Дома никого не было. Мать с отчимом ушли куда-то. Это было мне на руку. Я сразу прошел в ванную. Еще не глядя в зеркало, разделся, медленно согнулся и сунул лицо под холодную струю. Вода в ванной сразу стала розовой. Кожу саднило, до лица было больно дотронуться. Казалось, оно стало вдвое толще, особенно болел нос. Морщась, я кое-как вытер лицо и только тогда посмотрелся в зеркало. Нос был сломан. Даже сквозь опухоль была заметна характерная кривизна. Под глазами наливались сизые круги. Я взялся за переносицу, с силой даванул в бок. В носу что-то щелкнуло, сразу и обильно хлынула кровь. Но нос выправился. Я еще раз его потрогал, вновь сунул лицо под струю воды. Кровь долго не останавливалась. Мне было больно стоять, согнувшись. Хотелось скорее лечь, расслабиться. Я взял полотенце, прижал его к носу и, подняв голову, ушел в свою комнату на диван.

Теперь можно было подумать. Но меня трясло мелкой дрожью, и мысли путались. Я ни на чем не мог сосредоточиться. Сначала я подумал, какой я теперь крутой. Гринька славился умением драться. Мало кто из парней постарше, тем более сверстники, могли его побить. У него была великолепная реакция. Он был юрким, сильным, ловким, но главное — он любил драку. «Может быть, потому, что его редко побеждали? — вдруг подумал я. — Тварь, так ему и надо. Не будет выпендриваться». Самодовольство захлестнуло меня, и даже боль во всем теле была ненадолго забыта. Вновь переживая миг, когда Гринька первый раз рухнул мне в ноги, я даже поднялся на локтях, но тут же упал вновь — боль стала такой, будто мне кол воткнули в бок.

— Черт! — я стиснул зубы.

Когда боль немного успокоилась, я решил лежать тихо, как мышка, и не шевелиться.

Я стал думать, что никто из моих друзей, ни Сашка с Чикой, ни тем более Валька, еще не бились на Разувайке. Из нас четверых я был первым. Более того, я был первым из всех седьмых классов. Иначе мы бы знали героев. О такой драке уже на следующий день узнавала вся школа. Но что интересно — и победитель, и побежденный после такой драки почему-то пользовались уважением едва ли не в равной мере. Раньше я этого не понимал. С какой кстати, рассуждал я, того должны уважать? Он проиграл, ему набили морду, он, может быть, сдался и просил пощады, а его уважают так же, как победителя. Но теперь, когда я вспомнил Гринькино лицо, прежняя уверенность прошла. Да, я знатно его отделал. Но он держался до последнего. Он сам, уже понимая, что проиграл (он должен был это понять, когда поднялся), все же собирался продолжить бой. Может быть, еще надеясь на себя, на свою волю, на свое упрямство? Или уже ни на что не надеясь, но решив лучше сдохнуть, чем сдаться.

«Ха… — воскликнул я мысленно. — Она хотела меня… меня видеть дохлым. А увидит своего хахаля. Ха…» Я опять почувствовал ненависть к Гриньке, а с ней вновь вспомнилась и злоба на Аленку. Я лежал без движения, но в душе бесновался, как пес на цепи. И окажись передо мной сейчас Гринька, я бы вновь вцепился ему в глотку.

«И Аленке? — спросил я себя. Я вспомнил, какие у нее были глаза, когда она вскочила с лавочки. — Нет, наверное… зачем бить… Бить я бы не стал. Но вот под ноги плюнул бы точно!»

— Сволочь! — сказал я вслух. Но к кому было обращено это восклицание, к Аленке, к Гриньке или даже к себе самому, я не знал.

