Месяц Аркашон

Тургенев Андрей

Автор этой книги живет по принципу: если человек в одном деле добился предельных высот, так что путь дальше — это уже «завоевание небес», надо все бросить и начать восхождение на гору по другому склону. «Месяц Аркашон» — роман, блестяще подтверждающий верность этого принципа.

 

ПЕРВАЯ ЧАСТЬ

Над столиком висит фотография. Крендель в черной шляпе и барышня в сложной прическе. Кто-то из них у другого прикуривает. Прикуривание происходит извилистое. Барышня прижала сведенные лопатки к стене, запрокинула голову. Балансируя на одном каблучке, подняла вторую ногу и точно угодила коленом в разрез юбки. Руки легли сзади на бедра: будто она себя ласкать собралась. Крендель навис над ней скрипичным ключом, просунул руку под локоток подруги и уткнулся пальцами в стену чуть выше ее макушки. Колено он поднял к ее капроновому колену.

Декорации тоже вычурные: плющ, арка, тяжелый железный фонарь на стене и общее ощущение середины прошлого века. Времени, когда не было интернета и тамагочи. Коровьего бешенства, озоновых дыр и антиглобализма. Меня не было.

Две длинные сигареты. Зажав их самыми кончиками губ, вытянув по-утиному губы, герои тянут сигареты навстречу очень издалека. Словно мост строят с двух берегов: всегда думаешь, что рукава не сойдутся. Мне, впрочем, кажется, что даже ложка в моей руке встречается в тарелке со своим супом совершенно случайно.

Я хорошо владею своим телом. Я им, собственно, зарабатываю на жизнь. И чужими телами я неплохо владею, это часть моей профессии. Но у меня проблемы с вещами, которые продолжают тело. Я отвратительно вожу автомобиль. Не смог научиться стрелять, когда потребовалось. Ненавижу нажимать на клавиши компьютера: грязные. Буквы похожи на червяков, которые завелись от грязи. Дома я протирал клавиши ваткой с водкой, но я давным-давно далеко от дома. Если надо написать электрическое письмо, я пользуюсь интернет-кафе, где клавиши просто засалены.

Сигареты все-таки встретились. Фотограф щелкнул. Отправил кренделя и его фифу в путешествие по ненадежной серебряной вечности. Я вижу их полсотни лет спустя: хотели они этого?

Столик стоит в тесном углу. На Севере стена с фоткой, на Юге стена без фотки, на Западе окно, в которое стрекочет дождь: впервые за ту неделю, что мы торчим в Париже. Готовая декорация. Ловушка для парочек.

— Поехали! — говорю я.

Алька встает с Юга. Прищурив тревожный карий глаз, изучает снимок. Просовывает меж зубов язычок, плотнее сводит лопатки. Упирается кроссовкой в штукатурку. Тянет подбородок, морщит кнопку носика. Хихикнула, но мгновенно вновь стала серьезной. Я сцепился с нею локтями и пристроил руку на стене, как учит снимок. Длины моей руки не хватает, чтобы точно повторить композицию. Альке приходится немножко сползти вниз, а мне — неуклюже навалиться сверху, приплющить Альку к стене. Ошибка. Ребята с картинки при всей замысловатости поз реально касаются друг друга только сигаретами. Ну ладно. Я вставляю Альке в рот «Лаки-Страйк Лайтс». Язычок Альки исчезает за зубами. Язычок пламени вспыхивает на зажигалке. Та часть моего тела — та его лучшая часть, напоминающая пропорциями сигарету (скорее, джойнт), что живет своей жизнью в штанах — тоже тянется к Альке. Так мы и сфотографировались. В смысле, прикурили. Но было ощущение, что кто-то — сверху, из другого времени — нас сфотографировал.

Только мы уселись, в кармане заиграл «Турецкий марш». Еще одна вещь, которой не было пятьдесят лет назад. И даже пять. «Турецкий-то марш» был, не было мобильной связи. За три последних года через мои карманы прошло полдюжины телефонов. Они забываются в такси и разбиваются в хлам, шмякаясь о стенки. В квартире, где я появился на свет, висит на стене телефонный аппарат, из которого отец узнал о смерти Сталина. Он до сих пор на ходу: та же антикварная мембрана коверкает мой голос в тех редких случаях, когда я звоню родителям. А карманные телефоны — что носовые платки.

— Не вы первые. Многие так… подражают. И особенно в дождь, — сообщает сладкоголосый официант, ставя на стол каппуччино. Алька насыпала на пенку сахар и наблюдает, как сахаринки проделывают норы в снежной шапке.

По телефону мне сделали такое предложение, каких я обычно не принимаю. Предложение, противоречащее моим принципам. Но сейчас у меня совсем нет денег. В кармане мелочи евро на 7. И банковская карточка: легкая, как пушинка, после того как с нее спорхнул последний цент. И я отвечаю в телефон, что должен подумать.

От отсутствия денег всегда страдают принципы. Хотя, казалось бы, какая связь?

— Что-то не так? — спросила Алька.

— Все отлично и ничего плохого.

— Ты уверен?

— А что?

— Ты дергался. Три раза повторил «ну, не знаю».

— М-м…

— Агент звонил? — догадалась Алька.

— Агент.

— Дэнс-дэнс-агент или трах-трах-агент?

— М-м…

— Трах-трах, значит?

— Да, но… Потом расскажу. Не хочу сейчас. Надо сосредоточиться, — пробормотал я, отвернулся и вперился в дождь. Якобы перед выступлением мне нужна тишина. Это не так — я думаю о другом. О взаимосвязях отдаленных вещей.

Присутствие денег сегодня напрямую, например, связано с отсутствием дождя. И наоборот.

Алька знаком просит дать ей мелочь. Я вывернул карман, и Алька теперь разглядывает реверсы монеток — те стороны, где картинка. Ищет оборотки, какие еще не попадались. Португальскую или финскую.

Можно сию секунду перезвонить трах-трах-агенту и уже через два часа получить в «Вестерн Юнионе» аванс, многократно превышающий те крохи, что я заработаю сегодня, если дождь перестанет. Или не заработаю, если не перестанет. Но это значит переступить через принципы. Хуже. Это значит — наложить себе на голову хорошую кучу новых сложностей. Зато через два часа можно уплетать устриц: я обещал Альке еще неделю назад. Принцип против устрицы. Ойстрицы. Кто кого поборет?

Я загадал: кончится дождь — откажусь. Не кончится — соглашусь.

— Ты заметил, как я напряглась, когда ты включил зажигалку? — спрашивает Алька.

— Нет. Ты разве напряглась?

— Странно, что ты не почувствовал. Ты буквально ведь лежал на мне. Обычно ты чувствуешь…

— Нет, ничего такого я не почувствовал. Вроде все нормально…

— Ничего так себе нормально, на фиг! Меня буквально всю судорогой свело!

— Да? Извини. Наверное, задумался…

— О трах-трахе?

— Что ты меня допрашиваешь! — вспыхиваю я. — Ты что, гестапо?

— Я просто спросила…

— Я же тебя просил — дай мне сосредоточиться! Хочешь, чтобы я провалился?!

Нет ничего гаже раздражения. Эту эмоцию не назовешь сильной — в каком смысле бывает сильной ненависть, например, или желание. Раздражение — это такой вариант спокойствия. В раздражении я способен разбить окно, лягнуть проезжающий транспорт, заорать на всю улицу, но оставаться при этом спокойным. В смысле, безответственным. Не беспокоиться ни за себя, ни за последствия, ни за того, кто рядом. Раздражение гадко тем, что просто вынимает из тебя все остальные эмоции, как стекло из оконной рамы. И невозможно понять, куда пропала твоя хваленая нежность. Сидишь перед драгоценным человеком и орешь ему в лицо такие гадости, что ни пером, ни топором.

Алька пожимает плечами. Ссора со мной для нее — не Бог весть что за трагедия. Привыкла. Ее отношение ко мне можно передать словом «терпит». Терпит, как и многих других. Поставила мне за раздражение где-то внутри себя маленький бессознательный минус. Он пойдет в счет, когда Алька будет выбирать, с кем провести следующую неделю.

Я знаю, отчего я вскипел. Лелеять мышцы партнера — один из немногих моих талантов. Да, я не умею стричь газоны и рисовать, чинить унитазы и засыпать порошок в ксерокс — зато остро чувствую, если человек рядом со мной, допустим на диване, неловко разместил свою, скажем, ногу. Такую досаду я умею исправить — одним точным движением. Я всегда знаю, какую часть тела и как надо потеребить девушке, чтобы она задохнулась от счастья. Потопла бы чтобы вся в этом счастье по самые уши души. И вот Алька говорит, что инструмент мой не сработал. Есть от чего сходить в раздражение.

Впрочем, Альку как раз мой инструмент не особо пронимает. Вольная такая птаха. Мужики возбуждаются как из пулемета, а девушке от секса удовольствия — с гулькин чих. Алька может переспать, насколько я понимаю, с любым самцом, к которому не испытывает отвращения. Если он проявит инициативу — нет причин жеманиться. А нет — так и нет. Алька, по-моему, не придает сексу серьезного значения. Трахается, что ли, для порядка.

— Извини, Алька, — говорю я. — Прости, пожалуйста. Звонок был проблематичный, но никакой катастрофы нет, я все пойму завтра и тебе расскажу.

— Это было до звонка!

— М-м… Я имею в виду, что сейчас я сорвался потому, что думаю о звонке. А тогда я не заметил, что ты напряглась… Почему ты напряглась?

— Мне показалось, что сейчас пролетит пуля.

— Пуля?!

— Маленькая такая обычная пуля. Круглая, или какие они…

— Пули продолговатые, — говорю я. — Хотя, наверное, разные бывают. Как презервативы — с усиками, с запахом. И тебе показалось, что пуля пролетит — где?

— Между нашими сигаретами.

— Даст то есть нам прикурить?

— Да, и сигареты зажгутся. Она их коснется самыми своими боками… Самыми микронами. Даже, может, не коснется, а пролетит мимо, воздух разогреет, и сигареты прикурятся.

— Между ними пуля пролетела, — пропел я на шальной мотив.

— Вслед за нею кошка прошмыгнула, — поддержала Алька.

Мы, не сговариваясь, смотрим на фотографию Прикуривающей Пары. Не верится, что между кончиков сигарет может прошуршать пуля.

— Для кино начало хорошее. Заходят двое в кафе, видят эту фотку, копируют композицию… И влипают в мистическую историю. А что дальше с пулей?

— О ее судьбе я не думала. Я думала о своей судьбе. Как бы я перетрухала, если бы мимо моего носа пуля пронеслась на своей пульной скорости. А пуля улетает себе в окно…

— Оставляя в стекле аккуратную дырочку.

— Или разбивает его. И на героев хлещет дождь… Это какого года снимок, как ты думаешь?

— 53-го.

— 53-го?! — поражается Алька моей точности.

— Шутка. Я просто вспоминал недавно смерть Сталина…

— Господи, в какой связи? У тебя богатый внутренний мир.

— В связи с телефонным звонком. Неважно. Ну, мне кажется, пятидесятые. Мне кажется, тогда такие шляпы носили… У Грегори Пека в «Римских каникулах», помнишь, такая шляпа?

— Не помню, — равнодушно говорит Алька. И добавляет задумчиво: — А они такие молодые.

Франт и фря действительно выглядят молодо. Лет сорок на двоих.

— Лет по двадцать каждому, — говорит Алька, — значит, сейчас им по семьдесят.

Я удивляюсь этой идее. Почему-то кажется странным, что герои фотографии вообще существовали в реальности номер один. А уж предположить, что кто-то из них жив… и вполне может жить на соседней улице… Или быть тем человеком, в которого попадет пуля, которая пробила стекло: после того, как зажгла наши сигареты…

Дождь изгаляется и морочит. Нельзя понять, прекратился он или нет. Когда мы выходим из кафе под мелкую морось, полдюжины пожилых французов отважно располагаются за уличным столиком, не спрятанным под полосатым тентом. Но время от времени ветер приносит густую охапку холодных капель. И вообще воздух влажный и неприветливый. Местные говорят, что настоящее лето заканчивается в Париже после Вознесения Богородицы. А Богородица вознеслась уже полторы недели назад.

Перед Бобуром довольно пустынно. Из коллег, мастеров-на-разные-руки-и-ноги, на площади торчит только утлый китаец, пишущий за 2 евро иероглифами любое европейское имя. В трех разных местах за эти дни мы заказали трем разным китайцам имя «Александра»: каждый нарисовал по-своему. Ни одного иероглифа не совпало.

Я выбираю, как и вчера, угол площади, примыкающий к шумной улице с магазинами. Где торчит, как перископ циклопической субмарины, высокотехнологичная вентиляционная труба. Я, чтобы быстрее войти в ритм (так надо прыгать в ледяную воду, не успевая испугаться мороза), бросаю куртку на мокрый асфальт и несколько раз высоко подпрыгиваю. Оглядываюсь на Альку: ее моя бодрость не веселит. Я поднимаю куртку, вытаскиваю из чемоданчика реквизит, кладу куртку на чемоданчик и приступаю к делу. Вы никогда не видели, как я танцую? Рассказываю. Представьте, что каждая из частей человека — будь то бедро или голова — начинают жить, во-первых, самостоятельно и очень, во-вторых, бестолково. Они движутся болезненными рывками — каждая по своему маршруту. Человек похож на пьяного, который падает-падает в лужу, но никак не упадет. Цепляется в последний момент за воздух и тотчас валится в другую сторону. Еще он похож на сенокосилку, в веретено которой угодила металлическая птица. Однако если вы понаблюдаете за конвульсиями этого человека больше двух минут, то поймете, что в его движениях есть какой-то таинственный — и, смею думать, завораживающий — ритм. Этот человек, короче, я и есть.

Первые 5-10 минут такого выступления — главный кайф. Пока я еще не начал программу, а просто разминаю суставы. Ощущение, что танец только начинается, сродни ощущению, что вся жизнь впереди. Пока люди вокруг еще не поняли, что перед ними артист. Пока они думают, что я — сумасброд. Пока среди взглядов много настороженных-осуждающих… Приятно осознавать, что ты существуешь в другой логике. Это похоже на свободу.

Моя траектория непредсказуема. Не ведома мне самому. Таких линий, какими я размечаю пространство, и не снилось авангардистам, чья мазня заполняет собою Бобур. Тут еще дождь освежил краткой порцией колючих брызг. Нормально. Жизнь удалась.

Я достаю из чемоданчика парусиновую афишу и складной штатив. Зеваки потихоньку стягиваются к моему квадрату. Ближе всех расположились два негра, перемазанные соусом из огромных крепсов. На афише моей сказано:

ТАКОЙ-ТО

СТИПЕНДИАТ И ЛАУРЕАТ

КИНОТАНЕЦ

Исполняются сцены из фильмов бр. Люмьер, Чаплина, Тарантино и пр. Исполняются также сцены из фильмов по заказу уважаемой публики.

Начинаю я с «Прибытия поезда». Ненавижу этот номер. Делаю чух-чух-чух за паровоз, бешено суетясь локтями, и хватаюсь за сердце от лица пришедших на первый сеанс дам. Лягушатникам нравится. Один из негров так смеется, что вываливает себе на штаны половину блинной начинки. Толстая ряха мрачнеет — денег я от него не дождусь. Впрочем, и так шансы невелики: черные за зрелища платят редко. Я берусь за Чаплина — опять постыдный сюжет. Пятки вместе — носки врозь. Воображаемый котелок, не более реальная тросточка, пластика болванчика, потерявшего пружинку. Что делать — площадь. Публика дура. Когда я выступаю на фестивалях, в приличных залах, все иначе. Но хороший ангажемент мне выпадает редко.

Зато потом я свое коронное танцую: танцую танец из «Криминального чтива». Танец в ресторане. Герой, который боится притронуться к партнерше, потому что она жена бешеного босса, — это мое. Боязнь задеть — моя тема. Дразнить девушку пассами в миллиметре от сладких точек, касаться волосков на руке волосками своей руки, и вздрагивать, как от удара молнии, и отскакивать в священном трепете… В этот момент партнерша дергается так, будто бы и впрямь хочет сразить меня током. Но не успевает — я уже увильнул. Игра в касания с жизнью. Я скольжу сквозь нее, стараясь не задевать лишних предметов.

Вчера — здесь же, у Бобура — мне помогала в этом номере Алька. Долго уговаривал, уговорил, и зря уговорил. Алька не шибкий поклонник публичных акций вообще и хореографии в частности, а тут она еще была недовольна, что дала себя уболтать, и шевелилась нехотя, «через губу». Она, в общем, напоминала прококаиненную сомнамбулу, но драйва ни малейшего не испускала. Сегодня я вытянул партнершу из публики — толстую деваху в юбке размером с ленту для волос. Деваха сначала сильно стеснялась, и мне пришлось проявлять инициативу — от подмигиваний до поманиваний мизинцем у того самого места, где левая часть ее пестрых колготок сходилась с правой. Потом деваха раскрепостилась, и носилась за мной по всей площади с маслянистой похотью в очах, и даже покрикивала что-то невнятно-жизнеутверждающее. У меня у самого к концу номера в штанах торчал флажок.

Заказали мне два фильма: «Унесенных ветром» и про Джеймса Бонда. «Унесенных ветром» постоянно заказывают, но чаще женщины всевозможных внешностей-возрастов, а сегодня это сделал черный пачкуля, все же доевший блин. Легкое задание. Нет ничего легче трагических поцелуев перед разлукой навсегда. А вот Бонда я как-то не очень. Он слишком крут для меня. Он двигается резко, но холено, а я хоть и резко, но суетливо. Я не способен спрыгнуть с моста на проплывающую внизу баржу с террористами. Когда дома началась война, мое стремление участвовать выглядело так жалко, что отец просто выпнул меня на Запад. В общем, мне стыдно изображать настолько серьезного дядю. Пустые получаются понты. Конечно, в том и состоит профессия артиста: любую пыль в любые глаза. Но я некстати вспоминаю, что завтра иссякнет кредит в гостинице, и супермена-007 исполняю невыразительно.

Так что финальный аккорд подкачал. Денег в чемоданчик набросали мало. Негры, которые развлеклись больше всех, так ничего и не дали. В сумме вышло тридцать восемь евро пятьдесят центов. Неделю назад я танцевал на набережной Сены по приглашению мэрии Парижа. Из бюджета фестиваля «Ля пляж» мне перепало 300 евро. Третьего дня я танцевал на той же набережной в частном порядке, публика расщедрилась почти на сотню. Вчера здесь, у Бобура, едва наскребли семьдесят. А сегодня вот… Лето кончается.

После представления никто, слава Богу, не пристает с вопросами. Первые годы подходили, интересовались моим происхождением, иногда земляки своего узнавали — очень это меня напрягало. Но со временем я, похоже, научился вписываться в европейский пейзаж.

Виски — граммов двести — я допиваю почти залпом. Потом мы идем в кино на «Людей в черном-2», и на сеансе я так догоняюсь пивом, что не могу шевелить ногами: последние деньги съедает такси.

Утром мы долго давимся последним оплаченным завтраком. Набиваем утробу про запас. Мучительное занятие: оба мы мало едим с утра. Эти бутерброды, а вернее, один из них — с бумажным сыром и ветчиной цвета кофе с молоком — и решил мою судьбу на ближайшие дни. Уплетая дешевую гостиничную гадость, я принимаю решение. То есть не то чтобы я принимаю такое решение: изменить своим принципам. Или такое решение: поискать приключений себе на задницу. Нет. Совсем другое решение: пообедать сегодня устрицами с хорошим вином. Но деньги-то на устриц я могу получить только через «Вестерн Юнион»!

Мы идем в Пантеон, где какой-то парень выставил огромный зеркальный шар. Херувимы, растекаясь по его поверхности дождевыми потеками, развоплощаются: кичатся неземной своей сущностью. Потом мы садимся на ступеньки, я шугаю голубя, закуриваю «Лаки-Страйк Лайтс», а Алька откупоривает жестянку с колой и скручивает первый утренний джойнт.

— Алька, — осторожно начинаю я. — Мне послезавтра надо уезжать…

— Далеко?

— На Юг.

— Послезавтра? Мы вроде хотели тусоваться в Парижике до конца месяца.

Так Алька уничижает нашу географию: Парижик, Берлинчик, Европка такая крохотная…

— Ну вот, такая незадача, — засеменил я. — Выгодная работа, давно такой не предлагали. Видишь, денег нет, а так я сегодня уже получу аванс. Устриц похаваем… Но там дел немного, на неделю, а потом я могу приехать к тебе, куда скажешь…

У меня неприятный даже мне самому виноватый тон. И главное — бесполезно виноватый. Алька тут же уходит в себя, но не потому, что обиделась. Просто переваривает оперативную информацию. Соображает, куда деваться и чем заняться. Зависнуть в Парижике или уехать в другой город. К одному из тех, кого она называет — если вообще их в речи употребляет, что редко — исключительно словом «человек». Или «один человек». Этим «людям» она и про меня говорит, наверное: «Так, человек». Не конь, не морж, не спиральная галактика. Человек.

Алька не сильно ко мне привязана. Думаю, сильно она ни к кому не привязана. Если чувство и проявляется, то редкими, как ее звонкие хихикания, всплесками. Короткими уколами. Однажды, воспылав внезапной страстью, она, без гроша в кармане, примчалась ночью автостопом из Франкфурта в Мюнхен — лишь для того, чтобы уснуть у меня на плече, а утром вновь стать равнодушно-чужой. Это я ее хочу длинно, это я обижаюсь, когда она вдруг сообщает мне о решении сию секунду усвистать по каким-то таинственным делам. Я начинаю страдать-увядать, как цветочек, лишенный влаги. Сам он себя полить не может: ручек нет. Алька же — существо пугающе автономное. Сидит, что-то про себя вычисляет, беззвучно шевеля губами.

— Понял, — говорит Алька. Это слово она часто произносит так: в мужском роде. — Вас понял. Ты мне купишь билет до Кельна?

— Куплю, конечно, — засуетился я. — Я сейчас позвоню, чтобы деньги высылали. И с собой тебе дам.

— Чисто ван вэй тикет на «Талис», — отстраненно говорит Алька. Она уже далеко от меня. Настраивается на другую волну. Иногда я завидую ее способности стремительно переключаться. Перетекать, как река, из города в город, от «человека» к «человеку», ни к чему и ни к кому сильно душой не прикипая. Приклеиваясь, например, к «вохенендчикам» — обладателям дешевых воскресных коллективных билетов, — когда нечем заплатить за поезд. О завтрашнем дне не парясь. Последняя виза ее приказала долго жить полгода назад, новой Алька не сделала и пополнила пестрое племя нелегалов. Но она без малейшей истерики болтается по Шенгену в ожидании высылки или трахаля, который придумает ей здешние документы. Лицо у Альки все время немножко настороженное, будто она прислушивается к тикающему внутри механизмику, который, вдруг сработав, вынуждает ее к молниеносным марш-броскам.

Что, по ее словам, и есть аристократизм: позволить себе заниматься исключительно «отношениями». Когда содержание дня полностью исчерпывается ссорой с Б., который не так посмотрел, — с дальнейшим примирением в постели. Или курением на балконе за мыслями о таинственном поведении Д. Это, по-моему, чертовски трудно. Постоянное напряжение. Некогда побыть с собой. Впрочем, для уединения Алька использует поезда-автобусы, на которых совершает свои рывки, и музеи, на которые она подсажена крепче, чем на колу. Возможно, переходя от картины к картине, как от «человека» к «человеку», она вовсе не гаитянских едоков картофеля наблюдает, не Руанский собор в Вальпургиеву ночь, а собственный внутренний мир: какие там чувства-мысли шевелятся-формируются. Посмотрит — выйдет в музейный дворик — раскумарится — и опять ныряет в залы. Временами Алька работает: редко, однако, и коротко. Только в Амстере в кофе-шопе она задержалась на год, но это было давно.

Алька запалила джойнт, предложила мне. Я отказался. Она всегда предлагает, я всегда отказываюсь.

— В Кельн собираешься… — неопределенно говорю я.

— Схожу еще пару раз на Барни, — кивает Алька. — Он 1 сентября закроется, где я потом увижу…

— И надолго в Кельн?

— Как пойдет. А ты, значит, на неделю… на этот, на Юг свой?

— А платят как за три.

— Это с чего вдруг?

— Ну, за срочность. Что так быстро надо выезжать…

— А Юг — это где?

— Аркашон. Бискайский залив. Потом можно там встретиться, если…

— Ты вроде недавно трахался на Бискайском заливе?

— Ну, вот такое совпадение.

Алька глянула на меня с подозрением:

— Ты случайно не к той же самой намылился?

— Что ты, Алька! Конечно, нет, — вру я.

Я намылился к той же самой. Именно это и противоречит моим принципам. Трахать богатых теток за деньги — работа, требующая не только железного поршня, но и холодного сердца. А когда зовут вновь, это уже — «отношения». Чувства, что называется. Ни к чему. У меня есть чувства — к Альке. Если они закончатся (они уже не раз заканчивались, но вспыхивали новым огнем), мне нужна будет другая девушка, но непременно для длинных чувств.

До сих пор я строго следовал принципу: никогда не входить дважды в одну… Но вот на днях войду. Слишком уж у меня нет денег. А впереди зима, когда уличными выступлениями много не заработаешь. Ну и, честно говоря, баба из Аркашона радикально отличается от моей среднестатистической заказчицы. Внешностью, свежестью и вообще. Большинство моих клиенток можно с разной степенью справедливости и сожаления именовать старушками. Понятно, зачем-почему они покупают секс. Зачем платный кобель понадобился смачной тридцатилетней телке из Аркашона, для меня так и осталось прошлым летом загадкой. Обычно, прощаясь с очередной предклимактерической фурией, я чувствую себя бабочкой-медянкой, по которой проехал трейлер и загадочным образом не раздавил. А с заказчицей из устричного городка Аркашона мне, помнится, расставаться и не хотелось…

Каждый узнает только одну историю: свою. Как мальчик родился хилым, потом занялся спортом, победил всех чемпионов, заработал много золотых, подобно Пиноккио, потом стал уважаемым дедом и тренером и спокойно умер здоровым в хорошем возрасте 70 лет. Или как девочка была стройна, словно стрела Чингачгука, и тело ее пело как струнка при каждом шаге, а потом автомобиль из-за угла, и операция вроде прошла удачно, но косточки собраны по-другому, и тело не поет, а скрипит, и под этот мерный скрип осыпаются с лица лепестки кожи. Или как некто произвольного пола осознает в середине жизни, что все не так просто, и это открытие дает ему такую энергию ускорения, что все в жизни ему становится просто так. Каждому рассказывают только его историю, с гипнотическим постепенством: в полнейшем, без зазора, соответствии течению жизни. Удивительно точно: в реальном времени.

В другие жизни заглядываешь урывками. Будто взял книгу и посмотрел, что там с героем творится, на первой, пятой, двадцатой, сотой, двухсотой, двести первой и двести восемнадцатой страницах. Туда заглядываешь, где торчат закладки весточек и встреч. А свою не только читаешь подряд — ее по ходу дела на тебе же и пишут.

Я как-то глядел в микроскоп на шевеление микроорганизмов. Типа клеток, что ли, или микробов. Они там стягивались и растягивались, делились пополам, слипались и разлипались, рокировались: словом, кишели. Меня аж передернуло всего. Как бессмысленно мельтешат эти твари! Мысль о том, что конечным их смыслом являюсь я сам, в голове не укладывается. Так и быть, пусть у них есть какой-то внутренний смысл, для их внутреннего употребления. Но лично я в этом участвовать не желаю.

Примерно такое же впечатление производят на меня буквы, особенно печатные, особенно на книжной странице, где они плотно посажены в ровный прямоугольник, все такие, гады, выверенные. Подстриженные, как солдаты. Будто их железом в бумагу втемяшили. И вот эта дисциплинированная масса кишмя кишит: ощеривается хвостиками, разбрасывается черточками, нахлобучивает точки, кружочки и запятые, подпирается палками-закорюками.

Собираются группками от двух до Бог знает сколько, препинаются всякой мелкой дрянью вроде запятых. Кривляются, короче, как черти: кривляются и кочевряжатся. И все это опять же для внутреннего употребления. Во имя недоступного нам, собственного их смысла. Мне противно, я не хочу иметь к этому отношения.

По-другому в кино: мне, если фильм хороший, сразу хочется попасть внутрь действия. В шкуру героя. Покинуть свое тело, проструиться — на волне проекционного луча — к экрану и нырнуть в тело героя, как в маскарадный костюм. Сначала он нереально велик — ведь люди на экране гораздо больше людей в зале. Воротник смыкается над макушкой, рукава уходят в пыльную бесконечность. Но постепенно, на ощупь, плечо сходится с плечом, взгляд затачивается под взгляд, походка приноравливается к походке, и вот я уже внутри героя и кадра и вижу тылы, скрытые от зрителя. Надпись «Клуб старых автомобилей» на изнанке кабриолета компрометирует эпоху, рука протагонистки сжимает под барной стойкой платок с клюквенной краской: ее вот-вот выдадут за кровь…

Сначала на все, что соседствует со мной в кадре, — и на вещи, и на людей — я взираю свысока. Бутафория, податливые куклы, среди которых легко танцевать, прокладывая вольную траекторию… Но постепенно я растворяюсь в герое и вижу окружающее его глазами. Кожа моя меняет, скажем, цвет, а тело осанку, если я танцую внутри тайваньского полицейского, и мысли мои становятся короче и однозначнее, и мой взгляд ищет не ответного взгляда окружающих, а, например, пристально следит за движением их рук: не шмыгнет ли ладонь в карман за ножом.

Недавно, грузанувшись в «Людвиге» выше ватерлинии монстриками Мэттью Барни, я шел мимо Кельнского собора на розовых рыбьих ногах. А из ушей моих свисали гирлянды живых разноцветных лампочек. Да-да, совершенно ясно я видел у себя вместо ног раздвоенный чешуйчатый хвост. Лампочки квакали. Мне казалось — вся площадь взирает на меня в ужасе. Я поспешил встать рядом с уличным мимом, затянутым — а-ля мумия фараона — в золотую шелестящую ткань: чтобы и меня приняли за клоуна. Потом спрятался в собор. Горчичные балки на светлом потолке напоминали перепонки гигантского насекомого, а в витражах под потолком играл свет, как за слюдянками глаз… Я словно попал внутрь циклопической стрекозы.

Я вспоминаю этот кадр в поезде Париж — Аркашон, медленно приканчивая вторую бутылку пива «Дэсперадос». Через проход сидит аккуратненький маленький человек и листает огромный том нот. Голова у человека приплюснутая, будто и он — персонаж Барни. Вагон — для курящих, и все курящие курят обильно, так что даже у меня шумит в висках. А человек с нотами ни разу не закурил. Более того, его губы тесно сжаты приподнятым подбородком и низким носом, и, кажется, сигарета туда просто не влезет (как ни единый звук оттуда не вылезет). Тем не менее он терпеливо переворачивает страницы в клубах табачного дыма. Увидав его в кино, я тут же полез бы в его непонятное тело, и даже музыка из толстого тома зазвучала бы в моей голове. Но существо, встреченное в реальности, позывов к перевоплощению во мне не будит. За окном тянется однообразная французская равнина: виноградник сменяется виноградником. На вокзале в Бордо поезд стоит 10 минут: я спокойно успел за еще одной бутылкой «Дэсперадос».

Приехав, я вижу высокую фигуру знакомого мне по прошлому году водителя не-помню-как-звать. Он статично торчит среди немногочисленных, но подвижных встречающих, как маяк. Более того — торчит ровно у двери, через которую я покидаю вагон, хотя координат вагона (и уж тем более двери) я в Аркашон не сообщал. Будто не шоффер точно выбрал точку, а поезд остановился так, чтобы моя дверь с ним совпала.

Дорога до виллы занимает минуты три — в эти-то минуты я и начинаю волноваться. Обычный мандраж актера в день премьеры. Перед каждым новым заданием поджилки трясутся. А ну как не смогу? Не преодолею брезгливости к виду и ощупи дряблого тела, не сойдусь характером… Но сейчас тело меня ждало знакомое — и, насколько я помню, прелестное. И знакомые комнаты на втором этаже (спальня, душ и лаконичная помесь гостиной и кабинета) с балконом и с роскошным видом на парк Казино приветствуют меня все теми же белыми обоями и все той же картиной некоего гениального хмыря: мне Алька его в разных музеях показывала. Набросок композиции с девочкой, зеркалом и котом. (Оригинал, как пояснила в прошлом году хозяйка, а фамилии хмыря она тоже не помнила.) И на той же тумбочке лежит та же Библия, и на глянцевых фруктах блестит вода, как роса. Все на месте, только сердце почему-то не на месте.

Как запах газа, в комнате сгущалось предчувствие приключения, плавно переходящее в страх. Глухо ухнула селезенка. Неожиданно захотелось сбежать. Выскочить в окно, пулей домчаться до вокзала-аэропорта и — домой. Запереться в той самой комнате, в которой я как-то в детстве, повздорив с родителями, забаррикадировал дверь такими тяжелыми вещами, что сам потом не смог их отодвинуть и только ревел в три ручья: отцу пришлось спасать меня через соседский балкон.

Да, балкон. Все те же столбики балясника в форме кеглей, недавно их реставрировали, судя по темным пятнам. Пенсионеры, кидающие железные шары в парке Казино, — как не уходили с прошлого лета. Я глянул вниз: высоко. Можно переломать ноги. «Успокойся, — сказал я себе, — что за паника. Все хорошо. Ты здесь уже бывал, и все было просто отлично. Тебе есть где ночевать, есть деньги, а скоро станет еще больше. Тебе предстоит работа, но что же: не самая дурная работа: жарить симпатичную бабу в самом соку. Не вонючую старуху, как это бывает (вспомни хотя бы ту стерву из Цюриха, которая в свои сорок девять обесцвечивала лобок!), а просто очень замечательную телку. Многие тебе позавидовали бы. Перестань дурить, иди в душ».

В душ я пошел, но дурить не перестал. Повторы, которые поначалу показались мне приятными, вдруг предстали в мрачном свете. Есть какой-то морок в ступании в собственные следы. Прошлым летом меня встретил на вокзале тот же водитель, тот же слуга проводил меня в те же комнаты, я вышел на балкон, оглядел окрестности, залез в душ, вылез из душа, выпил стакан сока — как и сейчас. Тут-то она и возникла — когда я допивал сок. В прошлый раз она появилась почти голой, в прозрачном боди, с огромными сосками, едва не разрывающими ткань. Нарисовалась в дверном проеме, как на сцене. Я мог внимательно рассмотреть ее фигуру. Сложена она не очень пропорционально: нижняя часть, ноги и бедра, стройны, но спортивно преувеличены по сравнению с остальным телом. Мощные ноги, словно у страуса или кенгуру. Собственно, это волнительное несоответствие я и вспоминал позже — в те редкие минуты, когда вспоминал. Избыточной величиной нижних конечностей она напоминала, кстати, девочку с картинки про зеркало и кота.

Я допиваю сок. Легкий стук в дверь. Мое «да» звучит несколько поспешно. Дверь отворяется. Заказчица моя стоит на пороге в длинном серебристом платье. Русые волосы взбиты, как сливки: такими прическами, по моим представлениям, следует щеголять на балах. Пол-лица закрывают огромные круглые очки, делая женщину похожей на строгую учительницу — но не в обычной школе, а в каком-нибудь училище для фей.

— Здравствуйте, — говорит она. — Очень рада вас видеть.

И протягивает мне ладонь.

Вот что я совершенно забыл, вот что выпало из ее образа: голос. Немножко хриплый, как мягкая ткань с чуть шершавой поверхностью.

— Садитесь же, — говорит она. — Что вы смотрите на меня так, будто мы видимся впервые. Мы, кажется, неплохо знакомы. Садитесь. Давайте поговорим.

Чего, вообще, говорить перед разговором «давайте поговорим»? Хочешь говорить — говори. Если тебя перед разговором предупреждают, что надо поговорить, — жди проблем.

Тема: Ours
А. из Кельна

Дата: 29.08.02 19:14

От кого: Александра <[email protected]>

Кому: Danser <[email protected]>

Привет

Вычитала в интернете: в Сибири медведь съел девушку

;(

Прямо в тайге Прямо сожрал Девушке было 16 лет Как звали, сколько весила, о чем мечтала — ни слова Гораздо больше про медведя Медведи-людоеды очень опасны Сейчас его ищут на вертолетах спасатели, но не спасти, а наоборот Облазила весь интернет, ничего про девушку не нашла А ведь была живая, хотела мальчиков, платьев, конфет Смерть ее потонула в бурном информационном потоке

Я так и знала, что ты застрянешь в этом Аркашоне на всю жизнь Баба, признайся, та же самая? Та же. Барни надоел, лезет из ушей.

Помни о медведе

:)

Ни слова упрека, ни слова о моей идее махнуть, когда я вернусь, куда-нибудь в Альпы на лыжах. Впрочем, все верно: Бог знает, когда закончится моя здешняя миссия.

…Я вернулся к видеомагнитофону и поставил с начала пленку * 1. Время действия: 1990 год. Натура: громадная дюна, тут, недалеко от Аркашона. Гора песка, уходящая в небо. С одной стороны бесконечный лес, с другой — бесконечная вода. Я был там в прошлом году — красота неземная. Но оператора больше манили не прелести природы, а острые ключицы маленькой егозы, стриженной под неуверенный ноль. Владелец камеры приехал в Аркашон с этой егозой и ласкал объективом, новобрачный-медовый, в основном ее. Два других героя — к которым, собственно, оператор со своей козочкой в гости и приезжал — в кадр попадали редко: Женщина-с-большими-ногами (тогда ей шел — я теперь точно знал цифры — 21 год; и мясистые ее ляжки были еще аппетитнее) и ее муж, Идеальный Самец.

Да, в те моменты, когда он оказывался в кадре, вниманию уважаемого зрителя предлагалось великолепное молодое тело с мускулами столь рельефными и тугими, что по ним можно изучать анатомию Идеального Мужчины. Выставочный двадцатипятилетний самец. Здоровье и сила. Когда он взмывал в прыжке, чтобы достать высокий волейбольный мяч, ладонь плотно втемяшивалась в кожаный бок, и это напоминало кадр из «Олимпии» Рифеншталь, а я будто слышал смачный удар. Когда он запускал в океан камешек (снято сзади и сверху, с отлога дюны), трапециевидная мышца совершала выверенное, исчисленное движение, как механизм из какого-нибудь восторженно-техницистского фильма 20-х годов, и было понятно, что камешек упрыгает, отражаясь от волн, если не в самую Канаду, то все равно нереально далеко.

Теперь мне нужно было представить себя этим Совершенным Самцом, превратиться в него, но пока я чувствовал только слабость и зависть. Я подходил к зеркалу, скидывал рубашку, бычил мускул и с унынием обнаруживал, что заметно проигрываю. Двадцать отличий не в мою пользу. Я, в общем, форму поддерживаю: ноблесс оближ. Но вот парень на экране ложится на живот, и Женщина-с-большими-ногами, моя будущая заказчица, ложится на него сверху, размещаясь на широкой спине, как на диване. И Самец — прямо с телкой на спине — отжимается на кулаках десять раз: легко, будто сигарету выкуривает. А еще в одном кадре камера застала крупным планом его чресла: тонкая полоска белых трусов и лепнина гениталий под трусами, натуралистичная, как у греческой статуи, и огромная, словно чувак засунул в трусы тушку цыпленка. Размеру члена, впрочем, я завидовал меньше всего; он, как известно, собственного значения не имеет. Но вот все остальное… С этим-то Атлетом мне предстояло сравниться. Хуже, чем танцевать Джеймс-Бонда: умозрительный супермен — кукла на фоне настоящей силы настоящего Серьезного Мужа…

— Какой-то вы… напряженный, — сказала Заказчица, когда мы расположились и сделали по первому глотку сока. Хозяйка сидела с идеально прямой спиной, касаясь подбородка указательным пальцем левой руки. Ногу она положила на ногу, из-под краешка платья показался носок бежевой туфельки. Такого же цвета небрежная ленточка вилась по тонкой шее. Гранд Опера, Лувр, Одеон — но никак не реальность. Я чувствую себя ребенком на празднике в Зазеркалье. Напряженность с настороженностью улетучились взапуски. Я пленился. Я подумал: как здорово, что я буду вновь обладать ее телом. Отгружать оргазмы букетами. Я катился к ее ногам, как под колеса с откоса. Мне это нравилось.

Я вспоминаю, что прошлогодний наш сеанс связи полностью проходил под ее диктовку, — и мне не нравится это воспоминание. Нет, она относилась ко мне превосходно, но как старший к младшему, кукловод к игрушке. Она катала меня как сыр в масле: не я катался, но она катала. Я, в общем, был не против. И действительно не очень хотел уезжать. Но едва уехал, едва оказался в милом голубом вагоне, понял, что и это был плен: такой же, как за пазухой у старух. Сладкий, мягкий — но плен. Остро захотелось гигиенических процедур. Возникло внятное ощущение, что я слишком, через край, унизительно использован. Так легко она всасывает в свою орбиту, подчиняет своей воле — поразительно. Хорошо бы на сей раз избежать капкана.

— Как доехали? — спросила Женщина.

— Спасибо, хорошо. Видел в вагоне человека, читавшего ноты. Редкое зрелище. Четыре часа сидел, переворачивал страницы. Музыка, надо думать, в душе у него играла. Хотя это странно — слышать звуки, уставясь на эти грязные крючки… Представьте, выходит на сцену человек с нотами, садится на вращающийся стул и погружается в чтение. И такая от него идет энергия, что людям в зале мерещится музыка…

Сам я ничего такого не представлял. Рассказ высыпался из меня, как горох из распоротого мешка. Наверное, мне хотелось произвести впечатление на Женщину, выказать мое к ней расположение… Обмишулился. Подсуетился.

— Морис не знает нот. И не слышал никакой музыки. У него абсолютное отсутствие слуха. Он просто водил зрачками по строчкам в расчетном ритме.

— Какой Морис? — опешил я.

— Человек с нотами — Морис. Он ехал рядом с вами, чтобы в случае необходимости прийти на помощь.

— Вы следили за мной?!

— Не обязательно это так называть, — улыбка Хозяйки по-прежнему — и чересчур — приветлива. — Я попросила своего сотрудника вас подстраховать. Видите ли, я возлагаю на вас большие надежды, и мне будет очень горько, если какая-то случайность… Я все объясню неспешно, хорошо? Приготовить вам выпить?

Я посмотрел в ту сторону, где год назад располагался бар. Хозяйка меня опередила, быстро встала со стула, открыла дверцу. Серебряное бедро проплыло мимо моего носа, как океанский лайнер.

— Ваши вкусы за этот год… Сильно изменились?

— Мои вкусы… — пробормотал я. — Мои вкусы… Я вообще-то все пью. Давайте текилу.

— Ваша бутылка, — весело сказала Хозяйка, демонстрируя пузырь золотой текилы. — Никто не прикасался с прошлого лета.

— Спасибо… Все-таки, пока я не приступил к работе, давайте вернемся к вашему соглядатаю. Простите, но я категорически возражаю против слежки.

— По причинам практическим или метафизическим?

— М-м… Простите?

— Слежка — вовсе не обязательно плохо. Если есть высшие силы — а известно, хотя мне это и не слишком нравится, что без них невозможна непротиворечивая картина мироздания, — они ведь каким-то образом за нами следят. Поправляют путь, если вам доводится сбиться. Рассыпают зернышки риса, чтобы вы не потеряли маршрут. Берегут от…

— Позвольте, но то — высшие силы. Человечек с нотами имел какое-то отношение к высшим силам? Его ведь не они послали, а вы.

— Высшее вынуждено приобретать материальные формы, подчас весьма приземленные… Дело даже не в этом. Скажите, разве вы не испытываете трансцендентального одиночества?

— Я и не выговорю это, не то что испытывать…

— В современном мире, — не расслышала иронии Женщина-с-большими-ногами, — человека подменяют образы. Собственно, я потому вам все это говорю, что ваши танцы…

— Мои танцы?!

— Я была на вашем выступлении в Лондоне.

Наверное, я покраснел. Нет, я не скрываю от своих заказчиц, что танцую на улице. Напротив, я признаюсь в этом с гордостью: редкая, независимая, романтическая профессия. Тетка, готовая выложить кругленькую сумму за крепкий член, в среднем весьма впечатлительна и склонна доплачивать за романтику. Но я не вдаюсь в подробности, никогда не рассказываю, что танцую кино. Тем более не рассказываю, что иногда выступаю на фестивалях и в конкурсах. Если уличный танцор для Толстой Сумки — герой почти сказочный, вроде ловца жемчуга, то танцор с претензией, с авторской программой, не способный заработать искусством на жизнь, — фигура скорее комическая. Настоящее Искусство должно кормить; бедный профессионал — неудачник; непонятый художник в нашу эпоху — шарлатан или идиот. Мне не хочется казаться неудачником.

А Женщина-кенгуру меня выследила. В Лондоне я танцевал именно Искусство-с-Большой-Буквы.

— Ну и как? — спросил я подчеркнуто равнодушно, забрасывая в глотку текилу.

— Здорово, — ответила Женщина тоном естественным, безо всяких признаков издевки, или расчета, или лести. — Вы танцуете так же здорово, как трахаетесь. Я даже не ожидала…

Она сказала не «трахаетесь», она произнесла более откровенное слово, спорхнувшее с ее губ тоже совершенно естественно. Я вспомнил, как прошлым летом мы проснулись с ней впервые вместе в этой самой комнате, и тогда она тоже призналась: я даже не ожидала. Вот именно эти прохрипелись слова в такой самой последовательности: я даже не ожидала…

В Лондоне я тогда танцевал свой заветный номер. Мальчика из годаровского «Никотина», который бежит по парапету прямиком в смерть и успевает поправлять на бегу непослушную челку. Он еще надеется на что-то, а зритель — давно уже все понял. Зрителю только забавно, споткнется ли герой в залитую маслянистыми огнями Сену сам, или погоня все же ужалит его прощальной пулей.

Надо было, кстати, обидеться на «даже не ожидала». И тогда, и сейчас…

— Я могу помочь вам с ангажементом, — продолжала Заказчица. — У меня много знакомых в деловых кругах, в том числе и по части шоу-бизнеса. Мне самой принадлежит один небольшой зал в Париже. Если вам это будет интересно, можно подумать о моих инвестициях в вашу раскрутку… Вы великолепны. Вас еще ждет настоящий успех.

За второй текилой я сходил сам.

— И что же слежка?

— Я уверена, вы чувствуете, как человек отчуждается от себя, как его вытесняет фотографическое изображение, социальная роль, все многочисленные роли, которые он вынужден ежедневно играть — перед начальником, перед партнером, дома… На улице, сливаясь с толпой, он на мгновение чувствует себя самим собой, но тут же понимает, что его походка продиктована героем рекламного ролика… Вы что-то сказали?

— Я просто выпил.

— Да, и в какой-то момент человек начинает сомневаться в своем существовании. Чтобы понять, что ты всамделишно живешь, нужны сильные средства. Физическая боль, например… А соглядатай как бы удостоверяет ваше присутствие. Доказывает вам, что вы есть. Выделяет вас из толпы полутеней…

— С этой задачей прекрасно справляется обычное зеркало. И вообще — вы говорите про абстрактного современного человека, а мне до него дела мало. У меня нет этого специального одиночества, и я не хочу, чтобы за мной следили. И всех делов.

— То есть вы высоко цените ваше прайвеси?

— Можно и так сказать. Нервничаю, когда лезут в мои дела.

— Прекрасно. Это кстати.

— Кстати? А что же…

— С вашего позволения, я начну сначала. Как вы, возможно, помните, три года назад я потеряла мужа.

Я кивнул. Что-то такое она говорила. Дом этот, да еще и зал в Парижике — ясный пень, от мужа. Почил на мягком одре, в теплой бозе, под приглядом священника, в благости, с улыбкой на устах, напутствовал молодую жену беречь и преумножать.

— Нет, — сказала Женщина-кенгуру, — ничего вы не помните. Он не был старым человеком. 34 года. Моложе, чем вы сейчас. Это был несчастный случай. Он утонул.

— Извините, — пробормотал я. Хозяйка прочла мои мысли про старого хрыча и поняла, что я это понял.

— Здесь, в Заливе, — сообщила Молодая Вдова.

— Вы страдали? — сморозил я глупость. Черт возьми, понятия не имею, что надо говорить в подобных случаях! Теряюсь и начинаю дружить с самой отборной ахинеей.

— Я год носила траур… Вот есть такая расхожая фраза: не могла смириться с мыслью о его смерти. А так, оказывается, бывает. Я и впрямь долго не могла до конца поверить. Мне мерещилось, что он сейчас зайдет, улыбнется… Это продолжалось довольно долго. В какой-то момент я поняла, что могу сойти с ума.

Я кивнул с важным видом: дескать, да, сойти с ума — нормально, милое дело в сложившейся ситуации.

— Но, в общем, вечно это продолжаться не могло. Я стала возвращаться к жизни, — на этих словах Вдова чуть заметно потянулась и чуть слышно щелкнули суставы. — Нужно было вникать в дела. Вы знаете, как устроен бизнес, — деньги, чтобы не исчезнуть, должны крутиться, обмениваться на ценные бумаги и обратно…

— Как бетономешалка, — подтвердил я. — Если центрифуга остановится, бетон застынет.

— Обычно с кровью сравнивают, но можно, конечно, и с бетоном… Постепенно у меня стали появляться мужчины, потом случилась полоса сексуальных экспериментов, одним из которых были вы…

— Весьма польщен.

— Не обижайтесь… Как еще назвать, когда нестарая женщина нанимает себе мужчину?

— Я не обижаюсь. Напротив. Эксперимент — звучит гордо. Человек-эксперимент…

— Я предлагаю вам еще один эксперимент.

— Какой же?

— Остаться здесь, у меня, на месяц, может быть на два. Вы получите хороший гонорар… в пять раз больше обычного.

— Это хорошо, но в чем состоит эксперимент?

— Вы согласны, что эмоциональная сфера похожа на плющ?

— На плющ?

— На плющ. Он может распластаться какими угодно узорами, может быть красив или уродлив, принимать самые причудливые формы… Но все равно ему нужна стена. Понимаете?

— Нужна стена, — пробормотал я в режиме попугая.

— Вот видите, вы меня понимаете! Такой стеной для моей психики был муж. Я будто бы жила не сама по себе, а относительно мужа… Три года прошло, а я словно до сих пор облокачиваюсь на ту же самую отсутствующую стену.

— И? — спросил я.

— Станьте этой стеной! — похоже, изживая скорбь, Сногсшибательная Вдова подрастеряла львиную долю винтиков.

— В смысле?

— Сыграйте роль моего мужа.

— Где, господи?

— Здесь. Передо мной.

Женщина закурила тонкую длинную сигарету с запахом мяты. Да, курить. Я достал свои «Лаки-Страйк Лайтс»…

— Извините, я не совсем понимаю. Что значит — сыграть роль?

— Вы переймете его походку, его привычки, я расскажу вам о его заветных словечках. Будете носить его одежду… — Учительница Фей порывисто наклонилась и положила мне на колено холеную ладонь. Колечко белого золота на безымянном пальце ярко сверкнуло брильянтовой крошкой.

— Но вы же знаете, что я — не он!

— Про фотографию я тоже знаю, что это не он, а лишь фотография. Лучше живой человек, чем изображение, правда?

— Мадам, все это звучит весьма фантастично. Начать с того, что я не играю реальных людей — а только киногероев…

— Именно поэтому я на вас и надеюсь. Существует видео, не слишком много, но, мне кажется, вам хватит… Ваши голоса, кстати, похожи, и фигуры похожи — он был чуть-чуть повыше.

— Но…

— Мне кажется, вам достаточно перенять пластику, а остальное приложится.

— Мадам…

— Вы можете проводить время в его комнатах, пользоваться его вещами. Ближайшую неделю меня здесь не будет — я хочу, чтобы вы остались в доме полноценным хозяином. Подышали атмосферой виллы «Эдельвейс».

Действительно. Я вспомнил, что вилла называется «Эдельвейс».

— Но, мадам, я вовсе не уверен, что это в принципе возможно — заменить собой другого человека. Вся затея кажется мне несколько болезненной.

— В пять раз. Я плачу вам пять тарифов. А вы меня спасаете.

Так ловко она чередовала эмоциональные аргументы с практическими. Деньги действительно атомные. Поработав два месяца здесь, я куплю себе год свободы.

— Мадам, послушайте меня.

И тут произошло волшебное превращение. Властность, с которой Хозяйка вбивала в меня последние несколько реплик, улетучилась, будто из тела вытащили каркас. Все черты ее стали округлее и мягче. Плечи опустились. В глазах зажглось послушание и обожание. В следующий миг она подобрала ногу, подвернула ее под себя, как птица: туфелька шлепнулась, под серебряным платьем мелькнул белый чулок. Снова Фея, но не Учительница, а скорее Прилежная Ученица… Она готова была меня слушать. Раздосадованный, что она вновь легко подчиняет меня, я воспринял ее слабость как сигнал к атаке. Перехватить кормило беседы, навязать свою интонацию… Впрочем, все это выродилось лишь в неуместно агрессивный тон:

— Предположим, я принял ваше предложение, предположим, я смог хорошо сыграть эту роль…

— Вы сможете, — еле слышно проговорила Фея.

— Предположим, вы меня признали… В общем, все получилось.

— Все получится…

— И что дальше? Я уйду обратно в свою жизнь, а с чем останетесь вы?

— Я не могу заставить вас остаться рядом со мной. Вы не игрушка, а живой человек, — это она мне объясняла вновь окрепшим голосом, Женщина-с-большими-ногами. — Мы заключим контракт на определенный срок. На два месяца, на два с половиной.

— Я-то в курсе, что я не игрушка. Меня интересует, как вы собираетесь жить, когда вас покинет ваш артист?

— Не знаю пока. Но пусть вас это не волнует. Например, найду другого исполнителя. Это непросто, но мой муж достоин того, чтобы его сыграло несколько актеров.

— М-м…

— Знаете, отчасти я виновата в смерти своего мужа. Не впрямую, но… Он был сильный. Сильнее меня. Иногда меня это раздражало, и я играла в холодность и неприступность… Обнаруживала зоны, где я диктую правила, где он вынужден за мной бегать… И когда я отдалялась, он становился гораздо внимательнее. А это очень приятно. Хочется еще и еще…

Вдова посмотрела на меня вопросительно: дескать, согласен ли я. Я пожал плечами.

— Я хотела, чтобы он был безупречен.

Некоторое время мы молчали. Ветер вбрызнул в окно запах цветущих роз.

— Однако, — вновь начал я, — чего вы хотите? Покаяться перед актером? Молить о прощении отражение в зеркале? Кощунство, мадам.

И я резко подался вперед. Лицо к лицу. Она отпрянула. Чтобы я не добрался взглядом до дна ее глаз. Но сзади была спинка стула, и Женщина-с-большими-ногами оказалась в мимолетном плену. Странно, но в глазах ее я прочитал удовлетворение.

— Я похожа на человека, который будет впустую молить? Я беспокоюсь о себе, понятно. Вот мы говорили о прайвеси. Я нарушала его личную зону, лезла в душу. Мне хотелось, чтобы он был моим — до конца. Он, конечно, сопротивлялся. И между нами было какое-то напряжение, борьба…

— И вам не хватает теперь достойного соперника?

— Не хватает. Ну что, готовы попробовать? Да, имейте в виду: ваше задание — тайна. Все серьезно, как в кино про шпионов.

Вы бы поверили этому бреду? А я вот поверил.

Короче, она уехала на неделю. А я остался.

Тема: Re: re: Ours
А. из Эссена

Дата: 31.08.02 16:00

От кого: Александра <[email protected]>

Кому: Danser <[email protected]>

Привет

Про девочку и медведя в интернете больше ни слова Надеюсь, ее звали все-таки Машенькой.

Облазила все сибирские сайты — голяк Может, деза? Только это сообщение в «Ленте» в рубрике «Криминал» А ведь это был не криминал, а скорее происшествие Медведь никаких законов не нарушал Еще бы записали в «Компромат»

:)

А я тут пишу прощальное письмо колбасе

:)

Тема : Kolbasa.

