал Почта-Юссь. — Ведь это «Канцелярия Верховного Совета» не означает ничего другого, как то, что речь о ней!
По лицу таты было видно, что он хотел бы прочесть письмо наедине, но Почта-Юссь гудел на всю улицу:
— Кхраа! И запомни, если это сообщение об амнистии, то должен выставить мне шкалик!
Тата вынул из кармана перочинный ножик с красной рукояткой и взрезал конверт.
— Вообще-то шкалик слишком мал, — продолжал почтальон, следя за выражением лица таты. — Если Хельмес возвращается, тогда выставляй поллитровку «Московской особой»!
— Не выставлю, — сказал тата тихо. — Какой-то И. Бабухин, второй человек после Господа, сообщает, что присланное мною прошение о помиловании оставлено без удовлетворения. И всё. Как есть — всё!
— Советская власть — она и есть советская власть! — сумел Почта-Юссь произнести тихо. — Впивается когтями, куда только может!
Тата говорил сдержанно и тихо, но я сразу поняла: бесполезно говорить ему, что на дворе солнечно и тепло, и свежий воздух полезен для здоровья ребёнка, — сегодня все прошения о помиловании останутся без удовлетворения.
— Ну, что ж, всего доброго, — сказал Почта-Юссь, перекидывая ногу через раму велосипеда.
Мы с татой были уже на крыльце, когда вдруг услыхали опять его громкое «Кхраа!».
— Кажется, он что-то забыл, — сказал тата, склонив голову набок и всматриваясь, сощурив глаза, в маленького, как воробушек, человечка, спустившего одну ногу на землю со стоящего велосипеда.
— Кхраа! — снова каркнул Почта-Юссь. — Но если из такой канцелярии пришло такое письмо, это означает, что эта женщина жива! Жива! А это главное! Ха!