#img_4.jpeg
1
В полуподвальной комнате сидит на кровати Мари Палфи. Хотя еще только ранние сумерки, здесь почти темно. Лишь свет, пробивающийся сквозь щель в замурованном проеме окна, дает возможность увидеть царящий беспорядок и запустение. Кто бы мог подумать, что всего три месяца назад эта холодная конура без окон была уютной однокомнатной квартиркой с отдельной кухней, чуланом и другими подсобными помещениями, с излучающей тепло плитой и электрическим освещением. В то время Мари испытывала полное удовлетворение от сознания, что у нее, хоть и в полуподвале, есть своя квартира с окнами на улицу. А вот теперь она сидит, дрожа от холода, без цели и надежды.
Прошел еще день. Сегодня из замурованного проема окна кухни она вытащила полкирпича, — если бы комендант квартала заметил, не миновать бы скандала! — и теперь хоть можно передвигаться не на ощупь. По утрам она ходит в школу, на площадь Кристины, приносит оттуда к себе на гору два бидона воды. Теперь это стало приятной прогулкой. Пока она стоит у колонки, столько всяких новостей услышит. И на обратном пути без содрогания не может смотреть на все, что осталось от этой тихой улицы на горном склоне: некоторые виллы словно сметены ураганом. Хотя март выдался прохладный и ветреный, все-таки чувствуется приближение весны. А еще каких-нибудь три недели назад носить воду было смертельно опасно: кругом, превращая все в руины, рвались бомбы, на улицах валялись трупы. Принесет она, бывало, воду, а затем отправится на развалины собирать щепки, крупные обломки порубит топором и затопит железную печурку. Согреет воду, помоется, сварит картошки — ее приносила ей одна девушка, с которой она почти два месяца пряталась в убежище; а иногда эта девушка доставала ей даже ложку масла, чашку муки, кусок хлеба; бог знает где она брала все это, да и не все ли равно, — потом примется наводить порядок.
14 января 1945 года в дом угодила первая бомба. Воздушной волной вышибло рамы в обоих окнах полуподвальной квартиры. Для нее это было огромное несчастье, но другим жильцам досталось еще больше — бомба полностью разрушила три квартиры в их доме. 16 января упала вторая бомба: гардероб прямо-таки распластался на полу, словно какой-то великан свалил его ударом кулака. Потом она уже перестала считать — каждый день падали то бомбы, то снаряды, трюмо разбилось вдребезги, потолок над дверным проемом между кухней и комнатой обвалился. Из дыры шириной с метр посыпались штукатурка и щебень, за несколько дней на полу выросла целая куча.
В сумерки, в часы безделья, когда особенно остро ощущается одиночество, молодой женщине кажется, будто из каждого угла выползают злые духи, окружают ее и злорадно нашептывают на ухо о невосполнимых потерях, об ужасе и лишениях прошлых месяцев, о безысходности и отчаянии настоящего. Она сидит здесь одна, а между тем в Пеште у нее есть сестра… и муж, а впрочем, есть ли? Живы ли они? Сидя на кровати, она вновь и вновь мысленно пытается представить размеры нанесенного ей ущерба, ее неотступно преследуют вопросы. Мужа ее, Винце, угнали на фронт еще в сорок третьем, и с тех пор от него ни слуху ни духу. Сестра Луйза пережила осаду на той стороне, в Пеште. Со времени освобождения прошло уже больше трех недель, но Луйза не дает о себе знать. А ведь находятся же предприимчивые люди, которые переправляются через Дунай, да она и сама дважды уж делала такую попытку. Преисполненная решимости пускалась в путь, попрощавшись с дворничихой и добросердечной девушкой, которая на протяжении вот уже нескольких недель не дает ей совсем упасть духом. Но оба раза она сумела добраться только до дальней окраины парка Хорвата, где грязь по колено, груды развалин, трупы лошадей. Нет, такая дорога ей не по силам! Она возвращалась, садилась на кровать и горько плакала. Да и как же было не плакать, глядя на убожество некогда уютной квартирки, вспоминая, как они после многих подсчетов и раздумий пошли вместе с Винце покупать трюмо, да и жив ли вообще и где он, ее Винце, что с сестрой…
Из груди женщины вырывается стон, она испуганно подносит руку к губам, вскакивает. Приближается ночь, со всеми ее ужасами, когда минуты тянутся неимоверно долго; она сидит на кровати, уставившись широко раскрытыми глазами на темную кирпичную кладку, откуда ей удалось тайком вытащить полкирпича, и ждет не дождется рассвета. Нет, это становится невыносимым! Лучше провести всю ночь на улице, чем в этой камере смертников. О господи, сжалься же наконец!
Она набросила на плечи зимнее пальто, сдвинула в сторону прислоненную к стене дверь на кухню — ее сорвало с петель, когда обвалился потолок, — и вышла во двор.
В образовавшемся от таявшего снега месиве — осколки стекла, щепки, пустые консервные банки. В чернеющих проемах окон второго этажа злобно завывает ветер, сорвавшаяся водосточная труба при каждом порыве ветра с яростным скрежетом ударяется о стену дома. На углу, у стены, стоят два плетеных кресла, их поставили для двух старух с первого этажа. С тех пор как прекратилась бомбежка, они часами сидят здесь, греясь под ласковыми лучами солнца. Одна из них — мать старшего советника Эрне Боршоди, другая — мамаша господина полковника, бежавшая сюда из Трансильвании к своему сыну. Закутавшись в пледы, они тихо беседуют, покачивают головами, время от времени обмениваются колкостями…
Мари присела на одно из плетеных кресел, подняла потертый кошачий воротник пальто и мысленно представила себе монотонный разговор старух. Прямо против нее светились окна кухни дворницкой, видно было, как по кухне снует дебелая женщина. Дворник Лайош Келемен как ушел в декабре работать на электромеханический завод, так и не вернулся. Однако это не мешало его жене хохотать — смех у нее был заливчатый, звонкий; женщина оживленно разговаривала со своим постояльцем, господином Фекете, готовила ужин, наверняка что-нибудь очень вкусное… При этой мысли Мари ощутила спазмы в желудке, ей даже показалось, что у нее еще глубже запали глаза в эту минуту. Под рождество Йолан Келемен взяла к себе постояльцев — трех мужчин и бледную молодую женщину. Пока мужа нет дома, не занимать же ей одной просторную двухкомнатную квартиру, да к тому же ей и боязно в одиночестве: чего доброго, угодит бомба — так она говорила любопытным соседям, с сомнением поглядывавшим на дверь дворницкой. Как-то до слуха Мари дошел зловещий шепот, будто в дворницкой прячутся евреи, но в конечном счете все обошлось, ведь в ту пору соседи не осмеливались даже нос высовывать из убежища. Когда во двор вошел первый советский солдат, юный, совсем еще мальчик, остановился посредине двора и, улыбаясь, молча сунул каждому в протянутую руку сигарету, постояльцы толстушки Йолан ушли в неизвестном направлении. Остался в квартире только один, бородатый господин Фекете; с ним сейчас и болтает, заливаясь смехом, Йолан Келемен. Конечно, соседи наговаривают на нее, уверяют, будто она живет с господином Фекете. Но разве можно верить такой грязной сплетне! Муж где-то на фронте… к тому же не известно, жив он или погиб. Красивый, серьезный, смирный человек этот Лайош Келемен, дворник трехэтажной, некогда роскошной будайской виллы, жаль, если он погиб. Нет, не может быть, чтобы с ними — с дворником и ее мужем Винце — стряслась какая-то беда… А почему, собственно, у нее такая уверенность?.. Тут Мари громко застонала. И в тот же миг дверь напротив отворилась и на порог упала огромная черная тень.
— Кто там стонет?
Смутившись, Мари пролепетала:
— Это я…
— Палфи? Что вы сидите в темноте, Маришка?
— А мне все равно, в квартире тоже темно.
— Разве у вас нет коптилки?
— Нет.
— Заходите, господин Фекете вам сделает.
Только здесь, в тепле, она почувствовала, что продрогла, а запах еды до боли обострил голод. Йолан большим половником зачерпнула из кастрюли и поставила перед Фекете полную тарелку.
— Первому — мужчине! — произнесла она со смехом.
Затем настала очередь и гостьи — Мари Палфи. Перед ней стояла полная глубокая тарелка, от которой вздымались клубы пара.
— Борщ с копченой грудинкой, — проговорила Йолан. — Капуста сушеная, не знаю, понравится ли вам.
— Что вы, спасибо, я люблю сушеную капусту, — поспешила заверить ее Мари, боясь, как бы не расплакаться. Ей и самой стали противны ее постоянные слезы, ведь сейчас такое время, другим тоже не легче. Взять хотя бы Йолан. Как мужественно несет она свой крест, какая работящая, энергичная. Господин Фекете тоже оказался куда более приветливым, чем казался ей раньше. Возможно, только густая борода и придавала ему угрюмый вид. Мари всегда немного побаивалась его, а теперь убедилась, что он очень общительный, более того, веселый и совсем еще молодой мужчина. Он говорил скороговоркой, шутил, а у толстушки Йолан на любую его шутку находился меткий ответ. Мари даже не успевала уловить смысл их ни на секунду не смолкавшего разговора и поэтому только смущенно улыбалась и кивала головой, ибо казалась себе жалкой и беспомощной. Разомлев у печки, она то и дело вздыхала, правда больше про себя, но Йолан все же заметила.
— Что это вы киснете? — спросила она и хлопнула Мари по плечу. — Ну и набаловал же вас муж, а?
— Да как вам сказать…
— Нет уж, дайте я скажу. Такие, как вы, хнычут даже от укуса блохи, а окажись они без хлеба насущного, и вовсе нюни распускают.
— О нет, голод я переношу стойко, уверяю вас.
— Да неужели! — Тройной подбородок Йолан заколыхался волной, сотрясаемый сдерживаемым смехом. Затем она проворно вскочила, налила в синий эмалированный чайник воды, поставила его на огонь, сняла с полки три чашки, разложила на покрытом клеенкой столе ложки, сахар. Двигалась она быстро, и ее огромное тело напоминало легкий резиновый мяч. — Неплохо побаловаться чайком после еды, — сказала она, гремя посудой. — Интересно, какой вам год?
— Двадцать четвертый…
— О, до старости еще далеко. Так, значит, голод, говорите, переносите стойко, Маришка? Любопытно, из-за чего вы потеряли аппетит?
В насмешливом тоне хозяйки она не видела ничего обидного, очень уж приятно было сидеть на кухне у Келеменов. Что ж, хоть им, вероятно, и не особенно интересно будет слушать ее — ведь она не умеет рассказывать так складно, как господин Фекете, — она все же поведает им свою историю.
— Когда я приехала из Пецела, — начала Мари, — уже стемнело, а я в первый раз попала в Будапешт, ну и, само собой, долго блуждала, прежде чем нашла сестру. Она расплакалась и пожалела, что я не предупредила ее о своем приезде. Я прожила у нее тогда года два, и неплохо…
— Зачем вы приехали из Пецела, почему расплакалась сестра, расскажите толком, Маришка! — Хозяйка разлила чай и уселась на свое место.
Мари согревала руки о чашку, постепенно воскрешая в памяти детство, Пецел. Сначала она говорила запинаясь, то и дело останавливалась — никогда еще ей не приходилось рассказывать о себе посторонним, — но каждый раз ей на помощь приходил бородатый господин Фекете. Мари начала с того, что в Пецеле ее отец, Михай Берец, имел небольшое хозяйство.
Фекете тут же прервал ее:
— Какое именно?
— Несколько хольдов.
— А точнее?
Пришлось прикинуть в уме: у дедушки по материнской линии был сад не меньше двух хольдов, он достался в наследство маме и ее брату, стало быть, маме — один хольд. На этом клочке земли развели огород. Родителям жилось трудно, у них было семеро детей, мама иногда говорила: «Ах, сорванцы, хлопот с вами не оберешься!» Все, что выращивали на том хольде земли, везли на базар…
— Что вы выращивали?
— Салат, горошек, бобы, зеленый перец, капусту, кочаны не меньше колеса от телеги. Между грядками зеленого перца прокапывали борозду и часа на два пускали по ней воду: перец родился такой, как… как…
— Одним хольдом огорода нельзя прокормить целую семью, — констатировал Фекете.
Конечно, нет. Пока у них была только эта земля, они питались лишь тем, что оставалось после продажи, а зимой ели одну картошку да сушеные бобы. Семи лет она впервые надела ботинки, собираясь в школу. Мама кляла учителя за то, что он велел купить их. Позже, при разделе, отец получил два хольда пашни да два арендовал у одного из братьев, так к тому хольду прибавилось еще четыре. На них выращивали пшеницу, кукурузу, картошку.
— А еще?
— Больше ничего. Правда, однажды отец посеял и ячмень, шесть полос; большие надежды он возлагал на него. Но когда зерно налилось, под тяжестью колосьев стебли подломились и почти весь урожай погиб. Позже родители завели лошадь, купили подводу, материально жить стали легче, но все равно трудиться приходилось целыми днями не разгибая спины. Когда мне было лет девять-десять, меня, едва забрезжит рассвет, отправляли на пецелский рынок с овощами. Я пасла гусей, собирала крапиву и успевала ходить в школу: научилась читать и писать, усвоила таблицу умножения. Постепенно дома оставалось нас все меньше. Первой уехала в Будапешт самая старшая, Луйза. Поступила на фабрику, где работала, пока не вышла замуж, потом…
— На какую фабрику?
— На фабрику Рудольфа, в Андялфёльде.
— Что она выпускала?
— Не знаю… Ах да, вспомнила: «Кружевная и басонная фабрика Рудольфа» — такая вывеска висела над воротами. Работа чистая, Луйза любила ее. Она работала на ручной швейной машине. Отмеривала кружева, тесьму, ленты по десять и по двадцать пять метров в каждом куске, затем заделывала на машине концы, укладывала в стопки по двенадцать штук, а в коробку упаковывала уже другая девушка. Ходила она к шести часам утра и кончала в пять часов вечера. Вскоре после нее уехали и оба брата, женились в Будапеште и с тех пор как в воду канули.
— Почему они уехали?
— Бог их знает, видно, не нравилось им дома. Мама была строгая, неразговорчивая, а отец был грубый, крутой человек, никогда не шутил, не так, как, скажем, вы, господин Фекете. Между собой они разговаривали лишь о самом необходимом.
В ту пору она была совсем еще маленькой и запомнились ей только вечно угрюмые лица, в сердцах брошенные отдельные злые слова и тишина, лишь изредка нарушаемая криками во дворе. Жила она в постоянном страхе, что кто-нибудь из мужчин вдруг замахнется топором, правда до этого ни разу не дошло. Парни поедят чего-нибудь наспех, стоя у плиты, и разойдутся по своим делам. Луйза была не такой, как все, но она уехала, домой наведывалась редко, по большим праздникам да на похороны, а позже — на раздел хозяйства, но Мари в нем уже не участвовала.
— Кого же похоронили?
— Родителей. Сначала отца, мне было десять лет тогда. Он рассек себе ногу, через два дня голень почернела, а на третий он умер.