Дата: 31.08.02 16:50

От кого: Danser <[email protected]>

Кому: Александра <aliaalia@ yandex.ru>

Какое письмо? Какой колбасе?

Тема: Re: Kolbasa.
А. из Кельна

Дата: 01.09.02 13:13

От кого: Александра <[email protected]>

Кому: Danser <[email protected]>

Да тут в журнале статья о правильном питании В колбасе до фига жиров, больше, чем в любом мясе Потому высокохудожественный автор предлагает написать прощальное письмо колбасе Так и сказано: напишите прощальное письмо колбасе и начните новую жизнь

А я вчера на городском празднике в Эссене съела две сардельки Я вообще тут потолстела, в Гермашке Сардельки жру, как местная Те желтые джинсы, которые — ну, те, — не застегиваются Вот и пришла пора прощальных писем

И в аттачменте снимок: довольная Алька на фоне цветочного магазина. Ест с бумажной тарелки рыжую колбасень.

Тема : Re: re: Kolbasa.

Дата: 01.09.02 13:57

От кого: Danser <[email protected]>

Кому: Александра <[email protected]>

Почему ты не пользуешься аськой, Алька?

Тема : Re: re: Kolbasa.

Дата: 01.09.02 13:57

От кого: Александра <[email protected]>

Кому : Danser <[email protected]>

Чтобы всякий мог знать, оф-лайн я или он-лайн? Дудки…

Фотку с колбасятиной я сохранил как рисунок рабочего стола. В жизни Алька не бывает такой довольной, как на фотографиях.

Между тем наступил сентябрь. Лето быстро свернуло свои манатки. Только что светило-пекло, курорт был полон детского галдежа, небо было ярко-синим, а море ярко-голубым, парк Казино сиял безупречной зеленью. А стоило курсору на календаре перескочить в осень — повалила осень. Небо затянулось, несколько раз в день заряжал холодный дождь. Хлестал вдоль променада по сиротливым акациям, похожим на взрывы бомбы, убивающей ласково. Пляж опустел. Редкие аквалангисты, могучие полосы водорослей, выложенные приливом, и я.

Женщина-с-большими-ногами покинула Аркашон. Будто бы. Конечно, она могла поселиться на соседней вилле. Или обратиться в птицу, которая косит из-под застрехи круглым глазом в мое окно. Или сидит прямо на башне в парке Казино, караулит в бинокль, как я перебираю холодную волну или валяюсь в одиночестве на голом песке у самой кромки ила; там, куда вечером придет вода. Похожий на перо, оброненное птицей Дождь. Каждое утро я пару часов закаляю тело холодом океана, дождя и песка. Ветер проветривает мне мышцы; кровь, согревая себя и меня, быстрее колесит по артериям-венам. Впереди миллиарды тонн воды: на краю света острее ощущаешь бренность и ценность своей оболочки. Так я готовлю тело к вселению новой души.

Потом я возвращаюсь на виллу «Эдельвейс», в Верхний город (он тут еще называется Зимним, а Нижний — Летним; впрочем, расстояния кукольные), и занимаюсь собственно душой. Душой Мужа Женщины-с-большими-ногами. Я смотрю три кассеты. Листаю альбом с газетными вырезками: интервью, статьи, фотографии… Муж был крупной шишкой. Имя в заголовках — большими буквами. Когда-то я о таком мечтал. Я хожу по его комнатам, перебираю его вещи. Процесс освоения мужней души делится пополам обедом. Столовая, в которую я прошлым летом за 5 дней не попал: мы тогда практически не вылазили из постели и ели или в моих комнатах, с подноса, или — вечерами — в Казино. На сей раз я имею возможность ежедневно восхищаться талантами эдельвейсовых поваров и изучать, щурясь, сосланные под потолок портреты восьмерых мордастых дундуков. Из ушедших эпох, из минувших веков. Длиннющий стол, неспешный ритуал крахмальных салфеток, кастрюлек, тарелочек и столовых приборов, из которых я пользуюсь едва половиной. Я сижу на Его месте, противоположная оконечность стола пуста. Ох уж эта расфуфыренная церемониальность богатеньких: оч. глупо спрашивать жену через беговую дорожку: дорогая, как тебе нынче куропатки? И без того понятно, что они удались. Вчера разбил фужер: надеюсь, достаточно старинный. Сегодня подавали рыбный суп на водке и черной икре и фасоль в сливках. За обедом я наедаюсь так, что завтрак (в своей комнате) и ужин (в городе) оборачиваются фруктовыми формальностями. Мертвый Муж торчал на коньяке, вот и я выпиваю с кофе пару рюмок чего-то сверхъестественного: в коньяке на вилле «Эдельвейс» столько лет и денег, что градусов кажется чудовищно много, и я некоторое время тешу себя мыслью, что мне больше не нужен никакой алкоголь.

На кассете номер 1, как я уже говорил, сняты пляжные забавы на Дюне. На кассете номер 2 — общественная или же коммерческая деятельность Мужа, тусовка напыщенных бонз, в которой Муж играет первую скрипку. На кассете номер 3 — несколько сценок в саду. Есть еще могила на городском кладбище, неожиданно скромная — по эдельвейсовым-то деньгам — могила: серый камень, имя да годы жизни. Я ходил на нее два дня подряд, надеясь нащупать мистическую связь с Идеальным Самцом. Но камень был нем, холоден и угрюм. Придется обходиться кассетами.

Вечерами я вновь иду к океану и долго сижу на скамейке, вглядываясь в пляшущую темноту. Метрах в ста от берега рассыпаны белые скорлупки лодок: их много, вдоль всего пляжа. Лодки словно бы беспризорные; ни в прошлом году, в разгар лета, ни сейчас, осенью, я, глядя с берега или проплывая мимо, ни разу не застал движения ни на одной скорлупке. Ни ночью, ни днем. Репертуар кинотеатра «Олимпия» провинциально скуден: пришлось пересмотреть «8 женщин» и «Людей в черном-2». Отдыхающих мало, бармены зевают и ловят мух, в одном из баров ежевечерне режется сам с собою в пул, отрабатывая в основном прямой удар, долговязый хайрастый кекс в черном свитере и стоптанных кирзачах от «Доктора Мартенса». С каблуками сапоги. Вчера я с ним познакомился.

То есть сначала я увидел маленького мужика, который балансировал на дощечке. Дощечка каталась по асфальту на полосатом барабане. Барышня с пухлой попкой подбросила горящую ветку: мужик поймал ветку и засунул себе в рот. Я узнал Пьера, фокусника, огне-, шпаго- и прочеглотателя, с которым познакомился давным-давно на фестивале в Будапеште. С тех пор еще пару-тройку раз пересекался в разных местах. При нашей первой встрече Пьер находился на пике формы. Я восхищался его выправкой, пронзительной отточенностью жестов: сам я тогда еще только осваивал азы бродячей профессии. Теперь Пьер усох, сморщился, выпустил седую бороду и семенил по доске старчески суетливо. Барышня жонглировала тремя отчаянно оранжевыми шарами. Я дождался конца представления, жидкая толпа отозвалась жидкими хлопками, Пухлая Попка собрала в шляпу монетки (и мою бумажку в 100 евро: Учительница Фей подрядилась возмещать любые мои траты на душевный комфорт), и мы пошли в бар, где Пьер и познакомил меня с Рыбаком.

— В Берлине у турков сейчас в моде бильярды с красным сукном.

— А есть такие люди, которые все делают через задницу.

— …..

— ………..

— ….!

— А ты чем занят?

— Я? Тоже выступаю на улице, вот как Пьер… Только я не умею огонь глотать, а просто танцую.

— Он не просто танцует, — встрял Пьер. — Если бы он просто танцевал… Он танцует сцены из фильмов.

— Bay? — удивилась Пухлая Попка.

— Как две капли! — пояснил Пьер. — Чистое кино. Целые сцены танцует, целые роли.

— Ништяк. А ты за дьяханов танцуешь, или за бабцов тоже? — спросила Попка.

— За мужчин чаще, — признался я, — но вообще всякое бывает. Что публика попросит… Недавно танцевал Белоснежку из «7 гномов». Накрасил губы и вертел юбкой, как долбаный трансвестит. Детям понравилось.

— А из «Унесенных ветром» можно? — спросила, разумеется, Попка.

— Можно, но не будет, — возразил я. — Очень часто заказывают.

— А «Моби Дика» заказывают? — спросил Рыбак.

Он всегда одет в длинный черный свитер, питается, как я позже выяснил, исключительно говяжьим мясом, пьет исключительно ром и иногда курит сигары какой-то редкой марки, делая максимум две затяжки. Волосы длинные, черные с серой проседью. И глаза его черны, как угли, и даже губы обветрены до черноты.

— Ни разу не заказывали. Вообще, спасибо, Рыбак, прекрасная мысль. Танец аборигена-гарпунщика. Может быть очень эффектно.

— Это про кита-убийцу, — проявила осведомленность Попка, — там все утопли. Как в «Титанике».

Черты лица у нее при ближайшем рассмотрении тоже оказались пупсиковыми. Со временем она станет похожа на борчиху сумо, но сейчас ей примерно 17, и детские припухлости воистину аппетитны. Хочется щипать щеки и подбородок. Видимо, это ее расцвет. У каждого свой пик: у кого в юности, у кого в старости. Через несколько лет Пышка пойдет вразнос.

— У мудреца Платона однажды спросили, — проявил еще большую осведомленность Рыбак, — кого на свете больше — живых или мертвых?

— Теперь больше мертвых расплодилось, — быстро прикинул Пьер. — А во времена Платона еще могло быть впополам. Или наших больше было…

— Что же ответил мудрец Платон? — спросил я.

— А Платон ответил: смотря как считать плывущих, — с несколько дешевой надменностью, часто свойственной обладателям тайных знаний, пояснил Рыбак. — Когда идешь под парусом… Можно вернуться, а можно запросто и остаться. Кем себя тут считать — живым или мертвым?

— Себя не фокус посчитать. Всегда видно: утоп или нет. Кто ждет — вот кто не знает, — сказала Попка.

Наверное, я понимаю, что Рыбак имеет в виду. Украшая по утрам собою пустынный пляж, я тренирую избавление от мыслей. Нужно хорошо знать, что мысль — это не ты. Она пришла и ушла, как деньги, одежда или женщина. Посмотреть на нее со стороны, как на рыбу в аквариуме. Тогда она вильнет хвостом и исчезнет в толще воды. В этот момент можно признать: что-то все-таки в ней от тебя было, ты скормил голубой бездне толику своего смысла. И бездна уже кажется немножко родной, и, если сейчас над заливом взметнется в полный рост Гамера и сожрет твой город, как муху лягушка, тебе не покажется это слишком несправедливым.

— Я видел, как ты закалялся тут, — Рыбак кивнул головой в сторону пляжа. — Посмотрю на тебя еще и, может, возьму с собой под парусом… Море — знаешь, это серьезно. Это вам не пробку чпок — и все вытекло…

И громко щелкнул пальцами, как танцор фламенко. Завидно — я так не умею.

— Кит-убийца, — опять произнесла Пухлая Попка. Взяла со стола свои шары, закрутила апельсиновый треугольник, понаддавая один шар загорелым лбом. Ей понравилось словосочетание.

— Дак ты сюда под дождем мокнуть или не прочь монету сшибить? — подмигнул Пьер. — Можно вместе поработать. Тут в округе хватает местечек… Бабье, может, лето еще впереди.

— Я после болезни, отдыхаю. Пустили пожить знакомые знакомых. Океаном подышать. Пока не могу работать.

— Про тебя говорят, в Верхнем городе живешь, — сказал вдруг Рыбак.

Надо же, про меня уже что-то говорят. Ну да, в таком городке трудно сохранять инкогнито.

— Я живу на вилле «Эдельвейс». У такой Женщины-с-большими-ногами, — я, конечно, назвал ее не так, а по имени и фамилии. — Но ее сейчас нет, я один там.

— Первая блядь в Аркашоне, — сообщил Рыбак. — Трахает всех приличных направо и налево. До тебя не добралась еще?

— Надеюсь, что доберется, — улыбнулся я. — Я ее один раз видел — баба свежак.

— Сколько ей? — поинтересовалась Попка.

— 33, — выдал я Фею.

— 33 — свежак? — удивилась Попка. — Это глубокий дохляк. Лично я не собираюсь париться до такого антиквариата. Лучше кинуть кони в 25, чем…

— А чего бы ей не трахать-то? — я, конечно, не мог упустить возможности выведать что-нибудь о Хозяйке. И о Хозяине. — Красивая, здоровая. Не вечно же траур носить.

— Да она и при муже туда-сюда трусьями махала! Даже настоятеля здешнего Нотр-Дама на себя положила. Весь город мужа жалел, чего он ее терпит. Он-то настоящий был малый… В море погиб, в пути… А что это за знакомые, у которых знакомая — Женщина-с-большими-ногами?

Бесцеремонный Рыбак, конечно, назвал ее не так, а по имени и фамилии.

Интересно, наврал ли Рыбак про распутство Женщины-с-большими-ногами? И что ему за дело до моей… до нашей с Мертвым Мужем женщины? Откуда Рыбаку вообще хотя бы что-нибудь о ней знать? Он ловит рыбу в Летнем городе, она делает бизнес в Зимнем, если не в интернете. Но забавно, что первый встречный делится со мной подобной информацией. Задним числом мне стало стыдно, что я не отреагировал как следует на «блядь». Надо было защищать свою женщину. С другой стороны, куда спешить? Информацию получить — тоже дело полезное.

Следующий вечер я вновь провел в баре в той же компании, и когда все уже раскланивались спать, Пухлая Попка позвала меня прогуляться по берегу. Меня, в общем, что уговаривать: я к морю и ветру завсегда. Мы разулись и побрели по мокрому вязкому песку. У линии прибоя Попка прижалась ко мне — старательно, как боксерская груша, затем поцеловала в губы и полезла рукой в штаны. Потом протянула мне презерватив, встала не торопясь раком, лицом к морю, спустила широкие брюки. Я пристроился сзади и включил однообразное движение. Я входил-выходил тупо, как поршень, в стабильном неспешном ритме: ритме набегающих волн. Попка сопровождала каждый такт глухим выразительным стоном, и стон растворялся в бормотании океана. Я чувствовал в теле спокойную силу, и подумал в этот момент, что справлюсь со своим заданием.

По ходу дела я вспомнил, как в детстве впервые трахался на свежем воздухе. Мне было лет 16, я провожал одноклассницу с дискотеки. Я вообразил, что мне удастся остаться у нее ночевать, и предвкушал, как буду расстегивать пуговицы на сарафане, словно на клавишных играть (с юности ценил я в этих делах неспешность и основательность), но у парадного выяснилось, что дома у девчонки родители. Собственно, где бы им еще быть, но я, непонятно уж с каких щей, предполагал обратное. Наверное, морда моя стала очень кислой. Девчонка спросила: «А ты…. хотел?» «А то!» — честно ответил я. «Ну давай по-быстрому», — вздохнула девчонка, повернулась к стене, нагнулась, проворно задрала сарафан и стянула трусы. Семяизвержение произошло практически мгновенно, через минуту я уже курил в одиночестве на скамейке и приходил в себя.

Когда я кончил в Пухлой Попке, она стащила с меня гандон, быстро обсосала залупу, обслюнявила щеку и была такова. Как сдачу сдала с сотни евро.

Перед сном я открываю в постели Библию. Проглядываю абзац-другой, стараясь не вдумываться в смысл слов, гашу ночник и засыпаю. Мне снится шум волн.

Идеальный Самец родился в июне 1965 года в родовитом богатом семействе. Старые деньги, куча недвижимости в Бордо и Аркашоне, промышленность в Тулузе, акции везде. Сначала учился на медика в Геттингене, в чем один из журналистов усмотрел венский комплекс, желание выступить поперек батьки, который искренне недоумевал, как можно уезжать так далеко и заниматься чем-то кроме циркуляции денег. Статус-кво себя ждать не заставил: Самец скоро перебрался на экономический факультет, который и закончил со всевозможными отличиями, вернулся в семью, занимался пиаром фирмы, а несколько лет назад принял управление капиталом и всячески его приумножил.

Парень имел, короче, полный погреб капусты и отключился в 34 года. Это неправильно. Может быть, есть высшая справедливость в том, что Вдова теперь изводит капитал на продление жизни его души: пусть и в моем сильно не идеальном теле.

Газетные вырезки о Самце пестрели превосходными степенями. Общественная деятельность, депутатство на местности, филантропия. Самец — сначала в качестве начальника соответствующего подразделения, а потом и в качестве босса — отстегивал веером: близнецам-футболистам из Сенегала, один из которых потом стал чемпионом мира в составе Франции, краеведческому музею в Бордо, а также самой Дюне, которая что-то стала сползать неправильно после бурных дождей, и срочно требовались франки на укрепление национального достояния. Ровно через год после трагической гибели (и даже в ее ознаменование) Идеальному Самцу присвоено звание почетного гражданина города. Отцу оно тоже присваивалось — во времена, близкие к незапамятным.

Но это вырезала и сохранила Вдова. Разумеется, она дала мне только публикации, выставляющие мужа в лучшем свете. На ее месте так поступил бы каждый. Желая поймать ее на обмане или хотя бы недоговоренности, я двинулся в библиотеку при мэрии листать подшивки местной прессы. Меня охватил азарт. Мне казалось, что я вступил с Хозяйкой в схватку за душу Идеального Самца.

В библиотеке я легко нарыл и недружественные материалы. В частности, один листок на протяжении двух недель чуть не в каждом номере намекал — день ото дня откровеннее, — будто Самец озабочен здоровьем Дюны потому, что не прочь прибрать ее со временем к рукам. Типа окружить колючей проволокой, поставить снайперов на вышках и драть деньги за панорамные закаты над Бискайским заливом. Но из этих статеек высоко торчали заячьи уши заказа; боюсь, владелец газеты сам облизывался на лакомую Дюну.

Но наезды были скорее исключением. Общий образ мало отличался от сусальной подборки жены. Зачем мочить рыбку, которая мечет золотую икру? Зато я обратил внимание, что практически на всех фото светской хроники рядом с Идеальным Самцом блистает Женщина-кенгуру. И не то что она его затмевает: нет, он тоже весьма эффектен, Всем-самцам-самец, но вот Он оглядывается на Нее, и мне чудится его вопрос: ты мною довольна? Как она говорила? «Мне иногда нравилось играть в холодность и неприступность». Похоже, что вовсе не иногда.

— Его безупречная репутация заслуженно справедлива. Благороднейший молодой человек! — так отозвалась о Хозяине старушка в фиолетовых буклях, заведующая библиотекой. — Горожане его обожали! Отца его высоко ценили, но побаивались. Он много делал для общественного блага, но человеком был замкнутым и суровым. А сын такой открытый, веселый! Всех по имени называл… А вас как величают? Я ответил.

— Вы, получается, не местный?

— Я живу в Париже.

— Вы в каком отеле остановились? Многие принадлежали ему…

— Я живу на вилле «Эдельвейс». Меня пригласила в гости Женщина-с-большими-ногами.

— Удивительно! — воскликнули Фиолетовые Букли. Глазки их тут же сделались маленькими и колючими и вперились в меня, как обойные гвоздики. — Шустрая вдовушка, решительно завладевшая капиталом…

— Вы не первый человек, кому она не слишком по душе, — заметил я. — Я-то ее почти не знаю. У нас общие дела насчет Мужа.

— Удивительно! Послушайте моего совета: не узнавайте ее слишком близко. Или у вас уже начался роман?

Какие они тут все, в Аркашоне, тактичные. Я рассмеялся.

— Ну что вы! Просто дела. А почему вы не советуете узнавать ее хорошо?

— Она вампир, — сообщила старушка так просто, будто сказала «у нее изумрудные глаза».

— Вампир?

— Да-да. Энергетический вампир. Достаточно распространенное явление: садится один человек другому на шею и сосет, сосет. Ни на шаг от него не отходила. На приемы, в казино — всюду стерегла. Ему и невдомек, что она просто прилипчивая пиявка. Чистый наивный мальчик — он принимал свой плен за высокое чувство. А сам временами тускнел, чах… — Старушка говорила об Идеальном Самце с несколько странной мечтательностью, с какой о молодости говорят. — А вас, пардон, какие связывают с ним дела?

— Я пишу книгу о французских меценатах второй половины 20 века.

— Минувшего века! — воскликнула бабуся. — Как торжественно звучит! Мы счастливчики Божьи, нам довелось встретить двадцать первый век, Третье Тысячелетие! В молодости я не смела и грезить, что Господь сочтет меня достойной Миллениума… Но время шло, и чем ближе, тем чаще думала я: а вдруг? а если? а ведь совершенно не исключено! И я дала завет: если доживу, непременно изменю что-нибудь в своей жизни.

— И что же вы изменили?

— Я стараюсь научиться всегда засыпать на спине. В моем возрасте это, поверьте, непросто. Но Бог дает мне силы, и я делаю успехи. Меня, — Букли понизили голос до заговорщицкого шепота, — в Миллениум в самую полночь фейерверком ошпарило! Шрам на руке остался. Я думаю, это знак.

И Говорливая Библиотекарша подняла к моим глазам сухую кисть: я едва носом не уткнулся в аккуратную запятую шрамика. И добавила еще, что теперь загадала дожить до 2040-го года. Потому что когда-то родилась на свет именно в 20:40. Часы на руке Библиотекарши были пыльно-серебряные, пожилые — под стать владелице.

— А мне не понравился Миллениум, — признался я. — Слишком все грандиозно, пафосно. Праздники, мне кажется, дело интимное.

— Господь с вами, мсье! Ведь это был первый Миллениум! Тысячу лет назад его не отмечали. Человечество нравственно еще не созрело… Но через тысячу лет непременно будут отмечать вновь и вспомнят добрым словом нас, Свидетелей Первого.

— Не знаю… Это ведь только игра в цифры.

— Но вы же отмечаете свой день рождения!

— Нет. Вот если бы все изменения, которые происходят в человеке за год, происходили за день… Тогда бы стоило его отмечать. А так…

— Удивительно! Неужели никогдашеньки не отмечали? И друзей не поздравляете?

— Ну бывает, конечно.

— А нас пригласили на День Рождения Времени! Просто восхитительно… Вы книгу напишете — обязательно подарите нашей библиотеке. Очень благородная идея — книга про меценатов.

— Ну, все это затеяно для того, чтобы выбивать деньги из следующих меценатов, — возразил я. — Чтобы богатый человек видел: смотри, поможешь детишкам или искусству, и про тебя выпустят такую же красивую книгу…

— Но ведь это верно, — заметили Фиолетовые Букли, — за добро следует платить добром.

В кафе напротив мэрии сидел Морис. Делал вид, что читает каталог аркашонской недвижимости. Я зашел в кафе, взял пиво «Дэсперадос», проходя мимо столика Мориса, споткнулся и вылил ему на макушку треть бутылки. В заданном ритме. Вылил бы больше — засунутый барменом в горлышко кусманчик лайма помешал. Я, конечно, раскланялся-извинился. Морис невнятно хрюкнул сквозь зубы. Взгляд его был надежно скрыт очень темными очками, но было ясно, что взгляд наждачен.

Двинувшись обратно наверх, я заглянул в окно библиотеки. Букли что-то быстро писали в школьной синенькой тетрадке. Мне показалось, что они пишут про меня. Коротко, но неприятно передернуло, по душе скребнуло: как тошнотворно покрывают бумагу корявые буквы — словно могильные червячки инспектируют мое тело! В этот момент Букли среагировали на взгляд, повернулись к стеклу — я едва успел выскочить из поля их зрения. После беседы о добре старушка еще долго меня не отпускала. Расспрашивала, с кем я успел познакомиться в городе (я сказал, что ни с кем). Предлагала показать редкие книги, которые сама переплетала (я отказался, зато выяснилось, что Идеальный Самец подолгу рассматривал фолианты и восхищался, как бережно старушка сохраняет пустую древнюю мудрость для вечной жизни). Настойчиво предлагала чай с редкими травами (договорились на следующий раз: вообще, надо сказать, что во владениях Буклей было очень уютно: все в цветах разных размеров и марок: в горшочках, горшках и горшищах).

На пленке * 3 Идеальный Самец работает в саду. Помогает садовнику деревья насаждать. Снова голый торс и мускулы, еще рельефнее, чем на пленке *1. Я уже изучил, с каким наклоном тела он ставит ногу на лопату, как раскачивается на ней, вдвигая в землю. Лезвие пружинило, и Муж с радостью отдавался его детскому ритму, словно качелям, а однажды даже приподнял вторую ногу, изобразив на лопате чуть не ласточку. Повторяя движения его мышц, ловя упругость лезвия и черенка, я чувствовал его счастливым. Он был равен себе: он в хорошем настроении сажал дерево в своем саду.

Солнце стукнуло в лопату и отразилось в объектив, ослепив оператора и меня. Когда блик иссяк, рядом с Ним стояла Она и что-то размеренно говорила. Он коротко отвечал с улыбкой, она снова что-то говорила, и через мгновение он оставил лопату и покинул кадр вслед за Женщиной-кенгуру. И пока он двигался из кадра, плечи его прочертили в воздухе траекторию бумажного голубя, выходящего из высшей точки полета.

Стоп, еще раз. И еще раз. Еще. Я встаю к зеркалу и воспроизвожу его выход из кадра. Так и есть: по такой траектории падает настроение. Парень с заметным сожалением оглядывается на черенок. Нет, он, наверное, был счастлив пойти в беседку с суженой — следующие кадры застали их в беседке, — но, что ли, это было знание о счастье, представление о том, что его не может не быть. А раскачиваясь на лопате, он был счастлив безо всяких лишних знаний и представлений.

«Ну ты мудришь, старый, — сказал я себе, — мало ли чего тебе почувствуется и привидится. Нет никаких оснований делать такие выводы. Впрочем, другого метода понять Самца у тебя нет. А как держать плечи перед Хозяйкой — это голая практика, а не сомнительная теория. Так держать, как Самец держал, когда управлялся с лопатой».

Пленке * 3, если верить каракули на коробке, стукнуло ровно 50 месяцев. Июль 1998-го. 13 месяцев до гибели. Саженцы должны были вымахать в мой рост. Я выпил сока из красного апельсина и вышел в сад. Садовник, вечно простуженный и тепло одетый, беседовал с большим черным дроздом. Дрозд, нахально раздвинув лапы (будь у дрозда руки — быть им вбитыми в боки), стоял в траве и вертел желтым клювом так, будто понимал садовника. Понимал и, похоже, не слишком одобрял. Я закинул удочку насчет саженцев из июля-1998. Садовник указал мне на три небольших кривоватых деревца и с гордым достоинством отметил свою роль в создании этого гибрида: Самец горел идеей скрестить яблоню с грушей, и я сейчас вижу результат (другой его селекционный бзик — умножение чабреца на лаванду — успеха не имел).

— Хозяин сам их сажал, верно? — спросил я. — Я видел пленку.

— Так, — подтвердил садовник. — Вместе выводили, вместе сажали. Хорошее было лето.

Мне показалось, что садовник сказал про хорошее лето с каким-то особым значением. Дескать, бывали у Хозяина лета получше, бывали похуже…

— Хорошее лето? — переспросил я. — А сейчас хорошее лето?

— Сейчас осень, — буркнул садовник. И вернулся к дрозду.

Я спустился в Нижний город, посмотрел в «Олимпии» кусок тупейшей барселонской комедии о том, как чувствуют себя в одной квартире 7 студентов всевозможных, в том числе явно надуманных национальностей, пошлялся по берегу, дважды зашел в «Пират», где обычно торчал Рыбак, но Рыбак в «Пирате» не торчал. К Пьеру я стучаться не стал; не хотел сейчас видеть Пухлую Попку. На моей скамейке курили марихуану два мужика, говорившие, насколько я расслышал, по-польски. Я добрел до воды, от души помочился в океан и двинулся вспять.

Перед сном я посидел в кабинете Идеального Самца, в его кресле. Собственно, в кресле сиживали владельцы виллы «Эдельвейс» с незапамятных времен. Вслушиваясь в энергии, пропитавшие багровое дерево, я понимал, что лишь ничтожная их часть принадлежит моему герою и уж совсем жидкий их раствор имеет отношение ко мне. Кресло, однако, диктовало осанку, и я чувствовал себя немножко хозяином. Я видел то, что видели, поднимая взгляд, мои предшественники. Костяной ампирный глобус (материки красные, океаны желтые), нереально высокие, метра три, напольные часы. Книжные полки во весь оборот кабинета, камин, дрова для камина. Скелет: причем череп независимо возвышался на столе, а на обезглавленных плечах круглилась тыква с вырезанными — в честь всех святых — глазницами. Бодренький такой скелет, матовый. Дверной проем: заходящий в кабинет оказывался у хозяина строго на мушке. Взгляд-с-кресла контролировал-подчинял пространство — и то, чем оно было фаршировано. Посетителей, размещаемых на стуле перед широким столом (родственником кресла). Муху, залетевшую сдуру и теперь рвущую в панике когти. Последнюю мерзкую букву в любой из тысяч книг. Покойник мог быть распоследним добряком, но, опускаясь на это жесткое и не слишком удобное сиденье (так не должна быть чрезмерно комфортной скамья судьи), он превращался в концентрированного эффективного дельца. Я представил, как он сидит и превращается. Только что сюсюкался с женой, а вот пришел банкир, Самец залез в кресло и быстро превращается, чтобы банкира растоптать-уничтожить. Я сам, сидя здесь, становился будто бы выше ростом. Спину, во всяком случае, хотелось держать прямо.

Я вспомнил, как Женщина-с-большими-ногами, показывая мне перед отъездом комнаты мужа, в кабинет дверь лишь приоткрыла, пробормотав что-то вроде «Я сюда заходила редко». На эту территорию чары Учительницы Фей не распространялись.

Ночью мне снились сцены из фильма про бабушку, которая нашла в сейфе своего почившего дедушки 16-миллиметровую пленку с записью реального изнасилования, которое закончилось настоящим убийством. «Снафф» называется. Бабушка наняла Николаса Кейджа, который и разгадал, что да, именно дедушка, милый дедушка заплатил специальным отморозкам миллион зеленых, чтобы ему сняли такую развлекуху. Фильм этот, помню, сильно испоганил мне настроение. Примерив мысленно роль жертвы или — хрен редьки — злодея, я испытал тогда несколько малоприятных минут. Теперь, один в огромной враждебной вилле, я, вероятно, идентифицировал себя с несчастной бабусей. Вот сидит она в инвалидной коляске, в холодном пустом доме, с таким вот знанием про своего дедусю — и что же у нее на душе? Чьи шаги мерещатся ей за дверью?

Проснувшись, я в секунду покрылся таким холодным потом, что еще через секунду мне казалось, будто я затянут ледяной коркой. Шаги за дверью — реальные. За дверью, на лестнице, а не во сне. Кто-то уверенно спускается с третьего этажа. Тук. Тук. Тук. Шустрый свинцовый шарик мечется по моему мозгу, рикошетит внутри черепушки: чвик-чвак, пинг-понг. Я перебираю мысли, словно карты тасую, тщась наткнуться на спасительный козырь. Слуги? Нет, не слуги. Слуги живут во флигеле или в городе, заканчивают дела в господском доме до 21:00 и появляются утром примерно к семи. Фея вернулась раньше, чем обещала, чтобы потешить меня жестоким аттракционом? Но это Мужские Шаги.

Я понимаю, что смотрю на дверную ручку. Я ничего не вижу, в комнате темно, но болит взгляд, упирающийся в глубине темноты ровно в дверную ручку. Шаги остановились перед дверью. Дверь, разумеется, не заперта (ну почему?! почему?! кто мне мешал закрываться ночами на ключ?! как раз сегодня думал закрыться!). Ручка может поползти вниз. Ворвется враг-вор с ножом-кастетом, убьет-изуродует. Я парализован, как чугун. Мне чудится, например, что у виллы нет окон, а ведь только через окна можно удостовериться, что вокруг существует природа, открытый воздух, а не сплошь каменный монолит. В махине дома лишь я и Непрошеный Гость.

Да, человек за дверью — один. Попробовать с ним справиться? Атаковать первым? Вскочить — раз. Схватите тяжелый предмет — два. Включить свет — три. Наоборот: сначала свет, а потом — предмет. Распахнуть дверь — четыре. А там уже дело не в силе и умении, а в везении и воле.

Но я не могу вскочить. Я каменный. Меня свело одной сплошной судорогой. Момент превращения живой материи в неживую: еще страдает, но уже бессильна.

Когда шаги двинулись вниз, на первый этаж, я вспоминаю, что у меня есть сердце. Оно волчком вращается во мне; оно вращается фрезой, пытаясь пробурить каменную толщь тела. Шаги удаляются. Камень размяк. Судорога рассеялась. Я уже могу вскочить, и в мозг уже вползает квазиотважная мысль: броситься за незнакомцем по лестнице все с тем же не проясненным пока тяжелым предметом в руке. Разумеется, я продолжал лежать. Сердце вернулось в привычный режим: перестало вращаться, начало биться. Каждый шаг на лестнице — все менее внятный — смягчал и каждый следующий кардиограмм. Мужчина ушел.

И словно бомба взорвалась. Мир разломился на несколько больших кусков с острыми краями. Я не сразу понял, что происходит. Это всего лишь хэнди разразился мелодией «Турецкого марша». Всего лишь?! Глубокой-то ночью! Звонок толкнул в спину человека, который уже дошел до первого этажа, и я почувствовал, как он поворачивает голову. Вот тут-то я уж взлетел, включил свет, повернул ключ в замке (слава Богу, он оказался в замке!), схватил хэнди, выключил свет и прошептал «да».

— У вас все в порядке? — хриплый голос Женщины-кенгуру.

— Я… Да… Здравствуйте. Да, кажется, все в порядке…

— Извините, четыре часа ночи… Мне почему-то стало тревожно за вас, — продолжала Серебристая. — Вы не болеете? Ничего не случилось? Вилла не горит?

Последний вопрос звучал уже шутливо, и я успокоился.

— Что могло случиться? Все хорошо, не волнуйтесь. Когда вы приедете?

И вдруг, вовсе ничего такого в виду не имея, добавил после слов «когда вы приедете» ее имя. По тому, как неловко оно вывалилось изо рта, я понял, что раньше ее по имени не называл. Стеснялся. А теперь назвал. Обратился к духу хозяйки дома: защити, дух, в дурную минуту.

— Завтра, — сказала она. — Днем.

Тема: Flying Cats.
А. из Кельна

Дата: 09.09.02 11:11

От кого: Александра <[email protected]>

Кому: Danser <[email protected]>

Прикинь, в самолете Эр-Рияд — Лондон забыли кота То есть он летел в отделении для зверей, вылез там из клетки и исчезся После рейса два часа искали котика — не нашли Ну, что делать Безутешные английские дипломаты, чей был котик, пошли домой Решили, что животное или выпало по дороге, или сбежало при приземлении, а оно никуда не сбежало Оно спряталось от страху (или по приколу, не знаю) в карбюраторе (или где там еще, я не знаю, может, просто в крыле) и жило там две недели Налетало, прикинь, около ста тысяч км А потом раз и выползло Все такие

:%

А оно живое Ученые задаются вопросом: что юзал кот? Получается, в обычном «боинге» в достаточно открытом доступе есть минимум на две недели жратвы минимум для одного взрослого кота А может, в каждом авиалайнере летают десятки котов, которых никто не может найти? Почем нам знать Наверняка там летают и мыши для корма котам, а может быть, и другие, более масштабные существа.

Слушай, я тут познакомилась с человеком таким… очень интересным Ты ведь все равно там застрял, и мы с ним сегодня уезжаем путешествовать

Целую

Ох, как мне не понравилось это «целую»! Она сроду так не говорила. Вообще никаких слов, имеющих хотя бы касательное отношение к выражению чувств. Конечно, слово «целую» и скрывающиеся за ним чмоки давным-давно никакого отношения к выражению деликатных чувств не имеют. Еще ранние христиане только и делали, что целовали каждого встречного. Но она — на всякий случай — и слова не употребляла. И еще больше мне не понравилась информация про очень интересного человека. Алька никогда — ни-ко-гда — не сообщала мне о своих увлечениях. А если сообщает — значит… Значит, что-то произошло чрезвычайное. Например, Алька втюрилась. Затеяла, что называется, Серьезные Шашни. С ней такое, по ее словам, пару раз случалось: давно, еще до меня. Мы как-то напились с ней на ступеньках Арки Дефанс, и она в редком (на моей памяти единственном) порыве откровенности вдруг много-много чего выдала из своей жизни. В том числе пару печальных повестей о Настоящих Страстях, одна из которых закончилась порезанными венами и, как Алька выражалась, больничкой. Причем и в ситуации настоящих страстей Алька оставалась верна себе. Поступила с ними как с ненастоящими: совместила. Они протекали параллельно, и там были еще проколы с явками, уличные истерики, купания в лужах и много других душепищательных эпизодов.

Я вспомнил ту сцену в мельчайших подробностях. Это было два или три… нет, стопудово два года назад. В конце сентября. Небо было пронзительно-голубым, без единого облака, и казалось помещенным под тонкое, идеально промытое стекло. Это стекло и выдавало, что осень; оно было готово хрустнуть, как юный ледок, сквозило свежестью, как первый снег, хотя в Парижике было вполне лето: зелено и тепло. Откидываясь навзничь на ступеньках, мы видели, как в бесконечной голубизне тает сахарная громада Арки, впитавшая цвет отсутствующих облаков.

Получасом раньше мы рассобачились на кладбище, что начинается сразу за Аркой. Алька кладбищ избегает, я притащил ее туда едва не насильно, утверждая, что ей понравится гулять среди забытых теней, но ей не понравилось совершенно. Ей стало дурно. Я долго молил о прощении, картинно бухнулся на колени, больно ушибив одно о могильный камень, наконец Алька махнула рукой и сказала, что хочет напиться. Большая бутылка виски Vat 69, кстати купленная утром, была почти полной. Вплотную мы взялись за нее, добредя до Арки, и по ходу бутылки Альку пробило на исповедь. Я был почти счастлив, что она передо мной выворачивается — доверяет, стало быть, ценит, хотя, разумеется, понимал, что на моем месте мог оказаться произвольный «человек». Удивленные парижане и гости столицы обтекали нас, как мелководная река — тушу мертвого бегемота, Алька рыдала, а я слушал вполуха и умилялся ее сморщившемуся лицу и трясущимся ключицам.

В свои 26 (то есть тогда ей было на два года меньше, но все равно; она и сейчас не изменилась) она одевалась как художественно ориентированная лицеистка. Свитера один на другом, рубахи одна на другой, нелепые желтые джинсы, которые мы вместе купили ей накануне в Амстере, вечно стоптанные в пятках кроссовки. Рюкзак с портретом зайца Феликса. Нахохленный воробей, крохкая куколка: казалось, ее можно посадить в карман и пронести по жизни. Собственно, с такой иллюзии все и начиналось, но я быстро узнал, какая у этого воробья воля к одиночеству и свободе. Я мечтал быть для нее опорой, но она во мне опоры в упор не видела, и было тем более обидно, что опорой ей я и впрямь никакой быть не мог.

Удивительно: ни разу не затосковав об Альке за прошедшие дни, я был полон теперь горчайшего чувства утраты. Я закрывал глаза и видел Альку: на ступеньках какого-то контемпорери музея; на фоне Эйфелевой башни; собирающей в лесу, что ли, ягоды (хотя никогда я не был с Алькой в лесу, и не шло ей собирать ягоды). Я выглянул в окно: сквозь тучи проступало на полнеба Алькино лицо. Я выпил подряд две текилы, зачем-то почистил зубы. Мне странно, что я так долго не вспоминал о ней. Впрочем, мне было чем заняться: во всяком случае, последние три дня, после приезда Женщины-кенгуру. Она появилась, когда я пересматривал кассету номер 1.

Дюна. Волейбольный мяч, на одном кадре идеально совпавший с кружочком солнца. Лишь львиная грива короны вокруг слепого кружка. На песке расслабленное сильное мужское тело. Песка много, и Герой зарывается туда руками и ногами. Подходит Героиня в белом закрытом купальнике. Очень, непристойно крупный план. Егоза, что ли, куда отошла, и оператор тщательно обшаривает объективом Женщину-с-большими-ногами. Снизу бесстыже торчат нестриженые кудряшки, и это ей очень идет. Сверху топорщатся огромные соски (у нее и впрямь соски для книги Гиннесса; лично я таких не видывал). Героиня попирает ногой спину Героя. То есть он уже не Герой, он просто Поверженный Враг, а она — Блистательная Победительница. Вторая нога гордо отставлена в сторону, в поднятой руке — в роли факела или, не знаю, меча, но лучше факела — надкусанный залупленный банан.

Поверженный что-то говорит Женщине-кенгуру, она отшвыривает банан и медленно-бережно ложится ему на спину, обнимает его руками и ногами. И он отжимается на кулаках, его лица не видно, а на ее лице победное выражение сменяется умиротворенным. Все у нее в порядке.

Но почему, собственно, его лица не видно? — подумал я. Потому что он отвернулся от камеры. А почему отвернулся? Не хочет, допустим, чтобы кто-нибудь когда-нибудь — а этот «кто-нибудь» нашелся через дюжину лет — всмотрелся в его рожу, на которой крупно выведено: ах, какая постылая жена! Впрочем, нет, тут меня заносит. Пленка старая. Они женаты второй год. Медовое время. Он еще не успел от нее устать.

Она стучит в дверь. Когда она входит, солнце окатывает ее с ног до головы, как листопад. Я понимаю, что все рассчитано. Время суток, в которое дверной проем представляет из себя наиболее выгодно освещенную сцену. Координаты кресла, в котором предполагается зритель. Сам день, отчаянно солнечный: недаром же она приехала сегодня, а не вчера и не завтра… Что же, расчет оказался верен. Сердце мое, которое всего несколько часов назад работало взбесившейся фрезой, превратилось в тающий леденец. Серебрящиеся на солнце волосы ровненькой копной. Льняное, по виду грубое платье естественного цвета. На груди вышиты маки. Босоножки-плетенки на плоской подошве. Не властная тридцатитрехлетняя львица, а девушка на выданье. Спешит на танцы после сбора винограда.

— Не помешаю? — спрашивает девушка. — Кино смотришь?

Я нажимаю стоп-кадр. Идеальный Самец застыл на прямых руках. Женщина-которая-стоит-передо-мной лежит на его широкой спине, подперев рукой щечку. Наступил ключевой момент. Я твержу себе: не размякать. Не дать себя скушать этому странному существу с зелеными кошачьими глазами. Сыграть силу. Сделать плечи, какими они были у Самца, когда он вгонял в почву лопату. А грудь чуть выпятить, как на пленке * 2, где Герой ведет деловую разборку с десятком волчар в пиджаках и галстуках. Он потом проходит мимо них к двери как нож сквозь масло, и кажется, они бросятся сейчас на него, как муравьи на гусеницу, но не решаются. Бздят. Зубовного скрежета не слыхать, но он явно разносится на пол-Аркашона.

— И как кино? Добро, как всегда, побеждает? — спрашивает девушка. — Можно мне тоже?

Она берет стул, волочет его к моему креслу, садится. Ножки составила аккуратно, как Ученица Феи, но уверенно, как Лучшая Ученица. Я перемотал чуть назад и запустил сцену сначала.

— Чего это он глаза прячет?

— Ничуть он их не прячет, — мгновенно реагирует Серебристая Фея. — Мало ли почему человек не смотрит в объектив. Неудобно шею повернуть. Или телку красивую с той стороны увидал, вот и смотрит.

— А ты ему разрешала смотреть на красивых телок?

— Как можно не разрешать смотреть?

— Мало ли. Отслеживать взгляд и злобно спрашивать: куда пялишься? Ты ведь ходила за ним по пятам, насколько я понимаю. Ну, следила, чтобы подтвердить его существование. Взгляды контролировать могла…

— Откуда ты знаешь?

— Аркашон — город маленький.

— Понятно… В общем, да, я его ревновала. Не ревновала — поводов почти не было… Берегла, что ли.

— Беречь — это когда для того, кого бережешь. А ты для себя.

— А для себя-то — чем не беречь? Ну правильно, я боялась его потерять.

— Деньги?

— Деньги? А что деньги? Мне бы при разводе денег этих — как грязи…

— Плющ?

— Что? Ах да, плющ. Ну правильно, я всю себя с ним связала. У меня не было какого-то…. Отдельного от него значения. Кем я была до него?

— Кстати, кем ты была до него?

— Неужели ты еще не выяснил? Аркашон — город маленький…

— Нет, не выяснил. Как-то в голову не пришло. Я все больше про него выяснял. Ты же меня его попросила сыграть, а не тебя. Кем же ты была?

— Да никем не была. Восемнадцатилетней студенткой философского факультета.

— Философского?!

— А чего тут удивительного? Что мне, по-твоему, извилин не достает?

— Нет, то есть да, достает, но… Ты совсем другая. Я бы сказал, неотвлеченная. А там все абстракции, эйдосы…

— В том и дело, что абстракции там все немудреные. Вот, ты про эйдос говоришь. У него есть воплощение — вещь. Платону казалось, что вещь по сравнению с эйдосом деградирует. Эйдос — хорошо, самое оно, а вещь — уже так себе, халтурная копия. А Аристотель, наоборот, считал, что вещь к эйдосу тянется и имеет шанс возвыситься, если будет правильно себя вести или если мы ее будем правильно осмыслять. И вся разница. Смешно, что на самом деле и это Аристотелю было по фиг. Задача иначе формулировалась: выступить в пику Платону.

— А ты считаешь, вещь деградирует? Или она еще имеет шанс?

— Да какая разница! Важно, что проблема тупая: или деградирует, или нет. Минус или плюс. Даже безразлично, есть ли эти эйдосы вообще… Или раньше были, а теперь нет. Отчаялись в деградирующих вещах и замкнулись сами на себе.

— Постой, но там же миллионы всяких школ и систем…

— Так это нюансы. Какой дорогой идти к минусу или плюсу. А нюансы — это уже просто физиология. Точнее, психосоматика. В каком порядке слова поставить, какие категории неожиданно местами поменять… в самый ответственный момент. С какой интонацией говорить, с какой фишкой в историю попасть. Кант вот гулял все время… Во что одеться… Если я в мини-юбке доказываю, что вещь деградирует, — это одно, а если в брючном костюме — совсем другое.

— Я тебя не видел в мини.

— Увидишь еще.

— Извини, но это уже как-то все… Профанация. Причем тут мини?

— Хорошо, пример. С чем попал в историю философии Альтюссер?

— С чем же?

— Ты слыхал такую фамилию — Альтюссер?

— Слыхал.

— Читал?

— Что я, совсем, что ли?

— А что ты про него знаешь?

— Вроде пижон был известный…

— Браво! Альтюссер ввел в моду мужской шейный платок. Все!

— М-м… И как же тебе с такими взглядами жилось на философском факультете? Где, кстати, ты училась?

— В Бордо. Я вообще из Бордо. Жилось… Ну, я хорошо училась, книжки мне читать нравилось. Как там автор какую концепцию анализирует — интересно. Но саму особо философствовать не тянуло.

— М-м…

— А потом он приехал. Еще не хозяин, а от Семьи. Представлял программу помощи нашему факультету… От студентов я ему вручала цветы.

— Как самая красивая?

— Нет, как самая умная.

— И решила, значит, заодно с цветами вручить и все остальное?

— Примерно. Смотрю на него и думаю: какой, к чертям собачьим, эйдос! Вот мужчина — это да. Эйдос. Хочу быть его вещью.

— И постепенно вещь начинает оплетать эйдоса плющом своих эмоций, прибирать к рукам…

— Ну что значит прибирать к рукам, — она поморщилась и закурила мои «Лаки-Страйк Лайтс». — Понимаешь, я вот встаю утром, чищу зубы, говорю со слугами, и я это все делаю… Нельзя сказать, что для него, но как бы в связи с ним. Если бы не он, я бы как-то иначе все это делала. Одеяло бы иначе по утрам откидывала…

— Позволь-позволь… — я тоже закурил, подошел к бару, налил себе текилы, жестом предложил ей, она отказалась. — Но так с любым человеком… Ты под другого так или иначе подстраиваешься, встаешь с той или иной стороны постели, зубную щетку выбираешь такую, чтобы его не раздражала… У меня была девушка, которая ненавидела синий цвет…

Проходя мимо столика с компьютером, я споткнулся и шлепнул рукой по клавиатуре. Машина загудела, спящая заставка сменилась рисунком десктопа: Алька с сосиской. Это Альку раздражает синий цвет.

— А я с другими не жила, — заявляет Женщина-с-большими-ногами. — Понимаешь, у меня было ощущение, что я нахожусь внутри его жизни. Вот есть его жизнь. Что-то вроде корабля. И он меня туда взял. Или я сама попросилась — неважно. Корабль — его. Допустим, я сплю с внешним мужчиной. И это значит прежде всего, что я изменяю Ему. А внешний мужчина при этом — дело десятое.

Это я понимаю. Очень просто понимается, если сравнить с Алькой. Алька спит с «человеком» — так это то и значит, что она спит с этим человеком. Это никак не связано с другими людьми. Их нет в этот момент. Вот сейчас, в ее новом романе, меня нет ни грамма. А Идеальный Самец в жизни Заказчицы присутствовал каждое мгновение. И она точно также — причем, боюсь, еще и назойливо — ежесекундно присутствовала в жизни Самца.

Взгляд Заказчицы упал на компьютер, и тело ее стало на мгновение чуть меньше: совсем на мгновение, совсем чуть, но Женщина сжалась — так на агрессию реагируют.

— Ты ведь могла чем-то и сама заняться, — заметил я. — Ну, про философию я понял, тебе не хотелось, но, например, фитнесс-центр открыть… Или, там, цветочный магазин…

— Ага, скажи еще — похоронное бюро. Я не хотела. Я считала, что дом, сад, хозяйство, картинки на стенках, его костюм, его развлечения — серьезная сфера приложения сил. Это ведь не менее важно, чем деньги заработать, согласен?

— Согласен.

— А ему было все равно. Дом был его вещью, и я была его вещью, и одна вещь поддерживала в порядке другую. А как же еще могут вести себя вещи… на его корабле?

— Угу.

На самом деле «угу» никакого не было, но я устал от разговора. Давно я не слышал столько слов подряд. Я курил и чувствовал, что проиграл. Она убрала меня без больших усилий. Я начал с наезда — «а чего он глаза прячет?». Расправил плечи, как на кадре с лопатой. Задал такой принципиальный тон: дескать, прожект у нас серьезный и говорить мы будем по существу. Держись, дескать, Женщина-кенгуру. А Женщина-кенгуру отвечала спокойно, естественно и терпеливо. Словно и не заметила форсированности моего тона. Атака растаяла в виду полной индифферентности мишени. Лишь на секунду сбилась с ритма, увидав в компьютере соперницу, но сразу взяла себя в руки.

В результате разговор вновь полностью принадлежал Ученице Фей. Мне казалось, я ее расспрашиваю, а на самом деле она кормила меня теми словами, какими хотела кормить. Мои реплики по ходу становились все короче и дежурнее. Осанка — сутулее. Я даже не сказал ей о ночном происшествии. Искал-искал момент, а потом понял, что уже упустил. Еще у меня была домашняя заготовка — редкий кадр, на котором мяч затмевает солнце, — но и ею я не нашел случая воспользоваться.

На пленке * 1 мяч у них почему-то сдувается: сразу после того, как затмил солнце. Вот и я так сдулся.

— Кстати, какие у нас вообще расклады? — спрашиваю я, чтобы хоть что-нибудь спросить. — Ты со мной в роли Мужа, в смысле с Ним в моем обличье, давно живешь? Или наш роман только начинается?

И зачем я начал с извиняющегося словца «кстати»! Идеальный Самец обошелся бы и без «кстати» и без «вообще».

— И то, и другое, — ответила она, задумавшись на небольшую секунду.

— И то, и другое? — тупо переспросил я. — Это как?

— А вот так… Приподними-ка задницу, пожалуйста.

Смысла просьбы я не понял. Она хочет сесть в кресло? Нет, хочет, чтобы я просто немного приподнял задницу, оставив голову и ноги как есть. Я подчинился. Она молниеносно расстегнула мне ремень и зиппер, стянула брюки и трусы до колен, сама встала на колени и начала неспешно, со вкусом сосать член. Он был совсем мягкий, и поначалу, когда она перекатывала-перебрасывала его языком и губами, как тряпичного болванчика, я поймал себя на странной злорадной мысли: а вот ничего у тебя и не выйдет. Но Фея, взяв меня рукой снизу за яйца, работала уверенно и умело, иногда поднимая на меня смеющиеся — зеленые с синими звездочками смешков — глаза и даже улыбаясь. Насколько при такой занятости рта можно улыбаться. Дело быстро пошло на лад, и я уже «приподнимал задницу» почем зря и взял ее руками за голову, запустил руки в мягкие русые волосы, но незадолго до извержения вдруг обмяк, сраженный мыслью: она еще и так меня сделала. Вещью на своем корабле.

Я отстранил Женщину-с-большими-ногами, вытащил член и сказал: «Извини. Не надо». «Почему?» — спросила она с веселым удивлением. «Я не готов», — сказал я вопреки очевидности. «Я, понимаешь, еще не совсем вошел в роль», — пришпорил я ахинею. «Завтра», — сказал я. «Ну, завтра так завтра, — усмехнулась Заказчица. — Тогда пошли обедать. Я, как ты понял, голодна».

Возбужденный своей стойкостью, я в кураже потребовал к обеду водки. Погорячился: как русские ее пьют и нахваливают — вновь осталось для меня экзистенциальной, как сказала бы Фея, тайной. Хозяйка беззаботно болтала о пробке на автобане и о том, что на Европу откуда-то издалека движется свирепый ураган, который может рассеяться над океаном, а может и не рассеяться и вдарить в том числе по Аркашону. Меня же водка, которой я, как всегда, поперхнулся, вернула в мрачное настроение. Я вспомнил о Мужских Шагах. Они ведь были, были, эти шаги! И сердце вращалось в сведенном теле, и горло ждало клинка. В это трудно поверить сейчас. На другой стороне стола, на заднем плане роскошная Женщина-кенгуру деловито мажет хлеб сырной пастой. На переднем плане, прямо под носом, расплывчато наклоняется над моей тарелкой черпак с луковым супом. Я закрываю один глаз. Женщина ушла из фокуса, расплылась, зато черпак и рука слуги стали отчетливы, как прямой удар в челюсть.

Вот: реальность. Мне не страшно. Недурные собой и еще не окончательно старые люди на мирном курорте отдают в дорогих декорациях должное ритуалу жратвы. Со столетних тарелок. А вот десять часов назад… «Или Мужские Шаги — это ее затея? — думал я. — Такой домашний спектакль. Пустила слугу топотать по ступенькам, ввела клиента в грогги, а потом добила телефонным звонком? То есть не добила, а как бы наоборот, спасла от безумия. Горстка электромагнитных волн пронеслась сквозь эфир и пробила стену страха. Оказалось, что мир — есть. И оттуда может идти тепло. Но откуда Странная Фея знала — секунду в секунду, — когда нужно звонить?»

— Почему ты позвонила ночью? — спросил я.

— Ой, извини, — Серебристая Фея озарилась румянцем смущения (подозрительным таким, репетированным румянцем). — Пауки приснились… Я тебя разбудила?

— А ты как думаешь?

— Думаю, что разбудила.

— А к чему снятся пауки?

После обеда я вышел прогуляться. Сорвал яблочно-грушевый плод: есть невозможно. День оказался еще светлее и теплее, чем на балконе. Да и вчера было лучше, чем позавчера. Я посчитал — сколько я торчу в Аркашоне? Оказалось, девятые сутки. Три дня была хорошая погода, потом пять дней плохая + сегодня один день хорошая. Оптимистическая статистика. Я подумал, что сегодня могут выступать на пляс Тьер Пухлая Попка и Пьер. Если, конечно, площадь не абонирована каким-нибудь другим заезжим коллегой.

