повесть
Повесть о давнем детстве.
Подходит читателям 14–16 лет.
повесть
Глава 1
Когда мне было лет десять-одиннадцать, я придумал игру. Она называлась «забить место».
Городок, где мы жили, стоял в степи. Самая близкая от нас речка, Урулюнгуйка, протекала в шестидесяти километрах, и купаться нам было негде. Но в каком-то году на краю нашего городка собрались строить новые дома. Стали рыть котлованы, класть фундамент. Вдруг из-под земли хлынула вода, затопила котлованы, и строительство прекратилось.
Для нас, пацанов, это было счастье. Вода в образовавшихся карьерах была, конечно, не слишком чистая, зато с высоких берегов можно было как угодно нырять — и солдатиком, и вниз головой. Но пока я не придумал эту свою игру, нырять никто не решался. На дне оставалось много строительного мусора — бетонные плиты, арматурина, кое-где из воды торчали штыри и доски. Взрослые, узнав, куда мы ходим купаться, пороли нас нещадно. Но мы все равно удирали, несмотря на запреты и порку, и проводили там целые дни.
Игра была такая: мы находили место, где никто из нас еще не купался и не знал, какое здесь дно, глубоко или мелко, и с разбегу ухали в воду. Прыгнуть солдатиком считалось так себе — по-бабски. Заслуживал уважения только прыжок вниз головой. В этом был риск — сигануть туда, где не знаешь, что тебя ожидает, разобьешь себе голову или войдешь в воду свободно, как птица в небо, «забьешь место» и оно будет твоим на вечные времена. Для себя мы так и отмечали: Валькино место, Сашкино место, Чикино место. И без милостивого разрешения хозяина никто из нас не купался на этом участке карьера.
Сейчас я понимаю, как нам, дуракам, везло. Никто не переломал себе рук-ног, никто не расшибся насмерть. Все же, как раз в начале нового учебного года, был один случай, после которого мамаши запретили пацанам со мной водиться и сами избегали меня как чумы или холеры.
Это было, кажется, последнее место, которое мы за лето не опробовали. Мы разделись и кинули жребий (перед тем как прыгнуть, мы всегда бросали жребий). Выбор пал на меня. Я подошел к краю обрыва, глазами наметил круг, куда полечу головой вниз. Мы понимали, что это место, наверное, самое коварное из всех. Это был совсем узкий проливчик, соединяющий два котлована. Из воды торчало два или три штыря, а в середине высовывалась из воды, точно льдина, бетонная плита. Я все стоял на краю обрыва и не решался оттолкнуться. Страх полз по моему телу, заставляя мышцы непроизвольно сжиматься. Казалось, что под кожей у меня завелась маленькая змейка — я чувствовал ее настолько отчетливо, что, кажется, мог с точностью до миллиметра отследить путь ее передвижения. Я уже готов был отказаться от этой затеи.
Вдруг кто-то из пацанов сказал: «ну его, пес с ним… прыгать еще… кончай, Андрюха». Это придало мне решимости. Я оттолкнулся, но в последний миг оступился и полетел не в намеченное место, а немного в сторону, ближе к бетонной плите. Летел я секунды две, не больше. И за это время успел попрощаться со всеми, кого только вспомнил, даже с собакой Тяпкой, которую у меня украли три года назад.
Но я не разбился и вошел в воду, точно ложка в молоко. Когда я вынырнул, отфыркиваясь, услышал восторженные крики пацанов. Они кричали «клево» и другие наши словечки. Я вылез на берег как герой — грудь колесом, и стал скромно принимать поздравления. Мне пожимали руки, хлопали по плечам и по спине, говорили, что я «молоток».
Следующим прыгал Валька Кулешов. Он разбежался, оттолкнулся и красиво вошел в воду точно в том месте, которое я для себя наметил. Не прошло и секунды, как он показался над водой. Сначала мы увидели его спину, потом голову, он держал ее двумя руками. Потом Валька встал, и вода была ему по пояс. Он стал медленно поворачиваться к нам, но вдруг согнулся пополам и упал лицом в воду. Мы кинулись к нему, вытащили на берег и положили на песок. Наклонились над ним, еще думая, что, может быть, Валька прикалывается. Он лежал, немного склонив голову набок, глаза его были закрыты. Никаких признаков, что он зашибся, мы не видели. Кто-то уже ухмыльнулся, приподнимаясь с колен. Но вдруг песок под Валькиной головой стал темнеть. Мы смотрели на это темное пятно, еще ничего не понимая. Кто-то приподнял Валькину голову. Кожа на затылке была содрана и сочилась кровью. Валька на глазах бледнел, и лицо его приобретало бетонный какой-то оттенок, серый и неестественный. Кто-то из ребят, кажется, Чика, вдруг согнулся и стал блевать прямо на Валькины ноги.
Мы стали орать на Чику. Все мы здорово перетрусили, и нам была необходима разрядка. Хорошо, думал каждый из нас, что Чика так прокололся. Спустив на него всех полканов, мы немного успокоились. Кто-то стал говорить, что надо приподнять Вальку и как-то остановить кровь. Чьей-то майкой мы попробовали закрыть рану. Но майка враз намокла, хоть выжми. Тогда мы подхватили Вальку на руки и побежали к дороге. Он все еще не приходил в себя. Будто спал у нас на руках. Мы кричали друг другу, что надо поддерживать голову. Но она каждый раз выскальзывала из рук и, бессильная, откидывалась назад. И вообще, держать голову оказалось самым трудным.
Наконец мы выбежали на дорогу и пошли быстро как только могли, поминутно оглядываясь, бежать у нас уже сил не было, худенький Валька оказался неожиданно тяжелым. Скоро с нами поравнялся «жигуленок» нашего директора, но мы были так напуганы, что нам это было уже все равно. Мы остановились и «жигуленок» остановился. Директор выскочил, молча оглядел нашу испуганную ватагу, осмотрел Валькину голову, замотанную чьей-то рубахой, осторожно взял его на руки, уложил на заднее сиденье и укатил, так и не сказав ни слова. Это выглядело так, словно директор отобрал украденную нами и принадлежащую ему вещь — в его молчании была укоризна; он знал всех нас как облупленных и не хотел тратиться на слова.
Мы шли по дороге и друг перед другом храбрились: врали о разных случаях, которые с нами случались.
Сашка Быков рассказал, что вчера прыгнул с третьего этажа и отшиб ноги. Он думал, что ногам хана — сначала он их совсем не почувствовал. Но потом пополз, и скоро они опять ожили.
— Главное в этом деле, — говорил Сашка назидательно, — ползти надо.
Это было вранье. Ни с третьего, ни даже со второго этажа Сашка не прыгал. Иначе он сразу о своем подвиге рассказал бы — не такой человек Сашка Быков, чтобы что-то от друзей скрывать. Но в тот момент нам было не важно, врет Сашка или нет. Главным в его рассказе было не то, что надо ползти, а то, что он шел сейчас рядом с нами — живой, здоровый, на двух ногах — и даже не прихрамывал.
После Сашки каждый посчитал своим долгом что-нибудь соврать. Договорились до автомобильных аварий, ножей, бандитов, пожаров и взрыва газа на кухне у бабушки в Самаре. Всех, как обычно, переврал Чика. Он рассказал, как попал в авиакатастрофу.
В прошлом году, рассказал Чика, он с родителями поехал к папиному школьному другу. Друг жил на севере Иркутской области, в городе Киренске. Он давно звал к себе отца с семьей — на охоту и рыбную ловлю. В каждом письме он расписывал места, которые они могут увидеть, воздух, которым нельзя надышаться, и реку Лену, и горы, от которых невозможно глаз оторвать, так они красивы, и все звал да звал к себе. Наконец они собрались и поехали. До Иркутска добрались поездом. В Иркутске сели на самолет и полетели. Лету было три часа. Самолет вырулил на взлетную полосу, разбежался и оторвался от земли. Город стал не больше Чикиной ладошки, ярко блеснула река, и вот уже сплошным зеленым ковром в бурых, словно затоптанных ногами, грязных пятнах потянулась тайга.
Скоро Чике надоело пялиться в окно («чего я там не видел!» — сказал он нам и выпятил губу), и он стал грызть яблоко. Вдруг раз и другой чихнули моторы и затихли. Через секунду в салоне уже стояла улыбающаяся стюардесса. Она сказала, что ничего страшного не случилось, просто заглохли моторы, но что у них есть парашюты, сейчас их раздадут пассажирам, и все они выпрыгнут из самолета.
— А летчики? — крикнул кто-то.
— Пилоты полетят дальше и попробуют спасти самолет, а то их с работы уволят, — улыбнулась стюардесса и добавила:
— Но вы ничего не бойтесь. Я прыгну с вами. Когда мы приземлимся, пожалуйста, все подойдите ко мне. Мы сделаем перекличку. Если кого-то не досчитаемся, то поищем, верно? Когда же все соберутся, мы разведем костер и пообедаем. Кто-нибудь из мужчин, подойдите ко мне!
К стюардессе подошел Чикин папа.
— Вам я поручаю рюкзак с едой, — сказала она и приподняла рюкзак так, чтобы видели все. — Здесь тушенка, макароны, чай и пирожные с кремом. Пообедать нам хватит. Потом за нами пришлют машины. Мы уже связались с Киренском, и машины уже выехали. Важно избежать паники. Пожалуйста, подходите ко мне по одному. Каждому я выдам парашют. Да, чуть не забыла… С собой возьмите только самые необходимые вещи — документы, фотографии родных и близких…
Все спокойно вышли в проход и выстроились в очередь. Мать обняла Чику и начала всхлипывать, но он на нее шикнул, и она смутилась.
Какой-то старик стал скандалить. Он кричал, что не согласен ехать на машинах, что ему от тряски становится плохо; они поедут по таежной дороге, а такая дорога — самая трясучая… и вообще, он покупал билет на самолет, а не на машину, и почему это он должен теперь страдать?
Стюардесса ничего не ответила, только опять улыбнулась и развела руками. Пассажиры стали ругать старика. Они говорили: раз он не хочет ехать на машине, то пусть летит в самолете, никто ему не запрещает; наоборот, все будут рады, если старый перечник избавит всех от своего ворчания. Кто-то из женщин даже предложил привязать старика к креслу, чтобы он за остальными не увязался.
Но стюардесса сказала, что не надо никого привязывать, что она должна держать ответ за всех нас перед начальником аэропорта города Киренска.
— Иначе, — добавила она, — меня с работы уволят.
Никто не хотел, чтобы такую добрую стюардессу уволили, поэтому скандального старика простили.
Настала Чикина очередь получать парашют. Он подошел к стюардессе. Рядом с ней стоял отец, уже готовый к прыжку. Он помог сыну натянуть на грудь и на спину тяжелые мешки, прикрепил на поясе ремни и показал кольцо, за которое надо дергать.
— Когда будем лететь, смотрите на меня, — сказал отец, помогая матери надеть парашют. — Когда я махну рукой, дергайте кольцо. Но не раньше и не позже.
— Давайте обнимемся, — предложил отец. — Мало ли что…
Они обнялись. Чика с посуровевшим лицом, за ним мать, за ней отец подошли к раскрытой двери, глянули вниз. Сначала Чика увидел несколько пятен, круглых, словно вырезанных из белого картона, и не сразу понял, что это уже кто-то выпрыгнул из самолета и что так выглядят парашюты, если смотреть на них сверху. Потом Чика зажмурился и прыгнул. Сначала он слышал только, как кто-то свистит ему в уши сильным свистом. Он открыл глаза, чтобы посмотреть, кто это свистит. Но скоро понял, что это ветер, что рядом никого нет, что снизу к нему приподнимается земля, а он, Чика, лежит на животе и никакого полета не чувствует. Тогда Чика посмотрел по сторонам. Надо было найти мать и отца, спросить, почему они не летят, и раз нет никакого полета, то надо ли дергать за кольцо. Отец был рядом. Он также лежал на животе, улыбался сыну и махал ему рукой. Это помахивание Чика понял как знак и дернул кольцо.
— Дурак! — крикнул отец и исчез. Мимо пронеслась мать. Она кувырком летела вниз, перед Чикой мелькнули ее голые ноги (мать была в юбке), глаза у матери были зажмурены, и сына она не заметила.
С Чикой поравнялся ворчливый дед. Его парашют был раскрыт, дед раскачивался из стороны в сторону и размахивал рукой. Другую он прижимал к груди, будто произносил торжественную клятву. Но выражение лица у него при этом было плаксивое.
— Безобразие! — крикнул дед. Но он был тяжелее Чики и скоро уплыл вниз. Чика завис над дедовским парашютом, сверху похожим на лысину, и весь полет боялся, что наступит на эту «голову».
Приземлился Чика благополучно. Ноги мягко коснулись земли, и Чика даже не присел от толчка. Скоро к нему подошли отец и мать. Отец врезал сыну подзатыльник, а мать обняла и разревелась.
— За то, чтоб понимал! — сказал отец. Но потом добавил, что сын молодец.
Они подошли к месту сбора. Все пассажиры были здесь. Не хватало только стюардессы. Заметив это, ворчливый дед стал говорить: «Безобразие, так всегда — возьмут и бросят…» Но сейчас на него никто не ругался. Все были рады вновь оказаться живыми на земле.
Вдруг все вокруг зашумели. Это подходила к ним стюардесса. Она прихрамывала, но вид у нее был довольный. В одной руке она несла небольшой черный ящик, это была рация, в другой — аптечку.
— Неудачно приземлилась, — улыбнулась стюардесса и кивнула на ногу. — Может, кому помощь нужна? Лекарства есть.
Оказалось, что помощь никому не нужна. Все были здоровы. Стюардессу обступили и стали спрашивать, когда будет обед. Тут выскочил дед и спросил, когда приедут машины. На этот вопрос стюардесса сказала, что машины уже здесь, она связалась со спасателями еще в полете, и ждут их во-о-он за тем пригорком. Но сначала они пообедают. Здесь она стала мягко пенять мужчинам, что они все еще не побеспокоились о костре. Мужчины бросились врассыпную собирать дрова для костра. Женщины склонились над рюкзаком, стали тянуть из него продукты и ворковать над ними. Кто-то предложил позвать к костру и спасателей.
— Уже позвала, — сказала стюардесса. — Еще когда летела, позвала. Сказали, что будут обязательно.
— Милая ты моя, — вздохнула какая-то бабка. — Какая ты хорошая, девонька!
После обеда они всей гурьбой отправились к машинам на посадку. А пирожные, между прочим, очень вкусные были…
— Все? — спросил Сашка Быков.
— Ну да, — ответил Чика.
— Щас в морду дам!
— За что? — удивился Чика.
— А чтоб не врал, — сказал Сашка.
— Сам ты врешь! — обиделся Чика.
Они стали переругиваться. Остальные молчали. То, что это было форменное вранье, никто не сомневался. Но многие из нас завидовали Чике — если не в этот раз, то в других случаях он умел завраться так, что это даже походило на правду. Позже, вспоминая его историю, мы много спорили, могло такое быть или нет. И соглашались друг с другом, что подобный случай вполне мог произойти, в жизни и не такое бывает. Мы переглядывались и говорили, как взрослые: «Всякое случается!» Вот только пирожные с кремом сильно нас смущали — как это они в рюкзаке не помялись?
Дома был только отчим. Он сидел на кухне и пил водку. Когда я вошел, он как раз наполнял стакан и на меня не оглянулся. Я прошел в комнату, быстро стянул выпачканную в крови футболку, сунул ее под кровать и уставился в окно. На балконе сушилось белье. Двор наш виден не был. Но я и так знал, что никого из наших пацанов сейчас нет на улице. Все сидели по домам и трусили.
Я стоял и смотрел в окно — долго, кажется, целую вечность. На балконе сушились вещи: три или четыре моих рубашки, материно нижнее белье, пододеяльник, простыня и с десяток семейных трусов отчима.
— Что тебя как черти драли? — услышал я его голос за спиной. Но только пожал плечами и не обернулся.
— Ну-ну, давай-давай, хами, — хмыкнул отчим и ушел на кухню допивать водку.
На следующий день со второго урока меня вызвали к завучу. Звали ее Иваницкая Валентина Петровна. У нее были мясистые ноги, мощные ягодицы, могучая богатырская грудь, нос картошкой, толстые щеки, маленькие глазки, а на голове вместо прически — мелкая химзавивка под барашка. Завуч преподавала английский язык. Мы, «немцы», сочувствовали «англичанам», учившимся в ее группе. Как же она орала! Кажется, даже стены тряслись.
В кабинете кроме Иваницкой и директора Александра Валентиновича были еще милиционер и женщина, которую представили мне как инспектора по делам несовершеннолетних. Иваницкая, как только я вошел, стала говорить, что явился главный бандит школы и что настало время самым серьезным образом обо мне поговорить. Милиционер попросил рассказать, что произошло на карьерах. Я рассказал все как было. Когда я закончил, инспекторша спросила, кто придумал эту игру…
— Как они ее называют? — обратилась она к Иваницкой.
— Забей место, — ответила та. — И название бандитское.
Я посмотрел на директора, потом на завуча, и честно признался, что это я придумал. Такого быстрого признания Иваницкая не ожидала и растерялась.
Тут милиционер стал говорить, что это хорошо, что я признался, что так и должны поступать настоящие мужчины. Конечно, он понимает, что я сам рисковал. Но все же надо быть ответственным перед товарищами, надо беречь дружеские головы, а не предлагать совать их черт знает куда. Здесь милиционер перевел дыхание, сказал «извините за черт знает куда» и опять извинился, что вновь повторил это «черт знает куда…». Он смутился и уже открыл рот, чтобы в третий раз повторить извинения, но его перебила инспекторша. Она посоветовала мне прочесть «Маленького принца» Экзюпери. Затем с дрожью в голосе стала цитировать слова о том, что «мы в ответе за тех, кого приручили» и что я, наверное, неглупый мальчик и должен понять, что она хочет сказать.
Дальше — больше.
Мои наставники, перебивая друг друга, стали говорить о родителях и о моем долге перед ними, о школе, которая пытается вывести меня в люди, о славных рабочих нашего города, которые кормят меня и поят, о городе, который хочет гордиться мной, о стране, которая, как мать, любит всех своих детей и меня в том числе…
— Что тебя побудило придумать такую игру? — спросила возмущенная Иваницкая.
— Это же очень опасно! — закатила глаза инспекторша.
Я пожал плечами и промолчал. Они опять заговорили.
Ничего не сказал только директор Александр Валентинович. Когда речи иссякли, вспотевшая Иваницкая спросила: «Может быть, и директор скажет свое слово?» Александр Валентинович поморщился и ответил, что поговорит со мной позже, а сейчас пусть я выйду.
— Это, знаете ли, очень странно… — услышал я голос инспекторши, уже выскакивая из кабинета. — Вы, как директор и как мужчина, в конце концов…
Скоро «гости» в сопровождении Иваницкой вышли из кабинета завуча. Они прошествовали мимо, и меня, как мне показалось, не заметили. Я заглянул в приоткрытую дверь. Александр Валентинович стоял у окна и курил в раскрытую форточку. Он повернулся к двери, грустно посмотрел на меня и сказал, чтобы я обязательно навестил Вальку в больнице.
— Да мы вчера вечером уже заходили, — ответил я. — И сегодня. Тоже пойдем.
— Сильно он расшибся, — вздохнул директор.
Я кивнул.
— Иди, — сказал Александр Валентинович. — У тебя урок.
Я поплелся к классу. Я понимал: все, что говорили наставники, было верно. Странным образом именно молчание Александра Валентиновича меня в этом убедило. Я-то знал ответ на вопрос, который задала мне Иваницкаяа: что меня побудило придумать такую игру. Но ни одному человеку, даже самому замечательному, который курил сейчас у форточки и грустно смотрел на школьный двор, его бы не сказал. Да и как можно признаться хоть кому-нибудь (разве только Тяпке, которую у меня украли), что «побудила» меня придумать такую игру — трусость. Только и всего.
Вернувшись домой и сделав уроки, я не пошел гулять. Мать даже заподозрила, не заболел ли я. Пока я сидел за столом и рвал один листок за другим, она несколько раз подходила ко мне и щупала лоб. Потом я услышал, как она сказала отчиму, что я наверняка влюбился.
— Га… — отозвался отчим.
На следующий день я показал друзьям свое сочинение. Друзья сказали, что это классно и надо дать почитать «ашкам» (мы учились в классе «б» и не без гордости называли себя «бандитами»). «Ашкам» стихотворение тоже понравилось. Скоро вся школа, завидев завучиху, хихикая, шепотом декламировала:
Неизвестно, кто ей об этом стишке стукнул, но через несколько дней Иваницкая снова вызвала меня к себе в кабинет и стала кричать, что я дрянь и она мной займется. В заключение она сказала, чтобы завтра я привел в школу… нет, не мать, хватит бедную женщину мурыжить, а отчима.
— Завтра суббота, — добавила она с ехидной улыбочкой. — Ничего, он сможет.
Это была действительно страшная месть. Отчим по выходным никогда не бывал трезвым, и его «приход» обещал не только скандал дома, но и унижение перед всей школой. А то, что он напьется еще с вечера пятницы, не стоило и сомневаться.
Но и в этот раз меня спас директор. Он случайно зашел в кабинет завуча к концу нашего разговора и слышал требование привести отчима. Александр Валентинович попросил, чтобы я подождал его в коридоре. А через пару минут вышел и сказал, что никого приводить пока не надо, ни мать, ни отчима, а там видно будет. Я ответил: «спасибо, Александр Валентинович», убежал в туалет, закрылся в кабинке и едва не разревелся как девчонка.
Глава 2
Когда я был совсем маленький, единственное, что могло напугать меня в минуты перед сном — это темнота. Я боялся ее, как чего-то живого, как крысы, которую видел недалеко от нашего барака, или как старика, который часто проходил под нашими окнами. Когда-то он попал в аварию на шахте, его лицо и руки горели, теперь кожа была бурого цвета, в огромных застывших волдырях. У деда не было одного глаза, он проткнул его, напоровшись на что-то, когда пытался потушить огонь на лице. Я знал время, когда дед будет проходить мимо, каждый день он был точен, и каждый раз, замирая от страха, я прятался за занавеской. Я боялся деда, мне было страшно на него смотреть. Но все-таки разглядывал его и не мог отойти от окна.
В то время никакого отчима еще не было, и мы жили в одной комнате с матерью. Поэтому настоящего страха перед темнотой я все-таки не знал. Наверное, боялся просто из удовольствия бояться. Иногда, желая подразнить себя и дождавшись, когда мать уснет, я вставал и шел в самый темный угол. Или подходил к окну. Но не отдергивал занавеску. Стоял перед зашторенным окном, прислушивался к звукам на улице и представлял, что там, за стеклом. Такая же точно картинка, как днем? Или ночью все другое? В одну из ночей я решился и отодвинул штору. И ничего не увидел, кроме своего неясного отражения.
Барак, где мы жили, раньше был конторой шахты «Первомайская». Но случилась авария. «Первомайку» временно закрыли. Предполагалось, что она скоро опять заработает. Ее сторожили (страшный дед, собственно, и был сторожем), велись какие-то ремонтные работы. В прежней конторе, чтобы здание не пустовало, организовали общежитие. Кроме меня детей здесь не было. Жили в основном пожилые шахтеры-холостяки, две молоденьких продавщицы из соседнего магазина и двое-трое молодоженов.
Была еще уборщица. Ее дом находился далеко от барака, на другом краю рудника. Но чуть свет она была уже на работе. Ковыляя по утру в туалет, я всегда встречал ее то в коридоре, то в одной из комнат. Она уже возила по полу шваброй или поливала цветы. Жила она одиноко. Сын с женой работали в Норильске. Наверное, поэтому она часто и подолгу со мной возилась. Мы привыкли называть ее Нянькой: мать — в шутку; для меня же это было обычное имя.
Я почему-то не запомнил, какое у Няньки было имя и отчество. Сейчас это кажется мне верным и замечательным: в каждом имени-отчестве много «взрослого», скучного и тяжеловесного; и хорошо, что Нянька в моей памяти осталась Нянькой, а не Ириной Федоровной какой-нибудь, Прасковьей Ильиничной или Верой Андреевной. Мне кажется, если бы я помнил ее имя-отчество, какая-то важная деталь моего детства была бы навсегда потеряна.
Няньку я запомнил во всем черном. Наверное, она носила разную одежду, но в моей памяти осталось лишь длинное платье до пола, «монашеское». Она была очень полной бабкой, дышала громко, часто задыхалась и тогда прижимала руку к груди. Лица ее я не помню. Только глаза в веселых и чистых морщинках. И взгляд. Даже сейчас мне иногда кажется, что я чувствую на себе этот взгляд: то ласковый, то веселый, то шутливо-сердитый.
Помню, я рассадил коленку, было очень больно. Но страшнее боли был вид крови. Кажется, свою кровь я видел в первый раз. Если точнее, я понял, что это моя кровь, впервые. Я смотрел, как толстая алая лента вытекает из ссадины, боялся тронуть ее рукой и ревел во все горло. Тогда Нянька взяла меня за руку, посадила на стул, наклонилась близко к ранке и что-то быстро зашептала. Мне стало любопытно. Захотелось послушать, о чем она бормочет. Я затих. Но Нянька говорила непонятные слова, я только расслышал «Георгий», «кровь» и совсем странное слово «кань», последнее. Нянька поднялась с колен, посмотрела на меня и усмехнулась. Этот взгляд я тоже запомнил: всегда светлые глаза ее потемнели, и в них было… Даже не знаю, что в них такое было, но этого взгляда я испугался даже сильнее, чем вида крови (кстати, она перестала течь, как только Нянька встала с колен). Я со страхом посмотрел бабке в лицо, но это опять была прежняя моя Нянька, она подмигивала, улыбалась, прижимала руку к груди и задыхалась — все было как всегда.
