Позже выяснилось, что тате было очень жалко своих медалей. Я и сама догадалась, что дело не чисто, когда бабушка, человек очень аккуратный, не разрешавшая мне даже камешки кидать в реку, вдруг ни с того ни с сего швырнула какой-то свёрток — плюх! — в воду.

Тата иной раз, чтобы развлечь меня, бросал камушек так, что он разок-другой прыгал по поверхности воды, прежде чем булькнуть и уйти на дно. Тата называл это «делать блинчики». Но бабушка просто кинула, и по её таинственному виду я поняла, что происходит нечто сомнительное. И вот оказалось, что она, не раздумывая, выбросила в реку папины спортивные медали.

Когда у них с татой зашёл об этом разговор, дедушка вступился за бабушку:

— Ты сам сказал, что безопасность может к нам нагрянуть с обыском, и велел на всякий случай спрятать медали в надёжное место!

— Да, и дно реки, по-вашему, и есть это самое надёжное место? — усмехнулся тата. — Ну да ладно, теперь их оттуда не достать, что об этом говорить. Что пропало, то пропало…

— Если надо выбирать — или медали в ящике, или ссылка в Сибирь — долго рассуждать не требуется, — уверял дедушка.

— Да, конечно, — сказал тата и принялся за бабушкин пирог с капустой.

По мнению бабушки, да и по моему тоже, тата сильно похудел, хотя лицо его раскраснелось от езды на мотоцикле. Тата смог привести свой мотоцикл в порядок и приехал на нём за мной. И даже про мою «баковую» подушку вспомнил.

Езда на мотоцикле мне очень нравилась, но папа не осмеливался посадить меня на заднее сиденье — оно было большое и покрыто скользкой кожей. Когда я сидела впереди, на бензобаке, — чувствовала себя очень надёжно, но когда мы ехали через ямки на дороге, очень подбрасывало. Поэтому мама сделала для меня маленькую подушку, чтобы класть на бак. Внутри подушки мягкие перья, а наволочка вышита крестиком. Дома было так, что когда мы слышали тарахтение папиного мотоцикла — пык-пык-пык! — я сразу бросалась с собаками папе навстречу. Чем больше мы успевали пробежать, тем длиннее путь я могла проехать, и тем торжественнее был собачий лай, под аккомпанемент которого тата прибывал домой. Туям хотя и такса — собачка маленькая, голос у него низкий и солидный. А Сирка заливалась звонким голосом. «Как коровий колокольчик», — говорил про её лай тата. У Сиркиного дяди Краппа голос был ещё звонче, но он своё отлаял до моего рождения.

Историю Краппа мне нравилось слушать, кто бы ее ни рассказывал — тата, дедушка или бабушка. В их рассказах были небольшие расхождения, и хотя конец истории был очень грустным, но красивым.

Крапп всей душой и телом был предан тате — ведь и он был страстный охотник и, выслеживая зайцев, мог бродить в лесу без еды и питья целый день, утопая в сугробах. К весне, когда снег покрылся твёрдой ледяной корочкой, папа сшил Краппу тапочки из овчины, чтобы наст не ранил псу ноги. К концу охоты очень редко бывало, что у пса на лапах оставался один тапочек или два, но никогда лапы не были в крови, как это случается иногда с другими охотничьими собаками. Когда тата был молодой, он ездил на работу в город и обычно на всю неделю оставался в своей холостяцкой квартире на улице Лийвалайа, но круглый год он приезжал по субботам навестить своих папу с мамой. Весной и летом ездить было легче, и тогда он приезжал чуть ли не каждый день. Крапп уразумел, что папин автобус прибывает на остановку в Йыгисоо в половине шестого и каждый день прибегал точно к половине шестого на автобусную остановку и ждал там, глядя в сторону Таллинна. Когда автобус прибывал, но его друга в нем не оказывалось, Крапп понуро возвращался домой. Но в те дни, когда тата приезжал, пёс был вне себя от радости, прыгал и вставал на задние лапы, и бегал взад-вперёд, словно щенок, мчался на минутку к дедушке с бабушкой, чтобы дать им знать о прибытии сына, и снова возвращался к тате, чтобы вместе с ним, радостно подпрыгивая, идти к дому. Кай тоже любила тату, но о времени прибытия автобуса и понятия не имела. Обычно она оживлялась лишь тогда, когда дедушка и тата смазывали ружья и натягивали охотничьи сапоги.

Затем настало страшное военное время. Тата нипочем не хотел идти на войну, но куда денешься: ему угрожали, что если он не пойдёт на войну, его посадят в тюрьму, а дедушку и бабушку сошлют в Сибирь. И ему не оставалось ничего другого, как надеть эстонский кавалерийский мундир с красными штанами, потому что иной одежды для таких рослых мужчин на складе уже не было, и идти на поезд. Мама махала ему вслед рукой, а меня тогда ещё не было… Если бы я уже была, тата наверняка куда-нибудь спрятался бы, чтобы не идти на войну, голодать, быть раненым и ещё разное всякое… Это была жутко ужасная война и длилась долго-долго, целых несколько лет. Тату отправили в этом летнем кавалерийском мундире эстонского времени в Россию на лесные работы, где есть не давали, и очень много эстонцев от голода опухли и умерли… Но тата выжил, потому что он был крепкий спортсмен, не пил и не курил. И он немножко знал английский и русский языки, и стал переводчиком у Джона, который был американским моряком и был коричневым, будто из шоколада. Джону нравилась одна русская девушка Надя, и тата помогал им разговаривать, и Джон в благодарность давал ему американские консервы… Так что в городе Архангельске тата выжил благодаря чернокожему Джону. И потом тата был санитаром и возил на телегах с лошадьми раненых, а потом начал играть на трубе в оркестре. Однажды его обстреляли из самолета, и он лежал в госпитале, и пил еловую настойку, а в другой раз осколок бомбы разрезал ему икру пополам.