Хлопнула входная дверь. Это вернулись мать с отчимом. «Вот, начнется», — подумал я. Только сейчас я заметил, что не закрыл дверь в свою комнату и она стояла нараспашку. Мать непременно заглянет, захочет поговорить, включит свет, увидит мое лицо и разохается. Впрочем, даже если бы дверь была закрыта на крючок, она все равно захотела бы поговорить. Но тогда у меня был бы шанс отмазаться: я бы сказал, что уже сплю, что очень устал, что завтра рано в школу и т. д. Одним словом, что-нибудь да соврал бы. Но теперь я чувствовал, что бури не миновать. Больше всего мать бесило, когда я отмалчивался. Но мне нечего было ей сказать (не говорить же, действительно, что упал, и еще раз упал, и еще раз упал…). Оставалось надеяться только на отчима. В детстве он был такая же оторва, как я. «Несмотря ни на какие передряги, он все же остался жив и здоров, может быть, это как-то успокоит мать?» — подумал я. Впрочем, надежда была весьма призрачная.

Все произошло так, как я предполагал. Мать вошла в комнату, стала что-то говорить. В ответ я пробурчал невразумительное. Она включила свет, посмотрела на меня и всплеснула руками.

— Господи, что это?!

— Твой сын, — прошепелявил я, пытаясь отшутиться.

Не тут-то было. Мать не склонна была шутить. Она стала кричать, что это ни в какие ворота не лезет. Чтобы я еще хоть шаг сделал из дома? Только через ее труп. Потом стала допрашивать, что случилось, кто меня бил, как их зовут, даже не предполагая, наверное, что это мог быть всего один человек. Потом она опять кричала, что нигде ей нет покоя, ни дома, ни на работе, и что мы все ее доконаем и она раньше времени ляжет в гроб. И вот когда крышка со стуком за ней закроется, тогда мы все поймем, что были по отношению к ней паразитами…

В комнату вошел отчим. Увидев меня, он усмехнулся, покачал головой. Сказал:

— Ништяк.

И больше ничего не добавил.

— Нормально, — сказал я.

— Нормально, — согласился отчим.

— Что — нормально?! — взвилась уже притихшая было мать, и опять пошло-поехало.

На следующий день я рано проснулся и сразу побежал в ванную, к зеркалу. Лицо разнесло так, что я не узнал себя. Нос распух шире щек, вокруг глаз легли черные круги, а нижнюю губу, если постараться, можно было положить на грудь. Я подумал, что сейчас мне как раз понадобилась бы губозакатывающая машинка. Я показал отражению язык, и оно, вот наглость, показало мне язык в ответ. Я опять показал язык, и тут в ванную заглянула мать.

— Что ты рожи корчишь? — удивилась она. — Господи, на кого же ты похож… Как ты в школу пойдешь, скажи пожалуйста?

— Я не пойду в школу, — ответил я.

— Конечно, — сказала мать. — Как драться, так ты мастак. А как в школу идти, так тебя нету, — с этими словами она ушла на кухню, загремела кастрюлями.

Я поплелся в свою комнату. Сидел до тех пор, пока мать с отчимом не ушли на работу.

Я любил оставаться дома один. В первом, во втором классе я иногда притворялся больным, жаловался, что у меня болит голова, живот или что меня тошнит… одним словом, врал, чтобы побыть дома в одиночестве. Каждый раз мать пугалась, тыкала мне под мышку градусник, паниковала, говорила, что я сведу ее в могилу. Я лежал с градусником, с мокрым полотенцем на лбу, следил, как она мечется, выбирая, идти ли ей на работу или остаться дома с больным ребенком. Я говорил, что ничего страшного, просто приболел, устал от уроков, что мне надо полежать дома, почитать книжку и денек поваляться в постели. Мать соглашалась, что в школе ужасно много требуют, ставила возле кровати телефон, поднос с завтраком и обедом (чтобы я уж точно не шастал по квартире), наказывала, что если мне станет плохо, я должен сразу же позвонить ей на работу, тогда она отпросится, прибежит домой и вызовет врача. Мысленно я кричал «ура», но со стороны выглядел умирающим лебедем из последней сцены балета. Я слабым голосом говорил: «хорошо, мама», «конечно, мама», «ты за меня не беспокойся, мама», — и взгляд у меня был страдальческий.

