Фамилия у них была измененная, но произошло это по ошибке, в действительности грузины испокон века были Ибериели, а не Ивериели. Виной этой подмены стали новогреческий и русский языки. Но с делом это не связано. Больше всего среди заключенных страдал Паата, который вообще не отвечал на вопросы следователя, а если и отвечал, то парой слов, и очень общо. Паата чудом спасся от смерти: когда его вели по трапу, сотрудники КГБ открыли огонь, и спасла его скорость спецназовцев. Одетые в бронежилеты бойцы собственными телами прикрыли Пату – для них это было делом престижа, ведь они вели уже арестованного бандита в наручниках.

Паата Ивериели и в камере часто думал о том смертном приговоре, который власти, без суда и следствия, вынесли ему еще в аэропорту, а он попросту спасся от расстрела прямо на трапе самолета. Паата подозревал, что его хотели убить потому, что приняли за Каху – единственного оставшегося в живых из тех, кто с оружием в руках вошел в кабину пилотов и кто может знать нежелательную для властей правду. Думал Паата и о том, что обозленные кагебешники могли пытаться убить его там же, на трапе, ведь выпущенные из самолета пассажиры именно его описали как самого активного злоумышленника. Могла существовать и иная причина, но факт оставался фактом – уже в арестованного, безоружного Пату Ивериели, когда его выводили по трапу из самолета, стреляло несколько человек.

Если бы Паата точно знал, что его убивали из-за брата, может, он не переживал бы из-за тех пуль – братья безумно любили друг друга. Они даже отложили срок угона самолета и вообще бегства из Советского Союза на один год, потому что старший – Каха Ивериели, – категорически отказался покидать Союз без младшего, Пааты.

В отличие от Геги, с самого начала Паату допрашивал немолодой, опытный и известный следователь. Кто знает, в который уже раз он записывал совершенно ничего не значившие ответы.

Но в тот день, когда у Пааты совершенно неожиданно начались боли в животе, на допросе его встретил совсем другой, молодой следователь, который с очень доброжелательной улыбкой обратился к Паате и даже предложил ему сигарету.

Паата молча прикурил, молчание нарушил сам следователь.

– Мы из одного района.

– Я вас не помню.

– И не можешь помнить, вы с братом в Москве учились, а я во Владивостоке.

– Может, мы вместе в детсад ходили, – широко улыбнулся Паата.

– Мы из одного района, действительно могли в один и тот же садик ходить, я помню, в моей группе были какие-то братья.

– Я в садик не ходил, не любил суп с луком.

– А твой брат?

– Он тоже не ходил, пюре не любил.

– Я его видел, но про пюре он не говорил.

– И часто видите моего брата?

– Когда хочу. Если по делу нужно.

– Как он?

– Для арестанта неплохо: я на него обычно обращаю больше внимания. Ведь мы из одного района, ты же понимаешь.

– Он тоже в этом здании?

– Говорю же, с ним все в порядке.

В действительности Паата сам не знал, в каком здании находился, но подозревал, что до суда его поместили в тюрьму КГБ вместе с другими политзаключенными, а это здание находилось на проспекте Руставели, за старой почтой. Снаружи ничего не было заметно: при коммунистах камеры располагались не в здании, а в подземных лабиринтах.

Соседнее здание почты-телеграфа красивым фасадом выходило прямо на проспект, и когда Паата проходил мимо, он всегда останавливался у стены, на которой все еще были видны следы пуль: несмотря на то, что после 9 марта 1956 года прошло уже столько лет. Именно здесь расстреляли безоружных грузинских студентов.

– Когда ты его еще увидишь? – спросил Паата следователя, хотя и не надеялся на правдивый ответ.

– Хочешь что-нибудь передать?

– А передашь?

– Что хочешь, то и передам.

– Скажи, что со мной все в порядке, больше ничего.

– Ничего?

– Ничего.

– Не стесняйся, если хочешь что-нибудь сказать, я передам. Все скажу, что поручишь.

– Больше ничего, я же сказал.

– Если хочешь что-нибудь сказать брату до суда, или предупредить… Ну ты понимаешь, о чем я. По-дружески советую, брат.

– Передай то, что я сказал, больше ничего.

– Смотрите, чтобы так не получилось, что на суде один скажет одно, другой – другое. Для вас же лучше, сам понимаешь.

– Что нового может сказать кто-то на суде? О том, что было, и так все знают, а больше ничего и не было.

– Все так думали, но сейчас выяснилось, что вашим главарем был какой-то монах…

– Какой монах?

– Отец Тевдоре.

– Кто это выдумал?