Окно нашей комнаты выходило на шахту. Мне она напоминала опрокинутую телегу. Это было квадратное здание с громадным колесом на крыше. Иногда, очень редко, колесо начинало со скрипом вращаться. Тогда мне казалось, что вот сейчас все здание сдвинется с места, опрокинется и раздавит и барак, и меня. Я бежал по коридору, к Няньке. Тюкался лицом ей в колени. С ней мне становилось спокойно. Она говорила: «какой ты глупый, прямо как щенок», — и давала что-нибудь вкусное: конфету или печенье, всегда в крошках табака. Нянька покуривала, но старалась ото всех таиться. Ото всех, кроме меня. Меня она просила, чтобы я ее не выдавал, а то ей почему-то стыдно. А я подлым образом пугал ее раскрытием тайны, выманивая что-нибудь для себя. (Все в общежитии знали, что Нянька покуривает, и ничего «ужасного» в этом не видели. И Нянька об этом знала, но меня не разубеждала).
Она рассказывала мне о ярко освещенных дорогах под землей, о вагончиках с углем, о том, какие смелые люди работают в шахте, как они идут вперед и никакие преграды им не страшны. Я слушал эти рассказы с удовольствием. И все же, стоило мне увидеть здание шахты, Нянькины истории забывались — я не мог представить, что под землей, под нашим общежитием, под зданием шахты могут находиться люди. Я наблюдал, как вращается колесо, и не мог поверить, что двигают его дяди или тети. Для меня и здание, и колесо были отдельно от людей. Здание жило самостоятельной жизнью, в нем вечно что-то скрипело и ухало, — и даже замирало колесо, как мне казалось, по собственному желанию.
В один прекрасный день я не просто приблизился к зданию шахты, а даже вошел в него. Это случилось, когда мать уже вышла замуж за отчима и мы переехали в обычную городскую квартиру.
До этого дня я был, буквально, малышом в коротких штанишках, хотя сам себя таким, конечно, не чувствовал. Меня злило, когда кто-то из взрослых, обычно это были женщины, начинал сюсюкать со мной, говорить «ля-я-ясково» (такая речь среди материных подруг почему-то считалась наиболее верной, а меня оскорбляла).
Обижала и другая форма обращения — подчеркнуто суровая. Так ко мне обращались друзья отчима. Они говорили мне «мужик», «старик», «зёма», «братан», хмурились и протягивали руку для пожатия. Но я видел смешинку в их глазах, слышал во «взрослых» словах фальшь, превосходство. И отталкивал протянутые руки.
Мне казалось, что все дело в штанишках на одной лямке. Никто из взрослых такие лямки не носил. Поэтому я был уверен, что стоит надеть настоящие брюки, все сразу увидят, какой я уже большой.
Сначала я просил мать купить мне брюки. Потом стал требовать. Мои требования, категоричность, с какой они предъявлялись, мать смешили. Она внушала мне, что все это капризы, что не надо спешить взрослеть, ничего хорошего во взрослой жизни нет, пусть я подольше останусь ребенком. Тогда я замолкал и не разговаривал по нескольку часов. Но и эти протесты мать не убеждали. В такие дни я считал себя вправе ее не слушаться.
Из-за этого я едва не погиб под автобусом.
Мать встретила на остановке знакомую и разговорилась с ней. Мне же сказала, чтобы я был рядом и не подходил близко к дороге. Я подождал, когда мать перестанет обращать на меня внимание (это случилось скоро), и шагнул с тротуара.
Мой обиженный и протестующий шаг был слишком внезапным, чтобы шофер подъезжающего к остановке автобуса мог его предвидеть. Спас меня (так потом рассказывала мать) нарушитель правил уличного движения. Какой-то парень перебегал дорогу перед автобусом. Я оказался на его пути, и он подхватил меня и выскочил на тротуар. В этом было больше инерции, чем понимания, что он спасает ребенка. Парень буквально выбросил меня на тротуар, а сам побежал к дверям автобуса. Мать признавалась, что не успела испугаться, все произошло слишком быстро. Но потом, когда до нее дошло, она в сердцах отлупила меня по заднице.
На другой день после чудесного спасения я опять пристал к матери с просьбой купить мне брюки. Я даже не надеялся быть услышанным, а канючил скорее по привычке. Но она вдруг взяла меня за руку и, как была в домашнем платье, не переодеваясь, повела в магазин. Моя мечта сбылась.
Я весь день проходил по дому, засунув руки в карманы. Ладони у меня стали распаренными, будто я вышел из бани. Для полного счастья не хватало лишь отпустить меня на улицу — как можно дальше от дома и одного. Но на это нельзя было рассчитывать. До вечера я прослонялся по дому и лег спать в брюках. Мать это заметила и заставила меня раздеться.
А на другой день мы пошли в общежитие навестить Няньку.
Мы должны были «заскочить на минуточку», как сказала мать. Но возились они там с Нянькой уже много времени. Я играл во дворе и видел, как мать или Нянька мелькают в окнах, замирая на одну-две секунды. Это было как в кукольном театре — совсем недавно кукольный спектакль играли в нашем садике приезжие артисты, и я все еще находился под впечатлением.
Я давно здесь не был, и сначала мне было весело носиться по коридору и стучаться в комнаты к бывшим соседям. Но скоро мне это наскучило, и я вышел во двор. Шахта больше не казалась страшной. Наверное, потому, что жили мы далеко и мне было куда убежать и где спрятаться.
Я пошел к ней, сначала медленно, потом все быстрее. Я не чувствовал страха, и меня это очень радовало. Я понял — шахта страшна только на расстоянии. Теперь же, чем ближе я подходил, тем реальнее и меньше она становилась.
Я замер у самой черты, тень здания всего на несколько шагов отделяла меня от открытых ворот. Вдруг шахта тяжело вздохнула мне навстречу. Я почувствовал ее дыхание, душное и влажное, как на дне оврага, куда сорвался на прошлой неделе, играя с друзьями в войнушку, и не решился пойти дальше. Но потом все же сделал шаг вперед, медленно приблизился к дверям и заглянул внутрь.
Сначала я ничего не разглядел, мои глаза после яркого света были еще слепы. Я только почувствовал густую и гулкую пустоту, она уходила куда-то вверх, она приподняла меня и понесла. Это было ясное физическое чувство, и я ухватился за холодный дверной косяк. Потом глаза привыкли к полумраку, и предметы выступили мне навстречу, так же медленно, как минуту назад сам я подходил к дверям.
Сначала я почувствовал, как сузилось передо мной пространство: я увидел, пусть и далеко от себя, противоположную стену и высоко, под самым потолком, узкие окна-щели; потом я понял, что внутри шахта круглая, и это меня удивило — здание было больше всего похоже на вытянутую вверх табуретку (я еще не знал, как называется эта фигура, но сравнение с табуреткой, которую мать часто чинила, мне понравилось); в центре этого круга я увидел столб, а в нем двери за железной решеткой; немного в стороне от дверей помещалась будка, как на тракторе. Только будка была не на колесах, она стояла на полу. И все же ее сходство с тракторной кабиной меня очень удивило (я разглядел рычаги и высокое сиденье) и обрадовало: ничего страшного внутри шахты больше не было, на таком тракторе работал сосед дядя Коля, и он часто катал меня по нашей улице.
Я засунул руки в брюки, стал расхаживать по шахте с видом небрежным и бесшабашным, и даже что-то насвистывал. Вдруг я вздрогнул, будто кто-то коснулся спины холодной ладонью. Но по инерции сделал еще шаг навстречу тому лицу. Оно было отдельно от тела — собственно, и тела не было, лицо висело в воздухе, как маска на серой стене.
Несколько мгновений я смотрел на лицо. Оно оставалось неподвижным. Но я не успел подумать, что оно мне привиделось. Лицо стало приближаться; потом я увидел выпачканные в чем-то черном руки, различил контуры человеческого тела, узнал изуродованного старика…
И вот я лечу прочь от шахты, впереди прыгает здание общежития, я вижу на пороге Няньку и за ее спиной мать, я понимаю, что кричу во всю глотку, потому, наверное, они уже бегут мне навстречу и у них испуганные лица. Я останавливаюсь, смотрю на свои великолепные новые брюки с двумя настоящими карманами, слышу, как хлюпает в сандалиях вода, чувствую влагу на коленях и понимаю…
Всю обратную дорогу домой я проплакал от обиды, но только молча, про себя. Это был первый день, когда сбылась моя давняя мечта — я вышел из дому в брюках с двумя карманами, с ремнем, продетым через настоящие «взрослые» петли, и с такими ровными, чудными стрелками на гачах.
Глава 3
Отчим избивал мать каждый раз, когда она узнавала о его новой измене. А баб у него было много.
Тот вечер я помню отчетливо. Отчим пришел с работы рано, еще не было пяти. Сразу накинулся на мать, спрашивал, зачем она так поступила. Мать молчала. Отчим кричал — когда это он ее бил?! только объяснял кое-что, политику нашей партии объяснял. И если мать не заберет заявление, он тогда…
Мать крикнула, что она его больше не боится и никогда не боялась, только дурака любила и все прощала, теперь же хватит, уже сын ее ненавидит, она не понимает, как можно так жить, но она его любит, любит, и потому признается, что на работе ее заставили пойти в поликлинику, они вызвали милиционера, он сам отвел ее к врачу, она не хотела давать эти показания, не хотела, не хотела…
Он все понял, крикнул отчим, теперь они станут жить по-другому, не будет больше никаких баб, только пусть она заберет заявление, он не хочет в тюрьму, он не хочет в тюрьму, он не хочет в тюрьму …
Хорошо, прошептала мать, я заберу заявление, черт с ним, заберу, но если он еще раз, еще хоть один раз…
Да-да…
Нет-нет…
Заскрипел диван. Я знал эти звуки.
Я закрыл ладонями уши, попытался читать, но ничего из написанного не понимал. Отбросил книгу и стал ждать, когда звуки прекратятся.
Потом мать ушла к соседке смотреть кино. Наш телевизор отчим разбил неделю назад. Я вышел из комнаты. Я придумал план. Это была моя месть. В первую очередь матери. Только матери. И для матери, для ее избавления. Я мужчина, ее единственный сын, больше ее некому защитить. Я знал, что все будет так, как я задумал. Иначе быть не может. Поэтому не боялся.
Я прошел в коридор, взял сапог отчима. Сапог был тяжелый, с комьями налипшей рыжей грязи. Отчим сидел на кухне, спиной ко мне, жрал жареную картошку прямо из сковородки. На мои шаги он не повернулся, он не смотрел по сторонам, когда ел. Я знал эту его привычку — во время еды он близко наклонял голову над тарелкой, с его губ капало, он чавкал, облизывался, иногда вскидывал глаза, шмыгал носом и опять упирал глаза в тарелку.
— Когда я ем, я глух и нем, — говорил он.
Это было действительно так — во время еды он становился просто жующим кучерявым бараном.
Этим я и решил воспользоваться. Еще в коридоре я поднял сапог высоко над головой. Но не рассчитал рывок, сапог стал заваливаться мне за спину, и я едва не уронил его на пол. Пришлось поставить его и отдышаться. Вторая попытка также была неудачной. Я хотел разбежаться, но у меня слетел тапочек, я запутался в собственных ногах. Задуманное удалось только с третьего раза. Я поднял сапог, разбежался и со всего маху хряпнул отчима по голове. Он ткнулся лицом в сковородку, и ошметки картошки разлетелись в стороны. Голова его сразу будто вспотела, потемнела и намокла. Он зарычал, схватился за голову, заскользил со стула, тюкнулся коленками в пол и замер. Медленно повернулся и посмотрел на меня одним глазом. Другой был залит кровью. Потом он все также медленно взял у меня сапог, поставил его рядом с собой. Я попятился, но отчим сказал «с-с-с…», поднес палец к масляным губам. Я остановился. Помню, посмотрел на него даже с любопытством.
Он тяжело поднялся с колен, навис надо мной и сделал резкое движение.
Больше я ничего не запомнил.
Пробуждение было странным. Будто я сплю в теплой ванне, но вокруг холодный воздух, и постепенно вода остывает, тело зябнет, начинает болеть голова. Мне все еще не верится, что надо просыпаться, вернее, что я уже проснулся. Я зажмуриваю глаза, делаю вид, что еще сплю, хотя все давно чувствую.
— Сынок, — зовет меня голос матери. — Сыночек…
Вода подбирается к подбородку, плещется, щекочет. Я хочу спрятаться от воды, выбраться из ванны, на дне ее уже кусочки льда. Я открываю глаза.
— Как ты? — спрашивает мать.
Я, не двигая головой, ворочаю глазами — оглядываю комнату. Салатные голые стены и белый потолок. Против меня, за материной спиной, еще одна кровать. Там кто-то лежит, закутавшись в одеяло. Он повернут ко мне спиной. Почему-то его присутствие раздражает. Еще что-то раздражает, пока я не понимаю, что именно. Но скоро догадываюсь. Голос матери все бубнит у меня в голове. Она и так болит, голову нельзя повернуть, в глазах сразу вспыхивают маленькие красные разрывы. Легче, когда глаза открыты. Но тогда видна спина того, что напротив. Из-под одеяла торчит нога в дырявом носке. Она как раз лишняя. С укутанной фигурой, повернутой к стене, еще можно примириться. Но не с ногой. Я стискиваю зубы, прошу мать замолчать. Она сразу затихает, точно ее выключили. Даже по тишине слышно, что мать испугалась моего голоса. Но мне уже все равно. Теперь можно закрыть глаза. Ванна опять заполнена теплой водой. Я опускаюсь в нее все глубже. Засыпаю.
Просыпаться в следующий раз было намного веселее. Матери в комнате не было. На кровати, скрестив ноги, как йог, сидел растрепанный дед с разлохмаченной бородой. Он держал обе руки у рта, откуда вываливались какие-то смешные звуки. Дед хитро посмотрел на меня маленькими глазками. На носу у него, на самом кончике, сидела огромная бородавка. Мне захотелось скосить глаза на свой нос — убедиться, что там нет такой же бородавки. У деда бородавка была веселой. Она почему-то напомнила мне нос щенка, влажный и шершавый.
А дед все вел странную свою мелодию, и казалось, что он играет на губе. Я никогда таких звуков не слышал. Будто кто-то подражал зову котов в брачную пору. Коты рядком сидели на крыше, смотрели на луну, на фоне которой отчетливо видны были телевизионные кресты, по движению невидимого дирижера разом открывали пасти и кричали, кричали, кричали…
— Ты что, дед, дурак? — спросил я.
— Почему дурак? — удивился дед.
— Здесь же больница! А ты орешь…
— В больнице что, не люди?
— Люди, — ответил я неуверенно.
— А если люди, — назидательно изрек дед, — то музыку любить должны.
— Это разве музыка?
— А что же, по-твоему?
— Это… — я не сразу нашел нужное слово. — Это…
— Ну что — е-ето? Что?
— Это… какое-то «мяу», — выпалил я и расстроился, ведь совсем не то хотел сказать.
— Сам ты… мяу, — очень похоже передразнил меня дед. Он оттопырил нижнюю губу, несколько раз ударил по ней указательным пальцем. — Это — музыка. Услада души и сердца. Гармония это, понял? И вообще. Это ты дурак.
Дед обиженно отвернулся к стене.
— Дед, — позвал я. — Чего ты обиделся? Я пошутил. Твоя дурацкая музыка — хорошая музыка. На кошачью похожа. Поиграй еще, дед. И дай мне попробовать. Ну, чего ты? Дед…а, дед?
— Я тебе как другу, можно сказать. Как лучшему другу хотел помочь. Развлечь. Поутешить хотел. А ты! Обзываешься…
— Не буду больше! — заверил я.
— Не будешь? Ладно.
Он сел, скрестил ноги, достал из кармана больничной пижамы маленькую металлическую пластинку и опять завел свой кошачий концерт. Но теперь он мне нравился. Они здорово орали, эти коты на крыше. Громко, дружно, складно.
— Что это? — спросил я.
— Варган. Такой инструмент музыкальный. И музыка такая же. Музыкалистая.
— Дай мне, — попросил я деда.
Он сразу протянул пластинку. Я взял ее, начал разглядывать. Потом поднес ко рту. Но у меня вышло только шипение. Я обслюнявил варган, и так и эдак его пристраивая, но звук выходил такой, будто я плюю на раскаленную плитку. Я сделал еще несколько попыток, но сдался и протянул инструмент обратно.
— Видишь, — улыбнулся дед, — какой ты неласковый. От того и не получается. Надо взять его нежно. Губами. Да, губами. Но крепко.
Я стал смотреть на губы деда, осторожно сжал пластинку, тронул пальцами.
— Мя-я-яу, — сказал инструмент.
Дед захлопал. Я сдвинул брови, тронул пластинку еще раз.
— Мя-я-яу, — снова отозвались коты и подняли морды к луне.
Теперь я был дирижером. У меня был пусть небольшой, но свой оркестр. Мы сидели на крыше вместе. Смотрели на ртутное небо, на луну, на звезды. Под нашими ногами светился город и уплывал куда-то.
Вдруг открылась дверь. В палату вошел молодой доктор с пышными черными усами. За ним — седая медсестра. Они напоминали актеров из старого черно-белого кино.
— Здорово, орлы! — бодро крикнул доктор. Потом обратился к деду: — Собирайтесь. Домой пора. Отдохнули у нас? Теперь домой, домой…
Дед живо поднялся, достал из-под кровати рюкзак, покидал в него что-то с тумбочки, сунул ноги в тапки. Я нехотя протянул пластинку. Но дед только улыбнулся, махнул рукой — дарю! Уже на пороге повернулся, посмотрел на меня, подмигнул…и совсем исчез.
— Ну, а ты, боец, как себя чувствуешь? — доктор небольно щелкнул меня пальцем по носу.
— Нормально, — пробурчал я.
— Нормально… — передразнил доктор.
Вдруг в палату шагнула мать и замерла на пороге. На ней был длинный белый халат, гораздо ниже колен. Застегнутый на все пуговицы. В этом халате мать была похожа на игрушечного пупсика.
— Что такое?! — вытянулся в струнку доктор. Усы его ощетинились. — Вы что, мамаша, правил не знаете?! Приемные часы с шестнадцати нуль-нуль до двадцати нуль-нуль….
Мать не ответила, прошла ко мне и робко присела на краешек кровати. Потом оглянулась и посмотрела на доктора. Ее ресницы дрогнули, и усы напротив поникли.
— Черт знает что, — пробурчал доктор миролюбиво.
— Пойдемте, заглянем в одиннадцатую, — сказал он медсестре. — Но потом сюда. Ясно? Здорово, орлы! — послышалось уже в коридоре.
— Сынок, — прошептала мать. — Как ты?
Я протянул ей дедов подарок. Она рассеянно повертела его в руке.
— Что это?
— Варган. Дед подарил. Классный дед, — я забрал у матери игрушку, засунул в рот, хотел заиграть, но мать остановила.
— Подожди, — едва слышно сказала она. — Хочу попросить тебя… Мы уедем. Вот ты поправишься, и уедем. Обязательно.
— Куда?
— Пока не знаю. Мы подумаем. Куда ты хочешь?
— Хм…
— Мы одни уедем. Только с тобой. Но я хочу попросить… Сегодня к тебе придет милиционер. Он будет спрашивать, кто тебя избил. — Мать опустила голову, почти прошептала: — Не говори про него… А то его в тюрьму посадят.
Я прекрасно понял, о ком она. Но все-таки спросил:
— Кого посадят, милиционера?
— Какого милиционера? А-а… нет, что ты… Скажи, что ты упал. Нечаянно упал. Полез на шкаф. И упал. Очень тебя прошу. Я уже сказала. Теперь и ты скажи, ладно?.. А мы уедем. Уедем.
Я поднес варган ко рту, тронул пластинку.
— Мя-я-у, — с готовностью отозвались коты. Они моргнули все разом, вытянули шеи, опять моргнули и стали смотреть на меня. Это длилось несколько минут — моргали и смотрели, смотрели и моргали.
— Ладно, — сказал я.
Коты отвернулись от матери к стене и стали кричать на луну.
Глава 4
Помню знакомство с Аленкой. Мне было четыре года, но я хорошо запомнил эту встречу. Мать говорила, что я все перепутал, Аленка приехала в Степногорск позже того времени, когда я маялся зубами и мы с Нянькой почти поселились у стоматолога. Но я впервые увидел Аленку именно в поликлинике и совершенно уверен, что прав.
Нянька в очередной раз повела меня к зубному. Я боялся ужасно, но и зуб болел ужасно. В крошечном предбаннике было полно народу. Взрослые и дети (у рабочих с рудника больница была общей для взрослых и детей) сидели и стояли у дверей кабинета, тесно прижавшись друг к другу.
Напротив меня сидела девочка с туго заплетенными косичками. Она рассматривала картинки в книжке и была абсолютно спокойна. Я решил, что это очень мужественная девочка. Сам я дрожал и потел от страха. Я стал смотреть на девочку. Ее вид меня успокаивал. Мне показалось, что она младше меня, и это тоже радовало. Рядом с девочкой сидела ее мама. Иногда девочка с мамой рассматривали картинки вместе. Девочка говорила: «Смотри, мам», — и давала ей книжку в руки. Мама смотрела, переворачивала страницу… Я таращился на девочку во все глаза. Она вдруг посмотрела на меня, показала язык и опять стала рассматривать книжку. Я не обиделся. Это была девочка-пример.
Наконец подошла ее очередь. Открылась дверь. Девочкина мама поднялась и вошла в кабинет. Я открыл рот, а дурацкая девочка с тугими косичками снова показала мне язык.
Во второй раз мы встретились, может быть, через неделю или чуть больше. Аленка тогда спасла мне жизнь. Была весна, дни первых сосулек и капели. Мать по обыкновению остановилась поболтать с соседкой, а мне приказала сесть на лавочку у стены дома и не сходить оттуда под страхом нового наказания — я в чем-то провинился и не должен был отходить от матери ни на шаг. Я сидел и маялся. День был ярким и солнечным, небо — синим, и в нем купалась стайка воробьев.
Я наблюдал за птичьим полетом, пока воробьи не исчезли. Во дворе появилась та самая пример-девочка. Увидев ее, я забыл приказание, сорвался со своего места, чтобы ее поколотить, и в тот же миг за моей спиной что-то звонко и тяжело шлепнулось. Я обернулся. Но не на этот звук, а на материн крик. На лавочку, где я только что отбывал наказание, рухнула громадная сосулька, в воздухе еще висела блестящая пыль, когда я обернулся. Я посмотрел на мать. Она сделала движение, которое сейчас мне кажется очень верным — подняла руку и повертела пальцем у виска. Тогда этот жест меня только рассмешил.
Еще через несколько дней Аленку привели в нашу детсадовскую группу.
Первый раз, увидев ее, я все же ее поколотил. А потом, сам не знаю, как это вышло, стал ее защитником и воздыхателем.
Я никого из мальчишек не подпускал к Аленке. Бросался на наглеца и лупил чем придется. Меня ставили в угол, лишали булочек и компота, но ничего не помогало. Аленка стала этим пользоваться. Обидит кого-нибудь, за ней побегут, она спрячется за меня и наблюдает, что будет дальше. А дальше меня опять ставили в угол, оставляли без компота и булочек.
Первый школьный день я также запомнил на всю жизнь. Мать почему-то решила, что перед школой ребенка обязательно нужно проверить на близорукость, и закапала мне какие-то капли, прописанные врачом. С закапанными глазами положено было сидеть дома, при зашторенных окнах. На улице, при ярком солнечном свете, глаза начинало резать, я жмурился от боли и чувствовал, как по щекам катятся слезы. Опавшие листья ласково шуршали под ногами. Пахло горьковатым дымком костров. Весело галдели птицы. Мы шли к школе. Мать вела меня за руку, всхлипывала и говорила, какая она дура, испортила ребенку праздник, такой праздник бывает только раз в жизни; и опять — какая она дура. Я шел рядом, жмурился и всю дорогу силился улыбнуться.
В школьном дворе нас выстроили по линейке, разбили по классам. Кто-то говорил речи, из репродуктора звучали детские песни. Я запомнил про жирафа:
Прозвенел первый школьный звонок. Кто-то взял меня за руку, потащил к дверям школы. Только в здании я смог разлепить глаза и увидел, что тащит меня за собой, точно руку хочет оторвать, Аленка. Она повернулась ко мне и сказала, что я дурак и пусть теперь моя мама не просит ее водить меня в школу. В классе я хотел сесть с ней за одну парту. Но Аленка на меня шикнула и велела, чтобы я катился отсюда. Я пересел к какому-то пацану. Он сказал, что его зовут Сашка Быков, и спросил, что это я с девчонкой собирался сидеть.
— Они же все нюни и ябеды! — заявил он.
На перемене мы с ним подрались и оба сидели на втором уроке побитые: у Сашки была разбита губа и краснела ссадина на лбу; у меня опух нос и под левым глазом налился сине-фиолетовый фонарь.
Я здорово разозлился на Аленку. Чего это она не захотела сидеть со мной за одной партой, спрашивается? И почему это моя мама должна была просить Аленку водить меня в школу? Глупости какие! Я — взрослый мужчина, сам себе хозяин, и я бы ей еще показал, кто кого в школу водить будет, если бы не эти дурацкие капли! Так я рассуждал про себя, но разве можно было теперь Аленке что-то доказать? Едва ли. И тогда я решил совершить для нее настоящий подвиг, чтобы она все-все про меня поняла!
Через неделю я повел Аленку на городской стадион. Мы остановились в центре поля, и мне казалось, будто мы на дне глубокого озера. Я уже хотел поделиться этим с Аленкой, но Аленка сказала: «ну…», и потянула меня прочь. Ей явно было здесь скучно.
Я задержался в воротах, у будки. Она была похожа на квадратную голову робота на длинной тонкой шее. Робот разевал голодную пасть. (Я и сейчас не понимаю, для какой цели это сооружение было предназначено, — чтобы там сидел судья, что ли?)