— Словом, заражение крови, — заключил Фекете.
— Возможно. Врач ничего не сказал, только выдал свидетельство. И очень сердился из-за того, что его вовремя не вызвали, ругал прижимистых мужиков, даже дверью хлопнул уходя, не посчитавшись с тем, что покойник в доме. Не прошло и двух месяцев после смерти отца, как умерла и мать.
— А она от чего?
— Чего только у нее не было! Врач сказал, что сразу от шести болезней — печени, почек, легких… и еще чего-то, сейчас уж не помню. Каждой из них в отдельности было достаточно, чтобы свести ее в могилу. После смерти матери жить дома стало совсем невмоготу, особенно мне. Немало горя пришлось хлебнуть, прежде чем я решилась все бросить, сесть в поезд и на рассвете…
— Нет-нет, погодите, давайте разберемся по порядку, — прервал ее Фекете. — Почему жить дома стало невмоготу? Сколько вас осталось в семье?
— Два брата и сестра Кати. В них словно бес вселился и толкал их в пропасть. Пустились в разгул, устраивали кутежи, в деревне стали их сторониться. Я была для них как бельмо в глазу, всякий кому не лень норовил дернуть меня за косу, толкнуть, обозвать грязным словом — ведь они, бедняги, и сами не понимали, что творили. Даже говорить об этом неохота!.. Но есть давали, одежонка тоже кой-какая была на мне. Много обид приходилось сносить и от соседей — все в деревне осуждали братьев и сестер Берец за то разорение, до которого они довели когда-то справное хозяйство. Но мне работы хватало. — Она отпила глоток остывшего чая, громко глотнула, смущенно посмотрела на Йолан, затем на внимательно слушавшего Фекете и, осмелев, продолжала: — Я присматривала за домашней птицей, стряпала, убирала, ходила на рынок, а не то они, несчастные, с голоду бы померли. Потом уже нечего стало продавать, не на что было купить ни соли, ни спичек, не говоря уже о всем другом. Вот почему однажды, помню, набила я в чулане — было еще совсем темно — мешочек сухими бобами и на рассвете побежала на рынок. Но в бобах оказалось столько мусора, что никто не покупал их. Женщины говорили, что даже даром не возьмут, не понесут такую грязь домой. Я горько заплакала…
И у нее впервые зародилась тогда мысль о богатстве. Как-то вечером она не могла попасть домой. В деревню приехал цирк, и братья пошли на представление. Приближалась холодная ночь, несмотря на то что уже был май или конец апреля. Сидела она на крыльце, вся продрогла, а главное, у нее было такое чувство, будто ее выгнали из дому, да и обидно, что цирк не увидела. Где-то около полуночи вернулись братья домой, пьяные конечно. Она проснулась от сильной боли: брат Йошка наступил сапогом ей на руку. Она взвизгнула, но Йошка даже не обратил на нее внимания, шагнул к двери, у порога его стошнило, прямо тут же, где она сидела.
— Отправилась я утренним поездом, — продолжала Мари, задумчиво посмотрев сначала на свои руки, потом на клеенку. — Взяла из-под подушки у Кати деньги — она прятала их там. Они все спали беспробудным сном после ночной гулянки.
— Ну и типы! — присвистнул Фекете.
— Мерзавцы! — вырвалось у Йолан. — А потом что? Сестра Луйза, наверно, одного поля ягода с ними?
— О, Луйза нет! Я ведь сказала, что она даже прослезилась, увидев меня. Откуда она могла знать, что творится дома? Тогда Луйза взяла меня к себе. Мы жили в восьмом районе, в небольшой квартирке, жили душа в душу. Она работала, как я уже говорила, на фабрике в Андялфёльде, а я готовила, убиралась и шила дома перчатки. В сороковом году Луйза вышла замуж, я устроилась в прачечную. Три года проработала там, не переставая в то же время шить перчатки, две пары в день. В ту пору швейной машины у меня еще не было, а руками больше и не сделаешь.
Но Фекете не удовлетворил столь краткий рассказ о жизни в течение целых трех лет.
— Погодите, Маришка, расскажите подробнее, где вы научились шить перчатки? Кто давал вам работу? Сколько платил за каждую пару? Сколько пар вы шили в день до поступления в прачечную?
Мари с готовностью ответила:
— По соседству с нами жила девушка, она и посоветовала мне научиться шить перчатки: мол, дело это нехитрое и никуда не надо ходить, можно преспокойно работать дома. Ее подруга служила в прислугах у некоего господина Кауфмана; она замолвила ему за меня словечко, и господин Кауфман стал давать мне работу. Он не был предпринимателем, а получал работу не то на фабрике, не то в магазине и работал на дому. Они жили в трехкомнатной квартире на проспекте Иштвана, у них двое детей, чудесные малыши. Господин Кауфман кроил перчатки, две девушки работали у него, а мне он давал работу на дом. Я шила вручную, швейную машину Луйза привезла из Пецела позже, вместе с комодом и моей частью наследства. Рассчитывались со мной сразу. Обычно я сдавала каждый день пять пар, потому что из свиной кожи больше ни за что не сошьешь; из хрома или замши удавалось сшить за день шесть-семь пар.
— А сколько тот свинья Кауфман платил вам за пару?
— Его нельзя так называть, — смущенно произнесла Мари, которую иногда сбивала с толку резкость суждений Фекете, но она с прежней готовностью отвечала на его вопросы: — За пошив он платил двадцать пять филлеров, за окантовку — три филлера, за отделку… отделка — это вышивка на перчатке, но она, конечно, в зависимости от сложности оплачивалась по-разному: за простую он платил четыре филлера, за вышивку «лапкой» — пять-шесть филлеров.
— Короче говоря, тридцать — тридцать пять филлеров за пару перчаток, — подытожил Фекете. — За пять пар получается один пенгё пятьдесят филлеров в день. И вы на них жили?
— Да, с Луйзой. Правда, она привезла из дому причитающуюся мне долю наследства, но я уже говорила об этом: комод и постельное белье, три полотенца и двести сорок пенгё деньгами. Они пришлись как нельзя кстати… Ну а потом я стала работать в прачечной…
— И как долго вы в поте лица трудились на того Кауфмана?
— До сорок третьего года, вплоть до замужества. А у него дела совсем стали плохи — фабрика перестала давать работу. Хороший он человек, господин Кауфман, если мне доведется побывать в Пеште, непременно навещу его, кстати и на детей взгляну, они, наверно, выросли за это время.
— Вряд ли вы найдете господина Кауфмана. Может, его давно угнали неизвестно куда вместе с детьми.
— А куда его могли угнать? Надеюсь, его трехкомнатную квартиру на проспекте Иштвана со швейными машинами не разбомбили, у господина Кауфмана их было целых четыре…
— Ну так как же вы попали в прачечную? — поинтересовалась Йолан.
— Очень просто! Луйза вышла замуж, они с мужем получили место дворников и переехали на улицу Надор, в шикарный трехэтажный особняк. В прачечную меня устроила тоже Луйза, к господину Сабо, на улице Рожа. Я снимала тогда койку, в уютной комнатке мы жили втроем, одни женщины. Мне можно было ночевать и у Луйзы, на кухне, они с мужем не раз меня приглашали, но так было лучше, по крайней мере никому не мешаешь. В прачечную нужно было приходить к семи утра, в пять часов вечера я уже была дома и могла шить перчатки хоть до полуночи, потому что обе мои сожительницы приходили очень поздно. — И Мари подняла кроткие глаза на Фекете, как бы умоляя, чтобы тот не расспрашивал о них: мол, и так ясно. — Что представляла собой прачечная? Полуподвальное помещение; рядом с маленькой приемочной — комната с двумя большими котлами, железной плитой, на которой я разогревала утюги, поскольку занималась только глаженьем. Хозяйка в приемочной принимала заказы, господин Сабо красил, чистил, работа спорилась. Я бы не сказала, что меня очень уж угнетала жара: зимой и летом работали с открытыми окнами — да иначе и нельзя: от красителей в горле першило, — но раскаленный утюг столько излучал тепла, что я не только не мерзла, а, наоборот, даже ходила вся потная.
— Сколько же вам платил этот Сабо?
Мари задумалась. Она и в самом деле не помнит точно, кажется девять пенгё в неделю. Позже, в сорок третьем, уже двадцать пять, но к тому времени все очень вздорожало. Кроме того, на перчатках она зарабатывала около четырех пенгё в неделю, но потом и за них стали больше платить. Так что жить можно было. В полдень варила себе на железной печурке суп из кубиков — господин Фекете, наверно, знает, что это за кубики. Суп получается вкусный, наваристый. Покупала хлеб и сало, летом ела черешню, свое любимое лакомство. Для хозяев носила обед из столовой; если оставалось, они угощали ее. Хорошие были люди.
— И вы уверены, Маришка, что на вашем пути встречались только хорошие люди?
Но Мари пропустила мимо ушей его слова. Без ужина она тоже не оставалась, потому что вечером забегала к Луйзе, на улицу Надор. До чего у нее добрая сестра, непременно усадит за стол и поставит то остатки обеда, то еще что-нибудь, а готовит Луйза вкусно. Муж не раз говорил ей, конечно в шутку: «Ты только за тем и смотришь, не похудели ли пальцы у Мари со вчерашнего дня…»
— А чем занимается муж Луйзы? — спросил Фекете.
— Он же дворник, — ответила Мари.
— У него разве нет специальности?
— Есть. Он электромонтер, жестянщик и водопроводчик, но у него редко бывает работа.
— Почему редко? Электромонтеру очень легко найти работу!
— Он не очень настойчиво ищет ее. Любит часами сидеть в казино. — Мари, прижав руку к губам, тихонько засмеялась. А когда она смеялась, нос у нее становился чуть вздернутым и продолговатое кроткое лицо совершенно преображалось.
Лаци иной раз целые дни проводит в казино, рассказывает сестра. Если же после обеда начнет убирать двор, к полуночи еле управится: у каждой открытой двери на кухню часами точит лясы, хвастается перед хозяйками и прислугой, какой, мол, он смелый. В таком-то году хозяин позволил себе поступить с ним так-то и так-то, но он не остался в долгу, отплатил ему тем же. Однажды в поповском доме проводил водопровод и все, что накипело на душе, так прямо и выложил его преподобию. В солдатах тоже не трусил, не то что какой-нибудь слюнтяй новобранец. «Он мне возьми и скажи, а я, не будь дурак, так адернул его…» Он говорил акая, так как родился в комитате Ноград, и любил приврать.
— А ваш муж?
— Мы поженились весной сорок третьего, — тихо сказала Мари.
— Где он работает?
— Работал на бумажной фабрике Неменя. Каждый день ездил в Чепель на велосипеде. А теперь не знаю — может, в плену у русских…
— Возможно, — сочувственно вздохнула дворничиха.
А Фекете добавил:
— Наверняка в плену.
Они умолкли, в печке легким пламенем горели угли. Йолан собрала со стола чашки, сложила их в таз вместе с другой посудой, сладко зевнула, оправила цветастый халат. Правда, он уже вылинял и поистрепался, но Йолан любила ткани пестрой расцветки. Каждым своим жестом она давала понять гостье, что пора уходить.
Мари поднялась, чувствуя неимоверную тяжесть во всем теле. Страх и мучительная тоска вновь овладевали ею. Ужасно, до чего быстро пролетают приятные минуты в жизни человека. Смутившись, она стала прощаться:
— Спокойной ночи, спасибо вам… Йолан…
— Не за что, заходите запросто. — Йолан взяла лампу и направилась в комнату; у дверей она бросила Фекете: — Живее, молодой человек, выносите матрац, не дожидайтесь, пока я его опять швырну вам.
Мари шла через темный двор, над ней виднелся крошечный кусочек звездного мартовского неба. Значит, господин Фекете спит на кухне. А грязные сплетни о двух рядом стоящих кроватях — досужий вымысел соседей. Какие же у них злые языки! Ведь господин Фекете совсем еще юноша. Чудесный вечер провела она с ними, как у них весело, уютно, светло… Ой, а про коптилку-то совсем забыла! Чтобы такая самостоятельная женщина сошлась с этим юнцом, имея красивого серьезного мужа, нет, этого не может быть. И все же она не решилась вернуться. Раз уже попрощалась, неудобно теперь беспокоить, они ложатся спать, она и без того надоела им со своими невзгодами.
В полнейшей темноте добралась Мари до своей кровати. Интересно, который теперь час? Забыла спросить, но вроде бы круглые часы над столом показывали десять. Стало быть, впереди еще целая длинная ночь. Нет, она больше не может быть замурованной в этой темнице!
Тут она словно провалилась в бездну, как ребенок, переполненный впечатлениями минувшего дня. Ее разбудил какой-то неясный шум. Она села на постели, широко открыла глаза: над кирпичной кладкой в окне пробивалась узенькая светлая полоска — значит, уже день. И тут она услышала голос, глубокий, резкий, настойчивый женский голос и глухой стук, какой бывает от удара тяжелым предметом по кирпичу.
Мари соскочила с кровати и громко крикнула:
— Луйза! Луйза!
2
Можно было подумать, что Мари не видела сестру целую вечность, так она уставилась на Луйзу. Сестра жива и невредима, вот пришла к ней. Но разве Луйза могла поступить иначе? Какая же она была глупая! Вместо того чтобы после двенадцатого февраля спокойно заниматься своими делами и не сомневаться, что сестра лишь ждет подходящего момента и обязательно приедет к ней в Буду, она совсем расклеилась здесь, предавшись в одиночестве тоске и отчаянию. Теперь ей уже ничего не страшно.
Они сидели на кровати, Луйза проклинала замурованное окно и того, кто придумал его замуровать.
— Черт бы их побрал, до чего напугали человека! — Она уже начала думать, что в квартире нет ни души и бог весть что случилось с Мари, ведь стоит чихнуть посильней, и весь этот дом рассыплется в прах! — Вот натерпелась я страху, — сказала она.
Но кто хорошо знаком с Луйзой, тот знает, что подобными словами она просто пытается скрыть сильное волнение. Она позволяла младшей сестре пожимать свою руку, то и дело обнимать, поглаживать плечи, хотя в любое другое время Луйза давно бы одернула сестру.
— Перестань скулить, слышишь!
Но Мари ничего не слышала, продолжая восторженно обнимать сестру, плакать и смеяться от счастья, то и дело прикрывая рукой рот, пока та наконец не рассердилась.
— Что ты все время подносишь руку ко рту? Пора бросить эту дурную привычку!
Да, у нее была такая привычка, Винце тоже не раз говорил ей об этом. Она появилась у нее давно, еще в Пецеле, сестра Кати была скорая на руку: стоило ей, Мари, чуть пикнуть, как та шлепала ее по губам. Но не до Кати сейчас! Мари торопливо рассказывала о случившемся с трюмо, с гардеробом, как рухнула стена, о ежедневных бомбежках, о стрельбе со стороны Крепости.
— А вы-то там как, много пришлось пережить, как ты перебралась через Дунай, не случилось ли чего с Лаци? — забросала она вопросами сестру.