– Он сам признал.

– Под пыткой?

– Тебе не стыдно? И какой смысл в пытках? Нам скажет, а на суде потом откажется. Нас так не устраивает.

– И как же он мог признаться, его даже в самолете не было и он ничего не знал?

– Нас это тоже удивляет, сильно удивляет. А знаешь, что еще меня удивляет? Я это уже по-дружески тебе говорю. Вот как это он сам остался в монастыре, а вас послал на бойню?

– Он ничего про самолет не знал.

– Потому что вы ему не сказали.

– А если б и сказали, он все равно был бы против.

– Не знаю, не знаю. Теперь он совсем другое говорит.

– Что говорит?

– Говорит, что был организатором. Кто ж такое дело напрасно на себя брать будет?

– Врет.

– Почему?

– Хочет нас спасти.

– Значит, он действительно был организатором.

– Монах с нашим делом не связан, и в самолете его вообще не было.

– Он-то говорит, что сам все запланировал, но…

– Что «но»?

– Если бы кто-нибудь, хотя бы один, подтвердил это на суде…

– Не найдете вы такого – этот монах вообще был против угона самолета.

– Ты же говорил, что он ничего не знал…

– Я тебе потому это говорю, что мы из одного района, и я хочу вам помочь. Я же хочу спокойно ходить по нашему району, дети у меня там растут…

– Монах ни при чем, и я ничем не могу вам помочь.

– Себе помоги, нам помогать никто тебя и не просит.

– Я пойду.

– Иди и подумай, я – тут, если надо, помогу. Близкие мы, это мой долг… Если что понадобится, не стесняйся.

– А что может мне понадобиться?

– Не знаю, мы же мужчины: печали, боль, тысячи забот. Я иногда так устаю, что трудно что-нибудь не принять – работа, дом, нервотрепки, тысячи проблем. Про меня никто не скажет, что я наркоман, но иногда без этого не получается.

– Мне не нужно.

– Знаю, но врач сказал, что у тебя какие-то боли. Вот и я подумал, что могу что-нибудь тебе достать вместо болеутоляющего.

– Ничего мне не надо.

– Как хочешь. Я тебе, как друг, предложил.

– Не нужно.

Паата привстал, улыбнулся, и следователь позвал конвоира. Когда его выводили из комнаты, следователь еще что-то говорил, но Паата его не слушал, он думал о мучавшей его боли. Какие-то странные боли начались у него сразу после вчерашнего обеда – если то, чем их кормили, можно было называть обедом. Но Паата думал о другом. Он думал о том, откуда мог знать о его болях следователь, если сам Паата никому ничего не говорил.

Вернувшись в камеру, он решил потребовать доктора, у которого, конечно же, не оказалось болеутоляющего, тем более от этой боли…

Когда Геге сказали, что его снова ведут на допрос, он готовился с такой радостью, что удивил охранника. По коридору он шел очень быстро, даже получил от конвоира несколько замечаний. Но сейчас Гега думал только о стене у входа в комнату следователя, где ожидал найти ответ Тины, и когда ему велели там остановиться, сердце Геги забилось так же часто, как и тогда, на их первом свидании.

Рядом с написанными им несколько дней назад двумя английскими словами, теперь мелкими буквами, но вполне разборчиво было уже приписано начало той строфы из «Витязя в тигровой шкуре», которую однажды прочла ему Тина, – «В башне я». И Гега в ответ спешно приписал продолжение «сижу высокой».

И хотя они были узниками не в высокой крепости, а в подземельях КГБ, сейчас для Геги это не имело значения. Ни сейчас, ни потом, неизвестно на котором по счету допросе, он вообще не слушал уже не раз сменившихся следователей. На этот раз это был уже пожилой. Точнее, он не мог их слушать. Гега думал о той ночи, когда на море Тина достала с полки хозяев «Витязя в тигровой шкуре».

Они лежали очень близко от окна, откуда было видно море, а луна была такой большой и светлой, что им даже не пришлось зажигать свет, чтобы читать книгу.

Это была идея Тины:

– Я закрою глаза, открою наугад «Витязя» и прочту то, что сразу попадется на глаза. А потом и ты закрой глаза, положи руку и прочти.

И в комнате следователя Гега точно вспомнил, что тогда Тине сразу же попалась именно эта строфа: «В башне я сижу высокой…».