К «шее» были прибиты бруски, образующие лестницу. Лестница напоминала рыбий хребет. Я начал карабкаться по хребту, а Аленка стояла внизу, смотрела на меня и равнодушно облизывала шоколадку. Мне было страшно. Но я должен, просто обязан был добраться до самого верха. Я придумал этот подвиг во имя Аленки, заранее приглядел будку. То, что она такая высокая и страшная, мне было только на руку. Но Аленка смотрела на меня снизу все так же равнодушно, ее больше интересовал шоколад и обо что вытереть руки. Она растопырила пальцы и старательно вытерла их о столб. Я это видел. Но упрямо карабкался дальше. Аленка крикнула, что ей надоело меня ждать и она идет домой. «Погоди! — закричал я в ответ, — сейчас…вот, сейчас!» Аленка поставила ногу на первую перекладину, но передумала. И сначала медленно, но с каждым шагом все быстрее пошла прочь со стадиона. Ни разу не оглянулась.
Я остался один на один со своим подвигом. Что теперь делать, я не знал. Спускаться по лестнице мне было обидно. Но и прыгать вниз без Аленки — и неинтересно, и вдвое страшнее.
Я осторожно присел на край будки и свесил ноги. Так высоко я никогда еще не забирался. Я поболтал ногами и все-таки решил прыгать, пусть и без самого важного зрителя. Конечно, с Аленкой было бы проще. С ней у меня не было бы другого выхода, чтобы не показаться трусом, — как бы я, крикнув, что сейчас буду прыгать, стал спускаться вниз по лестнице? Но потом я даже обрадовался, что Аленка ушла. Теперь я был волен поступить так, как хочу. И на мой выбор ничто не влияло. Ни ее восхищение, ни ехидство.
Я еще поболтал ногами. Почему-то не верилось, что я полечу вниз. Как минимум через все поле, до трибун на той стороне. Или даже вверх — к табло, где высвечивается счет игры. Но в это я не очень верил. Уверен был лишь в том, что не упаду мешком вниз.
Я уперся ладонями в край площадки, напружинил руки и рванулся вперед. И, разумеется, полетел именно вниз, именно мешком. Здорово зашиб обе ноги, ладони и даже подбородок. Шел домой прихрамывая. И всю дорогу морщился, хмурился и улыбался.
Вспоминаю еще одну историю, связанную с Аленкой.
Это еще в детском саду случилось. Был летний, душный и влажный день. Мы стояли на остановке, ждали автобуса. Наши с Аленкой мамы смотрели в небо и говорили, что скоро пойдет дождь. Мы тоже смотрели в небо, одновременно задрав головы вверх. Аленкина мать назвала меня «зятьком». Я не знал значения этого слова, но почему-то оно показалось мне обидным. Я отошел в сторонку, подобрал камень и попытался попасть в ствол ближайшего дерева. Аленка за моей спиной тоже стала бросать в дерево камни. Ей удалось попасть быстрее, чем мне. Она засмеялась и стала дразнить меня. Я увеличил расстояние между собой и мишенью. Решил, что так вернее. Аленка также отошла подальше. Но ее попадания опять были метки. Я присел на корточки и долго выбирал камень — я точно знал, что следующий бросок будет самым точным. «Все дело в камне», — думал я. Мои руки будто предчувствовали его тяжесть и округлость, он как бы уже лежал у меня в руке, еще миг — и он будет найден.
Я на корточках сделал шаг в сторону, и камень впрыгнул мне в ладонь. Я резко поднялся, обрадованный находкой, и сразу полетел обратно на землю: мне показалось, что у меня разорвался затылок. Это Аленка метким попаданием всадила в меня свой камень. Я поднял глаза. Увидел, как моя подружка несется ко взрослым и прячется за ними. Я обхватил голову руками и заревел. Мне было больно и обидно. Мать подбежала ко мне, попыталась осмотреть рану. Но я увернулся. Мать поймала меня, отшлепала, схватила за руку и потащила за собой.
Здание травмпункта находилось совсем рядом с остановкой, за углом. Меня обступили врачи. Но я стойко держал оборону. Я отбил протянутые ко мне зеленые ватные комочки и лег на пол. Мои руки были в крови и вид их заставил меня кричать еще громче.
Вдруг меня рывком поставили на ноги.
— Хватит! — сказал какой-то незнакомый дядька. — Хватит базлать! Посмотри на меня.
Я посмотрел на усы и нос. Из ноздрей торчали волоски, они немного не доставали до усов, жестких и всклоченных. Я поднял заплаканные глаза, встретил веселый взгляд.
— Мы же с тобой мужики! — сказал дядька. От него резко пахло бензином. — Что ты позоришься, брат? Надо терпеть. Мы же мужики?
— Мужики, — буркнул я.
— Тогда не ори, балда! — он взял у врачей смоченную в зеленке вату, смазал мою рану. Удивительно — это оказалось совсем не больно, только немного жгло и пощипывало. Но терпеть было не трудно и даже немного приятно. Врач перебинтовал мне голову. И я вышел на улицу, гордо расправив плечи. Дядька опять подошел ко мне, положил руку на плечо.
— Когда больно, знаешь, что я делаю? — спросил он. Наклонился и на ухо прошептал: — Смеюсь!
Я распахнул на него глаза. А он весело мне подмигнул.
Глава 5
Наши микрорайоны бились друг с другом уже несколько лет, и повод был давно забыт.
Помню, я учился в первом классе. О вражде между моим, третьим микрорайоном, и четвертым я тогда еще ничего не слышал. Как-то мы с матерью пошли в магазин «Стройматериалов», который находился в четвертом микрорайоне. Пока мать выбирала обои, я вышел на улицу. Ко мне подскочили трое пацанов чуть постарше меня. Один из них, самый маленький, спросил:
— Ты откудова?
— Из города, — ответил я.
— С какого микрорайона, придурок? — перебил другой.
— Из треть… — начал я, но не успел договорить слово, как на меня накинулись все трое, повалили на землю и стали топтать ногами. Я был оглушен и не сразу понял, когда удары прекратились — также внезапно, как начались. Кто-то взял меня за шкирку, как кутенка, поднял и поставил на ноги. Я открыл глаза и увидел перед собой мужика, а в дверях — выбегающую ко мне мать.
— Что? Что?! Что случилось?! — подбегая, кричала она.
— Третьяк? — спросил меня мужик и сразу повернулся к матери. — Вы из третьего микрорайона?
— Господи, что? Что же это такое делается?! За что тебя? Говорила, будь рядом! А?.. Что вы говорите? Да, из третьего, — наконец до матери дошел смысл вопроса.
— Тогда понятно, — сказал мужик и ухмыльнулся. — У них война.
— У кого война? — не поняла мать.
— У мальчишек наших и ваших. В войнушку они играют, понимаете? Не оставляйте сына одного, когда у нас бываете. А я своего не оставлю, когда к вам приду. Такой вот расклад. И когда дурью маяться перестанут? Моему позавчера зуб выбили, — мужик вздохнул и отошел. А мать влепила мне подзатыльник, больно схватила за руку и потащила домой. И дома еще всыпала — за то, что отошел без спросу.
Тогда, у магазина «Стройматериалы», я в первый раз услышал про «войну». И сразу, как говорится, принял крещение. Синяки и ссадины зажили быстро. «Как на собаке», — качала головой мать. Но этот случай послужил мне уроком. Теперь я никогда не заходил к «четвертакам» один. И сам был беспощаден к чужакам, которые появлялись на нашей территории. А таких вылазок было навалом — через наш микрорайон, прямо вдоль моего дома, шла дорога к детской поликлинике, и «четвертаки», — а ведь они тоже люди и, также как мы, иногда болели, — приходили в поликлинику (мы это называли — за бюллетенями), и не всегда с родителями, а очень даже часто поодиночке. Мы их выслеживали и уж тогда отыгрывались!
Но все это были детские шалости по сравнению с настоящей войной, которая развернулась, когда на пустыре между нашими микрорайонами началось строительство универмага.
Я в то время учился в пятом классе. И, как другие мои сверстники, считался «пехтурой». Наше войско распределялось, как в настоящей армии, по родам. Малыши с первого по четвертый классы входили в артиллерию. Они должны были забрасывать противника камнями-гранатами и метать бомбы-томагавки. Мы вместе с шестыми-седьмыми классами были «пехтурой» — пехотой. И, думаю, самой отчаянной частью воинства. Мы первые шли на штурм, врезались в ряды противника и держались до тех пор, пока к нам не поспевали бронетанки — восьмые, девятые и кое-кто из десятых классов. Но часто, по крайней мере, на моей памяти, бои заканчивались без вмешательства старшеклассников. Поколотив «четвертаков» и получив ранения, мы, «пехтура», отходили на свои позиции — оттуда, из-за недостроенных стен универмага, наблюдала за нашими действиями артиллерия и бронетанки под началом главнокомандующего.
Нашим вожаком или главнокомандующим был Митяй Колончаков. Он учился в ПТУ на слесаря или на токаря. Парень был отчаянный. Мы, шмакодявки, его уважали. Бывало, забивают нас «четвертаки». Еще немного, и скинут в котлован на бетонные плиты. Вдруг в последний момент появляются «бронетанки». И не было случая, чтобы Митяй отсиживался за спинами и сам не участвовал в нашем спасении. Кстати, главнокомандующий «четвертаков» лишь руководил своим войском, сам же в бой вступал только в самой крайней ситуации. «Четвертаки» говорили, что это правильно, и хвастались своими победами. К сожалению, это была правда — не всегда поле боя оставалось за нами, несмотря на храбрость нашего военачальника.
В «ординарцах» у Митяя ходил его младший брат Гриня Колончаков. Он был старше нас, пятиклашек, на два года. Его мы презирали и терпели только из уважения к брату. Нет, он не был трусом. Он даже любил опасность, любил драки и бился лихо и умело. Он мог схватиться с двумя, с тремя «четвертаками» не слабее его физически и разогнать их. Под градом камней (артиллерийской зачисткой) он мог повести своих пацанов в контратаку и отбить у противника какую-нибудь стенку или башенку. Но было в нем что-то такое, чего мы тогда не понимали, и потому не могли найти объяснения своей к нему неприязни. Между собой мы говорили только, что очень уж он любит командовать. Он действительно обожал понукать теми, кто был физически слабее. «Четвертаки» «четвертаками», а среди своих он никогда не рыпался на сильных ребят, — старался держать себя с ними по-приятельски.
Он предпочитал дружить со сверстниками или с теми, кто постарше, и это ему вполне удавалось. Исключением был только Артем Медведев, его одноклассник. Мы видели, как Гриня лебезит перед Артемом, но тот его вполне открыто презирал. Никто из нас не знал причины этого презрения. Между собой мы говорили, что Артем презирает Гриню за чрезмерную властность и за несправедливость к нам, мелкоте. Но интуитивно чувствовали, что не все так просто, как нам кажется.
Скоро мне пришлось быть свидетелем поступка, в котором Гриня раскрылся передо мной весь. И я по-настоящему испугался.
Была очередная схватка с «четвертаками». Я оказался в самой гуще драки. Мы толкались у края котлована. Где-то уже совсем близко выла милицейская сирена. Но ни мы, ни «четвертаки» не желали покидать поле боя первыми, даже рискуя оказаться в милиции. Мы все были в запале и словно сошли с ума. Вой сирены только подстегивал наше сумасшествие. Это была одна из тех редких драк, в которых принимали участие все — и мелкота, и пехота с тяжеловесами, и даже главнокомандующие. Я видел рядом с собой Артема Медведева и Митяя Колончакова, где-то рядом бились Сашка Быков и Чика. Иногда их лица мелькали рядом, я даже мог понять выражение их глаз — восторженное и развеселое у Чики и сумрачное, как бы немного грустное, у Сашки. И тот и другой уже были уделаны до неузнаваемости. Я подумал, что и у меня, возможно, так же лихо расписана физиономия, мелькнула даже мысль, что теперь в школе участников драки будет легко вычислить по этим отметинам.
Я как следует врезал кому-то между глаз и, оглянувшись, кому бы еще дать, немного в стороне от себя увидел Гриню. Он сидел верхом на «четвертаке» и бил его затылком о камни. Вдруг меня сшибли с ног. Я упал. Мельтешение вокруг стало как на замедленной пленке — вот чьи-то кроссовки чуть не наступили на мою руку, вот кто-то рухнул рядом, я видел только затылок со всклоченными волосами и потную, розовую кожу под ними. Я попытался перевернуться на живот и заметил Артема. Он с кем-то боролся у самого края котлована. К ним подскочил Гриня. Я подумал, что он хочет помочь, но вместо этого Гриня незаметно подобрался к Артему со спины и неожиданно подставил ему подножку, и тот вместе с противником упал вниз, на плиты. Гриня вороватым движением отскочил в сторону и огляделся. Я привстал на локтях. Я подумал, что все это мне померещилось, и даже стал искать глазами Артема в поредевшей толпе дерущихся. Артема нигде не было видно. Я опять посмотрел на Гриню. Он словно почувствовал мой взгляд — обернулся и глянул мне прямо в глаза. Он понял, что я все видел, и замер. Кто-то напрыгнул на него, он ловко отбил нападение, опять посмотрел мне в глаза и пошел на меня. Я увидел его лицо совсем близко. У Грини была разбита губа, из носа шла кровь. Он утерся, внимательно разглядел запачканную ладонь, резко наклонился к самому моему лицу и прошипел:
— Ты ничего не видел, понял? Скажешь — убью!
Я молчал и смотрел на него.
— Ты меня понял?!
Я молчал.
— Ты меня плохо слышишь, ублюдок? Не ясно, что сказал? — взбесился Гриня.
— Ясно, — выдавил я.
— Молодец. Но смотри… Глотку перегрызу!
Вдруг он сорвался с места. Я тоже вскочил. Милиция была рядом. Кого-то из пацанов уже успели схватить. Я рванулся в сторону и скоро был за пределами стройки. Возле какого-то дома упал на лавочку, отдышался, и сразу ко мне подступил страх. Я стал прислушиваться к себе и вынужден был признать, что до животного ужаса боюсь Гриню. Этот страх был удивительным образом похож на тот, что я пережил однажды, и от которого не избавлюсь, наверное, никогда.
Помню, я возвращался из школы. На мне была синяя новенькая форма, новенькие туфли, за плечами — новенький рюкзак. И сам я был новеньким первоклассником. Огромная серая овчарка лежала у подъезда и наблюдала, как я прохожу мимо и пялюсь на нее, точно подсолнух на солнце. Что-то в моем поведении собаке не понравилось. Она встала, отряхнулась, подошла, поднялась на задние лапы, передние положила мне на плечи, очень громко и отчетливо сказала мне в лицо: «гав-гав», — и еще раз: «гав»… Потом соскочила и опять ушла к подъезду. Там она легла, зевнула во всю пасть и равнодушно отвернулась.
А я остался стоять посреди улицы.
Я не закричал. Крик застрял где-то в горле. С огромным трудом мне удалось сдвинуться с места и пройти мимо собаки. С тех пор я панически, даже как-то неприлично боялся больших собак.
Теперь, встречаясь с Гриней, я испытывал такой же животный страх, как перед той овчаркой. И не мог от него избавиться. Сначала я решил было пойти к Артему Медведеву и все ему рассказать. Потом стал ждать подходящего случая. Я говорил себе, что Гриня может меня выследить и не даст пройти к Артему, лучше будет, если я случайно встречу его на улице, это будет неожиданно для Грини, и уж тогда Артем сможет за меня заступиться. «А если не сможет?» — тут же спрашивал я себя, и в груди у меня делалось холодно. У Грини был старший брат и много приятелей. Артем же, по моим наблюдениям, держался в стороне ото всей этой шумной и дружной компашки; и если старшие ребята уважали Артема по причинам, которых я знать не мог, это совершенно не значило, что за приятеля они не забили бы его толпой. И тогда мне точно не избежать мести Грини Колончакова. У страха глаза велики.
Одно я знал наверняка — я боялся Грини так, как не боялся еще никого на свете. Это был подлый страх, от которого надо было избавиться. Каким образом, я еще не знал. Но в одном был уверен — заступничество Артема Медведева мне бы в этом не помогло.
Глава 6
Мы идем по дороге. До самого горизонта — только степь. Жара стоит такая, будто все вокруг припорошено мукой: и дальние сопки, и трава на обочине, и сама дорога — все бело-серое. Горячий воздух обжигает дыхание, глаза заливает потом. Мы скинули футболки и рубашки — все, кроме Сашки. Еще немного, и наши плечи задымятся. Временами мы пристаем к Сашке с расспросами. «Скоро уже? — спрашиваем мы. — Сколько еще пилить?» Сашка смеется над нами: «Вы что, слабаки?!» И мы замолкаем. Где-то высоко в бледном небе заливается жаворонок. Я пытаюсь разглядеть его. Но долго смотреть невозможно. Пот разъедает веки. Глаза слезятся от солнца.
Нас четверо. Этим летом мы перешли в шестой класс. Признанный вожак нашей компании — Сашка Быков. Он и сейчас, как подобает вожаку, идет впереди всех. На нем шорты и синяя футболка, которую он завязал на животе узлом. Кеды он скинул. Идет босиком. У него ноги до щиколоток в пыли, и он будто в носках. Немного времени назад, подражая Сашке, я тоже скинул кеды. Но прошел несколько метров и, к стыду своему, надел обратно — я не Сашка, я не умею ходить по раскаленной добела сковородке.
Рядом со мной сопит Чика. Он толстенький, наглый и драчливый. Его мама — директор магазина, и потому, наверное, Чика такой раскормленный. Сейчас вид у него жалкий. Он весь будто смазан маслом, с лица ручьями стекает пот, рубаху хоть выжми. «Наверное, Чике хуже, чем мне», — утешаю я сам себя. Его сопение придает мне сил. Я посматриваю на него сбоку, прибавляю шаг, жду, когда он начнет отставать. Но Чика упрямый как баран, он тоже прибавляет шаг. Проходит немного времени, и я чувствую, как сам начинаю сопеть и задыхаться. Незаметно сбавляю ход. Чика тоже замедляет шаг. Мы опять идем вровень. Никто не хочет признать свою слабость.
Правда, есть еще Валька Кулешов. Он плетется далеко позади. Его фигура сейчас как длинный восклицательный знак на раскрашенном картоне. Сашка несколько раз останавливался, мы поджидали Вальку, кричали, что он тюха, и радовались коротким передышкам. Сашка ворчал, чтобы Валька не отставал.
— Идти в хвосте — самое дурацкое, — говорит Сашка, когда Валька нас нагоняет, — вся пыль тебе в морду!
Мы идем дальше. Но через минуту-другую Валька опять начинает отставать.
Но он не в счет. Перед Валькой никто из нас не постесняется собственной слабости. Если устал, каждый из нас так и скажет Вальке — устал. Даже если вдруг испугается, так и скажет — страшно, блин… Потому что Валька — такой. С ним можно быть уверенным, что он никому не разболтает, если ты где и прокололся. Эта его черта с ним примиряет. Несмотря на то, что он никогда ни с кем не дерется. Точнее, его бьют, а он не умеет дать сдачи. Еще он не умеет быстро бегать, его длинные ноги цепляются одна за другую и он может грохнуться на землю на ровном месте; он краснеет, когда мы при нем начинаем материться; он ходит в музыкальную школу — учится играть на скрипке. Среди нас это все равно что прослыть девчонкой и маменькиным сынком, но Валька… Вальке все прощается за умение слушать — ему даже врать интересно, он верит всему, верит искренне; а если над ним начинают смеяться и сами признаются во вранье, он никогда не обижается, а говорит: жаль, так было здорово… И тогда сам враль жалеет, что придуманное — неправда.
Еще Вальку любят за то, что он не предатель. Если вы попадетесь с ним к «четвертакам» и те начнут вас колошматить, он никогда не убежит, даже если бы такая возможность вдруг представилась. Правда, и драться не поможет, а будет, принимая удары, кричать, что «четвертаки» — гады и все равно нас не победят. А еще будет комментировать ход драки, смеяться, что ему сейчас здорово врезали, что классный был удар, что он хочет научиться драться так же, только все равно не сумеет…
Про эту его привычку комментировать принятые удары знал каждый из нас. Она очень всех смешила. Скоро «четвертаки» стали издали узнавать Вальку. Они окружали его, издевались, говорили, что он придурок и чудик. Но не били. Отпускали с миром. Более того, не трогали и Валькиных попутчиков. Если, конечно, те сами не начинали задираться. Тогда все повторялось. Валька лез защищать друзей. Его отталкивали, но он продолжать лезть на рожон. Его начинали мутузить. Он громко восхищался классными ударами. И опять «четвертаки» смеялись и у них вся злость проходила.
Такой человек был Валька Кулешов, что сейчас еле плелся далеко позади и глотал пыль, поднятую нашими ногами.
Сегодня мы шли, претерпевая жару и усталость, чтобы забить наше место. Не так, как в прошлом году. Настоящее, на самых дальних карьерах. Вода там так чиста, что даже на середине видно дно, там из земли не торчит арматура и берега не усыпаны битым кирпичом, там, нырнув, никто никогда не пробьет себе голову. Теперь у нас будет свое место, о котором будем знать только мы четверо — ради этого стоило потерпеть.
Вчера ко мне зашли Сашка с Чикой. Вид у них был загадочный.
— Давай, выходи, — сказал Сашка. — Дело есть.
— Быстрее давай, — добавил Чика. — Хватит котлеты жрать!
Мать действительно часа два назад жарила котлеты. Они были уже съедены, но нюх у Чики был как у собаки, и я не удивился его словам.
— Что случилось-то? — спросил я.
— Все узнаешь. Выходи, — сказал Сашка, и они стали спускаться по лестнице. Я переобулся и выскочил следом.
Мы прошли во двор, уселись на качелях.
— Я клевое место узнал. Его никто еще не знает из пацанов. Надо его забить, — сказал Чика
— Что за место? — поинтересовался я.
— Карьеры. Далеко, правда. Километров десять, а может пятнадцать даже. Это мне Семеныч рассказал, сосед наш. Представляешь, говорит, вода чистая, классная. На том месте жила подземная. Водяная. Ее сковырнули. Она и хлынула. Хотим завтра туда пойти. Посмотреть. Семеныч говорит, там купаться можно. Нырять можно. Там карьеры глубо-о-окие. Пойдешь завтра с нами?
— А то… — сказал я.
— Не проболтайся смотри. А то… а то бить буду, понял? — Чика сунул мне под нос кулак. Я оттолкнул его руку, врезал ему чилим.
— Так, да? — стал подниматься Чика.
— Заткнитесь вы! — остановил нас Сашка. — Что как сосунки? Достали. Завтра в восемь выходим. Собираемся здесь. Пожевать возьмите. Идти далеко. Назад только вечером вернемся.
— Заметано, — крикнул Чика и вдруг свистнул в два пальца. — Валька идет! Эй, Валь-ка! Вали-ка сюда! Музыку свою не урони!
К нам подходил, улыбаясь, Валька Кулешов. В одной руке он нес футляр со скрипкой, в другой — тонкую черную папку на веревочках. Он был на голову выше всех своих сверстников. А низенького Чики — на две. Вот и теперь он навис над нами загнутым фонарным столбом. К Валькиному росту все мы давно привыкли, относились к этому спокойно, не замечали как-то. Все, кроме Чики. Он при виде Вальки суетился, задирался — подпрыгивал, чтобы сунуть Вальке кулак под нос, вставал на цыпочки, тянулся сложенными для чилима пальцами. Валька улыбался, отступал на шаг, а Чика, потеряв опору, заваливался вперед и отчаянно ругался.
Все мы очень хорошо помнили, с чего Чика начал придираться к Вальке.
Чика всегда первым выбегал в коридор после урока. Он сидел рядом с дверью, и ему это было проще всех. Особенно мы завидовали ему, когда начиналась большая перемена и вся школа гудела от топота бегущих к столовой голодных орд, — из нашего класса Чика долетал до столовой самый первый.
Валька же из парней всегда выходил последним.
После перемены они менялись местами. Первым в класс заходил Валька, а Чика плелся в последних рядах.
Вот и в тот раз Чика уже носился по коридору, а Валька только собирался выходить из класса. Но кто-то погнался за Чикой. Тот покатился обратно к дверям. На его пути оказался Кулешов. Казалось, столкновение неизбежно (и оно обещало быть пребольным). Вдруг Валька согнул руку в локте, отставил ее в сторону, и Чика пронесся у него под мышкой, даже не наклонившись. Кто видел эту картинку — схватились за животы. На Чикин позор, в этот момент мимо проходили старшеклассники. Они зашли в класс, подтащили ничего не понимающего Чику к Вальке, заставили того опять согнуть руку и толкнули Чику в образовавшийся «проем». Он опять нырнул, не наклонив головы.
— Туннель и электричка! — кричали вокруг.
— Штепсель и Тарапунька!
— Триумфальная арка!
— И Наполеон!
— Гулливер в стране лилипутов!
— Ха-ха-ха!
— Качать Дон Кихота!
— И Санчо Пансу!
— А коня!
— Кто будет конем?!
Их тормошили, хватали за бока, за руки. Валька улыбался. Чика стал красным. Он сопел, потел, пытался вырваться из круга, но его не пускали. Он уже полез к кому-то с кулаками. Но тут прозвенел звонок. Все стали расходиться.
С того случая они оказались повязаны. Если Чику видели без Вальки, ему кричали, куда он дел своего Дон Кихота. Если Вальку без Чики — где Санчо и где они потеряли своего осла, и нашли ли они свою Дульсинею?
Несколько раз Чика пытался побить Вальку. На это было так смешно смотреть, что Чику даже нарочно просили затеять с Валькой драку. Но Чика не выносил, когда над ним смеялись, и скоро оставил свои цирковые номера. Только с тех пор не упускал случая как-нибудь досадить Кулешову. Но за рост не дразнил. Потому что это сразу вызывало насмешки и в его адрес.