— У нас все в порядке. Половину дома, правда, разворотило бомбой, но у нас только стекла вылетели. Вот видишь, иногда конура на первом этаже имеет кой-какие преимущества. Всю последнюю неделю я каждый день ходила к Дунаю, но там столько народу, что никак не удавалось попасть на лодку. Там хозяйничают желторотые юнцы. Рассказывают, будто они пробрались к римским баням, захватили все, что уцелело на пристани, и теперь за большие деньги перевозят людей через Дунай и даже золото требуют. Я забралась на большую рыбачью барку, в Буде вышла на берег, на меня не обратили внимания, а какого-то мужчину отвезли обратно за то, что он не заплатил за перевоз. Слышала бы ты, как он убивался, даже заплакал, бедняга. А вы что, бидонами носите воду?
— Да. Из школы на площади Кристины, с самого января.
— А у нас водопровод работает.
Эта новость очень обрадовала Мари. В ее глазах Пешт сразу предстал чуть ли не раем на земле, и ей нестерпимо захотелось попасть туда.
— Здесь говорят, что там булки продают, правда?
— За пять пенгё сколько хочешь, — ответила Луйза. — Но пять пенгё не такие уж большие деньги, и ты, Мари, не думай, что из-за них и теперь придется надрываться. Цены растут, заработка почти никакого нет, а недостатка в деньгах не чувствуется. Как это получается — не поймешь. Но ты ни на один день не останешься здесь! — вдруг категорично заявила Луйза. — Сейчас же давай собираться, чтобы к вечеру быть уже дома. Захватим с собой самое необходимое, за остальным приедем с тележкой, когда восстановят мост. Лаци поможет.
Робкие возражения Мари Луйза решительно отвергла и распорядилась: заберем постельное белье и кое-что из одежды, а также продукты.
— Продукты? Откуда они у меня?..
— Чем же ты питалась?
— Чем придется. Пряталась с двумя служанками в убежище, одна из них приносила ночью из развалин кое-что…
Луйза молча связала в узел постельное белье, платье, черную юбку, вязаный жакет, пару белья. На первое время хватит. Если правда, что с трех до четырех пропускают по мосту, то у них в запасе уйма времени.
Они сидели на кровати с узлами на коленях, как-то сразу притихнув. Первой молчание нарушила Луйза:
— Ты сильно похудела, Мари. — И тут же озабоченно спросила: — Сколько убежищ в вашем доме?
— Два. Одно для квартиросъемщиков, другое — для нас.
— Для кого именно?
— Для двух служанок и меня.
— Ты тоже квартиросъемщица.
— Так-то оно так…
Об этом она не задумывалась, и теперь ей стало неловко перед сестрой. Луйза на десять лет старше ее, ей уже тридцать пять, но на вид можно дать больше — очень уж у нее много морщин на лице. Говорит она властным тоном, каждое ее слово звенит в ушах. Луйза человек справедливый. И если встретится с несправедливостью, строго посмотрит сверху вниз на собеседника, поскольку она высокая, гораздо выше своего мужа Лаци, и так его пристыдит, что собеседник готов сквозь землю провалиться. Вот и сейчас… Действительно, она тоже квартиросъемщица, правда подвальной квартиры, и поэтому считала, что незачем идти в другое убежище, куда ходят господа. Луйза, конечно, рассуждает иначе. «Беспокойная у тебя натура, Луйза», — часто говорил ей Лаци, и, странно, Луйза не возражала ему, а наоборот — готова была хоть целый день слушать пустую болтовню мужа, громко смеялась над его глупыми остротами и ни в чем ему не перечила. Но только своему Лаци. На улице же, стоит кому-то повздорить, как она уже расталкивает локтями зевак, утихомиривает скандалистов и не успокаивается до тех пор, пока не восторжествует справедливость. В трамвае тоже, если кондуктор и пассажир начинают пререкаться, Луйза обязательно вмешается, взяв под защиту того, кто, по ее мнению, прав. Сколько раз ей приходилось выслушивать оскорбления! Она, Мари, никогда не забудет эти постыдные сцены. Если бы ее, а не Луйзу так поносили, ей было бы во сто раз легче.
Если уж говорить об обидах, то сейчас, после слов Луйзы, ей вспомнилось все, что она вынесла за минувшие недели… И Мари смущенно сидела на кровати, стараясь не встречаться взглядом с сестрой, словно боясь, что та прочитает ее мысли. Натерпелась она в маленьком убежище, где днем и ночью околачивались жильцы, играли в карты, затевали ссоры, пили, распахивали настежь дверь, словно ее, Мари Палфи, обитательницы подвальной квартиры, там вовсе не было. К общей плите ее даже не подпускали, потому что «молодая» Боршоди — старая мегера с крашеными волосами! — готовила своему мужу «диету», сразу четыре-пять блюд. То у Боршоди запропастится куда-то ложка, то у полковничихи убавится муки в мешочке, и каждый раз они не преминут спросить у нее: «Вы не видели, Палфи?… Странно, здесь ничего нельзя оставить!» Луйза ответила бы им, а она молча сносила все. Семь человек занимали просторное убежище, спали на кроватях, полковник притащил даже ночную тумбочку, загромоздили проходы всякими столами и столиками, а они втроем ютились в проходной темной клетушке, где или было невыносимо жарко, если топилась печка, или чертовски холодно, когда, распахнув дверь, господа курили вместе с остроносой ведьмой Боршоди. А однажды, в самую бомбежку, Боршоди послала ее за водой в школу, и она покорно взяла бидон… Всего час назад она представляла себе, как расскажет обо всем этом Луйзе, если только им суждено будет встретиться когда-нибудь… Она даже слышала свой взволнованный голос, которым рассказывает о пережитом, но сейчас поняла, что не сделает этого. Как воспримет Луйза то, что она носила воду для Боршоди, будучи такой же квартиросъемщицей?!
— Что ж, пожалуй, идем. А то вдруг раньше начнут пропускать. — Луйза встала, подхватила на руку узел с вещами.
Мари окинула взглядом квартиру: не забыла ли чего.
Стены облуплены, в комнате настоящий погром, мебель покорежена, а уходить все-таки больно… Но как разыщет ее Винце? Что он подумает, если, вернувшись, увидит пустую квартиру? Как-никак, а с самой весны сорок третьего года у них было свое уютное, теплое гнездышко. Два года — срок немалый, особенно если человек был счастлив в своей однокомнатной квартирке.
— Идем, — пролепетала она, — а если Винце… может, дворничихе оставим адрес? Заодно и попрощаемся с ней, как?
— Ладно.
Узел с постельным бельем, небольшой фибровый чемодан, корзинка — кажется, все взяли. Луйза спрятала ключи от комнаты, загородила дверью ход на кухню. Они постучались к Келеменам.
Дворничиха всплеснула руками:
— Маришка, неужто вы уезжаете? — Она пригласила их войти в комнату, сняла со стула таз и так резко опустила его на пол, что в нем задребезжали тарелки и чашки. — Еще вчерашние, — объяснила Йолан. — Собрала посуду за день, после обеда вымою все сразу. Черт знает сколько надо воды, Фекете как раз пошел за ней, каждый день приносит из школы, тащит к нам, на гору, два полных ведра. Раньше у меня не было такого беспорядка, попью чаю и тут же чашку под кран. Но не думайте, что я отпущу вас так, не угостив чаем.
— Ради одних нас не беспокойтесь…
— Полно, это сущие пустяки. Я готова хоть весь день пить чай, так его люблю.
Йолан Келемен очень подвижная женщина, работа спорится у нее в руках. Ее огненно-рыжие волосы в эту утреннюю пору еще закручены на бигуди, которые поблескивают и брякают на голове от каждого резкого движения. Для нее не составляет никакого труда за несколько минут растопить печку, вскипятить чайник.
Луйза рассказывала о Пеште, точнее, об улице Надор и соседних с ней улицах. Сама она еще мало где побывала, но в газетах писали, что три четверти квартир превращены в развалины и в городе около ста тысяч человек остались без крова. Повсюду открываются народные кухни. В этих кухнях выдают продовольствие, особенно заботятся о детях.
— Кто же все это догадался организовать?
— Коммунисты, — ответила Луйза. — Венгерская коммунистическая партия.
— И здесь, в Буде, нужно бы помочь населению. Доедаем последние крохи.
— Разумеется, и вас не забудут. Говорят, большая помощь ожидается от русских, они уже послали очень много вагонов с продовольствием, главное — чтобы скорее кончилась война. Коммунисты заботятся о том, чтобы помощь эту в первую очередь получили рабочие люди, а не спекулянты, которые на черном рынке промышляют.
Йолан засмеялась и закивала головой.
— Подумать только! Здесь люди еще нос боятся высунуть из убежищ, а у вас уже спекулянты вовсю орудуют.
— Каждый день в газетах пишут об арестах. Раньше или позже всем им придет конец.
Йолан спросила, правда ли, что в Пеште открыли магазины.
— Да, кое-где уже открыли, — ответила Луйза. — Самым расторопным оказался один парикмахер: в день освобождения — нас в Пеште освободили восемнадцатого января, а вас, как я узнала от Мари, только двенадцатого февраля, — уже во второй половине дня восемнадцатого января, он в белом халате принялся за работу в своем заведении. Вскоре перед дверью его парикмахерской образовалась большая очередь, так что к вечеру ему пришлось нанимать двух помощников. Народу везде много, жизнь на глазах преображается. На деньги тоже продают кое-что, например пачка курительной бумаги стоит пять пенгё. Но разрушения ужасные, сердце болит, глядя на развалины. Половина нашего дома разворочена бомбой, хозяин барон Эгон Вайтаи, помещик, старший лейтенант запаса, еще этого не знает. Он участвовал в боях в Западной Венгрии, возможно, и не вернется домой. Молодая хозяйка тоже до сих пор не заявлялась, скоро можно будет написать ей, поговаривают, будто через две недели начнет работать почта. Писаная красавица эта Вайтаи, но очень уж ветреная.
Вода, которая сама течет, стоит лишь повернуть кран, вызвала благоговейный восторг у Йолан.
— Как ни говорите, Луйза, здесь, в Буде, мы всегда отстаем. А много у вас жильцов?
Обе дворничихи принялись обсуждать чисто профессиональные вопросы. Луйза рассказала, что дом на улице Надор — старинное здание, когда-то оно было пештской резиденцией баронской семьи, несколько лет назад его перестроили. Во дворе размещены магазины и учреждения, на каждом этаже — четыре двухкомнатные квартиры со всеми удобствами, правда окна выходят во двор, и по одной шикарной шестикомнатной квартире с окнами на улицу; на втором этаже живут зимой сами хозяева — молодые супруги Вайтаи. Левое крыло дома, надворные жилые постройки и по две комнаты больших квартир лежат в развалинах, своды ворот тоже обрушились, завалило овощную лавку, магазин тканей и магазин скобяных товаров. Дом довольно тихий, жильцы солидные, правда платят маловато, а чаевых почти никаких.
Толстушка Йолан рассказала о своих жильцах: сплошь одни превосходительства, высокопоставленные чиновники, знать! Во время блокады они не раз показывали свои зубы, из-за них покоя не знали ее постояльцы-беженцы, но попробовали бы они задеть ее, Йолан Келемен, она бы показала им, где раки зимуют!.. Ее мужа нещадно эксплуатировали. Лайош работал на электромеханическом заводе, так они со всякой мелочью шли к нему, а когда починит: «Спасибо, господин Келемен» — и все. Но Лайош тоже не из тех, кто все безропотно сносил. Прямо говорил, сколько ему причитается. Он не нуждался в чаевых. Лайош сравнительно неплохо зарабатывал на заводе, но за работу будьте любезны платить, не так ли?
Луйза горячо поддакивала. Правда, ей было немного завидно, что у Лайоша Келемена такая хорошая специальность, верный заработок. Ее Лаци — водопроводчик, хороший специалист, но его надо заставлять, чтобы он искал работу; сейчас, правда, жаловаться не приходится, в разрушенных квартирах работы хватает, но постоянный заработок все-таки другое дело.
Йолан махнула рукой: вы что думаете, так всегда было? Лайош почти двадцать лет отработал на электромеханическом, но только недавно стал прилично зарабатывать, а все годы до этого гнул спину за гроши, потому и пришлось подаваться в дворники. Да и выдвинули его по той простой причине, что в военное время мало осталось рабочих.
Пришел с ведрами Фекете. Он поставил ношу на пол, перевел дух и поздоровался с гостями за руку. После минутного молчания Луйза спросила:
— Наверно, господину Келемену надоело носить воду?
Мари заморгала. Йолан тоже смутилась, но тут же нашлась:
— Это Фекете, квартирант. А муж мой где-то в России… надеюсь, когда-нибудь вернется домой.
Вернется, обязательно вернется, поддержала ее Мари, но приятная беседа расстроилась. Луйза заторопилась, стала прощаться, сказала, что как только по мосту откроют движение, они приедут с тележкой за вещами Мари.
— А до той поры, Йоланка, мы очень просим вас присмотреть за тем, что остается, — сказала Луйза. — Вы ведь знаете, как в нынешние времена трудно что-либо приобрести.
— Ладно, ладно, — сказала Йолан, задумчиво глядя перед собой. Затем, словно приняв какое-то решение, она порывисто встала, торопливо вышла вслед за женщинами и закрыла за собой дверь на кухню.
— Да не спешите вы, — сказала она, давая понять, что хочет еще что-то сказать, — никуда не денется ваш мост.
— И то верно, — заколебалась Луйза и остановилась на ступеньках.
На узком дворе двое мужчин разговаривали с какой-то женщиной в брюках, державшей в зубах сигарету. Лица обоих обрамляли курчавые бороды. На одном из мужчин — степенном, уже в годах, тучноватом господине — было новое ворсистое зимнее пальто, на целую четверть разрезанное сбоку. Другого отличала военная выправка, и слова он не произносил, а скорее чеканил. В медово-желтых волосах их собеседницы проступали тусклые белые пятна. Не обращая внимания на появившихся женщин, она глубоко затянулась сигаретой и резким голосом сказала:
— Одна женщина продавала на площади Кристины газеты — называется газета «Сабадшаг», — она привезла их из Пешта, значит, можно переправиться через Дунай. Не сидеть же здесь вечно и ждать неизвестно чего! Опасность миновала, можно без риска высунуть наконец-то свой нос из норы.
Йолан, не очень-то стараясь понизить голос, объяснила Луйзе:
— Не терпится Марцелле Боршоди попасть в Пешт, пойти к парикмахеру, прогуляться по набережной Дуная.
Мужчина с военной выправкой сказал:
— Прошу покорнейше простить, опасность не миновала, а, наоборот, приближается, но с другой стороны. Я тоже читал ту газету и сам не рад.
— Что тебя напугало? — спросил степенный мужчина, на пальто у которого зиял свежий разрез.
Йолан моментально нашла и этому объяснение:
— Разрезал дорогое пальто, надеясь, что не узнают, кто он такой.
— Красная опасность, да будет тебе известно, — ответил скороговоркой первый. — По ту сторону сплачиваются коммунисты, открыто провозглашают себя Венгерской коммунистической партией.