В фонтане напротив мэрии болтали ногами очкастые тинейджеры. Двое рабочих в синих комбинезонах лепили что-то из цемента. Уличный прилавок, сосланный было на зимовку, вновь выдвинулся из стены магазина мороженого. Да, непременно надо навестить старика Пьера и милую Пухлую Попку. Я зашел в «Монопри», купил вина для настроения, конфет для Попки, какого-то консервированного мяса для Пьера и сыра для всех.

Вернулся на «Эдельвейс», посмотрел в пустые окна Женщины-кенгуру, поднялся к себе, увидел кресло (мягкое, бежевое, бесформенное: строгая противоположность верхнему) и захохотал. Потом подумал, что вряд ли она делала Самцу минет в кабинете, когда он восседал в родовом кресле. Из-под стола. Я вспомнил, как она почти перепуганно заглядывала в кабинет, показывая мне дом. Решил утвердить свой контакт с территорией Самца: открыть дверь небрежным рывком.

И сразу понял: что-то здесь изменилось. Нет, интерьер на месте. Собачьим нюхом я не отличаюсь. Слабый луч сочится из-за торжественной шторы, пыль пляшет в луче так же скучно и бессмысленно, как, наверное, век назад. Но что-то изменилось. Будто Господь в мое отсутствие взял этот параллелепипед пространства и сильно встряхнул. Господь не фраер: вещи после встряски заняли ровно свои места. Но стали немножко другими. Похожее ощущение я испытал однажды в Амстердаме, войдя после двухдневной отлучки в случайную квартиру, которую делил с Алькой. Только позже я сообразил, что это значит: там ночевал другой «человек».

Я сел в кресло. И вещи потянулись ко мне. Если раньше энергия контроля, которую я ощущал в себе, сидя в Кресле Силы, была чистой волей, «эйдосом», то теперь она обрела содержание. Вещи мне подчинились. Я подумал «справочник», и зрение мое само поструилось к тому месту на книжных полках, где стоял многотомный «Лярюсс». Или наоборот: вот висит на стене небольшая гравюра. Я не вижу, что на ней изображено, но в голове всплывает слово «игра», и — подойдя позже — я обнаруживаю на гравюре крылатых спортсменов, гоняющих кривыми клюшками воланчик: тоже крылатый. Массивные стрелки напольных часов застыли на полседьмого: я догадываюсь, что к последнему издыханию они отставали на десять минут. Потом соображаю, что сейчас и есть полседьмого: я застиг эти мертвые часы в тот редкий момент, когда они показывают точное время. Мне кажется, что за массивным письменным прибором передо мной прячется нож для разрезания писем: проверил: так и есть: нож.

Взгляд мой падает на стул для гостей, притулившийся перед столом. Вот оно! На этом стуле кто-то недавно сидел! Призрак еще испаряется… Впрочем, какой призрак. Я просто вижу: на стуле кто-то сидел. Кто-то сидел в позе посетителя-просителя, кривя заранее виноватую морду, и именно это укрепляло меня в роли хозяина кабинета. Контролера вещей. И кресло стало удобным. Словно бы подладилось к моим заднице и спине. Скрипнула дверь. Женщина-с-большими-ногами посмотрела на меня, изменилась в лице и исчезла. Я втерся в кресло поглубже, положил руки на подлокотники, зажмурился и долго сидел, думая о Мужских Шагах.

Версия первая: Ее розыгрыш. В таком случае исполнять заказ, непосредственно топотать по лестницам мог кто угодно. Тот же шибдзик Морис. Версия вторая: кого-то из слуг ночью озарило, что на вилле не выключена или не включена какая-то важная ерунда. Версия третья: Мертвый Муж не мертв, а жив и не прочь иногда прошвырнуться по родным коврам. Версия третья с половиной: меня пугал призрак Мертвого Мужа. Или утопленникам не положены призраки, это прерогатива убиенных на суше? Версия четвертая: мне все приснилось.

Звонок не приснился. Об этом однозначно свидетельствует соответствующая запись в памяти хэнди. Но я знал одного клоуна, который в прошлой жизни работал ученым в Институте Сновидений. Он утверждал, что самый длинный сон может реально сниться долю секунды. Ты просыпаешься, допустим, оттого, что голодная кошка, взыскующая молока, кусает тебя за палец. А тебе перед этим снился тревожный травелог с африканским сафари, в финале которого героев жрет, например, лев. Так вот, события могли разворачиваться в обратном порядке. Сначала кусает кошка. Чтобы проснуться, нужно некоторое время. Хотя бы одна сотая секунды. В этот микрон мозг и встраивает историю про льва. Оправдывает сном ощущение укуса. Реальным мог быть только звонок Хозяйки, а остальное привиделось, пока я просыпался… Да, но в кабинет определенно кто-то заходил.

— Выступали сегодня, — сообщил Пьер.

— И как?

— Почти семьдесят.

— Не почти семьдесят, а шестьдесят четыре десять, — поправила его Пухлая Попка.

— Я и говорю: почти семьдесят.

— Ну, не так мало, — неуверенно сказал я. Мало, конечно. На двоих-то. Учитывая, что жилье гастролеры снимают.

Квартира состоит из крохотной кухни, крохотной комнаты и дворика размером с шахматную доску, в котором колышится на веревках целый гербарий белья. На стене висит афиша: молодой Пьер расхаживает на ходулях. Старый, сегодняшний Пьер пытается чинить моноцикл, но больше роняет на пол отвертку, пока за ремонт не берется куковавший здесь же Рыбак.

— Нам тут однажды кто-то сотню бросил, — сказала Пухлая Попка и лукаво посмотрела на меня.

— Ну! — удивился я.

— На ближайшие пять дней площадь вечерами расписана, — Пьер продолжал бубнить о своем. — Обидно. Канатоходец один из Брюсселя, я его знаю… Так себе канатоходец, постоянно падает… Потом жонглеры из Ниццы с козой дрессированной… Но я договорился: мы будем раньше выступать. Нельзя терять такую погоду. Один день в двенадцать, другой в два, потом в четыре и в пять. Чтобы разный зритель шел…

Трогательная самодеятельная коммерция. Зритель, конечно, тот же самый: тот, кто к двенадцати идет мимо площади Тьер с пляжа, к пяти идет мимо площади Тьер в прокат велосипедов. Надо запомнить точное расписание представлений и самому покормить их шляпу купюрами.

— Об урагане слыхал? — спросил Рыбак.

— Говорят, рассеется, — вспомнил я, что говорила Женщина за обедом.

— Ага, рассеется, — зловеще хмыкнул Рыбак, но развивать тему не стал, выпил рому и спросил:

— А как твоя лошадь?

— Я не сразу понял, что речь идет о Женщине-с-большими-ногами.

— Уложила тебя в постель уже? — уточнил вопрос Рыбак.

— Рыбак, я и вломить могу, — на сей раз я решил не миндальничать. — Это ведь не твое дело, правда?

— Ага, не мое, — ухмыльнулся Рыбак и вновь обратился к рому.

— Пьер, может быть, вам на Дюне выступить? — спросил я. — Не на песке, а там, внизу. Вот где туристов прорва.

— Идея! — Пьер расплылся. — Правда, Попка?

Он ее, конечно, не так назвал, а по имени.

— Ништяк, — кивнула Попка. — Только можно и на песке. Мушкетерам короля — все ля-ля…

— А там выступают? На песке? — спросил я.

— Завтра поеду узнаю, — лицо Пьера прямо загорелось энтузиазмом. — Интересно — на песке. На барабане не покатаешься, зато…

— А чего бы тебе не языком чесать, а вместе с ними на Дюне не выступить? — снова наехал на меня Рыбак.

— Мне? Я как-то не готов сейчас к публичным акциям… Хотите, я перед вами выступлю?

«О-о-о», — захлопала в ладоши Пухлая Попка. Мрачный Рыбак — и тот заинтересовался.

— Дак где? — спросил Пьер. — Тут негде.

— На перекрестке Отрицания, — сказала Попка.

— Где? — спросили мы с Рыбаком.

— Одна минута ходьбы, — деловито сообщила Попка и немедленно стала собираться. Все мы за ней без прекословий встали, через полминуты были на улице (мы с Рыбаком успели глотнуть рому), а еще через 30 секунд были на месте.

Какое-то время мы с Рыбаком молча изучали перекресток Отрицания. Переходили с Юга на Восток, с Запада на Север. Перекресток Отрицания был несколько побольше, скажем, хулахупа, но, с другой стороны, из самодвижущихся транспортных средств здесь смог бы осуществить разворот только обрубок смарт. На этом ничтожнейшем клочке нашего сомнительного Шара стояло семь дорожных знаков. Шесть из них были «кирпичами»: по два на Юге и на Востоке и по одному на Западе и на Севере. Еще один — на Западе — запрещал левый поворот.

— А движение-то тут есть? — спросил Рыбак.

— Ленивое, — сказала Попка.

— И что же мне вам станцевать в этом… — не смог я подобрать слово… Хотел сказать «лабиринте», но какой же это лабиринт? Никуда нельзя.

— А кита, — сказала Попка.

— Кита?

— Кита-убийцу из фильма «Моби Дик». Как убивают кита-убийцу.

И я станцевал кита-убийцу, которого убивают. Семь отрицательных знаков отрицали меня. Семь гарпунов исполнили на мне гамму смерти. Я не смог перерубить хвостом чертов корабль. Будто семь безжалостных кулаков пасовали меня друг другу по кругу, как подушку, пока я не шлепнулся в центр перекрестка, как в центр мишени. Тело дернулось в конвульсиях семь раз. Растоптанное Мужскими Шагами, оно закалилось сегодня в кресле виллы «Эдельвейс». Оно колотилось об асфальт, как рыба об лед, подпрыгнув пару раз сантиметров на тридцать — и хоть бы хны.

По переулку к нам мчался мотоциклист-хулиган (дежурное развлечение туземных балбесов: громко тарахтя, пронестись ночью мимо спящих окон земляков). Мне пришлось оперативным ползком очистить перекресток Отрицания.

Попка кричала «йес», прошлась колесом, Пьер улыбался и аплодировал. Даже Рыбак процедил снисходительное «оригинально». Хэнди спел Моцарта.

— Высылаю за тобой машину? — спросила Фея.

— Уже? — спросил я.

— Через 5 минут начнется завтра, — ответила Женщина-кенгуру.

Тема: Zero
А. из Вены

Дата: 11.09.02 17:02

От кого: Александра <[email protected]>

Кому: Danser <[email protected]>

Привет

Прикинь, на днях были на выставке трупов! Какой-то чиканутый профессор из Гермашки сдирает с трупаков кожу и заливает химическим суперраствором Они получаются такие красные, как мясо на рынке, и сохраняются навсегда И он их, значит, расставляет в разных позах: то они целуются, то в футбол играют Огромная выставка, полсотни трупаков Билет дорогущий — 30 евро Вообще жуть берет Как представишь, что они сейчас все двинутся на тебя… Это все на стадионе в Пратере выставлено Ты знаешь, мы там на великах катались Там еще карусель с буквально живыми лошадьми

Ходила сегодня в церковь Давно не была, лет пять, как папа умер А тут Антуан с утра собрался в свою, ну и я собралась Еле нашла православную, на самой буквально окраине Очень много людей, душно, тесно, у меня сразу заболела голова Ты же знаешь, я же не переношу запах благовоний всех этих, ладана

Про ладан у меня в Кельне была история Я тебе не рассказывала? Или рассказывала Сняла комнату, а по ночам мерзкие черти стали мерещиться Такие, знаешь, как настоящие По-наркомански «грязные визии» называется А потом кто-то рассказал, что сотню лет назад местные сатанисты сняли четыре квартиры по всем сторонам этой церкви, чтобы мутить в них черные мессы Церковь разбомбили англикосы, а гнилые места остались Пришлось священника заказывать Всю комнату провонял, башка потом жутко болела

Не знаю, хорошо так сейчас покурила и сразу за письмо Сейчас вот подумала, что прогресс уже в ближайшем будущем позволит пересылать по электронной почте не только виртуальные вирусы, но и реальные бомбы Вплоть до атомных Заархировал пару атомов, приаттачил — и потирай ладошки Юзер активизирует иконку, и в радиусе — ну, бомба маленькая, и радиус скромный — до километра наступает ядерная зима…

Ты совсем не пишешь Занят? Ну-ну, занимайся Тщательнее Знаешь, у меня все хорошо Даже не верится

И картинка в аттачменте — довольная Алька на фоне колеса обозрения с большими красными фургонами вместо обычных кабин. В Вене, недалеко от моих Задворок Европы.

Одно слово «Антуан» чего стоит, это первый ее «человек», обретший имя. А церковь! Никогда не представлял Альку в церкви! Стоит, переминается, хихикает на каждый аминь. Она отодвинулась от меня в свое приключение, и тут я разглядел, что она давно уже отодвинулась, просто мне не хотелось этого замечать. А она давно заняла спокойную клеточку в архиве моей души. Я представил душу в виде многоэтажного дома. Много окон, за каждым окном комната, в каждой комнате — что-то происходит. Вот комната Альки. Она сидит на подоконнике, свесив босую ногу на улицу. Курит джойнт, болтает чумазой пяткой. Мне не принадлежит и принадлежать не будет. Потому и пишет так откровенно, что не собирается принадлежать. Не половому соратнику пишет, а закадычному другу.

Впрочем, как знать. Однажды у нас был перерыв в два года. Тогда я тоже думал, что все кончилось. А потом опять началось.

Мне, в общем, и некогда было писать. Несколько дней после Танца Отрицания мы ожесточенно трахались. Время сделало круг и словно бы еще раз бороздило прошлый год, переписывало его на чистовик. Детали особо не разнились: девочка с котом, занавески, компьютер, вот только поднос с картинами неба, на котором нам приносили жратву и питье, сменился подносом с картинами моря. Природа, заигрывая с Королевой Аркашона, увела из города бабье лето. Мы бы его все равно пропустили. Нам кстати был дождь за окном. Затихать пост коитус, не разлепляя объятий, и слушать, как прекрасно шуршит дождь — листьями и по крыше. Неплохо бы вспоминать этот шорох в Последний Час.

Дождь похож на сон. Человек видит ночью войну или радугу, убегает от красавицы или догоняет чудовище, но все это — сон. В нем может вольготно расположиться сколько угодно мирозданий. Я целую Женщину-с-большими-ногами в сухие тонкие губы, я сплетаюсь с ней языками, я вхожу в ее огромное, под стать ногам, лоно и разжигаю, а потом тушу амбициозный пожар, и все это происходит на фоне мерного шелеста дождя. Кажется, что дождь идет по всему Глобусу: от макушки до макушки, от плюс+бесконечности до бесконечности-минус. Меридианы и параллели промокли и рвутся. Дождь везде и всегда. Карты могли лечь иначе, и на нашей планете всегда-везде бы лил дождь. Была бы у нас не Земля, а Планета Дождя. Мы бы и не думали, что бывает не так. И больше ценили редкие мгновения, когда удается согреться у слабого костра человечности.

Счет по дням 10:4 в пользу плохой погоды. «Эдельвейс», казавшийся в Ночь Мужских Шагов смертельной ловушкой, обернулся надежным кровом. Весь мир вокруг — в воде. Слоны жалобно трубят, орлы не вздымают тяжелые крыла, люди — до нитки. Все, кроме меня и Великолепной Вдовы.

Иногда, на пути в душ или к бару, или просто разминая суставы, мы — вместе или по одиночке — подходили к окну и смотрели на дождь. Цветы в парке Казино приникли к земле. Железный шар потерялся и грустит на песчаной дорожке. Иногда по парку пробегает служитель в тяжелом плаще защитного цвета. Из других живых существ мне однажды посчастливилось увидеть лишь Мориса. Он стоял у ограды виллы «Эдельвейс» под большим черным зонтом. В слепых неприятных очках. Неподвижный, как дерево. Смотрел на окна. Не на мои — на соседние. На окна Хозяйки.

— Хочешь, угадаю, зачем ты послала Мориса следить за мной в поезде? — спрашиваю я неожиданно для самого себя. И оборачиваюсь к постели. Женщина-кенгуру лежит на спине, раскидав руки и волосы. Ноги ее раздвинуты. В том же положении, в каком я их оставил минуту назад. По монументальным ляжкам течет-подсыхает сперма.

— Зачем же?

— Он от тебя без ума. Он счастлив тебе служить, он твой верный раб, и ты придумываешь для него поручения. Ты послала Мориса следить за мной, чтобы Морису было менее печально жить.

— Интересная версия.

— Только не говори снова, что он меня защищал. Это смешно. Что мне могло грозить?

— Хорошо, вот другая версия. Он должен был позвонить, подъезжая, и сказать, в каком ты вагоне. Чтобы водитель встретил тебя у вагона. Чтобы ты не бегал с чемоданом по перрону. Иди сюда скорее…

Это была уже, как минимум, третья Женщина-кенгуру. Первая — Суровая Заказчица и Строгая Хозяйка. Хищница, прибравшая к рукам Идеального Самца. Вторая — Ученица Фей. Студентка, изучающая эйдосы. Послушная девочка, собирающая виноград. А вот еще другая — просто ненасытное лоно. На самом деле третья была первой: именно в таком состоянии я застал ее год назад.

Конечно, я привык, что мои клиентки относятся к сексу с чрезмерным энтузиазмом. Для того, собственно, они меня и выписывают. Но Женщина-кенгуру была бедовее даже самых неудовлетворенных старух. Когда она заводилась, мир переворачивался тормашками вверх. Она хотела, хотела и хотела. Как механизм. То есть, если бы механизмы умели хотеть, они хотели бы именно так: с несгибаемой частотностью. Получала то, что хотела, и хотела снова. Я бы не сказал, что у этой женщины, выворачивающей лоно наизнанку навстречу чаемому лакомству, был, например, характер. Или какие-нибудь там взгляды на жизнь. Нет, она в те дни — как и прошлым летом — сводилась только к щели между ног и к роскошным подступам к щели. Просто какая-то аллегория похоти.

Конечно, мы отвлекались от траха. Ели-пили. Смотрели видео. У Вдовы кино мало, но есть какое-то количество смешного старья типа «Брака по-итальянски». Пару раз сразились в шахматы: она победила. Я ее научил раздваивать нос. Скрещиваешь указательный и средний на правой руке и проводишь по переносице, и тебе кажется, что носа у тебя два (она тут же осведомилась, раздваивается ли по этой методе член). Она в ответ научила меня умножать на девять с помощью десяти пальцев: положил пальцы двух рук на столешницу и, если хочешь умножить на девять три, поднимаешь третий палец: слева остается два, а справа семь. Я научил ее играть в «Быков и коров» (при случае и вас научу). О чем-то мы болтали, конечно. О разных пустяках: о дожде, о ночных тенях на потолке. Да, и спали, разумеется. Но самый длинный сон не продолжался больше трех-четырех часов. Я просыпался оттого, что она держит меня за член и он уже обретает под ее нетерпеливыми пальцами боевую форму. Или проснусь, а моя рука, оказывается, что-то ищет в ее ахающей влаге.

Впрочем, говоря, что мы «не вылазили из постели», я несколько сгущаю краски. Точнее, говорю только о себе: я и впрямь не вылазил. Но Женщина-кенгуру ухитрялась при этом бодро управляться с хозяйством. Всякий раз, выходя из душа, я заставал ее с хэнди наперевес: значения ее отрывистых реплик я не понимал, но силы — нельзя было не ощутить. Забавно, что в моем присутствии ее телефон портил воздух гнусавой трелью очень редко, но сразу трезвонил, стоило мне залезть в душ или ей — выйти в коридор. Забытье в моих объятиях она часто прерывала быстрым и, надо думать, эффективным нырком к себе. Однажды, например, отрубившись после страстного акта и проснувшись — свидетельство будильника — через два часа, я узнал, что она, будто и не покидавшая моей охапки, успела за это время заработать сто штук. Как-то я подглядел один ее низкий старт. Зрелищная была сцена. Глаза ее открылись с плотным жестяным стуком — будто в кукле сработала пружинка. Щелк — и блаженное выражение уступает сосредоточенному. Женщина-кенгуру встала сомнамбулой и решительными шагами, строго по прямой, покинула комнату, как поезд перрон. Дверь она прикрыла неплотно, и через мгновение я уже слышал летящие в хэнди хрипловатые клочковатые команды. Я проваливаюсь в сон, а когда прихожу в себя — Самка рядом, теплая, играет в полусне моей мошонкой.

Моя страсть предел имела, я бы обошелся и половиной соитий, но Женщина-с-большими-ногами так стонала подо мной и на мне, вдоль меня и поперек, что было бы большим грехом не заставлять ее стонать еще и еще. Когда мне надоедал этот одноообразный стон, я сжимал в объятиях других женщин, вплоть до Пухлой Попки, но Алька не примстилась ни разу.

О миссии своей я скоро забыл. В постели с Зеленоглазой Феей я был собой, ну, хорошо, почти собой, мужчиной-по-заказу, и вовсе не играл роли Мертвого Мужа. Ну, забыл. И Женщина мне о задании не напоминала.

В какой-то день она сказала:

— Сегодня в Аркашоне открывают памятник устрице.

— Давно пора, — одобрил я. — Какой-то конкретной или Устрице-эйдосу?

— Эйдосу. В шесть у фонтана напротив мэрии. Потом прием в мэрии. Мы можем пойти вместе.

Я попытался представить прием в мэрии Аркашона. Отец как-то брал меня в юности на банкет в наш ЦК, но я быстро нажрался в срач и мало что запомнил. А в Париже меня только что звали на прием как раз в мэрию, в связи с пляжным фестивалем, но тут уж я напился заранее и до приема не дошел. Что же, можно еще раз попробовать. Надо полагать, стечется местный бомонд. Устричное лобби в полном комплекте. Городское начальство, бизнесмены и бизнеследи, хотя бы в лице Женщины-кенгуру, педераст-скульптор (натурал не стал бы ваять устрицу), директор устричных плантаций на Острове Устриц (до него полчаса на туристическом мокрошлепе, я не плавал; там бы монумент и воздвигали), настоятель аркашонского Нотр-Дам, хищно перебирающий четки… Ни одного знакомого лица, кроме Женщины-кенгуру. Удивление, изучающие взгляды, двусмысленные улыбки.

— Это, конечно, экспириенс, — сказал я. — Давай сходим. А кем вы меня представите, мадам? Новым деканом философского факультета?

— Совру что-нибудь. Скажу, что ты журналист из Парижа. Пишешь книгу о благородных бизнесменах. Интересуешься судьбой моего мужа.

И ехидно улыбнулась. Было ясно, что цель мероприятия в другом. Бог знает в чем. Да просто фраппировать аркашонскую элиту — уже достойная цель для Женщины-кенгуру.

— Ты наденешь его костюм, — командовала Хозяйка. Она уже превратилась в Хозяйку. Голос тверже, черты лица четче. Даже нагота ее — стала другой. Она сидела на кровати, скрестив ноги. Широко раскрытая валгалла видна в деталях. Но это уже не податливая плоть, готовая отдаваться и отдаваться. Та же кожа, те же волосы и складки, но выглядит все иначе: роскошно-неприступно, как-то военизированно подтянуто. — Выберешь какой.

Мне стало сразу гадковато. Это совсем другая история: идти на прием в мэрию в чужом, на размер или два больше, костюме. В статусе клоуна, которого привели позабавить почтенную публику. Меня задел ее тон: так разговаривают с приговоренными к увольнению слугами. Я хотел возразить, глянул на Женщину и обнаружил в ее глазницах два холодных равнодушных малахита. Она была далеко. Она бы не расслышала моих возражений. Уверенностью-безапелляционностью, царственным контуром неожиданно мимикрировавших под мрамор плеч — она подчиняла меня своей воле.

«В конце концов, — уже думал я, — я ведь и есть покупной клоун. Артист. Вот уж кому нечего стесняться, так это артисту. Выступи, покажи, на что способен. И потом — а ты в чем собирался идти на прием в мэрию? Все равно у тебя нет приличного костюма…»

Короче, я покорно поплелся за нею в гардероб Идеального Самца ревизовать смокинги и фраки. Выбрал себе черную двойку поскромнее. Ну, на фоне этого гардероба поскромнее, а для меня — шикарная просто обертка. Костюм даже не был велик. Или это я так лихо раздвинулся в нем, имитируя осанку Идеального Самца.

В окно несколько раз коротко заглянуло солнце. Хозяйка захотела гулять. Мы выползли в парк Казино. Служители трамбовали тяжелый мокрый песок — реставрировали тропинки. На грязной скамейке сидела грязная собака и ожесточенно молотила себя по уху задней лапой. Унылое зрелище являла открыточная достопримечательность: кораблик, сквозь который прорастили клумбу. Цветы съежились и свалялись, как старая шерсть. Мы немного пошатались по парку, быстро изгваздались, пошли в здание Казино — пить кофе на веранде ресторана. Моя спутница, крепко о чем-то задумавшаяся, рассеянно листала «Новости Аркашона» (в городе две газеты — «Новости» и «Курьер»). Иногда она, читая, по-птичьи сворачивает голову набок: я уже выяснил, что таким макаром Упоительная Самка встречает курсив.

— Помнишь, я говорила тебе про тайфун, который может напасть на Аркашон? — спрашивает из-за газеты Женщина-страус.

— Антициклон, ты говорила, или циклон, — уточняю я. — И что? Разве он уже не напал? Вернее, еще не напал?

— Это был не он. Это просто дождь. А тайфун — его зовут Марта — потерялся где-то в океане. Синоптики за ним рыщут, но пока безрезультатно. Может быть, еще вернется.

Ну, вернется так вернется. Только в эту секунду я наконец ощутил, что значит оказаться на свежем воздухе после сотни часов заточения. Все эти часы я провел словно в вате. Ни запаха, ни звука, ни ветерка извне. И полчаса в парке я продолжал оставаться в вате. Все заложено: уши, нос, поры кожи. И только сейчас отовсюду вылетели невидимые пробки, и я ощутил ветер на щеке, услышал шелест листьев и шин за оградой, детский плач у башни, аромат прелой листвы. Попросил двойной скотч. Скотч принесли. Я сделал большой глоток. Посмотрел на Женщину. Я не уловил, когда с ней произошла перемена. Теперь она сидит, сжимая в руках газету, и смотрит вдаль пустым, невидящим взором.

— Ты в порядке? — спрашиваю я.

— Нет, — быстро говорит Женщина. — Мигрень. Жутко болит голова… Нужна таблетка.

Женщина оглянулась. На веранде официанта не было. Я помахал рукой в сторону стеклянной двери. Меня не заметили. Я пошел к бару клянчить таблетку. Когда вернулся, газета со стола испарилась.

— Мы никуда не идем, — сухо сообщает Женщина уже дома, в холле первого этажа. Без объяснений, извинений и сожалений. Начальница. В холле стоит странное чучело: передняя половина зайца и передняя половина лисы, сшитые на манер тяни-толкая.

— Но вечер еще далеко, — мягко говорю я. — Ты выпей еще таблетку, поспи немного… Голова пройдет.

— Нет, — говорит Заказчица, глядя сквозь меня малахитовыми глазами. — Голова не пройдет. Я сейчас съем снотворное и лягу спать надолго.

И, не прощаясь, двинулась вверх по лестнице.

— Хорошо, я один пойду…

Не особенно мне хотелось идти туда одному. Но я должен был возражать. Бороться. Ладно, меня наняли клоуном. Но не бессловесной же неодушевленной вещью!

Женщина-механизм остановилась. Не поворачивая корпуса, царственно повернула голову, которая, как мне показалось, вовсе у нее не болит. В «Чужих» есть баба, посреди сюжета вдруг начинающая испускать из глаз лазерные лучи.

— Тебя не приглашали. Кто ты такой?

— Скажу, что я журналист из Парижа, пишу о твоем муже…

— Кстати о муже, — перебила она. — Ты здесь сколько дней?

— Две недели примерно, — растерялся я.

— Две недели. Можно было до Парижа пешком дойти… И где результат? Каковы же твои успехи? Ты научился его походке? Освоил его жесты? Перенял его привычки? Что ты делал здесь две недели?

Слова как из холодильника. Сейчас, не дай Бог, еще начнет время в деньги переводить.

— Я бы на твоем месте, — продолжала Женщина-механизм, — всерьез занялась делом. Ты намерен выполнять задание? Или нам расторгнуть контракт?

Я бы сказал «расторгнуть». Реакция непродуманная, но естественная. Слово уже выкатывалось из неба на язык, но в этот момент Женщина-кенгуру издала слабый стон, схватилась руками за виски, пошатнулась и быстро пошла наверх. Кричать в спину ей я не стал.

Я выпил подряд три текилы, выпил бы еще, но выронил бутылку. Бутылка грохнулась на пол. Не разбилась, однако содержимое вытекло. Включил компьютер, проверил почту — от Альки писем не было. Больше мне никто и не пишет. Прямо в костюме Мертвого Мужа я завалился в кровать и стал курить сигарету за сигаретой. Такое вот иезуитское опускалово. То есть я, конечно, догадываюсь, что мигрень — это сурово. У Альки бывает мигрень. Она вся становится черная и даже перестает крутить косяки. А Женщина-кенгуру, напротив, побледнела. Каждая под свою масть. Я с мигренью пока не знаком, судить мне трудно. Но почему-то кажется, что нет у нее мигрени. И вообще — можно было разговаривать со мной иначе.

К обиде примешивалось еще одно ощущение, менее внятное, но более тревожное. Обидели меня справедливо. По делу. Я действительно не выполняю условий контракта. Нанялся на работу, прельстившись легким бакшишем, и скоро о работе забыл. Что я сделал? Просмотрел по двадцать раз три пленки, посидел в Местном Кресле… Конечно, она сама меня… отвлекала. Как она спросила? «Что ты делал здесь две недели?» Я посчитал: тринадцатый, кстати, день. Я мог бы ответить: например, последние три с половиной дня я… тебя вдоль и поперек. Но ведь не «я — ее», а оба мы — друг друга. На этот секс меня не нанимали. В этой постели кувыркалось два свободных человека, которым захотелось вот так кувыркаться. В свое свободное время. А то, что один из них забыл о делах, — это его вина и его проблема. Моя то есть проблема и вина.

Проигрывать неприятно? Еще как неприятно. Но что ты сделал для победы? Довольно кукситься. Принимайся за дело, парень. Вот, ты в его костюме. Подними руки. Щелкни кастаньетами костяшек. Как он щелкнул на пленке * 2, привлекая внимание кворума. Еще раз. Суше и громче. Продефилируй вдоль зеркала. Зря оно, что ли, тут блестит? Не зря. Вспомни, как он ставит ногу при ходьбе. Шагает порывисто, но не суетливо. По-хозяйски, но без глупой вальяжности. Не раскачивается косолапо из стороны в сторону, словно дуб на сильном ветру, как это делаю я, когда хочу продемонстрировать себе и окружающим уверенность и силу. Вспомни Цыбульского в «Пепле и алмазе». Пружинистую походку человека в стильных очках мэйд ин пятидесятые, идущего сквозь безвкусный конец сороковых. Молодец. Немножко похоже. На прием в мэрию, конечно, я торкаться не стану, но на открытие памятника ойстрице схожу. В Его черном, в Его скромном костюме. Только надо перед выходом хорошенько выпить.

Народу на торжестве немного. Дождь моросит, хоть и совсем меленький. Человек 50 отутюженных, накрахмаленных: похоже, собрались на прием в мэрию. Фиолетовые Букли в парадном платье, с большим цветком на левой груди. И человек 10 зевак. Всего одна телекамера. Нет, вон вторая.

Бронзовая Устрица, разумеется, похожа не на устрицу, а на женский половой орган, а также на гриб и на ухо. Зато маленькая. Соразмерная площади, городу и модели. Ее еще толком не открыли, а она уже теряется в розовых кустах у фонтана. Примелькавшись, морская гадина не будет отличаться от цветочной вазы. Церемонию открывает мэр. Маленький, толстый, усатый и весь какой-то неряшливый, он похож на бочонок с ворванью. Шмэр, а не мэр. Говорит, что для стабильного благоденствия города Аркашона решающее значение имеют два класса существ: устрицы и туристы. Устрицы десятками тысяч взращиваются на плантациях и разлетаются в комфортабельных ящиках щекотать рецепторы гурманов всей Планеты Дождя. Туристы, наоборот, слетаются-съезжаются со всех краев света: зарыться кротом в приносящий счастье (ага!) песок Дюны, окунуться скумбрией в приветливые волны Бискайского залива и, так сказать, поприветствовать устриц на их, так сказать, исторической родине. Символично, а также характерно, что памятник открывается в сентябре, в названии которого есть буква «р». Этикет гласит, что благовоспитанная устрица позволяет себя употреблять лишь в те месяцы, в которых есть «р».

Я думаю: хорошее название для месяца: аркашон. В календаре какой-нибудь хорошей республики. И «р» есть в названии. И когда это — месяц аркашон? Может быть, как раз сентябрь — идеальная кандидатура для переименования.

Выступает скульптор в красном шелковом костюме, рисует ручкой в воздухе мягкие круги. Букву «р» и еще с полдюжины букв решительно не выговаривает. Но по-своему эффектен и убедителен: невменяемый пританцовывающий бугай в красном. Художник! Потом вылез бывший мэр: высокий седой старик, энергичный, похожий на мэра куда больше Бочонка Ворвани. Говорил много и страстно, ударялся в историю Аркашона, сыпал знаменитыми именами, каталогизировал богатства местной природы, поминал бискайский патриотизм. Он вещал дольше всех, и аплодировали ему громче всех, а я все вспоминал, где мог его видеть. И вспомнил — на пленке * 2, конечно. В коллективе противостоявших Самцу болванов в дорогих пиджаках. Потом еще кто-то выступал, потом я понял, что уличная часть торжества завершается, тусовка уже выделяет желудочный сок, и решил, пока не поздно, отметиться. Пробился в первый ряд и громко возвестил:

— У меня есть предложение!

Стоявшие у микрофона смутились, зашептались, не возразили.

— Уважаемый мэр чрезвычайно точно оценил роль, которую играют в Аркашоне устрицы и туристы, два столпа нашего процветания. Устрицы и туристы. Туристы и устрицы! Две одинаково важные и, без ложной скромности, взаимосвязанные вещи. Не будь туристов, громадный процент поголовья устриц умирал бы от старческих недугов. Не будь устриц, туристы бы имели меньше причин посещать эту благословенную землю…

Меня слушали внимательнее, чем мэров и скульптора. Площадь окутала тишина. Я даже позволил себе паузу, окинул собравшихся беглым взором. Обойные гвоздики Фиолетовых Буклей таращились что есть мочи.

— Сегодня мы открыли здесь, на этой прелестной площади, у этого изящного фонтана, Памятник Устрице. И это прекрасно! Но, дамы и господа, я предлагаю на достигнутом не останавливаться. Представьте, как элегантно, как уместно, как симметрично будет выглядеть с другой стороны фонтана Памятник Туристу! По его светлому образу плачет резец…

По толпе пронесся неопределенный шум. Я умолк. Все смотрели на Бочонка Ворвани. Он оглянулся на седовласого предшественника, но тот лишь ухмыльнулся, и Бочонку пришлось шагнуть к микрофону.

— Кхм! Мы только что услышали совершенно неожиданное предложение. Невозможно отреагировать на него сразу, без внимательного изучения обстоятельств, но, как знать, в нем, может статься, и сыщется рациональное, так сказать, зерно… Спасибо уважаемому оратору за неравнодушие! На этом позвольте…

Я не позволил. С криком «Вот турист! Турист интересуется устрицей!» я длинными высокими прыжками — сущий Нуриев в роли Носферату — подскакал к памятнику. И стал картинно осматривать устрицу со всех сторон. Сверху, вытягивая шею, снизу, садясь на корточки, сбоку, переламываясь в пояснице. И не забывал покрикивать «опа! опа!». «Э-э!» — это все, что смог доверить микрофону мэр. Публика безмолвствовала. Потом ко мне двинулись двое полицейских, но не слишком уверенной поступью. Один флик был черный. Вообще первый черный, которого я увидел в Аркашоне! Не считая пары манекенов в ателье на рю Легалез. Цветных на Юге Франции не шибко культивируют. Точно: и про этого флика я уже слышал, от Рыбака. Рыбак кривился: в Аркашоне появился черный жандарм! На мой осторожный вопрос, не имеет ли он чего-нибудь против черных, Рыбак ответил, что не хочет, чтобы они контролировали его, коренного Рыбака. Не дожидаясь более тесного знакомства со стражами порядка, я оставил в покое ухо-гриб и пошел вниз, к заливу.

Утром я узнал от слуги, что Хозяйка уехала «примерно на два дня». По-моему, это свинство. В смысле не уехать, а так вот — передать через слугу. Могла бы позвонить. Подавить немножко пальцем на кнопки. Не отвалился б небось. Какая строгая Хозяйка. Дождя не было, ветра тоже, но все небо — в серых рыхлых облаках.

До полудня я мерил расстояния. От виллы «Эдельвейс» до ворот парка Казино 90 шагов, до кромки океана (в отлив) 900, до перекрестка Отрицания — 970. На перекрестке Отрицания я спугнул выводок мелких детей, попрыгав на одной ноге и поухав на манер перевозбужденного оран-гутана. От перекрестка Отрицания до океана — 367. В «Монопри» я купил полдюжины «Дэсперадос». В магазине бравурная стенгазета: поздравляем сборную «Монопри» с победой в турнире по картингу. От «Монопри» до виллы — 444. Я вновь был в костюме Мертвого Мужа. По дороге из «Монопри» я обнаружил, что на пиджаке не хватает одной пуговицы. Огромной пуговицы со вставками из темного камня. А была. Найти замену такой эксклюзивной пуговице невозможно. Муж бы не потерял.

Вернувшись домой, я решил составить список известных мне по видео его жестов. В моих комнатах бумаги-карандаша не оказалось. Заказчица рассудила, что из канцелярских изделий мне достаточно компьютера. Я открыл 2 бутылки пива и пошел в кабинет. Кресло, в отличие от костюма, встретило меня как родного. Я закинул ноги на стол а-ля ковбой «Мальборо», принялся сосать пиво и глазеть по сторонам. Выпил первую бутылку — закурил и принялся за вторую, что твой Ниро Вульф. И тут в трех точках комнаты — в дальнем левом углу, справа от стола, на книжной полке, и чуть дальше, тоже на книжной полке, — произошли вспышки. Даже не вспышки… Знаете, как в кино показывают сверкание брильянта. На долю секунды, на мельчайшую долю он разряжается нереально длинными лучами. Может, и не было сверкания, может, причудилось.

Сначала я прошел в дальний левый угол. Там, на низеньком столике, я обнаружил коробку со старыми открытками. Та, которую я вытащил первой, 1904 года рождения, рекламировала курорт Аркашон. По диагонали летит голубой экспресс, ниже кривляется на фоне залива группа женщинок в купальниках и кондитерской завивке. «От Парижа 9 часов, от Бордо — 1 час». От Парижа за 100 лет стали ездить вдвое быстрее, а от Бордо — по-прежнему час. Рядом с коробкой — несколько листов фамильной бумаги: плотной, шероховатой, с вензелем. Мне показалось забавным делать записи на этой реликтовой бумаге, я решил забрать один лист.

Там, где вспыхнул второй брильянт, исчезла с полки книжка. Вот здесь стояла, между этими двумя, которые теперь неловко сдвинулись. Отпечаток пальца в пыли! Интересно, можно ли его оттуда скопировать? Нагнувшись, я чихнул, и папилляры исчезли — вместе с пылью.

Там, где вспыхнул третий брильянт, я обнаружил коробку сигар. «Три лилии» — странное для сигар название. Но где-то я уже такие видел. Так где видел: у Рыбака! Размышляя над совпадением, я вернулся к себе, открыл третье пиво и занес над бумагой грифель. И передумал составлять список. Воля к системности покинула меня. Да и вообще я не поклонник письма. Да и на кой ляд нужен задуманный документ? Повторять все его ходы перед зеркалом от первого к последнему, а потом в обратном порядке? Не слишком ли дебильно я буду выглядеть со стороны? То есть никто чужой меня со стороны не увидит, но я ведь и сам в состоянии оценить нелепость сцены.

Несколько упражнений я все же перед зеркалом протанцевал, сжег в пепельнице фамильный лист и пошел гулять. Проведал памятник Устрице. На нее уже успели прилепить наклейку от детской жвачки. Заглянул в библиотеку. Фиолетовые Букли подшивали книгу. Я успел заметить, как они спрятали под книгу голубую тетрадку. Мне обрадовались или сделали вид.

— Вы, мсье, прекрасно прыгали вокруг фонтана, — сказали Букли, — ни дать ни взять — малярийный комар. Удивительно экстравагантно…

Я сел изучать вчерашний номер «Новостей». Что там такого вычитала Женщина-страус, что у нее разыгралась мигрень? Темой дня числился, конечно, несчастный памятник. На первой странице интервью со скульптором, на счету которого, оказывается, есть уже одна устрица — в каком-то испанском городишке вниз отсюда по карте. Выше скульптора пиарили только Бывшего Мэра, который, оказывается, не должен был присутствовать на открытии, поскольку участвовал в ветеранской гонке на яхтах. Но из-за угрозы тайфуна заплыв отменили, и Бывший успел на праздник. Его необычно звали: Луи Луи. Имя совпадало с фамилией.

— А что, ваш Бывший Мэр — заядлый яхтсмен?

— И альпинист, и дельтапланерист, — сообщили Букли. — И собственноручно отреставрировал первый аркашонский автомобиль! Он здесь стоит, в гараже мэрии… Буду рада вас проводить… Помимо прочих заслуг, Луи Луи автор лучшей книги по истории Аркашона. Буду рада вам показать…

— Патриот, значит?

— Мы, аркашонцы, все патриоты, — заявила старушка с несколько избыточной гордостью.

— А вам понравился Памятник Устрице?

— Отнюдь. Заурядное произведение. Ни полета фантазии, ни творческой свободы, ни тяги к эксперименту… Слишком предсказуемо. Но памятник, по счастью, компактный. Не выпячивается.

— Это меня тоже с ним примиряет, — согласился я. — А Луи Луи долго был мэром?

— Двенадцать лет. Два срока. Но он и теперь, можно сказать, у власти. Занимает пост почетного председателя городского совета. Новый мэр — преданный Луи Луи человек.

— Он бизнесмен — ваш отважный Луй?

— Да. Не Луй, а Луи. Луи Луи. Он главный в устричном бизнесе. Также ему казино принадлежит — не ваше, верхнее, а то, что на берегу. Газета «Курьер» ему принадлежит…

«Курьер» — та газета, которая кусала Идеального Самца в связи с финансированием Дюны.

— Луи Луи, наверное, мог бы мне многое рассказать об Идеальном Самце?

Я, конечно, назвал своего героя настоящими фамилией-именем.

— Луи Луи, к моему глубочайшему сожалению, находится в напряженных отношениях с… с виллой «Эдельвейс». Он вам ничего хорошего не расскажет об Идеальном Самце.

— Почему?

— Древняя история. Я вам налью чаю? Вы обещали выпить… Он восхитителен!

— С удовольствием.

— А почему вы заинтересовались Луи?

— Ну как же, такой видный человек…

— Луи Луи был близким другом Отца вашего героя. Не разлей вода — с самых детских лет. В скаутские лагеря они ездили вместе. Вместе занимались бизнесом. Отец помогал Луи в избирательной кампании…

— В связке работали, — кивнул я.

— Сказано очень точно, мсье. Сразу видно хорошего журналиста! Удивительно сильная была связка. Всех заставили себя уважать, и не говорите. Но после смерти Отца с «Эдельвейсом» Луи, увы, повздорил. Луи Луи на Библии клянется, что старый хозяин «Эдельвейса», в свою очередь, поклялся завещать большую часть собственности Аркашону. И дети об этом знали. Внезапная смерть воспрепятствовала изменению завещания. Однако Луи Луи, взывая не к закону, но к чести, продолжал требовать от наследников, чтобы они поделились имуществом с городом. Если это произойдет, на самой вилле «Эдельвейс» Луи Луи предполагает устроить городской музей.

— Странное требование, — заметил я. — Если нет завещания, так его и нет. С городом «Эдельвейс» и так делится. Полагать, что люди добровольно отдадут капитал… несколько наивно.

Мне понравилось, как емко старушка назвала семью Самца: вилла «Эдельвейс». Как «Белый дом» или «Скотланд-Ярд».

— У Луи Луи был какой-то серьезный аргумент. Какой именно — окутано мраком.

— Был? А теперь этого аргумента нет?

— Бог его знает, — сказали Букли. — Так или иначе, Луи не склонен отступаться от «Эдельвейса». Мне горько и грустно, но со всеми наследниками он на ножах. И с Самцом был на ножах, и со Вдовой, и с Жераром… После кончины Отца он даже обвинял детей, что они помогли родителю перейти в лучший мир.

— А вы как думаете — помогли?

— Чужая душа — потемки… А вы познакомились с директором «Олимпии»? А с отцом Бекаром?

— Нет еще. Буду благодарен, если вы меня рекомендуете…

Происхождение мигрени теперь понятно. На месте Хозяйки я бы тоже не хотел сталкиваться лишний раз с коварным Луем. Но кто такой Жерар?

— А кто такой Жерар? — спросил я.

— Жерар? — удивились Фиолетовые Букли. — Вы не знаете, кто такой Жерар?

— Нет.

— Удивительно! Положительно, вилла «Эдельвейс» — истинная фабрика тайн. Хитроумная Вдова скрыла от вас существование Жерара? Это брат Идеального Самца.

— Брат?!

— Старший брат. Вот уж кто обладал недюжинным деловым талантом! Поговаривают, что в последние годы жизни отца бизнесом фактически руководил Жерар. Воистину светлая голова…

Лично моя уже пошла кругом. Старший брат… Исчезнувший аргумент…

— И что с ней случилось?

— С кем?

— Со светлой головой.

— С головой поначалу ничего. Вышло из строя тело. Жерара разбил паралич, и несчастный оказался прикован к инвалидной коляске. Жерар не унывал, молодец-человек! Сперва с пущим жаром принялся за бизнес. Даже шутил, сравнивал себя с пауком, который сидит в своем углу, но сети распустил по всему региону. Прекрасный образ! Но через несколько лет, изрядно озадачив родственников, он нашел себе иную забаву. Переехал в Сент-Эмильон и, говорят, предается там размышлениям и медитациям, совершенно охладев к земной жизни. Но хозяин виллы «Эдельвейс» — он. Управляет делами теперь вдова, но хозяин…

— То есть он жив?!

— Жив. — Фиолетовые Букли посмотрели на меня внимательно. Интересно, верит ли старушка, что я пишу книгу об Идеальном Самце? Сам я, похоже, в этом начал сомневаться.

— А Сент-Эмильон — это ведь где-то рядом?

— Сразу за Бордо. Эмильон — отшельник, обосновавшийся там, когда его изгнали с родины за чудесные способности. Он мог хлеба из огня доставать голыми руками… Его святость передалась и местности: там воздух особый, целебный.

В библиотеку вошли поляки, что курили марихуану на моей скамейке. Один высокий, сутулый и волосатый, второй маленький, толстенький и лысый. Я вспомнил — Алька меня смешила, что марихуана по-русски — «анаша». Хотел спросить, как по-польски, но воздержался.

Потом я некоторое время стоял у школьного магазина и тупо смотрел в витрину, оккупированную Астериксом и Обеликсом. Курил «Лаки-Страйк Лайтс». Пытался разложить по полочкам противоречивую информацию. Почему Женщина-кенгуру ни словом не обмолвилась о Жераре? Почему она позвонила мне тогда ночью? Кому принадлежали Мужские Шаги? Может быть, они принадлежали Жерару? Который отнюдь не парализован, а очень даже здоров и носится на крыльях ночи по всему департаменту Жиронда. С чего, вообще, его вдруг парализовало? И как бодрый Луи поссорился с Семейством Эдельвейс?

Я вытащил еще сигарету. А вот неплохо бы покурить марихуаны. Отодвинуть немножко от себя мир. Глянуть на него со стороны. Да и на себя тоже. Можно спросить у Рыбака, встреченного несколько минут спустя на площади Тьер. Там нынче Праздник Пространственных Игр. По всей площади — столики с головоломками: диковинными разновидностями шахмат, го и трик-траков. Народу прорва, и вовсе не только дети. Большая компания половозрелой молодежи с крашеными волосами, например, строит башню из пластмассовых кирпичей. Башня падает, парни сквернословят, девицы визжат.

— Этих людей как считать — живыми или мертвыми? — указал Рыбак на волосатую молодежь.

— Конечно, живыми. Не потеряли еще детского отношения к миру…

— А по мне, так мертвыми, — отрезал Рыбак, который казался сегодня мрачнее обычного. — Гребаные инфантилы. Жаждут хлеба и зрелищ — и ничего больше.

— А что еще нужно… Рыбак, ты не знаешь, где купить дури?

Рыбак сказал, что у него есть, можно покурить, но чуть попозже, когда стемнеет. Потом — коли уж речь зашла о курении — я вспомнил про сигары «Три лилии». Спросил о них Рыбака. Рыбак вспылил. Словно короткая молния пронеслась через тело, летучая судорога перебрала мышцы и чувства и сложила в новом, взъерошенном виде.

— Что, думаешь, я их у него украл? — грубо спросил Рыбак.

— У кого? — удивился я.

— У мужа твоей шлюшки.

— Рыбак! Я тебе уже говорил, что могу вломить…

— Значит, уже начал спать с ней, парень? Ну еще бы: столько дней рядом…

Глаза Рыбака покрылись неприятной птичьей пленкой. Веко подергивалось.

— Успокойся, пожалуйста, — я старался не раздувать искру ссоры. — Наши отношения — это ведь не твое дело, правда? Что ты взъелся?

— А какого лешего ты меня спросил про сигары?

— Просто увидел в его кабинете такие же и решил спросить, что за марка.

— И откуда у меня такие жирные сигары, с Кубы заказные? Он мне подарил, если хочешь знать, две коробки. Я их курил медленно, по затяжке в день… Я вообще не курю, но это — в память о друге. Все, они кончились…

«И потому ты пробрался ночью на виллу, чтобы пополнить запас?» — чуть не сорвалось у меня с языка. Но, слава Богу, не сорвалось. Зачем я ввязался в это приключение? — начал подозревать всех подряд! Причем — неясно в чем. Так и веру в человечество потерять недолго. Я бы не сказал, что много во мне веры в человечество. Меньше, чем жира в медведе, когда он снаряжается в берлогу. Но кой-какие запасы есть. Если бы Рыбак был тогда на вилле, он не стал бы сейчас говорить, что у него кончились сигары. Как он иначе продолжит их курить в моем присутствии?

И что он говорит о дружбе?

Мы сидим в «Пирате». Я пью пиво, Рыбак расправляется с кровавым стейком. С нереальной скоростью, как на ускоренном воспроизведении. Словно хочет быстрее преодолеть неприятную процедуру. Красные брызги летят на столик. Челюсти молотят, кадык клокочет, трясется.

— Память о друге? Ты дружил с Идеальным Самцом?

— Да, парень, нас связывала настоящая мужская дружба. Мы выходили на моей лодке в Залив в плохую погоду. И он сам брал мою лодку, когда хотел. Когда штормило и было опасно.

Рыбак немножко успокоился. Человек нервничает, когда ощущает слабость. Прорехи в системе защиты. Сейчас Рыбак вступил в зону силы: его дружба с Самцом и штормовые прогулки были неразменным нравственным капиталом. А для меня: плевком в середину морды. Где мне сыграть Идеального Самца, как мне совладать с его костюмом и с его бабой? Мне совсем не хочется быть героем.

— Очень ему хотелось перевернуться? — Я хотел, чтобы мой вопрос прозвучал иронично, но прозвучал он жалко.

— Он рисковый был кент. С судьбой играл. Это вам не казино. Он был Настоящим Мужиком.

Рыбак произнес последние слова с гордостью. Словно он и сделал этого Мужика Настоящим. Объяснил ему, как считать плывущих. А я понял, что Рыбак похож на персонажа черно-белого фильма. В нем нет ничего цветного, ни капли. Известково-белая кожа и черное остальное. Общее ощущение ветхости, как на старой исцарапанной пленке. Он словно вырезан из своей ленты и вставлен в пеструю нашу, как иноприродный предмет.

Вернувшись на виллу, я поднялся в кабинет. Посмотрел скелету в пустые тыквенные глазницы. Сел в кресло, погладил шершавый череп. Сидеть снова стало жестко. Алька прислала второе письмо подряд.

Тема: Kaligari
А. из Вены

Дата: 11.09.02 17:05

От кого: Александра <[email protected]>

Кому: Danser <[email protected]>

Видела спектакль, прикинь, «Кабинет доктора Калигари» То же, что в кино, но каждая сцена в три раза длиннее И цветное Синее и желтое Освещение такое косое: типа экспрессионизм Но совсем не страшно Потому что понимаешь, что из-за кулис никто не выскочит Мирный театр Что может случиться в театре? А когда кино смотришь, кажется, что с экрана как раз кто-нибудь может буквально спрыгнуть и впиться тебе в глотку Казалось бы, они с той стороны экрана, а эффект такой вот Короче, сам знаешь

Я смотрела, короче, и вспоминала, как ты танцевал Носферату Тогда было по-настоящему страшно!

:-()

Ты вообще молодец

Я выуживаю из колодца памяти день, когда танцевал Носферату. Горький был для меня день. Алька приехала ко мне в Ганновер. Меня туда данс-данс-агент пристроил веселить посетителей Всемирной выставки. Алька приехала утром, и мы сладко потибидохались, едва встретившись на вокзале, под мостом S-бана. Для Альки это сенсация: ни до, ни после мы ни разу не делали этого на улице. И вообще она на секс не слишком подсажена. Дает только ночью, в кровати и редко. И вдруг такой романтический взбрык. А я как раз переживал острый приступ чувства. Воображение рисовало картины чуть ли не долгой совместной жизни. И тут — я еще штаны не застегнул — Алька заявляет, что заехала по дороге, что завтра же умотает в Амстик, где у нее дела всякие и встречи. В общем, вселенский облом. А вечером длинноносый очкарон из публики заказал мне забацать что-нибудь из немецкого экспрессионизма. Ну я и выбрал Симфонию Ужаса. Ярость зубовная сочилась из меня, как пот, и, когда я костляво простер длани над группой японских старушек, они завизжали, как на русских горках. Алька очень хвалила мое выступление, а на рассвете слиняла.

Курим мы в каморке Пьера. То есть Пьер пьет вино, а Попка, Рыбак и я «читаем», по выражению Альки, «зеленые книжки». Я не пыхал несколько месяцев, меня вставляет с места в карьер. Предметы в комнате будто пульсируют изнутри, и оттого границы между предметами и воздухом выделяются кантом-рамочкой. Звуки — автомобиль за окном, столкновение бутылки со стаканом, щебет Попки, глухой баритон Рыбака — поступают отдельно. Будто каждый упакован в свой пакетик. Песок в песочных часах перетек вниз, и мне кажется, что сейчас он столь же плавно двинет вверх: и переворачивать не надо.

Пухлая Попка учит нас игре, которая никак не называется. Просто Игра. Попка кладет на стол доску: шахматную, но можно любую. На доске Попка размещает в художественном беспорядке два яблока, пробку из-под шипучки, штопор, двух крошечных человечков из светлого пластика, шарик, скомканный из конфетной золотинки. Каждый игрок может сделать за один раз по два хода. Ходы разрешается пропускать. Но если играешь, одним ходом можно:

> убрать с доски любой предмет;

> переместить любой предмет в любое место доски;

> положить на доску новый предмет.

— А цель? — спрашивает Рыбак.

— Цели нет, — говорит Попка, — играем, пока не запарит.

— Потому и цели нет, — бурчит Рыбак, — что никак не называется.

Он снова не в своей тарелке. Но к дежурной его мрачности прибавилось что-то вроде мало свойственного таким типусам смущения. Рыбак не знает, куда девать руки. Периодически кладет одну из них на плечо Пухлой Попки и окатывает ее мутноватым взором. Или вдруг отдергивает руку — резко, как от огня. Видимо, что-то между ними произошло и Рыбак не может понять, как себя теперь вести.

Я заселяю человечками яблоко. Спрятались двое повыше, чтобы снизу не видно. Рыбак грубо хватает одного и сует в пробку, башкой вниз. Пухлая Попка отправляет в пробку второго человечка и досылает им туда еще золотистый шарик.