Но следователь никак не мог понять, почему у заключенного, которого ожидал самый страшный, смертный приговор, такое счастливое выражение лица. Не знал он и того, что в жизни Геги это был самый счастливый день – в этот день Гега убедился, что Тина жива, что с ней все в порядке и, главное, она не одна. Их было двое: Тина и еще не родившийся малыш, который вместе с Тиной жил в тбилисской тюрьме КГБ. Гега не знал точно, в какой камере жили его жена и еще не родившийся ребенок, но главным для него было то, что они живы. И в комнате следователя он думал только о том, чтобы поскорее закончился допрос и когда его снова поставят у той стены, он успел бы написать еще два слова: «наш ребенок», «привет малышу» или «береги ребенка»…

Сосо Церетели, Дато Микаберидзе, Гия Табидзе

Думал Гега и о том, как ласкала Тина еще не родившегося ребенка, как трогала прекрасными пальцами свой живот, где уже жил новый человек…

А следователь решил, что раз арестант в таком хорошем настроении, то лучшего момента для того, чтобы сказать главное, не следует и ждать. У следователя в действительности и не было никаких желаний, но было задание, которое надо было выполнить, поэтому он прямо сказал Геге:

– На суде вы должны подтвердить, что угоном самолета руководил тот монах.

– Почему?

– Потому что он и был организатором угона.

– Я уже объяснил следствию, что это абсурд: не может человек руководить тем, категорическим противником чего был и остался.

– Следствие и так все знает. То, что он был организатором, уже доказано фактами и подтверждено твердыми аргументами. И монах утверждает, что сам всем руководил.

– А что вы тогда от меня хотите?

– Для суда важно, чтобы кто-нибудь из вас подтвердил это.

– Почему я? Я его вообще не знал.

– Для нас это не имеет значения. Главное, чтобы кто-нибудь из вас подтвердил, что именно монах был организатором, а вам это сделать легче всего.

– Почему мне?

– Потому что ваша жена ждет ребенка, а по советским законам нельзя сажать беременных женщин.

– Никогда закон не соблюдали. Что ж теперь о нем вспомнили?

– Мы всегда соблюдаем закон, и сейчас тоже.

– Значит, мою жену освободят?

– Террористов мы не освобождаем!

– Что вы хотите сказать?

– Я, по-моему, все ясно сказал. Но вы и сами должны понимать, что судьба вашего будущего ребенка зависит как раз от того, какие вы дадите показания в суде…

– Если я не скажу того, что вы хотите, что тогда будет?

– Ничего, сынок, воля твоя, я по-отечески советую подтвердить, что тот монах был организатором и…

– А если не подтвержу, что произойдет?

– Сказал же уже, ничего не произойдет. И так докажут, что тот монах был главарем вашей бандитской группировки, но твои показания были бы для нас дополнительной помощью.

– А если я вам не помогу?

– Тогда и мы тебе не поможем. То, что в тюрьме беременной женщине нужен особый уход, думаю, ты и сам понимать должен.

– Но с ними же все в порядке?

– Пока да, но вы же знаете, какие условия в тюрьме. Каждую минуту может случиться что-нибудь такое, что…

– Что моя жена может потерять ребенка?

– Я этого не говорил, но вы должны знать, что террористку, угонщицу самолета, из тюрьмы никто не выпустит.

– Но ребенок же ни в чем не виноват, он еще даже не родился!

– Вот я тебе и говорю, сынок: их судьба и будущее зависят от тебя.

– Если у моей жены и ребенка все будет хорошо, я скажу все, что понадобится следствию и суду.

– Ты сообразительный парень, и почему из-за этого подонка монаха должны погибнуть столько людей?!

Обрадованный следователь сказал еще несколько фраз, но Гега не слушал, сейчас он думал только о той стене, на которой должен был успеть написать два слова. Он успел, и написал не два, а три слова:

«береги нашего малыша…»

Но, вернувшись в камеру, он размышлял уже о следователе, которому даст именно те показания, которые от него требовали, и этим спасет своего ребенка. Сейчас для него главным было рождение маленького человека, который должен был родиться до суда. Потом Гега сказал бы правду, во время суда он рассказал бы все, только правду, иначе поступить он не мог. Он не мог подтвердить того, что от него требовали, – ведь это была ложь, и монах не был виновен, он даже не сидел в самолете. Поэтому Гега сказал бы только правду, но – после того как с громким криком в одной из камер тбилисской тюрьмы КГБ появится на свет его ребенок. Он родится, как рождаются все малыши, когда их легкие впервые наполняются воздухом, и они еще не знают, что это всего лишь первая боль.

Гега тоже не знал, что те, кто выносил приговор, были гораздо более жестокими, чем он мог себе представить. Впрочем, представить, каким окажется этот первый приговор, никто не мог, даже в той жестокой стране…