— Этого надо было ожидать, — сказал второй, переступая с ноги на ногу и опираясь при этом на палку. — Следствие проигранной войны…
— Рано еще говорить о проигранной войне. Я из достоверного источника знаю, что в районе Дьёра «армия спасения» одержала решительную победу…
— Да, но зато падение Кёльна ожидается с часу на час…
— Это не меняет дела. Обстановка в данный момент…
Тут в дискуссию вмешалась Йолан Келемен:
— Обстановка в данный момент такова, что немцы улепетывают без оглядки. Да и вы, господин полковник, поступили бы разумно, если бы последовали их примеру, а не то как бы вам худо не пришлось здесь.
Полковник оторопело промямлил:
— Не говорите так громко, милейшая Йолан…
— Я всегда так говорю, голос у меня такой!
Йолан громко засмеялась, взяла Луйзу под руку, и они повернули в сторону квартиры дворника.
— Трусливая свинья! Если так уж ратует за германскую победу, почему же тогда целых два месяца прятался в убежище? Во время облавы напустил в штаны со страху. Все интересовался моими постояльцами, без конца спрашивал, кого я приютила у себя в квартире, не евреи ли они. Только потому и не донес, что у самого рыльце в пушку!
— Господин Фекете вроде бы не похож… — неуверенно произнесла Луйза.
— Он не еврей, — махнула рукой толстушка, усаживаясь на кровать Мари и оглядывая комнату. — Ну, Маришка, у вас, скажу я вам, настоящий погром. А что до Фекете, так он прятался вовсе не из-за трусости, как тот! — И она кивнула в сторону двора. — По профессии он слесарь-инструментальщик, целый год работал на каком-то секретном заводе, потом завод погрузили и вместе с людьми вывезли в Германию. Он не поехал в Германию и спросил у моего мужа, Лайоша, что же ему делать дальше. Лайош посоветовал раздобыть фальшивые документы и укрыться где-нибудь, ведь ждать уже недолго осталось — это было весной сорок четвертого года. Так он и скитался, пока не попал ко мне, даже играл на пианино в одной корчме, он и это умеет. Когда к власти пришли нилашисты, помню, Лайош привел его как-то вечером. С тех пор он и застрял здесь. Еще мальчишка, двадцать один год, но эта Марцелла и ей подобные, — она опять кивнула в сторону двора, где по ее предположению стояла крашеная блондинка в брюках, — языки чешут на наш счет. Что ж, пусть, меня от этого не убудет!
Она громко засмеялась, и эхо ее голоса рикошетом отскакивало от замурованного кирпичами окна. С каким-то беспокойством вглядывалась она в лицо Луйзы, будто желая убедиться, поверила ей эта женщина или нет. Луйза усердно кивала: конечно, у него еще совсем детское лицо скрыто под бородой, наверно, славный парнишка, помогает по дому. Правда, правда, подтвердила Йолан и, облегченно вздохнув, отвела глаза.
— Ну, ступайте, — сказала она и направилась к выходу.
У Мари потеплело на сердце. Вот ведь, даже Йолан прониклась уважением к ее Луйзе. До сих пор она никакого внимания не обращала на сплетни, ни перед кем не считала нужным оправдываться, и только Луйзе все объяснила. Какая все же она милая и сердечная, эта толстушка Йолан! В глазах Мари, когда она подняла их на Луйзу, блеснули слезы от переполнивших ее нежных чувств.
Луйза подхватила в одну руку узел с постельным бельем, в другую — фибровый чемодан, и они двинулись в путь. Мари с корзинкой шла следом за сестрой. У ворот стояли бородатый мужчина в разрезанном пальто и блондинка в брюках. Луйза даже не взглянула на них, прошла мимо, но мужчина остановил Мари.
— Неужто в Пешт, Маришка?
— Да, в Пешт… сестра пришла за мной…
— На лодке?
— На лодке… или по мосту…
— Только их там и не хватает, — бросила женщина в брюках.
Мари услышала реплику, лицо у нее вспыхнуло, ей хотелось ответить как-нибудь колюче, едко, но тут ее позвала Луйза, и она поспешила за ней. Они шли вниз по улице, и всем существом Мари овладело волнение, словно впереди ее ждало что-то неведомо-прекрасное.
3
Создавалось такое впечатление, будто по проспекту Кристины непрерывным потоком движется разбитая, оборванная и одичавшая армия — бездомные жители Буды. Немцы, чтобы выиграть несколько дней, взорвали дунайские мосты, в результате чего обе части города стали почти недосягаемыми друг для друга. С момента освобождения Буды советские саперы работали день и ночь, восстанавливая меньше всего пострадавший мост Франца-Иосифа, и в конце февраля в Буде распространился слух, что в некоторые дни на один час открывают движение по мосту для гражданского населения. С тех пор непрерывно в сторону поднимающегося из руин Пешта течет людской поток.
По мостовой в три-четыре ряда движутся подводы и тележки, согнувшиеся под тяжестью рюкзаков и узлов мужчины и женщины, тачки, детские коляски. Подводы ползут еле-еле, где-то образовалась пробка, передние время от времени останавливаются, их подгоняют криками, начинается толкотня, ругань; шествие топчется минут двадцать на месте. Кому-то удается пробиться вперед, выяснить причину затора. Вернувшись, он сообщает: огромная воронка против особняка Бетлена… рухнул дом, завалило мостовую… На площади Святого Яноша, возле шестиэтажного дома, все замедляют шаг, запрокидывают головы. Под самой крышей врезался в стену немецкий истребитель, остатки самолета напоминают большую птицу, широко распластавшую крылья, стремящуюся вырваться из силков. Возле дома стоит грузовик, его пассажиры — болгарские солдаты — тоже глазеют на врезавшийся в стену самолет.
Колонна достигла моста Эржебет.
— Что за варварство! — сказал кто-то позади Мари, глядя на обломки моста.
В ответ послышался бесстрастный женский голос:
— Видимо, в этом была необходимость.
Мари еще не видела искореженного моста; она остановилась и бросила взгляд на стоявших рядом с ней двух советских солдат, тоже глядевших на мост. Один из них, молодой светловолосый крепыш, сказал:
— Что натворила война, а? Узнают теперь, как воевать! — Голос у солдата был суровый, взгляд серьезный, чуть осуждающий.
Мари вздрогнула и поспешила за сестрой.
У подножия горы Геллерт нескончаемой вереницей движется беспорядочная толпа. Передние подводы и люди опять останавливаются, задние напирают на них, крики, тревожные вопросы. Каких только версий и домыслов не услышишь здесь: никого не пускают, мост закрыт, венгерские и советские солдаты перекрыли дорогу, полицейские выставили кордон, всех поворачивают обратно… Многие в ожидании располагаются на каменном парапете набережной. Так повторяется несколько раз в течение дня. И вдруг объявляют: движение по мосту будет открыто на один час. У кого хватит терпения ждать, ночевать на подступах к мосту, тот когда-нибудь переберется на другой берег.
— Говорят, с удостоверением можно пройти свободно.
— С каким удостоверением?
— А с таким, что выдают в советской комендатуре.
— Кому, как получить его?
Сплошные вопросы, расспросы… тут и робкие, растерявшиеся люди, и те, кто все знает наперед, и трусы, и горлопаны, и шутники. Вот один громко возвещает:
— Членов нилашистской партии на мост не пускают!
Луйза кивнула сестре: мол, пошли дальше. Они выбрались на тротуар, здесь толпа быстрее двигалась в сторону моста Франца-Иосифа. Площадь перед мостом кишмя кишела людьми, стоял невообразимый гомон, то и дело раздавались недоуменные, иногда визгливые возгласы. Метрах в двадцати от въезда на мост плотными рядами стояли полицейские в гражданском и форменных шапках, с винтовками за плечами. Два полицейских офицера энергично отталкивали напиравших, которые протягивали всевозможные документы, настойчиво или просительным тоном что-то объясняли. Один из офицеров кричал во все горло:
— Сегодня никого не пропустим! Прошу разойтись!
Никто не двинулся с места. Подводы и тачки заполнили мостовую, словно вся округа отправилась на большую ярмарку распродажи подержанных вещей. Кое-кто спустился на берег Дуная и, вглядываясь вдаль, ждал, не появится ли хоть какая-нибудь лодка. Люди давали друг другу советы, куда лучше податься — в сторону Обуды или Ладьманьоша, перетаскивали свои узлы с одного места на другое, некоторые решили идти дальше, теперь уже по берегу. Небо еще было голубое, но тень от склона горы медленно наползала на мостовую. Дунай словно вздулся и, пенясь, катил свои темные воды, зажатые в каменное русло. Вдали, в конце набережной, были уложены один на другой разбухшие трупы лошадей, и на реке покачивались на волнах какие-то коричневые бесформенные тела. Проплывая под мостом, они наталкивались на его опоры, громоздились друг на друга; проходившие мимо не обращали внимания на несчастные жертвы — подобное зрелище уже стало привычным. На противоположной стороне площади превращенные в руины дома, некогда с таким старанием запираемые на замки квартиры осуждающе выставили напоказ свои раны: обрушившийся потолок; висевшую, как казалось издали, на тоненьком волоске люстру; готовый низвергнуться шкаф с распахнутыми дверцами; единственную картину на голой стене; застрявший в расщелине дома открытый рояль. Гостиница «Геллерт» зияла выбитыми окнами и пробитыми стенами.
На противоположной стороне площади тоже скопились подводы: там сосредоточились жители Ладьманьоша, окрестностей проспекта Миклоша Хорти. Веренице подвод не видно было конца, словно все обитатели Буды пустились в это отчаянное путешествие. В районе моста сновали солдаты и полицейские, передавая из уст в уста вновь полученные распоряжения. Они оттеснили напиравших, но кое-кому все же посчастливилось проскользнуть на мост и перебраться в Пешт. Пожилой мужчина в бриджах протиснулся вперед; одной рукой он поддерживал женщину, другой тащил за руку подростка в гимназической фуражке. Они не спеша приближались к кордону; одетые в разношерстную форму полицейские уже собрались было вернуть их обратно, как вдруг к мужчине в бриджах подскочил офицер и вытянулся по стойке «смирно».
— Мое почтение, господин полковник!
— Здравствуйте, — коротко ответил тот и с горечью и иронией в голосе добавил: — Мне нужно пройти с семьей на ту сторону, если позволите.
Офицер поклонился, метнулся туда-сюда; затем он с кем-то спорил, кого-то убеждал, наконец вернулся и широким жестом пригласил полковника следовать на мост.
Везет же людям! Идет по мосту, вместе с семьей, не торопясь, словно вышел прогуляться после обеда. Мари с затаенным испугом смотрит на сестру, ее страшат последствия того, что сейчас произойдет.
Кровь ударила в лицо Луйзы. Вся побагровев, она звонким голосом крикнула:
— Почему пропустили полковника?! Нам тоже нужно туда. Что за свинство делать исключения! А вы чего терпите? — И она повернулась к толпе: — Кто вы — бессловесные бараны или настоящие мужчины?
— Луйза, дорогая, — зашептала Мари.
— Оставь меня! Неужели вам не стыдно? — с гневом набросилась она на стоявших рядом. — Плевать мне, что он полковник. Раз одного пустили, значит, можно идти всем.
— Перестаньте подбивать народ, — предостерег ее кто-то. — Силой мы ничего не добьемся.
Постепенно все, взволнованно переговариваясь, отошли от Луйзы к середине мостовой: обе женщины остались на тротуаре в одиночестве. Луйза молчала, но лицо у нее чуть-чуть побледнело. Было заметно, что она терзается и, как всегда в таких случаях, казнит себя за то, что дала волю своим чувствам. Мари жалела и любила ее еще больше в такие минуты, у нее щемило сердце, она готова была испепелить каждого, кто косо посмотрит на Луйзу! Ей хотелось, чтобы Луйза взяла ее за руку — такой маленькой она казалась себе рядом с рослой сестрой, — но знала, что та этого не сделает, и потому продолжала стоять, опустив голову. Было уже половина четвертого, видимо сегодня и впрямь движение по мосту не откроют. Большая часть людей сидела на узлах и старых чемоданах, дети рассыпались по набережной, матерям надоело окликать их, заставлять, чтобы они сидели рядом; люди уже привыкли к новому месту, подружились с сидящими рядом, рассказывали друг другу бесконечные истории военного времени. С наступлением сумерек они напоминали скопище паломников, пришедших поклониться святым местам. Свою мольбу и молитвы они обращали в сторону моста, но он оставался безучастным и немым, точь-в-точь как каменное изваяние какого-нибудь божества.
Становилось прохладно, лениво начал кружиться сырой снег, а с реки подул холодный резкий ветер.
— Я не хочу здесь ночевать, — сказала Луйза, когда они остановились у подножия горы.
Мари промолчала, по всему ее телу разлилась усталость. Значит, придется вернуться. Опять одна, бог знает, сколько еще ночей в темной комнате. Но ведь Луйза лучше знает, что надо делать! Мари стояла, безучастная ко всему, изредка садилась на узел, снова вставала, продрогнув, плотнее прижимала к шее кошачий воротник пальто. Когда-то оно было элегантным, с модным и нарядным воротником, она купила его почти новым у госпожи Кауфман с проспекта Иштвана за двадцать пять пенгё. Неужто и в самом деле с этой славной женщиной и ее мужем случилось несчастье? Как только попаду в Пешт, решила она, обязательно навещу Кауфманов, может быть, и работа найдется у них. Чудесная прогулка от улицы Надор до проспекта Иштвана, к тому же надо приниматься за какое-нибудь дело, пока Винце…
— Луйза! — Она хотела удержать ее за руку, от испуга даже затаила дыхание. До чего же она отчаянная, эта Луйза!
Покуривая, к ним молча приближались два советских солдата. Луйза подошла к ним и сказала по-венгерски:
— Проведите нас через мост.
Один солдат не ответил, прошел мимо, другой в нерешительности остановился, пожал плечами. А Луйза схватила корзину, узел и взяла солдата под руку.
— Постой! — окликнула она другого и подвела к нему Мари.
Возможно, ее суровое лицо, усталый взгляд напомнили им о родных и близких… Оба солдата молча шли под руку с женщинами. Тот, что был помоложе, приветливо улыбаясь, взял у Луйзы узел, и они зашагали по мосту.
Мари шла за ними, сердце ее бешено колотилось. Только бы не обернуться назад, еще несколько шагов, несколько секунд! Они шли по украшенному флагами мосту, всюду портреты, транспаранты, гирлянды цветов — как бы все это было замечательно, если бы не стучало так бешено сердце. «Слава воинам Второго украинского фронта!», «Слава воинам-освободителям!» — читала она и краем глаза посмотрела на идущего бок о бок с ней молодого солдата. Он тоже воин-освободитель, и второй тоже, и тем не менее так вежлив, несет Луйзин узел…
Мари то слегка прикасалась к руке солдата, то судорожно хваталась за нее, но тот делал вид, что ничего не замечает. Луйза, иногда сбиваясь с шага, быстро выравнивала его и вновь шагала в ногу со своим спутником. Они шли плечом к плечу, разделив ношу, шли так, как идут после работы домой муж и жена или мать и сын. И даже беседовали.