Пьер и Попка выступали сегодня в Сент-Эмильоне. Городок-пирожное, который, по словам Попки, хочется положить на ладошку. И кормить им с ладошки птиц. За предыдущие 12860 дней своей жизни я не слышал о Сент-Эмильоне ни разу, только вино соответствующее пил. За последние несколько часов — слушаю во второй. Только недавно вернулись. Чертовски устали. Ни черта не заработали.

— Я и говорил, что опростоволосимся, — ворчит Пьер, — это все Пухлая Попка — поедем да поедем, — Пьер, конечно, называет девушку не так, а по имени. — Я объяснял ей, что в туристических городах заработать нельзя. Если бы можно было… Вот подтверди.

Подтверждаю. В туристических городах нашему брату, престидижитатору и акробату, приходится туго. Казалось бы, зевак — хоть отбавляй. Но они уже заплатили за дорогу-ночлег и воспринимают артистов как бесплатное приложение. Включено, дескать. Деньги канатоходцам и шпагоглотателям бросают в шляпы в больших городах в основном аборигены. Инвестируют таким образом в среду обитания. Обитать приятнее на окультуренной территории. Ну, курортники тоже раскошеливаются, поскольку приезжают надолго, часто грезят о возвращении через год и тоже позиционируются на курорте отчасти местными.

— Дорогу отбили, сэндвичи отбили, — возражает Попка, берет с игровой доски яблоко, надкусывает и кладет обратно. — Не зря ты, Жанна, ждала сержанта…

— Ты же сэндвичи притырила, — говорит Пьер.

— Только один — себе. За твой забашляла. И погода была ништяк. Я позагорала там на горочке… Чей ход?

Я составил из штопора и песочных часов башню, которая растопырилась над шахматными квадратами, как цапля над болотом.

— Слушай, Рыбак! — воскликнула Попка. — Я там с горочки мужика видела — вылитый ты. Даже окликнуть хотела. Догнать не могла — я там голая валялась…

Рыбак смотрит на Попку с некоторым испугом. Находит чайную ложку, кладет на доску, размещает одну из человеческих фигурок на ручке и мрачно жмет на чашечку. Фигурка катапультируется в стакан с вином.

Едва мы, курнув еще и оставив Пьера отдыхать, вострим лыжи к воде, Рыбак вытаскивает из кармана пузырь дешевого рома и жадно сосет из горла. И высосал бы, похоже, все, если бы я не вмешался и не помог. Попка тоже делает пару глотков. Мы забираемся на причал, от которого днем отчаливают морские трамвайчики — к Острову Устриц. Причал далеко выдается в залив, берега не видно, и кажется, что мы открыли полюс тишины и эпицентр пустоты. Ветра нет. Небо чистое. Полная лимонная Луна медленно вращается. Во всяком случае, мне казалось, что я различаю движение пятен на ее поверхности. Луна втирается в зрение, как мазь в кожу.

— Во Франции поверье есть, что нельзя зырить на неполную Луну. Кто-нибудь дуба даст — из родственников или друзей, — сказала Попка. — Или сам кони откинешь.

— Да и на полную лучше не смотреть, — усмехается Рыбак и заходится в кашле.

— А у вас есть такое поверье? — спрашивает меня Попка.

— Не знаю, — говорю я. — Не слыхал. Я вообще против поверий. Даже собирался создать «Общество Противников Примет».

— Точно, — подтвердил Рыбак. — Приметы — дрянь. Я всегда иду прямо, если мне переходит дорогу черная кошка.

— А у русских, — вспомнил я Алькин рассказ, — вместо кошки в этой примете — женщина с медным тазом…

— Так вот чо, — говорит Попка, — у всех есть приметы. Не возгудали бы на приметы-то.

— Приметы — говно, — упорствует Рыбак. — У цивилизованных народов нет примет. Это все варварские пережитки. Приметы у всякого отребья, у чурок цветных…

— Ты, Рыбак, наверное, за Ле Пена голосовал? — завожусь я.

— Я вообще не голосую. Пусть ослы голосуют, у них уши длинные…

Явно нарывается на конфликт. Лучше не связываться.

— Сначала цветных в шоу начали показывать, как обезьян, — сказал Рыбак. — Бокс, баскетбол. Пусть — но не надо было им деньги платить. Надо как встарь: в черном теле — и баста. Чтобы он с ринга не в бордель ехал, а в клетку, на нары… Гладиаторам не платили…

— Гладиаторы и взбунтовались, — сказала Попка. — Всех вздрючили.

— А эти массой возьмут, как саранча. Главное стратегическое оружие — скорострельность матки, — пояснил Рыбак. — Белые сучки не рожают, а цветные рожают… Вот они, когда их в Европе больше наших станет, проголосуют так проголосуют. Мало не покажется… Не будут с нами цацкаться, как мы с ними. Но все равно они не успеют.

— В смысле?

— Цветные Европу не сожрут. Ее раньше сожрет Природа.

И звезды висят яркие и крупные: вкусные. Попка вычислила двух Медведиц и сетует, что других созвездий не знает. Смазанная искра срывается с небосвода, и через секунду впереди, в теплой тьме, раздается плеск.

— Метеорит упал! — восклицает Попка. — Ништяк! Кто-нибудь успел загадать желание?

— Я успел, — говорю я.

— Шустрый веник — прям метла, — говорит Пухлая Попка. — Я, блин, такой гусь против примет, а сам успел. Чо загадал? Секрет?

— Нет. Не секрет. Умереть здоровым и незаметно. В смысле, для самого себя незаметно. Чтобы не понять, что умираю. Очнуться уже там, с другой стороны.

— А если ее нет? Другой стороны?

— Ну, тут уж ничего не попишешь. Главное — умереть незаметно.

— Странная мечта, — удивляется Попка. Рыбак ничего не сказал, но посмотрел на меня как-то гадостно.

— А я не успела, — продолжает болтать Попка, — а если бы успела, то загадала бы.

— Стать Луной? Зачем, Попка?

— Красиво. Мимо меня порхали бы энгелы. А я бы такая кружилась таинственно в космической мгле. А ты загадал желание, Рыбак? Нет? А какое бы загадал?

— Плыть. — Рыбак отвечает с паузой, увесисто. Плюнул на причал. — Вечно плыть.

— А я поняла, кем считать плывущих. Энгелами. Они тоже — ни живые, ни мертвые. И летают по небу медленно, словно плывут. Но ты совсем не похож на энгела.

— А на кого же я похож?

— Ты? На черта, конечно… Садист-маркиз на хвосте повис, рожки обломали — в сраку затолкали…

Они сомкнулись в беседе, и беседа уплыла от меня, унеслась проснувшимся ветром. Я ложусь на доски. Напряженно вглядываюсь в звезды, далеко выпучиваю глаза, а потом резко закрываю их, и контуры звезд продолжают жить на обратной стороне век. Я давлю большим и указательным пальцами на глазные яблоки, и тогда внутренний взор заливают ртутные пульсирующие узоры: на манер тех, что таит калейдоскоп. Конечно, если умереть незаметно, не будет возможности вспомнить перед смертью самые важные моменты жизни. А это вроде не совсем верно. Надо бы пробормотать перед вечным сном четки даров, перечень чудес. Вода плещется внизу, за звуком спешит запах — мокрого дерева, свежести, облепивших сваи заквашенных микроорганизмов. В сущности, мы все в вечном плавании. Материки, как известно, беспрестанно перемещаются по мировому океану. И даже размножаются делением.

Я хотел поделиться радостью эврики с Рыбаком. Даже приподнялся на локтях, чтобы вступить в разговор, но меня отвлекла какая-то новая мысль, и обнаружил я себя в разговоре позже и совсем с другим сообщением. Трава пробила меня на болтливость, и я рассказал Пухлой Попке и Рыбаку, как и зачем попал на виллу «Эдельвейс». То есть о том, что я давно профессионально трахаюсь за деньги, я благоразумно умолчал. Рыбака и Попку, я чувствую, это признание напрягло бы. Но о том, что я должен играть Мертвого Мужа, и о сложностях, возникающих при выполнении задания, я проболтался подробно.

— Капец! — восхитилась Пухлая Попка. — Да она треханутая!

— По всему остальному нормальная.

— Да как же хотеть, чтобы другой человек… Не представляю.

— Вот она хочет.

— Она сука, — сказал Рыбак. — Она просто сука и все врет.

— Не беспоклепся, Рыбак, за чужую телку, — это уж и Попка не выдержала. Одновременно с ней и я начал:

— Я просил тебя не говорить о ней, и ни о ком…

Пухлая Попка стащила со своих волос резинку и попыталась соорудить Рыбаку кокетливый примирительный хвостик. Рыбак отпрянул.

— Она к нему равнодушна была. Сука. Он погиб из-за нее. Она просто все врет.

— Может, равнодушна, а когда скопытился — стала неравнодушна, — предположила Пухлая Попка. — С бабами такое случается. И заодно сиганула с катушек. Тоже случается…

— А такие не прыгают с катушек, — злобно возразил Рыбак. — Она деловая до жопы. Брильянты копит. Она не может страдать или там сойти с ума. Устраивала скандалы из-за наших прогулок на лодке: так, сука, она не за него боялась! Она бесилась, что не может контролировать его! Пока он плывет! Да и наш приятель, — Рыбак усмехнулся, — утверждает, что у бабы чердак нормально обставлен. Нет, она замышляет какую-нибудь дрянь. Точно тебе говорю: замышляет тайную дрянь!

— Какую? — тупо спросил я.

Что-то произошло. Где-то в астральных сферах что-то звякнуло: дзынь. Снова скользнула по небу хвостатая запятая. Слева, на периферии зрения. Ничего я не успел загадать. Я и прошлый раз не успел, если честно. Соврал, что успел. Я вообще никогда не мог успеть мыслью за небесной запятой. Кроме одного случая: в Амстере мы с Алькой застали метеоритный дождь, там они такими гроздьями валились в каналы, что не успеть было невозможно. Я тогда загадал, чтобы Алька оставалась со мной: не сбылось. Да, но «дзынь» касалось не метеорита. Рыбак выдвинул предположение, что у моей с Женщиной-кенгуру игры есть тайная цель. У Попкиной Игры нет, а здесь есть. Предположение, в общем, совершенно естественное. Почему я сам об этом не думал? — Бог весть.

— Какую цель?

Выпивка у нас кончилась.

— Подлую!

— Слышь, она хочет, чтобы ты перед кем-то засветился вместо мужа. Будто он не утоп, — сказала Попка.

Дзынннь!

— Кому? — закричал я. — Все знают, что он погиб! Да я на него и не похож вовсе! Никакие репетиции не помогут!

— Погоди, она еще сделает тебе пластическую операцию! — встрял Рыбак. — Во сне. Чтобы незаметно. Как смерть твоя незаметная, ссыкливая.

— Новый шнобель врежут, — прыскнула Попка. — Может, есть чел, который не знает, что Мертвый Муж мертв? Какой-нибудь больной…

Дзынь-дзынь.

— Брат, — пролепетал я.

— Кто? — не расслышала Попка.

— Брат, конечно! Полоумный Жерар. Он настоящий хозяин наследства, а твоя сучка просто управляющая! Жерар лежит в ауте, в инвалидной коляске, и она хочет тебя ему показать! Тебя в роли мужа! Жерар ни черта не соображает, он может поверить. Хоть топись!

Что-то слишком рассудительно говорил Рыбак. Будто ему уже довелось неспешно обдумать эту версию. Хотя версия вроде бы родилась секунду назад.

— Что-нибудь там в завещании перемутить… — предположила Попка.

— Как пить дать! — сказал Рыбак. — Я уж не знаю, что у них там нарисовано в завещании, но чего-то она от него хочет.

— Притормози, — засомневалась Попка. — Но если он в ауте… Он, вообще, дееспособельный? Если шарики скрипят, он нашего приятеля за брата не признает. Если он в невменялове, так и подпись недействительна. Не вытанцовывается.

— Да, — пролепетал я. Не хотелось мне, чтобы вытанцовывалось.

— А все привыкли, — сообщил Рыбак. — Он всегда был невменяемым, а в этих делах — подписи там, бумаги, акции — очень даже вменяемый. То есть тюфяк тюфяком, все вино всегда на рубашке, все просрет, а как до денег доходит — все знает. В какие акции вложить, из каких выложить, кому дать, кому не дать. После этого… как он в коляску сел, ему же нужно было управление брату передать! И потом, когда она его грохнула, тоже ведь наверняка Жерар бумаги ей какие-то подписывал… Если она до сих пор на вилле хозяйничает. Только ни черта у вас не выйдет! Жерар тебя братом не признает, хоть топись!

Рыбак даже протрезвел в приступе ораторского мастерства. Гордо оглядел меня, Попку и звезды. Я, напротив, совсем раскис. Мою жизнь пытались поставить с ног на голову. Сценарий Рыбака, если вдуматься, вовсе не фантастичен. Зачем просить человека играть роль другого человека? Естественный ответ: чтобы выдать его за другого человека. От травы или от этих рассуждений, но голова моя раскалывается ровнехонько пополам. Надо выпить, чтобы примирить половинки. Выпить нету — надо идти в город. Рыбак и Попка продолжают убеждать друг друга, что Женщина-кенгуру ведет двойную игру, а у меня вместо мыслей расплылось во весь мозг жаркое красное марево. Помню, мы заходили в «Пират», кажется, и пили, кажется, ром. Светлый ром «Баккарди», слышал я по радио, самая популярная в мире марка крепкого алкоголя. Мы пуще прежнего поддержали ее популярность. Потом, кажется, мы еще курили. Снова пили: у распятия при Нотр-Дам. Очнулся я на перекрестке Отрицания. Рыбак орет:

— С чего ты вообще решил, что сможешь сыграть его роль?! Кто ты такой? Жалкий клоун, слюнявый кривляка! С чего ты решил, что сможешь с ним тягаться, урод?!

— Ничего я не решал, — бормочу я. — Меня пригласили…

— А ты не оправдывайся! — разжигается Рыбак. — Знаешь, он никогда не оправдывался! Это перед ним все оправдывались, а он — дудки! Он даже тогда не оправдывался, когда с Жераром это случилось… Он был сильным, понял? Ты бы вышел в море в бурю? В море — в бурю?!

— Ну, не такой я дурак, — я снова сморозил глупость. Никак не могу попасть в нужную интонацию.

— Так и он был не дурак! — ревет Рыбак. — После него толпа лопухов типа тебя жируют на его проценты! И загадывать желание: как бы это еще ухитриться безболезненно сдохнуть! По-тихому слинять!

Пухлая Попка, стоявшая рядом со мной, немножко приблизилась. Плечо ее уткнулось в мое. Непроизвольный дружеский жест. Я обнял ее за как бы талию. Не самый логичный поступок в сложившейся ситуации. Видимо, заряжаясь от Попки дружбой, я надеялся передать ее и дальше: на Рыбака. А может быть, я просто испугался. И уткнулся в чужое тепло, о чем мечтает все пугающееся живое.

— Ну что ты ее мацаешь, козел? — ревел Рыбак. Зрачки его засветились красным, словно в них отражалось семь кирпичей перекрестка Отрицания. — Прячешься за нее? А ну убрал руку, быстро! — И Рыбак схватил меня за отвороты пиджака, столь бесславно потерявшего пуговицу. — Это теперь будет моя девушка, понял! — Пора было реагировать, но я не реагировал. Смотрел на губы Рыбака. Ждал, когда же на них, наконец, выступит пена. — С чего ты взял, что можешь ее лапать? Или ты считаешь, что все бабы твои? И та твоя, и эта твоя! Да кто ты такой?!

Рыбак второй раз спросил, кто я такой. Накануне этим интересовалась Учительница Фей. Я зажмурился покрепче и увидел сцену из фильма Манчевского «Прах». Там один брат в похожей ситуации бьет другого брата головой. Головой в голову. Конечно, головами дерутся во многих фильмах, но я увидел сцену из этого. Может быть, потому, что речь там шла о братьях. Я поболтал головой на шарнире шеи, как бы разбегаясь, раскручивая ее, как легкоатлет — летающий шар, и врезал. Попал в переносицу. Я никогда не дрался головой. Я вообще в жизни дрался всего несколько раз, чаще неудачно. И никогда головой. Новичкам везет. Рыбак плашмя брякнулся под отрицательный знак.

— Офонарел, блин! — ругнулась Пухлая Попка и бросилась к Рыбаку.

Во сне явился пустой Париж. Совсем пустой — ни лошади, ни автобуса, ни человека. Солнце стояло в зените — деньской был, стало быть, день. Но в чистых витринах Елисейских Полей никто не отражался: лишь я беззвучно пролетал мимо батистовых платков, золотых сердец, кожаных саквояжей, как Дух Божий над легендарными водами. И знаки на дороге стояли странные: не повороты-парковки запрещающие, а, например, перечеркнутый решительным красным нож. Во сне я понимал, что имеется в виду «Не убий».

Тема: EU flag
А. из Вены

Дата: 11.09.02 17:08

От кого: Александра <[email protected]>

Кому: Danser <[email protected]>

Вот тебе ссылочка http://www.ananova.com/news/story/ sm_583273.html

Очень смешно

Во-первых, я нашел пуговицу. Пуговицу от костюма. Преодолевая ночью 970 шагов от перекрестка Отрицания до виллы «Эдельвейс». Больше чем 970: я был пьян и выписывал петли. У подножия холма Казино, прямо перед лифтом, который днем за 25 центов поднимает в парк, мое смущенное сознание подверглось новому испытанию. Я увидел на склоне холма бесшумное шевеление. Целое семейство мобильных призраков. Подобно вихрям — цвета тусклого серебра, — они ежесекундно меняли плавные очертания. Вот они двинулись на меня Бернамским Лесом. Я приготовился улепетывать. Ноги в руки. В голове моей промелькнула сцена побега, будто он уже состоялся. Я несусь вниз, к спасительному океану, а вихри-призраки летят за мной по узкой ленточке рю Гамбетта, повисая на мгновения на вывесках спящих заведений, шелестя бумажным хламом. Между мною и океаном, на кромке пляжа — карусель. Я запрыгиваю на яблочную лошадь, и карусель включается, как по волшебству: гирлянды неистовствуют, фигурки животных поднаддают, а вихри-призраки седлают лисиц, петухов и диснеевских утят, которые преследуют мою лошадку…

Я, однако, не успел побежать: взгляд мой упал вниз. Под ногами лежала блудная пуговица. Я поднял пуговицу и посмотрел на холм. Призраки оказались поливальными установками, вихри — водяной взвесью. Я победил Рыбака и заслужил бонус от гардероба Идеального Самца.

Во-вторых, я заболел. Соплями, жаром и кашлем. Вот уж не думал — после холодной бискайской закалки, — что буду болеть в Аркашоне. Природа нанесла ответный удар. Напомнила знак «Не возгордись!». Повысил градус брутальности — получи полные ноздри соплей. «Ты так же ухаживала за ним, когда он болел? Столь же подробно и нежно?» — спрашивал я Зеленоглазую Фею, проявлявшую чудеса милосердия. Чашка с бульоном в ее руках, руки ее на моем лбу. «А он не болел, — отвечала Фея, поправляя мне одеяло. — Никогда за те 10 лет, что я его знала». И снова выходило, что я проигрываю Самцу. Я принял решение поправиться быстро. Скажем, за два дня. Решил и сделал: через два дня утром я уже играл с Женщиной-кенгуру в теннис.

Но сначала все же нужно было прожить два этих дня. Не превращаясь в кашу-размазню. Борясь за свой градус брутальности. Трудность состояла в том, что мне нравилось быть больным и слабым. Мне нравилось пить из рук Женщины-с-большими-ногами. Застав меня больным, зеленые глаза преисполнились такой сладкой заботы, что я сразу забыл обиду. Млел-мурлыкал. Вспоминал счастливые дни детских болезней, когда заложенное горло не мукой было, а отмазкой от школьной повинности. Мама гладила меня по голове, оставляла на тумбочке чашку горячего молока с медом и уходила по делам. А я смотрел, как играют тени на потолке, и мне это зрелище не надоедало.

Я сгонял слугу в прокат за «Мертвецом» Джармуша, дважды изучил рассказ жирного индейца, на который раньше не обращал внимания: ребенком его поймали белые шоумены и долго возили в клетке по Америке и Англии, показывая за деньги зевакам наряду с четой мартышек (обе — со сломанными хвостами). Осмысляя судьбу коллег — мартышек и индейца, которых, в соответствии с теорией Рыбака о шоу-бизнесе, хозяева не баловали, — я понимал, насколько мне повезло: и деньги платят, и никакой, в общем, клетки. Но они боролись за свой хлеб и могли, следовательно, гордиться собой и мечтать о лучшей доле. А я валяюсь на всем готовеньком безвольным кашляющим мешком, гордость моя благоразумно спит, и мечт — ноль.

Брутальность, впрочем, можно поддерживать тупо: силовыми аргументами. Стремясь к эскалации эффекта, я умножал силовой аргумент на солдатскую грубость. Словно вылез боец из окопа, где гнил в тесноте-обиде долгую осень. Так я, опуская предварительные сю-сю, просовывал руку между ног Женщины-кенгуру, присевшей в халате на край моей постели. И сжимал, как эспандер для ладони, то, что в ладонь попадалось. Сминал, как апельсин, если выдавливать из него рукой сок. Вцеплялся с двух сторон в лобковую кость и валил Хозяйку на себя с категоричной деловитостью пьяного оккупанта, влекущего в сарай дородную аборигенку. Бросал ее на спину, разводил пошире большие ноги и входил, рискуя содрать кожицу о неуспевшие увлажниться ткани. И включался, как отбойный молоток. Она кричала и царапала мне спину. Взгляд утыкался в девочку с кунстверка, которая, казалось, ждет-боится своей очереди под мое одеяло.

На ЭКСПО я видел в каком-то павильоне картину, наблюдающую за тем, как люди наблюдают за картиной. В развесистой Данае спрятаны датчики, следящие за зрачками посетителя. Вычерчивается кривая — в какой последовательности взгляд среднестатистического зеваки обшаривает обнаженную модель. С чего все начинают — понятно.

В-третьих, мысли-о-версии-Рыбака-Попки (ну, что я — лишь типаж для спектакля перед парализованным Старшим Братом) терпеливо хранились на отдельной полочке, жить не мешали и деликатно являлись лишь в минуты условной праздности. Например, ночью. Мысль-о-версии-Рыбака-Попки претерпела в краткий срок заметную эволюцию: от брезгливого страха до желания поучаствовать в добыче. Если Хозяйка впрямь замутит саммит с Полоумным Старшим Братом и Воскресшим Мертвым Мужем, то, очевидно, речь на нем пойдет о перепиливании наследственного пирога. Что в этом плохого, кроме хорошего? Курам эдельвейсовым, судя по всему, деньги давно поперек горла, и почему бы мне, помимо гонорара за лицедейство, не отломить процент от Феиной удачи? Например, 10 процентов: совсем ведь для пирога пустяк. А мне — до гробовой доски.

Думы эти, однако, скорее разрушали веру в истинность версии Попки-Рыбака. Во-первых, я ни разу в жизни не смог провернуть ни одной так называемой махинации (а именно такого называния заслуживал гипотетический спектакль). Представить себя хитрованом, соскоблившим процент со сделки, я мог только в безответственном полусонном бреду. Так, придумав некогда танцевать фильмы, кичась оригинальностью идеи, я прозревал скорый и едва не всемирный успех, баснословные ангажементы; сразу стало понятно, что мечты такие — род сладкой сказки на ночь. Во-вторых, я не видел причин, по которым Женщина-кенгуру не могла открыть карты при первой же нашей встрече. Чтобы подготовка к концерту велась целенаправленно. Значит, и нет никаких карт. В-третьих, я боялся банально не справиться с ролью. Пустить петуха. Прикидываться в реальности — совсем не то, что на сцене.

Когда у нас началась война, я в патриотическом угаре не только записался в один из боевых отрядов, которые создавало Министерство Безопасности. Я так вдохновенно витийствовал на первых сходках, что меня выбрали в командиры пятерки! Отец, слава Богу, вовремя прознал и пресек, а то бы я всю пятерку на первом деле же и угробил.

Что касается характера нашего секса, то в эти дни — в пару дней болезни и позже — он продолжал мутировать. Впервые мы покинули пределы моей комнаты, освоив сначала Его, а потом и Ее постель.

Спальню Идеального Самца я трактовал — в пандан кабинету — как зону его власти. Здесь продолжалась жесткая линия, намеченная мачистским сексом-во-время-болезни. В Его (отчасти, получается, моей) койке я овладевал ею быстро и грубо, просто стряхивая возбуждение, как морось с плаща. Ну, пыхтит бизнесмен за компом, вычерчивает графики фьючерсов, мониторит по интернету котировки. Увидав случайно баннер, полный титек, догадывается, что немного устал. Идет на sexpad.com или на azm.org, открывает каскад картинок. Член обретает состояние эрекции (пенис становится фаллосом). Бизнесмену малой и средней руки естественно удовлетвориться рукой же, под столом: у него много дел, ему надо торопиться в бизнесмены руки посолидней. А вот бизнесмен посолиднее уже может позволить себе элегантно спустить в проститутку, горничную или податливую жену, которая где-то тут, в досягаемости колокольчика, шустрит по хозяйству и по первому зову прибежит, задерет и раздвинет. Спальня мужа — самая маленькая и строгая: ничего, кроме ночного хай-тек-светильника мышиного металлического цвета. Соития здесь всегда происходят при свете дня: конвульсивно и кратко. Женщина-с-большими-ногами иногда даже не успевает кончать, а я не обращаю на это внимания, соскакиваю, небрежно шлепаю ее по ляжке — размером и формой напоминающей Африку. Еще на полу лежали гантели, которые, впрочем, я сразу переволок к себе, наивно надеясь регулярно тягать их в ходе утреннего туалета.

Спальня Женщины-кенгуру была для меня, напротив, местом сладкого рабства. Я вылизывал поверхности и глубины тщательно, как сапер. Я представлял ее похотливой владычицей, которая развлекается с шоблой рабов. До момента волшебного погружения они изласкают-измочалят каждый миллиметр господского тела. Я один из, например, четверых, я добросовестно тружусь над вверенным мне участком плоти. Я самый терпеливый в квартете. Я мечтаю, что, выбирая первый цветок для жаркой вазы, она прельстится моим. И если я кончаю раньше, я остаюсь в ней еще долго-долго, выжимая уже не из себя, а из ее недр все способные к тому капли. Я — каждый из счастливых невольников, по порядку. Не меняя позы — на спине, ноги полукольцом или кольцом — в те моменты, когда она смыкает подошвы за спиной кого-нибудь из нас, — она — запрокинув голову, закатив глаза так, что видны лишь мутные от страсти белки — принимает сперму — порцию за порцией. И просит еще и еще. Ластит ртом и руками три оставшихся члена. Она больше-сильнее всей зондер-бригады: сейчас остановится, стряхнет и пооткусывает нам головы, как это делает после акта самка какого-то экстремального инсекта. Мы бьемся в параллелепипеде, ограниченном тончайшими белыми занавесями. В изголовье висит маленькая живопись: алый цветок в белой вазочке. Я стремлюсь достичь такой беззаветности служения, чтобы Женщина оказалась, наконец, в мире, где мужчины нужны не для добычи мяса и денег, не для продолжения рода, а для утонченных наслаждений.

В третьей — моей — спальне встречались партнеры без заранее определенных ролей. Чистые листы. Двое, жаждущие наслаждаться и наслаждать. Фантазирующие, фонтанирующие, выдумывающие неудобные юмористические позы. Играющие друг другом вольно и беззаветно — как дети или щенки. Не вынимая цветка из вазы, я вставал с кровати, она цеплялась мне за шею, я держал на весу ее большое тело, шагал к бару, она наливала мне выпить или вставляла в зубы сигарету, и мы падали обратно. Я вертел ее на члене в ритме горячей картофелины. Среди европейских уличных популярен аттракцион с раскаленной картофелиной или яйцом — артист жонглирует обжигающим шаром, такой вот был ритм. Пьер лихо этот трюк исполнял, когда мы познакомились.

Только в моей спальне мы перед сексом соблазняем друг друга — взглядами, комплиментами, прикосновениями. Только здесь я могу часами раздевать ее, расстегивая по крючку-пуговке в кратких просветах между томными поцелуями. Только в своей кровати я, качаясь на волнах бесконечного акта, вызываю в сознании образы иных телок, доставшихся мне или не доставшихся: в других спальнях они меня не посещают. С одной я встречаюсь в цветущем саду, влеку на террасу с видом на лебединое озеро, осторожно беру ее за розовое колено, по которому трепещет сетчатая тень белых перил; когда я стягиваю с нее в беседке ажурные чулки, это уже другая; тут же является следующая; чем ближе к оргазму, тем быстрее они мельтешат-сменяются, пока сперма не бьет из меня густыми комками: в этот момент все виртуальные личности растворяются, и я вновь оказываюсь наедине с ней… Только в моей комнате мы иногда засыпаем вместе, не разбегаемся отдыхать по разным простыням. Здесь я спросил ее во время особо жаркой стычки: «А ты в жопу даешь?», и она, оценив неловкость формулировки, отбрила сначала «только по воскресеньям», а потом добавила «не пробовала, но если надо — дам», и на следующий день (это было воскресенье) принесла с собой смазку с ароматом ванили и — благополучно дала.

Вокруг возни с чудесно сохранившимся для меня анусом я и задал ей вопрос, который раньше с языка не слетал:

— А правда, что ты спала со всем городом?

— Неправда. Что, говорят, я спала со всем городом?

— Да.

— В Аркашоне знаешь сколько народу живет?

— Ну, не со всем, конечно. Это так… преувеличение.

— Гипербола называется. А кто говорит? Твой немытый друг Рыбак?

— М-м…

— Рыбак, разумеется. Он меня ненавидит. Я его тоже не слишком высоко ценю.

— Почему?

— Да вонючий больно… Он когда приходил к Мужу, тут же открывали все окна, двери открывали, а все равно воняло. Он претендовал на Мужа, вот что. Относился ко мне как к сопернице. Сначала я вообще была уверена, что он педераст.

— Я тоже думал про это… Хотя нет, вру, не думал. Ты сейчас сказала — и я подумал — есть в нем что-то голубое. Сапоги на каблуках…

— Да есть, есть. Сквозь эту его морскую мужественность — бабская гибкость… Но никакой он не педераст. Кишка тонка. И даже не бабник. Муж с ним стал исчезать ночами, и я…

— И ты решила, что не педераст, но по девкам.

— Да, сначала решила, что по девкам… Ревновала, жуть. Хотя и сама к тому времени вовсю изменяла — а ревновала… А потом выяснилось, что не по девкам. Ну, может, было и по девкам, но в основном они в Залив выходили на лодке этого рыбака. Доплывали до Острова Устриц. Полночи в одну сторону гребли, полночи в другую. Пацанские такие развлечения.

— Рыбак говорил. Про лодку.

— И чем хуже погода — тем охотнее… В паранойю превратилось — только в Заливе сильный ветер, как появляется этот камикадзе… В ту ночь Самец ведь на его лодке пошел… Если Рыбак не врет: может, они вместе там были… Тебя он не звал с собой?

— Сначала что-то бормотал такое, потом перестал. Он ко мне тоже с подозрением…

— Понятно. К Нему ревнует. И ты, значит, спокойно гадости про меня выслушиваешь?

— Ну, не спокойно… На днях въехал ему в морду.

Я, правда, не за нее въехал, но уточнять, ясно, не стал.

— Ты? Рыбаку?

— А чего такого?

— Нет, все правильно. Молодец. Сколько раз?

— Один.

— Мало. И что — он прямо фамилии называл? Конкретных людей?

— Конкретно про одного только сказал.

— Про кого?

— Ну… Про настоятеля Нотр-Дам…

— Про кого?! Мерзавец. Не было никакого настоятеля. Надо же, какая возвышенная фантазия. К божественному тянется.

— Извини… Извини вообще, что я спросил.

— Угу. Что-то твое извинение больше похоже на намек, что я на вопрос не ответила. Пить будешь?

Разговор происходил в моей спальне. В открытое окно отчаянно било солнце. Разница в счете между хорошей и плохой погодой к тому дню сократилась до 7:12. В парке Казино бодро стучали шары. Женщина-кенгуру прошла к бару, смешала себе ром с апельсиновым соком, мне налила текилы, закурила длинную пахучую сигаретку.

— …Держи… А зачем тебе знать про моих мужчин?

— Зачем мне знать? М-м… Возбуждает — это раз. Просто хочется больше про тебя знать — это два. Для пользы задания хочется больше знать про ваши отношения — это три. Но, правда, извини. Если не хочешь…

— Хочу. Возбуждает.

— Тогда иди сюда. Ты будешь рассказывать, а я возьму тебя за…

— Перестань! Не хочу.

— Извините, мадам.

— Забыли, мсье… Я, понимаешь ли, замуж вышла девственницей.

— Oпс!

— Что еще за «опс»?

— В 19 лет?!

— В 19 лет. Случается такое и в наше время. А тогда было даже не наше время, а сильно раньшее…

— И как же тебя угораздило?

— Угораздило. Я, честно сказать, не помню уже. Не нравился, что ли, никто.

— А физиология? Прыщи там, бессонница… Не понимаю!

— Чего ты нервничаешь? Когда мужику наличие в мире девственниц — кость в горле, это сексизм называется. Не мучила физиология. Я спортом занималась, велосипедом, может, туда энергия уходила. Сублимация…

— Вот почему у тебя ноги большие? От велосипеда?

— А ты считаешь, что у меня большие ноги?

— Ну… В хорошем смысле. Больше не буду отвлекать.

— Чего там отвлекать. Все, по-моему, ясно. Начала трахаться, распробовала, понравилось, ну и…

— Понятно… С друзьями мужа?

— Не с Рыбаком же вашим вонючим! С друзьями, с коллегами. Он же меня к себе взял работать — семью пиарить. Забалтывание сложных клиентов, развлечения для них… Они как узнают, что я его жена, сразу давай метать и брызгать… Ему нравилось, какое я впечатление произвожу. Я была при нем таким… украшением. Он позиционировал меня как Красивую Жену. А Красивой Жене…

— Естественно спать с общественностью. Он догадывался?

— Ну что же он, кретин? Конечно, догадывался. А иногда мне казалось, что это ему даже и выгодно: дополнительный рычаг влияния на партнеров… В общем, он легко к этому относился. Ну, дал другу пиджак поносить…

— Ты говорила, что он к тебе очень трепетно…

— Конечно. И к друзьям тоже. Лучшему другу — лучший пиджак… Погоди, я сейчас кассету одну тебе поставлю.

Она выскальзывает из спальни: как была, голая. Я вспоминаю вчерашнюю карусель. Летящий пейзаж, скорлупки лодок в заливе, сундучки отелей на берегу, монетка луны. Кружение — сладкий источник галлюцинаций. Суфийские дервиши кружатся в танцах. Дети играют-кружатся — тоже мечтают о глюках. Я кружусь по комнате, сшибаю торшер, падаю на кровать. Быстро встаю, глотаю текилы, ныряю под простыню.

— Я не показывала тебе ее, потому что… В общем, не показывала. Мужа здесь мало очень. Это мой день рождения. 30 лет в обед. Месяц до его смерти.

На экране — столовая виллы «Эдельвейс». Обеденный стол превращен в фуршетный. Праздник размазан по всему дому, гости заходят в дверь, в кадр, наполняют бокалы и рюмки, исчезают за кадром, за дверью. Женщина-кенгуру — в подметающем пол платье с глубоким декольте, в палевых ожерельях — тоже не покидает столовой. Вокруг нее вьются красивые холеные мужчины. Слишком красивые, слишком холеные: если бы фирма «Хьюго Босс» взялась за производство кукол, то могла взять в модели этих гусей. Вероятно, окрестная бизнес-элита. Этого развязного типа я видел на пленке * 2, где Самец ведет заседание, а этого напыщенного хмыря — на открытии Памятника Устрице.

Всякий человек влачит на себе энергетическую оболочку, или ауру, или еще как угодно это может называться. Силовое поле. Ну, или оболочка тащит в себе стерженек человека, неважно. Важно, что Чужой, пересекая границы поля, энергетически тебя атакует. Толщину защиты можно регулировать усилием воли. Ну, непонятно чего усилием. Выпускать волны, как щупальца, как руки вытягивать: и можно остановить человека или даже зверя. Идеальный Самец на кассете *3 шел сквозь участников разговора, иглами расщеперив энергию, и соперники расступались, словно виртуальными иглами и впрямь можно поранить: и впрямь можно. А можно сложить свои энергии, как перышки, как крылышки, убрать защиту — и тогда тело партнера упадет в твое, будто железная стружка на магнит.

В художественном кино разница между человеком и животным или там мебелью очевидна. Человек знает, что играет роль, а животное с мебелью — не знают и не играют. Но при документальной съемке человек дрейфует к мебели и животным. Хотя все равно, конечно, играет.

Учительница Фей стояла, прислонившись спиной к колонне. В правой руке у нее бокал с белым вином, и точка, в которой бокал находился, когда Фея не подносила его к губам, и была пограничным флажком ее силовой зоны. Сантиметрах в тридцати — ровно напротив грудины. Иногда она ставила бокал на стол и, будто бы пригвожденная к колонне, казалась совсем беззащитной: плечи разведены, грудь вперед, все открыто. Кажется — подходи и употребляй. Мни поцелуем тонкие губы. Но точка, в которой не было бокала, продолжала играть роль блокпоста. Все мужчины, заговаривавшие с Хозяйкой, балансировали у этой точки.

Когда они пересекали — телом, своим бокалом — невидимую черту, словно бы включался терменвокс. Есть такой музыкальный курьез: играющий перебирает не струны, но воздух, сквозь который продеты какие-то хитрые волны. Преодолевая точку бокала, очередной мужчина колебал невидимые струны, и их безмолвный звук достигал сердец остальных участников этого пчелиного танца. Виновник звука отпрядывал, прочих звук прельщал. Восхитительная Минетчица не оставляла своей колонны, и траектория движения каждого из ее воздыхателей рано или поздно вновь замыкалась на ней. Пригоршня па по столовой или вне, несколько слов с соперниками-партнерами и мягкие взоры в ее сторону: когда можно-нужно причалить в следующий раз. Муж изредка появлялся в столовой, равнодушно, но цепко окидывал узор движения наличных тел (вещей на корабле), убеждался, что узор гармоничен, и таял за кадром.

Лишь одно существо не участвовало в плавном кружении — нахохленный щуплый огрызок в правом дальнем углу, в низком кресле и в темных очках. Он цедил таинственный черный напиток и ревниво бурлил окулярами Женщину-кенгуру. Взгляд, бивший из черных дыр очков, был напряжен и шершав, будто надфиль. Взгляды других мужчин вились по комнате добродушными змеями, обтекали предметы, равнодушно-приятельски сплетались и расплетались. Взгляд нахохленного пронизывал воздух насквозь, но утыкался в линию обороны Феи, разбивался о нее и осыпался на пол. Я ни разу не видел этого человека в компании и, может, поэтому не сразу узнал.

— Морис, — воскликнул я. — Тихушник. Засел в угол — я его и не засек.

— Он тут, кажется, один, — усмехнулась Женщина-с-большими-ногами, — кого я не трахнула…

— Чем же так провинился этот несчастный? Где он был, когда зверям раздавали хвосты?

— Хвост-то как раз есть. Смотри — сидит-виляет. Морис — мой самый преданный поклонник. Палочку готов в зубах носить.

— Странно. Я тебе говорил это про него, слово в слово. А ты все отрицала.

— Ничего я не отрицала. Просто не хотела мусолить свою личную жизнь.

— Вот и преврати его в собачку, — предложил я. — Пусть носит за тобой волшебную палочку. Ты умеешь превращать? Хуже нет, когда так поклоняются…

— Знаешь ли, как умеет, так и поклоняется. У него, кстати, медаль по стрельбе, и он, между прочим, состоятельный человек.

— А красавец какой! «О Эсмеральда, я посмел тебя желать…»

— Не преувеличивай. Не такой уж он и урод.

— Я и говорю: Аполлон. А свою палочку, как ты думаешь, он все же рассчитывает в тебя приткнуть?

Женщина-кенгуру раздраженно дернула плечами, за которые я, параллельно вопросу, ее приобнял.

— Я его видел в окно… Вот когда был сезон дождей и мы с тобой тут прятались. Стоял такой, смотрел на твои окна. Между прочим, с зонтом: собачка собачкой, а здоровье свое бережет…

— И хорошо. Он еще пригодится.

— И часто ты его заставляешь носить палочку?

— По-разному. Между прочим, это его я вчера попросила купить мазь для задницы.

— ???

— А что, по-твоему, мне самой нужно было идти в аптеку? Или горничную посылать? Чтобы весь город знал, что я спрашивала смазку для анального секса?

— Но он же тебя ненавидеть должен после такой просьбы! Он же понимает… хотя бы в общих чертах, зачем тебе эта смазка! Ты специально его унижаешь?

— Да.

— Специально унижаешь?

— А это ему нужно. Я перед ним как бы виновата немножко оказываюсь… Он силу оттуда черпает, из моей вины.

— Мутная идея.

— Ну как: раз я виновата, значит, обязана, а раз обязана, то он может рассчитывать на дивиденд… На продолжение.

— А в продолжение ты попросишь его уже и свечку подержать… Ты не боишься, что он пулю тебе в черепушку вгонит? Чемпион по стрельбе…

— Он меня обожает!

— Я и говорю. От безразличия не убивают. Или в меня влепит. Меня он совсем не обожает.

— Еще бы, ты его пивом окатил.

— Очень, кстати, полезно для волос. Слушай, а наверху, в кабинете, чей череп на столе?

— Чей там череп?

— Ну да, и весь скелет — чей?

— Отца моего мужа.

— Господибожетымой… Как же так можно?

— Отец его завещал мэрии Аркашона.

— Свой скелет? Зачем?

— Тайна. Луи, тогдашний мэр Аркашона, якобы уговорил Отца завещать городу значительную часть состояния. Тот обещал и обманул: завещал только скелет.

— Страсти какие… По-своему, конечно, остроумно, но…

— Он там и стоял, в мэрии, несколько лет. Потом там затеяли большой ремонт, и мы временно взяли Отца домой. Пока шел ремонт, в мэрии о скелете забыли.

— Но с чего Луи рассчитывал на… на большее, чем скелет?

— Не знаю. Это так и осталось тайной.

Она солгала. У произносимых слов, как у людей, есть температура и пульс. Когда они входят в чуткое ухо, ухо в состоянии уловить, какое слово ведет себя нервно. Старается проскочить гладко, но суетится и фонит. То, что Женщина солгала, я прекрасно расслышал. Странно, однако, что раньше я за собой подобной проницательности не замечал. Учусь у Идеального Самца, которого «обмануть было невозможно»? Она лгала, но уличать ее было некстати. Кстати было спросить вот что:

— А состояние он завещал сыну?

— Детям.

— Детям?

— Моему мужу и его старшему брату. Не прикидывайся, что не знаешь о брате.

— Я не прикидываюсь…

— Вот и не прикидывайся. Расскажи лучше, что ты о нем слышал.

Пришлось рассказать. Женщина-кенгуру подтвердила, что моя информация близка к истине. Брат достиг состояния боксера, которому как следует прилетело прямым в голову. Он валяется теперь, живописно раскидав перчатки, в голове его туман, естество взыскует душа-подушки, судья завершает роковой счет, но если сейчас кто-нибудь спросит боксера самым глухим шепотом, какой гонорар ему полагается за поражение, он, сквозь весь туман, вспомнит полезную цифру. Так и Жерар: погружаясь в пучину аутизма, коротая вечность за рассматриванием узоров на ковре, сохраняет в удивительной свежести части мозга, контролирующие бухгалтерию. Когда управление хозяйством и капиталом легло на белые плечи Женщины-с-большими-ногами, она часто приезжала в Сент-Эмильон за консультациями. Сейчас? Редко. Давно не видела. Сама научилась рулить капиталом. Пару раз обмишурила даже городскую казну. Да и Жерар все хуже и хуже: совсем мало говорит и слишком часто просит менять ковры. Зачем? — поди пойми. Нет, право распоряжаться наследством по-прежнему за Жераром. По действующему завещанию все отходит ей, Зеленоглазой Фее. Но бывший мэр Луи Луи не теряет надежды, что Жерар отпишет имущество «Эдельвейс» Аркашону… Жерар не собирается пока, а если соберется — обещает сразу сообщить об этом Женщине. Ему можно верить, он очень внятен, когда речь идет о деньгах. Все нити, кажется, сплелись. Пасьянс сросся. Женщина-кенгуру заперлась у себя поработать. Я пошел в Кабинет. Почему-то именно там решил отдышаться. После длинных бесед с Женщиной я часто чувствую себя высосанной мозговой костью.

Тыквенные глазницы скелета Отца мне не понравились. Почудилось мне, что в них завелся взгляд, и не слишком дружественный. Бывший хозяин «Эдельвейса» раздражен вольготностью, с которой я рассекаю по семейным владениям? А чего вы хотели, старые белые кости? Все течет. До стола, где лежит ваш отодранный сынком череп, три шага. Но вам их не сделать. А я могу.

Первую половину жизни человек мало что знает про свой скелет. Хотя и может представить мороку от таких знаний: по тому, сколько хлопот доставляет единственная наружная его часть: зубы. Но среднездоровую особь до поры до времени каркас не тревожит. Я отдаю руке приказ сорвать с ветки яблокогрушу, не напрягая ни одной из 6 000 костей. Воля посылает импульс в мозг, мозг пасует мышцам, мышцы шурудят суставами. Скелет — что-то вроде марионетки, которую мы дергаем за ниточки. Внутренняя наша марионетка. Мы бряцаем мечевидными отростками, надколенниками и головкой малоберцовой кости, не подозревая о их существовании. Предположить в скелете способность к автономной активности сложно. Может даже показаться, что внутри у нас скелет искусственный. Пластмассовый, как в кабинете зоологии. Да если и настоящий: ничего он без нас не может. А мы можем. Вот я хлопаю костяного Отца по плечу. Крепись, бессильный страж. Я тоже имею теперь некоторые права на бывший твой кабинет.

Скелет начинает досаждать нам во втором тайме. Кости изнашиваются, как детали механизма, только заменять их неизмеримо сложнее. Средневековые чудаки, грезившие эликсиром бессмертия, не понимали элементарностей. Ну, эликсир. Ну, вывели. Растворили философский камень в летейских водах, добавили порошка из яиц черного зайца — вывели эликсир. Но вечную жизнь некуда поселить: косточки по-любому сотрутся. Так изобретение вечного двигателя не дает вечного прибора: любая деталь конечна, всякая шестерня подвержена рже. После экватора скелет разрушается, как дерево сохнет. Кости, до белизны отмытые потоками крови, трением-трепетом влажных мышц, начинают осыпаться внутрь человека. Будто там, внутри, идет снег.

Я покачал на ладони череп Отца. Тяжелый. Килограмма, что ли, полтора. Интересно, сколько мой весит? Я закурил, снял с плеч скелета издевательскую тыкву, опять взял череп. И удивительно легко приладил его на место. Череп сел на шейные позвонки, как новенький. То есть наоборот, как родной. Я вплотную приблизил свои глаза к его глазницам. В черепе, в пыльной пустоте, явственно кружились невидимые вихорьки взглядов. В них уже не было враждебности.

Я было навострил лыжи к морю, но подумал, что надо закреплять успех на местности. На вилле «Эдельвейс». Причем буквально — на вилле. Взгляд мой нашарил бинокль, прикорнувший на северной оконечности стола. Я спустился вниз и спросил слугу, как попасть на крышу. Слуга повел меня обратно наверх, открыл малоприметную дверь между кабинетом и спальней Самца. Несколько поющих ступеней, и здравствуй, крыша. Покатая, легко соскользнуться по черепице вниз, сверзнуться, но у каминной трубы устроен такой плотик метр на метр — с подобием подлокотника — для безопасного гнездования. Еще сколько-то дерева, знавшего задницы повелителей «Эдельвейса».

Я сажусь и обретаю место силы. Ветер свежий и пряный, приветливое небо едва забелено облаками. Я — практически наравне с башней парка Казино, макушкой которой Аркашон официально гордится как высшей точкой. Перекрестка Отрицания с моей позиции, допустим, не видать — скрывает обзор уродский каркас маркета-долгостроя. Но я прекрасно вижу пляж во всю ширину и длину, оранжевый кораблик, выгуливающий прототипов будущего Памятника Туристу к острову прототипов Памятника Устрице. Принадлежи я к семейству эдельвейсовых, порадовался бы комплектности угодий: мой отель, мой причал, выводок моих такси, моя карусель (карусель, как я потом выяснил, пробралась в мое видение совершенно легально — наша, эдельвейсова, карусель).

А вот «Олимпия» — имущество Луи Луи. Вот и Луи Луи. Выходит из своей «Олимпии». Седые пышные кудри, щегольской белоснежный костюм. Разглядывая человека в бинокль, невольно думаешь об оптическом прицеле. Вот по площади Тьер рассекает на моноцикле Пьер, а вокруг него прыгает колесом Пухлая Попка. Публики — кот наплакал. Фиолетовые Букли заходят на почту, в руке у них — Голубая Тетрадка. Сирота Морис дефилирует по променаду в черном плаще до пят, наперекор состоянию атмосферы. О том, что Морис сирота, мне тоже поведала Женщина-кенгуру. Родители его умерли, когда Морису, что ли, был год, или два; ничего, короче, почти не было. Этим фактом Фея и объясняла его юдоль. «Нельзя жить без эдипальной нормы, тебе любой психоаналитик скажет. Морис лишен Эдипова комплекса: ясно, что он вырос мазохистом» — вот так объясняла Недоучившаяся Студентка. Букли покидают почту — уже без тетрадки. По параллельной взгляду улице спешит наперекосяк Морису человек со странно знакомой походкой. Внезапно, словно кого-то увидев, человек резко дернул головой. Как воздух клюнул. Как я бил Рыбака. Человек исчезает в переулке, ведущем к перекрестку Отрицания, так и не показав мне лица.

Некоторое время я шарю оптикой по Аркашону в поисках Рыбака. Рыбака нет. Но и без него удивительно увидать, поднявшись на крышу, практически всех своих знакомых в этом городе. Это не кажется реальным. Не кажется реальным и океанский пейзаж. Солнце, зависшее над водой перед нырком в закат, заливает Бискайский залив карнавальной акварелью. Скорлупки лодок баюнятся на волне. Готовый кадр для элегического мультфильма. Или все это нарисовано на гигантском холщовом заднике? Сейчас кто-нибудь, сидящий еще выше меня, протянет руку и сдернет великолепную картину. Что окажется за?

На первый раз — достаточно. Я спускаюсь в сад, прихватив пиво «Дэсперадос», которое со вчерашнего дня загружают в мой мини-бар. Курю в беседке, думая о Женщине-с-большими-ногами. О том, с каким благородным изяществом позволила она распечатать свой анус, вновь перехватив инициативу и оставив меня переживать мою плебейскую грубость, а заодно смутив: когда она принесла смазку, я минут десять не мог возбудиться. Темнеет. Оркестр в Казино вызвякивает несколько бравурных тактов, в которых явственно слышен звон чаемых монет. Моцарт моего хэнди перечит меркантильному оркестру, но и здесь речь идет о деньгах. Дэнс-дэнс-агент спрашивает, вписывать ли меня в программу Рождественского фестиваля в Брюсселе. Отель четыре звезды на две ночи, 200 ойриков гонорара, но добираться за свой счет. Мне кажется сейчас странным, что существует Брюссель. В комнатах Женщины-с-большими-ногами зажигается свет, силуэт ее дважды мелькает на занавеске: отличная мишень для стрелкового медалиста-мазохиста. Надо ее предупредить. Как она не понимает, что этот горлум реально чреват? Курки его — очень может быть, что взведены. В саду включаются электрические фонари и бормочут поливальные механизмы, младшие родственники призраков с холма Казино. Я обошел дом, прошелся по теннисному корту, куда завтра Женщина-кенгуру грозилась меня вытащить любой ценой. У сетки лежало, похожее на мяч, желтое яблоко.

Приснилось мне, что я человек-невидимка из версии Пола Верхувена. Невидимому герою всаживают укол, который вернет ему видимость. Снимай эту сцену я, кости Невидимки проступали бы из темноты, как переводная картинка, а плоть расцветала на костях, как большой мясной цветок. Реальные авторы фильма выбрали боль и ярость. Пространство тяжелыми толчками рожало плоть. Воздух пульсировал, выдавливая из себя напряженные — только что не разрываются в клочья! — фрагменты тела. Но страдающее пространство изобразить затруднительно, поэтому всю родовую боль киношники отдали исходящей плоти. Внутри каждой моей косточки шкворчит горячая пружина, сворачивается в кольцо — и разворачивается щелчком. Я, крепко схватившись руками за спинку, мечусь по кровати, как удав, заглотивший выводок морских ежей. За дверью, на лестнице, слышатся шаги. Я просыпаюсь. Легкие цокающие звуки. Это не Мужские Шаги. Так может ходить женщина на каблуках. Или скелет. Я вскакиваю с постели, распахиваю дверь. На лестнице пусто.

В теннис я играть не умею. Мог и уметь: меня проблатыкивали в детстве на корт, приятели жутко завидовали, но я как-то не очень проникся элитарной поэзией брейков и эйсов. Я вообще со спортом не очень: даже в баскетбол во дворе не стучал. Форма Идеального Самца велика мне не больше чем на размер, но сидит, тем не менее, как коровье седло на теленке. В спорте все, в том числе и одежда, требует точности до третьего знака после запятой. Вот Женщина-страус великолепна. Белая форма оттеняет негустой ее, хлебный загар. И это сочетание мягких цветов смотрится особенно выигрышно на фоне серебристого покрытия корта. Государственный флаг из трех мягких полос: белой, хлебно-золотистой и серебряной. Такой флаг мог быть у Тибета: обещание растворимой Вечности. Или у Швейцарии: апофеоз колористического нейтралитета. Швейцария, правда, собирается в ООН и становится недостойной такого флага.

Вот я и увидал в мини Женщину-с-большими-ногами. Они столь аппетитны, что хочется уже не на корт, а в постель. Фея подхватила на ракету и швырнула мне через сетку вчерашнее яблоко. Я поймал его левой рукой, надкусил. Спорт враждебен эротике: задействуя те же энергии, он сливает их в другое русло. Зато можно отдельно, внимательно, как под микроскопом, переживать свои движения. Ощущать свои мышцы, как скульптор ощущает глину-гранит: в сексе это проблематично, с головой накрывает волна либидо.

Теннис, где партнеры-соперники разделены шутовской решеткой сетки, — это дистанционный танец. Как и в контактном танце, каждое твое движение — реакция на па партнера, но поскольку вы не касаетесь друг друга ни коленями, ни энергетическими полями, постольку вам приходится принимать значимые позы. Теннисист, успевающий пригладить янтарными струнами уходящий мяч, похож на иероглиф, и от того, как сходятся или расходятся в прыжке его ноги, зависят решающие нюансы сообщения. Это вам не сухая короста буквы, это живое движение изменчивых страстей. Можно представить себе запись теннисной схватки как череду поз спортсмена, пойманных камерой в те моменты, когда он попадает или промахивается по мячу.

Будь я Морисом, я расстрелял бы нас теперь, во время игры. Вспышки бутонов крови, погибающие олимпийцы. Флаг просветленного государства, изодранный пулями.

Женщина-кенгуру высоко подбросила мяч, откинулась назад, словно падая навзничь, и сразу широким дугообразным движением хлынула вперед. Мяч просвистел мимо моего носа, я даже покоситься на него не успел. Так она вколачивала в мое поле очко за очком, и я скорее уворачивался от мячей, чем имел шанс их отбить. Так в спагетти-вестерне гангстер-лузер семенит суматошную лезгинку перед удачливым коллегой, который аккомпанирует выстрелами под ноги. Я безнадежно уступил несколько геймов, но потом разозлился.