Но потом война, к счастью, закончилась, и тата смог вернуться в Эстонию. Он не знал, живет ли мама на старом месте, потому что невест и жён многих его военных друзей увезли в Германию, и поэтому он сразу приехал к дедушке и бабушке. Для бабушки он приберёг немножко сахару: завёрнутый в газету, он лежал у него в кармане шинели. В России по радио рассказывали, что во время немецкой оккупации половина эстонцев убита, а половина уморена голодом, но тата надеялся, что бабушка всё-таки жива и наверняка сможет сварить малиновый чай — вот она обрадуется, когда сможет положить туда немножко сахару.

Крапп тогда сидел возле крыльца на цепи, потому что у Кай было как раз время течки, и тогда нельзя собакам быть вместе. Но когда тата добрался до Таллинна, и оттуда на попутной машине до Йыгисоо, бабушка как раз пекла пирог с капустой к пятичасовому чаю, так что пирогом приятно пахло уже во дворе. Крапп от радости буквально сошёл с ума, он сначала разок гавкнул, а потом положил передние лапы на плечи таты и почти человеческим голосом смеялся и плакал, и из глаз его текли ясные большие слезы.

Бабушка заметила через окно, что кто-то стоит около Краппа, и крикнула дедушке:

— Странное дело творится: какой-то русский солдат, словно безумный, обнимает нашу собаку, и Крапп будто с ума свихнулся! Пойди, папа, посмотри, что там такое.

Дедушка открыл дверь и крикнул по-русски: «Извините!», но сразу догадался, что это вовсе не русский солдат, а мой тата, который был в солдатской шинели. И тогда они все начали плакать — от большой радости. Когда бабушка рассказывала эту историю, у неё всегда на глазах появлялись слезы — особенно тогда, когда он вспоминала те пять замызганных кусочков сахара, которые тата принёс ей в подарок. Этот сахар отдали Краппу и Кай.

До этого места история была такой красивой, ну прямо как сказка. Но конец был совсем не сказочным. В конце сказки должно быть так: «И тогда они счастливо зажили и живут, может быть, ещё и теперь, если не умерли». Но Крапп даже не успел съесть свой кусочек сахара, под вечер он умер… Бабушка считала, что у него от большой радости случился разрыв сердца, но дедушка сказал, что ему уже было много лет, долго ли может жить такая хорошая работящая собака. Тата даже и говорить не хотел о смерти Краппа, и, по-моему, это было правильно, ибо этой истории больше подходил такой конец, что «Крапп, наверное, живёт до сих пор, если не умер».

Про Краппа взрослые вспомнили и в этот раз, когда папа послал меня в комнату собирать свои вещи и тихо сказал бабушке:

— Туям исчез. Мы с Сиркой два дня его искали, но нигде не нашли…

— А может, его волки утащили? — спросила дедушка. — Сейчас в лесах полно волков, ведь граница-то с Россией открыта….

— А может, убежал куда-то на собачью свадьбу? — предположила бабушка.

— Не думаю — у Сирки течка только что кончилась… — сказал тата.

— Ну, ведь эта такса уже давно не щенок, вот и пошёл в лес умирать. Старые собаки так делают, — сказал дедушка. — И собаки всерьёз переживают людские горести и радости, вспомни хотя бы смерть Краппа!

— Нельзя так говорить, — сердито закричала я. — Может быть, Туям где-то спрятался под кроватью!

— Опять ты подслушиваешь! Ну, я скажу, этот ребёнок как энкаведэ — всё время ушки на макушке! — засмеялся дедушка. — Моя мать всегда говорила: «Маленькие дети — большие уши!»

— Поедем теперь домой, — сказала я тате. Кукла была у меня подмышкой, а мамины бусы — на шее. Чего ещё ждать? И я была уверена, что тата не сумел искать Ту яма там, где надо было: заглянул разок в холодную комнату, свистнул, стоя на крыльце, — вот и всё.

— Старый добрый «Харлей Давидсон» подан, барышня! — объявил тата. Барышня? Что ещё за барышня? Тата вроде бы не помнил тех важных слов, которые сказала обо мне кондуктор: товарищ ребёнок! Я подумала: ладно, успею напомнить ему об этом — первым делом надо попасть домой.

Ну и упаковали меня — на мне были пальто и шапки, а ещё мне пришлось завернуться в одеяло, только нос торчал наружу и глаза могли видеть. Я чувствовала себя мальчиком с крылышками, выглядывающим из яичной скорлупы, как на дедушкиной почтовой открытке.

Тата сунул полученный от бабушки пакет с пирогом себе за пазуху, поднял меня и посадил на бензобак. Дедушке с бабушкой помахать на прощанье я не могла — шевелила только руками под одеялом, как крылышками.