— Ты из бедняков? — спросил солдат и испытующе посмотрел в глаза Луйзе.
— Из бедняков, — кивнула Луйза. Некоторое время она подыскивала слова, которые бы помогли им объясниться, рассказать о себе, о своей жизни, наконец коротко сказала: — Пролетарка.
Солдат понимающе закивал. Под ногами у них гулко поскрипывали недавно уложенные доски. Внезапно шаги зазвучали глуше, не так, как только что, когда шли над Дунаем, и вскоре они уже стояли на Таможенной площади.
— Спасибо, — сказала Луйза. Это русское слово она знала и раньше, но забыла и только сейчас вспомнила.
— Пожалуйста. — Солдат помахал рукой и присоединился к своему другу. Проводив взглядом солдат, свернувших к берегу Дуная, Луйза подхватила на руку узел, пересекла площадь и повернула к улице Ваци. Мари шла рядом, чуть не плача от радости. Ноги у нее были словно налиты свинцом, голова опущена — по сторонам она не смотрела, хотя с нетерпением ждала той минуты, когда вновь увидит Пешт. Переулками они вышли на площадь Йожефа. В полумраке сгоревшие дома являли собой жуткое зрелище, особенно в эту весеннюю стужу. В одной из подворотен Мари услышала чей-то голос:
— Не хотите ли отведать свежих пирожных с кремом?
Эти слова произнесла женщина, стоявшая в глубине подворотни с подносом пирожных. Мари замедлила шаг, оглянулась и как-то сразу оживилась. Что бы там ни говорили, а Пешт все-таки совсем другое дело, здесь продают даже пирожные с кремом! Она осмотрелась, и в глазах ее засветилась радость — в витринах магазинов, на прилавках разложены были товары: нитки, пуговицы, мыло, сигареты.
— Ну, скоро будем дома.
От этих слов у Мари захватило дух. Она просто шла, смотрела по сторонам, совсем забыв, что скоро они придут домой, на улицу Надор. Сколько раз приходилось проделывать ей этот путь, возвращаясь из прачечной на улице Рожа; тогда тоже, озябшая, голодная, она спешила к Луйзе как к себе домой. В этой стороне было не так много разрушений, но дом Луйзы, вернее дом барона Вайтаи, сильно пострадал: от него словно отрезали половину. Оставшаяся же часть обгорела, потрескалась, своды ворот обрушились. До квартиры дворника пришлось пробираться по грудам щебня. На дверь Лаци приладил что-то вроде велосипедного звонка. Стоило Луйзе дернуть за шнур — не во сне ли она, Мари, — тут же раздался голос Лаци:
— Наконец-то пришли! — Он привстал на носки, обнял жену, прижал так, что у той кости хрустнули, громко чмокнул в обе щеки. Обрадовался и Мари. Пока женщины распаковывали вещи, он, не умолкая, болтал:
— Я собрался было идти на берег, чтобы встретить вас, но вдруг подумал, что мы можем разминуться и вы не застанете меня дома! А главное, я не знал, откуда вы появитесь: с моста или с берега и в каком месте. Решил так: если к вечеру ты не вернешься, разыщу где-нибудь лодку, переправлюсь на ту сторону и через какой-нибудь час приду тебе на выручку. Только подумал это, как вдруг звонок.
Лаци — слесарь-водопроводчик Ласло Ковач — одет в темно-синий комбинезон, брюки сзади висят, пиджак весь засаленный; свои слова он сопровождает выразительными жестами, словно выступает перед многочисленной публикой. Степенная Луйза видит в этом свою прелесть. Она не удивляется тому, что муж до сих пор не поинтересовался, как она добралась до Буды, как нашла Мари и каким образом вернулась обратно, а лишь уверяет, что он «даже ночью пошел бы» за ней, что ему это «раз плюнуть», поскольку он хорошо умеет плавать. Тем не менее он, дескать, очень рад, что они пришли, «без женщины в доме пусто, а тут сразу две, как же не радоваться!» Поток его слов нескончаем.
Мари выложила постельное белье, осмотрелась. Дворницкая примыкает к сводчатым воротам: кухня и комната, обе большие, с зарешеченными окнами на улицу. Кухня — настоящий склад: тут и старые «буржуйки», и инструменты, и разбитые раковины, возле стены унитаз, бидоны из-под керосина, бутылки, два бочонка; у окна длинный стол, на нем свалены в кучу ржавые инструменты, в одном углу пенек с всаженным в него топором, на полу поленья, строганые и нестроганые доски; между дверью в комнату и окном небольшая плита, труба от нее выведена через окно во двор. Лаци рассказывал, как он провел день: сварил картошки, нарубил дров, потом подумал, не напечь ли Луйзе оладьев. Возни с ними немного, а с дороги, что ни говори, человек здорово проголодается. Мари заглянула в комнату. Там все было по-прежнему: у внутренней стены, напротив окна, рядом две кровати темного цвета, накрытые зеленым репсовым покрывалом, над ними большая икона богоматери; возле кроватей стол, на нем такая же репсовая скатерть, три стула, четвертый, со сломанной ножкой, приставлен к стене; перед окном столик, кресло; по обе стороны от двери два шкафа — один платяной, другой для белья. К счастью, хоть у Луйзы шкафы уцелели и ей не нанесен такой серьезный урон, как им, Мари и Винце, лишившимся своего гардероба. В одном углу треножник, на нем яркая салфетка и в огромной стеклянной вазе маки, как живые! Их оставил Луйзе много лет назад один жилец. Полдома снесено бомбой, а маки и ваза уцелели! Рядом с треножником коричневый сундук, накрытый дорожкой, в нем Луйза держит грязное белье.
— У вас и окно не замуровано? — всплеснула руками изумленная Мари.
— Конечно! Котелок у меня пока еще варит. — И Лаци похлопал себя по лбу. — Наружные рамы я отнес в подвал, думаю, обойдемся с одними внутренними, а случись что — поставлю. Во всем доме только у меня и уцелели. И квартира тоже… у других то простенок вышибло, то потолок протекает.
— Где положим Мари? — спросила Луйза.
— Решай сама. Ну, вы тут устраивайтесь, а я еще малость поработаю.
Он вышел на кухню, долго возился с зажигалкой, наконец прикурил сигарету, захлопнул за собой дверь, и голос его уже доносился снаружи:
— Вернулась моя жена, со свояченицей, привела ее из Буды.
— Хорошее дело, господин Ковач! Как там живут, в Буде? — поинтересовалась какая-то женщина.
— Известно как, на ладан дышат, бедняги…
Мари прикрыла рот рукой и тихонько засмеялась, Луйза покачала головой. Ох и болтун же этот Лаци! Теперь пойдет всему дому рассказывать «последние новости» о Буде, тогда как его самого положение там совершенно не интересует.
Сестры выложили вещи из корзины и фибрового чемодана, Луйза застелила свою кровать принесенным постельным бельем, на ней будут спать Мари и она, а Лаци ляжет на своей.
— Спеку ему оладьев, — сказала Луйза, — а ты ложись.
— Нет, я помогу.
— Полно, сама управлюсь. Чего тут помогать: немного муки, соли, соды — и все дела. Теперь у меня и подсолнечное масло есть, через десять минут будут готовы.
Она закрыла за собой дверь, и Мари на мгновение охватил страх. Она осталась одна, за окном темно и… нет, нет, здесь светло: на столе горит керосиновая лампа, из кухни доносится плеск воды.
Мари выбежала и восторженно воскликнула:
— И в самом деле вода течет из крана! Ой, как хочется пить, где стакан?
Луйза взбивала ложкой тесто, на сковороде шипело масло, в кухне было тепло и светло. Мари опустилась на стоявшую в углу табуретку, скрестила на груди руки и притихла. Вокруг нее были мир, покой и приятные запахи; Луйза пекла оладьи и словно не замечала, что она сидит рядом, но потом вдруг вспылила:
— Да перестань ты реветь. Ступай-ка лучше спать, а завтра решим, что делать с тобой.
— Ладно. — Мари встала и покорно направилась в комнату.
— Оладьи захвати.
Мари уселась на кровать и принялась есть оладьи; откуда-то снизу доносился приглушенный голос:
— Ни минуты не стал бы мешкать. Хоть у черта в пекле разыскал бы лодку, усадил бы в нее женщин — и в путь.
И слезы опять сами собой полились из глаз Мари.
4
Нужно было приноравливаться к пештской жизни. На следующий день — пятого марта — Мари проснулась отдохнувшая, осмотрелась и сразу повеселела. В окнах — стекла, на дворе — утро; правда, оно сегодня сероватое, но все равно ласкает глаз; из кухни-мастерской доносится яростный стук молотка, шорох шагов. Она надела платье и, преисполненная радужных надежд, что наступающий день сулит ей много нежданных радостей, вышла на кухню.
Луйза стояла у плиты, пекла оладьи, словно не переставала делать это со вчерашнего вечера. Лаци с измазанными в глине руками сидел на корточках перед железной печуркой. Лицо у него было испачкано сажей, на носу торчали очки, штаны сзади свисали чуть ли не до самого пола.
— Вы ешьте, Луйза, мне, видишь, некогда, — сказал он и с размаху шлепнул горсть мокрой глины на стенку печки.
Они поели оладьев, запивая их ячменным кофе, затем, разговаривая, принялись за уборку.
— Как видишь, Мари, мы не голодаем, — сказала Луйза. — У Лаци работы хоть отбавляй. В Пеште жизнь налаживается, возобновляется торговля, обнаружили тайные склады товаров, которые извлекли на свет божий, вовсю процветает товарообмен, деньги не в почете. Кое-где открылись лавчонки; иные торгуют, невзирая на разбитые витрины, а то и выставляют стулья, столы прямо на улицу. Иные же накладут в бельевую корзину булок и торгуют ими, а знатные дамы продают пирожные на подносах. На проспекте, особенно возле одного кафе на площади Октогон — забыла, как оно называется, — многолюдно, как в праздник, в день святого Иштвана. Там черный рынок, полно спекулянтов; больше всего ценится мука, ее меняют на золотые кольца, цепочки. На площади Телеки тоже, говорят, огромный базар, настоящая толкучка, торгуют даже ворованными вещами. В общем, жизнь возрождается, и трибуналам работы хватает, — с иронией произнесла Луйза. — Правительство тоже есть, правда пока оно в Дебрецене. На площади Октогон повесили военных преступников. — Луйза посмотрела на Мари, желая проверить, какое впечатление произвели ее слова, и продолжала: — Население посылают на общественные работы, расчищать развалины, их везде полно, но видела бы ты, что было шесть недель назад. А еще через месяц-полтора начнет ходить шестой трамвай. У больницы Рокуша уже открыто движение в сторону Кишпешта, ходит там допотопный вагончик. Люди, неделями прятавшиеся в убежищах, готовы теперь круглые сутки проводить на улице. Все куда-то спешат, о чем-то хлопочут, выходят из дому с пакетами, а возвращаются с узлами, с полными рюкзаками или вязанками дров. Я и сама хожу на расчистку развалин: под щебнем много попадается стропил, досок. Лаци распиливает их, рубит, так и отапливаем комнату, топим плиту.
— Вот это да! — воскликнула Мари.
— Конечно, есть люди, которые приспосабливаются к любой обстановке, — продолжала Луйза. — Вот хотя бы Дюрка Пинтер с третьего этажа. Прет во двор такие бревна, кажется, того и гляди надорвется, но он здоровяк, служил в рабочей роте, потом бежал и пришел в Пешт вместе с русскими. Одним словом, он чуть свет отправляется в путь с тележкой — кстати, не забудь напомнить мне, когда откроют движение по мосту, одолжить ее у Дюрки и привезти твои вещи, — грузит на нее бревна и тащит во двор. У него есть пила, топор, работает он как вол. Пилит вдвоем с матерью; со смеху умрешь смотреть на них: мать дергает пилу из стороны в сторону, никак не может приноровиться, а сын злится, кричит на нее. Затем топором расколет чурбаки, уложит дрова на тележку и везет продавать. Он имеет уже постоянных клиентов; привозит муку, масло, отцу выменял такое зимнее пальто, что залюбуешься. Видишь ли, отец Дюрки Дёрдь Пинтер, еврей, отказался принять крещение; когда об этом узнал начальник ПВО, ему пришлось поселиться в соседнем доме под желтой звездой. Через некоторое время его жена-христианка помогла ему бежать, и он с фальшивыми документами скрывался где-то, а она переехала к своей матери. Можешь представить, что это за жизнь, когда семья разбросана по всему свету. Дюрка, как я уже говорила, служил в рабочей роте, почти четыре месяца добирался домой, следом за русскими. Беднягу господина Пинтера в тот вечер — было это четырнадцатого января — я нашла в подворотне. Я, кажется, шла из убежища готовить ужин, а он стоял лицом к стене, но я все равно узнала его, по спине. Зову его тихонько: «Господин Пинтер!»
— Боже правый! — ужаснулась Мари.
— Жутко было смотреть на него! — И Луйза с силой ударила ладонью по подушке. — Худой, обросший, веки красные. И невольно я подумала: какой же он был всегда веселый! В нашем дворе у него был магазин тканей, его тоже разбомбило. Говорю ему: «Господин Пинтер, как вы очутились здесь?» — «Можно зайти к вам на минутку, госпожа Ковач?» — спрашивает он тихо и робко. «Пожалуйста, пожалуйста», — говорю я и веду его в комнату. Он рассказал, что там, где живет сейчас под чужим именем, полно нилашистов, солдат, немцев, — он квартировал где-то на проспекте Ракоци, возле больницы Рокуша. Даже в убежище ни разу не спускался, притаился в своей комнатушке. Однажды обвалилась стена смежной комнаты, и он сидел, как в паноптикуме, чуть не замерз. Пришел к нему старший по дому, стал кричать: «Спускайтесь в подвал, нечего оригинальничать, а может, у вас, милостивый государь, есть веские причины, чтобы скрываться?» Он, конечно, спустился, но выносить постоянное присутствие нилашистов было выше его сил. «Нет, — говорит он, — госпожа Ковач, чувствую, что больше не вынесу. Хуже, думаю, не будет, вернусь домой. Если в квартире никого нет, поселюсь один, все равно умирать голодной смертью, так лучше уж дома».
Мари вытрясла в окно половик, посмотрела на третий этаж.
— Где они живут? — спросила она.
Луйза подошла к ней, показала на веранду третьего этажа: вон там, первая дверь от лестничной клетки.
— Что же с ним произошло дальше?