Видимо, это и называется «спортивная злость» — та, что оборачивается не истерикой, но силой. Неужели я не в состоянии исполнить простенькую сцену «Идеальный Самец разминает в лаун-теннис Большеногую Телку»? Я, танцующий паровоз Люмьеров и кита-убийцу! Решив дать большеногой бой, я сначала ошибочно сосредоточился на глупой технике: как рука обхватывает рукоятку, как дельтовидная мышца передает ускорение плечевым. Но правильно сделать то, чему учили давно и кратко, нереально: трижды подряд я с треском промахнулся по мячу, а в третий раз даже упустил ракету, и она безвольно ткнулась в сетку.

Тогда я стал фиксироваться на геометрии схватки. Вот Фея сместилась после плотной подачи в центр корта, и как красиво было бы поймать ее косым на противоходе. Воображенная траектория так реально рассекала воздух, что казалось: шар сам повторит ее, как по желобу, по колее. Я перестал смотреть на ракету и на мяч, а смотрел лишь на иероглифы Женщины-кенгуру и думал, как поэффектнее инкрустировать их упругими ударами. И удары пошли. Догнать соперницу я уже не успевал, проиграл первый сет три на шесть, но на вторую партию Женщина-страус выходила менее уверенно. При счете два на один в мою пользу она подвернула ногу, и теннис закончился. Несмотря на травму, Фея осталась в отличном настроении и позвала меня с собой валяться в джакузи.

Тема: Espresso
А. из Зальцбурга

Дата: 15.09.02 21:35

От кого: Александра <[email protected]>

Кому: Danser <[email protected]>

Привет

Последние дни много слушала музыки и устала Сбежала сейчас с концерта и гуляла одна по городу Забиралась высоко на гору, к монастырю Нашла интернет-кафе, малюсенькое, как чашка эспрессо Вычитала в интернете наблюдение: молодежь, не то что мы, нажимает на дверной звонок не указательным пальцем, а большим, как на кнопки телефона

А вот история из Москвы Поругался мужик с женой и стал грозить ей пистолетом Он часто так делал, поругавшись с женой Случайно нажал на клавишу, в смысле, на крючок, пистолет выстрелил Но пуля не в жену попала, а в лоб сыну этого мужика, который как раз пролетал мимо окна Бросился типа с крыши покончить самоубийством, поскольку не мог больше жить с мачехой А поскольку они жили на втором этаже, для надежности он не стал прыгать из своего окна, а залез повыше Я его даже знала немного, этого парня Забавно, что пулю в пистолет отцу он сам и засунул Обычно отец грозил пустым пистолетом, а парень, чтобы от мачехи избавиться, зарядил эту пулю, которая ему же в конце концов и прилетела

В Берлине тоже выдающийся случай: тетка замочила мужа топором по загривку Он был пластическим хирургом и сделал ей за четыре года совместной жизни двадцать операций…

Как думаешь, есть смысл выходить замуж?

Вопрос про замуж напомнил мне Альку-стоящую-возле-картины. Ее реакции на искусство — всегда парадоксально-бытовые и очень личные. «Я бы не надела такое платье. Неплохо жить в таком доме». Но первым делом у всякой картины Алька клюет носом в табличку: кто нарисовал, когда, как называется. Что-то бормочет быстрыми губами: как колу пьет.

Нашлась затерявшаяся в океане Марта, тайфун. Не сгинула в голубой бездне, не рассеялася ветрами. Нашлась как миленькая. Потопила пару сухогрузов в Лабрадорском море, потусовалась у берегов Гренландии, подзарядилась холодными течениями и несется теперь прямиком к Бискайским берегам. Вариантов нет: ветра не изменятся. Синоптики клянутся в алгебраической точности прогноза. Сегодня — последний солнечный день, завтра — серединка на половинку, к вечеру начинает дуть, послезавтра дует уже как следует, на следующий день нарастает, а на пятый ударит апофеоз. Пляжа на некоторое время не станет. С Острова Устриц может смыть к Посейдонам собачьим плантации Луи Луи. Отели и рестораны на первой линии от моря будут закрыты. Предусмотрены дополнительные поезда до Бордо: на случай, если отдыхающие драпанут одновременно. Туристические кораблики с послезавтра, напротив, отменяются. Радует лишь, что нашествие будет кратким. Марта отступит в океан и там, наконец, издохнет, оставив на побережье разбитые лодки и осень.

— Последний солнечный день, — сказала Фея, откладывая газету и отхлебывая утренний кофе с молоком. — Вечером кончится лето.

— Ты об этом думаешь? Я каждый год переживаю, что это мое последнее лето. Не будет больше травки зеленой, моря голубого… А в этом году — так очень остро переживаю. Морис пиф-паф — и прощай, природа.

— Оставь ты Мориса в покое. Какое-то лето точно будет последним. И последний снег будет, и последнее Рождество, и последний секс, между прочим. Но не сейчас. У тебя, кстати, на лбу написано, что ты доживешь до конца времен. Так что раньше не рассчитывай соскочить.

— В общем, к этой осени я готов, — заметил я. — Присмотрел в гардеробе твоего мужа прекрасные калоши. Осенью тоже много прекрасного происходит. Вино горячее на улице… А последнего секса не будет. Секс — бесконечен…

Наши хэнди зазвонили в одну секунду. Можно ввести такую примету: синхронный звонок — загадывай желание. Не превратиться ли мне из противника примет в изобретателя новых? Тем более уместная мысль, что в трубке возник голос Пухлой Попки, с которой мы приметы как раз обсуждали. Попка сообщила про ураган, я сказал, что в курсе, тогда она сообщила, что сегодня ранним вечером они с Пьером выступят-таки на Дюне. Пока там есть хоть какая-то публика. Завтра точно никого не будет.

И мы с Феей отправились на Дюну: попрощаться с купальным сезоном, а потом и на выступление глянуть. Мои представительские евро будут ребятам кстати. Солнце было каким-то взвинченно летним: как лампочка, прежде чем перегореть, вспыхивает в агонии сверхрасчетных мощностей. Туристов на Дюне болталось даже больше обычного (во всяком случае, как я запомнил по прошлому году): видимо, не только мы догадались использовать в мирных целях последний погожий день. Пришлось брести на дальнюю оконечность. Километра два с половиной по глубокому песку. Слева уходит в горизонт густой темно-зеленый лес. Справа бликует разными оттенками синевы — опять же, вплоть до зеленого — океан. Полный формидабль, адмирабль и питтореск. Где-то в глубине синевы беснуется Марта. Бодается с авианосцем, спешащим в далекий спасительный порт. Перегрызает пополам рисковый браконьерский катерок. Точит зуб на Европу.

Я подумал, что имя Марта подошло бы большой белой акуле. Это ее официальное название: Большая Белая Акула. Я слышал про нее радиопередачу в баре. Рыба сия — самое глупое и страшное существо на Планете Дождя. Мозг у нее — с изюминку. Акула все время плывет, не останавливаясь: неделями, месяцами, годами. Наматывает по мировому океану сотни тысяч километров. Если на пути попадается предмет, Большая Белая Тварь без вопросов жрет предмет. Дельфин, человек, бомба времен Второй мировой: акуле все около птицы. Съедобное переваривает, несъедобное отрыгивает. И фигачит дальше. Безликая, не знающая добра стихия. Я хочу рассказать об этом Фее, но почему-то рассказываю о другом. О том, как велик соблазн раствориться в стихии, какие доисторические инстинкты будит в человеке сильный ветер и бескрайний океан.

Фея держит свои красные босоножки за длинные ремешки. Босоножки болтаются почти у самого песка. В песке лаково блестят ярко-красные ногти ее ног. Столь же ярко она накрасила сегодня губы, и вообще выглядит вызывающе-вульгарно. Крошечная юбочка, узкая обтягивающая блузка, сквозь которую топорщатся чемпионские соски. Ни грамма от Светской Дамы, зато полкило с горкой от блядовитой восторженной туристки. Я вновь удивляюсь ее умению перевоплощаться.

— Хорошо, конечно, что ты пришел к такой мысли, — вздыхает Женщина-кенгуру. — Уже узнаю своего мужа… И в философии, между прочим, это сейчас модно.

— Что модно?

— Идея растворения в реальности. Теория новой ангажированности.

— Не врубаюсь, прости.

— Иначе решается вопрос, кому служить. Если интеллектуал работает на государство или на корпорацию, он вроде отстаивает чужие интересы. Так по старым понятиям. А по новым: нужно работать не на институцию, не на человека, а на свою конфигурацию. На свое место в структуре. Как цветок растет — он же не парится, что от него польза кому-то… Или вред.

Я бросил в песок сандалии. Вспомнил, что, взбираясь на дюну в прошлом году, я также оставил обувь в произвольном месте, и она не пропала. Главное — место запомнить по каким-нибудь признакам. Что не очень просто на песчаной горе, окруженной водой и лесом.

— А по-моему, что в лоб, что по лбу. Точно также продаешься, только иначе называешься.

— Не скажи. Ты из исполнителя превращаешься в агента. В смысле, в игрока. Стремишься все время к переконфигурации… Это в теории, конечно. На практике все от человека зависит.

— Я и хотел сказать… Если ты по старым понятиям не продавался, то и по новым не будешь.

— Вроде того. Да и сами понятия… Что-то с ними случится скоро.

— ??

— Скажем, люди сойдут с ума.

— Все?

— Все. Что-то случится, и все сбрендят.

— Сумасшедшие, в общем, часто неплохо устраиваются…

— Да нет, я серьезно. Всерьез сойдут с ума, по-настоящему. Потеряют все понятия, все навыки жизни. Распадутся все связи. Семейные, социальные. Обратная эволюция…

Чем дальше мы бредем сквозь песок, тем меньше вокруг туристов. Последние полкилометра мы месим путь в одиночестве. До края света пришлось шкандыбать ровно 90 минут. Зато здесь пусто. Как в Раю. Быть не там, где другие, — вот и весь секрет удачной конфигурации…

— Господи, как я устала, — удивленно сказала Женщина-кенгуру и рухнула в песок. — Я и забыла, что так далеко. А еще ведь назад идти, кошмар.

— Репетиция, — сказал я. — Если люди сойдут с ума, потеряют понятия… Не станет, например, денег. Исчезнет разделение на богатых и бедных. И выяснится, что именно оно было фундаментальным.

— С чего ты вдруг о деньгах заговорил?

— Как же, ты сама сказала, что идти вот назад… Вне зависимости от количества денег. Сколько бы их ни было, время не купишь. Сто минут — не хочешь, а выложишь на обратный путь. Или вот Миллениум — третьего явно не будет. И первого, говорят, не было, не отмечали его. И никакими деньгами не поможешь.

— Вообще-то, в оппозиции «спрос — предложение» вектор времени в две стороны направлен. На Миллениуме многие неплохо заработали. Вся эта М-коммерция: самолеты над экватором в нулевой час… Теоретически и на время можно влиять деньгами. Когда это понадобится рынку, временем научатся управлять.

— Как-то слишком теоретически.

— А практически, — Женщина-кенгуру вытянулась на песке сладкой стрункой, — можно вызвать вертолет, или катер. Или просто людей с паланкином.

— Пока телефон работает, — уточнил я.

— Ну да, пока открыт кредит… Слушай, я посплю немного…

И заснула без паузы, как выключатель повернула. Задышала легко и ровно. Воплощенное спокойствие: человек уверен, что ничто не грозит безмятежному сну. И уверенность эта зиждется на возможности когда и куда угодно вызвать «людей с паланкином». А я смотрю в кудри облаков, и мне кажется, что небо наливается тяжестью, сыростью, будущей бурей… Какое-то происходит в нем нервное движение. Сейчас лопнет, и на меня посыплет кошмар. Вот эта спокойная уверенность «золотого миллиарда» в своих капиталах и связях, в своих теплых хижинах и гарантированных обедах, в социальном устройстве и доброте ближнего… Доброте, которую может себе позволить обеспеченный человек… Надежная, тысячелетиями возводимая махина цивилизации. Крепость, бастион. Но достаточно одного крошечного камикадзе в одном самолетике. Достаточно свернуть по ошибке в чужой переулок, чтобы попасть в квартал, где представители «деревянных» (оловянных, говняных, рисовых, нефтяных, глиняных) миллиардов с удовольствием потешатся над беспомощным мамброидом «золотого». Броня стеклопакета разлетается вдребезги. Дом твой в одну минуту остывает до температуры ледника.

Впрочем, не слишком ли скоро я заговорил о золотых как о своих? Да, я дышу их воздухом, ем их устриц и даже при случае, как сейчас, пердолю их лучших телок. Они приветливы и снисходительны, они готовы принять за своего всякого, кто ежедневно принимает душ и согласен-выполняет их устав. Но первым относительно сильным порывом исторического ветра меня запросто может сдуть на пороховой мой край Европы, и нынешнее благоденствие покажется капризным бессмысленным сном. Я расслабился, раскатал губу: в таких ситуациях по ней и бьют. Кроме того, надо себе признаться, что дикость-брутальность — багаж, вывезенный с Родины, — и есть тот товар, который я втюхиваю утонченным цивильным. Это у себя дома, где дикость-брутальность — норма жизни, я был закомплексованным задохликом, а в здешней податливой массе легко схожу за мачо. И мне это льстит. И мысль о том, что в бурлении третьих миров есть некая адреналиновая истина, иногда кажется мне не такой уж чуждой.

Я видел недавно фильм одного модного, фамилию забыл, корейца; золотого мальчика, который догадывается, насколько бездна близка. Герой его, богатей-англичанин, утомленный брильянтами, мраморным мясом и кокаином, предпринимает в одиночку паломничество к магическому Озеру Просветления. Озеро находится в Тибете, стране, которой пошел бы бело-хлебно-серебряный триколор, но которая, в грубой действительности, принадлежит коммунистическому Китаю. Достигнув обрыва цивилизации, он месяц или два идет к цели, обматывается тряпками и войлоком от солнца и ветра, сбивает в кровь ноги, поддерживает силы кашей из серого злака. Он находит и обходит кругом Озеро Просветления, но просветления не достигает. Что-то не сработало в небесном агрегате: не достигает парень просветления. А может, достигает, но не понимает, что это оно и есть. Зато попадает в лапы бойцам Красной Китайской армии, и они сдают парня по своим узкоглазым инстанциям, и инстанции распределяют его в концлагерь, где герой и умирает, истово ишача до разрыва аорты на соборную экономику Поднебесной.

Песок, песок, песок: в том фильме тоже было много безмолвных суровых песков. Чего-то я разнервничался. Надо успокоиться. Прижаться сзади, как ложка к ложке, к большим бедрам Женщины-кенгуру. Проникнуться ее безмятежностью. Взять ее руку в свою. На руке два кольца. Белое, с брильянтовой крошкой, она носит постоянно. Второе, тоненькое золотое с красным камнем, я вижу впервые. Это кольцо подарил ей Идеальный Самец. Я ощущаю это, прикасаясь к кольцу. Ощущение это равно знанию. Будто бы сам я — Идеальный Самец и, глядя на длинные пальцы, на длинные красные ногти, замечаю: она надела мое кольцо.

Получается, что кольца переживают подаривших их мужчин. Мужчина обнулился давно, а кольцо по-прежнему сторожит палец. Алька никогда не снимает дешевого серебряного колечка. Где ныне «человек», который его покупал? Может, она про него и думать забыла, имени не помнит, но кольцо продолжает обеспечивать их мистическую связь. Алька спрашивает, стоит ли выходить замуж. Вопрос, конечно, риторический. Не вопрос, а завуалированное сообщение: она об этом задумалась. Что за тип этот Антуан? Занятно увидеть человека, с которым Алька рискует окольцеваться. Я ей ответил, мимикрируя под заботливого друга, что в ее положении, конечно, важно, позволит ли ей замужество разжиться европейскими документами. С океана подул холодный ветер. Миллиарды тонн соленой воды, скрашивающей всемирную пустоту. Материки затеряны в океане, как люди в своей судьбе. Алька выйдет замуж. Женщина-кенгуру получит то, что хотела: подпись Жерара на решающем документе. А я останусь один.

У Пухлой Попки нет кольца. Как, впрочем, и бюстгалтера. Она несется вприпрыжку по песку за цилиндром Пьера, забавой ветра, и титьки пятого размера трясутся под старой синей майкой, как футбольные мячи. Или как ее же ягодицы под коротким подолом. Трое толстых красномордых баварцев, проводящих во Франции выездной октоберфест, обсуждают за моей спиной Попкины формы. Что-то как раз про мячи, про буфера. Можно сделать вид, что я не расслышал: скабрезничают они довольно лаконично. Но я снова на взводе. Я только что гордо пер на загривке Женщину-кенгуру. Конечно, я не выдержал и четверти пути, потом она ковыляла сама, но порыв мой оценила. А баварцы эти, когда мы добрались до моих сандалий, как раз стояли вокруг них жирнобедренным треугольником. Размышляли, настолько ли сандалии хороши, чтобы усомниться ради них в заповедях седьмой и десятой. К тому же я уже дрался на днях из-за Пухлой Попки. Почему бы не превратить это в добрую традицию? Короче, я поворачиваюсь кругом и говорю в самую красную морду:

— Не советую такой жирной свинье, как ты, рассуждать о мячиках.

Баварцы столбенеют. Те из зрителей, что услышали мой наезд, тоже. Эти трое, конечно, ведут себя не по-джентльменски, но мой ответ уж слишком асимметричен. Я нарываюсь? Не тебе, жирная свинья, судить, нарываюсь я или нет. Очухавшись, они угрожают мне. Они готовы зарыть меня в песок. Остается одно: продолжать давление. Иди жри свои сосиски. Порося уже закололи, сосиски лопаются-шкворчат, и с пива твоего уже сдувают пену. Намек за гранью фола, наезд по национальному признаку. Баварцы нерешительно смотрят друг на друга. Бормочут свое вечное «шайссе». Урыть меня или не урыть? Или лучше не связываться с сумасшедшим? Попробуйте только связаться. Заткнулись, жирные свиньи? Вот и молодцы.

Столько во мне кипит решимости, что я могу сейчас прошибить усилием воли стенку средней крепости-толщины. Я вспоминаю, как встретил Альку после двухлетних невстреч: в Берлине, на случайной вечеринке. Мы обрадовались друг другу и так активно заворковали, так на себе замкнулись, что тусовка быстро образовала вокруг нас мертвую зону диаметром метров в пять. Мы отодвинули всех своими энергетическими полями. Вот так я сейчас отодвигаю краснорожих. Так Мертвый Муж на пленке * 2 идет сквозь толпу, как ложка сквозь сметану. Учительница Фей смотрит на меня… так, что ли, воодушевленно. Мне хорошо от этого. Немцы молча разворачиваются и уходят.

В песке на колесе-моноцикле далеко не уедешь. Потому Пьер показывает фокусы. Достает из пустого цилиндра цветные ленты, фрукты (яблоки, потом авокадо), под конец представления выпускает из рукава дистрофичного голубя. Потом Попка обходит с цилиндром публику. Я кладу две бумажки по 50 евро. Скашиваю глаза на Женщину-кенгуру: она кинула двадцатку.

В шумном, засиженном туристами баре у подножия Дюны они располагаются друг напротив друга. Женщина-кенгуру на Юге, Толстая Попка — на Севере. У обеих большие груди, висящие из ворота. У обеих короткие юбки. Сейчас ноги скрыты столом, сравнивать, у кого аппетитнее ляжки, приходится по памяти. У Феи, конечно, роскошнее: плотные, упругие, гладкие. Но сейчас бы я с большим удовольствием потрогал мягкие Попкины. Очень уж задорно скакала она по песку. Так мило подпрыгивала при каждом шаге. А теперь сидит надутая, напряжная. На Фею старается не смотреть.

Признаться, я побаивался встречи самой богатой женщины Аркашона с нищими уличными артистами. Не знаю, как бы я держал ситуацию, случись Женщина-с-большими-ногами не в духе. Но она — в духе. Шутит, комментирует пегие усы официанта, обсуждает с Пьером Марсель, где он, оказывается, родился. Пьер хвастается сегодняшней добычей: 160 евро. Рекорд сезона! Пьер съел громадный стейк с картошкой фри, вино глушит бокал за бокалом. Иногда сетует, что впереди зима, что надо было раньше догадаться выступить на Дюне, что вот думали поехать в Сан-Себастьян, в Биарриц, но теперь-то поздно ехать. Но быстро возвращается в хорошее настроение. Пухлая Попка пьет только сок, причем демонстративно не согласилась на фрэш, потребовав «обыкновенного».

— А давайте устроим в Аркашоне, — вдруг заявляет Добрая Фея, — фестиваль уличных театров.

Мы все озадаченно молчим.

— А почему нет? Будущим летом. В каком-нибудь месяце без буквы «р». Или с буквой. Когда вы скажете. Деньги есть. Вы подберете артистов, разработаете программу… Чтобы разные эвенты — концерты, игры, что у вас там…

Пьер раззявил рот несколько шире, чем диктуют правила хорошего тона. Попка сделала вид, что разговор к ней отношения не имеет. Я почувствовал неловкость на фразе «деньги есть».

— Можно позвать Заику Сержа с дрессированными кроликами, — уже тараторит Пьер, — еще я знаю в Ницце прекрасных жонглеров, — и продолжает сыпать фамилиями и профессиями коллег, в частности упоминает некую блистательную Мэри по прозвищу Мультимедия.

Пухлая Попка встала, отошла в угол, где висит на стене дартс, и ловко всадила в мишень дротик. Женщина-кенгуру уже договорилась с Пьером, что он остается на две недели, производит ревизию всех площадок, где можно устраивать мероприятия фестиваля, начинает разговаривать с хозяевами об аренде… Да, и получает, разумеется, за это деньги. Пьер аж крякает. Попка зовет меня побросать хвостатые стрелки. Я встаю, беру стрелки из рук Попки. Первая, естественно, летит мимо. Но две другие неожиданно поражают цель в самый центр.

— Слушай ухом, — шепчет мне Пухлая Попка. — Рыбака там, может, и не было, как он говорит, хотя мне кажется, что он там был. Но может, и не было. Но она точно была.

— Кто?

— Ну кто, тетка эта твоя.

— Где была?

— Тогда, в Сент-Эмильоне…

У Пьера с Хозяйкой дела на мази. Обсуждают разнообразие аспектов клоунского поприща. Отец Пьера, оказывается, был мотоциклистом. И не простым, а гонщиком по вертикали. Разговор добрался аж до Юрия Гагарина, которого после полета превратили в цирковую лошадь. В потребу-для-толпы. Хозяйка говорит, что и ее муж мечтал полететь в космос. Она хочет заплатить за всех, но Попка встает на дыбы: «Пошерим!» Пьер не очень доволен ее принципиальностью.

— Ты мне говорила, что давно не видала Жерара…

— Давно. А что?

— Да так… — Я некоторое время помолчал, но потом решил не отступать. — Просто я знаю, что ты была на днях в Сент-Эмильоне.

— Откуда же ты это знаешь?

— Рассказали. У меня тоже есть свои… Морисы.

— Угу. Ну и мало ли что я делала в Сент-Эмильоне… Какое ты вообще имеешь право спрашивать, где я бываю, что я делаю?

Право я сегодня имел, что ли, психическое. После моих подвигов на Дюне Фея весь вечер ластилась ко мне, как белый пушистый зверек. Тащила меня, после того как я в Казино зашвырнул в себя семь текил подряд, под локоток домой. Дома бегала к бару за пивом. Вытирала меня полотенцем после душа. Не ушла после секса к себе, осталась со мной ночевать. Короче, я чувствовал себя главным. Сильным. Проснувшись глубокой ночью, раздвинул ей, спящей, ноги, вошел в нее быстро и грубо и трахал, пока не разбудил. Глаза она открыла в момент оргазма. Тут-то я и спросил ее про Сент-Эмильон. Застать, что ли, хотел врасплох. И право мое она оспаривала лишь на словах. И произнесены они вполне мирно. С таким сминающим ситуацию зевком: ты, дескать, дал маху, но фиг с тобой, забыли.

— Погоди, я же играю твоего мужа. А муж имеет право знать, где шарашилась жена. Или ты не позволяла ему задавать лишних вопросов?

Женщина хмыкнула. Приподнялась, поцеловала меня в щеку.

— Он-то как раз ничего такого не спрашивал. Но право, безусловно, имел… Да, я видела Жерара. Сидит в кресле, мычит. Он после смерти Самца все меньше и меньше говорит. Зачем бы я тебе все это рассказывать…

— Ну, занятно. Он в дела-то твои вникает?

— Я ему отчеты пишу о движении капитала. Раньше он что-то советовал, а потом перестал. Просто кивает. Значит, все в порядке.

— Или просто не соображает уже совсем ничего. Кивает автоматически.

— Может, и так. Может, бизнес катится в пропасть, а он меня даже предупредить не может, бедолага. Принеси мне воды, пожалуйста.

— Держи, — сам я, подойдя к бару, не удержался от рюмки текилы. — А Устричный Луй его по-прежнему достает?

Женщина опять засмеялась.

— Какой ты следопыт… Ну что тебе за дело до старого пердуна Луи?

Не говорить же, что я подозреваю о существовании плана выдать меня за Идеального Самца. И даже не прочь срубить с этой операции сладкий процент.

— Ты же сама втянула меня в эту игру!

— Ну-ну. Понятия не имею, ходит ли к нему Луи. Я не встречала. Да все это глупости, ничего он не добьется.

В голосе ее зазвенело раздражение. Пора прекращать расспросы. Но язык меня уже не слушается:

— А кроме тебя кто-нибудь знает, что за аргумент был тогда у Луи Луи?

— Эй! — крикнула Женщина-кенгуру. — Очень хочешь влезть в чужие дела? Смотри, прилетит по носу.

Резко села, дернула за шнурок, добывающий свет. Прикусила нижнюю губу, заиграла челюстями. Превратилась в разозленную Снежную Королеву. Удивительно, как менялось в такие минуты ее тело. Контуры его становились четче. Соски торчали воинственно, как взведенные пушки. Кожа как бы становилась холодно-матовой. Она будто переставала быть голой. То есть оказывалась до такой степени голой, что как бы уже и переставала. Ослепительная тетка, чего говорить.

— Ты очень красивая, — сказал я.

— А ты очень нудный… бываешь иногда.

Раздражения в голосе поуменьшилось. Хозяйка выключила свет, легла. Я подполз ближе, взял ее за сосок левой груди. Она подняла мою ладонь, как тряпку, и аккуратно положила на простыню.

— Кассета, — сказала она, — если уж тебе так неймется…

Кассеты у меня были аккуратно расставлены в голове, как на полочке. Номер один — Дюна, номер два — совещание, номер три — яблоки-груши. Новое поступление — номер четыре — день рождения. Оказалось, что речь идет о пятой.

— Что — кассета?

— У Луи Луи была кассета, которую он грозился обнародовать.

— Компромат?

— Догадливый.

— А на кого?

— Отгадай с одного раза.

— С одного не смогу. С двух. На Мужа или на Отца?

— На меня, разумеется.

— И что ты там… делаешь?

— Разбежался. Так я тебе и рассказала…

— Ты и так уже много…

— Вот именно!

— А почему не обнародовал?

— Потому что ее выкрали, эту кассету. У Луи дома. Сейф ломали. Муж, Жерар и Рыбак. Уже когда уходили, Луи прискакал с ружьем… Всадил пулю в позвоночник Жерару. С чего, думаешь, его парализовало?

Я молчал, потрясенный. Было так тихо, что я слышал шуршание призраков-водометов в парке Казино. Или это мне казалось. Я провел рукой себе по позвоночнику. Представил пулю…

— Но почему они сами туда пошли?! Почему не наняли… кого-нибудь.

— Хороший вопрос! Поди теперь разберись. Мальчишество… Эти-то — понятно, но от Жерара, конечно, нельзя было ожидать. Вот и результат.

— М-м… Так все… Странно, что Рыбак мне тебя не сдал. С его симпатией к тебе…

— А он не знал, что я там замешана. Он-то как раз просто нанятый был.

— Ясно… Слушай, но ведь получается, что Жерар из-за тебя стал на всю жизнь инвалидом!

— Ну что теперь поделаешь. Я говорила, что сначала Луи надо убить, а только потом спокойно лезть за кассетой. Не послушали. Что теперь поделаешь.

«Убить?!» — хотел прошептать я, но слово застряло в горле. Гораздо больше готовности убить человека (если честно, совершенно не жалко Седовласого Луя!) меня перекурочила фраза «Что теперь поделаешь». Ужасная фраза. Ужасна она тем, что честна. Действительно, что же поделаешь? Что она может, Женщина-с-большими-ногами-и-грандиозными-сосками? Искупить вину собственной плотью-кровью? Человек вываливается из жизни, как из трамвая, а трамвай едет-гудит себе дальше, роняет на рельсы мохнатую искру. Всякий — вывалится. Не завтра, так в следующую субботу. Потому, что бы ни произошло, вечером мы будем ужинать, а утром — извлекать серу из ушей ватной палочкой. Время вспять не ходит. Я нежусь под теплым одеялом в роскошной вилле, Попка и Пьер ютятся в каморке, а в Африке миллион, допустим, детей ежегодно умирают от голода. Лопаются, как волдыри. Справедливо? Несправедливо. Но что поделаешь? Я же не виноват. Но она-то, она виновата в… Господи, чего же она натворила такого, что готова была махнуть кассету на чужую жизнь? Отдалась зебре в зоопарке Бордо? Запекла в микроволновке и схрумкала с корочкой христианского младенца? Да, она виновата. Но что поделаешь? Время вспять — не ходит. Тепла остается меньше с каждым поцелуем и каждым днем. Надо цепляться за оставшиеся мгновения.

Я прижимаюсь к спине Женщины-кенгуру. Обнимаю ее. Мне хочется ее утешить. Повторить вслед за ней — «Не горюй горько, милая Эльза. Что теперь поделаешь?». Удивительно: она и не горюет, но мне все равно хочется ее утешить. Слов во мне нет. Только немая тихая нежность. Я перебираю губами позвонки на шее Снежной Феи. В мозгу у меня мелькают впоперемех кадры из двух фильмов. Первые 10 минут каждого из них я смотрел раз по десять, до конца не видел ни одного. Один фильм назывался не помню как: там американский парень пытался вывезти из Турции на рейсовом самолете десять килограмм гашиша. Его поймали и посадили на десять лет в турецкую тюрьму. Первые 10 минут посвящены его попытке сесть в самолет. Мытье рук в туалете, разговор с таможенником, много пота на лбу. Через 10 минут его берут у трапа. Я этот эпизод однажды танцевал: вообще, один из первых моих номеров. Возвращаясь с закрытых сеансов, я всегда пересказывал пацанам во дворе, что довелось увидеть. Со временем стал показывать, а потом — танцевать…

На площадях этот номер не прижился. Неплохая идея: можно повторить здесь, в Аркашоне, если Эльза и впрямь собирается финансировать фестиваль. Сладкая Эльза. Она уже тихо сопит, а то бы я поделился с ней этой идеей. Нежность нельзя подделать. Даже стоящий член, по слухам, подделывается виагрой или корнем женьшеня, а нежность — подделать нельзя. Неплохо бы сходить завтра в кино.

Солнце утром не взошло. Может, впрочем, и взошло, но его не видать за свинцовыми тучами. Мы проспали до полудня, и, открыв глаза, я был в полной уверенности, что еще даже не заря. Тихо: ни ветра, ни дождя. Марта семимильными цыпочками подбирается к Бискайскому заливу. Эльза с утра почему-то мрачная, под стать небу. В «Олимпии» идет «Мигрирующий народ»: полнометражный фильм про полеты птиц: две тысячи км из Скандинавии в Западную Европу, двадцать тысяч — из Антарктики в Арктику. Я его видел, но с Эльзой мне интересно сходить и во второй раз. Смотреть на экран и на Эльзу: как она будет реагировать.

— Надеюсь, — говорит Эльза за обедом, — ты не отнесся всерьез к тому, что я сказала ночью?

У меня отменный аппетит. Утром я с перепою есть не смог, а к обеду похмелился и проголодался. Потому отвечаю со ртом, полным говядины в черносливе:

— Фазве мофно к эфому отфефтись неферьезно?

— Прожуй, пожалуйста…

— Извини. Эльза, как же я могу отнестись несерьезно…

— А так. Ничего не было.

— Не было — чего? Ты что, все сочинила?

— Например. Например, сочинила. А лучше — вообще ничего не говорила. Тебе приснилось.

Алька, когда мы смотрели в Париже «Мигрирующий народ», весь фильм просидела в неудобной позе, на краешке кресла, как на ветке, подавшись вперед. Переживала за птиц, как за себя. Будто это она, Алька, хлопает крыльями пять, десять, двадцать часов нон-стоп. Остается с перебитой лапой умирать в зарослях камыша, жалко кричит вслед улетающей стае. Ее птенцов другие птицы, побольше, вытаскивают из гнезд и клюют-убивают. Рывки из Австралии в Африку так впечатлили Альку потому, наверное, что она сама горазда перебирать, как струны, параллели-меридианы. Я пытался объяснить ей ее ошибку: представляя себя птицей, она мыслит как человек. Думает, как страдал бы человек на месте летучих существ. Но если всерьез слиться с пернатой тварью, у тебя изменяются ценностные ориентиры. Не боль тобой управляет, но линия горизонта. Лететь сутками напролет — не тяжело, а просто нужно. Умирать в камышах не трагедия, а — «что теперь поделаешь?».

Птицы поделывают то, что велит им природа. Вот несется над бесконечными оранжевыми песками огромная стая. Тысячи крыльев. Вдруг из разных полюсов клина две особи резко пикируют вниз, несколько секунд ожесточенно трахаются в бархане и быстро возвращаются назад, в клин, — не отстать. Каждая на свое место. Как они услышали друг друга? Как они догадались сделать то, что догадались сделать? Сговорились во время привала?

Эльза смотрит фильм внимательно, но с выражением некоторой брезгливости на лице. С птицами она себя явно ассоциировать не желает. На мои легкие заигрывания — ладонь в ладонь, голова на плечо — отвечает нехотя. На улице говорит:

— Мерзкие тупые твари.

— Это ты о птичках?

— О ком же еще. Голая механика. Будто не живые они, а просто приборы с перьями.

— Хочешь сказать, нет в них ничего человеческого?

— Да и птичьего немного… в человеческом понимании. Считается, что птица — она сама по себе. Такой символ свободы. А они просто рабы полета. Придатки инстинкта. Как можно сопереживать инстинкту? Вот был фильм ужасов про птиц… Где люди в доме гибнут.

— Хичкока.

— Возможно. Только представь, что снято не изнутри дома, а изнутри стаи. С точки зрения убийц. А ты смотришь и сопереживаешь: ах, бедная птичка, не может пролезть в каминную трубу, чтобы выклевать глазки этим двуногим уродам… Тупые примитивные приборы. Механизмы.

— Эльза, но и наши тела — механизмы. Любое движение инерционно и схематично. Особенно это в танце чувствуется, как суставы проворачиваются, как мышцы напрягаются — вполне такое инженерное ощущение. Или секс взять. Механическое действие. Как две водяные помпы…

— Для меня секс — не механическое действие, — отрезала Эльза и посмотрела на меня тяжелыми тусклыми малахитами. — А что, ты так хорошо трахаешься потому, что у тебя внутри члена механизм? Раздвижной металлический сустав, на манер подзорной трубы?

Я с трудом уговорил ее прогуляться пять с половиной минут вдоль океана. Ну, не самого океана: к воде по песку-илу, в-темноте-по-холоду Эльзу не заманить. Мы прошлись вдоль пляжа по пустынному променаду. Окна отелей и кафе первой линии непривычно слепы. У входа в «Пират» сидит на ступеньке недвижная мужская фигура. Настолько недвижная, что я подумал: мумия. Когда подошли ближе, выяснилось, что никого на ступеньке нет. По площади Тьер ветер гоняет пакеты с мусором, забытые, что ли, уборщиками. Вот один пакет лопнул, окурки, картонные коробки, салфетки понеслись к нам под ноги. Океан — черная дыра. Будто вообще нет океана, а есть просто Большая Пустота, в которую вот-вот провалится набухшее, как брюхо недоенной коровы, и мерно раскачивающееся, как брюхо беременной коровы, небо. Эльза молчит.

Потом мы едим устриц в ресторане Казино. Эльза смотрит вдаль отсутствующими, как океан, глазами. Я тоже затормозился. Устал. Орошая символ Аркашона лимоном, поддевая ножом ножку, скрепляющую его с родной раковиной, я меланхолично думаю, что грядет катастрофа. Возможно, она уже произошла. Зная, что Эльза виновата в том, в чем виновата, я не смогу уже относиться к ней по-прежнему. Вчера ночью я распухал от чувств: прижимался, тщась согреть прекрасную фею, замерзающую на лютых ветрах безжалостной судьбы. Сегодня я понимаю, что выпавшие испытания давно перевели ее в другой разряд существ… высших, что ли… или просто Очень Других — наподобие тех же птиц. Она живет в мире, к которому я не имею отношения. Ни-ка-ко-го. В юности, захлебываясь от атмосферы, разлитой по запретным западным фильмам, я мечтал и о дорогих казино, и о блюде устриц. А о таких женщинах, как Эльза, я не решался даже мечтать. Но вот оно — все под рукой. И что?

— Они, между прочим, от динозавров произошли, — прерывает молчание Эльза.

— Устрицы?

— Да не устрицы. Птицы — прямые потомки динозавров. Позвоночник, череп, вообще скелет — такой же.

— А если от нас тоже какие-нибудь такие произойдут: с тем же скелетом, но без мяса и маленькие… Или в перьях, но очень большие…

— Что от всякого в тот или иной момент точно произойдет, так это скелет обычного размера, вне всякого мяса…

В ресторане возник Рыбак. Обычного размера. В дежурном черном свитере, со спутавшимися волосами. Сапоги облеплены илом. Даже удивительно, как его пустили в Казино. И, главное, непонятно, зачем он вообще сюда заявился. Человек из Нижнего города. Существо из другого фильма. Из черно-белого. Решительно направился к нашему столику. Я напрягся-подобрался. Я не видел его с момента драки — ну, стычки, какая это драка — на перекрестке Отрицания. Только разборок с Рыбаком мне сейчас не хватало. Он спросил, можно ли присесть рядом со мной. Я сказал: садись, конечно. Эльза посмотрела на меня с холодным удивлением, но ничего не сказала.

— С этим делом рекомендую осторожнее, — говорит Рыбак, кивая на большое блюдо устриц между мною и Эльзой. — Я однажды схлопотал через них белковое отравление.

— И сколько же ты их съел, чтобы добиться белкового отравления? — спрашиваю.

— Сколько ни съел, все мои были, — не очень внятно говорит и очень неприятно ухмыляется Рыбак. Изо рта у него пахнет. Гнилыми, что ли, водорослями. Интересно, всегда так? Я раньше внимания не обращал?

Подошел официант, Рыбак жестом показал, что ничего не надо. Вместо этого вытащил из штанов фляжку и сделал громкий глоток. Официант глянул на Эльзу и промолчал.

— Завтра придет Марта, — снова ухмыляется Рыбак. — Малышка Марта устроит нам взбучку. Сметет к чертям все фабрики, где выводят этих тварей. Долгонько еще вам не полакомиться вашими слизняками. И люди непременно утонут. Много или один, не знаю пока. Взрослый или ребенок, не знаю. Но точно утонет. Тошнит меня от вида ваших устриц. Я недавно одну увидел и блеванул…

Рыбак кривит рот, зубы его черны, за исключением одного, забранного серым металлом. Задирает голову, сверлит взором варикозную луну. Эльза пристально глядит на меня. От нее идет ледяная энергия, от Рыбака горячая, и обе тяжелые. Я беру устрицу, верчу раковину в руках, вновь кладу на блюдо.

— А еда вообще — говно, — не унимается Рыбак. — Ненавижу вкус еды. Она нужна, только чтобы не сдохнуть с голоду.

— Почему он до сих пор здесь? — спокойно спрашивает Эльза, не глядя на Рыбака. — Неужели ты не хочешь дать ему в морду? Спустить с лестницы? Пересчитать им ступеньки? Тебе ведь нравится арифметика.

Я чувствую себя закипающим чайником. Какого черта?! Я не нанимался каждый день биться с грязными рыбаками. Я актер, танцор, пусть Механический Член, но не боксер. Конечно, Идеальный Самец защищал самку не только от опасностей, но и от неприятных контактов. Но…

— Ты забыла о моей роли, — говорю я. В тот же момент понимаю, что Эльза не должна знать, что Рыбак знает, что я играю роль Совершенного Самца, и, следовательно, я не могу произносить при нем слово «роль». Ситуация нелепейшая. Фразу я заканчиваю, наклонившись к уху Эльзы. — Муж ведь не спускал Рыбака с лестницы виллы «Эдельвейс», правда?

Рыбак хохочет. Взгляд Эльзы становится еще более холодным-каменным, хотя это невозможно. Кажется, на меня сейчас обрушится астероид.

— Пойдешь со мной в море? — спрашивает Рыбак. — Не сегодня. Марта еще далеко. Завтра или послезавтра. Прекрасная будет прогулочка. Волна — два метра над бортом! Пойдешь?

— Не пойду, — говорю я.

— Ссыкун, — склабится Рыбак и глотает из фляги. — А Самец не боялся. А ты ссыкун. Западло тебе замещать Самца. Не по зубам роль-то.

Он, конечно, называет Самца не так, а по имени. Я холодею. Взглянуть на Эльзу боюсь. Голос ее спокоен:

— Откуда он знает?

Рыбак хохочет.

— Откуда он знает?! — Эльза бьет по столу кулаком. Сверкает брильянтовая крошка. Валится бокал. Течет вино. Что за вопрос. Ясно откуда. Если отвечать — тоже с ледяным спокойствием. Глянуть в тусклые — нет, уже сверкающие — малахитовые глаза.

— Ясно откуда, — говорю я. — От меня.

— Кто тебе позволил? Зачем ты ему рассказал?

— Ни за чем. Случайно. Спьяну. По обкурке, вернее. Что теперь поделаешь, Эльза.

— А ничего не поделаешь, — хохочет Рыбак. Только теперь я понимаю, что он очень пьян. — Это еще цветки. Ягоды будут, когда ты, — Рыбак впервые обратился к Эльзе, неожиданно решительно глянув в ее ненавидящие глаза, — поведешь этого парня в гриме Самца к брату, чтобы обстряпать свои грязные делишки…

Я настолько растерян, что едва не начинаю объяснять Рыбаку, что его версия беспочвенна, поскольку завещание и так в пользу Эльзы… Слава Богу, не начинаю. Хотя какое там «слава Богу». Все, поздно.

— О чем это он? — спрашивает меня Эльза. Я выпаливаю:

— Ну, он предположил, что я тебе нужен, чтобы сыграть роль Самца перед кем-то другим. Перед Жераром, например. Чтобы брат уговорил Жерара изменить завещание…

— Что за чушь!

Я развожу руками. Рыбак хохочет.

— И ты с ним обсуждал это… предположение?

— Ну, не то чтобы обсуждал, но…

— Понятно. — Эльза встает. — Завтра утром тебе позвонят и пришлют вещи и деньги.

Эльза исчезает, как привидение. Шагов ее не слышно. Нет, она еще у столика. Наклоняется ко мне и говорит: «Мужчина может быть слабым, но не имеет права быть глупым». И вот после этого уже исчезает. Рыбак шлепает меня по загривку:

— Пойдем, брателло, я угощу тебя ромом.

Зачем нам даны слова, Господи? Фраза, выпавшая изо рта — в запальчивости, по глупости, — подобна камню: она долетит до цели и разобьет мир. Ничтожные сгустки слов способны топить корабли и гасить звезды. Прикосновения рук, сплетения ног, трепет языка — это жизнь. Слова — смерть.

Другой фильм, являвшийся мне прошлой ночью, называется «Король-рыбак». Я целовал Эльзу в хрупкие позвонки, тихонько царапал ногтями спину. Я узнал Эльзину боль, Эльзину тайну, я был агентом мира, который сообщал Эльзе: Эльза, Эльза, мир — с тобой. В первых кадрах «Короля-рыбака» герой — звезда прямого радиоэфира. В его шоу звонят скучающие придурки, у которых тихо едет крыша от фаст-фуда и одиночества. Одному из них, особо депрессивному, герой ляпнул, что нужно уже, пора-пора, сделать решительный выбор между нормальными людьми и ничтожными обывателями. «Или мы, или они». Потом герой приходит домой, узнает, что его номинировали на какую-то премию, отплясывает-торжествует. Врубает телевизор. Горячая новость: услышав совет, депрессивный чувак отправился в ирландский паб и расстрелял там десятерых двуногих по подозрению в принадлежности к стеклоглазым яппи. Ведущего тут же вышвыривают из профессии, и за 10 минут экранного времени он успевает скатиться по наклонной плоскости прямиком под метромост, в зловонное братство бомжей.

Это только называлось: угощу тебя ромом. Рома у Рыбака во фляжке оставалось два с половиной глотка. Следующую бутылку мы едва выклянчили у бармена (в кафе, где я облил Мориса пивом), и я отдал за нее все наличные деньги, почти 60 евро. Кредитка осталась на вилле «Эдельвейс». Я не думал, где буду ночевать. Ветер промозглее с каждой секундой. Марта приближается. Мы сидим на скамейке перед пляжем. К воде я идти не хочу. Ну их — стихию вкупе с новой ангажированностью. Луна канула в тучах. Бескрайнее ночное ничто, в котором затеряны плывущие безумцы. Вряд ли мы о чем-то говорили с Рыбаком. Ах, да, он все толковал об истинно мужской воле, о двухметровой волне над бортом. О брызгах и ветре, которые входят в душу, как слова Бога. Опять эти чертовы слова! Я молчал и пил. Я мог бы входить сейчас в Эльзу глубоко-глубоко, распластав по кровати ее большие ноги, как крылья, и она бы сладко стонала, но я сижу на холодной скамье с чудовищным провокатором Рыбаком.

Я не имею претензий к Рыбаку, не испытываю к нему ненависти. Существо из другого кино, он не способен отвечать за себя в нашем полноцветном, набитом оттенками мире. Домик Рыбака стоит на диком пляже, на окраине Летнего города: окраина, впрочем, начинается сразу за нормальным пляжем. «Можешь не считать, — говорит Рыбак, — в прилив 50 от моря, в отлив до сотни». Места в домике еще меньше, чем у Пьера с Пухлой Попкой. Под потолком болтаются связки допотопной рыбы, похожие на сухое дерево. Карта Бискайского залива разлагается на мокрой стене. Стол-верстак — вроде разбомбленного Нью-Йорка, но не сейчас, а лет через 50: вскоре после отмены моратория на атомную войну. Завален-заставлен грязной посудой, канатами, пустыми бутылками, микросхемами, слесарным инструментом. Тут же высится огромный резиновый сапог. Самые приличные предметы — коробки из-под сигар Идеального Самца. В одной из них хранится марихуана. Мы покурили, и я сразу ложусь на отведенный мне топчан. Рыбак продолжает разглагольствовать, но я слов не разбираю. Они имеют не больше — хотя, видимо, и не меньше — смысла, чем завывания ветра за окном, затянутым грязной марлей. В какой-то момент я слышу, что Рыбак вновь взялся за гнилое свое, ругает Эльзу и Пухлую Попку шлюхами, но реагировать лень.

Я вспоминаю роковую сцену в Казино: по кадрам: щелк-щелк. Ухмылку Рыбака. Свою руку, выжимающую на устрицу лимон. Щелк. Кулачок Эльзы, падающий на столешницу, блеск брильянтовой крошки. Вспышки жара и холода. Уколы реплик, каскадом. Без передышки, без раздумий. Comme a la guerre. Я не справляюсь со скоростью. Официант, наливающий вино в бокал. Щелк. Радиоведущий, танцующий за секунду до краха. Щелк-щелк. Хрупкие позвонки Эльзы. Алька, засыпающая с сигаретой в руке в поезде примерно Амстердам — Кельн. Сигарета едва не обожгла пальцы: щелк. Завывания ветра складываются в невнятные пока слова: это Марта поет. Снова Казино, тяжелый малахит Эльзиных глаз. Я пытаюсь прокрутить пленку медленно, будто переснимаю случившуюся реальность. Будто может быть дубль два. Хотя бы в голове моей все пройдет гладко, и я засну — безмятежно. Мне будет сниться, что я обнимаю Эльзу, и будет тепло. Если Марта придет-убьет меня сейчас, я не успею понять, что сжимал в руках призрак. Сам Рыбак спит в старой лодке и кажется немножко мертвым. Будто его по Стиксу в этой лодке запустили.

Я очнулся; причем очнулся я трижды.

В первый раз я очнулся в хижине Рыбака. Утренняя эрекция от переполненного накануне мочевого пузыря — бессмысленная и тяжелая. Рыбак храпит в лодке. Я отворяю кашляющую дверь. Свежий воздух бьет в лицо. Я даже забываю о пузыре. Я обнаруживаю, что сегодня есть рассвет. Ну, небо по-прежнему затянуто тучами, но не черными, а такими, цвета стекловаты. Снизу робко пробиваются белесые солнечные лучи. Море спокойно: слишком спокойно. Перед домом Рыбака лежит, надо думать, посудина Рыбака: красная с синим. С виду крепкая и даже красивая, из всех вещей Рыбака сравнимая только с коробками из-под сигар. Не в ней ли Утоплый Муж отбыл последний срок? Я не могу больше видеть Рыбака. Хочется горячего кофе. Я вытаскиваю хэнди: ага, уже почти пять. Поезда из Аркашона ходят с шести, значит, скоро откроется вокзал, где есть кофейный автомат.

Зато нету полутора евро для автомата. Я вспоминаю, что перед сном сшиб локтем с верстака банку из-под сардин, в которой живут у Рыбака мелкие монетки. Рыбак еще махнул рукой: пустяки. Я решаю вернуться в дом и собрать с пола нужную сумму. Предположим, монетки закатились в щель (в полу наверняка полно щелей!), и все равно бы Рыбак их не нашел. В домике невыносимо душно: как это я вчера не заметил. Когда я подбираю с пола вторую монетку, Рыбак перестает храпеть. Я замираю. Гадко, когда застают за воровством. Со мной такое было дважды. Однажды застали меня, еще раз застал я. Меня, когда, покидая дом одной из женщин, купивших мой секс, я прихватил с собой золотые часы. Вот черт дернул, иначе и не скажешь. Солнечный луч ударил в каминную полку, блеск часов на миг меня ослепил. На полке сплетались фарфоровые Дафнис и Хлоя. Я к тому моменту жутко устал от своей заказчицы. Она не была старой, ей было чуть за сорок. Но некоторым женщинам не везет, их тело рано пропитывается запахом времени. Не знаю, тленом не тленом, чуланом не чуланом, короче — старостью. Необратимостью. Я, в отличие от Эльзы, считаю, что против времени деньги бессильны. Их можно поменять на кремы и мази, но кремов и мазей нужно столько, что они лезут из кожи вон. Женщина получается скользкая. Словно лягушку обнимаешь. Я, впрочем, давно не трогал лягушек, не помню, каковы они на ощупь. Но уверен, что вполне отвратительны.

Короче, последние дни рядом с этой клиенткой я находился в дурном настроении и много сил тратил, чтобы это настроение скрыть. Часы я воспринял как возмещение моральных издержек. Ощущение молодости на золотые часы: время на время. Когда я брал вещицу с камина, вошла хозяйка. Притворилась слепой. Не сочла возможным скандалить с низшим существом. Или, может, понадеялась, что я уже пристыжен и часы верну (я не вернул). К тому же крайне неловко разоблачать подлость близкого человека, даже условно близкого. Я это понял, когда сам оказался в роли застукавшего. Я снимал пару лет назад комнатенку в Клиши, ко мне в гости заглянули коллеги, и среди них Пьер. И Пьер, улучив момент, стащил у меня со стола стофранковую купюру. Мне стало жутко стыдно. Будто ворую я сам. И я, разумеется, предпочел не заметить. И, встретив здесь, в Аркашоне, Пьера, я был искренне ему рад. И случай тот вот только сейчас вспомнил, но образ Пьера от этого не потускнел. Напротив, я подумал о несчастном старике с теплотой. Человек заброшен в мир с совершенно неясной целью. Ему чаще холодно и одиноко, чем светло и тепло. Он имеет право на слабость.

«Мужчина может быть слабым, но не имеет права быть глупым» — вот так сказала Эльза. И ушла. Я добрел по берегу до пляжа. Пляж сильно изменился, но я некоторое время не понимаю чем. Потом соображаю, что исчез строй лодок-скорлупок. Хозяева спасли их от Марты. Или беременная корова слизнула языком. Когда же это произошло? Были ли они здесь вчера, когда я шел вдоль берега с Эльзой?

Шел с Эльзой. «Мужчина может быть слабым, но не имеет права быть глупым», — неужели это будет последним, что я от нее услышал? Какое, стерва, имела она, к черту, право разрывать со мной так высокомерно и резко?! Я пытаюсь найти в своем положении хорошие стороны. И с удивлением обнаруживаю, что их полно. Ситуация сплошь соткана из хороших сторон. В кармане полпачки «Лаки-Страйк Лайтс». Полтора евро на кофе есть, и до вокзала — рукой подать. Чуть позже мне позвонят (конечно, позвонят-заплатят, надеюсь, как и обещали, щедро), и я — свободен, что твоя Марта. Можно забыть о дурацких аркашонских тайнах. Не надо больше кривляться в роли Чужого Мужа, с которой я — Рыбак прав — все равно не справляюсь. Это она со мной справляется. Я, например, уже долго стою с расстегнутой ширинкой, безрезультатно стараясь помочиться в океан. Несмотря на переполненный пузырь — безрезультатно.

Сколько же денег я сегодня получу? Прикидываю: много. Конечно, я еще не собирался прощаться с Эльзой хотя бы пару недель, рассчитывал на большее, да еще и раскатывал губу на процент от операции с Жераром. Но все равно — много. Для 22 дней, что я провел на этом берегу (10:12 в пользу плохой погоды), — очень много. Я могу поехать домой. Война, слава Богу, закончилась. Увижу родителей. Вряд ли они вечны. Я могу найти Альку. Вдруг у нее уже гикнулся роман с Антуаном? Или хотя бы поутих, и она согласится провести пару недель со мной. В башке у Альки всегда развернуто расписание модных выставок, и я с удовольствием поеду, куда она скажет.

Но «Алька» сейчас — только слово. Только мысль. Я не вижу и не чувствую ее. Я вижу-чувствую Эльзу. Эльза-королева: надменная ниточка губ и пронзающий взгляд. Эльза-малыш: ямочка на подбородке, румянец на щеках. Эльза-самка: лопающаяся слива между ног, горячее дыхание. Все это было моим. Сильнее всего я хочу — ну, кроме кофе и поссать — оказаться сейчас на вилле «Эдельвейс» и поднырнуть к Эльзе под одеяло. Просто обнимать ее, греться о горячее тело. Черт подери этот чертов мочеиспускательный канал! Где моя звонкая задорная струя? Океан отторгает меня. Я отказался пойти с Рыбаком в бурю, присягнуть стихии. Океан отторгает мою влагу: у него выше крыши своей. Ну и черт с тобой, океан.

Я поворачиваюсь лицом к пляжу, и в самом начале разворота настает облегчение. Моча обретает свободу, освобождая меня. Я не замираю, продолжая торжественное кружение. За моей спиной стоят три человека. Мои краснорожие знакомцы с Дюны. То есть теперь они уже не за спиной, а прямо во фронт. Я поливаю их, как из пожарного шланга. Как они смогли подойти столь бесшумно, столь незаметно? Пляж был абсолютно пуст, когда я брел по нему, складывая в уме евро к евро. Моча хлещет и пенится. У троих засучены рукава. Почему-то они не начинают меня бить. И не уворачиваются от струи. Застыли, как Будды. Тугодумы хреновы. Я не тороплюсь. Моча себе хлещет. Сжатые кулаки троих краснеют и краснеют. Я молю Бога о том, чтобы они дождались конца процедуры. Еще совсем чуть-чуть. От прерванного ссанья, как и от прерванного траха, у меня всегда разыгрывается жутчайший цистит. Бог помогает мне. Баварцы ждут. Пивная культура: не понаслышке знают про полный пузырь. Я успел.

— Свиньи, — со вкусом говорю я.