Теперь Чика опять принялся за старое. Но у нас было важное дело и мы с Сашкой не обратили на возню врагов-приятелей внимания. Надо было подумать, что делать, если место окажется уже занято. Например, «четвертаками». Или кем-нибудь из других микрорайонов. Не одни мы были такие умные. У них тоже мог оказаться свой Семеныч. Мы стали обсуждать такую возможность. Вальки мы не стеснялись. Мы знали, что он никому не проболтается, хоть трави его собаками, хоть иголки ему под ногти загоняй, хоть ломай ему ребра, хоть отпиливай ногу.
— Надо перцу взять, — предложил Чика.
— Зачем? — не поняли мы.
— В глаза швырять, — нахмурился он. — Можно сразу трех человек вырубить.
— Вот нас и вырубишь, — подытожил Сашка. — Всех троих. Не годится.
— Тогда отвертку. Это не нож. Если менты с ножом поймают — хана. Посадят. А отвертка… Что отвертка? Забыл в кармане.
— А зачем отвертка? — спросил я.
— Как зачем? Рукояткой в ладонь уперся. Железку между пальцами. И все. Пострашнее чем кассет будет. Рожу можно до кости пробить.
— Да фигня это все, — сказал Сашка. — Так отобьемся. Обидно, если уже заняли, вот что. Это уже их место будет. А мы — шакалы. Падаль будем жрать, вот что. Не понятно что ли?
— Понятно, — буркнули мы.
— Жалко будет. Вода чистая. И дно чистое. Семеныч говорил, ничего на дно не набросали, не то что у нас.
— Надо сходить. И все, — сказал я.
— Возьмите меня с собой, — вдруг попросил Валька. Лучше бы нам было не видеть его умоляющего взгляда. Мы с Сашкой переглянулись и потупились.
— Тю-тю-тю, — запел Чика. — Эт кто тут вякает?
— Возьмите, — опять сказал Валька. Он продолжал смотреть на нас.
— Ха!.. Слаб еще, ножки собьешь! — Чика никак не успокаивался.
— Да заткнись ты! — приказал ему Сашка. — Сейчас как врежу! Валь, далеко идти…
Валька кивнул головой, будто согласился, что — да, далеко. Поднялся. Еще раз посмотрел на нас, опять кивнул, пошел прочь.
— Ладно, Валь! Не обижайся! — крикнул я.
— Смеху-то было бы, — ухмыльнулся Чика.
— Валь, подожди! — позвал Сашка. — Да подожди ты! Иди сюда!
Мы с Чикой переглянулись. Я ему подмигнул. А он скорчил вернувшемуся Вальке Кулешову свирепую рожу.
Был уже второй час дня, а карьеров никаких впереди не предвиделось. Позже мы узнали, что Сашка перепутал дорогу и мы шли до места, как через Киев. Хорошо, что Сашка признался в этом на следующее утро, когда мы уже вернулись домой, отмылись, налопались до коликов и как следует выспались на прохладных простынях. Скажи он об этом там, на белой дороге, мы бы его похоронили. Хороша была бы у Сашки могилка — груда камешков, а наверху кеды.
Мы с Чикой представляли собой жалкое зрелище. Он, кажется, даже похудел. У него впали щеки, заострился нос и пузо уже не колыхалась, точно холодец, а висело тугое под рубашкой, как баскетбольный мяч. У меня от жары перед глазами маячила запотевшая от холода здоровенная бочка квасу. Я соорудил из футболки что-то вроде тюрбана. И, наверное, был похож на беглого раба, спасшегося из египетского плена. С каждым шагом мои ноги слушались все хуже. Они цеплялись друг за дружку, как пьяные, и все норовили подставить одна другой подсечку. Они были сами по себе. И мне не подчинялись.
Сашка все еще храбрился. Он подшучивал над нами. Говорил, что мы похожи на две ссохшиеся грымзы. Только одна побольше и покруглее. Другая — уже все.
— Что — все? — прохрипел я, но Сашка не уточнил.
И тогда Чика стал врать про рыбалку. Он всегда врал, когда ему становилось тяжело или страшно.
…Это было прошлым летом. Чика у дядьки гостил, в Целинном. Пошли они в ночное на рыбалку. С ними тетка хотела увязаться. Но они сказали, что рыбалка — не женское дело. Тетка осталась дома. И правильно, что не взяли. Рыбы наловили — жуть. Если бы не эти двое в стоге сена, ее бы даже на мотоцикле не увезли. Потому что там щука одна была — с Чику ростом. И живучая, падла. Никак не хотела умирать. Они с дядькой ей всю башку гаечным ключом разбили. А она все жила да жила…
— Представляете, если бы мы с живой щукой домой приехали? — вдохновился Чика. — Тетка бы такой визг подняла! Она живой рыбы очень боится. Как-то мы с дядькой сома привезли. Живого. Пустили его в ванну поплавать. А тетка как раз захотела помыться. Заходит, а там сом плавает. Крику было! Тетка потом за нами с ведром и веником бегала. Кричала, что хотим ее на тот свет отправить. И что мы специально это придумали — сома в ванну пустить, когда она мыться собралась. А нафига нам это было!? Вообщем, вот… Сидим мы у костра. Щука рядом лежит, пасть разевает. А тут дождь пошел. И ветер задул. Мы попробовали палатку поставить. Но ветер уже как буря стал. Палатка из рук — фи-и-ить, и улетела. А… забыл сказать. Мы же на острове были. Там клев самый лучший, дядька говорил. Он брод знал. Ничего брод, мне где-то по пояс. Вот мы и переехали его на мотоцикле. А когда буря началась, вода поднялась и уже назад не выехать. Надо на острове ночевать. А где ночевать, когда там только одно дерево и стог сена. Мы, конечно, к сену побежали. Стали его разгребать. Вдруг дядька как заорет и назад бежит к мотоциклу. Я смотрю на него и ничего понять не могу. А дядька мотоцикл заводит и кричит, чтобы я тоже к нему бежал. А я думаю — что он там увидел? Наклонился к сену. И вижу две головы. Мертвые. Эти, с головами, будто сидят, и ко мне затылками повернулись. Одна голова лысая. А у другой волосы длинные. И слиплись все. Будто он год не мылся. Но я потом уже догадался, что это кровь была. А тогда думаю — что за ерунда такая? Я ближе к головам наклонился. И вижу, по лысине какая-то фигня ползет. Круглая такая, как клоп. Только больше. А я клопов терпеть не могу. Они вонючие. Если его в руке подержать, то руки потом месяц воняют. Я думаю — гадость какая! И к дядьке пошел. А он уже мотоцикл завел и на нем сидит. Я тоже в люльку забрался. Мы через речку переехали. Тут я говорю — жалко рыбу бросать. Особенно щуку. Дядька говорит — дождемся рассвета и вернемся. Мы стали ждать рассвета. Забрались в люльку и брезентом накрылись. Дождь теперь — по боку. Подумаешь, какой-то дождичек. Мы с дядькой под брезентом согрелись. И уснули. Когда проснулись, уже солнце встало. Мы тоже встали. Подумали-подумали и решили на остров вернуться. Посмотреть, в стогу эти головы или нет. И рыбу жалко бросать было, это понятно. Мы решили, что если там эти головы еще сидят, то мы в милицию заявим. А то вдруг они нам померещились. Смеху потом не оберешься. Это все я говорил. Дядька сразу хотел в милицию ехать. Но я его убедил. А что бояться-то? Я так дядьке и сказал — не трусь, говорю, дядька. Прорвемся. Он видит, что я не боюсь, и сразу храбрым стал. Только все равно трясется. Тогда я сам за руль сел. И дядьку повез. Он мне только дорогу показывал, куда ехать. А то я брода не знал. Переехали на остров. Смотрим — костер потух и рыбы нашей нет. Вот, думаю, блин, рыбу-то сперли. Пошли мы к сену. Я впереди. Дядька за мной. Видим, стог разворочен. И ни одной головы нет. Ни лысой, ни с волосами. Мы давай вокруг стога ходить. Вдруг дядька опять орет, зовет меня. Я подбегаю. А дядька мне следы показывает. Как раз две дорожки, следы-то. Идут они прямо к воде и там исчезают. Как будто эти, из сена, встали и ушли в воду. Тогда я разделся и переплыл на другой берег. Я думал, если следы на том берегу есть, тогда все нормально. Эти двое выбрались из сена. Переплыли. И пошли дальше. Если же следов нет, то фиг его знает, что думать. Я переплыл. Следов никаких не было. Этих, значит, или течением унесло, или они потонули. Я подумал, что все-таки потонули. Потом оказалось, что я был прав. Когда мы уже в поселок вернулись, там двух утопленников нашли. В самом поселке, представляете? Кто-то их уже вытащил, а сам ушел. А этих на берегу бросили, как миленьких. Один лысый был. Другой волосатый. Наши, в общем, покойники. Только все это ерунда, что они сами из стога вышли. Они уже в сене мертвые были. Мы это с дядькой точно знаем. Что мы, жмуриков не видели, что ли… А вытащил их кто-то другой. Потому что там еще следы были. Вокруг костра были, когда нашу рыбу собирали. И на другой стороне острова были. А туда мы не ходили. Когда мы про утопленников в поселке услышали и поняли, что это наши утопленники, то решили с дядькой молчать. И никому не говорить, что мы их на острове видели. А то нам тогда было бы не отвертеться… Нам бы сказали, что мы их сами замочили, а потом в воду бросили. А потом приехали в поселок, увидели, что они по реке плавают, вытащили их на берег, а сами смылись. Попробуй тогда докажи, что ты не верблюд. Только вот что непонятно было. Если эти, не из стога, а другие, сначала лысого с волосатым замочили, а потом вернулись, чтобы их перепрятать, то, значит, они нас должны были видеть. Когда возвращались-то. Или они все это время, пока мы рыбачили, где-то рядом прятались. И все ждали, когда мы уйдем. Так вот что я думаю… Они ведь могли и нас прикокнуть. Может, даже уже хотели. Но потом не стали. Вот я и думаю… Мы рыбачили себе спокойно. И не знали, что, может, последние минуты живем. Меня, когда я это понял, аж тряхонуло всего. Вот так ходишь-ходишь, а потом — бац. И все. Ты в сене.
— Чушь какая, — сказал Сашка.
— Почему чушь? — обиделся Чика. — Классная мысль. Я сам додумался, чего ты?
— Не мысль. Хотя — тоже… Жмурики эти твои. Один лысый с клопом, другой волосатый. Сейчас придумал? — спросил Сашка.
— Не веришь?! — возмутился Чика. — Ну и дурак! Спроси у дядьки. Он тебе все расскажет. Были жмурики, поняли?!
— Не ори, — сказал я. — Черт с тобой. Были и были. Подумаешь…
Мы зашагали дальше. Мы прошагали по этой нескончаемой дороге уже всю землю, но Валька был по-прежнему свеж. У него только чуть потемнели на висках белобрысые волосы и над верхней губой, как усы, легла серая полоска. Он все также шел позади нас, но теперь было видно, что идет он медленно не от усталости, а от дурости — смотрит на степь, задирает голову к небу и улыбается. Когда мы смотрели на него, он махал нам рукой и тоже улыбался. Когда вдоль дороги вдруг сигала какая-нибудь тварь, мышь или ящерка — он и им улыбался. Он всегда всему улыбался, этот Валька. Даже когда лупасили его — он ведь и тогда улыбался. Хотя у него улыбаться было мало причин. Мы-то знали, что живется ему не слишком сладко.
Мамаша у Вальки — настоящая оторва. У них пьянки в доме не прекращались. Вальке приходилось заниматься на своей скрипке и готовить уроки черт знает где, даже на чердаке. Несколько раз он приходил ко мне домой. Мать оставляла его в моей комнате, на цыпочках выходила в коридор, как хрустальную закрывала дверь. Потом сидела в большой комнате, слушала Валькины гаммы и ревела.
Один раз Валька нечаянно вышел из комнаты — попросить воды, что ли. Увидел мать зареванной. Осторожно вернулся в комнату. Немного позанимался и стал прощаться.
Больше он к нам не ходил. Мать не узнала, что он видел ее. Я не рассказал. Она спрашивала о нем, просила привести, когда отчима дома нет. Но Валька виновато отнекивался, говорил, что занят. Потом я от него отстал. Я видел, как он тогда на мать посмотрел. Мне не надо было ничего объяснять. Я бы и сам никогда не пришел в дом, где терзают себя от того, какой я хороший.
Наконец-то впереди заблестела долгожданная вода. Показались карьеры — четыре симметричных, идеально ровных круга, обрамленных золотым песком.
— Земля! — почему-то пискнул Чика.
Мы спустились с крутого холма, сплошь поросшего ревенем, и замерли.
— Вот блин! — воскликнул Чика.
— Клево, — согласился Сашка.
…Мы лежим на песочке у карьера «Звезда». Этот карьер — Сашки Быкова. Так он его назвал. И мы не возражаем. Мы теперь богачи, у каждого из нас есть свой карьер. У Чики он называется «Командирский». У меня пока никак не называется. Я все еще не подобрал имя. Мне хочется назвать его как-нибудь звучно и просто, например, Млечный Путь или Альпы, но я смотрю в эту прозрачную воду, гладкую, точно зеркало у нас в гостиной, и недовольно морщусь — какие, к черту, Альпы?!
Всех опять насмешил Валька Кулешов. Валька назвал свой карьер «Анабазис».
— Что за зис-зис? — ухохатывался Чика. — Кулеш, ты воды, что ли, наглотался? Как-как ты его назвал?
— Анабазис, — улыбнулся Валька. — Это греческое слово. Оно переводится как путешествие вглубь страны.
— Какой страны, Валька? Нашей? — спросил Сашка. — Так куда уж дальше? От нас до Китая сорок км.
— Это не важно, какой страны. И вообще не важно, куда придешь. Главное — идти. И все.
— Щас стукну! — разозлился Чика.
— Да, Валь. Что-то закрученное слишком, — сказал я.
— Я знаю, — легко согласился Валька. — Но мне нравится. Это название мне Алла Александровна сказала. Моя учительница музыки. Еще она говорила, что всю жизнь хотела побывать на островах Тубуаи. Это в Тихом океане. Она мне карту показывала — такие махонькие точки на карте, посреди воды. Но Алла Александровна говорит, что теперь уже не побывает. Говорит, что всю жизнь к ним шла. И вот где оказалась.
— Ага. В Анабазисе. В жопе по-научному! — передразнил Чика.
Валька явно обиделся. Я врезал Чике подзатыльник.
— Чего ты? — заорал Чика, уворачиваясь.
— Я тоже ни фига не понимаю. Но говорит твоя училка красиво. Я хочу там побывать, на островах, — сказал я, чтобы утешить Вальку.
— Острова Тубуаи, — произнес Сашка, прислушиваясь к звучанию слов. — Да. Правда красиво.
— Фигня, — заявил Чика.
— И никакая не фигня! — горячо запротестовал Валька. — Вот ты представь: остров. В океане. Необитаемый. Маленький-маленький, и вокруг — ни одного человека! Алла Александровна рассказывала, там и такие есть. Места слишком мало и не живет никто. Можно сесть на берегу и целый день смотреть на волны. А можно взять лодку и уплыть, куда глаза глядят, так чтобы до самого горизонта земли никакой видно не было…
— Точно! — подхватил Сашка. — Карьеры, что карьеры? Завтра разнюхают про них и припрется кто-нибудь толпой, да хоть «четвертаки», и не будет у нас ни «Анабазиса», ни «Командирского», будем мы все тут вместе плескаться, как клецки в супе. А там, представляете, у каждого — свой остров. Личный! Маленький? Да пусть маленький, это даже лучше! Можно плоты построить и в гости друг к другу плавать!
Видно было, что Сашка загорелся новой идеей. А я подумал, как здорово было бы пожить на таком острове с Аленкой. Построили бы вигвам…
— Ага, острова личные им подай, раскатали губу! — ухмыльнулся Чика.
— Конечно, тебе-то уже не нужен. У тебя уже есть свой. С трупами. Один лысый, другой волосатый. С клопом! — обозлился Сашка.
— Сам ты дурак! — закричал Чика, — нет никаких островов, поняли?!
— Ах, так?! — мы с Сашкой схватили Чику и потащили его к воде.
Чика, хоть маленький и толстый, но юркий и сильный, и мы, пока с ним возились, здорово намаялись. Вокруг опять стало тихо. Чуть слышно шуршал песок, скатываясь с высоких берегов к воде. Низко, почти касаясь воды, летали стрекозы. Где-то в траве стрекотали кузнечики. Я закрыл глаза, вздохнул глубоко. Валькины слова об островах Тубуаи беспокоили меня, как обещание далеких приключений, которые неизвестно когда будут, да и будут ли вообще.
— Только вы не рассказывайте никому, — попросил Валька. Я поднял голову, посмотрел на него. Наверное, он еще хотел что-то добавить, но промолчал, лишь коротко вздохнул и перевернулся с живота на спину.
— Хорошо, Валька, — сказал Сашка. — Не скажем.
— Я, конечно, тоже не скажу, — нехотя промямлил Чика. — На фиг мне это надо, кому-то говорить. Хотя, нет, скажу! — он вскочил на ноги. — Приду к завучихе. Скажу: «Зздрасьте, Валентина Петровна! А Валька Кулешов хочет бросить школу и уехать на острова ловить рыбку и жариться на солнышке. А потом убить людоеда, запечь на костре и съесть!»
— Что ты мелешь?! — буркнул Сашка. — И вообще, брысь в сторону! Ты мне солнце загораживаешь.
— Фигня, — опять начал Чика. — Я вот в Москву хочу съездить. А то приехал тут один…
Продолжить Чика не успел, мы его перебили.
— Знаем, знаем, — хором закричали мы с Сашкой. — А все-таки он набил тебе морду!
— Не набил!
— Набил!
— Не-а! Не набил!
— Набил-набил, как миленький набил!.. — мы схватили Чику и опять потащили его к воде.
Глава 7
«Набил-набил, как миленький, как миленький набил»… — всю обратную дорогу эти нелепые слова запрыгнули на холку еще более нелепой мелодии и на ней гарцевали, не давая мне покоя. Я повторял этот мотив тысячи раз по пути к дому, бубнил его, слушая материно ворчание, что так поздно пришел. Я плевался этими словами в постели, поминая всех чертей, каких знал, и, кажется, мелодия мне даже снилась — это был шершавый комок, он медленно вращался у меня перед глазами, я протягивал к нему руки, он ускользал… и так до утра.
Москвича, который «побил» Чику, звали Левкой. Он приехал в наш городок вместе с родителями погостить у родственников. Мы слышали о нем, но еще не видели. Больше всех возмущался на его счет Чика. Он говорил: «Что это за пацан, который боится с нами знакомиться?!»
— Я вам говорю, он боится нас! — кричал Чика. — Знаю я этих московских, видел.
— Где это ты видел? — выпытывали мы. Мы знали, что Чика никогда в Москве не был, и предвкушали новую байку.
— А вот видел, — огрызался Чика. — Когда мы с отцом в Новосибирск ездили. Мы в аэропорту сидели, ждали самолета. С нами москвичи сидели. Тоже ждали. Так знаете, как они жрали?! И колбаску, и ветчинку, и сырок, и копченую курочку. Все двое суток жрали. Ни на минуту не останавливались. А у нас с отцом деньги закончились. Мы эти двое суток голодали. А они рядом с нами сидели и жрали. Знаю я этих москвичей!
Мы смеялись над Чикой, зная, какой он обжора. Но понимали, что они с отцом, наверное, действительно те двое суток голодали. Потому что, когда Чика голоден, ему все врагами представляются. Может быть, те москвичи разок и поели рядом, — что еще делать, когда самолет задерживают, а ты сидишь двое суток и не знаешь, куда себя деть, — но у голодного Чики эти минуты на сутки растянулись.
— Ты бы попросил курочки, — посоветовали мы Чике. — Они бы тебе дали. Что не попросил-то?
— Я что, пальцем сделан? — возмутился Чика. — Вот они у меня где, эти москвичи! — и он сжал кулак и начал тыкать его нам в нос. — Пусть только попробует выйти. Я ему покажу курочку!
В тот же день, словно подслушав Чикины угрозы, к нам подошел Левка. Одет он был не как мы, дворовая шпана, которая считала аккуратно одеваться или хорошо учиться ниже своего достоинства. Мы презирали чистюль и пятерочников. Мы между собой звали их сосунками, маменькиными сыночками, учительскими подхалимами и гнали из нашей компании, по выражению Сашки Быкова, «как Сидоровых коз». Мы не понимали, чем эти козы отличались от всех других коз, но выражение нам понравилось. И когда какой-нибудь пятерочник из класса получал очередную пятерку, мы кричали, что он получил Сидорову козу, и строили ему рожи. Единственный чистюля и пятерочник в нашей компании был Валька Кулешов. Но для нас он был как бы юродивый и в счет не шел.
На Левке была водолазка и самые настоящие джинсы. Такие джинсы мы видели только в кино. Мы ужасно завидовали тем, кто их носил, каждый из нас тайно мечтал о таких же джинсах. Но чем сильнее было желание завладеть ими, тем громче мы кричали, что джинсы — туфта на палочке, обыкновенные штаны и всё, и пусть их всякие козлы носят.
Теперь перед нами стоял наш ровесник, засунув руки в карманы этих самых «обыкновенных штанов». Мы замолчали, хоть перед этим что-то горячо обсуждали, и стали внимательно его разглядывать.
— Меня Левка зовут, — сказал приезжий пацан и улыбнулся. Мне его улыбка понравилась. Он не заискивал перед нами и не боялся, смотрел на нас спокойно и дружелюбно. В конце концов, он ничего плохого нам не сделал и вел себя так, как вел бы себя я сам, окажись я в его дворе. Я улыбнулся ему в ответ и протянул руку для пожатия. За мной пожали Левке руку Сашка и Валька Кулешов. Я видел, что он им тоже понравился. Более того, он понравился и Чике. Но не таков был характер у нашего друга, чтобы, поняв свою ошибку, он пошел на попятный. Чика демонстративно высморкался одной ноздрей и только потом протянул Левке руку.
— А меня зовут Сергей Анатольевич Чикоев, — сказал Чика и осклабился.
— Очень приятно, — ответил Левка, но руки не подал, только усмехнулся.
— А что это ты мне руки не подаешь? — стал заводиться Чика. — Брезгуешь?
— Брезгую, — сказал Левка. — Сначала сопли подотри.
— Что-о-о? — взвился Чика. — За такие слова знаешь, что бывает? В морду дают!
— Попробуй, — опять усмехнулся Левка. — Только не советую.
— И почему же ты мне не советуешь? — насторожился Чика.
— Потому что меня отец учил драться. Он мастер спорта по самбо. А ты сам учился. Я прав, пацаны?
— Мы все учились понемногу, — процитировал начитанный Сашка. — Только ты не очень тут. Не выпендривайся.
— Да я ничего, — опять улыбнулся Левка. — Он же сам начал.
— Все равно, — без всякой охоты сказал Сашка.
Видно было, что он Чику не одобряет, что ему не хочется драться, но и не вступиться за приятеля, если даже тот не прав, Сашка не может. Но Чика рассудил Сашкину поддержку по-своему. Он сорвался с места и кинулся на Левку. Тот быстро отступил в сторону, Чика пролетел мимо и зарылся носом в землю. Левка спокойно стоял и ждал нового нападения. Я заметил, что он и нас на всякий случай держит в поле зрения, наверняка ожидая нападения и с нашей стороны. Но мы продолжали сидеть где сидели и не пытались вступиться за Чику. Драка была по правилам — один на один, и наш друг сам был ее зачинщиком.
Чика вскочил на ноги и опять кинулся на Левку. Тот поймал на лету его правую руку и ловко перекинул Чику через бедро. Чика опять зарылся носом в землю.
— Может, хватит? — спросил его Левка.
— Ну, сейчас получишь! — вскинулся Чика и опять полетел к Левке.
Опытным взглядом дворового бойцовского петуха я видел, что Чика открыт сейчас для удара весь, как говорится, с потрохами. Его вела обида за поражение; Чика был в запале, даже в истерике, его бесило спокойствие противника, а истерика в драке — плохая помощница. Мысленно я уже видел, как Левка сбивает Чику точным ударом в подбородок или пинком в солнечное сплетение, и Чика валится с ног и лежит на земле без движения. В драке, увидев незащищенность соперника, я бы так и поступил. Я не любил долгих потасовок. Если была возможность разобраться быстро, бил наверняка. И сейчас я ни секунды не сомневался, что Левка нанесет решающий удар. По скучающему выражению его лица было видно, что продолжать драку он не хочет — глаз у Левки не горел, движения его были даже вялы и он чуть ли не зевал, отвечая на новые рывки Чики.
Но Левка повел себя иначе. Он опять поймал Чикину руку, согнул ее в локте и прижал Чику спиной к себе. Чика лягался, дрыгал в воздухе свободной рукой, но достать Левку не мог. Все его движения были как у чертика на веревочке.
— Может, хватит, Сергей Анатольевич? — предложил Левка. — Правда, хватит! Не хочу я с тобой драться. Ты, конечно, хам. Но ты мне нравишься.
Мы с Сашкой переглянулись. Такого мы еще не слышали, чтобы заведомо сильный противник сам просил прекратить драку, да еще говорил, что ему соперник нравится. Обычно мы переставали лупцевать побежденного, когда тот начинал молить о пощаде.
— Все, Чика, завязывай! — крикнул Сашка, подходя к дерущимся. Левка сразу отпустил Чику и отступил в сторону. Чика стоял красный как рак и злобно смотрел на Левку.
— Завязывай, — повторил Сашка.
— Ладно, — сказал Левка и, подойдя к Чике, протянул ему руку. — Давай мириться, чего ты?
— Я с тобой, гад, не ссорился! — процедил Чика. — Ты мне лучше не попадайся. Понял?
— Понял я, понял, — сказал Левка, повернулся и пошел от нас. Даже со спины было видно, что он огорчен — он опустил голову и шел медленно, смотря под ноги, точно раздумывал. И в походке его не было уже той бодрости, с какой он подошел к нам.
— Козел! — крикнул ему вдогонку Чика. Но Сашка повернулся к нему и посмотрел так, что Чика забормотал: «чего-ты, чего ты…» и попятился.