— Квартира оказалась занятой. Как только они ушли, поселился там какой-то старший лейтенант. Он редко бывал дома, но приходил обычно неожиданно, на одну-две ночи. Спрашиваю я у господина Пинтера: «Скажите, пожалуйста, долго еще будет продолжаться так?» — «День-два, в худшем случае неделю, ведь русские уже в Пеште», — отвечает он. Что мне оставалось делать? Поживите, говорю, у нас, только не показывайтесь на глаза никому, как-нибудь перебьемся, если и в самом деле осталось несколько дней. Да, это были страшные дни, до сих пор мурашки пробегают по спине, как вспомню. Как-то раз старший лейтенант открыл дверь к нам: «Госпожа Ковач, ключ!» А за дверью стоял господин Пинтер. Стоило старшему лейтенанту сделать один шаг, и господин Пинтер попался бы, как кур во щи. Но старшему лейтенанту было плевать на то, что выстывала кухня, он нетерпеливо топтался на пороге, пока я не подала ему ключ. Больше мы его не видели. Через четыре дня, восемнадцатого января вечером, господин Пинтер перешел в свою квартиру. Осмотрелся, стал наводить порядок, вдруг — стук в дверь. От страха, как рассказывал потом господин Пинтер, он чуть богу душу не отдал, думал, что вернулся старший лейтенант — в ту пору люди еще всего боялись, — а на пороге стоял его сын Дюрка, загорелый, краснощекий, возмужавший, и ко всему прочему из его вещмешка выглядывал здоровенный каравай хлеба, что твой жернов. Я не в тебя пошла, да и то, ей-богу, прослезилась. На следующий день появилась и хозяйка… Да, я ведь говорила о том, что мы живем сносно, не голодаем, у Лаци работы хватает. А началось все с того, что как-то он заявился домой с печкой, принес ее на себе. Валялась, говорит, на площади Эржебет, возле киоска. Починю, мол, пригодится. И принялся за работу. А ты ведь знаешь, если уж он взялся за что-нибудь, то хоть всю ночь просидит за работой, а сделает. Отремонтировал печку, дрова горят в ней, как в пекле, только потрескивают. В полдень стучится к нам господин Лацкович со второго этажа, в руках у него ключ от входной двери. «Не запирает, — говорит, — не почините ли, господин Ковач?» — «А что я буду иметь за это, господин Лацкович?» — спрашивает Лаци. Начинают торговаться, и тут Лацкович увидел печку и говорит: «Какая у вас замечательная печка, господин Ковач, вот бы мне такую. Жене готовить не на чем, есть у нас спиртовка, да вот беда — спирт кончился. Не продадите ли?» Короче говоря, он дал за нее десять килограммов муки. Видела бы ты Лаци, он чуть не прыгал от радости, что так выгодно продал, и тут же опять в путь. Не беспокойся, говорит, Луйза, я принесу тебе другую печку.
Луйза кивнула в сторону кухни, лицо у нее сияло. Мари слушала сестру буквально разинув рот.
— Натаскал он со свалок столько помятых, искореженных печек, что даже похудел. Сколько он их сменял на подсолнечное масло, мак, орехи, картошку и сама не упомню, вот только с мукой перебои. Теперь обращаются насчет водопровода — то испортился кран, то замерзли и лопнули трубы, а еще чаще приходится заменять или раковину, или унитаз, да мало ли что. Вот так и живем, и, по-моему, неплохо.
— Какой же он молодец, твой Лаци. — Мари засмеялась, прикрывая рот рукой. — Вот уж поистине мастер на все руки.
— Он всегда был хорошим работником, просто сейчас возможностей стало больше, — сказала Луйза.
Из кухни донесся голос Лаци:
— Луйза, я схожу ненадолго, дельце у меня есть.
По каменным плитам двора прогромыхала тележка, груженная бревнами. Мари уже знала, что это возвращается со своей добычей Дюрка Пинтер. У нее на душе стало как-то теплее от сознания того, что она начинает входить в жизнь дома. Она и раньше часто бывала здесь, но редко встречалась с жильцами: все прятались за закрытыми дверями своих квартир. И казалось, что роль Луйзы стала теперь намного значительнее. Раньше она была просто дворничихой, одной из бесчисленных дворничих улицы Надор, V района города. Нынешнее ее положение в корне изменилось. Взять хотя бы семью Пинтеров. В их глазах Луйза как-то сразу выросла, стала госпожой Ковач. Во всяком случае, так казалось Мари.
Во дворе Дюрка кричал в сторону угловой квартиры на третьем этаже:
— Мама! — Затем снова нетерпеливо, протяжно: — Ма-ма!
С шумом распахнулась дверь, на веранде появилась лохматая женщина в халате до пят.
— Иду, переоденусь только, — ответила госпожа Пинтер сыну.
— Побыстрее! — крикнул тот нетерпеливо.
Дюрка сбросил бревна. Спустилась его мать, в старом комбинезоне, как у Лаци, с повязанной головой. Пересекая двор, споткнулась о камень, взвизгнула от боли, запрыгала на одной ноге; даже не верилось, что тот высокий парень ее сын. К ним подошел дворник, господин Ковач; поглядев, как они водят пилой, давал им советы тоном знатока:
— Не надо сильно нажимать, сударыня. Глядите, как легко водит Дюрка.
Женщина засмеялась.
— Если вы, господин Ковач, такой специалист, то я охотно уступлю вам свое место.
Лаци махнул рукой:
— Вы думаете, мне делать нечего? По уши увяз в работе. Жена вернулась вчера из Буды, привела свояченицу, а я, к вашему сведению, и десятью словами не успел обменяться с ними.
— Я даже не заметила, что вашей жены не было дома, — сказала запыхавшаяся госпожа Пинтер. — И долго была она в Буде?
— Один день, но и этого больше чем достаточно. Там такое творится…
— Не дергай, мама! — закричал Дюрка.
Мать тяжело перевела дыхание, взяла ручку пилы в левую руку.
— Ты сам дергаешь… Ну, как там в Буде?
Дворник продолжал стоять, рассказывая о положении в Буде и дополняя свою речь выразительными жестами, даже тогда, когда молодой Пинтер колол дрова. Голос его то взмывал высоко, то понижался до трагической глубины, он поворачивался на каблуках то кругом, то вполоборота, его свисавшие сзади штаны болтались на худых бедрах, как на вешалке, на носу подпрыгивали очки. Госпожа Пинтер зачарованно слушала. Дюрка прогрохотал тележкой по камням, сотрясая обветшавший дом; на втором этаже открылась дверь, и полная женщина перегнулась через перила.
— Разбудили в такую рань! — упрекнула она.
— Ничего себе рань! — воскликнул дворник и вознес руку к небу. — Скоро полдень, сударыня. — И, повернувшись к госпоже Пинтер, указал ей на стоявшую в дверях кухни Мари: — Моя свояченица.
Мари уже собралась было уходить, когда госпожа Пинтер, остановившись на первой ступеньке лестницы, улыбаясь и кивая головой, поздоровалась с ней:
— Здравствуйте, здравствуйте, дорогая.
— Здравствуйте, — сказала Мари и тоже улыбнулась женщине.
Дюрка замедлил шаг и, засмотревшись на дверь, чуть не задел тележкой мать, переминавшуюся с ноги на ногу на нижней ступеньке.
— Ой! — вырвалось одновременно у обеих женщин, и все рассмеялись.
Госпожа Пинтер пошла к себе наверх, а дворник, не успевший закончить начатый рассказ, последовал за ней, и Мари уловила сначала голос женщины: «Она очень мила!», потом голос дворника: «Согласен с вами», и два комбинезона скрылись за поворотом лестницы.
У Дюрки Пинтера такие же круглые карие наивные глаза, как у церковного служки в Пецеле. Звали его Мишкой, он был шваб, ничем не примечательный юнец, но, когда он неторопливо священнодействовал вокруг алтаря, преклонял колена, опустив голову и молитвенно сложив руки, Мари казались красивыми его прищуренные карие глаза, и она даже готова была по-настоящему влюбиться в него. Они каждый день встречались в деревне. Мишка шлепал босиком по грязи — испачканные штаны едва прикрывали его колени, в таких случаях Мари отворачивалась: она любила Мишку только в белом с красным, отделанном вышивкой одеянии. В ту пору ей было семь лет, она прилежно посещала заутрени, за что сестра Кати дразнила ее монашкой. Если бы она знала, какие далеко не религиозные чувства неудержимо влекут ее сестренку на молитву, наверняка всыпала бы ей. Странно, у Винце тоже красивые карие глаза, и, вообще, стоит ей только предаться воспоминаниям о своей девической поре, как воображение рисует ей много карих мужских глаз в Пецеле и Пеште. Но хватит, подобным недостойным мыслям нужно положить конец, и Мари ушла на кухню. А тут Луйза, как нарочно, заговорила о Пинтерах:
— Славная женщина, старательная, работящая, но безалаберная. Кастрюли, чашки так и валятся у нее из рук. Бывало, услышу крик, уже знаю: опять разбила что-то. Но зато если нужно скроить или сшить что-нибудь, тут ей нет равных. Сын пошел в нее, не в отца.
— А какой у него отец?
— Совсем другой.
В рано наступивших сумерках сидели они, греясь у плиты, и обсуждали дальнейшую судьбу Мари. Луйза твердо решила: в будайскую квартиру Мари не вернется, у нее кровь стыла в жилах при одной мысли о той дыре. Бездомный цыган и тот не изъявил бы особой охоты жить там. К тому же Буда — это богом забытое место: нет ни воды, ни света, а в Пеште к весне будет электричество.
— Да какое там к весне! — вмешался в разговор Лаци. — Как только наладят транспорт, за светом дело не станет. Главное уголь. Ты, Луйза, и представления не имеешь, с каким размахом ведется у нас работа! Конечно, вы, женщины, видите одни разрушения, а я вижу кое-что еще.
— Я тоже вижу, но Буда — это не Пешт. Пройдут годы, а все останется по-прежнему, — сказала Луйза. Мари попыталась возразить, но Луйза резко оборвала сестру: — Не пущу, и все тут. Я не могу допустить, чтоб ты мучилась там одна. Не переправляться же мне без конца за тобой через Дунай! — Мари прыснула со смеху, снова вспомнив детство и барахтающуюся в воде Луйзу, когда они в Пецеле учились плавать. — Жить у нас можешь хоть до скончания века, но подыскать какую-то комнату надо, так как не сегодня-завтра может вернуться твой муж, война скоро кончится и в Задунайском крае, там тоже распустят солдат по домам. Жаль только мебель, надо бы ее перевезти. Обязательно подыщем тебе квартиру, а до тех пор сиди и не рыпайся, меня ты ничуть не обременяешь.
Мари согласно кивала, Лаци тоже громко поддакивал жене, сказал в том духе, как это можно было от него ожидать: там где два человека сыты, третий с голоду не умрет. В тесноте, да не в обиде… все это хорошо, но где будет спать свояченица? Потому что втроем на двух кроватях — так не может долго продолжаться, и он молодцевато приосанился, сверкнув очками на жену. Мари смутилась. Действительно, какая же она глупая, ей и в голову не пришло, что Луйза и Лаци… и особенно Луйза — женщина, что называется, в самом соку. Мари впервые подумала о том, что и у Луйзы есть личная жизнь.
Действительно, насколько она помнит, о личной жизни всегда говорила только она, а Луйза, добрая душа, молчала и слушала. Как-то раз сидели они вдвоем на кухне — зять точил лясы на одном из этажей, — и Мари шепотом рассказала: возле прачечной, на улице Рожа, в бакалейной лавке две недели назад появился новый приказчик. Когда закрывали прачечную, он вышел из магазина в белом халате, поздоровался и спрашивает у неё: «Красавица, не зайдете ли что-нибудь купить?» Таких пустяковых историй с Мари случалось немало. Она старалась избегать их и на этот раз обошла стороной бакалейную лавку. Потом за ней ухаживал почтальон; как хорошо сидел на нем просторный сюртук, а в дождливую погоду — прорезиненный плащ! Луйза молча слушала шепот Мари, не журила, не давала наставлений: мол, ты смотри, у бедной девушки ничего нет, кроме чести; единственное, что, бывало, скажет ей: «Ложись спать, утро вечера мудренее, завтра все забудешь». Иногда она подшучивала над тем, что Мари без ума от униформы. «Слышь, среди твоих поклонников еще не было пожарника, ты что же, совсем не любишь пожарников?»
Луйза стала серьезной, когда появился Винце: «Это настоящий, — сказала она, — и униформу не носит». Нет, Винце никогда не носил белую с красным вышитую одежду, не носил и белого халата, и сюртука или прорезиненного плаща. На нем была простая синяя рабочая блуза, и тем не менее все прежние чувства как-то сразу потускнели, растворились, словно никогда не снились ей по ночам карие глаза других мужчин.
— Ты слышишь? Мы о тебе говорим! — вернула ее к действительности Луйза. — Если не будешь слушать, смотри, как бы тебе не пришлось всыпать за твои мечтания, как это делала когда-то Кати.
— На тележке Дюрки я в два счета перевезу вещи, — сказал Лаци. — Комнату тоже найдем Мари, поближе к работе.
— Что умеет делать Мари? Шить перчатки да стирать белье. Но кому нужны в такое время перчатки? Прачечные еще закрыты, и одному богу известно, когда откроются. Правда, можно поступить на завод, если заводы начнут работать.
— Конечно, начнут, — сказал Лаци. — Да, Мари, я на днях слышал о бумажной фабрике Неменя.
Мари всплеснула руками:
— Значит, фабрика уцелела? Неужто работает? — И она с замиранием сердца ждала ответа.
Один рабочий с той фабрики рассказывал Лаци, что фабричный двор, не меньше двух хольдов, они весь превратили в огород. Как только дадут ток, фабрика заработает. У них есть все: сырье, уголь, рабочая сила. Этот рабочий говорил, что в Эржебете некоторым промышленным объектам уже дали ток, что осталось только провести кабель к фабрике, чем они и заняты сейчас.
— Боже, если бы знал Винце!
— И все равно скорее не вернулся бы, у него ведь только две ноги. А о том, что у нас делается, он прекрасно знает… Так вот, этот рабочий еще рассказывал…
— Фамилии его не знаешь?
— Право, не знаю, мы случайно встретились на улице. Он рассказывал, что нилашисты собирались вывезти стометровый транспортер огромной бумагоделательной машины, но рабочие организовались, забросали их гранатами и разогнали.
Мари сидела, поджав ноги, и казалась совсем маленькой, лицо у нее было озабоченное. Фабрика Неменя начнет работать, а Винце еще где-то далеко. Кого-то другого поставят помощником машиниста, и когда Винце вернется, то останется без места. Нет, все же так не будет, нынче уже не позволят чинить произвол над рабочими. А все-таки хорошо, если бы Лаци сказал тому человеку, чтобы за Винце Палфи сохранили его место…
— Сама-то ты что думаешь? — услышала она настойчивый голос Луйзы. — Ведь о твоей судьбе печемся.
— Ума не приложу, — нерешительно ответила Мари.
Луйза и прачечную ей нашла, и за долей наследства ездила в Пецел, и теперь ломает голову, как бы ее получше устроить. Только она хотела что-то сказать, как у входной двери задребезжал велосипедный звонок. Лаци открыл дверь, пригласил пришельца в комнату.
— Мое почтение, — поздоровался гость, чуть приподняв шляпу и тут же опустив ее на лысую голову, и неторопливо направился к печке. А Лаци уже трещал:
— Моя свояченица, жена привела ее…
Лысый мужчина лениво протянул Мари пухлую руку.
— Рад познакомиться, — пробормотал он и, поеживаясь, протянул ладони к огню.
— Присаживайтесь, господин Пинтер, — сказала Луйза.