В компьютерные игры я не игрец. Скука смертная. Но мне, разумеется, известно, что такое тетрис. С верхотуры падают шарики или кирпичи, а ты их должен ловить. А шарики валятся все быстрее. В хэнди есть такая игра, и пару раз, ожидая безнадежно опаздывающую Альку, я ее включал. Успевал отбить два или три шарика, а потом они меня заплевывали с головой. Так и здесь: три или даже четыре удара я отразил. Потом перестал. Только прикрывал яйца, но по яйцам они и не били, добрые толстяки. Мутузили по морде и по бокам. Долго, молча, даже без «шайссе». С океана накатывала свежесть, оттягивая мой обморок. С каждым ударом мир становился все более расплывчатым, как разница между словами «одиночество» и «свобода». Меня никогда так скрупулезно не избивали. Бог ты мой, в тридцать пять лет остаются еще неизведанные вещи — да еще из разряда таких элементарных! Прежде чем отрубиться, я увидал Рыбака: он целился в красномордых из ружья. По-моему, давно заржавевшего.

Во второй раз я очнулся в операционной. Никогда прежде я не бывал в операционной, но кольцо из мощных медовых ламп сто раз видел в кино. Сейчас такая конструкция нависает надо мной. Сам я, соответственно, лежу на твердой кушетке, руки по швам. Под простыней. Кажется, я под простыней голый. Я пытаюсь шевелиться, но не могу. Мне не больно, но конечности не подчиняются мне. Потерян контакт между мозгом и телом. Как если бы волшебный луч струился из кабины киномеханика, но до экрана не добивал. Что это — больница?

Открывается дверь. Мелькнула рука, бросила что-то на пол. Что-то мягкое. Дверь закрывается. Мягкое мяукает. Ко мне зашвырнули кошку? Кошка в операционной: непонятно. Но так оно и есть. Кошка. Животное прыгает на мою кушетку. Я кошусь на нее. Мать честная! У кошки искусственные глаза. Собственно, даже не глаза. Два камня, вроде янтаря, гораздо больше обычных кошачьих зенок. Кошка ничего не видит. Идет на ощупь. Нагло идет прямо по мне. Добирается до члена и нюхает его через простыню. Господи, я же в последний раз был в душе на вилле «Эдельвейс», черт знает когда! В лучшем случае вчера утром, если прошла только одна ночь. А если кошка к тому же женского пола, она непременно заинтересуется мужским запахом! Так и есть: кошка уже теребит член лапой. Только бы не выпустила когти, слепошарая дрянь! Но кошка теряет интерес к члену и идет по груди. Когда она наступает лапой на сердце, оно начинает биться неожиданно сильно: кошка аж лапу отдергивает. Это первое движение в моем теле, которое я ощущаю. Кошка движется дальше. Наклоняется над лицом. Лижет мне нос. Сухой шершавый язык. Мертвый язык. Конечно, это сон. Бред. Что же это еще? Низко-низко, весь мир застя, — огромная кошачья морда. Усы шевелятся, как антенны, потерявшие важный сигнал. Два лунных камня в глазницах. И все это — строго по центру операционной люстры. Люстра напоминает нимб. Все вместе — фильм «Солярис». Бог знает что.

Кошка — одна из немногих вещей на свете, представленная всеми размерами: от мурзика до льва. Она похожа на камень, который — от песчинки до горы. Будь зверь типа кот домашний раз в пять побольше, он бы не раздумывая меня съел.

Дверь скрипит. «Слезай, Аврора. Наша очередь». Кошка, стало быть, именуется Авророй. Голос знакомый. Надо мной наклоняется мой спаситель Рыбак. Его очередь. Я хочу улыбнуться-воскликнуть, но губы не размыкаются. Тогда я пытаюсь выразить свою благодарность активной мимикой, но Рыбак в ответ ухмыляется так же мерзко, как в ресторане Казино. И говорит:

— Доигрался, игрок!

— Дотанцевался, танцор! — добавляет Рыбак. — Чурка говняная. Мне не по нраву, когда гости уходят не попрощавшись. — А потом оборачивается и продолжает принесенный из-за двери разговор с кем-то невидимым:

— Согласен, было бы лучше взять обоих, когда бы сами пришли…

Кого — обоих? Куда — пришли?

Надо мной нависает еще человек — вздорно венецианский. Маска баутта и черный плащ. Сон-бред. Что же это еще? Маска Баутта молча кивает. Рыбак срывает с меня простыню. Я смотрю на свое тело, насколько могу скосить глаза. Освещение неприятное-сизое, мертвенное. На какой-то сенсационной выставке — куда меня Алька, само собой, притащила — я видел скульптуру «Мертвый отец», поражающую, насколько неприятно тело, вылепленное во всех подробностях: со вплавленными жилками, вживленными волосками. Я кажусь себе восковым. Издалека доносится мелодия «Турецкого марша». Может быть, это не сон вовсе, может, я уже умер? Почему же вместо ослепительного света в конце тоннеля мне подсовывают кошку с янтарем? Довольно драную, кстати, кошку. Рыбак говорит:

— А я бы отрезал ему яйца. Аврору покормить…

Я сплю.

Зачем нужно отрезать яйца?

Я попал к торговцам органами? Яйцами, почками и сердцами? Рыбак промышляет не стерлядью, а человеками? Я представляю мир как человека с прозрачными тканями. Вот поспешает по артериям кровь, а вот перетекают с континента на континент тонны зерна, стада мертвого мяса, газ поспешает по трубе, и, если смотреть из Космоса, труба кажется тонкой голубенькой жилочкой, как на девичьем виске. Я — дух, который носится над Планетой Дождя, и оптика сотворена так, что я вижу только передвижения товаров. Ни лесов, ни полей — лишь платформы с автомобилями и велосипедами, колышимые ветром нефтяные параллелепипеды, шелестящие шары мехов. Траектории изысканны, как мои танцы. Невозможно поверить, что у этого фантасмагорического движения есть рациональная основа. Черными точками-черточками снуют человечьи органы, чье-то жухлое сердце истекает из сплющенного конверта, и мои яйца тоже могут промелькнуть в сторону чьей-то неведомой потребы.

Человек в маске поворачивает голову к Рыбаку и саркастически вздыхает. Дескать, я уж сам решу, что ему отрезать. Звякает металл: видимо, инструменты. Неужели меня будут резать? Я боюсь увидеть инструменты. Боюсь, что будут резать, но сначала боюсь увидеть инструменты. Я закрываю глаза. Я хочу закричать. Напрягаю голосовые связки, но они бездвижны. Человек неплох как конструкция, остроумно скроен, ладно сшит, но материал, из которого он сделан, — плоть — отвратителен. Совершенно ненадежный материал. На лицо мне кладут что-то резиновое. Резкий запах. Я проваливаюсь в теплую желтую массу. В жидкое солнце. Женское лицо приплясывает перед внутренним взором, постоянно меняя черты, не в силах зафиксироваться. Как сбоящий интернет. Эльза, Алька, опять Эльза, снова Алька, потом неожиданно девочка, которую я обожал в юности и о которой не вспоминал много лет. Я исчезаю.

В третий раз я очнулся в саду виллы «Эдельвейс». У ограды, в мокрой траве. Под окнами Эльзы. Одежда моя изорвана и измята, много темных пятен. Сую руку в карман — хэнди на месте. Первое, что проверяет человек Нового Века после того, как его трижды измочалят и он трижды очнется, — это хэнди. Эрзац шпаги. Очень холодно. Черное небо блестит, как асфальт под дождем. Отражает в себе все огни Аркашона, сражающегося с Мартой. В «принятых вызовах» — номер Эльзы. Неужели я разговаривал с Эльзой? Не помню. У нее — мои вещи и деньги. Ветер гонит по саду желтые листья и пустую канистру. Листья танцуют, закручиваются в вихри. Дождь охаживает по щекам. Ветер подбрасывает канистру и зафутболивает в окно. Стекло осыпается беззвучно, как в немом кино. Я пытаюсь встать, приподнимаюсь на правой ноге, и ее пронзает резкая боль. Дождь странный какой-то. Просто очень сильный? Я по-прежнему сижу у забора. Вот в чем странность: дождь идет горизонтально! Параллельно земле. В окне ее спальни вспыхивает свет. Я вижу ее силуэт. Силуэт женщины в старомодном платье. Плещет руками и шарахается от окна.

Первым во двор из виллы вываливается Морис. Метра за два он падает на колени и подкатывается ко мне по мокроте, как фигурист по льду. Он хватает меня за скулы, а мгновением позже смыкает пальцы на моей шее. Морис меня душит! Консервное лицо его, как всегда, бесстрастно. Только в маленьких глазках, нахлобученных почти на нос, кувыркаются злобные красные угольки. Я перехватываю его руки, но он уже отпустил меня. Он снова держит меня за скулы, всматривается в лицо, пышет ненавистью. Он не успел меня задушить.

Вокруг меня уже хлопочут — Эльза, садовник, слуга, шоффер. Меня несут по лестнице на руках. Эльза бежит рядом, размазываясь по стенке, и бормочет что-то вроде «Милый-милый». Она в коричневом строгом платье, какое могла бы носить экономка в богатом доме в конце позапрошлого века. Или в середине. Такая экономка, которую побаиваются хозяева. Или чопорная учительница. На ногах у нее коричневые чулки грубой вязки и коричневые лакированные туфли с тупыми носами. Волосы ее собраны в скромный пучок, голова похожа на редиску. Она кажется сильно старше своих лет, но при этом она прекрасна. Женщина в любом возрасте может быть красивой-желанной, если не торгуется со временем, как обычные мои клиентки. Удивительная Эльза. Она будет великолепной старухой.

Я в кресле в своей комнате. У моих губ стакан и зажженная сигарета. Я делаю затяжку, потом глоток. Вкус текилы. Я выплевываю текилу. Вдруг она отравлена? Меня рвет. В желудке ничего нет, меня рвет желчью. В дверях моей комнаты стоит Морис. Морис в дверях моей комнаты! Медалист по стрельбе, который пытался меня задушить! Эльза оборачивается к двери, говорит: «Морис, спасибо. Я позвоню». Недовольное лицо Мориса похоже на чайник, по которому — усугубляя Божью хохму — проехал мотороллер. Морис исчезает в дверном проеме.

— Эльза, проследи, куда он пошел!

Морис это слышит, но я все равно кричу:

— Я хочу знать, что он вышел из дома!

Эльза смотрит на меня недоуменно, потом выглядывает в коридор, спокойно говорит:

— Он спустился по лестнице, сейчас выходит в дверь. Что такое, милый?

Я ковыляю к окну. Морис покинул виллу «Эдельвейс». Стоит у калитки, смотрит на мои окна. Это самое ужасное: просто смотрит. Неколебимо. Как восковая персона. Как Дэвид Блейн на столбе. Под черным огромным зонтом. Смотрит, как целится. Поворачивается и уходит. Животное.

— Он хотел меня убить! — кричу я. Я не контролирую свой голос. Я долго не мог говорить, а теперь могу только кричать. Я курю третью сигарету подряд.

— Когда?

— Там, внизу! У забора! Он выскочил первым и стал душить меня. Если бы вы подбежали позже, он бы меня задушил!

— Милый, у Мориса сил не хватит тебя задушить.

— Ну да, не хватит. Пальцы — как пассатижи!

— Милый, этого не может быть.

— Ты его защищаешь! Почему ты его защищаешь?! Ты спала с ним?!

— С ума сошел.

— Спала или нет?!

— Вообще, как ты понимаешь, это не твое дело, но если ты так нервничаешь…

— Мое дело! Я не могу находиться в одной комнате с женщиной, которую трогал этот щелкунчик.

— Милый, он меня не трогал… Успокойся. Хочешь воды?

— Я тебе не милый. Ты меня выгнала!

— Прости, пожалуйста. Я была не права. Меня задело… Что теперь говорить. Прости.

— Ты меня выгнала!

— Милый, прости. Ты мне сказал по телефону, что придешь, и вот ты пришел, и…

— Я не пришел!

— Как не пришел?

— Я не приходил, Эльза! Я не знаю, как я сюда попал. И я не разговаривал с тобой! Это был не я! Это кто-то из тех…

— Не ты?! Из каких? Было плохо слышно, голос отвечал слабый, но знакомый… А кто это был? Что с тобой стряслось?

— Я тебе не скажу. Я тебе не верю. Может быть, ты с ними заодно. Почем мне знать?

— Я с тобой заодно, милый. Я по тебе так скучала, правда. Я… Ты мне очень нравишься, Танцор. Не хочешь, ничего не рассказывай.

Она не так меня назвала, а по имени.

— Это все из-за меня, я понимаю. Я виновата, — продолжает Эльза. Голос у нее впрямь виноватый. И выглядит она в этом платье как воплощенная добродетель. Бережная, внимательная и воплощенная. — Давай я помогу тебе раздеться. Хочешь, наберу воду…

Зачем она хочет меня раздеть? Она хочет увидеть, что отрезали и пришили мне Рыбак и его таинственный подельник! Она знает, где я был! Я сам еще не видел своего тела после операционной! Что теперь с моим телом? Я хочу сорвать с себя одежду, но рядом — Эльза. Она предательница.

— Где мои шмотки? — кричу я. — Я ухожу. Я не останусь здесь. Я тебе не верю. Ты — заодно!

— Милый, куда ты пойдешь? Посмотри в окно.

Я посмотрел. За окном ничего не было. Сплошной чахоточный мрак, вой-грохот… Утробные ухающие звуки. Будто бы там, во мраке, подыхает в муках Вселенский Зверь. Слуги спешно скрежещут ставнями. А прямо за оградой меня наверняка караулит Морис. Он облизывает патрон, как леденец, и засылает его в патронник. Пришли, Господь, Морису в лоб дерево потяжелей!

— Хорошо, я останусь.

— Ну конечно! Давай…

— А ты уходи! Я запрусь на ключ.

— Хорошо, конечно… Но ты в таком состоянии. Я боюсь, ты что-нибудь с собой сделаешь.

— Я? Я? Я с собой сделаю? А что ты со мной сделала? Ты посмотри на меня, Эльза! В кого я превратился! Кто я теперь? Как я выгляжу, а? Это все ты, ты с мной сделала, ты!

Я пинаю кресло. Оно невесомо перелетает через всю комнату. Я хватаю Библию, распахиваю на «Ангел, войдя к Ней, сказал: радуйся» и хочу вырвать страницу. Я уже вцепился, страница уже затрещала. Но я должен и могу себя контролировать. Управлять своей истерикой. Иначе они меня съедят. Сотрут в потроха. Пусть они думают, что я безумен, а я буду следить за ними через щелку, через глазок… Я оставляю Библию в покое и швыряю в стенку хэнди. Хрясь! Эльза побледнела. Внимательно смотрит на меня. Преисполненная сострадания. Мне это нравится. Пусть сострадает. Пусть думает, что я совсем спятил! Спасительница! Знаю я этих спасителей! Меня уже выручал Рыбак!

— Надо поставить щеколду!

— Куда?

— На эту дверь, на эту дверь!

— Милый, она закрывается на ключ…

— Ключа мало, мало ключа! Я должен быть защищен. Пусть поставят щеколду.

Эльза пожимает плечами. Человек с инструментами появляется мгновенно, как из ларца, если я, конечно, еще адекватно отражаю ход времени. Он пришел из флигеля, и с него течет черная вода. На полу страшная лужа. Причем все это натекло со щек, с волос, непонятно откуда: одежду и обувь он снял. Но ничего, ничего. Зато у меня будет щеколда.

Пока человек мастерит, я внимательно проверяю оконные механизмы. Ставни уже закрыты, это хорошо. Кроме как на одном окне: сейчас сам закрою. Но щеколду все равно лучше поставить на другую дверь: на дверь спальни. Там всего одно окно, и оно далеко от водосточной трубы (если ее, конечно, еще не унесла Марта). Мало ли — ставни. Ветер срубит ставни. Спектакль окончен. Я теперь не Идеальный Самец, я имею право на страх. Человек переставляет щеколду. Сверлит дрелью дыры, ввинчивает грубые тяжелые болты. Я проверяю бар: нет ли микрофонов. В баре обнаруживается непочатая бутылка виски.

— Выпьешь? — спрашиваю я Эльзу. Она смотрит на меня внимательно. Неужели заметила, что я веду двойную игру?

— Не хочу. Пей сам.

— А вдруг она отравлена?

— Она же закрыта!

— А вдруг? Знаешь, такие шприцы с тоненькой-тонкой иглой. Дыры нет вроде, а яд — внутри.

— Хорошо, — вздыхает Эльза. Я наливаю виски в два стакана. Мы чокаемся. «Твое здоровье», — говорю я и пью первым. Человек свое дело сделал. Ему я выпить не предлагаю. Человек собирает инструмент и уходит. Я встаю к двери и картинным жестом выпроваживаю Эльзу:

— Прошу вас, мадам!

— Милый, — говорит на пороге Эльза, — ты здесь береги себя. Если что, звони. И ничего не бойся. В доме только мы.

Я дублирую выпроваживающий жест. В кино это было бы эффектно. Все-таки я неплохой актер.

Я один наконец. Повернуть ключ, набросить щеколду. Сбросить одежду. Что они сделали со мной — Рыбак и Маска Баутта? Яйца на месте. Проверить внимательно складки, нет ли следов скальпеля. Нет. Тело усыпано синяками, как веснушками, но это три толстяка постарались. А где же… Ага, вот оно! Под правым коленом шрам в виде запятой. Не очень длинный, сантиметров пять, но четкий и, кажется, глубокий. Выглядит подозрительно аккуратно. Знак магический эдакий. Я лезу под душ. Господи, какое счастье! Счастье в собственном соку. Я понимаю, зачем люди подымаются в горы или спускаются в пещеры, зачем бегут марафон по пустыне или по глубоким снегам. Зачем, наконец, они воюют в окопах, кормят собой насекомых, зарываются в землю, когда из вражьего окопа грассирует автомат. Чтобы после всех испытаний-лишений залезть под душ. Может быть, Идеальный Муж для того и ходил с Рыбаком в непогоду в море, чтобы испытать потом подлинное блаженство?

И тут меня пронзило — сначала мыслью, а потом болью. Вернее, одной сущностью сначала в виде мысли, а потом в виде боли. Внутренний кинопроектор транслирует кадры из фильма «Игры разума», герою которого вшивают в руку электронную хрень с экранчиком. На экранчике всплывает в нужные моменты код доступа. Сверху остался маленький шрам, отдаленно похожий на мой. Я вижу эпизод — герой сидит под душевыми струями и расковыривает этот шрам. Ищет устройство. Оно исчезло. В минуты опасности на лбу Гарри Поттера шрам начинает гореть. А я уже сижу под струями и заношу над шрамом маникюрные ножницы. Что они мне туда зашили?! Но я боюсь сделать себе больно. Не могу сыграть Героя. Байки о несгибаемых пленниках, отпиливающих ржавым ножом ногу, чтобы выбраться из капкана, всегда наводили на меня панику-тоску. Мне не нужны такие сильные роли. Мне нужно виски, сигарету, еще виски, еще сигарету, подушку и одеяло.

Ночью за стенами буянит Вселенский Зверь. Я слышу не только его иерихонские завывания, но и треск падающих деревьев, и писк мыши, потерявшей норку и расстающейся в саду под кустом со своей тенью, и стеклярусный бой дождя о жесть. Эти звуки не могут просачиваться сквозь толстые стены и дубовые ставни, но я их слышу. Я чувствую, как раскачивается вилла «Эдельвейс». Совсем немного. Микрон на Север, микрон на Юг. Конечно-конечно, ее стены выдержат напор восьми Март. Но тем не менее вилла колеблется. Она смертна, как и все на Планете Дождя. И щеколда на двери накаляется докрасна, как шрам отличника Гарри. Я закатываюсь в одеяло с головой. Я спрятался в домик. Я маленький, а вокруг — большой страшный мир. На улице, во всем свете царствует мрачная Марта. На лестницах виллы «Эдельвейс» толпятся Безголовые Призраки, Венецианские Маски, Мужские Шаги. Я опять беззащитен на этой постели. Так беспомощен покойник, к гробу которого подбираются эксгуматоры. Лопата уже скребет по крышке, а ты мертв и не можешь возразить.

Я засыпаю-просыпаюсь каждый, может быть, час. Может быть, чаще. Проснувшись в пятый раз, я понимаю, что не могу дальше находиться под одеялом в позе эмбриона. Мне тесно мое тело. Внутри меня есть еще одно, и оно больше первого. Шире трахея, массивнее сердце, тяжелее яйца. Совсем немного, но шире, массивнее, тяжелее, длиннее, увесистее. Этого хватает, чтобы распирать меня изнутри, словно газ колбу. Чуть больше — это размер Мертвого Мужа. А может, он тут и ни при чем. Я залез в себя, как залезаю обычно в экранный фантом, и оказалось, что я в себя — не вмещаюсь.

Я встаю, открываю окно, распахиваю ставни. Теперь дождь идет вертикально. Ровнехонько, как бритва. Стена воды падает мимо кончика моего носа, не задевая его. Напор такой, что, если я выдвину нос на полсантиметра вперед, дождь срубит его, как гильотина. За пленкой дождя растут деревья молний. Вспышка белой молнии — и все вокруг черное. Вспышка черной молнии — и все вокруг белое. От светопредставления невозможно оторваться. Я замерзаю. Закрываю окно. Сигарета, виски, еще виски. Я не могу согреться. Мне нужна Эльза. Куда пропал хэнди? Свет включать страшно. Страшно увидеть в комнате толпу скелетов. Но я включаю свет. Не могу найти хэнди. Перевернулась пепельница. Смахнул локтем бокал — вдребезги. Не могу найти хэнди. Ага, вот он — экран разбит, кнопки переклинены. До спальни Эльзы восемь шагов, но мне страшно выходить в коридор. Тем более что ее спальня за поворотом. Мало ли что ждет за поворотом. Что же делать? Раздается легкий стук в дверь. Это Эльза.

Тема: Per aspera
А. из Зальцбурга

Дата: 19.09.02 20:00

От кого: Александра <[email protected]>

Кому: Danser <[email protected]>

Привет По телевизору показывают ваш ураган Съемки с вертолета очень красиво Завидую Держись

Еще весь день показывали репортаж из Франкфурта — как чувак на самолете хотел в небоскреб въхать Не слыхал? Парень захватил самолетик маленький, для чайников, и кружил на нем пять часов над Франкфуртом, грозил втемяшиться в пятидесятиэтажный офис европейского, что ли, банка Какого-то банка Требований не выдвигал Постепенно выяснилось, что чудик — большой поклонник первой афроамериканской астронавтки, которая разбилась на челноке — когда там американцы разбились, я еще в школе была Он в нее втрескался по предполетным репортажам, собирался встречать у трапа с миллионом роз, а когда эта штука взорвалась, он крышей поехал от обожания Ему все казалось, что мир мало о ней помнит, памятника не поставили, месс не служат и вообще не уважают Вот парень и решил о ней напомнить Молодой парень, лет двадцати Полетал и сдался По-русски сказали бы, что астронавтка все это время от стыда в могиле вращалась Но у нее нет могилы

Вчера в Вене тот тип, который трупаков выставляет, делал натуральное вскрытие при публике Мы думали даже поехать, но Антуан позвонил, и не было билетов (за 100 евро-то!) И хорошо, я думаю Антуан сейчас пошел за шампанским, я сижу в гостинице на самой главной площади здесь, с памятником Моцарту Тут два дома, где он родился А могил у него, кстати, три (все в Вене) Нормально устроился А во Франкфурте я весной такую залепуху видала: колонна, которая каждый день уходит под землю на сколько-то сантиметров, и за год уйдет совсем Меня даже фотали с этой колонной, не смогла сейчас файл найти

Потрясает скорость и необратимость Дурных Событий. Ошибся в адресате письма, выгрузил прилюдно коктейль на голову давно раздражавшему начальнику — мир летит в тартарары. Шагнул с балкона — и никаким усилием мысли, самой проворной, никаким усилием воли, самой железной, не отменить земного притяжения. Хорошее превращается в плохое быстрее, чем человек успевает вынуть из бархатного чехольчика лупу, чтобы тщательно рассмотреть источник потенциальной опасности. Но иногда — очень редко — плохое превращается в хорошее. Едва мы упали с Эльзой в постель, мир изменился. Своенравная Марта — всего лишь тайфун-ураган, а не конец света. Призраки на лестницах — только призраки. Озноб — только отсутствие рядом теплого тела партнера. От хоррора до мелодрамы — восемь шагов. Тех самых, что от спальни до спальни. Я обнимаю широкие бедра Эльзы, как могучее дерево — источник богатырских сил. Обнимаю, следовательно, существую.

Плоть моя в то утро так и не отвердела, что неудивительно в свете событий последних дней. Первые полчаса я парился, а потом подумал, что это даже и хорошо. Со стоящим членом трудно делегировать столько страсти пальцам, языку и губам. Я выпил океан ее оргазмов, и каждый был грамотой от небесной канцелярии: ты жил не зря. Твое существование оправдано — кому-то было с тобой хорошо. Эльза засыпает, а я долго лежу на спине и слушаю непогоду: уже не киношный вой, а мерный и плотный лепет дождевых струй, похожий на бормотание ангелов. Эльза мягко сопит, и, значит, на Планете Земля есть жизнь. Я, кажется, счастлив. Голова моя пуста, сердце мое безмятежно, и даже история с Хирургом-в-маске кажется просто незадавшимся сном.

Не знаю, сколько времени мне удалось провести без эмоций и мыслей. Рано или поздно эта сволота возвращается. Лучшие минуты жизни невыносимы тем, что проходят. Сколько раз, в разных городах, при разной погоде, на диванах, в сене, в автофургоне, чаще по утрам, но не только — я понимал, что не может быть на свете существа ближе той, что сопит рядом. И чувства благодатнее того, что испытываешь ровно сейчас. И столько же раз наступало разочарование. Долго ли, коротко ли, главный человек начинает удаляться. Бредет к горизонту, растворяется в перспективе. Все меньше и меньше его хрупкая фигурка. Слеза бередит сетчатку, но поделать ничего невозможно. Нежность тает, как лед в вискаре.

Уже позже, разглядывая тень в зеркале, ты будешь удивляться, какой большой кусок Другого остался в тебе: гримасы, жесты, милые-дурные привычки. Интонации и словечки. Другой потихоньку пропитал тебя, он внутри, а снаружи его больше нет.

Я почти не пью. Пару раз добрался до бара, но вискарь кажется безвкусным. Может быть, мне отбили рецепторы. Я валяюсь весь день на кровати, плюю в потолок. Марта продолжает свое — хотя и не черное уже, но еще серое — дело. Деревья гнутся и скрипят, но уже не ломаются, как ночью. В парке Казино будто слоны праздновали юбилей Мирового Хобота. В самом Казино, и в башне тоже, повыбиты окна. Я включаю пленку * 2: ту, где Идеальный Самец идет сквозь строй людей в черном. Теперь я замечаю огрехи: этот шаг недостаточно уверен, здесь поворот головы недостаточно надменен. Мне кажется, сейчас бы я исполнил этот эпизод лучше Идеального Самца.

Только, пожалуй, рядом с Алькой мне иногда верится, что чувство к ней я могу сохранить надолго. Но я ясно вижу причину. Алька четко держит дистанцию. Я ее так и не завоевал. А обоюдные страсти обоюдно же и испепеляются в своем огне. Если Морис добьется Эльзы — то есть не добьется, конечно, но чисто теоретически-то мы можем предположить что угодно, — он ее сразу предаст.

Иногда Эльза заходит ко мне, отрываясь от бумаг-звонков. Приносит бульон. Сыграла со мной в «Быков и коров». Название двусмысленное. Предложить, скажем, малознакомой девушке сыграть в быков и коров — сто раз задумаешься над формулировкой. На самом деле речь только о цифрах. Один участник загадывает четырехзначное число. Цифры в нем не должны повторяться. Отгадывающий дает вариант ответа. Если в его варианте есть правильная цифра, стоящая на правильном месте, — это считается почему-то быком. Если цифра есть, но стоит не на своем месте — она корова. Вот игра Эльзы:

1234 1 корова

5234 1 бык

Эльза уже знает две цифры: 1 (корова в первом ходе) и 5 (бык, которому корова уступила делянку).

Эльза приставляет к известному быку три новые цифры:

5678 1 бык 2 коровы

5698 1 бык 2 коровы

Четвертый ход не очень удачен. Эльза решила проверить на коровность все те же две цифры (плюс одну новую), но ничего не узнала: коровами могут быть 6 и 7 (6 и 9 во втором случае), 6 и 8 (они же во втором случае). Так легко запутаться.

5186 2 быка 2 коровы

Эльзе повезло. Все четыре цифры известны. Остается расставить их по местам.

5168 3 быка 1 корова

Эльза сделала ошибку, поставив на последнее место восьмерку (из третьего и четвертого ходов известно, что пасется восьмерка на другом поле). Таким образом, Эльза упустила шанс отгадать (в случае везения) с шестого хода. Отгадала с седьмого:

5816 4 быка

Семь ходов — средний и необходимый результат. 7:7 — распространенный ничейный счет. Больше семи — чаще поражение. Шесть — то что надо для регулярных побед. Меньше шести — случайность.

Вечером Эльза увидела шрам. С ней мгновенно происходит Лиценеприятное Преображение. Впервые за время нашего знакомства она выглядит почти отталкивающе. Расплескавшиеся по плечам волосы кажутся войлочными. Вокруг глаз распустились паутинки морщин. Задорный румянец стал болезненным.

— Откуда это? — тихо спрашивает Эльза.

— Что? — прикинулся я. — Ах, это… — Я мучительно размышляю, что сказать. Попав в клубок странностей и недоговоренностей, я и сам стараюсь на всякий случай что-то скрывать. Про нападение Выездного Октоберфеста я Эльзе рассказал, а историю с Маской — пока нет. — Это шрам. Может, поцарапался, когда падал… Когда били.

— О волну?

— Что?

— О волну, спрашиваю, поцарапался? Или о водоросли? Тебя же били на берегу.

— Ну, мало ли что там могло оказаться… Коряга.

— Не ври.

Лицо Эльзы близко-близко от моего. В больших глазах — густое зеленое брожение. Словно варево какое кипит. Затянет сейчас, засосет.

— Такой шрам был у моего мужа. На этом же месте.

Мое время удивляться. Ошарашенно мотать головой. Рассказываю подробно о Рыбаке с ружьем, об Авроре с янтарями в моргалах, о Таинственном Хирурге. Зажмуриваюсь. Маска Баутта нависает надо мной, как тогда, в операционной. Фигуры не разобрать, конечно. Но рост примерно понятен. Движения… Мертвый Муж вполне мог скрываться под Маской Бауттой.

— Это какой-то знак?

— Не знаю… Похоже. Кровавая запятая… Не знаю. Когда я спрашивала, он отшучивался. Что-то про свое владычество над миром мертвых…

— Эльза!

— ?

— Это он и был.

— ?

— Хирург в маске. Это твой муж. Он мне поставил запятую.

— Мой муж мертв, Танцор.

— Ты видела труп?

— Конечно. Я его хоронила.

— Эльза, это точно был его труп?

— Конечно!

— Он не был искалечен, изуродован? Извини, что задаю такие вопросы…

— Да, он был искалечен и изуродован. Его било о причал — о сваи. Лицо разворочено. Но это был он.

— Откуда ты знаешь?

— Ну было видно, что он! Я его опознала, Рыбак опознал… Не знаю… Его одежда… И вообще: я бы почувствовала.

— Тебе, конечно, виднее, Эльза. Но послушай внимательно. Да, и мне налей… Лицо было разворочено, и, значит, ты можешь ошибаться — это раз. Рыбак дружил с твоим мужем — это два. Рыбака недавно видели в Сент-Эмильоне — три. У меня на ноге запятая — четыре. Именно твой муж занимался в молодости хирургией — пять. Сам собой напрашивается вывод, что вместо Жерара в Сент-Эмильоне сидит Идеальный Самец…

— Ничего такого не напрашивается! Зачем ему ставить на тебе запятую?!

— Не знаю. Но важно, что поставить если кто и мог, то именно он!

— А где тогда, по-твоему, Жерар?

— Не знаю. Может быть, это он утонул?

— Чушь. Я же видела его много раз после смерти Самца. В Сент-Эмильоне сидит Жерар!

— Извини, Эльза, но ты ведь сама меня наняла на эту роль. Не могу утверждать, что справился с ней на все сто, но кое-что получилось, верно? Я немного стал Идеальным Самцом. И вот я чувствую, что мне тесно мое тело. Я собирался занять пустое место, но на кого-то наткнулся. В моей берлоге спит другой медведь, Эльза. Я не уверен, что твой муж жив. Но что-то здесь не так…

— Чушь! — Эльза расфокусирована. Похожа на платье, сдернутое с вешалки и брошенное на пол. Прижимается ко мне, обнимает, утыкается лицом в мою грудь. Нужно бы умилиться, но я скорее раздражаюсь. Размякшая, не управляющая собой Эльза — неправильная Эльза.

— А как еще все это объяснить? — спрашиваю я.

— Может быть, ты настолько перевоплотился, что шрам выступил сам?

— М-м… Мне кажется, я настолько еще не перевоплотился.

— В Сент-Эмильоне сидит Жерар!

— Хорошо, хорошо. То есть ты совсем против того, чтобы проверить?

— Как?

— Устроить, например, пожар. И посмотреть, вскочит ли парализованный на ноги.

— Знаешь, такой шрам я видела еще у одного человека.

— Господи! У кого?

— У Бекара… Настоятеля нашего собора.

— Господи! Эльза, ты утверждала, что не спала с ним.

— Он же святой отец. Я не хотела его дискредитировать.

— Неожиданная щепетильность!

— Прости… Но действительно… Знаешь, в социологии есть теория договора элит.

— Это когда все своим…

— Да, но круг-то открыт. Своим может стать каждый. Содержательный человек всегда может пробиться. В общем, элиты образуют единое мировое сословие, которое живет за счет эксплуатации слабой массы. Главный интерес — сохранение власти и статуса конкретных лиц. Договор состоит в том, чтобы не мешать друг другу. Грубо говоря, все полководцы и правители в действительности друзья. Не они же сами воюют — а их солдаты.

— Не очень срастается. Те, кто в башнях погиб, тоже считали себя элитой. Всеми триллионами ворочали. Им, однако же, помешали, да еще как.

— Это просто Бен Ладен, или кто там это устроил, требует, чтобы его взяли в элиту. Стучится в дверь… Его же раньше брали, ЦРУ его когда-то кормило. А потом перестали, вот и получили по носу.

— Эльза, подожди. Все это хорошо… То есть плохо. Концом света попахивает. Но подожди. Мы говорили об отце Бекаре.

— Элиты курируют сакральные зоны. Церковь — инструмент нашего дистанцирования от толпы. Лучше лишний раз не бросать на церковь тень. Даже в своем кругу. Церковь полезна. Она поддерживает статус нужных нам заповедей — не убий, не укради…

— Но мы ведь не со всеми заповедями согласны! Взять про «пожелай жены»…

— Я и говорю: нужных нам. И потом, кто тебе мешает нарушать? Важно, что ты можешь строить с их помощью ближнего своего.

— То есть в Бога ты, надо понимать, не очень…

— Не очень. А как в него можно очень?

— Да можно… Ты в церковь часто ходишь?

— В церковь хожу. Вчера была. Исповедуюсь, свечи зажигаю, деньги даю. Влиятельная институция, с ней надо поддерживать отношения.

— Эльза, о чем ты…

— Бекар и Самец дружили в молодости в Париже. Наверное, шрамы тогда и появились. Какие-нибудь детские шалости, я не придала этому значения. Сейчас, конечно, я спрошу Бекара…

— Я бы спросил твоего родственника, живущего в Сент-Эмильоне… Помнишь, в самые первые дни, когда я только приехал, а ты уехала, ты позвонила мне глубоко ночью?

— Конечно.

— Ты сказала, что тебе приснились пауки. Я спросил, к чему снятся пауки. Ты хотела посмотреть в соннике.

— Я посмотрела в интернете. Пауки снятся к прибавлению в семействе. Мне это пока не грозит.

— Как сказать… Я слышал шаги за дверью в ту ночь. Как раз перед твоим звонком кто-то разгуливал по лестницам. За пару секунд до звонка.

— В три ночи? Ты шутишь?

— В четыре. Я не шучу. Кто-то гулял по вилле. Жутко меня напугал.

— Это неправда!

— Правда.

— Почему ты мне не рассказывал?!

— Знаешь, в нашем актерском деле есть теория подтекста. Не все надо рассказывать зрителю. Пусть догадывается о чем-то сам.

— Как я могла догадаться?

— Видишь, ты почувствовала и позвонила. Тебе даже пауки приснились. Это и есть прибавление в семействе — Мертвый Муж вернулся…

— Перестань!

— Или кто-то другой. Жерар же не умеет ходить… А может, он только прикидывается, что не умеет? Я, кстати, знаю, где он шарил в Кабинете.

— Откуда?!

— Ну… Знак был. Почуял просто, правда. В двух местах он что-то искал или брал. — Я почему-то решаю не говорить Эльзе про книгу.

— Так пойдем же, покажешь!

Впервые возникло ощущение, что мы — в одной лодке. Редкое ощущение. Взаимной симпатии для него недостаточно. Нужно иметь общие проблемы. Общие опасности. Я четко увидел эту лодку. Голубое-голубое море (зрение за дни плохой погоды соскучилось по синеве), ровно в середине моря — лодка. В лодке — я и Эльза. Крупный план: Эльза наклоняется за кувшинкой. Ошибка: в океане не водятся кувшинки. Водись они там, представляете, какие пришлось бы им отращивать стебли. В несколько километров. Лодка — синяя-красная. Я узнаю ее. Это лодка Рыбака. Он делил ее с Идеальным Самцом, когда они играли в Плывущих.

У скелета Отца снова нет головы. То есть на плечах у него вдругорядь желтеет тыква, а череп — на столе. Я представляю, как скелет переобувал голову. Полночь. 12 курантов. Вспышка молнии за окном. Кашляющий скрип, будто вздрагивает ворот заброшенного колодца. Это остов Отца подымает длани. Тащит череп. Костяная рука вытягивается вдвое, втрое — как в диснеевских мультах. С легким гипсовым стуком Отец ставит череп на столешницу. Берет за глазницу тыкву. Нахлобучивает ее. Сомнительное зрелище. Эльза объясняет, что череп плохо держался на шейных позвонках. Едва не упал, когда уборщица шуровала шваброй между скелетовых костей. Пришлось пока отселить череп на стол. Сегодня его привинтят проволокой к родной шее. А тыква, что тыква… Наверное, это уборщица вернула тыкву на плечи, чтобы скелет не стоял впустую. Эльза так и говорит: чтобы впустую не стоял.

Я сожалею, что не прихватил из бара бутылку «Дэсперадос». С пивом в руке я себя ощущаю в кабинете более комфортно. Показываю Эльзе места, в которых шустрил Таинственный Гость. Коробка сигар. Эльза берет одну, нюхает. У нее широкие породистые ноздри. Спрашивает:

— Рыбак?

— Вряд ли, — отвечаю я. — У него было две своих коробки, они кончились, и он больше не курит. Зачем бы ему приходить за сигарами, если потом их не курить?

Я веду Эльзу в другой угол, к низенькому столику. Она перебирает старые открытки. Казино Аркашона: вид почти из моего окна. Крыши Парижа. Мост Мирабо — здесь я однажды крепко повздорил с Алькой. Алька была тогда в желтых брюках. Эльза обращает внимание на бумагу.

— Ага, — задумчиво говорит Эльза, — бумага с гербом.

— И что?

— Годится для составления какого-нибудь документа…

— Например, завещания, — догадываюсь я.

— Вот именно. Если бумагу похищали для Жерара, она ему может быть нужна для завещания…

— Неужели завещание нужно писать непременно на фамильной бумаге?

— Нет, конечно. Но на фамильной — приятнее… Мне надо увидеть Жерара. Завтра поеду.

— Если там Жерар… Эльза, это опасно. Они тебя поймают и сделают операцию!

— Разумеется. Врежут мне янтарные глаза.

— Знаешь, у тебя иногда и так бывают каменные. Малахитовые. Будто игральные кости из малахита в глазницах… Эльза, я серьезно. Это опасно.

— Перестань! Тебя резали не там. Жерар не способен…

— А Мертвый Муж?

— Мертвый Муж мертв!

— Эльза, но ты ведь согласна, что дело нечисто?

— Вот я и выясню.

— Туда нельзя идти одной. Я тоже пойду.

— Ты еще в себя не пришел. Могу взять Мориса.

— Oпс… Ты шутишь? Мориса нужно командировать в психушку.

— Я редко шучу. Морис в теме: провожал меня несколько раз в Сент-Эмильон, и к Жерару мы вместе заходили.

— А если Морис — с ними заодно?

— Несомненно. Ты, кажется, говорил, что твой отец имел отношение к спецслужбам?

— Было дело. А что?

— Ты везде видишь врагов. Подозреваешь всех в заговоре. Ты ведь и меня подозревал…

Нет больше сил спорить. Я сажусь в хозяйское кресло. Оно ждало меня. Бережно охватывает подлокотниками, как океан — в погоду — теплой волной.

— Эльза, смотри, здесь, под столешницей, легко уместится целый человек. Удобно прятаться. И минет оттуда удобно делать — тому, кто в кресле сидит.

Эльза — шлеп-шлеп ресницами. Кажется, я попал в точку. Неясно только в какую.

— Почему ты об этом заговорил?

— Ну… так. Я сидел здесь однажды и представил почему-то, как здесь сидит Идеальный Самец, а ты сосешь ему член.

— Именно ему? Мужу?

— Да, мужу. А что?

— Нет, ничего… Хорошо сосу?

— Лучше всех.

Красота располагается по ту сторону Добра и Зла. Достаточно вспомнить, как нравятся людям руины. Бомба, ураган, пожар, время выворачивают вещи наизнанку. Глазомер творца умножается-делится на своеволие стихии, и сумма — завораживает. Даже свежая руина напоминает о вечности. На Арке Дефанс мы с Алькой застали выставку про Большое Зеро и прошли по кругу через все фотки раз пять. Последний круг я уже на цыпочках делал, разведя руки крыльями и жужжа. Имитировал боинга. Еще меня как-то знакомили с итальяшкой, который специализируется на съемках катастроф. Наводнение в Праге — он летит в Прагу, Этна плюется лавой — он чешет к Этне, запечатлеть раскуроченное и искалеченных. Снежные завалы в Люксембурге — чувак на завалах. Тип, честно сказать, отчетливо мерзкий. Громко чавкал и бахвалился жирными гонорарами. Ковырялся в носу сучковатым пальцем. Темпераментно живописал, как в пражском зоопарке ликвидировали зверье, не подлежащее спасению. Слона, в частности, укокошили. Итальяшка снимал, покряхтывал. Конечно, нездоровое увлечение. Долой катастрофический туризм. Но руины все равно очень красивы.

Аркашон выглядит сказочно. Ни одной улочки, не перечеркнутой упавшим деревом. Ясень рухнул точнехонько на серый «пежо», разутюжил его в идеально круглую лепеху. А другой ясень похож на рыбу со вспоротым брюхом: белые внутренности выворочены молнией. Два биг-борда, стоявшие с двух сторон улицы, валились встречными курсами и застыли в позе бодающихся баранов. Карусель согнулась в прихотливый иероглиф. Устричные плантации на одноименном острове практически уничтожены, несмотря на то что их защищали деревянными щитами. Это информация от Фиолетовых Буклей, которые хвастаются передо мной какой-то суперстаринной книгой, свежим сокровищем библиотеки. Букли заставляют меня потрогать-оценить мягкость-уникальность переплета. Я нехотя беру книгу в руки. Мне мерещится, что именно она пропала из кабинета в ночь Мужских Шагов. Бред. Пьера и Пухлую Попку я не застал. Все запрещающие знаки перекрестка Отрицания устояли.

Один домик у Южной оконечности пляжа — не домик уже, а гора щепок и кирпича. Огорченное семейство из трех женщин разного, но во всех случаях неопределенного возраста. Бродят вокруг останков жилища, иногда вытаскивая, как бирюльку, велосипедное колесо, или медный таз, или часы, которые удивительным образом тикают, хотя все цифры, кроме двенадцати и часа, с лица часов сметены, а стрелки переплелись, как змеи. Тик ходиков незаметно превращается в моих ушных раковинах в метроном, а потом в хип-хоп. Мне кажется, что Три Лишенки пританцовывают в такт. Передают по кругу медный таз: сначала по часовой стрелке, потом — вспять.

Так вдруг начинаются пляски в фильме «Танцующая в темноте». Разумеется, я не хочу оставаться в стороне. Подпархиваю к руине, выцепляю старую, но крепкую лошадку-качалку и вальсирую вокруг каждой из трех мизерабельных граций. Думаю, как чудно было бы перемахнуть навесным прыжком через кучу мусора, элегантно зависнув на пару секунд в зените, но, увы, такие покусы реальны только во сне. Черный флик смотрит на меня от забора с немым изумлением. Лишенки глуповато улыбаются. Я раскланиваюсь.

Променад непривычно пуст. Акации взорвались окончательно и траурно завалили асфальт, скамейки снесены на пляж и выглядят на пустом песке скелетами Баснословных Существ. Океан прибавился, и некоторые скамейки торчат из воды. Белые лодки-скорлупки: снова у берега. Появились столь же тихой сапой, какой исчезали. Красную-синюю лодку Рыбака шторм потрепал умеренно. Так, выломана пара ребер. Тело хозяина тоже выглядит целым. Лишь черный синяк на виске. Ударился о какой-нибудь шпангоут. Я не знаю, что такое шпангоут. По звучанию похож на опасный металлический штырь. Рыбак спокойно лежит на спине, как лежал в другой лодке, в лодке-постели. На губах застыла торжественная улыбка. Адресованная, надо полагать, Марте. В общем, последний кадр удался. Боюсь, у меня после смерти физиономия будет испуганной или страдальческой. Потеряю, что называется, лицо.

В небольшой горстке зевак — Пьер и Попка. Попка размазывает по щекам сопли, Пьер неловко ее обнимает. На одного опасного человека меньше — это я о предстоящей поездке Эльзы в Сент-Эмильон. Может, и Морису в голову прилетел-таки какой-нибудь славный тяжелый предмет? Шиш: Морис стоит на променаде и наблюдает за нами. Ближе не подходит, но таращится, как из ведра. Сожалеет, что славный тяжелый предмет не пересекся с моей головой. От мертвого Рыбака не пахнет. Бискайские ветра развеяли спертый запах жизни, а смерть в свои права вступает не торопясь. Ей некуда торопиться.

За обедом Эльза рассказывает о результатах рандеву с отцом Бекаром. Насчет шрамов в форме запятой. У Самца и Настоятеля они действительно появились в студенчестве. Был у них полоумный друг, юный гений по фамилии Козелик. Грезил изобрести препарат, оживляющий мертвецов. Заранее произвел нескольких своих приятелей в Повелители Трупов. Дескать, когда изобретение грянет и встанет вплотную вопрос об управлении армадами покойников, Повелителям и флаг в руки. Цель затеи немудреная — мировое господство. Запятая — знак Повелителя. Стало быть, я тоже теперь — Повелитель Трупов. Весьма сомнительная и совершенно лишняя честь.

Вряд ли Самец и Настоятель верили в воскрешение предков. Просто не нашли причин отказываться от занятной проказы. Мало ли куда студиозусы канализируют щенячью энергию. Но доктор Козелик — тот самый перец, который выставляет по всему миру трупаков без кожи. О котором мне Алька писала. Оживлять еще не научился, но сохранять — вполне. Ему каждый день хотя бы один человек в Европке завещает свой будущий труп. Записывается в потусторонний легион. Не сам ли доктор Козелик шрамировал меня в Маске Баутте?! Идея эффектная, но он именно в тот день публично вскрывал человека в Вене. Под картиной Рембрандта, на которой тоже изображено вскрытие.

Ага. Когда в очередном контемпорери-музее я кривлюсь на очередного авангардиста, шокирующего публику видом влагалища изнутри или разрезанной коровой, Алька отвечает: «Художник рисует жопу не потому, что хочет тебя удивить, а потому, что она ему нравится».

— Ты бы согласилась стоять после смерти на выставке Козелика? — спрашиваю я Эльзу. — В какой-нибудь затейливой композиции. С кием у бильярдного стола.

— Или сосущей член у другого трупа. Ни за что. Меня, пожалуйста, сжечь. В соответствии с завещанием.

— Я раньше тоже думал о кремации. Очищение огнем, все дела… Но потом понял, что это адская какая-то процедура. Механика, железные ворота… Нет, я хочу на маленькое кладбище. Где-нибудь… ну, вот в Аркашоне можно. Пусть уж меня скушают червячки.

— Если тебя раньше не отроет какой-нибудь Козелик и не инсталлирует играть в бильярд с трупом Рыбака. Спасибо. Нет уж, это элементарная гигиена: уходишь — убери за собой. Убери за собой тело.

— Мужа ты, однако, похоронила, а не сожгла.

— Так если он завещал похоронить…

Член у меня по-прежнему не стоит. Стыдно. Я даже пожаловался Эльзе, как мне стыдно. Не слишком умно жаловаться употребляемой женщине на мужские проблемы. Порочный круг: не получилось — понюнился — снова не получилось. Я, конечно, частично справляюсь с ней и другими частями тела, но все же… Как буднично подкралась Решающая Каверза! Да, вот что подлинная катастрофа, а не какой-нибудь там тайфун Марта. До сих пор член меня ни разу не подводил — ну, исключая нескольких естественных проколов в смертельно пьяном виде. Член — мой главный аргумент в межличностных отношениях. Я зарабатываю членом деньги, в конце концов! Паниковать вроде рано, подумаешь, несколько дней… От паники только хуже. Но отныне известно, что член может встать, а может, выродок, и не встать. Это делит жизнь ровно пополам. Включился обратный отсчет. У всех заготовлены завещания, только у меня нет. Интересно, было ли завещание у Рыбака? Я хочу трахать Эльзу, я не хочу ее огорчать! Она так ласкова со мной эти дни… Может быть, Мертвый (или Живой?) Муж был импотентом, и я просто излишне глубоко поработал над заданным образом? Где-то я слышал, что мужики с большими гениталиями часто ничего не могут.

Жерара Эльза увидит завтра. Сегодня не смогла. В Аркашоне Марта пожала лишь одну жертву — Рыбака. По-моему, неплохой исход. Добавь Марта в комплект Мориса, был бы оптимальный. Завещание у Рыбака было: дурень доверяет свои останки доктору Козелику. Не иначе метит в капралы Потустороннего Легиона. Как-то, черт возьми, все они связаны. Луи Луи обещает реанимировать плантации в кратчайший срок. Аркашон не потеряет звания устричной столицы! Наша буря была последним подвигом Марты. Она растворилась сегодня навсегда в Бискайском заливе. Сегодня двадцать пятый день моего пребывания на этом берегу. Двадцать пятый день аркашона. 15:10 в пользу плохой погоды. Впрочем, сегодняшнюю можно считать почти хорошей: моросит еле-еле, иногда даже выглядывает из-за туч солнце, ветер умеренный, и довольно тепло. Пусть будет 14:11.

Пухлую Попку я встретил на перекрестке Отрицания: шла из аптеки, несла пилюли Пьеру. Он простыл уже третьего дня, но хорохорился, что завсегда переносит болезни на ногах, и дохорохорился. Лежал теперь под толстым пуховым одеялом в крупную голубую горошину, пил чай. Увидав меня, запричитал о несчастном Рыбаке. «Один человек погиб во всем Аркашоне, и это — наш друг» — вот что рубило Пьера.

Мы оставили Пьера глотать таблетки. Выходя, я подобрал с тумбочки у двери оранжевый шар. Шлепнул его в пол между ног, шар отскочил ровно в ладони Попки, которая шла сзади. «Йес», — резюмировала Попка. Мы двинули к домику Рыбака. Попка сказала, что хочет присвоить на память какую-нибудь вещицу, а я подумал, что, может, в домике осталась марихуана. Удивился такой мысли: сдалась мне эта марихуана. Да и обыск там производился. Но проверить надо. Дверь опечатана, но не закрыта. У Рыбака вообще не было замка. Странно входить в дом умершего человека. Сапоги, телогрейка на гвозде, кружка с надписью «Истина во мне», спиннинг, радиоприемник, молоток… Безразличные вещи. Им нет дела до смерти хозяина. Неприятный запах, населявший комнатку, куда-то исчез. Коробка из-под сигар, на треть заполненная травой, лежит на самом видном месте. Мы покурили и занялись сексом. Член был крепок, как Вандомская колонна. В голом виде Попка оказалась похожей на ухающую жабу. Она старательно и очень широко разводила короткие пушистые ноги, обхватив руками крохотные ступни. Это было уродливо, но сильно меня возбуждало. За какие-то полчаса я трахнул ее трижды (причем третий гандон лопнул, когда я кончал). Трахнул бы еще, но презервативы иссякли. Лицо у нее при каждом стоне искажалось гримасой, словно я ее жестоко колотил или обижал как-то иначе. На краю зрения маячил, в такт фрикциям, оранжевый шар. Попка на память присвоила пропахшую ромом кружку с текстом про истину. Ночью с Эльзой снова ничего не получилось.

Тема: Handy
А.

Дата: 21.09.02 00:02

От кого: Александра <[email protected]>

Кому: Danser <[email protected]>

напомни свой номер (телеф) я потеряла блокнот

Я слишком привык к виду на парк Казино. Сочетание башни Казино и луны стало родным — почти как дурацкое деревянное панно с ящерицей, которое все детство висело над моей кроватью. Но в славной Аквитании ничего моего нет. Я — сезонный работник. Помог собрать урожай, сложил пожитки в котомку — и топ-топ дальше по кочкам-ухабам. А у меня ощущение, что я почти хозяин виллы «Эдельвейс». Вопиюще нелегитимное ощущение. Среди кадров будущей моей жизни, вспыхивающих во сне или при ходьбе, я часто вижу себя с Эльзой. Мы вместе устраиваем фестиваль уличных театров в Аркашоне. Мы мчимся в Париж. Эльза за рулем, я развлекаю ее прибаутками и кляну французов, которым другие французы запрещают торговать пивом. Слишком, опасно обыденная подробность. Я сижу с Эльзой на террасе ресторана Казино. Мы жрем устриц, запиваем их прохладным вином. Эльза, по обыкновению, шерстит газету, я беру ненужные ей тетрадки, лениво рассматриваю иллюстрации…

К благополучию привыкаешь трагически быстро. Мне уютно внутри этой сцены. Все логично: я ведь был нанят именно на роль хозяина. Мужа Хозяйки. Но роль кончилась, высохла. У меня теперь нет оснований владеть телом Эльзы. Пора покидать виллу «Эдельвейс». Партнеры расходятся по исходным позициям. Эльза остается при своих миллионах, а я — при шраме-запятой. Спасибо, хорошее бабло срубил на удачной летней гастроли.

Я открыл окно, и ветер донес со стороны вокзала привычный и всякий раз волнующий железнодорожный дух, в котором аромат мазута приправлен запахом самих рельс, и все это мелко поперчено обрывками сообщений о прибытии-отправлении. Вкус-запах дороги. Я могу через пару часов сесть в вагон. Поставить на место костец Отца с тыквенной башкой, не подпускать его ближе, чем в легкий ночной кошмарик. Забыть о Маске и Морисе. Который еще неизвестно где притаился в предрассветный час. Сидит за живой изгородью, обвивающей сад, лелеет зазубренный нож? «Рыбак — первая ласточка, — примерно так сказал больной Пьер. Ну, ласточку он не упоминал, но смысл такой. — За ним последуют другие». «Марта накрылась», — возразила тогда Пухлая Попка. «А смерть никогда не накроется, — сказал Пьер. — Всех мякишем подчистит с тарелочки». А я вот залезу в поезд, расположусь у окна, вытяну ноги, откупорю «Дэсперадос», и — не подчистит. Буду глазеть на квелые виноградники и — не думать ни о чем.

