После перерыва старика свидетеля в зале, конечно, уже не было.
Несмотря ни на что, даже на то, что слово «смерть» уже второй раз прозвучало в тот день, жестокость приговора удивила не только обвиняемых и их родителей, но и присутствовавших в зале сотрудников КГБ. Приговор, который зачитал судья, был совершенно неожиданным для всех: Тину приговорили к четырнадцати годам заключения, всех остальных – к расстрелу.
Сразу после объявления приговора обвиняемых вывели из зала. Гега взглядом искал мать, а она видела лишь спину сына, которого куда-то вели. Она надеялась, что не на расстрел, ведь поверить в это было невозможно. Никто не хотел верить, что Гегу и его друзей расстреляют, еще оставался последний шанс на спасение – помилование, которое власть иногда даровала осужденным на смертную казнь.
Сейчас необходимо было письмо, подписанное самыми авторитетными людьми Грузии, обращение к властям с просьбой сохранить жизнь сбившимся с пути молодым людям. В письме, которое составили несколько человек, как раз так и было написано, но только их подписей было недостаточно, и по всей Грузии стали искать известных и авторитетных грузин.
Большинство из них в это время, в середине августа, отдыхали на Черном море, в основном в Абхазии, и их находили прямо на пляжах. Друзья Геги и просто добровольцы разыскивали представителей грузинской интеллигенции по всему побережью и там же, у моря, на солнце, шепотом беседовали с загорающими. Отдохнувшая грузинская интеллигенция по разным причинам подписывала просьбу о помиловании угонщиков самолета: кто-то из любви к Геге, искренне, кто-то – чтобы не отстать от других, а кому-то, чтобы придать смелости, намекнули, что идея письма исходит от властей.
Гега Кобахидзе, Иракли Чарквиани, Гиоргий Мирзашвили
Просьбу о помиловании должны были отправить или отвезти в Москву: грузины искренне и наивно верили, что решение о расстреле принимала Москва, а власти Грузии лишь выполняли приказ. В действительности же все было наоборот, и, когда грузинские власти обнаружили, что просьбу о помиловании подписывают ученые, режиссеры и актеры, всегда сотрудничавшие с советской властью и считавшиеся вполне лояльными, они не только возмутились, но и вознегодовали. Причиной возмущения грузинских коммунистов была вполне ожидаемая негативная реакция Кремля на то, что грузинская интеллигенция, как оказалось, смело и открыто защищает антисоветские элементы. Это означало, что грузинские власти плохо работат со своей интеллигенцией, и вообще плохо работают. Причиной возмущения секретарей ЦК Грузии стало то, что грузинские интеллигенты, те самые, кому правительство раздавало дома, дачи и машины, без согласования с властями подписали просьбу о помиловании, тем самым, предавая Коммунистическую партию и лично Первого секретаря.
Приговор вынесли тринадцатого августа, а телепередачу под названием «Бандиты» выпустили в эфир через десять дней, двадцать третьего. Десять дней ушло на монтаж материалов. Кадры старались подобрать так, чтобы у зрителей не оставалось сомнений в том, что речь действительно идет о бандитах, циничных убийцах, террористах, которые действительно ничего иного, кроме расстрела, и не заслужили. Десять дней обсуждали детали, которые надо было отобрать для грузинских телезрителей, но и среди них все же остались спорные моменты. Например, была деталь, касавшаяся Пааты Ивериели, который до начала штурма самолета подарил красивой пассажирке по имени Катрина свой пробитый пулей паспорт со словами «мне он больше не понадобится», и власти всерьез думали о том, чтобы использовать против него женщин. По ходу следствия, если можно так назвать процесс, нашли нескольких женщин, с которыми у Пааты Ивериели в разное время были романы – нашли для того, чтобы они на суде охарактеризовали Паату как сексуального монстра. Они должны были сказать, что братья Ивериели стремились в Америку не для того, чтобы открыть собственную медицинскую клинику, как они сами утверждали, а потому, что ожидали встретить там таких же, как и они, распущенных женщин, поскольку за годы учебы в Москве так и не смогли полностью удовлетворить свои сексуальные потребности. Потом кто-то высказал опасение, что это может подействовать на общество противоположным образом, и развитие подобной версии на суде сочли нежелательным.