— Ничего, — спокойно сказал Сашка. — Сам допетривай, понял? Пошли, — кивнул он нам. Мы ушли со двора. Настроение у всех было скверное.
Скоро Левка уехал. Мы встретили его в день отъезда. Он сам подошел к нам. Пожал всем руки. Чики с нами не было. Он сидел дома взаперти за очередную свою провинность.
— Если что не так… ну, извините, — сказал Левка. — Ездили с отцом на дальний рудник. У него там знакомый. Учились вместе. Классные у вас здесь места. Я ночью в степь вышел, посмотрел на небо… Я такого неба никогда не видел — все в звездах. А где же Сергей Анатольевич?
— Дома сидит, — ответил я.
— Он прикольный. Пусть не обижается, — Левка еще раз пожал нам руки, побежал к машине, которая уже ждала его.
Мы вздохнули свободнее. Почему-то было неприятно думать, что Левка обиделся и на нас, и на Чику. Но теперь мы весело переглянулись. Когда во дворе появился Чика, мы стали с удовольствием вспоминать подробности драки и говорить Чике, что Левка «набил, набил, как миленький набил Чике морду». Чика злился, ругался и говорил, что это он набил бы ему морду, если бы ему не помешали. И кричал нам: это я «набил, набил, как миленький его набил!» Мы дразнили его, пока он сам не признался, что Левка — клевый пацан. Но это случилось уже после того, как мы открыли карьеры.
Глава 8
Я предал Вальку, чтобы вернуть Аленкину дружбу.
Мы дружили с детского сада и до шестого класса. По утрам я заходил за Аленкой, вместе мы шли в школу. Я нес ее портфель, болтал о чем-то всю дорогу. Мы много смеялись. У нее был такой характер, что стоило лишь палец показать, и она уже вовсю заливалась. Нас дразнили женихом и невестой — все, не только шпана из младших классов. Но если на мелкоту я не обращал внимания и только посмеивался, то своим одногодкам спуску не давал. Я вызывал на «дуэль» всех, кто смел косо посмотреть в нашу сторону (не считая девчонок, конечно). Впрочем, мало кто из девчонок над нами смеялся. Более того, Аленке втайне завидовали, хоть и делали вид, что они к «ее ухажеру», то есть ко мне, равнодушны.
Девчонки… Чего было взять с девчонок, даже если они и начинали хихикать за нашей спиной. А вот на насмешки парней я реагировал очень бурно. Я «приглашал» в палисадник за школой любого, кто позволял себе хоть ухмылку, хоть невзначай брошенное слово. Я бился, как говорится, до последней капли крови, и забивал насмешника, размазывал его в грязь. Я вырывался из рук друзей, которые оттаскивали меня от врага, опасаясь, что еще немного, и я забью его насмерть. О такой моей жестокости в драке знали все. Когда дело касалось Аленки, со мной боялись связываться. Я мог, видя, что передо мной сильный враг, которого мне не одолеть, броситься на него с чем придется: с палкой, с камнем, с разбитой бутылкой, — и бил куда попало, лишь бы победить.
В начале лета Аленка с матерью уехали в Ленинград — в гости к Аленкиному отцу.
Когда родители расстались, Аленке было года три. Ее мать, тетя Вера, тогда сбежала из Ленинграда в Степногорск, на родину. Бежать тете Вере было, в общем-то, не к кому — когда она только окончила школу, ее родители погибли на шахте, и она уехала учиться в Ленинград. Там познакомилась с Аленкиным отцом и вышла за него замуж.
После ссоры он приезжал за ними раза два, умолял вернуться. Но каждый раз тетя Вера выставляла его за порог, а моей матери, с которой через нас с Аленкой подружилась, объясняла, что не умеет прощать предательство.
Подробности ссоры я узнал из разговоров матери с отчимом. Они говорили: «Верка застукала муженька в постели с любовницей». Из подслушанного я понял, что отчим был на стороне «этого интеллигента». И не мудрено, сам он был тот еще бабник. А мать говорила: «Поучила и хватит, надо терпеть, если любишь». Но все-таки принимала сторону тети Веры.
Отчим усмехался: «Чья бы корова! А кто на меня в милицию, а?» Мать замолкала. Отчим откровенно потешался над ней и говорил, что все бабы одинаковы. Мать обижалась и не разговаривала с отчимом по нескольку дней. Но молчание матери его только забавляло. После подобных ссор он всегда ходил довольный и посмеивался.
Тем летом, в Ленинграде, Аленкины родители наконец помирились.
В Степногорск вернулись уже всей семьей. Аленкины родители решили поработать в Степногорске год. На рудниках платили очень прилично, и вполне можно было за год скопить на кооперативную квартиру. Вот они и задумали с доплатой обменять комнату на улице Пестеля на кооперативное жилье. Я только и слышал, что об этом жилье — и у себя дома, и у них.
Как-то Аленкины родители пришли к нам в гости. Я попросил дядю Борю, Аленкиного отца, рассказать о Ленинграде и о метро. Помню, он уже начал рассказывать что-то о движущихся ступеньках, но к нам подошла тетя Вера и предложила новый вариант обмена.
— Пестеля — это центр, — сказала она, — можно попробовать обменять комнату даже не на двух, а на трехкомнатную. Пусть на окраине, не беда. Аленка подрастает, надо подумать о ее будущем. Да и у нас тогда будет отдельная спальня.
Дядя Боря ответил, что об этом он как-то еще не думал, но это мысль и надо ее обмозговать. Взрослые стали бурно обсуждать новый вариант. Я был забыт.
Проводив гостей, отчим вдруг разозлился. Он бегал по квартире и орал, что вся эта семейка — говно.
— Ты им завидуешь, — сказала мать, — потому что ты не ученый и у тебя нет квартиры в Ленинграде.
На это отчим ответил, что она ошибается, он-то как раз и есть «кот ученый». Потом оделся и ушел из дома. Вечером он вернулся домой пьяный вдрызг и до глубокой ночи гонял мать по квартире, все повторяя, что жена — дура и ничего в его жизни не понимает.
После Ленинграда Аленка почему-то стала относиться ко мне совсем по-другому. Внешне все было как прежде: я заходил за ней по утрам, после уроков провожал домой, нес портфель. Но теперь она со мной не смеялась, как раньше. Все больше молчала, отворачивалась в сторону. А если и смотрела на меня, взгляд был таким, словно она меня не видит, будто я сын стекольщика — весь прозрачный. Скоро она и вовсе стала меня избегать. И если по утрам ей некуда было от меня деться, то после уроков она примыкала к стайке девчонок и проходила мимо, даже не глянув в мою сторону. Я оставался стоять посреди школьного двора. Мимо, посмеиваясь, пробегали одноклассники.
Я подходил к приятелям, в стороне поджидавшим меня. Мы отправлялись домой. Я делал вид, что ничего не произошло, что так и было задумано заранее. Но я видел, что они все понимают, что Чика лишь крепится, чтобы не съехидничать, а Сашка посматривает на меня как на больного, ему хочется протянуть руку и потрогать мой лоб.
Безмятежен был лишь Валька Кулешов. Он шел рядом с нами, улыбался и рассказывал — то об Уране и Нептуне, ледяных планетах нашей Галактики, то о космическом аппарате «Лунник», запущенном в 1959 году. Аппарат пролетел мимо Луны, и тогда ученые прозвали его «Мечта». Валька помимо музыки всерьез увлекался астрономией, и к подобным рассказам мы давно уже привыкли.
Скоро я стал замечать, что вокруг Аленки увивается Гриня Колончаков. Они, оказывается, познакомились на вокзале в Чите, ожидая поезда на Степногорск. С того времени Гриня «запал» на Аленку. Он был старше нее на два года, но и Аленка выглядела гораздо взрослее своих тринадцати лет. У нее была вполне оформившаяся фигурка, и я много раз замечал, как взрослые мужчины, встречая Аленку на улице, смотрят ей вслед и взгляд у них при этом замыливается. Мне это было неприятно. Я считал Аленку красавицей, какой свет не видывал. Я невольно сравнивал ее с другими девчонками из школы и думал, что все они по сравнению с моей Аленкой — мокрые курицы. И голоса у них какие-то противные. От Аленкиного же голоса у меня по телу пробегали мурашки.
Из-за Аленки я сделал не одну глупость. Например, как-то в учебнике истории увидел репродукцию «Сикстинской мадонны» Рафаэля и вырвал ее. Мне показалось, что Мадонна похожа на Аленку. На уроках я тихонько доставал листок, смотрел на репродукцию, потом на Аленку, и сердце у меня замирало.
Но однажды в воскресенье мать, не предупредив, выстирала мою школьную форму и вывесила сушить. Я кинулся на балкон, вывернул карманы. В руках у меня оказался изжеванный комок бумаги, который развалился на мелкие кусочки, стоило развернуть его. Я в отчаянии протянул руку и выбросил липкие ошметки с балкона. Конечно, можно было обменять учебник истории в библиотеке, вряд ли там стали бы проверять все страницы. Или взять учебник у Сашки или у Чики и опять вырвать репродукцию. Но я не стал этого делать. Хотя расстроился ужасно.
Заметив, что вокруг Аленки увивается подлый хлыщ Гринька, я, несмотря на то что до сих пор боялся его, решил за нее бороться. Мне хотелось опять заставить ее смеяться, хотелось, чтобы мы возвращались из школы вместе, как раньше. Я пришел к ней домой и позвал гулять. Она ни в какую не соглашалась. Тогда я выманил ее на лестничную площадку и стал с жаром говорить. Наверное, я порол полную чепуху, я на ходу придумывал истории и вспоминал анекдоты, мне очень хотелось, чтобы Аленка засмеялась. Или хотя бы улыбнулась. Ну хоть бы какой-то интерес проявила, я бы и тому обрадовался. Только все мои усилия были тщетны, Аленка равнодушно смотрела мимо меня и, кажется, готова была зевнуть. И тогда я, забыв обещание, данное Вальке, стал рассказывать об островах Тубуаи. Это как-то случайно получилось, вырвалось просто. И меня, что называется, понесло. Я говорил о том, что мы обязательно доберемся до островов, что построим там вигвам с видом на океан, и спрашивал, согласится ли Аленка ко мне приехать. Я говорил о звездах над океаном, об огромных китах, которые плещутся при луне, помахивая хвостами, о парусных судах, что будут проплывать мимо нашего дома… Добрых полчаса я врал без остановки, желая только одного — чтобы Аленка стояла рядом со мной и слушала. Но она вдруг прервала меня, сказала, что у нее замерзли ноги, и ушла в квартиру.
Я вышел из подъезда, сел на лавочку, достал из кармана сигарету, украденную у отчима, прикурил от спичек, которые тоже стащил дома, и стал в открытую курить, не боясь проходящих мимо взрослых. Я пытался пускать колечки, как это лихо делал отчим. Но дым уносило ветром. Мне просто хотелось, чтобы она улыбнулась. Чтобы она забыла о Гриньке. Но я добился лишь того, что у Аленки замерзли ноги. Эх, Вальку бы сюда. Он бы ей рассказал по-настоящему! А теперь вот Аленка ушла и, вдобавок ко всему, я оказался перед Валькой, Сашкой и Чикой предателем.
У нас было правило: если ты раскрываешь друзьям тайну, для посторонних ушей она умерла. Другое дело, если тебе все равно и ты хранить тайну не просишь — тогда, уж извини, каждый может разболтать ее кому угодно, и никакие обиды не принимаются.
Но здесь было другое. Валька попросил не рассказывать об островах. А я, трепло, этот закон нарушил.
Глава 9
На следующий день, в воскресенье, я сидел дома. Ко мне заходили Сашка с Чикой, звали гулять, но я с ними не пошел. Выбрался во двор только вечером.
Здесь я нашел всю нашу компанию. Но, что было всего неприятнее, здесь же, на волейбольной площадке, находились и все Аленкины подружки — девчонки из нашего и из «а» класса, а с ними Гриня Колончаков и его приятель Генка.
— Кого мы видим, кого мы видим! — запел Гриня. Он явно издевался.
— Пошли отсюда, — сказал я друзьям, но меня вдруг окликнула Аленка.
— Ничего больше не хочешь сказать? — спросила она.
— Нет, — буркнул я, — не хочу.
— А жаль. Я бы еще раз послушала. Об островах. И как вы там вигвам построите! И как плещутся при луне и помахивают хвостами киты! Киты!.. Хвостами!.. Помахивают! Вот умора! Валька, скажи, это ведь ты придумал… скажи, согласился бы ты, чтобы я с вами поехала? Жила бы там с Андрюхой, и мы бы смотрели на океан. И по волнам бы на плотах катались! А то он меня звал, знаешь? А тебя, наверное, не спросил. А, Валька?
Пока Аленка говорила, девчонки смотрели на нас и хихикали потихоньку. Гриня же с Генкой ржали во всю глотку. Не смеялись только Аленка и мои друзья.
— Андрюха?! — повернулся ко мне Сашка.
— Ни хрена себе! — присвистнул Чика.
На Вальку я боялся смотреть. Но все же заметил, как он вжал голову в плечи и от меня отвернулся. Аленка продолжала.
— Я вижу, твои дружки с тобой не согласны. И правда, зачем брать в путешествие женщину. Она может все испортить. Вызвать бурю и погубить корабль!
— Заткнись! — крикнул я Аленке.
— Не кричи на меня. Я и так заткнулась, — прокричала Аленка в ответ. — Не хочу я на твой остров! И острова никакого не будет! Глупые мальчишки мечтают, а девочки-дурочки им верят. Только я, хоть и девочка, не дура! Ты меня так давно знаешь. Неужели еще не понял?
— Ты права, — ответил я. — Я тебя, и правда, не понимал. Теперь понял. Ты — сучка. И пошла ты… — я уточнил, куда.
— Что? — протянула Аленка. Я увидел, что она растерялась.
— Какие мы грубые, какие мы грубые, — опять запел Гриня. — Аленка, ты его в каком виде хочешь — жареным или пареным?
— Дохлым! — выкрикнула Аленка, сорвалась с лавочки и побежала с площадки.
— Что, поговорим? — спросил Гриня и как тогда, на стройке, посмотрел на меня. Я увидел его взгляд. Но сейчас мне не стало страшно.
— Давай, — сказал я.
— Может, на Разувайке? — со смехом предложил он.
Я оцепенел на секунду, но сразу оправился:
— Пошли.
— Вот как… — вдруг посерьезнел Гриня. — Не шутишь?
— Какие шутки, — тихо отозвался я. Но Гриня опять весело смотрел на меня.
— А пошли, — крикнул он. — Вот смеху будет!
Я ничего не ответил — повернулся и пошел. За мной, как на поводке, двинулись все пацаны, даже Валька. А девчонки остались. Они проводили нас испуганными взглядами. Потом они взахлеб рассказывали в классе, какие у нас были лица. «Как у убийц», — говорили они и делали огромные глаза.
Разувайкой мы называли заброшенное футбольное поле сразу за карьерами, где разбил голову Валька. Это место для нас было чуть ли не священным. На Разувайку редко заглядывали взрослые, и каждый, кто приходил сюда как участник драки или как зритель, мог быть уверен, что поединок будет доведен до конца.
Победить на Разувайке значило много больше, чем побить противника в заурядной драке в школьном палисаднике или во дворе. На Разувайку шли рубить самые непримиримые споры, туда отправлялись биться самые лютые враги. Никогда еще с Разувайки поверженный враг не уходил без посторонней помощи. Нередко он отправлялся сразу в больницу. И хорошо еще, что пока ни разу дело не заканчивалось моргом. За последней чертой драки следили зрители Разувайки, молчаливые и настороженные, не упускающие ни одного движения противников. Здесь не должно было быть «случайного» предмета в руке — камня, палки, ножа или кастета. Поэтому участников перед поединком тщательно проверяли. Если кто нарушал правило, тот становился изгоем для всей шпаны города. Все же, во избежание случайностей, противники раздевались по пояс — чтобы не было искушения спрятать что-либо в рукаве.
Было еще одно правило, нарушение которого жестоко каралось. Если ты оказывался в больнице, ты не имел права называть своего противника и даже название Разувайки должен был забыть.
Если чувствуешь слабость — избегай Разувайки. Пусть это позор и унижение, но тебя поймут, примут во внимание твою честность и даже оценят храбрость — признаться в своей слабости. Но если ты пришел на Разувайку, если уже оказался здесь и перед тобой стоит противник, у тебя остается только одно право — не быть забитым насмерть. Потому каждый, кто приходил сюда как зритель, должен был внимательно осмотреть поле и убрать с земли любой твердый предмет, будь то камень, осколок или какая-нибудь железяка. Это делалось для того, чтобы поверженный соперник не мог, падая, расшибиться насмерть. Переломанные же в честном бою руки, ноги, вывихнутая челюсть, разбитая ударом кулака голова были здесь не в счет.
И главное правило было на Разувайке. Побежденный мог взять реванш у своего противника только один раз. Но если он опять оказывался побежденным, то с этого момента должен был подчиниться своему врагу, как господину, навсегда. Выходить в третий раз на поединок он уже не имел права.
Мы пришли на Разувайку. Если в начале дороги Гриня еще задирал меня, говорил, что зря я сюда поперся, лучше бы попросил пощады и он бы меня помиловал ради старой дружбы (я догадывался, о какой «дружбе» речь), и что ему жалко моих родителей — растили сыночка, растили, и вырастили калеку; то, подойдя к полю, он примолк. Даже на него подействовала слава этого внешне ничем не примечательного пустыря. Пока пацаны обшаривали поле, мы разделись. Мы стояли так близко, что почти касались друг друга локтями.
— Все? — крикнул Гриня ребятам. — А то что-то уже домой хотца, к маме. Она пирожки сегодня делает. Давайте скорей, блин…
Но вот поле осмотрено и очищено. Все рассаживаются кто куда. И я вдруг вижу, какая огромная эта Разувайка. Мы выходим на середину поля, становимся друг перед другом. С этого момента уже не избежать драки. Если ты занюнишь и откажешься, ни один друг тебя не поддержит. Тебя будут только гнать как собаку и бросать в тебя камни. Но я и не думал бежать. Я вдруг понял, что думаю о бегстве так, если бы это меня не касалось, никак меня не затрагивало.
Мы закружили один против другого. Никто не решался напасть первым. «Почему он не нападает?» — думал я. Не такой был человек Гриня, чтобы осторожничать или бояться. Или Разувайка на него так подействовала? Я знал, что Гриня, как и я, дрался здесь впервые, хоть и был опытным бойцом. Но я хотел победить, мне необходимо было победить, и для этого я должен был понять противника. Даже почувствовать его удар, пусть первый, еще пробный, но ощутить его сейчас было необходимо. Но мы все кружили друг против друга и никто не бил первым.
Все же я не выдержал напряжения, сделал первый рывок. И в тот же миг получил точный удар в челюсть. Боль меня ослепила. Я кинулся в сторону. Сразу на меня посыпался град ударов, и каждый попадал в цель. Я согнулся, обхватил голову руками. Я понимал, что нельзя стоять, надо двигаться, надо бросаться из стороны в сторону. Я побежал, заскользил по полю, все еще закрыв глаза, но удары не прекращались, я не мог от них убежать, казалось, что у меня не один противник, а несколько, они окружили меня и не выпускают из круга. Вдруг резкая боль в правом боку ослепила меня, я отскочил в сторону и почувствовал, что удары прекратились. Мне было трудно дышать. Я хватал ртом воздух, но он, казалось, не проникал в меня. Я открыл глаза, увидел перед собой Гриню и опять рванул в сторону. Но он остался стоять на месте. Я тоже остановился. Я видел, как мой противник приходит в себя от атаки. Несколько раз Гриня вздохнул глубоко и свободно, и дыхание у него восстановилось. Он готов был продолжать бой. И теперь, улыбаясь, медленно шел на меня, уверенный в победе. И я понимал его торжество. Первый раунд был мной проигран вчистую. Я бегал от Колончакова по полю, как заяц, пряча голову чуть ли не под мышку. Со стороны, наверное, казалось, что я вот-вот замолю о пощаде. Я ненавидел себя за свою проклятую слабость.
Я покосился на зрителей. Но никто не улыбался и не смеялся. А Валька Кулешов, опустив голову, сидел понурый и грустный. Он на нас не смотрел.
Гриня был уже рядом. Но нападать не спешил. Теперь он мог позволить себе поиграть со мной. Он понял, что я физически слабее. Наверное, думал, что внушает мне страх. И был горд этим.
Гриня распялил рот и ухмыльнулся. Он шмыгнул носом, и на верхнюю губу вдруг выскочила крупная сопля. Я содрогнулся от омерзения. Гриня это почувствовал. Он быстро смахнул соплю, крепко сжал зубы. Лицо его побелело от ярости. И в тот же миг я почему-то понял, с какой стороны ждать нападения.
Как я предугадал его движение — не знаю. Но всего лишь на долю секунды я опередил противника, уклонился от удара, метнулся навстречу и уже в прыжке врезал Грине с правой в кадык. Гриня захрипел, схватился за горло. Я стал бить его еще и еще, сильной подсечкой сбил с ног, и он грохнулся на землю лицом вниз и чуть набок, неловко подломив под себя руку. В тот же миг я пнул его, удар пришелся по затылку. Гриня застонал, перевернулся на спину. Я двумя ногами, с разлету, прыгнул ему на лицо и отскочил в сторону.
Зрители поднялись со своих мест. Но они еще не решались выйти на поле. Бой не был закончен, хотя все понимали, что от таких ударов невозможно быстро очухаться. Если вообще можно очухаться. Потому все в нерешительности переминались и смотрели на Гриню. Он медленно поднялся на колени и теперь раскачивался из стороны в сторону, заслонив лицо ладонью.
Я знал, что меня никто не осудит, если я сейчас добью противника. Это была Разувайка, и человеческие правила здесь не действовали. Я знал, что только по этой причине все стояли сейчас, замерев и не смея ступить на поле. Остался сидеть только Валька. Казалось, ему было неинтересно, что творится вокруг. Его голова была по-прежнему опущена. Гриня встал на ноги, опустил руку. Вместо лица у него было красное пятно. Оно казалось плоским. Гриня поморщился и сплюнул. На землю упали густые кровавые ошметки. На губах выступила розовая пена. Левая рука Колончакова плетью висела вдоль тела. Правой он ощупывал лицо.
— Завязывайте, — крикнул Генка, но голос у него сорвался.
Кто-то (кажется, это был Сашка) вышел на поле.
— Назад! — прохрипел Гриня. — Мы еще не закончили. Назад!
Я услышал его голос и почувствовал, что тоже хочу продолжать бой. Какая-то сила подтолкнула меня, я еле сдержался, чтобы не побежать, и медленно пошел навстречу Грине. Он тоже сделал шаг ко мне, но покачнулся, застонал и схватился за левую руку. Этот его стон словно подхлестнул меня. Вмиг я оказался рядом. Я близко увидел его разбитое лицо, его взгляд, в котором сейчас был только ужас. Я ударил. Лицо вдруг исчезло, и я не сразу понял, что Гриня повалился мне под ноги. Тогда я схватил его за волосы, приподнял левой рукой голову, а правой стал бить еще, еще, еще, уже не понимая, куда приходятся удары, пока меня не оттащили. Я вырвался, попытался отойти в сторону, но вдруг согнулся от острой боли в боку. Было ощущение, что мне врезали ломом по ребрам, мне даже показалось, что они опять захрустели.
— Ребро? — я поднял голову и увидел Сашку. Потом Чику. Он стоял перед Валькой и что-то говорил ему. Чика повернулся ко мне, и я увидел, что в его глазах нет обычной усмешки. Сейчас в его взгляде было что-то бабское — жалостливое и растерянное. Заметив, что я смотрю на него, Чика отвернулся.
Я сел на землю, взглянул на Гриню. Он полз куда-то, помогая себе одной рукой, другую прижимал к боку. За ним шел Генка и что-то говорил ему плаксивым голосом.
— Что это он… ползет? — удивился я.
— Потерялся, — ответил Сашка.
— Помоги ему, — попросил я.
Сашка сразу отошел от меня, как будто только этого и ждал. Позвал с собой Чику. Втроем они стали поднимать Гриню. Он мычал и закрывал рукой голову.
— Валька, помоги мне, — крикнул я.
Услышав мой голос, Валька вдруг попятился. Но сразу повернул обратно, подошел, помог подняться. Левый бок у меня горел, каждое движение давалось с болью. Мы медленно пошли с поля. Уже на кромке я обернулся.
— Как он? — крикнул я.
— Да так, — отозвался Сашка.
— Зайди… — опять крикнул я, но говорить дальше не смог, застонал и стиснул зубы. Казалось, тело от боли сейчас лопнет. Сашка кивнул и махнул рукой.
Они уходили, тащили Гриню в противоположную сторону. Это было еще одно правило — противники с Разувайки должны были уходить в разных направлениях, чтобы побитых не видели вместе. Так было легче что-нибудь соврать, если подкатит милиция или любопытный взрослый пристанет с расспросами.
Глава 10
Дома никого не было. Мать с отчимом ушли куда-то. Это было мне на руку. Я сразу прошел в ванную. Еще не глядя в зеркало, разделся, медленно согнулся и сунул лицо под холодную струю. Вода в ванной сразу стала розовой. Кожу саднило, до лица было больно дотронуться. Казалось, оно стало вдвое толще, особенно болел нос. Морщась, я кое-как вытер лицо и только тогда посмотрелся в зеркало. Нос был сломан. Даже сквозь опухоль была заметна характерная кривизна. Под глазами наливались сизые круги. Я взялся за переносицу, с силой даванул в бок. В носу что-то щелкнуло, сразу и обильно хлынула кровь. Но нос выправился. Я еще раз его потрогал, вновь сунул лицо под струю воды. Кровь долго не останавливалась. Мне было больно стоять, согнувшись. Хотелось скорее лечь, расслабиться. Я взял полотенце, прижал его к носу и, подняв голову, ушел в свою комнату на диван.