Утром, однако, я двигаю не на вокзал, а в «Монопри». За иссякшим в моем баре пивом. Бодавшиеся биг-борды разняли, и на одном из них уже красуется тизер regardez et ecoutez. Зеленый плюс, украшавший аптеку, оранжевые спасатели как раз подымают с асфальта. В вертикальной черточке стекла нет. А ведь в аптеке продается такая штука — виагра. Когда ее только изобрели и рекламировали на каждом столбе (правильный носитель для пропаганды эрекции!), я думал о несчастных, вынужденных подпирать мужское достоинство лекарством, с чувством торжествующего превосходства. Чувство превосходства дыбило член еще превосходнее. Про хорошее думаешь, что оно вечно. А оно не вечно.

От первой в жизни мысли, что виагра может быть адресована не только унылому ботанику с обгрызанными ногтями, но и мне, до момента первой покупки виагры прошло минуты полторы. Полминуты я думал, не будет ли этот жест необратимым, но победило желание порадовать Эльзу. Еще минуту я стеснялся обратиться к юной барышне за прилавком. Ведь очевидно, что она должна обо мне подумать: очередной импотешка. Хотя с виду еще ничего. Впрочем, о том, что я еще ничего, она думать не станет. Подумает лишь, что заявился импотешка. Барышня роскошная, по-шахматному точеная, бритая под пешку, с глубоким вырезом на блузке. Место таким не за прилавком, а на подиуме или киноэкране. Или у мужа под щедрым крылом. Для того, впрочем, они и становятся за прилавки, садятся в окошки почты и турагентств, чтобы на глазах маячить. С витрины их скорее заберут в правильный мир. Первый и последний раз я стеснялся в аптеке лет двадцать назад, при дебютной покупке кондомов. Тогда их еще не преподавали в школах и не продавали в автоматах. Тогда, как и сейчас, меня подавляла ответственность момента. Жизнь с этой секунды становится другой. Но тогда все только начиналось, а сейчас — наоборот.

— Вам на сто, на пятьдесят или на двадцать пять? — равнодушно интересуется барышня. — Сильную, среднюю или минимальную? Обычно мужчины берут среднюю.

— Минимальную, — поспешно оправдываюсь перед фармацевтической нимфой. Намекаю, что я не из тех обычных мужчин, которым уже нужна средняя. А тем более сильная.

— 12 евро — одна таблетка…

И всех делов. Я вступил в Клуб Потребителей Виагры. По немой рекомендации королевы Аркашона. Отходя от прилавка, я вижу в аптеке Фиолетовых Буклей. Пялятся в витрину с градусниками, меня будто бы не заметили. А виагру на прилавке — интересно, заметили?

Потом я пью «Дэсперадос» у фонтана и читаю инструкцию. Меня смущает фраза «Эрекция наступает только при наличии сексуального возбуждения». Никогда не знал, что эрекция и возбуждение — не одно и то же. Хотя, если задуматься, разница ясна. Возбуждение у меня вроде есть. Я хочу Эльзу. Хочу заставить ее кричать-метаться. Но возбуждения мало, нужна еще и эрекция. Эффект от таблетки — сказано в бумажке — наступает в течение получаса. Я звоню Эльзе, интересуюсь ее оперативными планами. Она покинет виллу не раньше чем через час. Я разоблачаю таблетку. Ярко-синяя, игриво выполнена в форме подушки. Можно ли запивать таблетку пивом? Больше все равно под рукой ничего нет. Вспоминаю Алькин рассказ о том, что продвинутая гамбургская молодежь употребляет виагру с ЛСД. Не для траха: для разгону кислоты. Я не пробовал кислоты, мне это мало о чем говорит. Надо погулять минут двадцать, прежде чем возвращаться на виллу. Я тщетно ищу на улицах Аркашона молодых дам. Одетых желательно пооткровеннее. Чей вид активизировал бы чудодейство синей подушечки. Как назло, ни одной привлекательной особы. Только на рекламных открытках, внедряющих традицию загорать топлесс, ничего себе телки. А живых нет. Да, есть сексапильная нимфа, продавшая мне виагру. Но если зайти в аптеку и начать на нее пялиться, она сочтет, что сегодняшний импотешка — заодно и маньяк.

Эльза в спальне, переодевается. Интересуюсь, можно ли заглянуть к ней на секунду. Эльза соглашается с легким удивлением. Она стоит перед зеркалом голая, лишь в матовых телесного цвета чулках с кружевным верхом. Я не отношусь к фетишистам, скупающим ташеновские альбомы про затеи с женским бельем, но сейчас, возможно, эти трогательные чулки подсобят виагре.

Я подхожу к Эльзе сзади и беру в ладони дыни грудей. Я просовываю ладонь между Эльзиных ягодиц и мну мясистое тесто. Виагра почему-то не спешит мне на помощь. Я внимательно слежу в зеркало за своими пальцами. Вызываю в памяти лягушачью позу Пухлой Попки. Вспоминаю, как в юности набивались ко мне домой друзья — смотреть порнуху, а пару раз и не только смотреть. А надо всем этим, как орел над скалистой долиной, парит мысль: нужно было брать таблетку со средним зарядом, как поступают обычные мужчины. И уж точно не запивать пивом. Я паникую, что, разумеется, не способствует успеху. Чулки только мешают — они неприятно скользкие, я не чувствую живой теплой кожи. Член наконец немного сжалился надо мной. Напрягся едва-едва: стрелки часов с полшестого поднялись дай Бог на четверть девятого. Я долго трахаю Эльзу в полчлена, пока не замечаю, что она далеко. Глаза ее пусты. Ей неинтересно. Я отваливаюсь на спину, из меня брызжет ничтожная жидкая струйка. Я думаю, так кончают молочные поросята. Безо всякой виагры. Эльза на прощание целует меня подозрительно слюняво. С жалостью.

Хэнди исполняет «Турецкий марш». Что-то надоел мне этот марш. Надо сменить пластинку. В трубке Алька. Голос глухой, как из бочки. «Ты где?» — спрашиваю я. «На вокзале». «На каком вокзале?» «На каком… На железнодорожном. В городе Аркашоне». Алькин стиль. «Вот я, вся такая, здеся, приехал». А если бы меня не было в Аркашоне? Выполнил задание и сменил дислокацию. А если я занят и не могу (или не хочу) ее видеть? Вопросы повисают в воздухе и тают колечками дыма. Альке их задавать бессмысленно. Она только плечами пожмет. Результат налицо: дислокации я не сменил, видеть Альку могу и хочу. Она сидит на перронной скамейке, пьет колу из жестянки. Быстрыми воробьиными глотками. После каждого глотка опускает банку к коленям и тут же вновь поднимает к губам. Я видел этот жест миллион тысяч раз. Раздражение, которое я накачал в себе, пружинисто отмахав 622 шага от виллы до станции, рассеялось вслед за дымом и вопросительными знаками. Алька замызгана, как младший школьник, удивший в луже мальков. Волосы свисают грустными ниточками, под глазами — глубокие тени. С общим туристическо-подростковым видом (джинсы, рюкзак, ветровка) дисгармонируют крокодильи туфли с острыми носками на высоких каблуках.

— Хочешь выпить? — спрашиваю я вместо приветствия. Во фляжке у меня плещется вискарь.

— Глоток…

— Хочешь в душ?

— А то!

До аккомодации шагов четыреста, но надо пройти мимо окон библиотеки мэрии, где обитают Фиолетовые Букли, мимо аптеки, где ждет принца нимфа, втюхавшая мне безмазовую синюю таблетку, и я почему-то не хочу, чтобы они видели сейчас Альку. Мы садимся в такси, заезжаем в аккомодацию, едем в отель, и я больше ни о чем Альку не спрашиваю. Только показываю ей из окна памятник Устрице. Надо же, смех смехом, а памятник и впрямь сразу стал достопримечательностью.

— Похоже на пельмень, — говорит Алька.

— Ван-тан?

— Нет, на русский пельмень.

Отель я выбрал недорогой; к каким, собственно, мы с Алькой и привыкли. Душ не в отдельном помещении, а прямо в спальне — два кубометра в углу, отгороженные полупрозрачными створками. Алька сбрасывает одежду смешной кучкой, напоминающей кошачьи какашки. Выражение лица у нее при этом такое, что, кажется, будь в номере камин, ворох накормил бы огонь. Есть женщины, которым раздеваться вредно: вылезая из блестящей обертки, они теряют сто десять процентов привлекательности. Собственно, таковы большинство моих заказчиц, но дело, конечно, не только в возрасте. С чумазой Алькой все наоборот. Нагота ей идет. Алька, может быть, слишком миниатюрна. Мяса, на мой вкус, маловато, но зато пропорции идеальны. Ребра под гладкой кожей выпирают уверенно и горделиво. Лобок неожиданно выбрит. Такого за Алькой не водилось, как и туфель на каблуках.

Я лежу на спине и смотрю на силуэт за пластмассовой створкой. Алька двигается преувеличенно быстро, словно пленка пущена на ускорении. Так поступают, когда хотят смыть не только банальную пыль трудов и дорог, но и душу, что ли, прополоскать. Боль смыть, стыд, обиду. Проститутка-дебютантка у Трюффо мылась с такой нечеловеческой скоростью, захлопнув дверь за первым клиентом. В таких ситуациях, наверное, кажется, что вода течет на тебя не тривиальной аш-два-о, а вместе со всеми своими архетипическими смыслами.

Омовение состоялось. Я лежу на спине. Алька забирается на меня. Мелко, как пьет, целует несколько раз в губы. Протягивает к моим губам задорный сосок. Грудь у Альки не больше теннисного мяча. Я беру ее в рот целиком. Алька дает мне вторую грудь. Колено ее нащупывает через брюки мою плоть. Все это тоже — большая новость. Алька была так же далека от искусства соблазнения, как я далек, скажем, от квантовой энергетики. «Раздень меня», — выдыхаю я и чувствую в своем голосе командирские нотки. Обычно я не говорю так с Алькой. Смущаюсь ее подчеркнутой независимости. Но Алька уже расстегивает пуговицы на рубашке, ремень… Сама вставляет в себя член, хотя обычно — по крайней мере, в моем случае — доверяет эту сладкую процедуру партнеру. Я кончаю почти мгновенно. Алька замирает, прильнув ко мне плотно, как лист бумаги к листу бумаги в закупоренной пачке. Лобок немножко колется. «Алька, у тебя новая прическа», — говорю я.

Алька машет рукой: «Не спрашивай». Хотя я и не спрашивал. Алька ползет к краю кровати, подбирает с пола пачку красного «Голуаза», прикуривает. Несколько секунд из всей Альки я вижу только зад сердечком. Я снова хочу. Грабастаю Альку, укладываю ее спиной на себя. Захожусь-задыхаюсь. Алька дает мне затянуться. На потолке — глупая люстра в форме свастики. Или паука. Сквозь окно виднеется вдалеке все та же башня Казино. Отсюда она больше похожа на фаллос.

Антуан ушел за шампанским и не вернулся. Так Серьезные Шашни приказали долго жить.

— Ты же не пила шампанского, Алька. Я еще удивился, когда прочел…

— Мало ли чего я не делала. С ним все как-то необычно… Впарил ведь мне, что нужно менять имидж. Надарил лифчиков всяких, вечерних платьев всяких, обуви. Я как корова на льду — с каблуков падаю…

— Не сказать, что ты приехала сюда в лифчике.

— Да я все бросила там, в Зальцике… Шел бы он в жопу, чертов Татлер. Только одни туфли взяла — кроссовки порвались. Мобилу еще подарил — я ее в речку выбросила.

— А лобок зачем побрила?

Я, конечно, употребил не «лобок», а более подходящее слово.

— Ну… Так типа изысканно.

— Это он так сказал?

— Да.

— И ты послушалась? Алька, я тебя не узнаю.

— Думаешь, я сама себя узнаю? — хихикает Алька. Настроение у нее хорошее. — Знаешь, какое-то буквально наваждение. Он такой…

— Какой?

— Да вот хрен его знает! Сейчас думаю — ничего особенного. Обыкновенный обдрисный мудак. Не могу понять, как меня угораздило… Но он, знаешь, облизывал меня как конфетку.

— А как ты его назвала? Чертов кто?

— Татлер.

— Это фамилия?

— Нет, детское погонялово. У него и в электрическом адресе — Татлер…

— Где-то я слышал такую кличку…

Ушел за шампанским и не вернулся. Алька всю ночь просидела у окна с видом на памятник автору «Турецкого марша». Что я делал в это время? Ага, паниковал, обзаводился щеколдой, дрожал под одеялом. Ближе к полуночи Алька побрела гулять. Долго слушала в пустынном переулке старого скрыпача в цилиндре. Замерзла, согревалась саке в японской забегаловке. Вернулась в гостиницу — Антуана нет. Сидела в окне до рассвета, выкурила всю траву. Отдам ей наследство Рыбака. Докурилась до полной остановки психики. Уснула в одежде. Утром получила мэйл от Антуана. Он писал, что связь их больше не имеет смысла. Просил его не искать. Клялся, что пережил незабываемые минуты, но все же сердце его принадлежит другой. Алька бы в тот момент все волосы выдрала подлой другой. Телефон она, оказывается, в действительности не выбросила, выбросила только сим-карту, а трубку оставила. Я прошу у нее поюзать трубку — моя восстановлению не подлежит.

С трах-трах-агентом я встречался однажды. В кафе «Эйнштейн» на Кудамм (искать у окна слева от входа, на столике — журнал «Шпигель»). Плюгавый, отдаленно напоминающий Мориса очкарик начинает с развернутого комплимента моим актерским талантам. Я так и понял сначала по телефону: речь пойдет о где-нибудь потанцевать. Говорит очкарик до приторности цветисто. «Ваши миметические способности если с чем и позволительно соотнести, так только с воинствующей эксклюзивностью вашей пластики…»

И столь же витиевато он обращается к другим моим телесным талантам, о коих он узнал благодаря длинному язычку одной прелестной особы, чье имя, разумеется, не может прозвучать в беседе двух джентльменов. «И попрошу хотя бы на пару минут повременить с реализацией желания переместить кофе из вашей чашки на мою манишку, ибо, хотя меня и не назовешь непривычным к такого рода репликам респондентов — не далее как позавчера мне не по своей воле пришлось слизывать с губ оказавшееся, впрочем, восхитительным мороженое тирамиссу, — хочется все же остаться в рамках политического диалога…» Видать, для трах-трах-агента отгрести в рыло — обычное дело. Многие особи обоих полов, доверительно сообщил мне агент, считают, что торговать своим телом недостойно мужчины. Зазорно. Хотя если отвлечься от предрассудков или, иными словами, сменить угол зрения, то становится ясно, что кого достойно. Что такое достоинство как таковое.

С такими идеями — тем паче в приложении к собственной персоне — сталкиваешься нечасто. Потому я в подробностях запомнил это свидание с агентом. Обложка «Шпигеля» с синюшной физией, сплавленной в компьютерном тигле из лиц полупрезидентов Буша и Гора. Голубая пепельница с эмблемой «Голуаз», белая с красным пачка «Лаки-Страйк Лайтс» и коричневая — сигарет агента. Хэнди с деревянным корпусом в руках агента. Неприятная трель и голос: «Да, Татлер, я вас слушаю».

Я выхожу в коридор, набираю агента и, не обращая внимания на то, что говорить он не может, а может перезвонить через десять минут, задаю свой вопрос. Исполнял ли в последние недели специалист по имени Татлер заказ на ублажение молодой русской девушки на территории Германии и Австрии. Агент, забывая, что не может говорить, выдает бравурную речь о конфиденциальности как основе христианской цивилизации, во всяком случае на нынешнем ее этапе, из чего я делаю вывод, что задание такое Татлер получал. Убийство крокодила, пошедшего на туфли, оплачено аркашонскими деньгами. Я звоню Эльзе, которой, конечно, тоже не до меня:

— Милый, я сейчас занята. Я перезвоню.

— Нет. Это ты заказала Альке… трахаля?

— Трахаля? — переспрашивает Эльза.

— Да. Трахаля. Деруна. Натяжчика. Кабанчика. Жеребца.

— Жеребца… Да, я. А что?

— Как что?!

— Чтобы ты к ней не рвался, милый. Ради тебя и меня.

— Эльза!

— Слушай, я перезвоню…

— Ты чудовище!

— Ты успокоишься и поймешь, что это преувеличение…

— Девушка раздавлена, выпотрошена, — сгущаю я краски. Завожу в себе пружину праведной ярости.

— Что теперь поделаешь… Я действительно занята. Я…

— Пошла ты…

Не перезвонит она мне. И трах-трах-агент тоже. Я отключаю хэнди. Алька не против, чтобы я перетащил сюда, в ее комнату, скарб с виллы «Эдельвейс». Наоборот, очень даже за. От отеля «Краб, который смеется» до виллы — шагов 650. Обратно — столько же. Вещей немного. Последняя рюмка текилы из Ее бара. Кот и девочка с картины смотрят на меня иронично. Думаю, не стырить ли кунстверк. Дорогая, наверно, нетленка. Минимум год жизни. С кем я хочу попрощаться, так это с костцом Отца. Голова — на плечах. Осматриваю шейные позвонки. Череп искусно прикручен тонкой проволокой. Тыквы не видать. Без дурацкого овоща скелет чувствует себя увереннее. Горделиво выпятил грудь, смотрит на меня свысока. Все-таки он здесь хозяин. Кончилась моя игрушечная власть над Кабинетом. Есть вещи, которые даются традициями и поколениями, а не наглостью и талантом. Я смиренно склоняю голову. Хочу дотронуться почтительно до грудницы. А как прощаться со скелетом? Остов Отца вдруг валится на меня, как будто его толкнуло в спину нечто, выпроставшееся из стены. Я едва успеваю его удержать. Странно обнимать человека без кожи и мяса. Хорошо, что он не рассыпался по косточкам. Не хочу оставлять после себя разрушений. Но какой-нибудь след оставить надо. Черный маркер на столе. Старинный глобус. Я ставлю небольшой, но жирный крест примерно в том месте Планеты Дождя, где еще не выстроили город Аркашон.

Двадцать шестой вечер месяца аркашон в городе Аркашоне. Примерно 15:11 в пользу плохой погоды. Сегодня — скорее хорошая. Небо напоминает драный халат Санта-Клауса. Сгустки красных выпотрошенных облаков. Ветер — теплый. Я показываю Аркашон Альке. Особое внимание уделяю загадочным лодкам-скорлупкам. Альке нравятся полоски водорослей. Она говорит, что они похожи на шпинат (Алька фанат шпината), ворошит их ногой, скинув уродливые туфли.

Ночью она неутомима, как оловянный солдатик. В среднем за год мы трахаемся с Алькой столько, сколько трахнулись сегодня. Алька прыгает на моем члене, как болванчик на пружинке, а я млею от счастья. Она снова со мной. Она наконец по-настоящему хочет меня. Я наконец могу подставить ей реальное плечо. Авось что-нибудь у нас да получится. Я и сам не слишком представляю, что должно получиться. Алька даже кричит, чего никогда не бывает, валится на меня, больно кусает в губы. Однажды она бросила меня вот так же, как сейчас бросил ее Антуан. В контемпорери-музее я отлучился в туалет, Алька сказала, что будет ждать меня у «женского Сигала напротив Элвиса с пистолетом», — и только через три дня прислала письмо с извинениями. Я заходился тогда в бессильной злобе: ну, погляди, поступит кто-нибудь с тобой, как ты со мной, — приползешь зализывать раны… Поступили. Приползла и зализывает.

Я думаю, что с утра надо купить Альке одежду. Размышляю, куда отвезти ее отдыхать после свалившихся потрясений. Может, на какие-нибудь Испанские острова, где еще можно купаться и загорать. Или на Сицилию. Или туда, где для нее открываются выставки. Я прикидываю, хватит ли у меня теперь денег, чтобы купить ей документы. Не хватит. Я чувствую себя ответственным за Альку, словно за дочь. Я набит ответственностью, как гранат ядрышками. Я едва не лопаюсь от ответственности, как переспелый гранат.

Из вещей Алька согласилась только на кроссовки и еще на уцененный свитерок «Шевиньон». Марихуане обрадовалась. Я не стал пояснять, что трава осталась от Доплававшегося. Когда мы сидели днем в «Пирате», уплетая под вино горячих улиток, в двери замаячила Пухлая Попка. Я напрягся, вспомнив, каким репейником сидела она при Эльзе. Но все обошлось. Через пять минут Попка уже щебетала с Алькой, как лучшая подружка. Вообще не закрывала рта. Сказала, что помогает Пьеру «инспектировать местность». Ищут площадки для фестиваля уличных театров. Парад-алле, например, уместно устроить в парке Казино. Пьер, оказывается, несколько дней назад получил от Эльзы аванс. На секунду меня кольнула преглупая ревность — почему Эльза не привлекает к подготовке фестиваля меня. Попка выкатила загадку:

Такой вот узор нарисовала Попка на салфетке, предложив соединить все 9 точек четырьмя линиями. Разумеется, не отрывая карандаша. Да, линии должны проходить через центр точек, а не по касательной. Наши с Алькой многочисленные попытки завершились провалом. Так не выходит:

Так тоже не выходит:

Попка сказала, что решение очень простое, потому она нам его сливать не станет — будет настроение, погадаем еще. Мы угощаем Попку эскарго. Сменяются кувшины вина, пепельницы. Все происходит очень быстро. Попка раскланивается, целуется с Алькой, шепчет мне на ухо, что Алька — клевая телка, уходит. Я сую в рот сигарету. Алька тоже. Я щелкаю зажигалкой. В этот момент раздается выстрел.

Судьба человека где-то записана. Хранится на неведомом жестком диске. Человек не знает, что стрясется с ним через час и через год, но вообще-то это уже записано. Иначе бы откуда валилось нам на голову столько совпадений-предопределений? Заглянуть в файл невозможно, он не для человека и не на человечьем языке, даже и мечтать глупо. И вредно: страшно ведь узнать конец цитаты. Но зачем-то хочется верить, что запись эта недоступная — есть. Без нее как-то совсем уж холодно и одиноко. Человек не хочет думать, что его жизнь — случайна. Что она вьется бухтой-барахтой, а не согласно важному замыслу.

Да, сам человек ничего не умеет поделать со своей жизнью и историю личную свою проживает строго однажды. Было бы весьма благородно со стороны какого-либо великого режиссера типа Феллини снять перед смертью фильм на пленку, которая очищается при воспроизведении. Возможен только один сеанс: тыща счастливчиков смотрят фильм, который исчезает по ходу трансляции. Видеозапись, разумеется, запрещена завещанием. Разумеется, какой-то самоделкин с помощью суперминикамеры запись все-таки производит, но и его пленка оказывается пуста. Или не пуста, но тут же умирают волнистые попугайчики, подружка, мама подружки и пр., пока самоделкин не догадывается уничтожить запись. Не всякое заклятие можно снять.

Я обожаю кладбища. И буколические сельские, скромно похованные по рощам. И напыщенные — посмертное фанфаронство скорее умиляет, нежели раздражает — Города Мертвых: скажем, парижские парки склепов и обелисков, похожие сверху на послания, адресованные космическому разуму. И лаконичные, что команда «пли!», воинские: геометрические шеренги крестов или даже всего лишь плоских табличек, вставленных в землю, как карточка в бэйджик. Тело гниет, кормит червячков и траву, а душа в это время испаряется. Темное, плохое, тяжелое впитывает милосердная почва, а воздух пропитывается светлым, славным, легким. Кладбищенский воздух полон грез и слез, снов и страданий. Серебряного смеха и прозрачной печали. Всего, что отличает нас от животных, от механизмов, от красных туш доктора Козелика.

В детстве, убивая лето в деревне у маминых родителей, я отлынивал от игр со сверстниками и часами слонялся по окрестному погосту. Фамилии и имена обитателей могил я старательно выговаривал по слогам, воображая, что так и вызывают духов. Как величали того магистра астрономии, чья могила пришлась мне по сердцу больше других, я запамятовал, но меня необычайно волновало, что здесь обрел покой настоящий магистр астрономии, пастырь небесных медведей. Небогатая его могила всегда была ухожена, и я часто сидел с травинкой во рту, опираясь на магистров камень. Передо мной высились два дуба-ветерана, и я, понимая, что место под ними — прекрасная площадка для будущих захоронов, не раз фантазировал, для кого Господь придержал это место. Быть может, для меня? Вскоре под одним дубом закопали бабушку, а еще через год под другим — деда. Тогда я уверился, что между мною и миром мертвых существует если не магическая связь, то взаимопонимание. В средние века, между прочим, у нас в Европке кладбища разбивали прямо на городских площадях. Днем меж крестов гульбанил рынок, ночью совокуплялись молодые озорники. Ни живых, ни мертвых соседство не смущало.

На похороны деда и бабушки меня не возили по малолетству или, может, занятости в школе. Никого из близких друзей мне провожать в последний путь не доводилось: гробы пошли, когда я уже слинял на Запад. Так что на скорбные церемонии я всего-то попадал — одной руки перебрать хватит. И все к малознакомым покойникам. И вот, с интервалом в три или четыре дня, я оказываюсь на двух похоронах кряду. Зарыли в Планету Дождя (во время обоих похорон шел дождь) двух небезразличных мне людей. Один из них похитил меня и подложил под нож Венецианского Хирурга. Враг, можно сказать. Но, глядя, как скрывается в яме, чей неровный прямоугольник напоминал хохочущий рот, черный гроб, я не чувствовал злорадства или освобождения. Другой, то есть другая, увозила с собой через Стикс энный объем моей спермы. Но, провожая в земную пазуху обтянутую неприятно розовым, как клубничный гандон, домовину, я не горел утратой. И символы — дескать, начинают спускаться в Аид твои женщины — меня не терзали. В обоих случаях я переживал острое чувство обыденности. По утрам солнце встает, а человек умывается и опорожняется. Муравей влачит соломинку в муравейник. Птица дважды в год далеко летает. Люди умирают, людей прячут в земле.

И просоленного до мездры мужлана, и хрупкую девушку хоронили без родственников. Его предки давно оставили временный мир, а жен и детей он не нажил. Про нее и вовсе ничего не удалось выведать: ни единого документа, ни единой ниточки к близким. Я так и не узнал ее фамилии. Обе траурные заботы взял на себя и, надо признать, добросовестно исполнил муниципалитет. А родные — ну так что родные…

Самый безутешный супруг — и тот утром почистит зубы. Добудет пасту из тюбика, чье пластиковое тело еще бережет вмятины, нанесенные мертвыми ныне пальцами. Эльза рассказывала мне такую теорию: раньше люди переживали смерть легче потому, что семьи были большими, дети вылуплялись взводами и потерять половину личного состава жалости не составляло. А теперь смерть переживается легче потому, что фатально возросло количество событий. С нами происходит так много всякой всячины, что даже костлявая имеет право, условно говоря, лишь на 15 минут владычества над душами задержавшихся на Земле. И раньше, короче, смерть переносилась легче, и сейчас — легче. Провожающих на похоронах практически не было. На первые почему-то пришли Фиолетовые Букли. На вторые — Эльза. Я ее не узнал. Высокая дама без возраста в ниспадающих черных одеяниях, в черном капюшоне. Лицо бледное и бесстрастное, как у нераскрашенной статуи. Молчаливая долгая молитва. Поняв, что это Эльза, я почему-то взмахнул руками, как ветряная мельница. Видимо, пресек безотчетный порыв подойти. Зачем она здесь? Присутствие ее странно меня возбудило. Мне захотелось станцевать, двинуть пафосный спич, спрыгнуть на крышку гроба. Пока я бодался с нахлынувшими страстями, Эльза исчезла.

Скоро я тоже незаметно ухожу с похорон и у поворота на аллею, где похоронен Утоплый Муж, едва не наскакиваю на Эльзу. И опять хочу подойти, и опять обрываю себя. Зайти к Мужу? Я не был у него после двух первых неудачных визитов. Может быть, получится с третьего раза. Но не сейчас.

Путь от погоста в Нижний город лежит мимо виллы «Эдельвейс»: я не взгляну в ее сторону. Я захожу в «Монопри» за «Дэсперадос» и рулю на пляж. В поисках мест, где меня трахнула Пухлая Попка и исколбасили толстяки. Это небезопасно, Мориса еще не поймали. Но я хочу видеть, в какой форме свернулись водоросли в этих точках. Возможно, мне будет спущен какой-нибудь важный знак. Хочу и не нахожу — ни точки секса, ни точки войны. То ли здесь, а то ли там, а то ли сотней метров на Восток. И не были ли эти два места одним? Я иду к вокзалу. На всех столбах — ксероксы морды Мориса. За его сплющенный котелок обещано 10 000 евро. Я бы не дал за его жизнь и десяти. С другой стороны, это цена моей безопасности: и при таком взгляде цифра безбожно занижена. Кинозал «Олимпии» завтра закрывается на ремонт. На вокзале нет кофейного автомата. В то утро память меня обманула. Как бы я обломался, доперевшись до станции и не обнаружив теплого пойла! Полтора евро у Рыбака похищены зря.

Я никак не могу восстановить название одного раннего фильма Ежи Сколимовского. Короткометражки, герой которой теряет жену на финише свадебного путешествия. Молния убивает жену. Вдовца переклинивает, и он повторяет весь маршрут в обратной перспективе. Заходит в те же музеи и магазины, где совсем недавно был с Ней. Заказывает те же десерты в тех же кафе. И танцует. Передвигается косым журавлиным шагом. Закинув руки за голову, вращается на площадях у зеленых фонтанов, которые так хороши в контражуре. Встречные шарахаются от него. Меня так потряс его вольный танец, что, кажется, именно тогда я подумал о таком аттракционе: танцевать кино. На перекрестке Отрицания под мелким дождем я вторично исполняю умирающего кита. На этот раз — без истерики. На мокрый асфальт не падаю. Балансирую, как водоросль в воде. Кит-убийца таит надежду, что меж молний гарпунов можно утечь, как меж дождевых струй. Меня никто не видит: улица пуста, и в окрестные окна никто не выглядывает, я бы почувствовал. Как я всегда чувствую того небесного оператора, который ежесекундно снимает нас: снимает — и показывает другим.

Может быть, с третьей попытки нам с Эльзой удастся перекинуться парой слов. Она сидит в кафе с видом на мэрию и Устрицу. В том, где я злыдня Мориса пивом облил. Пьет мелкий кофе. Губки усердно поджаты, корпит над лэп-топом, к которому еще присоединен хэнди (видимо, для пущего интернету). Она уже переоделась: в то строгое коричневое платье, что делает ее похожей на служанку в богатом доме. Вообще странная сцена — женщина с гравюры, облепленная хай-тэком. Дождик прервался, в щель меж облаков высунулось солнце, непривычно ярко бьет Эльзе в спину, она сидит словно в золотом луче, от чего эпизод кажется еще менее правдоподобным. Увидав меня, она спокойно, будто мы именно в это время тут встретиться договорились, отодвигает от столика второй стул. Игнорировать предложение глупо. Лицо у Эльзы бледное, но как-то воинствующе свежее: такая Снежная Королева. Будто чужие горести хоть и вызывают ее сочувствие, но прибавляют здоровья.

— Добрый день, бука, — так неожиданно приветствует меня Эльза. Обезоружила одним словом: теперь я забыл о своих претензиях и думаю лишь, как реагировать на «буку».

— Вовсе не бука, — буркнул.

Эльза разворачивает лэп-топ. В нем есть режим зеркального монитора. Я слышал о таких фокусах, но свое компьютерное отражение вижу впервые. Волосы у меня грязные, свалявшиеся, харя распухшая, исцарапанная и действительно крайне набыченная.

— Солнце вышло — улыбнись, — командует Эльза, и я послушно тренирую улыбку. Бормочу что-то про хорошую погоду.

— А в Париже наводнение, — сообщает Эльза. — В Лувре подвалы затопило, куча чего ценного покалечилось. И по всей Европе реки пошли из берегов. По Рейну все города в воде. Прагу опять заливает.

— Караул, — только и говорю я.

— И Этна опять ворчит, — довершает Эльза мрачную картину континентальных неладов.

— Конец Христианства, — ответа умнее я не придумал. — Пора строить ковчег.

— Пора перекрашиваться, — говорит Эльза. — Менять идентификацию.

— На что? На доски для ковчега?

— Ковчег, в общем, более-менее построен. Мировой капитал. Транснациональные, пардон, корпорации. Нужно жаться к большим деньгам. Они как-нибудь спасутся.

— Ну как же корпорации могут спастись от вулкана и наводнения? Стихия мне, например, тем и мила, что не разбирает богатых и бедных.

— Ну-ну. Не разбирает. Мы с тобой переждали нападение Марты в теплой постели за крепкими стенами, а Рыбак пытался выжить в маленькой лодке. Результат, в общем, налицо… Конечно, против прямого удара астероида деньги бессильны. Пока. Но скупить наиболее безопасные земли, сесть задницей на оставшиеся ресурсы — это можно…

— И что же вас сдерживает?

— Нас?

— Ну, эти самые корпорации. И лично тебя.

— Меня… Не знаю. Для этого нужно переступить через локальные ценности. Грубо говоря, отнестись к односельчанину из Аркашона так же, как к негру из Центральной Африки.

— Извини, я все же не совсем…

— Да все понятно. Тебе ведь не очень жалко африканов, которые там у себя с голоду дохнут целыми племенами. То есть тебе просто на них наплевать. Наплевать?

— Ну, не наплевать…

— Их же нет в твоей жизни. Дышать они тебе не мешают. Ночами в окна не барабанят.

— Ну, в общем, да. В смысле, нет.

— Вот. А на девчонку, которую сегодня зарыли, не наплевать. И даже на Рыбака вонючего, который тебе муди отрезать хотел, — не наплевать. Ты себя с ними идентифицируешь, примеряешь их судьбу…

— И ты предлагаешь, значит, идентификацию менять?

— Ну конечно. Хватит позиционироваться европейцами. В них давно нет драйва. Ни во что не верят, кроме своей истории. Да их скоро просто и не станет. Нужно как-то иначе позиционироваться. Теми-кто-спасется.

— За чужой счет?

— Это уж как пойдет. Видишь, сейчас вернулось значение тупой физической силы… Мы ведь брали другим — умом, технологиями, общественным договором. А теперь в моде другая концепция: хлоп в лоб — и весь разговор.

— Ты имеешь в виду этих… талибов всяких?

— Не только. Во всех расах сейчас наверх полезут козлы. И то: если спросить у населения, как должны решаться проблемы — на риторическом уровне или прямым ударом в лоб… С адвокатом то есть или без адвоката. Большинство, боюсь, выберет в лоб, потому что общение с адвокатом требует умственного усилия и соответствующего менталитета. И это большинство — наши естественные враги. Что поделаешь?

— Эльза, а как же фестиваль уличных театров?

— А что фестиваль?

— Ну ты же готовишь фестиваль. Здесь, в Аркашоне, а вовсе не на гипотетической территории транснациональной корпорации…

— Что поделаешь. Живу-то я пока здесь. Когда еще для богатых орбитальную станцию построят или материк выделят… Пока-то маяться в Аркашоне. Я же на вилле у себя цветочки выращиваю. Вот и фестиваль.

— Мориса, кстати, когда поймают?

— Боишься?

— Да нет, так спрашиваю, из праздного интереса… Он, разумеется, в меня не собирался стрелять. Так, случайно…

— Луи в городском совете выступил, предположил, что убийцу спрятал кто-то из зажиточных горожан. Чтобы и дальше его как убийцу использовать. Почти впрямую на меня намекал…

— Ничего себе.

— Но я его не прятала… Так что — ищут. Фотография во всех аэропортах-вокзалах.

— Ясно… Ладно, пусть ищут. Я отсюда уезжаю.

— Когда ты собираешься?

— Завтра, может. Или сегодня…

— Слушай, задержись на несколько дней.

— Зачем это?

И Эльза рассказывает зачем. Приехав в Сент-Эмильон к Жерару, она встретила около деверева дома старикашку Луя. Луй посмотрел на нее сверху вниз, презрительно-торжествующе отклеив нижнюю губу. Эльза переполошилась. Устроила Жерару допрос. Ну, не допрос — он, в общем, ничего скрывать и не собирался. Новости неутешительные. То есть для Эльзы неутешительные. Для Жерара — наоборот. Луи Луи нашел где-то, что ли, в ЮАР суперпуперспециалиста, который обещает поднять Жерара на ноги. Считалось, что спасение невозможно, однако вот обнаружился один пуперспециалист. Луй предлагает Жерару медицинскую услугу в обмен на исполнение обещания Отца. То есть на наследство в обмен. Жерара идея заинтересовала. Еще бы — кому хочется десятилетиями обходиться без задних, что называется, ног. И если операция пройдет успешно, не видать Эльзе орбитальной станции как своих ушей.

Короче, Эльза делает мне предложение, которое я заранее уже крепко обдумывал. Я должен пойти к Жерару, приняв образ Мертвого Мужа. Ну, остается грим: с пластикой и энергетикой, по мнению Эльзы, все давно в порядке. Увидев Воскресшего Брата, Жерар, конечно, слегка офигеет, но к голосу крови прислушается. А план такой. Жерар, ясно, соглашается с предложением Луи, пусть старик выписывает из Африки своего айболита. Жерар подмахнет бумагу: дескать, в случае благоприятного исхода хирургической процедуры собственность дома «Эдельвейс» переходит городу Аркашону. Но бумага окажется недействительной. Жерар заранее сочинит-заверит другой документ: где если на каких-то ксивах росчерк в конце его подписи будет длиннее пяти, предположим, мм, то ксива эта недействительна, ибо подписана под угрозами и давлением. Ну, на суде — если до него дойдет — Жерар должен будет рассказать, что Луй как раз давил-угрожал. Что, в общем, святая правда. И в результате Луй остается с пустым длинным носом, а денежки — в семействе эдельвейсовых. И мне за услуги предлагается 5 процентов, что по курсу на сегодня составляет…

— Двадцать пять процентов, — сказал я.

— А ничего не слипнется и не лопнет?

— Ну, это уж мое дело. Если слипнется или лопнет — тоже закажу на вырученные денежки крутого Гиппократа.

— Хорошо, десять.

— Двадцать, Эльза.

— Десять, танцор. И то пять — надбавка в память о твоем рекордсменском поршне.

— Обидная, между прочим, шутка.

— Извини. Значит, десять процентов в случае удачи. В случае неудачи — ну, получишь штуку за беспокойство.

— А там точно Жерар сидит? Ты всмотрелась в него? Это не твой Оживший Муж?

— Вот… Не знаю. Я уже сомневаюсь. Всматривалась, конечно, и вслушивалась как могла. Похож — и на Мужа, и на Жерара. У меня просто голова кругом… В общем, я не смогла ничего решить. Запуталась. Он, знаешь, трогать-то себя не дозволяет, ходить — не ходит, голос ржавый, лицо заросло… Освещение мизерное, почти темень. Ароматными палочками все провоняло — по запаху не различишь.

— М-да… А если это все-таки Самец?

— Значит, провалится наша блестящая операция. Что тут поделаешь?

В общем, я опять согласился на ее предложение. И не стал противиться возвращению на виллу «Эдельвейс». Эльза обещала, что там меня с гарантией не достанет пуля Мориса. Я настоял на смене всех замков: за годы дружбы-службы Морис мог двести раз вылепить себе подлой украдкой запасные ключи. Хотя, конечно, возвращаться в четвертый раз в одни и те же комнаты… Отлив-прилив.

— Камикадзе пришли с новой концепцией времени, — вот что еще сказала мне Эльза. — Помнишь, мы рассуждали, как включить время в рынок?

— И что?

— А то. У них реально другое время, дискретное. Сегодня — точка подвига, завтра — 11 гурий в Раю… С ними расплатились будущим.

Ночью я вновь ударяю лицом в грязь. Надежда, что я не трахался трое суток ни с кем, и сам себя не удовлетворял, и, стало быть, пороху поднакопилось в пороховнице… не оправдалась такая надежда. Пещеристое мое тело вновь отказывается наливаться спелой кровью. Напряженно думая, что не смогу, я и не могу. Эльза целует меня в щеку и засыпает. Впервые мы остаемся ночевать в кровати Мужа. Эльза сопит, а я как раз заснуть не могу. Постель кажется перекрахмаленной: выталкивает, как вода. Думаю о последнем — том, что исчезает с пленки — фильме Феллини и почему-то вижу крупным планом рот в алой помаде и складчатый, как кожа шарпея, старческий член, не желающий возбуждаться. Вспоминаю Попкину Игру. Я убежден отчего-то, что, если втемяшить в яблоко пробку от шипучки, кто-то за тысячи километров отсюда вздохнет спокойнее. Во сне фигурки для Игры почему-то называются «пенатами». Сиамские из Тулузы начинают разделяться прямо во время выступления на фестивале…

Утром пью кофе в столовой с Эльзой. В легком домашнем платье с африканскими мотивами она выглядит аппетитнее, чем круассаны на тарелке. «Бывают люди-эспрессо, — говорю я, — а бывают люди-каппуччино». «Да, — отвечает Эльза, — и люди-эспрессо — очень часто без сахара». «Да, — говорю я, — а у людей-каппуччино чашечки сплошь и рядом с отбитой ручкой». Потом Эльза запирается с бумагами, а я иду гулять. Солнце вовсю. Для конца сентября очень тепло. 14:16 — хорошая погода уступает плохой совсем немного. Вот-вот настигнет. Когда я уже во дворе, Эльза высовывается из окна: «Ты к Пьеру не зайдешь? Пусть он мне позвонит». У ворот парка Казино ест мандарин молоденький полисмен. В магазине мороженого громко играет музыка. Toujours, toujours, toujours — флегматично выводит мужской голос. И снова — Toujours, toujours, toujours. Я потусовался у витрины до конца трека, помедитировал на ванночку с фисташковым мороженым. Других слов в песне не обнаружилось.

Пьер лежит-болеет. События последних дней + кладбищенский дождь срубили его под корешок. Мертвецов наших жалеет, но еще больше, конечно, себя жалеет. Приговаривает-повторяет: «Железная логика. Как при сотворении мира: сначала мужчина, потом женщина. Следующий — старик». Я возражаю, что не то что железной, а вовсе никакой логики в этой триаде не нахожу. Пьер твердит, что уже слышит призывный бас Последней Трубы. Я, чтобы ободрить его, смеюсь — впрочем, несколько натужно:

— Я припомню через год на фестивале эти слова, Пьер. Если ты меня пригласишь, конечно. Ну, по блату. У тебя уже есть какие-то идеи?

— Я отсматриваю коллективы! — важно заявляет Пьер. — То есть только собираюсь, но уже есть креативные наработки. Оказывается, в Тулузе квартируют сиамские и, говорят, очень недурные!

— Если их не разделят до следующего лета, — говорю я.

— Дак кому же они нужны, разделенные? — удивляется Пьер. — Так-то они хоть друг другу нужны… Ой-ой… С утра сегодня еще горло заболело, вообще хана… Обидно: микроб такой мелкий, а от него целый человек болеет.

— Ну, а представляешь, будь он размером со слона?

— Да уж. Пусть лучше мелкий… Ты в Нотр-Дам сейчас не собираешься?

— Не знаю, — моя очередь удивляться, — могу зайти. Надо?

— Если бы зашел — поставил б за меня свечку.

Храмов, в отличие от кладбищ, я избегаю. В Нотр-Дам местный за весь аркашон не забредал ни разу. Пил на постаменте Белого Распятия, вокруг ходил — это было. Храм ощерен горгульями, храм — крепость. Едва ты пересекаешь порог церкви, включается Божественная Воронка, она же Трансцендентальный Кондиционер. Храм вытянут в длину, будто кит, и в высоту, как фонтан кита. В эти зияющие пустоты выворачивает человека. Человек растворяется в торжественном гуле, звоне, мычании, лепете. Махина Веры гудит. Мне не нравятся кабинки для исповеди, зарешеченные мелкой клеточкой: пылесосы, призванные освободить меня от всего Слишком Человеческого. Чтобы я вписался в Махину. По мне, если растворяться, так не в религии, а в Вечном Дожде. По-новому ангажироваться.

Вот вокруг Храма ходить — тема. Незримым контуром обводить. Кельнский, скажем, собор я обвел десятки раз: шагов 500 примерно. Снаружи профанное, внутри сакральное, а я — по контуру, по ободку, между… Хотя на риторическом уровне я в Бога верю. Обращаюсь к нему, повторяю надлежащие заклинания. А ритуалы — у каждого свои. Я, например, танцую.

В храмах танцевать тяжело. Храм, как и танец, — попытка ухватить чувство, когда оно только отрывается от человека, отлить крик души в гладкий выстрел колонны, увидеть, что твоя страсть имеет форму алтаря. Храм, как известно, повторяет пропорции человека — и получается избыточность, удвоение. В Кельнском соборе, запалив однажды свечку, я долго стоял-раскачивался с нагревающейся шайбочкой в руке перед пятью рядами свечных площадок, похожих вместе на амфитеатр, и долго не мог решить, где оставить огонь. Потом догадался сравнить свечу с собой-зрителем: прикинул, какое бы свободное место я предпочел, придя на это представление. И выбрал, по обыкновению, с краю, где людей-свечей — поменьше. И, выходя, довольный танцем, на залитую солнцем площадь, щурясь, двигаясь на звук, на трескучий стук роликов об асфальт, я упал. И крепко расшиб нос.

Но не стоит сдаваться. Стоит покачать бедрами перед тяжелой кованой дверью. Присесть несколько раз на корточки, вытянув перпендикулой руки, кончиками пальцев коснувшись ручки с лавровой листвой. Раз уж преследует меня тема плывущих, станцую Пловца. Скользну кролем под сакральные своды. Расправляется лучезапястный сустав, рука рассекает воздух. Дверь открывается: щуплый молодой служка уставился на меня лемуровыми глазами. Я понимаю его удивление. Я спрашиваю:

— Могу я видеть отца Бекара?

Служка было шарахнулся от меня встревоженной тенью, но затормозил:

— А вы кто?

С языка едва не сорвалось «Повелитель мертвецов», и шутки хуже в данный момент придумать было нельзя.

— Я его друг, — это скупое вранье показалось мне уместным у краснокаменного шапито Бога.

— Нет… Вы не можете его видеть. Ведь он закрыт.

И отступил в сторону, давая мне дорогу. Пловецкое движение уже включено, мне трудно сразу перейти на гражданский шаг, но и руками молотить ионы уже неловко, а потому я пробираюсь в чрево церкви на паллиативных цыпочках. Тихие темные тени окружают роскошную дубовую домовину. Верткий священник читает за упокой. В самом центре мозга образуется твердый синий шарик, начинает гудеть и зудить, испускает разряды, они просачиваются через глазницы, и я вижу лазерным зрением сквозь черный параллелепипед. Дуб растворяется. Крючконосое лицо Бекара дышит ненавистью, будто танатос застукал его в разгар яростной анафемы. Трупу не нравится, что я подглядываю? В глубине сумрака мелькает от гроба тень, похожая на Маску Баутту. Голова звенит мелкими суетливыми болями, сотней сразу, — я выбегаю из Нотр-Дам. «Инфаркт, — шепчет мне служка. — В полдень, ровно на двенадцатом ударе. Как молнией срубленный. Карьера, между прочим, серьезная предполагалась: только что назначен председателем комиссии по верификации чудесных явлений при Бордоском епископате». Этот чудовищный канцелярит служка выговаривает с благоговейным придыханием.

Бекара хоронят в соборной ограде, а я решаю — раз уж такая пьянка — наведаться на городское кладбище, к Идеальному Самцу. Наступает решающий момент — может, удастся все же энергии подсосать. Придется кстати.

Вот, здесь лежит человек, с которым я временами путаю себя… Красные ягоды на могиле — словно капли крови в траве. Будет ли мне велико ощущение — ведь Самец был крупнее меня? Снова, как и перед гробом Бекара, в мозгу начинает зудеть синяя горошина, и — земля расступается. Тлеющие энергии, взвесь праха, тень контура… Объект обнаружен, но контакта нет. В могиле другой человек. Там нет Утопшего Мужа.

У Рыбака, кстати, в ту секунду, как я ему тогда врезал, каблук сломался на сапоге. Так что он еще и поэтому упал.

«Ты удивился почтальону, доставившему тебе это письмо? Ему надо было улететь В Австрии у дроздов образовались неожиданные проблемы Еще года два, как они начали помирать от непонятной болезни и едва ли не налету Прикинь, были дни, когда весь Музейный парк был усыпан мертвыми птицами, — мне рассказывали.

Ученые, в говне моченые, вирус обнаружили лишь через год Называется usutu, вызывает разложение печени и воспаление мозга А что у птицы за мозг? — тьфу! Ученые чо-то там помутили, но следующим летом птицы снова затеяли помирать К дроздам присоединились синицы и сороки.

Ananova пишет, что повсюду в городе развешаны плакаты с просьбами жертвовать средства на исследование таинственного феномена Создана гражданская инициатива «Спасем наших дроздов!», а также координационное бюро «Птичья жизнь» под руководством профессора микробиологии Норберта Новотни Последний призвал граждан приносить в бюро все обнаруженные трупы птиц или же присылать их по почте, тщательно завернув в полиэтиленовый пакет…»

Впервые, кажется, читаю ее почерк. Каждая буковка выписана отдельно и аккуратно. Так и вижу усердный кончик алого языка. Будто ребенок выводил или больной человек, отвыкший от рукописной практики. Да и кто в наше время от нее не отвык? Буквы тщательные, но кривенькие, словно подвыпившие, и на каждом шагу бравируют завитушками, как хвостами или шарфами.

На традиционную коду «А. из…» сил не хватило. Пальчики устали. Следует ли из письма, что Алька обратно в Вене, или просто переливает информацию из сети? Вена далеко, дрозд не долетел бы. Впрочем, что это я: долетел бы, как миленький. Откуда-то, короче, долетел, сел на карниз, требовательно ковырнул по жести клювом. Окно у меня было распахнуто: на улице очень тепло (16:16, хорошая погода сравняла наконец счет). Шейку дрозда обвивала алая ленточка, к которой и привязан свернутый в трубочку листок. Дрозд отдал письмо, протрещал руладку и был таков. Ответа не ждал.

Смерть Пухлой Попки подействовала на Альку как инъекция столбняка. Почти сутки она молчала, не ела и не спала. Сидела в кресле и смолила один за другим косяки из рыбацкой травы. Ночью я пытался уложить ее в койку, но она отказалась наотрез, и мне тоже было как-то неловко дрыхнуть. Каждый битый час я выныривал из слабых объятий Морфея: силуэт в кресле мог показаться мертвым, если бы не тревожный огонек джойнта. Иногда Алька что-то бормотала. Мне послышалось слово «аккредитация».

Наутро маятник качнулся в другую сторону: Алька возбудилась и следующие сутки провела в жутком фебриле, в сильном ознобе. Пуля до нас не добралась — самую малость. Так и не узнали мы, способна ли она воспламенить сигареты. Попка, пробираясь к выходу, увидала за стеклом злодея со вздрюченным стволом и, не раздумывая, бросилась в его сторону. Поскакала-покатилась хоббитом-колобком. Пуля вошла ей в сердце. Попка стала Луной. Поднялся переполох, убийца бросил пистолет и сбежал через пляж в Дикий Город, в сторону хижины Рыбака.

Алька решила не оставаться на похороны. То есть в виду деликатности ситуации она облачила свое решение в вопросительную формулу («Можно я не останусь? Я лучше дерну»), но суть от этого не меняется. Механизмик щелкнул, и Алька встала на тропу. Сказала, что, раз уж такие зацвели печальные знаки, пора в Москву. Друзья, мама и все такое. Ее, конечно, стопанут на границе, попарят часиков 50-100 в кутузке (Алькиной подружке одной не повезло: держали неделю), осудят за нарушение визового режима и шуганут свояси хлебать. «И как же ты потом снова въедешь? С такой кляксой в черном компьютере» — «Да фигня. Делается паспорт с другой транскрипцией фамилии, и вся фигня. Жаль, не получится привезти друзьям конопляного гостинца. Они там, в России, прикинь — листья курят!» — «А мы здесь их не курим?» — «Ты что! Мы здесь только соцветия…» Но, с учетом непременной кутузки, за четыре дня Алька в Россию попасть не могла. Плюс время на полет дрозда. В общем, письмо из Европы. И из сердца моего потек будто бы мед, который я усиленно ем в последние дни.

С Эльзой от вести о Неизвестном Дублере истерика произошла. Для начала она неожиданно стащила туфлю и заколотила острым каблуком по перилам беседки, оставляя на дереве рваные вмятины. Запустила руки в волосы, потом воткнула в рот худосочную сигарету. Удивительно: она сразу поверила, что в могиле подменный мертвяк. Я, конечно, натаскан на энергетику Идеального Самца, но все же покойников сквозь землю еще не идентифицировал. Гарантировать успех не могу. Я бы, короче, в такой ситуации себе не поверил. Но Эльза верит.

Вечером мы идем с ней гулять. Это я предложил сходить к океану. Втайне думаю попросить Эльзу показать мне место, куда вынесло труп Мужа. Может быть, это что-нибудь прояснит. Из библиотеки выходят навстречу нам Фиолетовые Букли:

— Будьте любезны, это просили передать вам.

— Мне? — спрашиваю я одновременно с Эльзой.

— Нет… Да… И вам, и вам сразу. Одновременно.

И Букли словно бы тают в воздухе — мы не успеваем даже спросить, от кого передачка.

Иногда я танцую лежа, в одиночестве, во тьме, не шевелясь. Внутри мышцы происходит все то напряжение, что должно финишировать вздрыгом ноги, или всплеском руки, или бризом брюшных складок. Но я задерживаю движение внутри. Я ощущаю себя плодом, который отказывается лопнуть. Кувшином, мелко звенящим от яростных фрикций запеленутого в медь джинна. Танец такой может продолжаться долго — до получаса. И после танца я не засыпаю, лежу на спине и слушаю, как рокочет море.

Еще одно существо, представленное всеми размерами, — улитка. В Музее естественной истории я видал и улитку чуть больше рисового зерна, и улитку размером с колесо грузовика. Диапазон — серьезней кошачьего. Хотя он сгинул в доисторическом прошлом, этот баснословный диапазон. Нынче улиток с колесо грузовика не бывает. Их экологическую нишу заняли колеса грузовиков.

Тема: Oiseau

Дата: 28.09.02 23:59

От кого : Danser <nfywjh @hotmail.com>

Кому: Александра <aliaalia@ yandex.ru>

Дрозд был. Сразу упорхал — я не успел послать с ним ответа. Все забываю тебя спросить, не помнишь, как называлось это кафе — ну, где мы фотографию видели, на которой молодежь прикуривала? Не помнишь? Вдруг помнишь. У меня предчувствие, что завтра все закончится. Ну, вся эта история. И я буду свободен. Ты еще в Европке? Может, повременишь пока? Где ты? Я бы к тебе приехал.

 

ВТОРАЯ ЧАСТЬ

Я всегда хотел быть первым. В походах я всегда нес самый тяжелый рюкзак и, если надо было развести костер в дождь, первым вылезал из палатки. Однажды, когда старшие ребята собрались повесить на Старом Пляже кошку и никак не могли решить, кому надевать петлю, кто-то из них указал на меня, и я, ни секунды не медля и даже опережая, согласился и повесил кошку. Я долго гордился этим своим поступком. Потом я его забыл, а потом, уже в зрелом возрасте, вспомнил, и мне стало стыдно, и я вспоминаю эту кошку — кошка была серая и драная, с рыжими пятнами — все чаще, и, когда жизнь моя повернулась так, что я всерьез стал подумывать о петле и веревке для себя самого, эта кошка просто всю память мне перегородила. Я помню ее голос, и царапины помню, которые она оставила мне на руке.

Его я хотел ненавидеть, и не мог. Я был болен им. Я долго не мог признаться себе, что просто завидую. Самой лютой темной завистью. Ведь это он должен был завидовать, с точки зрения здравого смысла победителем чаще выходил я. Он должен был завидовать мне. Но все происходило наоборот. Он продолжал относиться ко мне, как к младшему, навеки младшему. И он имел основания, вот что было обидно. Он с самого начала знал о жизни что-то, чего не дано было мне. Я жил наружу, он — внутрь.