Но зато была деталь, которую, в отличие от предыдущей, все же оставили для суда и несколько раз, как серьезное обвинение, повторили, что обвиняемые всю ночь не выпускали пассажиров в туалет. Хотя на самом деле, пока снаружи обстреливали самолет из автоматов, угонщики не только запрещали пассажирам, но и сами не двигались в сторону туалета. На этом процессе вообще опустили деталь, которая, тем не менее, говорила очень о многом: в самом начале, когда они стали встречаться в Цхнетах и на Львовской улице, речь чаще всего шла о газовых баллончиках. Они слышали, что существуют маленькие карманные газовые баллончики, которые, по их плану, надо было всем приобрести. Приставив эти баллончики к лицу пилотов, угонщики заставили бы тех изменить маршрут. Там же, в Цхнетах, они даже составили письмо, в котором выставляли свои требования пилотам и призывали их подумать о пассажирах и стюардессах.
В конце концов, передачу смонтировали так, что несколько интеллигентов сами отказались от своей подписи под просьбой о помиловании, а всех остальных вызвали в ЦК, заставляя угрозами сделать то же самое. Многих же не только принудили отказаться от своих подписей, но и заставили написать объяснение с извинениями за ошибку, которую они совершили по отношению к Компартии и правительству. Правда, нашлись и такие, которые поступились своими привилегиями, но не отказались от поставленных подписей и до конца не изменили своего мнения о том, что Гегу и его друзей необходимо помиловать. Было ясно, что расстрел уже предрешен, и в Москве совершенно напрасно ждали просьбу грузинской общественности о помиловании угонщиков самолета.
А в Грузии народ воспринял решение правительства как неоправданную жестокость – и о жестокости Шеварднадзе стали слагать легенды. Тогда это была единственная возможность отомстить ему: повсюду рассказывали историю о том, как Шеварднадзе вызвал к себе в кабинет отца братьев Кахабера и Пааты Ивериели для беседы о сыновьях, осужденных на казнь. Никто не знал, насколько достоверным было то, о чем рассказывали в народе, но, как правило, такие «народные истории» точно выражают его настрой.
Отца Пааты и Кахабера, известного грузинского врача и ученого, которого Шеварднадзе знал лично, естественно, на второй же день после ареста сыновей освободили от занимаемой должности, а через три недели после окончания суда вызвали к Первому секретарю.
Важа, конечно, догадался, о чем, вернее, о ком, он будет беседовать с Шеварднадзе, и специально пошел в джинсах в ЦК Грузии, туда, где решалась судьба его сыновей.
Собственных джинсов у него не было, но в комнате сыновей Важа нашел джинсы одного из них. Хотя это и было нелегко – ведь комнату уже столько раз обыскивали и переворачивали, что под конец в ней уже перестали наводить порядок: не было никакого смысла, опять пришли бы и снова все перерыли. Поэтому Важе долго пришлось искать джинсовые брюки, еще хранившие запах его сыновей. Надев их перед зеркалом, он отправился в ЦК.
В ЦК, когда ему выписывали пропуск, сотрудники, независимо от ранга, удивленно оглядывали человека, который шел на встречу с Шеварднадзе – это был первый случай, когда вызванный в ЦК человек явился в джинсах.
Сидевший наклонив голову Шеварднадзе даже не услышал обращенного к нему приветствия – вначале он увидел брюки и когда, все еще не поднимая головы, предложил гостю сесть, внимательно вгляделся в его джинсы. Сердито вглядывался и, наверное, думал, что это был отцовский протест против уже вынесенного сыновьям смертного приговора. Поэтому и беседу он начал так, как начал.
– Наверное, догадываешься, почему вызвал.
– Не знаю. Знаю только, что разговор, скорее всего, пойдет о моих сыновьях.
– Значит, знаешь.
– Слушаю.
– Это я тебя слушаю.
– Мне нечего вам сказать.
– Но, наверное, есть о чем попросить.
– Что вы имеете в виду?
– Конечно, твоих сыновей.
– О моих сыновьях ничего просить не могу.
– Почему, в наше милосердие не веришь?
– Не имею права просить оставить жизнь только своим сыновьям, другие виновны не больше них.
– Значит, просишь о том, чтобы всем изменили приговор?