— Пожалуй, не буду, а то опять засижусь у вас. — Но тем не менее поудобнее уселся на стуле, на котором только что сидел Лаци. — Я пришел к вам насчет общественных работ, Ковач. Что за подлый народ, каждый норовит увильнуть, а в управлении кричат на меня. Найди, мол, на завтра четырех человек, а не то худо будет. Пойдет мой сын. Вчера ходила жена. Скажите этому Лацковичу или там еще кому.
— Скажу, непременно скажу, не беспокойтесь, господин Пинтер.
— Вам легко говорить, спрашивают-то с меня, как с уполномоченного по дому. — Он поднял на Мари свои усталые, отекшие глаза. — Вот, например, вашу свояченицу…
— Она не прописана здесь. Еще успеет, находится вдоволь на общественные работы, пусть придет в себя немного. Мы с женой как раз обсуждаем ее судьбу. Муж в плену, квартиру разбомбило, работы нет, вот и сидим, ломаем голову.
— Тяжелое положение, — согласился гость и громко, широко раскрыв рот, зевнул. Когда-то он, наверно, был упитанным мужчиной, по обе стороны подбородка кожа свисала складками, в костюме свободно поместились бы два Пинтера, на вытянутых длинных ногах брюки болтались, как на палках. — Да, настрадались мы, вы знаете, госпожа Ковач, в каком плачевном состоянии я был. Никогда уже, наверно, не поправлюсь. — Вдруг он зло закричал: — Приходит человек домой, ищет свой магазин, а его черти слопали. Хотел бы я знать, что они думают на этот счет? Два этажа обрушились на мой склад, завалило конторские книги, деловые бумаги. Не самому же мне откапывать их! Каждую неделю издают новые постановления насчет общественных работ, так пусть позаботятся и обо мне!
— И до вас дойдет черед, господин Пинтер, не волнуйтесь, — успокаивал его дворник.
— Вам легко говорить «не волнуйтесь»! Я вот уже целый год мучаюсь, да что там год! Десять лет, двадцать пять лет, не вам объяснять, госпожа Ковач, вы знаете, как мне доставалось все. И вот теперь приобретенное с таким трудом гниет под развалинами.
Луйза кивнула: да, тяжело. На всей улице они пострадали больше всех, вернее господин Вайтаи. Три магазина, четыре квартиры, ведь поэтому и трудно собрать людей на общественные работы, жильцов почти не осталось. В двух больших квартирах с окнами на улицу обвалилось по две комнаты. Жильцы большой квартиры на третьем этаже, как видно, не вернутся, бежали на Запад. Надо бы известить Вайтаи. Квартира пустует, а он и в ус не дует, от всего устранился. Господину Пинтеру следовало бы осмотреть все и принять меры. Позавчера уже кто-то приходил, интересовался, нет ли свободных квартир. Лаци направил его к уполномоченному по дому.
— Неужели он не приходил к вам, господин Пинтер?
— Нет. Да и вообще оставьте меня в покое, на все будет указ. — После минутного молчания он продолжал: — Но если хотите, госпожа Ковач, завтра осмотрим квартиру Вайтаи. Вы пойдете со мной? Не хочу, чтобы потом меня обвиняли в бездействии. Как-никак уважаемые люди. Не малый ущерб причинен им в этом доме.
— Согласна, ущерб большой, — ответила Луйза, затем, уже суровым тоном, добавила: — Но у них осталось имение в Чобаде, особняк в двадцать четыре комнаты; они не останутся без крова, как моя сестра.
— Что ж, и их жаль, и ее тоже, — заключил Пинтер и медленно поднялся со стула. — Будь я таким же молодым, как ваша сестра, госпожа Ковач, я бы куда проще смотрел на вещи. Но в мои пятьдесят? Ни товара, ни помещения, ни оборудования… Все погибло. Ну до свидания. Так не забудьте, госпожа Ковач: четырех человек.
— Скажу господину Лацковичу и Коше, может, выйдут обе барышни. Стариков Груберов нечего считать. Мало жильцов, вы ведь знаете, господин Пинтер.
— Четырех человек все-таки постарайтесь найти.
Он поплелся к двери, набросил на плечи пальто, согнулся, лицо испещрили морщины, под подбородком задрожали свесившиеся складки. Когда он зашлепал по лестнице, словно с трудом переставлял ноги со ступеньки на ступеньку, Луйза сказала:
— Собственная жена уже высмеивает его за то, что он с утра до вечера жалеет себя. Правда, похудел килограммов на двадцать, но пора бы взять себя в руки. Нечего сказать: мы говорим ему о несчастье Маришки, а он, знай, убивается о Вайтаи.
— Не злословь, Луйза. Он твой подопечный, и ты же его обижаешь.
— Его сам черт не обидит. Можете мне поверить.
5
Печка излучала тепло, на плите в кастрюле грелась вода. Луйза и Лаци стояли возле ворот, «прохлаждались» — так Лаци называл вечерние тары-бары с соседними дворниками и возвращавшимися домой жильцами. Мари сидела у печки и читала газету «Сабадшаг». Это Луйза приучила ее. И теперь она каждый вечер добросовестно просматривала газету от первой до последней страницы. Поэтому-то Луйза и знала обо всем, что происходит в мире: насколько продвинулась вперед Советская Армия в Германии, какие новые декреты изданы, что нового в народном суде. «Живешь ты на белом свете как слепая и глухая! Ведь только из газет и можно узнать, когда тебе ждать домой Винце!» — убеждала она сестру.
Мари трудно давалось чтение, многие фразы она просто не могла осмыслить, поэтому ограничивалась тем, что прочитывала заголовки военных сводок, напечатанные крупным шрифтом, и короткие сообщения. «Указ Временного национального правительства…», «Созданы комитеты по разделу земли…» Она встала, сунула палец в закипавшую воду, тихонько взвизгнула, отдернула руку, принесла из угла корыто, поставила на стул. В нерешительности потопталась на месте, затем снова взяла в руки газету. Пусть вода закипит. Как жаль, что она не захватила из Буды грязное белье, вполне можно было бы запихнуть в узел и сейчас выстирать заодно и высушить над печкой, выгладить, заштопать до переезда в новую квартиру, если только она у нее будет когда-нибудь.
«В течение недели будет закончен раздел земли в двух затисских комитатах — Чонграде и Саболче. Уже вбиты первые колышки, и первые владельцы земли вступили в свои права…»
Все понятно: комитет по разделу земли!.. Делят землю крупных поместий среди тех, кто нуждается в ней, комитет устанавливает, сколько тому или иному крестьянину полагается выделить. Ведь она изо дня в день слышит о земельной реформе, только не очень-то вдумывается, что это такое.
«Продовольственный заем… Коммунистическая партия Венгрии призывает своих членов, фабрично-заводских рабочих и городских служащих… Впереди идут трудящиеся Чепеля, они приобрели облигаций на один миллион пятьсот тысяч пенгё…»
Один миллион пятьсот тысяч пенгё! Даже представить трудно, сколько денег дали чепельцы. Мари испытала чувство большой гордости, словно она тоже способствовала чем-то такому огромному успеху, в конечном счете она вправе причислять себя к чепельским рабочим, ведь Винце там работал! Все было бы по-другому, если бы Винце находился все время рядом с ней, но вышло так, что она осталась одна как раз тогда, когда еще только начался процесс превращения несмышленой девушки в сознательную женщину… Стоит ли удивляться тому, что она такая темная, не может разобраться в том, что происходит в мире? Всегда в одиночестве, все помыслы ее устремлены на то, чтобы заработать на хлеб насущный… Но чего уж греха таить, она никогда не тяготилась своей темнотой, даже не замечала ее, и вот только теперь остро почувствовала необходимость избавиться от нее; темнота, как тесное платье, давила и душила ее, и ей все чаще приходила в голову мысль расставить это тесное платье.
Мари сложила вчетверо газету и, подойдя к корыту, принялась за стирку. Ей еще надо будет привести в порядок черную юбку, в которой она спала в убежище. После каждой бомбежки она, обливаясь слезами, убирала в ней квартиру. К тому же война скоро кончится, и, как уверяла ее Луйза, Винце вернется домой… Теплые рейтузы плавали на поверхности воды, затем, постепенно намокая, медленно погрузились на дно корыта и распластались там. Мари стояла над ними, прижав к груди мокрые руки. Тогда она не придала особого значения словам Луйзы, пропустила их мимо ушей, но сейчас у нее даже дыхание сперло! Все может быть. Время не стоит на месте, как в период осады, когда дни казались нескончаемыми. Думала ли она тогда о Винце? Нет, во всяком случае редко, и не беспокоилась о нем. Какой же она была глупой и наивной! На прощание Винце сказал ей: «Береги себя, если начнешь тревожиться обо мне, мысленно повторяй: мой муж жив и здоров, он в полной безопасности, потому что в первый же день я перебегу к русским, так и знай». Это было осенью сорок третьего года, с тех пор прошло больше полутора лет, а от Винце не пришло никакой весточки. Собственно говоря — сейчас даже неловко признаваться в этом, — она гнала прочь воспоминания о Винце и упорно, как одержимая, повторяла про себя: мой муж жив и здоров, он в полной безопасности… Между тем всякое могло случиться. Погонят человека на фронт, на передовую. Он осмотрится, найдет лазейку, где можно переползти к русским: скажем, залегли они в кустарнике, позади солдат — сержанты и офицеры, которые почему-то всегда дальше от передовой; солдат тихонечко ползет вперед, метр за метром, там впереди — русские, кусты уже редеют, и вот чистое, вспаханное под озимые поле; солдат вскакивает, бежит, поднимает руки, кричит, и тут выстрел в спину…
У Мари вырвался чуть слышный стон, она быстрым движением выхватила погрузившиеся на дно корыта рейтузы и с яростью стала тереть их. В кастрюле, стоявшей на печке, кипела вода, она зачерпнула ковшиком кипятку, вылила в корыто, намылила рейтузы. Глупые мысли лезли в голову, лучше бы подумала о себе, как ей жить дальше. Если бы Лаци подыскал однокомнатную квартиру, где поместились бы две кровати и комод — все, что они с таким трудом привезли из Пецела. Например, почти полгода у них не было стульев, те три коричневых — они очень хорошо подошли к кроватям — как-то вечером принес будайский дворник Лайош Келемен со склада. В ту пору, в сорок третьем году, убежище еще служило складом, там громоздились старые вещи хозяина дома; Лайош Келемен пошел и взял оттуда три хороших, крепких стула, посмеиваясь над хозяином: если бы Андор Веребеш знал, что «коммунист» из подвала садится на его стулья! Потому что жильцы будайского дома считали Винце коммунистом. И ведь вот интересно: в ту пору это слово звучало совсем по-другому — у нее сердце сжалось от страха, когда от Йолан она впервые услышала, что ее мужа, Винце, так называют. Она даже спросила у Винце: «Ты коммунист?» — «Пока еще нет», — ответил Винце. Она живо представила себе, как он, сидя на стуле, раскачивается и тихо насвистывает. Было это вечером, она хлопотала на кухне, а Винце сидел в комнате. По вечерам он обычно читал книжки, тихонько бормоча что-то себе под нос. Он продолжал сидеть, раскачиваясь на стуле у стола, даже тогда, когда она забралась под одеяло и громко зевнула. «Спать хочешь?» — спросил он. «Да». — «Может, почитать?» — «Ой, что ты, глаза слипаются…» — «Не дело это. Живешь как трава, ничего не знаешь, какая же ты пролетарка?» — «Ой, оставь меня, Винце, — простонала она, — у меня и без того забот хватает».
Мари в задумчивости поводила рейтузами по воде, затем энергично выкрутила их. Странно, тогда этот вечерний разговор казался ей малозначительным, она сразу забыла о нем, а теперь слова Винце обрели значение, они отчетливо выделялись на фоне других воспоминаний, словно для того, чтобы дошли наконец до ее сознания. Винце полюбил ее за беспомощность, а потом именно этот недостаток старался устранить в ней. Может, если бы тогда они не разлучились, она стала бы по-настоящему достойной его… Возможно, Винце даже разочаровался в ней?..
Ну, опять начинается! Довольно лить слезы! Она вновь вернулась к прерванной мысли о стульях, которые принес однажды вечером Лайош Келемен… затем в памяти всплыло трюмо… Они вместе с Винце купили его на площади Телеки… Оно тоже погибло, но все же кое-что необходимое для жизни у нее осталось, а теперь, может, и комнату удастся подыскать, светлую, с окнами на улицу — именно о такой она всегда мечтала. Квартира в VIII районе, где она жила с Луйзой, когда приехала в Пешт, вполне могла бы быть на солнечной стороне, тут Луйза явно допустила промашку. Сдавались две квартиры на третьем этаже, одна — на правой, другая — на левой стороне длинной веранды. Они осмотрели обе… В то утро лил проливной дождь, вспоминает она, как будто это было вчера. Дворничиха показала им сначала квартиру справа, потом повела на левую сторону, и Луйза выбрала последнюю только потому, что там были чистые, белые стены. Будь тогда солнечная погода, она сразу бы все оценили и ни за что на свете не заняла бы эту квартиру! Потом они убедились, что к ним только под вечер заглядывает косой солнечный луч, да и то лишь скользнет по решетке веранды и тотчас уползает на крышу дома. А она, когда по утрам шила у окна перчатки, любила смотреть на противоположную сторону. Солнце просто заливало открытые двери на кухню, до поздней осени женщины с засученными рукавами раздували утюги на порогах, тогда как она напрягала зрение в сумраке, дрожала от холода. Правда, она могла взять стул и сесть у чужой двери, но почему-то стеснялась, считала, что будет присваивать чужой солнечный свет. Она охотно побелила бы закопченную комнату и кухню на правой стороне, это ей ничего не стоило, одолжила бы у кого-нибудь лестницу, ведро, щетку, но теперь уже поздно было думать об этом. Дом в VIII районе был типичным пештским доходным домом. Крики, брань, детский гомон. Ей иногда казалось, что из своего окна она смотрит представление в театре. Впервые попав в Пешт, как же она боялась всего! Притаившись за окном, ждала до вечера Луйзу, стеснялась заговорить с соседками, а те считали ее гордячкой, косились на нее. Имей она в ту пору столько ума и опыта, как теперь, наверняка завела бы себе подругу среди ста двадцати жильцов этого большого дома, какую-нибудь девушку, которая показала бы ей достопримечательности города, приобщила бы к пештской жизни, насколько бы легче ей было! Но такой подруги она не заимела и позже. Приносила от господина Кауфмана работу, в прачечной тоже трудилась одна с супругами Сабо, а девушки, с которыми она жила в одной комнате, совсем не подходили ей… Да они и не стали бы просто так, из любопытства ходить по улицам, у них и времени на это не было. Та комната тоже была темная, воздух в ней всегда был спертый. За продавленный диван она платила два пенгё в неделю, а в те времена на счету был каждый пенгё. Потом она поселилась на квартире в Буде. Правда, почти в подвале, солнце она видела там только издали, но она не обращала на это внимания. Полгода рядом с ней был Винце, пока однажды утром не сказал, прощаясь: «Береги себя». И мысли Мари, совершив большой круг, снова вернулись к словам, случайно оброненным Луйзой: «Винце надо ждать каждый день…»
Может, почистить черную юбку? Пожалуй, расползется под щеткой. Надо было обращаться с ней поаккуратнее, неизвестно, когда еще удастся приобрести другую юбку. Луйза говорила с ней и о работе. Конечно, не из-за заработка: слава богу, живут они неплохо, и Луйза не такой человек, чтобы требовать с нее денег. И передать невозможно, какая у нее сестра, что знают о ней посторонние? Вот хотя бы этот господин Пинтер. Верно, он всегда приветлив, видно, что уважает Луйзу, но ведет себя странно. Сын похож не на него, а на мать; какие у него красивые глаза и широкие плечи, интересно, сколько лет Дюрке Пинтеру?