Теперь можно было подумать. Но меня трясло мелкой дрожью, и мысли путались. Я ни на чем не мог сосредоточиться. Сначала я подумал, какой я теперь крутой. Гринька славился умением драться. Мало кто из парней постарше, тем более сверстники, могли его побить. У него была великолепная реакция. Он был юрким, сильным, ловким, но главное — он любил драку. «Может быть, потому, что его редко побеждали? — вдруг подумал я. — Тварь, так ему и надо. Не будет выпендриваться». Самодовольство захлестнуло меня, и даже боль во всем теле была ненадолго забыта. Вновь переживая миг, когда Гринька первый раз рухнул мне в ноги, я даже поднялся на локтях, но тут же упал вновь — боль стала такой, будто мне кол воткнули в бок.
— Черт! — я стиснул зубы.
Когда боль немного успокоилась, я решил лежать тихо, как мышка, и не шевелиться.
Я стал думать, что никто из моих друзей, ни Сашка с Чикой, ни тем более Валька, еще не бились на Разувайке. Из нас четверых я был первым. Более того, я был первым из всех седьмых классов. Иначе мы бы знали героев. О такой драке уже на следующий день узнавала вся школа. Но что интересно — и победитель, и побежденный после такой драки почему-то пользовались уважением едва ли не в равной мере. Раньше я этого не понимал. С какой кстати, рассуждал я, того должны уважать? Он проиграл, ему набили морду, он, может быть, сдался и просил пощады, а его уважают так же, как победителя. Но теперь, когда я вспомнил Гринькино лицо, прежняя уверенность прошла. Да, я знатно его отделал. Но он держался до последнего. Он сам, уже понимая, что проиграл (он должен был это понять, когда поднялся), все же собирался продолжить бой. Может быть, еще надеясь на себя, на свою волю, на свое упрямство? Или уже ни на что не надеясь, но решив лучше сдохнуть, чем сдаться.
«Ха… — воскликнул я мысленно. — Она хотела меня… меня видеть дохлым. А увидит своего хахаля. Ха…» Я опять почувствовал ненависть к Гриньке, а с ней вновь вспомнилась и злоба на Аленку. Я лежал без движения, но в душе бесновался, как пес на цепи. И окажись передо мной сейчас Гринька, я бы вновь вцепился ему в глотку.
«И Аленке? — спросил я себя. Я вспомнил, какие у нее были глаза, когда она вскочила с лавочки. — Нет, наверное… зачем бить… Бить я бы не стал. Но вот под ноги плюнул бы точно!»
— Сволочь! — сказал я вслух. Но к кому было обращено это восклицание, к Аленке, к Гриньке или даже к себе самому, я не знал.
Хлопнула входная дверь. Это вернулись мать с отчимом. «Вот, начнется», — подумал я. Только сейчас я заметил, что не закрыл дверь в свою комнату и она стояла нараспашку. Мать непременно заглянет, захочет поговорить, включит свет, увидит мое лицо и разохается. Впрочем, даже если бы дверь была закрыта на крючок, она все равно захотела бы поговорить. Но тогда у меня был бы шанс отмазаться: я бы сказал, что уже сплю, что очень устал, что завтра рано в школу и т. д. Одним словом, что-нибудь да соврал бы. Но теперь я чувствовал, что бури не миновать. Больше всего мать бесило, когда я отмалчивался. Но мне нечего было ей сказать (не говорить же, действительно, что упал, и еще раз упал, и еще раз упал…). Оставалось надеяться только на отчима. В детстве он был такая же оторва, как я. «Несмотря ни на какие передряги, он все же остался жив и здоров, может быть, это как-то успокоит мать?» — подумал я. Впрочем, надежда была весьма призрачная.
Все произошло так, как я предполагал. Мать вошла в комнату, стала что-то говорить. В ответ я пробурчал невразумительное. Она включила свет, посмотрела на меня и всплеснула руками.
— Господи, что это?!
— Твой сын, — прошепелявил я, пытаясь отшутиться.
Не тут-то было. Мать не склонна была шутить. Она стала кричать, что это ни в какие ворота не лезет. Чтобы я еще хоть шаг сделал из дома? Только через ее труп. Потом стала допрашивать, что случилось, кто меня бил, как их зовут, даже не предполагая, наверное, что это мог быть всего один человек. Потом она опять кричала, что нигде ей нет покоя, ни дома, ни на работе, и что мы все ее доконаем и она раньше времени ляжет в гроб. И вот когда крышка со стуком за ней закроется, тогда мы все поймем, что были по отношению к ней паразитами…
В комнату вошел отчим. Увидев меня, он усмехнулся, покачал головой. Сказал:
— Ништяк.
И больше ничего не добавил.
— Нормально, — сказал я.
— Нормально, — согласился отчим.
— Что — нормально?! — взвилась уже притихшая было мать, и опять пошло-поехало.
На следующий день я рано проснулся и сразу побежал в ванную, к зеркалу. Лицо разнесло так, что я не узнал себя. Нос распух шире щек, вокруг глаз легли черные круги, а нижнюю губу, если постараться, можно было положить на грудь. Я подумал, что сейчас мне как раз понадобилась бы губозакатывающая машинка. Я показал отражению язык, и оно, вот наглость, показало мне язык в ответ. Я опять показал язык, и тут в ванную заглянула мать.
— Что ты рожи корчишь? — удивилась она. — Господи, на кого же ты похож… Как ты в школу пойдешь, скажи пожалуйста?
— Я не пойду в школу, — ответил я.
— Конечно, — сказала мать. — Как драться, так ты мастак. А как в школу идти, так тебя нету, — с этими словами она ушла на кухню, загремела кастрюлями.
Я поплелся в свою комнату. Сидел до тех пор, пока мать с отчимом не ушли на работу.
Я любил оставаться дома один. В первом, во втором классе я иногда притворялся больным, жаловался, что у меня болит голова, живот или что меня тошнит… одним словом, врал, чтобы побыть дома в одиночестве. Каждый раз мать пугалась, тыкала мне под мышку градусник, паниковала, говорила, что я сведу ее в могилу. Я лежал с градусником, с мокрым полотенцем на лбу, следил, как она мечется, выбирая, идти ли ей на работу или остаться дома с больным ребенком. Я говорил, что ничего страшного, просто приболел, устал от уроков, что мне надо полежать дома, почитать книжку и денек поваляться в постели. Мать соглашалась, что в школе ужасно много требуют, ставила возле кровати телефон, поднос с завтраком и обедом (чтобы я уж точно не шастал по квартире), наказывала, что если мне станет плохо, я должен сразу же позвонить ей на работу, тогда она отпросится, прибежит домой и вызовет врача. Мысленно я кричал «ура», но со стороны выглядел умирающим лебедем из последней сцены балета. Я слабым голосом говорил: «хорошо, мама», «конечно, мама», «ты за меня не беспокойся, мама», — и взгляд у меня был страдальческий.
Пару раз я переигрывал. Первый раз, не выдержав похоронных моих взглядов, мать осталась дома и за весь день позволила мне подняться с кровати только несколько раз — в туалет. В другой раз мать уговорила отчима остаться со мной. Он вообще ни разу не разрешил мне подняться. Но не из участия к моей болезни и слабости, как мать, а из чувства справедливости, как он говорил. Отчим сразу понял, что я притворяюсь, весь день он измывался надо мной и даже в туалет не разрешил сходить, приносил к постели тазик и предлагал, чтобы я не стеснялся и делал свои дела, а он отвернется. Но я стеснялся ходить в тазик даже по-маленькому и весь день терпел. К вечеру от напряжения у меня действительно немного поднялась температура, а живот надулся, точно барабан.
Оставшись один дома, я на радостях начинал прыгать по квартире и орал на разные голоса, подражая ослу, петуху, быку, кошке, собаке и даже слону. Потом, слегка утомившись, я шел на кухню, лопал варенье, мед, соленые огурцы-помидоры прямо из банок, объедался квашеной капустой (я ее очень любил), яблоками, сливами, простоквашей и сметаной. Насытившись, я включал на всю громкость телевизор в одной комнате, проигрыватель в другой и трансляцию на кухне. Слегка обалдевший от звуков, я доставал из-под кровати свое оружие — пистолеты, ружья, саблю — и до обеда играл в войнушку. Наигравшись, я валился на кровать, раскрывал книгу. Но ни одного раза, это я хорошо помню, я не прочел, «болея», и двух страниц подряд. Уже после второго или третьего абзаца я засыпал и видел цветные сны.
Потом с работы возвращалась мать. Она ужасалась, что я ничего не ел, весь завтрак и обед остались нетронутыми. Мать качала головой, ставила мне градусник, радовалась, что температуры нет. Но замечала мой бледный вид (у меня пучило живот от «вольной» пищи), шла на кухню, обнаруживала в холодильнике потраву, понимала, что ее надули, и хваталась за ремень… А в следующий раз она вновь мне верила, оставляла дома, вечером находила без головной боли, без температуры, зато с поносом, и опять говорила, что я сведу ее в могилу.
Теперь все было иначе. Я не бегал и не орал, не поджирал в холодильнике все, что плохо лежало. Я, кряхтя, медленно слонялся по квартире, вновь и вновь замирал у зеркала, привыкая к своему новому лицу. Или с трудом ложился на диван и долго возился, устраиваясь поудобнее. Потом опять поднимался и начинал бродить, прижимая локоть к ушибленному боку, и нигде не находил угла, куда можно было приткнуться и где бок не ломило бы так нестерпимо. Наверное, у меня вдобавок было сотрясение мозга. Меня мутило и два раза вырвало желто-зеленой слизью. Чтобы как-то утешиться, я стал вспоминать о своей победе над Гринькой. Но никакой радости не испытал. Хотелось только спать и спать. Но сна не было. Хотелось, чтобы не тошнило и не болел бок. Но боль и тошнота были тут как тут.
Сразу после уроков ко мне зашли Сашка, Чика и Валька. Они показались мне растерянными, хоть и скрывали это. Стараясь не смотреть мне в лицо, они стали рассказывать о школьных делах.
Как я и предполагал, о нашей драке уже знала вся школа — девчонки проболтались.
— Но это ерунда, — сказал Сашка. — Никто ментам ничего не сказал, и все.
— Были менты? — спросил я.
— Участковый. Нас к директору вызывали, — ответил Сашка. — Что, да как, да почему… А мы — не знаем, не было никакой драки. Гринька сам упал на карьерах. Мы так с ним и с Генкой договорились, когда с Разувайки шли — лазили по карьерам, и он сорвался с обрыва. И в больнице это самое сказали. А так — пусть болтают.
— А мент что? — спросил я.
— Ничего. Записал на бумажку, дал нам подписаться и ушел. Только он про Разувайку все знает. Я слышал, как он завучихе говорил — надо что-то с этой Разувайкой делать, пока они там друг друга не поубивали.
— Гринька в больнице? — спросил я.
— Ха… — крикнул Чика. — Носа нет, челюсти нет, башка разбита, рука вывихнута и ноги не ходят. Классно ты его!
— А он меня? — усмехнулся я.
— Но ты его — класснее! — заверил Чика.
— С тобой Митяй хочет поговорить, — сообщил Сашка нехотя. — Говорит, что, как брат, возьмет у Гриньки эту вторую драку. Сам будет с тобой биться.
Я испугался:
— Откуда знаете?
— Митяй в школу приходил. О тебе спрашивал. Узнавал — кто ты да что…
— Понятно, — обреченно сказал я.
Так вот почему приятели были такие растерянные! Никто из нас даже предположить не мог, что Митяй после драки на Разувайке вступится за брата. Это было против правил.
Увы, авторитет Митяя был выше любых правил. Я знал, что если Гринькин брат все же вызовет меня, никто ему возразить не посмеет. Еще я знал, что победить Митяя не смогу. На Разувайке он дрался часто. И вызывал своих обидчиков только на Разувайку. И еще ни разу не был побежден. К тому же, Митяй был меня на четыре года старше. Я сразу представил, как выхожу с ним на поле, а через две секунды меня уже выносят вперед ногами.
— Черт… — только и сказал я.
— И мы о том же, — вздохнул Сашка.
— Ладно. Черт не выдаст, свинья не съест, — я вспомнил эту материну поговорку и сейчас храбрился перед приятелями. — Ну и выйду. Подумаешь! Ему же позорно будет. Вызвал салагу, да еще уделал. Он что, не понимает, что ли?
Приятели стали вздыхать. Они говорили и говорили, пытаясь меня утешить. Скоро я выпроводил их из квартиры. Закрыв за ними дверь, я вспомнил, что Валька за все время не произнес ни слова. И как он шарахнулся от меня там, на Разувайке. Я вдруг обиделся на Вальку. Я, конечно, был сам виноват — растрепал чужую тайну. И хоть Валька не напомнил об этом, его молчание было мне как бы укором. Но теперь у меня и так голова была и разбита, и забита всякой ерундой. И я еще сильнее разозлился на Вальку за это его молчание. Это помогло мне отвлечься от боли и от мрачных мыслей.
«Подумаешь, острова! — думал я. — Подумаешь, цаца какая! Тут, можно сказать, решается вопрос, всю жизнь теперь на лекарства работать или сразу гроб с бантиками заказывать. А он — острова. Мог бы и простить. Сказать хоть слово в утешение. Посочувствовать. Забыть о моей болтовне. А он — отмолчался, сволочь!»
Но я зря злился на Вальку Кулешова. После занятий в музыкалке он, с нотами и скрипкой, опять зашел ко мне. Взрослых все еще не было. Я провел Вальку в комнату, сел на кровать. Он остался стоять в дверях. Я посмотрел на него и буркнул: что он, как дурак, висит надо мной?.. пусть садится куда хочет. Валька сел рядом. Немного помолчал.
А потом сказал, что я был прав, когда рассказал Аленке об островах Тубуаи.
— Как прав? — опешил я.
— Я послушал, как все это со стороны выглядит. Смешно выглядит. Но мечта, настоящая мечта, со стороны такой и должна быть, наверное.
— Какой?
— Смешной.
— Мне же не смешно было, когда ты нам рассказывал. И Сашке. А Чика… ну, ты Чику знаешь, — возразил я.
— Вы — другое дело. Вы же не со стороны. Ведь мы же знаем, что обязательно побываем там. А для Аленки… Так, болтовня пустая. Только, знаешь, не совсем. Потому что она злилась. Ты подумал, наверное, что смеялась? Нет. Она злилась. А знаешь почему?
— Ну?..
— Потому что мы туда доберемся. А она нет.
— Почему это? — спросил я.
— Потому что она тебе не поверила.
Я хотел сказать Вальке, что не смеялся над ним только потому, что не хотел его обидеть, что тогда, на карьерах, просто подыграл ему. А еще хотел объяснить, что без Аленки мне никакие острова нафиг не нужны. Но промолчал. Я вдруг понял, что мой друг прав. Я действительно ему поверил. Все мы ему поверили. Потому и не смеялись…
Глава 11
Скажи нам об островах кто угодно, только не Валька, мы бы с удовольствием поиздевались. Но с Валькой все было иначе. Он часто говорил странные вещи. Помню, мы вчетвером возвращались из школы. По дороге нам встретилась старушка с пустым бидоном. Я знал ее. Она жила в одном доме со мной, только через подъезд. Звали ее, кажется, Марья Никитична. Валька вдруг остановился. Долго смотрел ей вслед, пока старушка не повернула за угол. Мы уже стали над ним подшучивать и говорить, что Валька влюбился. Но он посмотрел на нас, внимательно так посмотрел, и вдруг сказал, что она скоро умрет. Шутить нам сразу расхотелось.
— Почему это? — спросил кто-то из нас.
— Умрет? Не знаю, — сказал Валька.
— Да с чего ты взял?
— Видно.
Через неделю Марью Никитичну хоронили. Мы толкались здесь же, во дворе. Мы боялись смотреть на Вальку, будто это из-за него умерла восьмидесятилетняя бабка.
Были еще случаи. Мы называли это «Валькины фокусы». Как-то он подвел нас к дереву, по стволу которого ползла гусеница. Валька предложил пари. Он указал на сучок: «Угадайте, куда поползет гусеница после того, как достигнет этого сучка?» Я сказал — направо. Чика — налево. Сашка, подумав, решил, что гусеница поползет прямо. Тогда Валька улыбнулся и сказал, что гусеница повернет назад. Мы замерли в ожидании. Гусеница была толстая и мохнатая, она ползла важно и уверенно. У сучка она неожиданно замерла и действительно поползла назад, очень быстро, словно увидела нечто страшное, от чего ее гусеничье сердце готово было разорваться. Мы стали кричать, что Валька жульничает, он все заранее знал. Он ответил, что действительно знал, иначе зачем бы он стал держать пари. Потом мы задумались, что же могла увидеть гусеница впереди себя — ствол был чистым и никаких помех впереди не наблюдалось. И что такое углядел Валька на гусеничьей дороге? Может быть, вовсе не сучок?..
Мы были сильно заинтригованы.
Помню еще один случай. Это произошло во время весенних каникул. Мы на поезде поехали в совхоз Целинный. Купили билеты, сели в вагон. Чика всю дорогу без умолку трещал о дядьке, который еще зимой обещал дать ему покататься на настоящем тракторе «Беларусь», если Чика к нему когда-нибудь доберется. Дядя настолько убедил в этом племянника, что Чика, едва дождавшись каникул, не только сам решил ехать в Целинный, но и нас с собой прихватил. Он говорил, что поезд ходит два раза в день. До совхоза четыре часа по железке. Мы утром уедем, день покатаемся на тракторе, а с вечерним поездом вернемся домой — не позже десяти. Таким образом, родители о нашей отлучке из города ничего не узнают и нам за это не попадет. Мы согласились.
По пути к Целинному была только одна остановка — на станции Урулюнгуйка. Поезд стоял две минуты. Но мы этого не знали и ломонулись покупать в вокзальном буфете газировку и пирожки. Буфетчица, подозрительно на нас глядя, стала выспрашивать, одни мы едем или с родителями.
— С родителями, — наперебой заверили мы.
— Еще с сестрами, братьями и внуками, — зачем-то добавил Чика.
После этих слов буфетчица стала звать какого-то Петровича. Мы перепугались и без газировки и пирожков выскочили на перрон. Как раз вовремя — поезд уже тронулся. Мы едва успели заскочить в последний вагон. Прошмыгнули мимо проводницы, которая тоже сунулась было к нам с расспросами, и побежали по вагонам в свой, четвертый. Но проводница пятого вагона вдруг заартачилась. Встала руки в боки, дверь загородила. Спросила строго: «Откуда вы такие?!» Мы стали объяснять. Но она явно нам не верила. Наверное, решила, что мы зайцы. Проводница фыркнула, грудью оттеснила нас в угол тамбура и захлопнула перед нами дверь в вагон. Мы попытались ее открыть, но она была заперта изнутри. Мне почему-то стало ужасно смешно. Нервное, должно быть. Я стоял посреди тамбура и хохотал, как дурак, буквально за живот держался. Сашка скрестил руки на груди, выставил вперед ногу, словно Чацкий на балу, нахмурил брови и стал о чем-то сосредоточенно думать. Чика принялся ломать дверь. Он колотился в нее, как маленький зверек, попавший в ловушку, и ругался самыми отборными ругательствами. Только Валька, кажется, нимало не переживал. Он попросил нас перейти в тамбур соседнего вагона, а его оставить наедине с дверью. Он так и сказал:
— Оставьте меня наедине с дверью.
Услышав такую просьбу, я опять сложился пополам и захохотал. Сашка высоко поднял брови. Чика перестал долбиться в дверь и посмотрел на Вальку с любопытством.
— Ты ее силой мысли открывать будешь, что ли? — спросил он с издевкой.
Валька улыбнулся и покачал головой.
— Пошли, — скомандовал Сашка, и мы вышли.
Сейчас-то я понимаю, что ничего особенного Валька тогда не сделал. Он просто подождал, когда проводница, услышав, что в дверь перестали колотиться, выглянет в тамбур. Она так и сделала. Мы увидели, как приоткрылась дверь и проводница опять строго уставилась на Вальку. Он что-то ей сказал. Она ответила. Потом стала что-то быстро говорить. Валька подождал, когда она выскажется, и опять ответил. Тогда тетка улыбнулась и распахнула дверь во всю ширь. Валька поманил нас рукой. Мы прошли мимо проводницы, и (о, чудо!) теперь она смотрела на нас ласково, по-матерински. Когда мы оказались на своих местах, Чика пристал к Вальке, чтобы тот объяснил, как ему удалось уломать такую мегеру. На это Валька ответил, что никакая она не мегера. И больше ничего объяснять не стал.
С каждым таким случаем мы все острее чувствовали, что Валька не похож на нас. Мы даже решили промеж собой, что наш приятель знает секреты какой-нибудь магии. Эта магия помогает ему договариваться с любым человеком в одну минуту. Более того, видеть этого человека и даже предугадывать его судьбу.
Опять же, к примеру, эта наша поездка в Целинный. Еще когда Чика расписывал нам трактор и какие у него переключатели скоростей, и колеса, и кабина, и какой дядька добрый, Валька вдруг сказал, что Чикиного дядьки дома не будет.
— Куда же он, по-твоему, денется? — ехидно спросил Чика.
— Не знаю, — ответил Валька. — Мало ли… Может, в командировку уедет.
— Ха-ха… в командировку! — возмутился Чика. — Держи карман! Мой дядька никогда в командировки не ездит, понял?!
— Да я же просто так сказал, — стал оправдываться Валька. — Неужели предположить нельзя? Просто я подумал: что мы будем делать, если его не окажется дома?
— Тогда тетка покататься даст, — сказал Чика уверенно. — Она тоже добрая. И все-все мне разрешает.
Мы видели, что Чика блефует. Но нам очень хотелось покататься на тракторе. И потому мы послушали Чику, а не предусмотрительного Вальку.
На деле наш тихоня оказался прав. Нет, Чикиного дядьку не отправили в командировку. Но два дня назад у него обострилась язва желудка, и дядьку положили в районную больницу. А тетка как раз в этот день поехала его навещать. Мы оказались у закрытых дверей. Потолкавшись по двору и убедившись, что никакого трактора нет, мы пошли бродить по совхозу. День был ветреным и холодным. Мы замерзли, проголодались и еле дождались обратного поезда. Всю дорогу Чика дулся на Вальку. Говорил: «Это ты все накаркал!» Но мы вступились. Теперь мы с Сашкой были на стороне Вальки. А Валька почему-то стал извиняться и говорить, что это все его проклятущий язык наделал. Не сказал бы он тогда, что ничего не получится, все бы теперь были сытые, довольные и нос в табаке. Потом он поднял на нас глаза и сказал:
— И вырви грешный мой язык…
Чика с готовностью ответил:
— И вырву! — но не двинулся с места.
Глава 12
Через неделю опухоль спала настолько, что я решился идти в школу. Правда, под глазами синяки еще не прошли. Но я уже привык и не обращал на них внимания. «В конце концов, я же не девчонка, чтобы стесняться разбитой рожи», — сказал я себе.
В классе меня встретили так: девчонки хихикали и смотрели искоса, пацанва крепко пожимала руку. Я был рад вновь сесть за парту. Я, оказывается, очень соскучился по школе. На переменах с удовольствием ходил по коридорам, засунув руки в карманы, и даже принимался что-то веселое насвистывать. На Аленку старался не смотреть. Я решил забыть о ней навсегда, как будто ее на свете не существует. Это было трудно. Куда бы я ни пошел, она почему-то оказывалась на пути и смотрела на меня весело и немного лукаво. От этого ее взгляда я, к стыду своему, чувствовал себя почти счастливым. Но после третьего урока мою радость умерила завучиха Иваницкая. В коридоре она поймала меня за рукав и потребовала, чтобы я немедленно шел за ней.
В кабинете она поставила меня перед собой, близко наклонилась к моему лицу и, глядя в глаза, стала говорить, что мое поведение ни в какие ворота не лезет, что я позорю школу и что она сделает все возможное, чтобы от меня избавиться. Я примерно знал, что она мне скажет, и смотрел на нее спокойно, не отводя глаз. Но я забыл, с кем имею дело. В конце речи, наговорившись вдоволь, завучиха присела к столу, что-то записала в тетрадку и будничным голосом сказала, чтобы я принес справку о болезни.
— Раз ты пропустил занятия, — сказала она, — значит, у тебя на это есть серьезные причины. Так ведь?
Я кивнул.
— Хорошо. Но, если ты забыл, я тебе напомню. Единственная причина, по которой можно пропустить занятия в школе, уважительная причина, смею добавить, это болезнь. Ты был болен, я не ошибаюсь?
Я опять кивнул.
— Очень хорошо, — сказала Иваницкая. — Раз ты был болен, значит, у тебя имеется справка. У тебя есть справка?
На этот раз я не стал кивать.
— Что же ты молчишь, Громов? Я спрашиваю, у тебя есть справка от врача, где черным по белому написано, почему ты пропустил целую неделю?.. — Иваницкая зловеще улыбнулась и встала. — У тебя нет справки! Я это сразу знала. Потому что такие, как ты, Громов, не умеют жить в обществе по созданным этим обществом законам. И я опять возвращаюсь к тому, с чего начала. Такие как ты, Громов, раковые клетки в организме нашего общества. Наше общество, Громов, — это организм, где каждый член призван помогать другому члену исправно функционировать и трудиться на благо всего организма. Но ты, Громов, как раковая клетка, разъедаешь и организм, и каждого его члена. Из-за таких, как ты, Громов, организм начинает болеть и чахнуть. Все члены, наблюдая за твоим поведением, заражаются безответственностью, становятся вялыми и уже не могут достойно исполнять свои функции, призванные обеспечивать жизнеобеспечение этого организма. Выход напрашивается сам собой — надо тебя, Громов, вырезать, как раковую клетку. Конечно, ты и меня можешь угробить. Я благодаря тебе без валерьянки уже не хожу. Но я, хоть мне это будет нелегко, поверь, сделаю такую операцию во благо нашего здорового школьного организма и каждого его члена в частности. Теперь иди, Громов. Я не предлагаю тебе подумать. Это бесполезно. Но без справки в школу можешь не приходить. Если ты завтра не положишь справку мне на стол, Громов, я подниму вопрос о тебе, как о зловредной злокачественной клетке, окопавшейся в нашем организме, на педсовете. Иди, Громов, ты свободен.