– Если вызвали для этого, то об этом и прошу. Одних только моих сыновей не могу просить спасти – тогда я буду не прав перед теми родителями, кто лично не знаком с вами и не может попасть сюда, чтобы спасти своих детей…
– Но у других другая ситуация.
– Сейчас все мы в одинаковой ситуации.
– Такой приговор сразу двум сыновьям еще не выносили. Другие потеряют по одному ребенку, а ты обоих, если их не помилуют…
– Кто должен помиловать?
– Москва.
– Шанс есть?
– Мы делаем все, что от нас зависит. Но очень часто решения принимаются так, что нас не спрашивают, если бы решал я, то, ты же знаешь…
– Знаю, – сказал Важа, несмотря на то что в действительности не знал, что сделал бы этот человек, если бы замена приговора зависела от него, и на какое-то время оба замолчали. Важа не сказал Шеварднадзе правду потому, что пока еще была надежда спасти сыновей.
Молчание снова нарушил Шеварднадзе:
– На смягчение приговора всем шанс невелик, но я все-таки смогу спасти одного из твоих сыновей. Мы столько лет знакомы, и ты до сих пор ни разу ни о чем меня не просил.
– Я и этого не просил.
– Поэтому-то я и хочу спасти хотя бы одного из братьев, я уже говорил с Москвой об этом…
– Как?
– Тому, кто больше заслуживает смягчения приговора, наверное, и заменят…
Важа встал на ноги и собрался что-то сказать, но неожиданно у него пересохло в горле, и он не смог вымолвить ни слова. Шеварднадзе решил, что тот хотел поблагодарить Секретаря ЦК и показал рукой, мол, не стоит благодарности. Важа снова попытался что-то сказать, но безрезультатно, и медленно двинулся в сторону двери. Когда он открыл дверь, Секретарь ЦК встал, приблизился к нему и почти шепотом, по-дружески спросил:
– Ты кого бы предпочел?
Важа почувствовал, что, если Шеварднадзе сейчас скажет ему что-нибудь еще, он может скончаться на месте, и он намеренно громко захлопнул дверь. Хлопнул дверью и ушел.
Понятно, зачем это придумали, но автор рассказа остался неизвестен.
После вынесения приговора Тину, как заключенную, уже осужденную, должны были перевести в женскую колонию, а остальных – в камеры смертников, располагавшиеся в подземельях древней Ортачальской тюрьмы. Им оставалась всего одна ночь в тюрьме КГБ, и монах попросил того самого охранника, которому тайно подарил Евангелие от Иоанна, выполнить его последнюю просьбу.
– Завтра меня уже не увидишь, переводят.
– Знаю.
– К смертникам.
– Знаю.
– Расстрела буду ждать.
– Знаю.
– Последнее желание ведь всем исполняют?
– Скажите, я постараюсь.
– Знаешь, где сидит Гега?
– Знаю.
– А Тина?
– Ее камеру тоже знаю.
– Можешь сделать так, чтобы они увидели друг друга?
– Этой ночью?
– Это последняя ночь, больше они уже никогда не увидятся. Это и есть моя последняя просьба.
– Женский этаж не мой, а без ключей я туда не попаду.
– Любовь отпирает все двери…
– А когда мы поговорим о той книге, батюшка?
– Когда ты откроешь первую дверь любви, после этого. Это здесь же, на верхнем этаже…
– Еще много таких дверей меня ждет?
– Много, но некоторые открыть будет легче.
– Первая дверь всегда самая сложная, ведь так, батюшка?
– Давно хочу тебя спросить, как ты попал сюда на работу, и все время забываю. Все время удивляюсь, и все равно забываю…
– Об этом, батюшка, я расскажу, когда вернусь.
Охранник посмотрел на часы, потом улыбнулся монаху и спокойно, очень спокойно сказал:
– Я сейчас прямо и поднимусь, думаю, время подходящее.
– Время всегда одинаковое, – сказал монах, скорее самому себе, и перекрестил уходящего охранника.
При свете висящей в коридоре лампочки охранник снова посмотрел на часы и ускорил шаг. Он быстро прошел коридор и завернул направо, поднялся по лестнице и с шумом положил на стол перед своим спящим начальником Евангелие от Иоанна.
– Что это?
– Книга.
– Я вижу, что книга.
– У заключенного отобрал.