Пару раз я переигрывал. Первый раз, не выдержав похоронных моих взглядов, мать осталась дома и за весь день позволила мне подняться с кровати только несколько раз — в туалет. В другой раз мать уговорила отчима остаться со мной. Он вообще ни разу не разрешил мне подняться. Но не из участия к моей болезни и слабости, как мать, а из чувства справедливости, как он говорил. Отчим сразу понял, что я притворяюсь, весь день он измывался надо мной и даже в туалет не разрешил сходить, приносил к постели тазик и предлагал, чтобы я не стеснялся и делал свои дела, а он отвернется. Но я стеснялся ходить в тазик даже по-маленькому и весь день терпел. К вечеру от напряжения у меня действительно немного поднялась температура, а живот надулся, точно барабан.

Оставшись один дома, я на радостях начинал прыгать по квартире и орал на разные голоса, подражая ослу, петуху, быку, кошке, собаке и даже слону. Потом, слегка утомившись, я шел на кухню, лопал варенье, мед, соленые огурцы-помидоры прямо из банок, объедался квашеной капустой (я ее очень любил), яблоками, сливами, простоквашей и сметаной. Насытившись, я включал на всю громкость телевизор в одной комнате, проигрыватель в другой и трансляцию на кухне. Слегка обалдевший от звуков, я доставал из-под кровати свое оружие — пистолеты, ружья, саблю — и до обеда играл в войнушку. Наигравшись, я валился на кровать, раскрывал книгу. Но ни одного раза, это я хорошо помню, я не прочел, «болея», и двух страниц подряд. Уже после второго или третьего абзаца я засыпал и видел цветные сны.

Потом с работы возвращалась мать. Она ужасалась, что я ничего не ел, весь завтрак и обед остались нетронутыми. Мать качала головой, ставила мне градусник, радовалась, что температуры нет. Но замечала мой бледный вид (у меня пучило живот от «вольной» пищи), шла на кухню, обнаруживала в холодильнике потраву, понимала, что ее надули, и хваталась за ремень… А в следующий раз она вновь мне верила, оставляла дома, вечером находила без головной боли, без температуры, зато с поносом, и опять говорила, что я сведу ее в могилу.

Теперь все было иначе. Я не бегал и не орал, не поджирал в холодильнике все, что плохо лежало. Я, кряхтя, медленно слонялся по квартире, вновь и вновь замирал у зеркала, привыкая к своему новому лицу. Или с трудом ложился на диван и долго возился, устраиваясь поудобнее. Потом опять поднимался и начинал бродить, прижимая локоть к ушибленному боку, и нигде не находил угла, куда можно было приткнуться и где бок не ломило бы так нестерпимо. Наверное, у меня вдобавок было сотрясение мозга. Меня мутило и два раза вырвало желто-зеленой слизью. Чтобы как-то утешиться, я стал вспоминать о своей победе над Гринькой. Но никакой радости не испытал. Хотелось только спать и спать. Но сна не было. Хотелось, чтобы не тошнило и не болел бок. Но боль и тошнота были тут как тут.

Сразу после уроков ко мне зашли Сашка, Чика и Валька. Они показались мне растерянными, хоть и скрывали это. Стараясь не смотреть мне в лицо, они стали рассказывать о школьных делах.

Как я и предполагал, о нашей драке уже знала вся школа — девчонки проболтались.

— Но это ерунда, — сказал Сашка. — Никто ментам ничего не сказал, и все.

— Были менты? — спросил я.

— Участковый. Нас к директору вызывали, — ответил Сашка. — Что, да как, да почему… А мы — не знаем, не было никакой драки. Гринька сам упал на карьерах. Мы так с ним и с Генкой договорились, когда с Разувайки шли — лазили по карьерам, и он сорвался с обрыва. И в больнице это самое сказали. А так — пусть болтают.

— А мент что? — спросил я.

— Ничего. Записал на бумажку, дал нам подписаться и ушел. Только он про Разувайку все знает. Я слышал, как он завучихе говорил — надо что-то с этой Разувайкой делать, пока они там друг друга не поубивали.

— Гринька в больнице? — спросил я.

— Ха… — крикнул Чика. — Носа нет, челюсти нет, башка разбита, рука вывихнута и ноги не ходят. Классно ты его!