Я вышел из кабинета. Мне было не до смеха.
В тот же день меня ожидал еще один серьезный разговор. Вечером я вышел во двор. Приятелей еще не было, но зато на лавочке напротив карусели сидел Митяй Колончаков. Я надеялся, что Митяй меня не узнает, но он узнал. Разулыбался, помахал рукой и жестом пригласил присесть рядом. Его движения были расслаблены. Со стороны могло показаться, что Митяй рад встретить близкого друга, что от радости у Митяя отнялись ноги и руки и только улыбкой он может выразить свое чувство. Так собака после сытного обеда лишь помахивает хвостом, не имея сил другим способом выразить благодарность. Я подошел, и улыбка Митяя стала еще шире.
— А я тебя сразу узнал, — сказал он. — Догадываешься, почему?
— По роже? — предположил я.
— Ага, по твоей гнусной побитой роже, — подтвердил Митяй. — Ну, и что скажешь?
— А что говорить-то?
— Нечего говорить? Что говорить, когда нечего говорить? Так, что ли?
— Ага… — я кивнул.
— Понятно, — Митяй только теперь перестал улыбаться. — Отвечать надо за брата моего. За родненького моего брата. Тебе, наверное, уже передали, как?
Я кивнул.
— И что?
— Ничего. Что хочешь услышать-то?
— Тоже ничего… А хорошо, что ты не боишься. Не люблю, когда в штаны гадят.
— Я тоже не люблю, — сказал я и добавил: — Я не буду гадить, не дождешься. Пошли?
Тон Митяя меня обозлил. «Если он хочет, чтобы с ним боялись драться, — подумал я, — то я и так боюсь. Нечего меня пугать».
— Посмотрим, — сказал Митяй и опять улыбнулся. — Пошли.
Как и в случае с Гринькой, я поднялся первым, пошел со двора. Митяй поплелся за мной — казалось, неохотно. Но, в отличие от брата, он не шутил и не выделывался по дороге. Шел молча, иногда смешно посапывая, сильно сутулился, смотрел под ноги. Но, даже сутулясь, он был выше меня на голову и раз в двадцать (так мне казалось) шире в плечах. Дойдя до карьеров, Митяй почему-то присел на бетонную плиту у дороги. Опять жестом пригласил сесть рядом.
— Ладно. Поговорим. Дальше идти незачем, — сказал Митяй, посмотрел на меня и усмехнулся. — Думал, бить тебя буду? Подумал? Скажи, не бойся.
— Подумал, — признался я.
— Ну и дурак. Нет, правда, сначала хотел. Брата жалко стало. У него нос теперь знаешь какой? Во… — Митяй сунул к моим глазам кукиш. — Не нос, а хрень какая-то. Увидел и думаю — все, хана этому козлу. Тебе, то есть. Потом пацаны твои все рассказали. Хорошо, что я их спросил. А то Генка с Гринькой такую туфту гнать начали… Ладно, проехали. Дрались вы нормально. Что случилось, то случилось. Ты мне вот что скажи. Только не бзди, понял? А то башку снесу. Почему не проболтался Темке Медведеву, что это Гриня его в карьер столкнул?
Такого вопроса я не ожидал. Митяй усмехнулся, увидев мое изумление.
— Не ожидал, что спрошу? Ну-ну… Я же тогда рядом был. Все видел. И как Гриня потом к тебе подошел, видел. Так почему не проболтался? Обоссался его, что ли?
Я понял, что отпираться бесполезно. И даже обрадовался этому. Ни одному человеку я не смог бы признаться, что даже после драки на Разувайке все равно боюсь Гриньки. Я злился на себя за это, но ничего поделать не мог. Мне самому надоел этот страх. Я много раз принимался думать, чего же все-таки боюсь. Что Гринька отомстит мне исподтишка? Нет, я боялся не этого. Что подкараулит меня с толпой приятелей и покалечит? Но после Разувайки он не посмеет этого сделать — Гринька бы не стал преступать наши неписанные пацанские законы, он не был врагом своего здоровья. Так чего же тогда я боялся, черт возьми? Я толком не понимал. Но признаться в этом (и перед кем, перед родным братом моего врага!) почему-то было сейчас огромным облегчением.
— Да, Митяй, — сказал я. — Точно, обоссался.
— А говорил, что в штаны никогда не гадишь, — усмехнулся Митяй. — Салага ты еще, чтоб так рассуждать. Никогда не говори никогда, понял, щегол? — Митяй достал из пачки сигарету, посмотрел на меня:
— Хочешь?
— Не-а, — мотнул я головой. — Бросил.
— А… и давно? — хмыкнул Митяй.
— В третьем классе.
— Круто… Ну, ладно. В штаны наложил, а драться все равно пошел?
— Куда деваться-то? — в свою очередь спросил я.
— Тоже верно, — Митяй помолчал, затем поднялся, протянул руку. — Что потащил тебя сюда… это так, проверочка на вшивость. А что не проболтался — молодец. Хоть он и говно, но мне брат, понял? Проболтаешься — пиши пропало. По-другому разговаривать будем, понял?
Митяй пожал мне руку, медленно пошел прочь. Я провожал его квадратную спину, смотрел, как он волочит свои свинцовые и, наверное, тяжеленные ноги, обутые в ботинки сорок пятого размера, смотрел на стриженый круглый затылок, на руки-крюки, которые он сейчас держал в карманах куртки, и подумал: двух Митяевых щелчков было бы достаточно, чтобы я превратился в хладный труп. «Как хорошо, что я не труп!» — порадовался я про себя и пошел (на всякий случай) в другую сторону.
По дороге я встретил двух пьяных мужиков. Они стояли, крепко сцепившись руками и уткнувшись друг в друга лбами, сопели и о чем-то громко мычали. Когда один начинал заваливаться, другой, выпятив вперед нижнюю губу, подтягивал его к себе, и они опять замирали. Когда я подошел совсем близко, они как по команде повернули головы, вытянулись передо мной «во фронт», встали по стойке «смирно». Но не удержали равновесия, и их повело. При этом они вновь крепко ухватились друг за друга. Так они и семенили в сторону, не сводя с меня пьяных, остекленевших глаз, пока не растворились в сумерках.
Возле дома ко мне бросился перепуганный Чика. Но, увидев, что я иду сам, без посторонней помощи, повеселел. Все же, не веря собственным глазам, спросил:
— Ну?..
— Гну, — ответил я.
— Знаю такую антилопу. Поговорили?
— С кем?
— Не прикидывайся. С Митяем.
— Поговорили. Все нормально. Отстань. Потом расскажу. Сейчас неохота.
— Ладно, — согласился Чика. — Скоро Сашка придет. Я к нему забегал. Его мамка не пускает. У него ангина. Сказал, что сбежит.
Тут же во дворе нарисовался Сашка — долго жить будет. Он подошел, но не сказал, а прошептал:
— Ну?..
— Гну, — это уже не я сказал, Чика.
Сашка оглядел меня и больше спрашивать ни о чем не стал. Мне нравилась эта Сашкина черта — не донимать вопросами. Захочет человек рассказать — расскажет. Не захочет — сам дурак.
Мы обернулись — к нам подходил Валька Кулешов. Я вопросительно посмотрел на Чику. Тот отвел глаза, сказал:
— Ну и что? Я же видел, как Митяй тебя повел. Я и зашел. Надо же было посмотреть, как тебя убивают. Интересно же. Ты же не в обиде… же.
— Ладно, — сказал я. Мне стало еще веселей. — Куда пойдем?
Мы пошли к подъезду. Против окон квартиры, где жила самая зловредная в нашем доме бабка (мы называли ее Ягишной) сидел кот и, задрав морду, жалобно мяукал. Мы злорадно усмехнулись.
— Алкоголик, — констатировал Чика.
С Ягишной у нас была давняя война. Ягишна была дородная и громогласная бабка. Голос Ягишны, когда она распекала кого-нибудь, был слышен на Луне, не иначе. Жила она на первом этаже. Увидев, что мы гоняем по двору мяч, она открывала окно, если было тепло, или форточку, если холодно, и начинала вопить, что мы, паразиты, хочим ей стекло разбить. Если замечала, что катаемся по двору на велосипедах, она опять открывала окно (форточку) и опять вопила, что мы, паразиты и негодяи, звонками своих лисопедов мешаем ей отдыхать. Если даже мы просто сидели на лавочке и молча думали каждый о своем, она все равно открывала форточку-окно и вопила, что мы, паразиты, не зря так притихли, не иначе, замышляем какую-то пакость. И так по десять раз на дню. Надоела хуже смерти.
До времени мы Ягишну не трогали. Только огрызались. Но как-то к ее ногам подкатился наш мяч. Новый, только что купленный на общак. Мы замерли в ожидании. Ягишна, кряхтя, нагнулась, взяла мяч и исчезла в подъезде. Больше мы этого мяча не видели.
В тот же день мы решили отомстить. Месть придумал Чика — он был мастак на такие штучки. Мы купили в аптеке четыре флакона валерьянки и поздно вечером, когда во дворе никого не осталось, вылили эту валерьянку Ягишне на подоконник. Ночью весь дом проснулся от душераздирающих воплей. Мать запричитала во сне и заметалась на постели. Отчим выругался и в одних трусах выполз на балкон посмотреть, что происходит. Я притворился спящим. Через минуту с балкона послышался хохот. Я не выдержал и побежал следом за отчимом. Глянул вниз. Мне показалось, что земля у нашего подъезда ожила и зашевелилась. Это все окрестные коты и кошки собрались испить валерьянки с подоконника Ягишны. Ну и вой стоял!
С того дня прошло больше года. Но коты все еще приходили под окно Ягишны. И хоть им ничего больше не перепадало (Ягишна, разумеется, сразу догадалась, кто учинил подобную пакость, ходила в школу жаловаться, и нас даже трепали на педсовете), коты возвращались опять и опять. Сидели под подоконником и жаловались на свою кошачью жизнь.
Глава 13
Недели через три после драки на Разувайке Аленка сама подошла ко мне после уроков. Сунула портфель в руку и, не дожидаясь, пока я приду в себя, первая пошла со школьного двора, не оборачиваясь и не проверяя, иду ли я следом. Конечно, я поплелся за ней. Что мне оставалось?
Мы подошли к ее дому. Аленка присела на лавочку, жестом пригласила сесть рядом. Я остался стоять. Посмотрел на нее сверху вниз. Аленка подняла голову, чуть улыбнулась уголками рта.
— И за что ты на меня надулся, не понимаю, — сказала она. — Может, объяснишь?
Я промолчал.
— Так и будешь стоять, как пенек? — спросила Аленка.
— Мне и здесь хорошо.
— Ну и ладно! Слушай, никогда бы не подумала, что ты его побьешь…
Я понял, что она говорит о Гриньке Колончакове.
— Почему это? — спросил я.
— Так… Не думала, и все. А знаешь, хотела бы я посмотреть на вашу драку.
Я пожал плечами.
— Правда, интересно, — продолжала Аленка. — Я, конечно, видела, как дерутся. Но чтобы так… чтобы потом в больницу… Такого — никогда.
— Ладно. В следующий раз я тебя извещу. Открыткой. С печатью. А потом автограф дам, — сказал я.
Аленка обиделась. Я знал, как изменяется ее лицо, когда она обижается, — она поджимала пухлые губы и они сразу превращались в тонкую бледную ниточку, словно обида разом высасывала из них всю кровь; при этом она щурилась — так, что видны были только зрачки, и глаза темнели, будто в голове Аленки выключали свет.
На этот раз все было по-другому. Губы, чуть дрогнув, вспыхнули яркой краской, лицо побледнело и даже приобрело какой-то зеленоватый оттенок, глаза сделались совсем светлыми и прозрачными. Это длилось мгновение. Потом Аленка вновь стала прежней. Но за эту секунду я понял (нет, вру, не понял, — почувствовал) что, пока я ее избегал, Аленка изменилась. Раньше я мог, так мне казалось, предугадать все ее поступки и слова, а теперь — нет. Ни сочувствия ко мне, ни раскаяния, ни даже неловкости в ее взгляде не было, лишь немного любопытства. Я растерялся. Чтобы как-то скрыть свое замешательство, сел. Аленка отодвинулась и сбоку посмотрела на меня.
— Так почему ты на меня обиделся? — опять спросила она. — Что я такого сделала? Ну, рассказала… Ну и что? Подумаешь, тайна какая…
— Да. Тайна, — огрызнулся я.
— Тайна… — Аленка фыркнула. — Помнишь, как мы в секретики играли? Закапывали от бутылок осколки, а потом друг другу показывали. Не помнишь разве?
— Почему, помню.
— У тебя еще всегда тяжелые стекляшки были. От шампанского. А у меня — от водки, — рассмеялась Аленка. — Они легкие. И через них землю было видно. А у тебя — нет.
— Ну и что? — спросил я, не понимая, зачем она вспомнила про эти «секреты».
— Не понимает, маленький, — вздохнула Аленка. — Как там у вас острова эти называются? Табуаки?
— Тубуаи, — насупился я.
— Название какое смешное… Тубуаи… Никогда не слышала. Ну что тут такого? Рассказала и рассказала… Ну, придумали себе игру. Эка невидаль!.. Может, потому и рассказала, что другие тоже поиграть хотят…
— Ты не понимаешь! — сказал я. — Ты же ни черта не понимаешь! Секреты эти — одно. Вот, вспомнила — секреты… Это — ерунда. Подумаешь, секреты. Здесь же другое. Совсем другое!
— Да в чем же разница? — Аленка надо мной смеялась.
— Как ты не понимаешь? Ну, другое… Это — тайна.
— А секреты — не тайна?
— Нет, не тайна. Секреты — не тайна. Сколько нам было лет тогда? Мы еще малявки были…
— А сейчас — взрослые?
— Сейчас — да, взрослые.
— И острова — ваша взрослая тайна. Тогда конечно… Раз тайна — то конечно. Вы еще с ней поцелуйтесь, со своей тайной. А помнишь, как ты мой секрет поцеловал? Помнишь?
Я помнил. Казалось, вся кровь хлынула мне в лицо. Да, я помнил, как Аленка предложила поцеловать наши секреты. Она сказала, что тогда наши секреты никто не сможет найти. Потому что они станут заколдованными. И теперь на вечные времена будут только нашими секретами. Она сказала, что сначала должен поцеловать я, потом она. Я встал на колени. Приблизил губы к стекляшке, поцеловал крохотный прозрачный островок. От земли пахло чем-то неприятным. Я поднялся с колен. Сказал, что теперь Аленкина очередь целовать. Она посмотрела на меня, поморщилась и сказала, что передумала.
— Почему? — закричал я.
— А вдруг здесь собаки писают? — ответила Аленка.
Я кинулся ее побить. Но она от меня убежала. В тот же день ее предположения оправдались. Над тем самым местом, где были зарыты наши секреты, бродячая дворняжка подняла ногу. Я оглянулся в надежде, что Аленка этого не видит. Но она была тут как тут, за действиями дворняжки наблюдала с интересом, потом посмотрела на меня и показала язык. Я опять погнался за ней. На этот раз мне удалось ее поколотить. Вечером меня за Аленку выпороли.
— Ну и что? — выдавил я.
— А то… Вот и целуйтесь со своей тайной! Шпана, вот вы кто… Шмакодявки. Я вот в Ленинград уезжаю. С мамой. И с папой! Вот это — классно. А вы тут оставайтесь. Со своими Табуаками. И нечего из меня дуру делать!
— Дура! — заорал я. — Ты и есть дура. И вали отсюда в свой Ленинград! Сволочь!..
— Сам ты сволочь! — Аленка вскочила и кинулась к своему подъезду. Я бросился следом, еще не зная, чего мне сейчас больше всего на свете хочется — убить ее или только поколотить. Но она оказалась проворнее меня: заскочила в подъезд и хлопнула перед моим носом дверью; лихо застучали каблучки по лестнице. Когда я ворвался в подъезд, она уже звонила в дверь своей квартиры. Я сплюнул и медленно вышел на улицу.
Больше мы с ней не разговаривали. Встречаясь в школе, старались друг на друга не смотреть, старательно делали вид, что больше друг для друга не существуем. Правда, у меня это плохо получалось. Время от времени я все же срывался и пялился на нее во все глаза. А она отворачивалась презрительно.
Потом учебный год закончился и она уехала.
Глава 14
Вспоминаю последнюю нашу встречу с Чикой. Мы с Сашкой только что закончили десятый класс, Валька давно уже поступил в музыкальное училище. Чику после восьмого класса из школы выперли — по успеваемости. Он устроился работать на рудник. Мы с ним виделись все реже и реже. У него появились новые приятели и новые делишки. Иногда мы замечали его снисходительный к нам, школярам, взгляд. Или его насмешливую полуулыбочку на наши школьные разговоры, и раз или два хотели даже врезать ему за выпендреж. Но все откладывали, отговариваясь тем, что неохота связываться.
В тот день я сидел на чемодане, ожидая, когда можно будет выйти из дома, пройти до остановки автобуса, сесть в него — и на вокзал. Я решил уехать к Аленке в Ленинград. Она ничего не знала о моем намерении и меня, понятное дело, не ждала. Но мне было все равно, ждет она меня или нет. Я уже оглох от собственного голоса, который кричал в моей голове — езжай отсюда, к едрене фене, хоть куда-нибудь, но езжай — пусть сами разбираются.
За последний дебош, устроенный на площадке у нашей квартиры, отчима все-таки посадили на пятнадцать суток. Когда его увезли, я спросил мать, собирается она от него уходить или еще подождет у моря погоды. Мать сказала — еще подожду. Тогда я сказал, что уеду. Мать спросила, куда. Я ответил, что пока не знаю, но скоро придумаю. Я ушел в свою комнату, продумал до утра, а утром сказал, что еду в Ленинград. Мать, осоловевшая от бессонной ночи и выпитого кофе, сказала, что я взрослый человек, пусть будет так, как я задумал. Через три дня я сидел на чемодане.
— Ждешь? — спросил меня Чика.
— Жду, — ответил я, удивившись его приходу. С Сашкой я простился еще вчера. Мы договорились, что он придет провожать меня к остановке.
— Что зашел-то, — сказал Чика. — Я сегодня на работу не пошел. Вчера всю ночь киряли. И я проспал. У меня уже есть два прогула. Сегодня третий — и хана. Меня закроют.
— Почему? — удивился я.
— Ты что, забыл?! — возмутился Чика. — У меня же срок. Условный. Ну ты, старикан, даешь!
Про Чикин срок я действительно забыл. История, в которую он вляпался, была совершенно детской и глупой, и как-то не верилось, что за нее могут дать срок, пусть даже и условный. А дело было так: когда нашего друга не взяли в девятый класс, он, подкараулив, когда завучиха Иваницкая, самая активная его противница, зашла в свой кабинет, закрыл ее снаружи, потом выскочил во двор и камнями раздолбал окна в ее кабинете. Крики Иваницкой были слышны на всю школу. Когда мы стали допытываться, зачем он это сделал, он ведь учиться терпеть не может, Чика гордо изрек: «Из принципа!» Чику потом судили, приговорили к двум годам условно за хулиганство, с условием, что ему спустят только два прогула без уважительной причины и не простят ни одного хулиганского поступка. За два года хулиганских поступков Чика странным образом избежал. Но жить совсем без прогулов он, наверное, не умел.
— Давай, — сказал Чика. — Тереби башкой. Ты же умный.
Я стал думать и надумал.
— Без уважительной, говоришь, — сказал я. — Тогда сделаем неуважительное уважительным. Тебе надо нанести увечье. Потом прийти в больницу и взять справку. Все.
— Бить, что ли, будешь? — помрачнел Чика.
— Не пойдет, — сказал я. — Хоть и надо бы тебе врезать, чтоб не зарывался, работяга.
— Да ладно, — шмыгнул носом Чика. — А какое тогда увечье?
Я улыбнулся и предложил:
— Давай тебя ошпарим. Ногу, руку. Или рожу. Будет бытовая травма. Все чисто.
— Рожу? — испугался Чика. — Не-е… Не пойдет. У меня баба есть. Как мы с ней тогда целоваться будем?
— Тогда ногу, — предложил я.
— Не-е… — опять не согласился Чика. — Что ты все ногу да рожу. Будто другого ничего нет.
— Руку.
— Не пойдет. Тут мне с одним козлом поговорить надо. Не-е… Придумай что другое.
— Тьфу… — разозлился я. — Тебе надо, ты и думай.
— Хорошо, — вздохнул Чика и стал думать:
— Ноги — не пойдут. Руки — не пойдут. Рожа — конечно не пойдет. Может, спина… Не-е… Задница? Гм… задница. А как я сидеть буду? Тоже не пойдет. Слушай, ничего больше нет.
— Жертвуй тем, что есть.
— Легко сказать — жертвуй. Все нужное. Ладно, — решился Чика. — Давай руку. Только левую, понял?
Я пошел на кухню, включил чайник. Чика приплелся за мной. Он со страхом прислушивался, как закипает вода. Раз или два сунулся было к чайнику, но я отогнал его. Чикино лицо покрылось испариной, и мне все казалось, что еще немного, и он выпустит пар и засвистит, давая мне знать, что закипел.
Потом мы пошли в ванную — я впереди с горячим чайником в руке, Чика за мной. Я сказал, чтобы он снял рубашку и протянул руку над ванной.
— Зачем? — спросил Чика.
— Ты дурак? Чтобы пол в ванной не залить, понял?
— Понял, — кивнул Чика, медленно снял рубаху и протянул мне руку, будто благословляя. Я взял эту благословляющую меня длань, простер над ванной и жахнул на нее кипяток.
— Сссссс… — засвистел Чика, захохотал и запрыгал на одном месте. — Еще! Давай еще, а то не поверят!
Я добавил еще.
— Уйди!!! — выпучил на меня глаза Чика. Я выскочил из ванной. Чика ринулся за мной, запрыгал уже по кухне, по коридору, выскочил, кажется, даже на балкон. Я кое-как его поймал, надел на него рубашку. Чика немного успокоился, рассматривал обожженную руку, подносил ее близко к глазам и нюхал.
— Чем-то пахнет, — говорил он и качал головой. — Только не пойму, чем. Понюхай, — совал он руку мне под нос.
— Пошел ты! — смеялся я.
— Ладно. Потопал в больницу, — сказал Чика. Уже в дверях он повернулся ко мне, вздохнул:
— Может, еще увидимся. Бывай!
Но мы больше не увиделись. Это была наша последняя встреча.
…Как только я ступил на ленинградский перрон, сразу побежал к телефону-автомату. Но дома у Аленки никого не оказалось. Я послонялся по вокзалу. Идти было некуда. Никого в этом городе, кроме Аленки и ее родителей, я не знал. Через час я опять позвонил. Потом еще и еще. Но телефон не отвечал. Почему-то за всю дорогу в Ленинград мне ни разу не пришло в голову, что этот проклятущий телефон может мне не ответить.
Переночевал на вокзале. Вернее, перекантовался. Конечно, ничего общего со сном и отдыхом то, что я называю перекантоваться, не имело.
Я дождался шести утра и опять позвонил. Телефон молчал.
Дозвонился только вечером. Трубку подняла Аленка. Я сказал, что сижу на вокзале и хочу ее увидеть. Большой радости Аленка не испытала. Я это понял сразу — по голосу. Но она все же сказала, что мы можем встретиться. Только после выходных, не раньше. Она сейчас уезжает к родителям на дачу и заскочила домой только на минуточку. Я ждал, что она позовет меня с собой. Я мысленно молил ее об этом. На мне был панцирь из грязи, я хотел в душ, под горячую воду, хотел намылить мочалку, хотел содрать с себя семь шкур. Но вместо того, чтобы сказать: «поехали на дачу вместе, у тебя же никого здесь нет» или «дома все равно никого не будет, поживи, пока мы не вернемся, ты же мне не чужой, мы знаем друг друга с четырех лет», она сказала только: «ну, звони в понедельник с утра», — и положила трубку.
Про себя я послал ее к черту. Но тут же на всякий случай сплюнул через левое плечо. «Нам бы только увидеться, — думал я, — а там разберемся!»
Было начало июля. Часто шли дожди. Как из ведра вдруг хлынет ливень. И через десять-двадцать минут иссякнет. Из рваных туч выглянет солнце. Над городом перекинется радуга. Воды Невы или Фонтанки вдруг ослепят яркими солнечными зайцами. С конских хвостов на Аничковом мосту закапают радужные капли. И девушка, что шла мне навстречу, вдруг остановится, скинет туфли и зашагает дальше босиком, подставляя лицо солнцу, и ему, солнцу, улыбнется. А потом небо опять затянется. Хлынет дождь. И я побегу под ближайший карниз прятаться.
Все выходные я бродил по городу. Заглядывал во дворики с любопытством, похожим на любопытство бродячей собаки — вдруг кто-то кинет кость? Деньги у меня были на исходе. Мне пришлось ночевать на Московском вокзале и меня от него уже с души воротило. У меня еще оставалась нетронутой заначка на обратную дорогу. И когда я покупал в какой-нибудь тошниловке чай, порцию макарон и кусок хлеба, возникало искушение распороть подкладку ветровки и достать деньги. Но я крепился. Впрочем, мучил не столько голод, сколько грязь, которой я покрылся уже с головы до ног. И недосып.