В реальности я уже к десяти — моим десяти, его одиннадцати с хвостиком — годам догнал его ростом и статью. Нас стали путать. Сначала я этим гордился — как же, догнал старшего, — но потом стал обижаться. Как же нас можно путать: я такой красивый, стройный, энергичный, а он… У него не было таких блестящих глаз, его тусклый взгляд, казалось, всегда был обращен внутрь. Он всегда смотрел при ходьбе в землю, плечи его рано ссутулились. Мои волосы кудрявились здоровьем, его — свисали с плеч высохшей травой. Нас невозможно было спутать, но иногда нас все-таки путали, и я хорошо помню, как мне это не нравилось. Я мечтал быстро вырасти еще много выше Жерара, чтобы уже никто не смел сказать, что я — это он. Жерару все это было безразлично, и его безразличие злило меня, и я завидовал больше и больше.

Я хотел быть первым до такой степени, что долгие годы даже учился лучше Жерара. А ведь Жерар был умнее меня, въедливым аналитичным умом, и усидчивее меня, он много времени проводил за размышлениями, но учился хуже. Дело в том, что он интересовался очень немногими предметами: одни, например геометрию, он изучал с какой-то фанатичной яростью, но совершенно игнорировал другие — историю, например. По этим ненужным ему предметам он всегда имел плохие отметки. К средним классам я тоже забросил науки, знание стало мне казаться делом, что ли, немножко немужским, неестественным, хотелось быть первым в драках и футболе, а не в глазах учителей. А Жерар так и держался своей неравномерно-ровной линии: октаэдры и треугольники оставались в фаворе, а Меравинги с Капетингами — в немилости.

Жерар копил марки, часто ездил в Бордо пополнять коллекцию. Рано ему разрешили поездки одному — то есть, конечно, на машине с водителем, но без сопровождения других взрослых, и марки он выбирал самостоятельно, водитель ждал его в машине, и расплачивался тоже сам. Я к тому времени уже был сильнее и, стало быть, — я так считал — взрослее, но мне родители ничего такого не разрешали, и я завидовал брату черной завистью. Я мечтал о маленьком, в половину настоящего, гоночном автомобиле, ярко-красном, сверкающем, я представлял, как я обгоняю на автобане наш гигантский черный лимузин и показываю язык Жерару, а он смотрит на меня с ужасом и восхищением, а когда он приезжает в Бордо, я уже скупил все марки и обклеил ими свой сверкающий автомобиль, а Жерару марок не досталось.

Мой первый автомобиль, кстати, и случился потом ярко-красным, как в мечте. За рулем я почувствовал себя рыбой в воде и некоторое время грезил даже стать гонщиком. У меня многое легко получалось, и, может быть, поэтому я ничем в жизни так и не занялся всерьез. Я легко и быстро достигал первых высот всего, за что брался, а дальше наступал момент, когда требовался уже не талант, а долготерпение, и мне становилось скучно. А Жерар так никогда и не сел за руль. Как повелось в детстве, так всю жизнь он ездил с шоффером, причем с детства на заднем сиденье, за спиной шоффера, и я думаю иногда, что Жерар вообще никогда не сидел на переднем сиденье и не видел, как дорога ест километры серого полотна.

Я так и не уловил принципа, по которому он собирал свою коллекцию. В ней попадались марки на самые разные темы, и в моем представлении они не складывались в ансамбль. На его марках никогда не было людей и животных, но частыми гостями были механизмы, архитектурные сооружения, пейзажи в дымке — туман над озером, и еще гербы, ради которых Жерар терпел и часто начертанных на них животных и людей. Располагались марки в кляссере в перепутанном порядке, марки из одной и той же серии гербов какой-нибудь страны разрозненно соседствовали то с парадным портретом алой пожарной каланчи, то с пространственной схемой атома углерода. Иногда, рассматривая вместе с Жераром альбомы, я силился постичь его логику, иногда мне казалось, что я нахожу закономерность в чередовании цветов: зеленый луг, зеленое здание, герб с зеленым цветком располагались подряд.

Потом пришла пора терять невинность. Жерара, хоть он и был на два года старше, такие вещи словно бы не занимали, у него не было вовсе никаких подружек, и для меня делом чести стало обставить его, стать мужчиной раньше, чем он. Видимо, я недурно смотрелся в свои неполные пятнадцать, так что мать одного из моих приятелей, живущих в Нижнем городе, положила на меня глаз и, опередив моих сверстниц, в один прекрасный день затащила меня в свой дровяной сарай, и я увидел взрослую — старше, чем ты сейчас, Эльза, — женщину, которая голая лежала передо мной, но испугался, что не смогу, и сбежал. Потом я плавал в море, плавал и клял себя за трусость последними словами, а когда пришел домой, обнаружил там настоящий скандал. Нашего наставника, длинноволосого гасконца, не так давно нанятого для нас с Жераром для уроков фехтования и верховой езды, я застал уже на пороге, и было понятно, что это не что иное, как изгнание из дома. Гасконец, впрочем, был не слишком смущен, как будто его постоянно выставляют за порог. Отец все никак не мог успокоиться, речь была о каких-то чудовищно непристойных журналах и фотографиях, которые обнаружились в комнате Жерара. Уроки гасконца не ограничивались седлами и клинками, мой брат сделал гораздо большие успехи в непредусмотренных занятиях.

Жеманные манеры гасконца безотчетно раздражали меня, хотя я оказался способным учеником. Жерар из седла просто падал, шпагу ронял при первом же выпаде, но нервный гасконец был к нему очень снисходителен… Я только слышал, что это бывает между мужчинами, но никогда не мог представить, что такое может произойти в нашем доме. В те времена педерастия уже гордо подымала голову из кустов, но в провинции к ней еще относились с подозрением и презрением. Невероятно, но и тут я умудрился почувствовать себя ущемленным. Я, такой сильный и ловкий, не смог общепринятого, а Жерар уже обрел опыт, о каком в наших краях ничего толком и не знали.

Вскоре я сам добился нового свидания с той зрелой мадам, и за месяц наших встреч она многому меня научила. После таких уроков я уже щелкал ровесниц как орешки и, конечно, гордился своим ухарством. А Жерар надолго уехал в Париж, стал студентом Сорбонны, и я видел его редко. Когда он вернулся, его ориентация была уже очевидна, постепенно у нас к ней привыкли — каждый, конечно, в меру своей толерантности. И когда однажды, отправляясь спать, он приобнял меня за плечи, я ощутил вдруг незнакомое чувство: нет, мне не захотелось стучаться ночью в его спальню, но я почувствовал какой-то смутный порыв.

Меня с детства влекли сложносочиненные, небывалые существа: кентавры, русалки, фавны. Я представлял — каково это, быть кентавром, нестись по лугам наперегонки с другими… В будущем, думал я, можно будет на заказ сделать из себя кого угодно, можно будет заказывать себе немыслимых животных, котособак… Я даже взял несколько уроков у местного таксидермиста: он меня выгнал, когда, воспользовавшись его отлучкой, я пришил к дятлу голову от глухаря… Оптимизация организма, отсечение лишних функций, соединение напрямую — вот что меня волновало. Но больше всего меня возбуждала возможность переделки человека.

В детстве этим увлечены многие. Завораживают все эти бетмены, робокопы и монстры с лазерами вместо глаз. С годами проходит, но не у всех. Для некоторых это становится делом жизни, идеей, манией. В общем, в деле усовершенствования гомо сапиенса я видел грандиозные перспективы, что было не последней причиной моего поступления на хирургию, хотя, возможно, еще более важной причиной было желание перещеголять Жерара, освоить действительно трудное дело. Запал, по обыкновению, пропал у меня быстро, единственное, что я хорошо научился делать, — это глубинные татуировки, я скоро понял, что нового Франкенштейна из меня не выйдет, но вот хороший организатор — вполне, я могу зарабатывать деньги и финансировать исследования. И тогда состоялось возвращение блудного сына — я ретировался в семью. А вскоре и Жерар, который провел пару лет в Индии и Тибете, вернулся домой еще более согбенный и молчаливый и больше уже никогда никуда не выезжал, гулял по саду (он сторонился океана и редко выходил в город) и предавался в своей комнате загадочным медитациям.

Я пролистал всех красавиц в округе, пока не нашел и не забрал себе в жены самую сексуальную и своенравную, — как ты понимаешь, Эльза, речь о тебе. Я прожигал жизнь как умел, всюду искал острых ощущений, в непогоду выходил в океан вместе с Рыбаком, с которым сошелся еще в школе, гонял на машинах и на лошадях, но меня не отпускало ощущение, что жизнь проходит мимо. А брат сидел взаперти в непонятных раздумьях, но чем дальше, тем больше из него исходила странная, религиозная такая энергия, которая, казалось, просто воздух нагревает в доме. В нем к тому же открылся финансовый гений, постепенно он стал мозговым центром всего предприятия «Эдельвейс», но делами он занимался играючи, спихивал с максимальной скоростью и неизменно выдающимся результатом.

И вот пришел день, когда я решил как следует разыграть Жерара. Я ехал из Парижа, и мой соученик, занимающийся теперь консервацией трупов для выставок, довольно известный, кстати, деятель — доктор Козелик, так вот, он отправил со мной подарок другому нашему соученику, Бекару. Настоятелю нашего собора. Что мог передать в подарок Козелик? — конечно, свой фирменный экспонат. Святому отцу маленькую копченую женщину какого-то северного племени, ноги колесом — остроумно! Презент лежал у меня в багажнике, домой я приехал слишком поздно, чтобы сразу завернуть к Бекару, а потом вдруг понял, что не менее остроумно подложить перед сном женщину в постель Жерару. Когда он готовится отойти ко сну, принимает ванну, в этот момент и подложить в постель труп! Я подкараулил момент, и все прошло как по маслу. Дома было пусто — мой отец и ты, Эльза, ушли на какой-то прием. Признаться, когда мертвое туловище скрючилось на белой простыне, мне самому стало почти дурно. На выставках экспонаты доктора кажутся скорее забавными… Но дело было уже сделано — я покинул спальню Жерара и стал напряженно ждать. Не прошло и пяти минут, как раздался душераздирающий крик.

Жерар распахнул дверь в мою комнату, на нем не было лица. Жерар кричал, зачем я это сделал. Отпираться было бессмысленно. Все вокруг вдруг неуловимо изменилось, стало намного больше — вещи, стены, зеркало. Я пробормотал, что хотел таким образом испытать его.

— Ты в принципе не можешь испытать меня, — бросил мне побелевший Жерар. — Ты даже не понимаешь смысла этого слова.

А вскоре случилось то, что случилось. И парализованный ниже пояса Жерар оказался прикован к коляске. Теперь вместо ног у него были колеса, так что мертвая эскимоска с ногами колесом оказалась неким зловещим предзнаменованием. Жерар отнесся к своему новому положению с поразительным спокойствием — словно бы все шло своим чередом. Теперь я понимаю, что так оно, должно быть, и было — все действительно шло своим чередом. Тогда я понять этого был не в силах.

Он перебрался в Сент-Эмильон, купил кусок заброшенной каменоломни, и с тех пор я видел его, только приезжая за консультациями, а это происходило реже и реже: постоянное общение с ним мы перевалили на тебя, Эльза. С каждой встречей время нашего общения сокращалось, ничего, кроме цифр и арифметических знаков, мы не обсуждали, то есть мы и вовсе ничего не обсуждали, Жерар просто доводил до моего ума выкладки ума своего, а в какой-то момент вовсе перестал со мной разговаривать, лишь тыкал указкой в свои записи. Или подписывал то, что я ему приносил. Кожа у него стала прозрачной, бумажной — казалось, он зашелестит, и казалось еще, что ощущения от шелеста будут приятными. Видимо, он приближался к просветлению.

От нас ему нужно было всего ничего: в Сент-Эмильоне Жерар пристрастился смотреть на ковры, размещенные у него в ногах. Они здесь лежали, как и сейчас. И ковры надо было часто менять — тебе, Эльза, пришлось выписывать их со всего света, а уже через месяц, иногда и раньше, Жерар пресыщался ковром и требовал новый.

Казалось бы, судьба все дала мне и ничего ему, несчастному калеке не от мира сего. Казалось бы, это он должен был завидовать. Но все снова было наоборот. Завидовал я. Моя жизнь становилась все более пустой, тем более пустой, что его жизнь — так мне казалось — продолжала наполняться из неких внутренних мистических источников и резервуаров, надежно скрытых от большинства. От меня. Это бывало невыносимо. Я решил обратиться к психоаналитику. Он тут же припечатал меня Синдромом Второго Наследника. Дескать, все мои разговоры о зависти к духовной жизни брата: в действительности лишь жажда наследства, которое перейдет не ко мне.

Мне не понравилась такая тупая трактовка, и я отказался от лечения. Помимо всего прочего, я понял, что лишился бы какого-то главного смысла, если бы вдруг перегрыз эту пуповину.

Мое 34-летие, Эльза, мы с тобой решили отметить скромно, вдвоем, не звать никаких гостей, мы ездили с тобой на Дюну, если ты помнишь, и ушли на самый ее дальний конец, и я взял тебя прямо в воде. К тому времени мы уже не часто спали друг с другом, Эльза, и этот день был удивительным исключением, а потом еще была бурная ночь, и — не знаю, Эльза, помнишь ты или нет — ты даже сказала что-то вроде «как в первый раз». А это был последний раз, о чем мы, конечно, тогда не догадывались.

Наутро я уехал по делам в Париж, уехал надолго, и ты должна была присоединиться ко мне через неделю, но нашла предлог не делать этого, потому что, как я позже узнал, завела роман с моим новым секретарем, и слава Богу — этот роман тебя спас.

Один из первых же вечеров в Париже оказался у меня свободным, и я отправился бродить в одиночку, просто вот так бродить, чего не делал давно. Был отличный день с ласковым, игрушечным дождиком, табло на Эйфелевом творении показывало, что обратного отсчета осталось ровно 567 дней, и прямо у подножия башни установили лихой аттракцион: два человека залезали в шар, который высоко взлетал на двух гибких тросах, и площадь оглашали душераздирающие визги. Я тоже вдруг захотел ощущения свободного полета, но летать одному было бы скучно, и я стал искать глазами, не подвернется ли компаньон. И что же? — в толпе я увидел гасконца, нашего наставника, так и не успевшего обучить меня фехтованию и верховой езде. Странно, он узнал меня сразу, хотя я изменился не в пример больше, чем он. «Тебя не слишком шокирует, — спросил он, — если мы станем партнерами в этом безумном полете?»

Я осторожно ответил, что не слишком, и мы оказались с ним в шаре, взмывшем со страшной силой так, что казалось, мы падаем в Сену, разбиваемся о чугунные ноги башни. В какой-то момент мы с ним оказались почти брошены в объятия друг друга — и, думаю, мы оставались в них немного более, чем диктовали условия полета и приличия. Потом мы довольно много пили, сменив несколько баров, разговор то и дело витал вокруг моего брата. В какой-то момент я почувствовал себя мальчишкой, который во что бы то ни стало хочет выведать подробности, те подробности, которые мне не удалось вызнать тогда. «А мы ведь так и не дошли с твоим братцем до последней фазы наших романтических отношений, хотя не знаю даже, кому из нас хотелось этого больше к тому моменту, когда ваш папаша выставил меня пинком под зад, — сказал гасконец. — Со стороны-то, конечно, казалось, что это я играю роль опытного совратителя подростков. Но с твоим-то братиком роли заранее не распределишь. Иногда мне казалось, что это он меня совращает. Да и подростком-то он никогда не был, сразу родился взрослым, верно ведь, да?»

В тот момент мы уже были в баре вполне специфическом, где мужская рука на мужском колене не вызывает вопросов. «А тебе ведь хочется заменить своего брата, часто хочется, правда? Обыграть его на его же территории, потому что на другой-то бесполезно, да?» И гасконец положил свои нервные длинные пальцы на мою руку. И я со страхом, перемешанным с восторгом, понял, что будет дальше. Ночь мы провели вместе, в его квартире. То, что мы там проделывали, мне не понравилось, это не слишком соответствовало моим физиологическим позывам. Но я, говоря словами гасконца, сыграл на территории Жерара, двадцать лет спустя я довершил то, чего не успел сделать брат. Я проснулся под утро — гасконец надсадно храпел, из уголка рта у него стекала розовая слюна. Мне стало противно, я выскользнул в душ, а через десять минут — на улицу. Я бродил по Парижу, долго смотрел, как заселяет солнце купол Пантеона, как он превращается из серого в золотой. Мне было радостно от того, что случилось, и от того, что впредь этого не случится: я словно прошел обряд и готов был поверить, что теперь наступит избавление. Мне казалось, что отныне для меня начинается новая жизнь…

Новая жизнь не заставила себя ждать. Русские в то время объявили, что открывают программу коммерческих космических полетов: теперь за деньги можно будет выйти на орбиту! Когда-то, в разговоре со своим приятелем из Французского Космического Центра, я обмолвился, что не прочь слетать, и теперь он позвонил мне и сказал: затеяна медицинская комиссия для тех, кто собирается подавать подобные заявки. Чтобы человек заранее знал, здоров ли он настолько, чтобы рассчитывать покинуть ненадолго Землю. Я сдал прорву анализов, один из которых показал, что я инфицирован Последней Болезнью и через несколько лет умру.

Сломался я очень быстро. Все те болезненные явления, что должны были развиться во мне за несколько лет, выслали вперед свои передовые отряды: я никогда не болел, а тут в одночасье узнал, как размягчается печень, гниют кости, закисает кровь… Все это еще только предстояло мне пережить, но, глядя в зеркало, я уже видел на своем лице следы нешуточной боли, и кожа моя стала приобретать тот бумажный оттенок, который так удивлял меня в Жераре и который я считал свидетельством просветления. Оказалось, что это цвет смерти… Уже не помню, как я объяснил тебе, Эльза, свою долгую задержку в Париже, но тебе очень кстати было не до меня.

Течение времени изменилось. Лекарства частично глушили боль, а вперед выступил вопрос, на что же убить мне свои последние годы. Я знал, что жизнь моя должна теперь измениться, но не знал, как и куда ее менять. Забыться в наркотиках и разврате? Стать городским нищим? Превратиться в странствующего проповедника? — заманчиво, только вот проповедовать нечего… Или идти дальше путем Жерара, смириться и уйти вместе с ним в медитации, сесть рядом с ним и смотреть на ковры? Через какое-то время это казалось мне вполне логичным, но мешал Жерар. Я был бы готов заменить его, но влачить лямку судьбы вместе с ним значило бы и тут остаться только лишь подражателем, дублером.

Но судьба все решила сама, иначе теперь и быть не могло, как я понял позже. В ту ночь позвонил Рыбак. Он сказал, что Жерар погиб. Накануне мой брат разыскал его, призвал к себе и попросил взять его в океан. И он настоял на своем, Рыбак взял с собой сухопутного, рожденного ползать Жерара. Они ушли довольно далеко от берега, когда разыгрался шторм, и Рыбак занялся снастями. В какой-то момент Жерар просто съехал за борт на своей коляске, я и сейчас не знаю, сам ли он того захотел или так было угодно Провидению. Я не знаю, что меня потрясло больше: нелепая смерть брата или сопутствующие обстоятельства: ведь получалось, что зависимость не столь односторонняя, выходит, Жерар, сидя в своем мистическом коконе, примерял на себя мою жизнь — и примерка обернулась смертью — моей смертью, ведь это меня могло десятки раз смыть за борт, Жерар поймал мою смерть.

Еще никогда в жизни я не знал так твердо, что именно мне нужно делать. Через несколько часов я был в Аркашоне. Шел дождь, нахохленный Рыбак сидел в своей хижине, пил ром. Рассказал мне, что найти тела не может. Мы вышли на берег, и в ту же секунду тело появилось: выдернулось из морских глубин прямо мне под ноги. Я испытал настоящее мистическое потрясение. Более откровенных знаков не бывает. С этого момента я становился Жераром, а его труп — моим трупом. Впрочем, ты, Эльза, прекрасно знаешь официальную версию моей смерти.

Океан отдал Жерара в удобном для меня виде, не слишком протухшим, но и не слишком свежим, конечно, пришлось добавочно поработать над лицом: в результате оно стало неким общим местом, напоминающим сразу нас обоих, но не похожим ни на одного из нас. В итоге Жерар, облаченный в обрывки моей одежды, вполне сошел за меня.

Мудрая судьба указала мне место: вот в этой комнате, под личиной Жерара, постигая его тайны, следовало мне провести остаток своих дней. Но теперь нужно было стать Жераром для всех, в том числе для тебя, Эльза. И ты не заметила подмены. Мне было очень странно наблюдать, как ты принимаешь меня за Жерара, я наблюдал за твоими движениями и искал в них движения прежней Эльзы, знающей меня, и я видел, когда ты приходила, одновременно двух женщин: одна из них приходила к старшему брату, а другая к младшему, и они в основном совпадали, но были и пронзительные моменты несовпадений, когда ты, например, обязательно бы прикоснулась к моим волосам, но к Жерару не прикасалась, и жест будто зависал в воздухе, по воздуху скользила прозрачная, как у привидения, рука. Тогда я и задумался о возможности еще одной другой судьбы: я ведь могу стать Сент-Эмильонским привидением, наряжаться в туманный плащ и бродить ночами у здешнего кладбища, и моя кожа достаточно бумажна, а глотка достаточно лужена, чтобы издавать леденящие звуки… Стать привидением! — многие согласились бы на такую посмертную судьбу, поскольку это какое-никакое, а продолжение существования, а у меня был шанс стать призраком еще при жизни.

В наследство от Жерара мне остался сундук благовоний, сотня дисков с медитативной музыкой и ковер. Мой первый ковер. Мне понадобился не один месяц, чтобы научиться смотреть на него. Я отвлекался на любую свою эмоцию, в голове моей теснились мысли — глупые, ненужные мысли из прошлой жизни и мысли возвышенного, я бы сказал, Эльза, философского свойства, — но они только мешали смотреть. Чтобы смотреть, нужно было отогнать мысли и эмоции, стереть их с листа и всасываться зрением в ковер так, словно у человечества нет и быть не может иных забот… Тут-то я и узнал, Эльза, что ковры могут кончаться, исчерпываться, проходиться целиком — и тогда нужен новый ковер, и когда, Эльза, вилла «Эдельвейс» задерживала мне на несколько дней новый ковер, у меня начиналась ломка: я становился злым, раздражительным, прошлое возвращалось ко мне, и болезнь возвращалась, и я вновь чувствовал гниение тканей внутри и раздумывал о петле, о том, Эльза, что пора остановить это странное…

— Останови, — сказала Эльза. И сжала ледяной ладонью мое запястье. Так что к «Паузе» на пульте мне пришлось тянуться другой рукой.

— Я не верю, — сказала Эльза.

— Чему?

— Уже ничему.

Эльза налила себе текилы в винный бокал, выпила залпом грамм сто. Я тоже не упустил случая выпить.

— Он совсем не похож на себя? — спросил я.

— Он не похож даже на Жерара… Как я могла перепутать… Не верю!

— Да ладно, кончай, — сказал я, — пора бы уже и поверить… Включаю?

Когда кассета закончилась, Эльза с решительным видом перемотала ее на начало и запустила по второму кругу. Я, в общем, умею по двести раз пересматривать одно и то же, но дубль Мертвого Мужа из меня будто выташнивало, будто зрение может тошнить. Я понял, что переел Самца. Надо заканчивать эту историю. Хорошо, что она клонится к закату. Пусть Эльза смотрит это кино. Она и смотрит: третий раз сразу после второго. Я иду гулять.

На улице хорошо, но прохладно. На столбе у ограды Казино кто-то пририсовал Морису усы. В центре перекрестка Отрицания лежит наглая потрепанная кошка. Аптечная нимфа бредет по променаду под ручку с каким-то обсоском. Меня не замечает. Хорошо, а то бы рассказала обсоску, что вот, смотри, импотешка. На границе дикого пляжа я раздеваюсь догола и лезу в воду. Вода холодная: или заболеть, или взбодриться как следует. Из «Пирата» исчез бильярдный стол. Бармен говорит, сломали.

Когда я возвращаюсь на виллу «Эдельвейс», Эльза все еще медитирует над кассетой. Такой род интимной близости с Воскресшим, изживание старых скорбей, симуляции диалога, усталые опущенные плечи, прикушенная губа.

Я вхожу, когда Муж долго и гипнотически-монотонно говорит об искусстве постижения ковров, именно на этом месте я — еще в первый просмотр — окончательно осознал, насколько длинный и загадочный путь проделал герой кассет ** 1–4, прежде чем забрался в кассету * 5. Путь чего, путь куда?

Несколько месяцев мне понадобилось, чтобы понять: как это, смотреть в ковер. На что смотреть… Всякий узор, в общем, несет какое-то сообщение: сведения о восходе солнца или количестве верблюдов. Но нам не ведом этот язык. Мы счастливо видим на ковре лишь орнамент, величайшее из искусств, которое никуда не отсылает, а демонстративно занято самим собой. Линии так прихотливо льются, так уверенно прокладывают себе неочевидные, но прекрасные траектории. В их кувырках и разводах есть удивительная безотчетность, радость, легкая воздушная мудрость. Они сворачиваются и замыкаются, распрямляются и обрываются, но никогда не останавливаются. Они текут по ковру, ни на секунду не замирая, лишь ускоряя и замедляя движение, и только чуткий взгляд может уловить это божественное струение.

И ты обращаешь внимание на свой взгляд, ты чувствуешь, как он осторожно выкарабкивается из твоих глаз, аккуратно трогает ткань, боится своим грубым вмешательством пресечь торжественное движение. Неопытный взгляд может поцарапать, нарушить узор, но постепенно ты учишься безболезненно касаться поверхности, вписываться взглядом в оттенки и пируэты, выгребать из узоров свет. Ты учишься пускать взгляд наперегонки с движением узоров, потом ты учишься ускорять или замедлять их взглядом, но чертовски сложно, я думаю, что и невозможно обратить движение вспять. Постепенно ты начинаешь давить на узор, и он в ответ колеблется, вздрагивает, набухает, ты выжимаешь из узора сок и жадно впитываешь своим истосковавшимся зрением.

В каждую секунду в каждой точке узора новая плотность, проявленность, иной внутренний накал, и ты контролируешь все это кипение, весь конгломерат связей и соответствий, удерживаешь — единственно силой взора! — сложный, высокоорганизованный, умный мир. Иногда кажется, что полноценно эти формы и краски и живут только благодаря дыханию твоего взгляда, — это значит, наступил момент, когда ты возгордился, и ковер чувствует это и берет взгляд в оплошку, и начинается бой тебя с орнаментом, — ты должен выжать, выжухать его, чтобы победить, ты должен заставить его истратиться, а то он истратит тебя, и ты не вынырнешь из ковра. Это так наглядно, так очевидно, что из ковра можно и не вернуться, — и потому ты каждый раз переживаешь это возвращение как новое появление на свет. Но я пока всегда побеждаю…

Но зрение тоже портится и тратится. Ты питаешь его мясистой душой узоров, ты балуешь его интенсивностью, но снашиваются сами глаза, узелки глазных яблок, радужная оболочка зрачка. Все это вовсе не мешает видеть мне окружающий мир! Я прекрасно вижу вас, друзья, тебя, Эльза, когда я ночами выхожу на прогулку, примериваясь к роли Сент-Эмильонского привидения, я великолепно различаю во тьме ювелирные силуэты деревьев, но траченое зрение уже не может работать с коврами. Жерара хватило на двенадцать лет. А мне уже сейчас кажется, что я загребаю его дно. Возможно, все дело в моей болезни…

А потом пошло про меня — и довольно лестными словами. Я присел рядом с Эльзой, обнял ее: нравится тебе, Эльза, что муж говорит про меня? Эльза сбросила мои объятия, дернув плечом. Мертвый Муж ни разу не назвал меня по имени.

Примерно месяц назад мне стало известно, что в моем доме поселился человек, который якобы пишет про меня книгу. Мне это показалось подозрительным и неприятным. И обидным, что, наблюдая из-за кулисы за развитием событий, я не могу влиять на то, что обо мне напишут в книге. Впрочем, скоро выяснилось, что книга тут и не ночевала, что Эльза призвала вас, Любезный Танцор, занять мое место, узурпировать мою энергию. Пожалуй, впервые я почувствовал ревность. Я пришел в сильное волнение, у меня начался жар, меня все время тошнило, кружилась голова, и, наконец, я приехал ночью на виллу «Эдельвейс». И вдруг ощутил, что мне по душе ваша аура, Любезный Танцор. Мне понравилась атмосфера, царившая в доме, мне понравилось ваше мерное спокойное дыхание, когда я проходил мимо вашей двери наверх, мне понравился и тот честный страх, который бился за дверью, когда я возвращался из кабинета… Я не увидел тогда вашего лица, но вы показались мне добрым малым. И я почувствовал, что теперь окончательно могу сбросить свою былую оболочку, теперь я мог окончательно уходить в Жерара, которому пришла пора уходить в смерть. На сей раз в свою смерть.

Чем дольше вы оставались в городе, тем большей симпатией я к вам проникался. То, что за спиной у Эльзы вы завели шашни в Нижнем городе, преисполнило меня странной мужской солидарности: вы словно мстили Эльзе за меня. Когда Эльза перестала вас возбуждать, я порадовался, что в отношениях с ней вы совершаете тот же путь, что и я. Ты, Эльза, сделала прекрасный выбор — лучшего нельзя было и пожелать…

Заканчивалась кассета номер 5 скупым сообщением о том, что Воскресший Муж очень скоро превратится в Усопшего Брата. Он уже пропитан своей болезнью насквозь, она уже перебрала все его косточки, перещупала все мышцы, перепонки и позвонки. И тянуть дальше некуда и незачем, посему завтра в полдень мы с Эльзой приглашались на рандеву в Сент-Эмильон, где будет иметь место оглашение Завещания. Воскресше-усопший Мужерар сообщал также, что мы не единственные приглашенные: званы еще два заинтересованных лица. Однако нам с Эльзой стоило помнить, что ни у кого, кроме нас двоих, нет никаких оснований высматривать в покидающем сей мир Жераре еще чью-либо тень.

Тридцать третий день месяца аркашон. Я трахнул Эльзу на мраморном балконе ее спальни, в обманчивых лучах прохладного солнца. Она стояла у перил, спиной к дому, нервно курила (мы собирались в Сент-Эмильон), я подошел-прижался сзади, и штырек мой стал приятно твердеть, и в текущей ситуации — вечером ведь может и не затвердеть, да и вообще Бог знает где я могу очутиться этим вечером — я, разумеется, не мог упустить свой шанс. Содрал с Эльзы черную ямомотку, бросил вниз, Эльзу поставил на колени. Хэнди ее зачирикал в решающий момент, я забеспокоился, что сволочная мелодия выбьет меня из чвакающей колеи, а беспокойство порождает суету, а суета — это смерть. Член, разумеется, стал опадать, но я все-таки успел кончить, благодарение Господу. Кассета с исповедью Живого Мужа заканчивалась приглашением на презентацию нового завещания: ровно в 13:13, прийти самим и привести еще двух «заинтересованных лиц» — надо признать, неожиданных.

Уже выпростав бентли из гаража, Эльза долго беседовала с молчаливым, как дрозд, садовником. Обсуждались какие-то луковицы: я и не думал, что она столько ботанических слов знает. Садовник угрюмо мотал на ус. Возможно, Эльза последний раз выступает в роли полновластной Властелины Эдельвейс. Она об этом не говорит, но бледные тени на челе выдают волнение.

Утром я пепельницу еще перевернул. Тоже в ее спальне. Там глубокий белый ковер, пушистый, как живой. Стал собирать: смотрю, а руки мои не то что ходуном трясутся, но и спокойными их не назвать. Лучше бы я на пляж погулял, чем влачиться на загадочную презентацию. А я ведь всерьез собирался ломать комедию перед Предполагаемым Братом. Хороши бы мы были, явившись к Неумиравшему Мужу со мной в образе Мужа Воскресшего. Я бы на его месте дал нам такой шанс.

Посмеялся бы всласть над нами.

Едва мы выехали из Аркашона, я захотел «Дэсперадос». Проверил, не завелось ли пиво на французской заправке: время ведь течет. Не завелось. Эльза ждет в машине, каким-то хитрым образом закинув под рулем ногу на ногу. Подкрашивает губы, глядясь в зеркальце заднего вида. Вообще, подавляющее большинство двуногих закидывает одну из этих двух на другую. И пальцы сплетает: оба жеста — защита, замочек. Но чтобы вот под рулем — такого я не видал… Алька, между прочим, — никогда. В смысле, ногу на ногу — никогда. И это безусловно связано с нежеланием спать в обнимку, переплетаясь конечностями: если к самой себе не ластиться, к другим — подавно.

— Так и поведешь? — киваю я на ноги. Серая юбка задралась высоко, открывая застежки чулок. Интересно, справится ли мой инструмент с кратким сеансом автомобильного секса? Ладно, не стоит искушать судьбу. Он сегодня и так молодец. Тем более что пора ехать.

— Не научилась еще. — Эльза принимает шофферскую позу, поворачивает ключ зажигания.

— Герои Барни могли бы так водить, — говорю я. — Там есть сцена, как шесть лимузинов седьмой в маленький кубик прессуют. Думаю, там водители могли вот так сидеть…

— Герои — чего?

— Барни. Мэттью Барни.

— А кто это?

Такой крутой перец. Первый парень на деревне. Однажды он получил задание замуровать изнутри лифт в небоскребе «Крайслера», но переборщил с цементом, и лифт сорвался. Его наказали: ампутировали челюсти прямо с зубами, а взамен засунули этот кубик от лимузина. Вставили, как язык, что ли, такой железный. А женщина со стеклянными ногами в это время резала ботинками картошку…

— То есть он художник?

— Ну, вроде.

— И то, что ты описываешь, это вроде комикса?

— Нет, вроде кино. Заснятый хеппенинг.

— И что все это значит?

— Ну… Красиво просто. А, вот: лектор в «Людвиге» утверждал, что в каждом фильме Добро и Зло формулируются заново.

— Угу. Есть такая теория эксклюзивных бинарностей.

— Начинается…

— Да нет, все просто, как всегда. Идея в том, что, хотя абсолютных оппозиций уже нет, верха-низа нет, по жизни все равно тащит оппозиция, хотя и личная. У всех разная. У кого черное — белое, у кого природа — культура…

— Эспрессо — каппуччино.

— Точно. Система — личность… Но это устаревшая теория.

— Почему, Эльза?

— Как — почему? Бинарности вернулись. На двух самолетах.

Ближе к Сент-Эмильону дорога становится живописной до не могу. Ну, то есть обычный виноградный пейзаж, но организована местность этакими беспорядочно пересекающимися плоскостями разных оттенков зеленого, чему и дорога вторит: вниз-вверх-вбок. Въезжая в город, понимаешь, что окрестности подражают городской застройке, геометрической раскорячке игрушечных местных крыш. Мы оставляем машину на стоянке для туристов, средства передвижения которых шарахаются от Эльзиного монстробиля, как лилипуты от известно кого. «Это твоя машина?» — вдруг беспокоюсь я за Эльзино благосостояние. «Эта как раз Жерара. То есть уже непонятно чья. Зато все остальные на меня записаны». — «Ну, хоть шерсти клок». — «Жену нельзя полностью наследства лишить. А ты говоришь так, будто Воскресший Самец уже на улицу меня выгнал. В ночной сорочке». — «Мне та нравится, коришневая, у которой края будто подпалены». — «Это Бекар подарил». — «Блин… Намек на Неопалимую Купину? Сейчас Самец как инсценирует нам изгнание из Рая…» — «Хватит, может быть, каркать?» — «Извини, шучу… Не бойся, Эльза, он очень доброжелательно с нами разговаривал…» — «Ладно… Не забывай, остальные не должны знать, что это не Жерар…»

Я вспомнил надпись на кассете, переданной нам Буклями: «Идеальный Самец возвращается»: — крепкими буквами, синим фломастером.

К убежищу Фальшивого Брата, устроенному в бывшей каменоломне, подымаемся по узкой, в полтора человека, и рекордно крутой улочке. Чуть выше нас карабкается по булыжникам как маленький паучок скрюкоряченный человек. Это Пьер — тоже заинтересованное почему-то лицо. С четвертым и последним заинтересованным — это Фиолетовые Букли — мы встречаемся у самой уже цели. У дюжей двери, спеленутой скобами красного металла. Оч. хор. смотрится на двери и тень от кованого фонаря. Рядом с тенью — номер адреса, который старушка сравнивает с закорюкой на своем клочке.

Дверь отворится ровно в 13:13. Через две минуты. Гребенка кипарисов над щербатой каменной кладкой. Солнце пасется в зелени, отдраивает до белизны стену каменоломни. Так Эльза тянула разговор с садовником, как я последний взгляд перед Решительным Визитом. Воздух густой, сладкий, липкий. Кипарисы плавно синеют, солнце — оранжевеет и сгущается, как на сковороде. Два развалистых голубя неторопливо начинают спуск по улице-горке и синхронно становятся натужно-багровыми. Сорванец на велосипеде пронесся мимо, приветливо звякнув звонком. Веселый мальчик, улыбается во весь рот, но мне кажется, что за поворотом скрывается притороченный к седлу маленький мертвец. Цвета с каждой секундой изменяют первоисточнику — солнце уже стало платиновым, а фонарь на стене и вовсе медузно-прозрачным. Дверь скрипит. Пора. Пелетон уже нырнул в проем. Оттуда пахнет перебродившей влагой.

Круглый зал с грубыми каменными стенами, пещерного такого вида. В центре большой ковер. По одну его сторону — четыре стульчика переносного-садового типа: очевидно, для заинтересованных лиц. По другую — внушительный деревянный стул. Никого нет.

Десяток серебристых лучей ослепили, ударили из стен-потолка, вспыхнули один за одним, строго через секунду: вот я: а вот я: а вот я. Лучи тонкие и толстые, длинные и короткие, резко обрывающиеся с тихим шипением. Сумрак, сначала порубанный на неровные кособокие куски, таял по мере распушения света, и уже через несколько секунд мы тонули в мягком молочном дыму, полном блесток, фонтанирующих искрами точек, чья концентрация возрастала в тех узлах, где лучи перебивали друг друга. Похожий оттенок я получаю при сильном давлении на глазные яблоки, но там цвет надвигается извне, из холодного космоса, а здесь он окутывал нас, как туман. Сложно сказать, сколько продолжалась эта феерия. Пока она длилась, казалось, что проходит вечность за вечностью, а когда она схлынула — вдруг, словно и не было, — стало ясно, что прошла, ну, может, минута…

Лучи свернулись столь же стремительно, как и выпростались, попрятались по своим щелям, а по углам зала включилось несколько неярких светильников. На деревянном стуле восседал Мертвый Муж. Наконец-то я увидал своего героя. Он мне представлялся совсем другим: четкого, активного абриса, пульсирующим энергиями. Перед нами сидел согбенный, усталый человек с опущенными плечами. По тому, что я успел узнать про братьев, человек походил скорее на Жерара. Но в помещении были люди, знавшие братьев лучше меня…

— Господи. Это вы, мсье… — Фиолетовые Букли всплеснули руками и назвали человека именем Идеального Самца.

Эльза вздрогнула. Было от чего. Она несколько лет не могла узнать своего мужа, а Букли узнали сразу.

— Вы ошибаетесь, — молвил Бывший Идеальный скриплым, болезненным голосом. — Мой младший брат, увы, давно в могиле. Я понимаю, вас сбил с толку мой аттракцион… Все в порядке, вы на Земле, и это был не конец света. Согласитесь, я не мог не похвастаться… Человек, который рассчитывал систему отверстий и пропилов, уже умер, и остались считанные единицы помещений, в которых он воплотил свою идею Храма Света… В камне проделано больше тысячи отверстий разной формы и глубины. И каждый день ровно в 13:13 я имею счастье любоваться волшебным зрелищем. Поверите ли, двух одинаковых не бывает…

— Удивительно! Вы так похожи на Самца, — грустно сказали Фиолетовые Букли.

— Что же, я рад, что меня можно путать… Вы знаете, я собираюсь стать Сент-Эмильонским привидением… Я чувствую, что жить мне осталось не слишком долго, и пора подумать о памяти в поколениях… Желать славы — гордыня, но я придумал, как примирить суетное с несуетным. Остаться в веках, но не под своим именем, а строчкой в летописи, скользящими следами в газетах, блаженным испугом горожанина, которому я встречусь на рассвете в виде человека и, пока он будет проходить мимо, растаю у него на глазах, разоткусь в воздух…

— Есть всякая такая техника, — неожиданно бойко заговорил Пьер, — есть плащи: поглощают свет, и ты изчезаешь на глазах… Дорогие очень, правда, только лучшие фокусники в них работают. Есть и другие всякие механизмы.

— Что же, раз вы сами об этом заговорили, то и я возьму быка за рога. У меня не слишком много сил, долго разговаривать я не смогу, поэтому… Не буду терять времени. Я предлагаю вам работу, Пьер. Вы поможете мне раскрутить легенду о Сент-Эмильонском привидении. Конечно, я буду пугать ночами прохожих, но, к сожалению, ночью в Сент-Эмильоне немного прохожих… Конечно, я буду бить стекла в домах, поджигать зерно, выливать вино, но нужны и публичные акции при свете дня. Думаю, вдвоем мы придумаем сногсшибательные эффекты. Работа будет щедро оплачена…

— Можно попробовать, — деловито кивнул Пьер. — Если бы купить такой препарат, только очень дорогой, — замутитель воздуха. Если артисту нужно изобразить рядом с собой призрака, он незаметно рассыпает пригоршню порошка, и на несколько секунд воздух на этом месте мутнеет так…

Эльза глянула на Пьера с некоторым неудовольствием. Похоже, старик становится главным спецом по уличным эвентам в нашем департаменте. То есть в их департаменте.

— Так вот кому я отправляла свои отчеты! — воскликнули Букли. — Извините, Пьер, я вас перебила… Только подумайте: я несколько лет писала в голубых тетрадках об аркашонской жизни, отправляла их по таинственному адресу, а в награду библиотека получала неизвестно откуда старинные книги, драгоценные инкунабулы… Я почистила страницы гусиными перьями, поместила книги в бархатные футляры — если вы заскочите взглянуть, вы не будете разочарованы! Я рада, что это все от вас! Это восхитительно! Знаете, мне временами чудилось, что ваш младший брат жив, что это я с ним в переписке…

Эльза смотрела на Жерара во все глаза. Пожирала его взглядом. Нервно оглянулась на меня, быстро пожала плечами. Похоже, она снова засомневалась, кто перед ней.

— Мой младший брат мертв, но вы, мадам, можете помочь ему и на том свете. Ответьте, могли ли бы вы взять на себя заботы о поддержании порядка и благолепия на небольшом кладбище — могил эдак от двух до четырех — в окрестностях Аркашона? Разумеется, тоже при надлежащем финансировании.

— А чьи предполагаются могилы? — уточнили Букли.

— Одна — моя собственная. Я хочу сказать, что в ней будет похоронено мое тело — вот это, которое сейчас на мне. Скоро — момент мы с вами отдельно обговорим — оно умрет, и вы упокоите его на свой изысканный вкус. Помните, как-то, давным-давно, в незапамятном детстве, мы заглянули с братом к вам в библиотеку, а вы как раз подклеивали корешок к старинной Библии… Я в тот период — как это бывает, говорят, у всех подростков — как раз много размышлял о неизбежности смерти, и, глядя на ваши проворные руки, я подумал, что вам, наверное, доверил бы посмертную судьбу своей плоти.

— Я почту за величайшую честь, мсье, ухаживать за вашей могилой.

— Прекрасно! Вторая могила — моего несчастного брата. Я хочу, чтобы он лежал рядом. Зная о вашем к нему отношении, я не сомневаюсь, что и эта задача окажется вам по плечу…

— А еще две могилы, мсье?

— Еще… Да, есть еще две кандидатуры, и пораскинь они непредвзято мозгами, то могли бы уже сейчас понять, что получат подобное предложение, хотя официально оно еще не сделано. Да, кроме того, кандидаты нынче в расцвете лет и в гроб, насколько мне известно, не спешат.

— Рада служить, мсье. Мне даже представляется, я знаю, о ком вы говорите. Не скрою, эти кандидатуры мне несколько менее симпатичны, нежели вы и ваш брат, но я подчинюсь вашей воле. Могилы этих двоих будут в столь же идеальном порядке, что и ваша.

— Это должно быть лучшее в мире кладбище, — кивнул Бывший, — свежие цветы ежедневно, молебен ежедневно, вечерами у могил пусть играют арфисты, журчит фонтан… Можно стилизовать его под Райский сад. Кладбище станет еще одной достопримечательностью Аркашона.

— А тот факт, что один из мертвецов успел при жизни побыть привидением, — восторженно прокомментировали Букли, — придаст достопримечательности дополнительное энергетическое очарование!

Я никогда не видел Эльзу такой напряженной. Она стояла — ноги на ширине плеч, — положив крест-накрест руки на плечи, и была вызывающе красивой, но совершенно чужой. Она все так же пристально смотрела на Усталого Самца. Она заговорила, впервые:

— Привидение, райское кладбище… Это и есть итог твоих многолетних медитаций? Мысль, на которой ты решил остановиться? Негусто… для такого человека.

— А ты забудь, Эльза, о человеке. — Бывший посмотрел ей прямо в глаза, и я увидел, как между их глазницами стальным кантом, железным лучом заискрил яростный контакт. — Недолго ему осталось, человеку. Пора репетировать исчезновение. Создавать общие семьи с животными, прививать себе гены растений, вводить в кровь порошок минералов… Пришла пора пересмотреть Великий-миф-о-человеке. Гуманизм, то есть идея, что человек — мера всех вещей, — это и есть настоящий фашизм. Антропоцентрический фашизм.

— Но ты говоришь это на человечьем языке, исходя из наших понятий, — тоже, получается, говоришь, как фашист, — говорит Эльза.

— Именно! Человеческий парк узок. Пора разорвать порочный круг, пойти навстречу Природе…

— Ты напрасно идеализируешь Природу, — говорит Эльза. — Животные, как сказал бы твой приятель Рыбак, — дерьмо, и ты это прекрасно знаешь. Физически сильный уничтожает физически слабого, и весь механизм. Мы не сможем выработать общих понятий. У камня, у миноги, у крокодила нет представления об обмене. Обмен — основа цивилизации…

— Вы оба отказываетесь от зрения, господа, — возмущаюсь я. — Вы только на словах обеспокоены судьбой мира, а сами не видите его в упор. Вы, Привидение, рассуждаете об абстрактных слияниях, ты, Эльза, об обмене, в конечном счете — о том, что происходит внутри пластиковой карточки, а не…

— Когда человечество, — говорит Мертвый Муж, — подойдет к краю пропасти, выпьет всю нефть, съест уран…

— Вынюхает газ, — так могла сказать Пухлая Попка, будь она жива и здесь.

— Или когда черная дыра сожжет-засосет Солнечную систему, — продолжает Безумный Муж, — человек, научившийся сочленяться с камнями и травами, найдет и алгоритм слияния с черной дырой… Конечно, он не будет похож после этого на нас с вами, но ведь и мы не похожи на тех тварей, что вышли на сушу миллион лет назад, и тем не менее ведем от них свою генеалогию…

— С океаном ты уже породнился… — кивнула Эльза. — Привидение тоже не заржавеет. Но не тебе решать за всех людей. Не всякие согласятся так вот сбежать… любезный Жерар.

— Эльза, я не могу сейчас с тобой спорить, — продолжил Живой.

— От долгих бесед у меня болит голова, и мне сейчас уже плохо, так что давайте покончим поскорей с завещанием. Все просто: наследство делится поровну между двумя людьми. Половина достается тебе, Эльза, и половина — тому человеку, который решился примерить иную жизнь, сыграть вслепую с судьбой, отважился стать другим, не побоялся потерять идентичность, рискнул влезть в чужую шкуру…

Я долго не мог понять, о ком идет речь, а когда, наконец, грянуло озарение, разум, разумеется, наотрез отказался озарению верить. Эльза врезалась взглядом в лицо мне, как отверткой в ложбинку шурупа, и резко наклонила голову, будто читала курсив. Моя шея хрустнула, голова упала на плечо.

— Мне он тоже сразу показался неплохим парнем, — захлопали в ладони Букли. — Видели бы вы, какой переполох он устроил на открытии памятника устрице!

— У тебя много поклонников в наших краях, — с коротким смешком посмотрела на меня Эльза. — Я бы на твоем месте крепко подумала, уезжать ли отсюда…

— Конечно, уважаемый, я говорю о вас. — Бывший Мертвый Живой смотрел мне в глаза коротким, завядшим, словно и впрямь стершимся от отчаянного употребления взглядом. Видимо, последние силы ушли на отражение атаки Эльзы. — Но ставлю одно условие. Как Эльза уже сказала: не уезжать. Чтобы вступить во владение наследством, вы должны жениться на Эльзе. Сыграть роль до конца…

— А моего желания на сей счет ты не хочешь спросить?! — Эльза вспыхнула и тут же смутилась, покраснела, залепетала лебедиными руками…

Раздался хлопок, и осколки породы полетели по келье колючей минеральной пылью. Входная дверь распахнулась и запахнулась, и действующих лиц стало больше. В руках у Луи Луи, облаченного в парадные белые одежды, блестел маленький серебристый пистолет. Морис снайперски оглядел диспозицию и прицелился в Эльзу из хреновины с коротким, но толстым стволом. Мы все застыли в восковых позах. Особо нелепо смотрелся Пьер, который как раз подошел к столу, чтобы налить из кувшина воды, да так и остался стоять со вздыбленным стаканом.

— Так вот кто прятал у себя убийцу, — презрительно процедила Эльза. — Еще одной тайной меньше…

— Шутки в сторону, — сообщил Огнестрельный Луй. — Не мог же я скормить полиции такого несчастного и такого полезного человека — с боевым характером, с твердой рукой… Итак, все имущество вашей на дрожжах разрастающейся семейки должно перейти в муниципальную собственность, согласно слову чести, данному вашим отцом. Сейчас же, под мою диктовку, вы напишете правильный вариант завещания. Иначе нам с этим молодым человеком, — Луй кивнул на замызганного в бегах Мориса, чья губа пакостно задралась и обнажила пакостного цвета десну, — придется пресечь земной путь ваших друзей. Начнем с нее.

Краевед-террорист вытянул в сторону Эльзы длинный и прямой палец. Я рефлекторно дернулся вперед — отвести палец, словно он мог выстрелить. С точки зрения тактики ведения боевых действий в замкнутом пространстве я, вероятно, поступил опрометчиво. Во всяком случае, уже в ближайшую секунду Морис вкусно вогнал мне чуть ниже коленной чашечки пулю. Подвесил в моем мозгу облако жгучей боли с бикфордовым шнуром мысли о том, что танцевать мне в этой жизни больше не доведется. Этот эпизод привел в движение Пьера, который, позволив стакану самостоятельно удостовериться в неизбывности притяжения, метнулся к выходу. Одновременно со злобным «стоять» Луи Луи совершил роковую ошибку: сунул Пьеру между зубов ствол серебристого пистолетика. Пьер, который на моих глазах однажды проглотил, не поперхнувшись, самурайскую катану, молниеносно лязгнул зубами. Луй взвыл и ошарашенно воззрился на пустые укушенные пальцы. Пьер сделал судорожное глотательное движение. Кадык его трудно дернулся. Пуля вылетела из горла старого фокусника в упругой струе желто-красной слизистой жидкости, и в стоявшего напротив Мориса они ударили одновременно: и пуля, и струя. Морис беззвучно распахнул рот и плюхнулся на пол. Обрез упал, и Фиолетовые Букли ловко шваркнули его ногой — так, что оружие отлетело к Бывшему Мужу. Я напрягся: встанет он на ноги, чтобы подобрать ружье, или останется сидеть, оставаясь в роли Парализованного Брата. Бывший Муж подобрал обрез не вставая и, направляя его в Луя, заметил, что доктор Козелик будет доволен свежей убоине.

На обратном пути Эльза проворонила развязку, благодаря чему мы долго ехали прямо в закат. Великолепный полноцветный широкоформатный закат: сквозь густые перламутровые тучи щедро истекало багровое солнце. Разворота не было и не было, Эльза начала нервничать, а я ее утешал в том смысле, что будем теперь гнать, пока не упремся в горизонт. Это мало кому удается — достичь горизонта.

 

ЭПИЛОГ

Алька ждала меня на скамейке через канал от Риксмузея.

— Как ты хромаешь, жуть! Я думала, ты преувеличиваешь в письмах…

— Увы. Все довольно кисло. Нужна вторая операция. Двигаться по-старому не будет.

— И что ты теперь?

— Ну, что… Буду пока продюсером. Танцевать хочется, конечно. Ну, буду хромым танцором.

— Ты ведь и так черт знает как танцуешь, наискосок всему.

— А буду еще и хромой.

— Ага, — сказала Алька. Было очень холодно и промозгло.

Алька куталась в зябкую ветровку, кисти ее покрылись цыпками, но она отказалась переползать в музейное кафе. Хочет посидеть «на природе». Мы выпили виски из фляжки. На мосту крикнула грязная чайка. Алька затушила окурок в спинку скамейки. Разговор не клеился. Алька не слишком мне рада. Увидев ее отсутствующие глаза, я понял, что все проникновенные речи, которые я выхаживал в табачном дыму вчера вечером, повторял во сне и уточнял сегодня в самолете, — коту под хвост. Можно их и не произносить. Алька сразу говорила, что лучше встретиться позже, через неделю, через две, но я настоял и прилетел, надеясь изменить ее настроение при личном контакте. Обнять-поцеловать. Пустые надежды! Альки нет. Затягивается джойнтом — даже не предлагает. Прислушивается к внутреннему моторчику.

Заморосило, ветер сорвал с меня бейсболку. Бейсболка улетела в канал и поплыла мимо зеленых лужков Музеумплейн. Ее обогнал раскрашенный мондрианками катерок. Бывает так: понимаешь вдруг, в кратчайшую и бесповоротную секунду, что вот: кончилось. Что-то большее, чем чувство к Альке. Кураж, что ли, кончился. Когда подвезут следующий — неведомо. Можно уже вроде и так обойтись. Ветер приносит запах соленой селедки. Кажется, что в душу засунули презерватив, наполненный водой.

— Что слышно вообще? Ты давно не писала…

— Что слышно… В твоих краях, во Франции на югах, завелся человек-летучая мышь. Ночами рассекает над виноградниками в черном плаще… Утащил крестьянскую девчонку, но наутро вернул невредимую в жемчужном ожерелье.

— Молодец, — говорю я. — Слушай, поедем куда-нибудь. Давно я не был на твоих выставках. Соскучился даже… по настоящему искусству.

— Спасибо, Танцор, — она называет меня не так, а по имени. Она редко называет меня по имени. — Домой надо. Мама болеет… Много всякого. Я когда в Европку обратно соберусь, напишу тебе.

— Ну, ты ведь собиралась уезжать еще вон когда, а осталась…

— Сейчас точно уеду. Отсюда полечу — нидеры легче без визы выпускают.

— Ясно… А сегодня ты как? Погуляем? — спрашиваю я и чувствую, что жду отрицательного ответа. Смотрю на замерзшее, скукожившееся лицо. Надсадного, чуть кирпичного, как город вокруг, цвета. С потрескавшимися губами, тяжелыми веками, ранними морщинами. Раньше мне нравилось, что Алька совсем не пользуется косметикой. Сейчас я думаю, что ей бы не помешало.

Ей бы не помешало, но я уже ни при чем. Я смотрю на Альку, а вижу череду ее фотографий на фоне попсы: Алька и Эйфелева башня, Алька и брюссельская модель атома, Алька и фонтан в парке Сан-Суси. Нет всего этого — башни, Брюсселя, парка. Европка — сон. Увы, уже сбывшийся.

— Не могу, — говорит Алька. — У кореша в «Парадизо» концерт, я помогать обещала, слайды менять… Подваливай вечером — музыку хорошую послушаешь.

— Да… Спасибо. Приду.

Не приду.

— Слушай, я решила ту задачу… ну, про девять точек четырьмя линиями.

— Ну!

— У тебя бумага есть? Смотри… Надо просто не замыкаться в квадрате, вести линию дальше… Выйти за пределы… Вот так.

— Всех делов, — повторяет Алька, — не замыкаться. Не бояться выйти за пределы. Вот так.