— А он меня? — усмехнулся я.

— Но ты его — класснее! — заверил Чика.

— С тобой Митяй хочет поговорить, — сообщил Сашка нехотя. — Говорит, что, как брат, возьмет у Гриньки эту вторую драку. Сам будет с тобой биться.

Я испугался:

— Откуда знаете?

— Митяй в школу приходил. О тебе спрашивал. Узнавал — кто ты да что…

— Понятно, — обреченно сказал я.

Так вот почему приятели были такие растерянные! Никто из нас даже предположить не мог, что Митяй после драки на Разувайке вступится за брата. Это было против правил.

Увы, авторитет Митяя был выше любых правил. Я знал, что если Гринькин брат все же вызовет меня, никто ему возразить не посмеет. Еще я знал, что победить Митяя не смогу. На Разувайке он дрался часто. И вызывал своих обидчиков только на Разувайку. И еще ни разу не был побежден. К тому же, Митяй был меня на четыре года старше. Я сразу представил, как выхожу с ним на поле, а через две секунды меня уже выносят вперед ногами.

— Черт… — только и сказал я.

— И мы о том же, — вздохнул Сашка.

— Ладно. Черт не выдаст, свинья не съест, — я вспомнил эту материну поговорку и сейчас храбрился перед приятелями. — Ну и выйду. Подумаешь! Ему же позорно будет. Вызвал салагу, да еще уделал. Он что, не понимает, что ли?

Приятели стали вздыхать. Они говорили и говорили, пытаясь меня утешить. Скоро я выпроводил их из квартиры. Закрыв за ними дверь, я вспомнил, что Валька за все время не произнес ни слова. И как он шарахнулся от меня там, на Разувайке. Я вдруг обиделся на Вальку. Я, конечно, был сам виноват — растрепал чужую тайну. И хоть Валька не напомнил об этом, его молчание было мне как бы укором. Но теперь у меня и так голова была и разбита, и забита всякой ерундой. И я еще сильнее разозлился на Вальку за это его молчание. Это помогло мне отвлечься от боли и от мрачных мыслей.

«Подумаешь, острова! — думал я. — Подумаешь, цаца какая! Тут, можно сказать, решается вопрос, всю жизнь теперь на лекарства работать или сразу гроб с бантиками заказывать. А он — острова. Мог бы и простить. Сказать хоть слово в утешение. Посочувствовать. Забыть о моей болтовне. А он — отмолчался, сволочь!»

Но я зря злился на Вальку Кулешова. После занятий в музыкалке он, с нотами и скрипкой, опять зашел ко мне. Взрослых все еще не было. Я провел Вальку в комнату, сел на кровать. Он остался стоять в дверях. Я посмотрел на него и буркнул: что он, как дурак, висит надо мной?.. пусть садится куда хочет. Валька сел рядом. Немного помолчал.

А потом сказал, что я был прав, когда рассказал Аленке об островах Тубуаи.

— Как прав? — опешил я.

— Я послушал, как все это со стороны выглядит. Смешно выглядит. Но мечта, настоящая мечта, со стороны такой и должна быть, наверное.

— Какой?

— Смешной.

— Мне же не смешно было, когда ты нам рассказывал. И Сашке. А Чика… ну, ты Чику знаешь, — возразил я.

— Вы — другое дело. Вы же не со стороны. Ведь мы же знаем, что обязательно побываем там. А для Аленки… Так, болтовня пустая. Только, знаешь, не совсем. Потому что она злилась. Ты подумал, наверное, что смеялась? Нет. Она злилась. А знаешь почему?

— Ну?..

— Потому что мы туда доберемся. А она нет.

— Почему это? — спросил я.

— Потому что она тебе не поверила.

Я хотел сказать Вальке, что не смеялся над ним только потому, что не хотел его обидеть, что тогда, на карьерах, просто подыграл ему. А еще хотел объяснить, что без Аленки мне никакие острова нафиг не нужны. Но промолчал. Я вдруг понял, что мой друг прав. Я действительно ему поверил. Все мы ему поверили. Потому и не смеялись…