– Разве им помогут молитвы? Мой дед был дьяконом, и что? И ничего, он все время молился в церкви, а сейчас во дворе той самой церкви и лежит, в конце нашей деревни… Хоть бы до моего возмужания дожил, а так в городе он всего два раза побывал…
– Начальник, я хочу ключи от верхнего общего, надо заключенного ввести, у него желудок расстроен, а нижний засорился, и мастера до утра не будет.
– Какого заключенного?
– Фамилию не помню, за консервное дело сидит.
– Твой заключенный?
– Мой.
– Чем же таким вы их накормили?
– Своими же консервами.
Начальник от души расхохотался и вытащил ключи из ящика стола.
– Поскорей пусть справит, уже ночь, ты же знаешь, по правилам запрещено.
– Но если с ним что-нибудь случится, с нас же и спросят, только хуже получится.
– Ты что-то в последнее время очень поумнел, на мое место метишь? Командовать захотел?
Теперь уже рассмеялся охранник, но не так сердечно, как его начальник, и пошел дальше. Он прошел в самый конец коридора, потом поднялся на верхний этаж. Свернул влево и стал пересчитывать камеры. Остановился у седьмой камеры слева, вначале оглянулся на полутемный коридор, потом постучал ключом в дверь. Ответа ждать не стал и отпер замок. Гега стоял, и охранник тихо, еле слышно, произнес:
– Выходи скорей.
– Что случилось?
– Меня монах попросил.
Гега и охранник быстро прошли коридор и повернули направо. Потом поднялись по лестнице, охрана верхнего этажа удивленно спросила, куда посреди ночи ведут заключенного.
– В девятнадцатой его жена, на пять минут, потом поведу обратно.
– Ты знаешь, что тебе за это будет?
– Если они сейчас не повидаются, то больше уже никогда не увидятся. Его сегодня к расстрелу приговорили, завтра в Губернскую переводят.
– Его камера освобождается, вот туда тебя и определят.
– Ты мне ключи не давал, я их насильно отобрал. Если потребуют объяснений, так и напиши.
Охранник вырвал из рук дежурного по этажу ключи от камер и вместе с Гегой углубился в коридор. Гораздо больше, чем дежурный по этажу, был удивлен Гега, который прошептал охраннику:
– А я так ни разу и не пошел к монаху.
– Когда?
– До ареста, он все время меня ждал…
– То-то и оно, – сказал охранник и остановился у девятнадцатой камеры. Осторожно постучал, приоткрыл дверь и впустил Гегу в камеру.
Тина, босая, в одной белой рубашке, сидела на стоявшей прямо напротив двери койке. Койка была у стены с окном, на окне виднелись решетки, но за ними, снаружи, была еще одна стена, построенная из давно потерявших свой цвет кирпичей.
Тина сидела босая и ничего не говорила, а только слушала сидевшего рядом с ней Гегу, осторожно, очень осторожно, поглаживавшего Тинины пальцы:
– Не думай об этом… Моего деда тоже приговорили к расстрелу, но он спасся. Я ношу его имя. Когда его должны были расстрелять, ему тоже было двадцать три, и он по-мегрельски сказал Берия, что не боится смерти, а поговорит с ним потом, когда и тот тоже там окажется. Ночью его вывели из Метехской тюрьмы и поставили спиной к Куре, мой дед попросил не стрелять ему в спину, хочу, мол, смотреть смерти в глаза. Они прицелились, выстрелили и специально, по приказу Берия, промахнулись. Оказывается, потом мой дед только о том и говорил, что Берия поступил с ним хуже, чем если бы просто убил… Он и сейчас жив, ты же его помнишь, на нашей свадьбе он все время целовал тебя в лоб и плакал… И меня не расстреляют, не бойся, обязательно что-нибудь произойдет, и меня не расстреляют…
В дверь очень вежливо постучали, и Гега встал.
– Иду, – сказал Гега очень тихо и снова сел, крепко, очень крепко сжал правой рукой пальцы Тины, без которых так соскучился, и заплакал так, как когда-то в детстве, когда во дворе позади дома нашел мертвую птичку.
Выходя из камеры, Гега, пока охранник запирал дверь, еще раз посмотрел на Тину, которая сидела на койке. Такой он ее и запомнил – сидящей на тюремной койке, босой, с мокрыми от слез глазами…