До Аленкиного возвращения в город оставалась одна ночь. Я вернулся на полюбившийся мне Московский вокзал. В зале ожидания не было ни одного свободного места. Я вышел на перрон, прошел вдоль состава на Воронеж. Он уже готов был отправиться. Я подумал: каких-нибудь пять минут, и всех этих людей я больше никогда не увижу. Ни этого толстяка, который роется сейчас в карманах пиджака в поисках билета, и толстое потное лицо его перекошено ужасом; ни эту парочку молокососов лет по пятнадцати — она встала на цыпочки и пытается губами дотянуться до его губ, он же смотрит куда-то поверх ее головы; ни проводницу, что наблюдает за толстяком со скрытым раздражением. Скоро двери за ними закроются. Кто-то прилипнет лицом к окну вагона, кто-то начнет разглядывать соседей. Кто-то засуетится с сумками и чемоданами, устраивая их на ночь на верхней полке или припрятывая под сиденье, будет наталкиваться на других пассажиров и поминутно извиняться. Я почему-то представил, что от пережитого потрясения у толстяка поднимется давление, начнутся перебои с сердцем, и он тотчас побежит к проводнице за валерьянкой. Или, возможно, лекарство будет у него с собой. Но он все равно побежит к проводнице, и будет просить у нее чистый стакан. И проводница не сразу ему этот стакан даст. А молокосос, проводив молокососку, сначала медленно пойдет по перрону, словно раздумывая над чем-то, потом ускорит шаг, уже быстрым галопом выскочит на площадь и весело помчится на Невский, где его будет ждать новая молокососка. Они зайдут в кафе, будут пить газировку и ни о чем смеяться. А его уехавшая подружка всю дорогу пролежит на верхней полке, отвернувшись к стене, и будет вспоминать все слова, которые ей были сказаны и которые сама она говорила. И придумывать новые слова, которые скажет при встрече.
Я проводил глазами воронежский поезд, повернулся и медленно побрел обратно к вокзалу. Меня обогнал молокосос. Я усмехнулся ему в спину. Он поравнялся с лавочкой, вдруг резко повернул к ней, сел и спрятал лицо в ладонях. Я на миг приостановился против него. Но потом очнулся и пошел дальше, поминутно оборачиваясь. Молокосос сидел на лавочке в той же позе, в какой я его оставил. Мне стало неловко за свои мысли.
Я прошел в зал ожидания. Здесь было душно от множества людей. Ни одного свободного места по-прежнему не наблюдалось. Я прислонился к стене, закрыл глаза. За эти дни я научился спать стоя. И хоть это были лишь мгновения сна, все же я успевал немного отдохнуть.
Я вспомнил, как Валька мне рассказывал об одном музыкальном направлении. Направление это называлось «конкретной музыкой». Суть его была в том, чтобы научиться понимать мир без зрительного восприятия. Только слушая. Совсем его не рассматривая. Валька ставил мне кассеты, которые ему давала Алла Александровна. Мы приникали к магнитофону — я с недоумением, Валька с наслаждением — и слушали голоса людей, лай собак, шум электрички, гул пролетающего в небе самолета и множество других звуков. Я пожимал плечами, говорил — какая же это музыка? Что, шум унитаза, например, тоже музыка? Валька в ответ улыбался и отвечал:
— Конечно… Представь себе. Вот кто-то проснулся. Шарит по полу ногами в поисках тапочек. Потом, громко вздохнув, идет в туалет, щелкает дверной задвижкой. На мгновение затихает. Потом спускается вода. Ты опять слышишь шаги. Человек проходит от тебя так близко, что ты можешь протянуть руку и его потрогать. Но он проходит мимо. Ложится в постель. И вот его уже нет. Он исчез. Его больше нигде нет, понимаешь? Потому что живой человек — это всегда звук. Только призраки беззвучны. Закрой глаза!
Я послушно закрыл глаза.
— Теперь представь, что ты меня не знаешь. Как я выгляжу, какое у меня лицо — ничего не знаешь. Забыл меня? Теперь слушай…
Сначала я слышал лишь пение птиц за окном и детские голоса на дворовой площадке. Вдруг женский голос позвал кого-то. Женщине ответил мужской голос, но я не расслышал слов. Где-то на верхнем этаже хлопнула дверь. Кто-то быстро сбежал по ступенькам. Тонко запел водопроводный кран. Валька (нет, я забыл, это был не Валька, но тот, кто сейчас сидел рядом со мной) поднялся с дивана. Я услышал, как он вышел из комнаты, как вернулся и вновь затих. Примолк и водопроводный кран.
— Не открывай глаза! — приказал Валька-не-Валька. — Слушай! — и заиграл на скрипке.
Это была грустная и красивая мелодия. Я продолжал слышать и другие звуки — вот проехала машина, хлопнули дверцы раз, другой и третий; кто-то рассмеялся; во дворе громко расплакался ребенок, далеко в небе пролетел самолет… Но теперь, когда звучала скрипка, все привычные звуки приобрели другой смысл. Теперь они словно появлялись на лакмусовой бумажке; каждый из этих звуков зажил своей самостоятельной и короткой жизнью; они появлялись и исчезали, взамен приходили другие, на смену им еще и еще звуки, — и это появление и исчезновение было непрерывным. Оставалась только музыка. Но и она скоро иссякла.
— Давай еще, — тихо попросил я.
— Я импровизировал, — сказал Валька. — Так больше не получится.
— Тебе жалко, что ли? — обиделся я и открыл глаза.
Валька посмотрел на меня и покачал головой.
— Не получится, — повторил он. — Если начну, это будет уже другое. Не злись… Вообще, то, что я играл — это неправильно. Надо было совсем без музыки. Но я подумал, что так будет лучше. Проще объяснить.
Я согласился с Валькой. Так было действительно лучше.
Время от времени я вспоминал этот Валькин музыкальный урок и закрывал глаза, чтобы послушать звуки вокруг себя. Перед тем как закрыть глаза, я старался забыть картинку, которая мгновение назад была передо мной. Иногда это у меня получалось, и тогда мне рассказывалась, как говорится, совсем другая история. Я рисовал в своем воображении бог знает что, подпитывая себя только звуками; и даже какая-нибудь базластая тетка, только что закатившая визгливый скандал, если теперь замолкала и проходила мимо меня, — даже она мне нравилась, вернее, нравился звук ее шагов.
Я закрыл глаза и приготовился слушать. Услышал шарканье ног и препротивный голос из репродуктора, который, не переставая, говорил и говорил о правилах поведения на железной дороге и в местах общего пользования, шуршание полиэтилена, обрывки разговоров, грохочущую по полу сумку-тележку, и мир уже был готов вообразиться заново, но меня тронули за плечо. Спросили, где здесь камера хранения. На этот раз послушать музыку не удалось.
Мне было все равно, куда идти. И я отправился на поиски общественной бани. Действительно, не мог же я завтра встретиться с Аленкой в таком виде.
Когда я вышел из бани — вымытый, точно родившийся заново, опять принялся накрапывать дождь. Лепные карнизы на домах казались намазанными салом и жирно блестели. Я посмотрел на часы. Было без четверти девять вечера, на вокзал возвращаться не хотелось. Я побрел вдоль канала. Набережная была светла и пустынна. Далеко впереди чернел мост. По правую сторону тянулся бесконечный ряд домов. Я вошел в арку, заглянул во двор. Здесь не было ни лавочки, ни деревца, под которым можно было бы встать и переждать дождь. Все три подъезда были закрыты. Хоть погода стояла тихая и по-июльски теплая, под аркой был страшный сквозняк. Я сразу озяб и вновь пошел вдоль канала. Дождь припустил сильнее. Футболка и джинсы на мне сразу стали хоть выжми. Я побежал. Перемахнул через чугунную решетку ограждения и нырнул под мост. Здесь было сухо. Я быстро скинул мокрую футболку, достал из сумки свитер, надел, присел на корточки, обхватил колени руками, пытаясь согреться. Почему-то вспомнилась строчка из Гумилева, Валька любил читать это стихотворение… «сегодня особенно грустен твой взгляд и руки особенно тонки, колени обняв…» и дальше — про озеро Чад и как по его берегу бродит жираф. Я усмехнулся особенно тонким рукам. Вдруг подумал, что, должно быть, пушкинская Лиза также смотрела на черную воду (Невы или Фонтанки?.. и вообще, куда же меня занесло?) прежде чем утопиться.
Под мостом, у самой воды, нашлась широкая доска. Я скинул с нее остатки какого-то пиршества — пустые бутылки, воняющие соленой рыбой смятые газеты, хлебные крошки, подстелил ветровку, улегся, закрыл глаза и мгновенно уснул, прижав к груди сумку с вещами, деньгами и документами.
Я проснулся через несколько часов от холода. Дождь все не переставал. Пришлось вернуться на вокзал, но согреться я еще долго не мог. В туалете я кое-как привел одежду в порядок, почистился и побрился. Потом все-таки нашел в зале ожидания место, устроился поудобнее и еще несколько часов проспал, даже ноги-руки затекли.
Проснувшись, сразу помчался к телефону-автомату.
Аленка была дома. Мы договорились встретиться в три часа у Казанского собора, рядом с памятником Барклаю де Толли.
— С одной стороны собора — Кутузов, с другой — Барклай де Толли. Смотри, не перепутай, — сказала мне Аленка на прощанье.
За час до встречи я уже был у собора. Аленка опоздала на полчаса. Я увидел ее еще до того, как она заметила меня. Рядом с ней шествовал длинный парень в вельветовых штанах и модной рубашке-батнике. На шее у него был повязан цветной платочек. На вид он был года на два-три старше меня. У него был длинный породистый нос с горбинкой и маленькие колючие глазки. Я его сразу возненавидел. Аленка была в потертых джинсах и черной, воздушной, почти прозрачной кофточке. Черный цвет очень шел к ее светлым волосам. В тот момент она показалась мне верхом совершенства и элегантности. Наконец она меня заметила и небрежно помахала рукой.
— Привет, — сказала Аленка и улыбнулась. — Познакомься. Это мой друг.
— Костик, — представился парень и протянул мне руку.
— А это — тоже друг, — сказала Костику Аленка. — Друг детства.
— Весьма, — сказал Костик.
В ответ я вежливо поклонился — я хотел над ними поиздеваться, но они это вряд ли заметили. В горле у меня пересохло.
— Что будем делать, мальчики? — спросила Аленка.
— Давайте выпьем кофе, — предложил Костик.
— А у нас денег нет, — пожаловалась Аленка.
— Она как всегда права, — обратился Костик уже ко мне. — У нас действительно нет бабла.
— У меня есть, — сказал я, хотя помимо заначки у меня оставался всего-то рубль с мелочью.
— Неудобно как-то… — притворно смутилась Аленка.
— Ты любезен, мужик, — сказал Костик.
Кафе оказалось рядом, через дорогу. Мы сели за свободный столик, заказали по чашке кофе. Но Костик придержал официанта, выжидающе посмотрел на меня.
— Надо обстоятельнее отметить встречу, — сказал он. — Я прав или не прав? Может, по чуть-чуть?
Я кивнул.
— Тогда так… — распорядился Костик. — Нам по сто пятьдесят коньячку. Даме вина. Ну и… лимончик с яблочком. Просто и со вкусом.
— Надолго к нам? — спросил он меня.
— Не знаю, — я пожал плечами. — Как получится.
— Когда приехали? Сегодня? Тогда надо обязательно поесть и выпить. Помните, у Ремарка… Город кажется человеку чужим, пока он в нем не поест и не выпьет…
Я опять кивнул. Я не читал Ремарка. Вообще, до появления официанта с заказом я вел себя как китайский болванчик — только кивал да кивал. Костик разлил коньяк по рюмкам. Мы выпили. Аленка отпила вина, захрустела яблоком. От лимона я отказался. Глотнул кофе. В желудке сразу потеплело. Я посмотрел на Костика внимательнее. Он что-то шептал Аленке на ухо. Закончив говорить, с довольным видом откинулся на спинку стула.
— Пардон, — сказал он мне. — Вспомнил анекдот.
— Я тоже люблю анекдоты, — сказал я и залпом допил коньяк. Костик посмотрел на мою пустую рюмку.
— Спешите? — спросил он.
— Я — нет. Вы, молодой человек — да, — ответил я. Как же мне хотелось ему врезать!
Аленка пристально посмотрела на меня, усмехнулась.
— Какой пассаж, — улыбнулся Костик. — С места и в карьер. Браво!
— Пойдем? — спросила его Аленка. Она нарочно сделала вид, что меня не существует, это было видно.
— Пойдем, конечно, — вздохнул Костик, поднимаясь. — А жаль. Хорошо сидим.
Аленка встала, даже не взглянув на меня, пошла к выходу. Я растерялся. Что она так быстро уйдет — этого я не ожидал. Я посмотрел на Костика, словно искал у него помощи. Он понял мой взгляд, покачал головой.
— Бесполезно! — изрек он. — Она не вернется. Чего ты в бутылку-то полез? Ну да, первая любовь, понимаю… Не жмись, она рассказывала. Она к тебе хорошо относится. И только. Неужели не понял? Ладно, мы пошли. Благодарствую за угощение!
Он пошел следом за Аленкой, но вернулся, достал из кармана ручку и на салфетке что-то быстро нацарапал.
— Вот телефон. Будет негде ночевать — позвони. Помогу.
Я остался один. Медленно и тщательно разорвал салфетку с телефоном. Подозвал официанта, заказал еще кофе и коньяку. И котлету по-киевски, с картошкой. И беляшей, и салата.
Глава 15
До вечера я бродил по городу. Долго сидел в Летнем саду. У памятника Крылову молодой парень играл на скрипке. Я остановился. К музыканту подходили люди, бросали в коробку деньги. Я тоже достал полтинник, бросил в коробку. В памяти всплыло название произведения, которое больше всего любил слушать Валька — «Чакона». Кажется, Баха. Я попросил музыканта исполнить. Тот усмехнулся:
— Вам которую? Ре-минор?
Я не знал, поэтому на всякий случай кивнул.
— Однако и запросики у вас! — парень опять усмехнулся и заиграл что-то другое. Вроде бы из какого-то фильма.
Я сел на лавочку и стал слушать. Скоро рядом примостилась пожилая неопрятная женщина. У нее был такой вид, словно она год не мылась. Женщина дослушала мелодию до конца и повернулась ко мне.
— Молодой человек, пожалуйста, передайте мне во-он ту бутылочку! — вежливо попросила она.
Я посмотрел, куда она указывала, увидел у самых ног пустую бутылку из-под пива.
— Пожалуйста, — я протянул бутылку.
— Вы очень любезны, — поблагодарила женщина, пряча бутылку в небольшую хозяйственную сумку. Поднялась, тяжелым шагом пошла по аллее.
Скоро я тоже поднялся, вышел на набережную, перешел дорогу и спустился к Неве. Но музыка была слышна и здесь. Сейчас, прикрытая расстоянием, она звучала приглушенно и печально.
Я стоял у самой воды. Волны с бутылочным булькающим звуком тихо плескались у самых ног, накатывая на парапет и едва не задевая носки моих туфель.
Я глубоко вздохнул. Серое небо висело низко над городом. Казалось, протяни руку — и дотронешься до облаков. Над шпилем Петропавловской крепости летали черные птицы — должно быть, галки или вороны. Я наклонился, зачерпнул в горсть воды и умыл лицо. Сразу стали пронзительнее запахи и холоднее воздух. Я озяб, но уходить от воды не хотелось. Я простоял у Невы еще много времени, пока не почувствовал, что дрожу всем телом. Потом поднялся на набережную, пересек Дворцовую площадь и Невским проспектом медленно пошел к вокзалу.
Похоже, к вечеру у меня поднялась температура. Я надел на себя все теплые вещи. Свитер еще был сырым от ночного дождя, от него пахло затхлостью. Трясясь всем телом, я прошел по залу ожидания раз, другой и третий, но опять нигде не нашлось свободного места. Всюду я встречал только настороженные, а то и откровенно враждебные взгляды. Но большей частью на меня смотрели равнодушно, скользя по мне глазами, как по воздуху. Голова у меня кружилась, подташнивало. Я вышел к путям. Стало еще хуже. Воздух здесь был неподвижен, густ и зловонен, как вода в застоявшемся пруду.
Я обошел вокзал. Выбрался на площадь. Но легче не стало — фонари горели нестерпимо ярко, и сразу заболели глаза. Хотелось пить. В горле пересохло, как в самую лютую жару. Меня бил озноб. Я присел у колонны, руки зажал между колен, ссутулился. На меня обрушились голоса и звуки привокзальной сутолоки — кто-то спешил, опаздывая на поезд, ни на минуту не умолкал ненавистный голос из репродуктора, открывались и закрывались входные двери; эта суета меня раздражала, каждый звук, словно кувалда, бил по голове, никакая это была не музыка, худшей какофонии я в жизни своей не слышал, но все-таки продолжал сидеть, и скоро начал испытывать даже удовольствие от своих мук.
Встать и уйти с вокзала, найти какой-нибудь тихий дворик, там посидеть на лавочке и отдохнуть у меня не было сил. Все было как в тумане. Я чувствовал лишь дикий холод и нестерпимое желание спать. Кто-то тронул меня за плечо, женский голос встревожено спросил:
— Что с вами?
Я поднял глаза. Передо мной стояла немолодая какая-то женщина, обремененная двумя до краев набитыми продуктовыми авоськами.
— Ничего страшного, — отмахнулся я и снова закрыл глаза. Усмехнулся про себя — сначала (всего лишь на миг) мне показалось, что это Аленка меня нашла.
Я стал вспоминать, как Аленка в свой день рождения «потерялась» и мы искали ее по всему городу. Это было за несколько дней до ее отъезда в Ленинград.
Было воскресенье. Мы — я, Чика с Сашкой и Валька Кулешов, сидели во дворе, когда к нам подошла тетя Вера и спросила, не попадалась ли нам Аленка. Она так и сказала: «не попадалась ли…», и, услышав в ответ: «не-а, не попадалась», — вдруг заплакала. Она сказала, что Аленка ушла еще утром, уже день, скоро соберутся гости, а ее все нет, нет, нет…
— Это ужасно… ужасно… ужасно… ужасно… вот дрянь!.. как нарочно все делает… никакого сладу с ней нет, — всхлипывала тетя Вера. — Куда ушла? Где искать? Мальчики, помогите… не знаю, если не найдем, надо в милицию заявлять… боже мой, боже мой, боже… такой подарок ко дню рождения… скоро люди придут… я с ней с ума сойду…
Мы переглянулись. Если бы потерялась не девчонка, а, например, Чика или Сашка, мы бы знали, где его искать, и нашли бы если не через десять минут, то уж через полчаса железно. Но где искать девчонку — бог его знает. Мы обступили тетю Веру, сказали, чтобы она не волновалась.
— Найдем! — уверил Сашка.
— Ха… плевое дело, теть Вер… — подтвердил Чика.
— Идите домой. Вдруг она уже вернулась, — сказал я.
Валька Кулешов по обыкновению промолчал.
Мы уверенно пошли со двора. Но, едва завернув за угол, остановились. В какую сторону бежать и где начинать поиски — об этом мы не имели ни малейшего представления. Мы обошли микрорайон, заглянули в каждый двор. Аленки нигде не было. Тогда мы решили, что она могла засидеться у какой-нибудь подружки. Стали вспоминать адреса подружек. Вспомнили. Скоро в поисковой группе было уже человек десять вместе со взрослыми. Мы разделились. Девчонки решили походить по магазинам — поискать ее там. Взрослые побежали в другие микрорайоны. Мы пошли в степь.
Искать Аленку в степи предложил Валька Кулешов. Он сказал, что погода хорошая, а у Аленки сегодня день рождения, и она, может быть, пошла за цветами.
— Девчонки любят цветы, — сказал Валька.
— Во дурак! — Чика повертел пальцем у виска. — Дались ей твои цветы!
Мы тоже посчитали Валькино предположение сомнительным, но идти нам все равно было некуда. Наш микрорайон был на окраине города. Степь начиналась сразу за Разувайкой. Мы вышли за город.
По дороге мы дурачились, заглядывали в каждую сусликовую норку, выкрикивали оттуда Аленку, гонялись друг за другом, спихивали того, кто зазевается в кусты чертополоха. Здесь, в степи, свободно гулял ветер. Как морские волны колыхалась трава. Потревоженные нашими голосами, вспархивали чуть ли не из-под самых наших ног куропатки. Каждый раз мы вздрагивали от шума их крыльев. Чика кричал: «Вот, блин!» и, скрывая свой испуг, ругал птиц. То и дело перебегали дорогу какие-то крохотные зверьки. Движения их были так стремительны, что мы не успевали их разглядеть. Сашка говорил, что это суслики. Я возражал — мыши. Чика кричал — крысы. Молчал только Валька. Молчал и улыбался.
Он первым увидел Аленку. Она шла нам навстречу. В руках у нее был огромный букет цветов. Завидев нас, Аленка остановилась и растерянно посмотрела по сторонам, словно увидела привидения и собиралась позвать кого-нибудь на помощь.
— Ага! — крикнул Чика. — Вот ты где! Ну теперь от матери получишь! Вот получишь так получишь…
— Ты что, спятила?! — крикнул Сашка. — Тебя весь город ищет!
— Вот получишь, вот получишь, — все повторял Чика. — Давайте ей врежем, — вдруг предложил он. — А то что мы, зря за ней бегали?
Мы подошли к Аленке. Она капризно повела плечиком, фыркнула и сказала:
— Нечего вам, сосункам, за мной ходить!
От такой наглости обалдел даже Чика. Он посмотрел на нее так, будто ему сначала предложили вафельный стаканчик с мороженым, а потом в один присест сожрали его вместе с оберткой. Не растерялся только Валька. Улыбнувшись, он нагнулся и сорвал для Аленки цветок:
— С днем рождения!
— Спасибо! — Аленка приняла цветок и зашагала от нас, гордо вскинув голову.
— Спасибо… — передразнил ее Чика. — А нам спасибо кто, Пушкин скажет? Эй, ты!..
Но Аленка так и не оглянулась. Мы медленно побрели за ней. От волнения у меня горело лицо. Уже вечером, перед сном, я понял причину этого волнения. Там, в степи, с букетом красных и желтых цветов, она мне показалась совсем взрослой и незнакомой. Но такой ее увидел только я. Для друзей она осталась прежней. Что было причиной? Ее распущенные волосы? Разрумянившееся от степного ветра лицо, словно тронутое косметикой? Или у нее глаза так необыкновенно горели? Черт же его знает! Но тогда, я готов в этом поклясться, передо мной стояла совсем взрослая девушка — высокая, тонкая. И когда я увидел ее на Невском, понял, что мне навстречу идет именно та, из степи.
Теперь, выбивая зубами чечетку от озноба, я додумался до того, что и Аленка могла увидеть меня таким, какого встретила тогда в степи — сопливым пацаном, который смотрит на нее растерянно и с обожанием. Я понимал, что это — бред. Нашу встречу в степи Аленка наверняка забыла в тот же день. Но чем больше я себя разубеждал, тем больше утверждался, что — да, Аленка видела во мне лишь того сопляка, а никак не взрослого самостоятельного мужчину, которого надо хотя бы выслушать с уважением.
А еще я подумал, что желание продлить детство — это такая форма трусости. Возможно, наихудшая форма.
Последняя глава
Мне было некуда деться от этого города — денег на обратную дорогу у меня не хватало. Я пошел учиться на монтажника-высотника. В принципе, мне было все равно, где учиться, а в это училище тех, кто закончил десятилетку, брали без экзаменов. После училища я несколько лет проработал на стройке, но стройку заморозили.
В начале девяностых мы с приятелями сколотили бригаду мойщиков-высотников и уехали в Москву. Мне нравится новое московское строительство. Я люблю подняться на двадцать пятый, на тридцатый этаж и повиснуть в люльке над городом, который тянется до самого горизонта. Иногда в сумерках, когда работа уже закончена, на меня нападает сентиментальное настроение. Я смотрю на город — с каждой минутой он все глубже погружается в ночь, точно остров на дно морское. Я же поднимаюсь все выше, вот я уже над облаками, где ничего нет, только звезды и кометы, и мне кажется, что с такой высоты, если постараться, можно увидеть и острова, где я когда-то мечтал построить вигвам, и даже китов, весело помахивающих хвостами.
Сашка после армии уехал в Сибирь, в Бодайбо. Работал сначала матросом на «Заре», потом его уволили. Должность матроса считалась блатной, и какой-то начальничек пристроил на это место своего родственника. Сашка стал работать грузчиком в порту. Женился. У него родился сын. Где-то в середине девяностых знаменитый край разом обанкротился, и выехать с Севера на Большую Землю стало невозможно: железной дороги в Бодайбо не было, сюда можно было добраться лишь самолетом. Но цены были такие, что мужики лишь затылок почесывали. Сашка, от отчаянья ли, или от дерзости, вместе с другими семейными приятелями придумал выбираться на Большую Землю на плотах. Они стали сплавляться вниз по течению до городка Мама. Там, уже по Лене, можно было доплыть до Усть-Кута, где была железка, по железке — до Иркутска, от Иркутска — до Степногорска, где до сих пор жили Сашкины родители. О чем думал Сашка, обтесывая бревна для плота? Наверное, строил вполне практические планы — он всегда был самым практичным из нас, Сашка. Но если хочешь насмешить Бога, расскажи ему о своих планах. Возле Каменного острова, недалеко от поселка Витимский, построенного здесь ссыльными крымскими татарами, Сашкин плот перевернулся. Успели спасти только жену. Сашка с сыном погибли.
Чику все-таки посадили. История опять была какая-то глупая, вроде разбитых окон завучихи Иваницкой, но на этот раз уйти от ответственности уже не удалось. Чика отсидел три года, потом его выпустили. Где-то он сейчас бродит? Неизвестно. Связь с ним я давно потерял.
И только Валька, которого промеж собой мы считали чуть ли не юродивым, идет той дорогой, которую раз и навсегда для себя выбрал. Наверное, все дело в том, что для Вальки главное — идти. Смотреть по сторонам и радоваться увиденному, как тогда, по пути к карьерам. Он окончил музыкальное училище, потом консерваторию, поступил в оркестр. Теперь он колесит со своим оркестром по всему миру, и где только ни был.
Как знать, может быть, когда-нибудь он посетит и далекие острова Тубуаи.