Хватит об этом! Какое тебе дело, Мари, до Дюрки Пинтера и цвета его глаз, как тебе только не стыдно, совсем совесть потеряла!.. Она принялась выжимать юбку. Осторожней, а то и впрямь юбка расползется!
Она выжала юбку, встряхнула и тщательно осмотрела. Завтра поставлю утюг, угольков достаточно нагорает. Ах да, надо подложить в печку дров, а то еще выстынет кухня к возвращению Луйзы и Лаци. В кастрюле еще много горячей воды. На мгновение задумавшись, она стала проворно вынимать из пучка шпильки. Поставила к стене корыто, а на стул водрузила жестяной таз. Волосы расплылись в содовой воде и тотчас окрасили ее в черный цвет. Ну и грязь, в такой воде нет смысла намыливать волосы. Она и не подозревала, что ходит с такой грязной головой. В убежище, только забрезжит рассвет, она заколет наспех волосы в пучок, набросит на голову платок и спешит в школу за водой. В последний раз она мыла голову в сочельник, хотя нет, еще раньше, она только собиралась вымыть к рождеству, но так и не пришлось: как раз в сочельник начали бить пушки.
При свете керосиновой лампы волосы ее казались светло-русыми, пожалуй лишь чуть-чуть темнее, чем были в детстве. Тогда мать мыла их настоем ромашки. Сестра Кати издевалась, злилась, обзывала ее соломенным чучелом, а когда она влюбилась в Мишку, церковного служку, называла ее не иначе как монашкой. Уже не за горами весна, тогда она сбросит с головы этот проклятый платок, да, да, весна уже совсем близко! Наденет чистую юбку, вязаный жакет и красиво уложит волосы… Что это с ней? Почему по каждому пустячному поводу она готова ликовать от счастья? Не успело выйти из головы убежище, расставание с Винце, как… Скрипнула дверь. Она вздрогнула и поспешно замотала голову полотенцем.
— Для девиц тоже не делается исключения, — говорил дворник возле двери. — Хотя я снисходителен, никто не может упрекнуть меня, что я силком гоню на общественные работы, но вы, девицы, постоянно отлыниваете.
— Ладно, господин Ковач, выйдем к семи часам, — донесся плаксивый женский голос, — но учтите, в нашем возрасте…
— Да вы еще девицы в расцвете сил! — кричал им вслед дворник, но Луйза взяла его за руку и втащила на кухню.
— Мари простудится, — сказала она, — не видишь, она голову вымыла?
— Конечно, не вижу! Ишь, возрастом козыряет, старая ведьма, но я ей покажу. А ты куда собираешься, свояченица, на бал-маскарад, что ли? — На носу у него запрыгали очки от смеха. Затем он опять повернулся к жене: — Видела, Луйза, на той стороне уже въехали в пострадавшую от бомбежки квартиру на третьем этаже. Люди сейчас шныряют что крысы: где заприметят пустую нору, сразу занимают ее.
— Ничего не поделаешь, много бездомных, где-то и им надо жить.
— Идут к дворнику, спрашивают, нет ли свободной квартиры, жили ли евреи в доме, нилашисты, где они сейчас. И, не мешкая, бегут в управление за ордером, требуют у дворника ключ и въезжают. Вот какие дела пошли нынче. Но знаешь, о чем я подумал? Мари тоже не мешало бы наняться дворником и занять такую вот нилашистскую квартиру.
— Ей одной не дадут. А мы не станем занимать чужое. Как не лопнули глаза у того старшего лейтенанта, что поселился у Пинтеров, спал в их постели. Я бы со стыда сгорела.
— Нилашисты совсем другое дело. Их барахло можно выкинуть. У Мари своя кровать есть.
— Поговаривают, будто большие квартиры не дают занимать. Кто живет в пяти-шести комнатах, должен потесниться, уступить кое-что бездомным. Ты бы насчет такой комнаты похлопотал, Лаци.
— Найду я ей жилье в два счета, даже здесь, на нашей улице. Погоди, управлюсь с работой, придумаю что-нибудь.
Луйза кивнула в знак согласия, а Мари незаметно ухмыльнулась. Луйза принимает на веру все, что болтает ее муж, а между тем если надеяться, что Лаци устроит ей квартиру, то придется вечно оставаться третьей лишней на двух кроватях. Обещать, напускать на себя важность Лаци умеет, но, если в самом деле нужно похлопотать о чем-нибудь, перекладывает это на жену. Сейчас он помешан на печках, с азартом возится с ними, когда же ему надоест, придумает что-нибудь другое, лишь бы уйти от дела. Сколько уже раз так было! В субботу, когда нужно мыть веранды, лестницы, подмести двор, Лаци берет свой ящик с инструментами и уходит «по срочному делу». Луйза и воду носит, и гнет спину на лестнице, ночью открывает ворота, утром грузит мусор на подводу, да и все заботы по дому на ней, и никто не слышал от нее ни одной жалобы, ни одного упрека. А в общем-то Лаци не бездельник, его ценят, и человек он неплохой, любит свою жену, пожалуй дня не проживет без своей Луйзы.
— Хватит тебе ковыряться в печке, Мари! — окликнула ее Луйза. — Горит хорошо, поставь картошку.
— Сколько?
— Побольше, — сказал Лаци. — Кто работает, как паровоз, того и кормить надо как следует, верно?
— Верно, — согласилась Луйза.
— Хотелось бы знать, когда мне снова доведется поехать на поезде.
— Придется подождать. Ведь еще и вокзала нет.
Мари чистила картошку. Луйза, оставив дверь открытой, стелила постели в комнате. Лаци возился со своими печками: поворачивал, многозначительно простукивал изогнутым указательным пальцем.
Дом погрузился в темноту, сквозь щели в заколоченных досками окнах едва пробивался на веранду бледный, мигающий свет. У Лацковичей рубили на кухне дрова. На улице какой-то мужчина напевал песенку, и это напомнило Мари тихую деревенскую ночь, не хватало только, чтобы где-то вдали, как тогда, залаяли собаки. «Девушка, о моя девушка…» — звучал веселый, хмельной бас. До чего же, наверно, глуп тот человек! И песня старая, она слышала ее еще в Пецеле, совсем девчонкой. Пожалуй, этот пьяный воображает, что он идет, покачиваясь, мимо сверкающих витрин по тротуару, освещенному дуговыми фонарями. Неужто он уже забыл о разрушениях, об огромном, как безбрежный океан, горе? Неужели это так легко забыть?
Рука, в которой Мари держала нож, словно оцепенела, задумчивый взгляд был устремлен на огонь. Вот и она тоже… Утром с волнением и робостью готовилась к своему первому дню в Пеште, собиралась с головой окунуться в стремительный водоворот жизни, и вот день прошел, как проходили раньше трудовые будни. Еще вчера в ее душе царили страх и неуверенность, а сейчас она сидит в хорошо знакомой, светлой кухне, чистит у огня картошку… «Девушка, о моя девушка…» — она скорее угадывает, чем слышит далекий голос… А впрочем, почему бы человеку не петь, если у него чистая совесть?
— О чем ты задумалась, Мари?
— Ни о чем. — Она сжала ручку ножа и принялась проворнее и сосредоточеннее чистить картошку.
— Ты все такая же мечтательница, как и прежде. Скорее бы вернулся Винце, он расшевелит тебя.
— Нет… что ты, я не мечтаю. Просто подумала, как быстро я привыкаю, словно снова все по-прежнему. Будто никаких ужасов и не было и жизнь течет как бесконечная, огромная река…
— Река? О, это ты здорово придумала, слышишь, Луйза?
Луйза вышла из комнаты, но в это время опять зазвонил велосипедный звонок. Кто бы это мог быть в такой поздний час? Молодой Пинтер сначала просунул в дверь голову, потом, широко шагнув, очутился посредине кухни, спрятал руки в карманы, молодцевато расставил ноги, и лицо его озарила доверчиво-детская улыбка человека, который заранее знает, что он везде желанный гость.
— Мать ключ не оставляла вам? — спросил он у Луйзы, но смотрел на Мари с нескрываемым любопытством.
— А зачем ей оставлять? Ведь она дома.
— Да? А я думал, они гулять ушли. — Он засмеялся, вобрав голову в плечи, как бы испытывая неловкость от того, что повод его визита слишком прозрачно намекал совсем на другое. — Вы тут о чем-то оживленно беседовали?
— Присаживайтесь, Дюрка, — пригласила Луйза, выдвигая стул на середину кухни.
Парень по-кавалерийски оседлал стул. Лаци сдвинул очки на лоб, взмахнул рукой и принялся объяснять.
— Да вот, все Мари. И чего только не придумает! Жизнь для нее, видишь ли, огромная река, может быть наподобие Миссисипи! — И, хохоча, Лаци захлопал себя по коленям.
— Почему вы так считаете? — обратился Пинтер-младший к Мари.
У парня такое бесхитростно-детское выражение лица, столько непосредственности в поведении, неподдельного интереса во взгляде, и Мари вовсе не хотелось выглядеть в глазах этого молодого человека глупой женщиной, бездумно сравнивающей жизнь с рекой. Зять пусть себе смеется: такой пустозвон не способен даже выслушать другого, но ей было бы неприятно, если бы этот… барчук тоже смеялся над ней. И она, поборов робость, пролепетала:
— Я сказала, что человек очень быстро входит в прежнюю колею. Достаточно одного дня, чтобы забыть все ужасы… когда не нужно бояться, прятаться в темноте…
— А река?
Река? Мари, не обращая внимания на смех зятя, подбирала нужные слова.
— Когда мы шли по мосту, я смотрела на стремнину Дуная и тогда мне пришла на ум эта мысль. Река течет неудержимо. Но когда ее скует льдами, кажется, что она вот-вот остановится навсегда… Потом в один прекрасный день лед растает, и река по-прежнему будет катить свои воды. Вот почему… так… — И она, почувствовав, что краснеет, опустила голову.
Луйза сняла с колен Мари кастрюлю, налила в нее воды и поставила картошку на плиту. Ласло резко повернулся на каблуках и выпалил:
— А ведь и в самом деле так!
— Хо-хо! — протянул Дюрка, с грохотом отодвинул стул, затем, не вынимая из карманов рук, подошел к Мари. — Значит, по вашему мнению, Дунай течет по-прежнему? Вы что, с другой планеты? А знаете, что однажды ночью нилашисты выгнали людей на берег и автоматными очередями стали загонять их в реку? Несчастные жертвы — дети и старики, беглые солдаты, и… много, очень много крови смешалось с водой, и никогда уже река не будет такой, какой она была. Вы что, слепые, если не видите этого?
— Я, извините… вовсе не в том смысле, — пролепетала Мари.
— Ну что вы такая робкая? — Парень чуть-чуть наклонился к Мари, улыбнулся, заглядывая ей в лицо. — Не бойтесь, я не кусаюсь, хотя и могу вспылить, когда слышу подобные высказывания. Не воображайте, что эту идиотскую реку вы одна придумали. Многим хочется, чтобы все шло по-старому, будто ничего и не было. Но нет, черт возьми!
— Крепко всыпал! — засмеялся Лаци и с размаху хлопнул по одной из печек. — Узнаю вашего папашу, он тоже вечно злится.
— А разве я злюсь? — Парень изумленно посмотрел на дворника. — Между прочим, я совсем не хотел вас обидеть, — снова повернулся он к Мари. — Вы обиделись на меня?
— Нет, что вы. Я понимаю, что сказала глупость… ведь…
— Но сами-то вы, как мне кажется, вовсе не глупы, — констатировал Дюрка. — Просто сумбур у вас в голове. Ну не обижайтесь, ладно? Вы замужем?
— Замужем, — ответил Лаци, — муж у нее в плену, во всяком случае надеемся, что так.
— Кто он по профессии?
— Работал на фабрике Неменя, в Чепеле. — И добавил: — Социалист.
— Ах, так это муж научил вас таким…
— Мой муж рабочий, — перебила его Мари и, чуть ли не крича, спросила: — А вы кто такой, чтобы поучать нас?
— Я? Никто, — ответил парень.
Лаци словесная перепалка доставляла явное удовольствие. Он сказал:
— Голубка не без желчи оказалась, что вы скажете на это, Дюрка?
— И если уж вам так хочется знать, я прожила с мужем всего полгода, причем три месяца из них он провел в казарме, — продолжала Мари, раскрасневшись. Она готова была заплакать от досады: нежданно-негаданно приходит какой-то парень, кричит, грубит. И главное, задевает самое больное место, оно и без того сил нет как ноет… Но Дюрка, видимо, уже прикинул что к чему, так как по его лицу скользнула улыбка раскаяния, голос тоже изменился.
— Я совсем забыл, ведь вы же еще не знаете меня. Вот тетушка Ковач знает очень хорошо, что мы все кричать горазды, и отец, и мать. Когда мы разговариваем друг с другом, во всем доме слышно. Но кто кричит, у того нет секретов, верно? Думаю, что и жена чепельского рабочего скоро на многое будет смотреть по-иному. Вы все еще сердитесь?
— Нет, ни капельки.
— Вот и прекрасно. Если хотите, давайте изредка встречаться, разговаривать. Только не подумайте ничего такого, я не ловелас, верно ведь, тетушка Ковач?
— Откуда мне знать? — Луйза опустилась на колени перед печкой и принялась шуровать в ней палкой. — Но по-моему, вы порядочный парень.
— Вот видите! Ну, мне пора. Выменял матери керосинку, боюсь, как бы дом не спалила.
— Это вполне возможно, — засмеялась Луйза, — но тогда бы крик поднялся до небес.
Дюрка помахал рукой, каждому приветливо улыбнулся, сделал широченный шаг, потом другой и сразу очутился у двери, еще через мгновение дверь с шумом захлопнулась за ним. И тут же он предстал перед кухонным окном, приплюснул нос к стеклу, прогремел:
— Она сама захлопнулась! — И исчез.
После его ухода на кухне воцарилась тишина, первым нарушил ее Лаци:
— Больно умничает. Не поддавайся ему, Мари, у тебя у самой — ума палата, верно, Луйза?
Жена ответила не сразу, в задумчивости:
— Она еще молодая, пусть учится. Мы в Пецеле окончили всего шесть классов, и вот барахтаемся, как умеем, в мире. Ну давай тарелки, Мари.
6
На следующий день в дворницкую заглянул старший Пинтер.
— У вас найдется время, госпожа Ковач?
— Смотря на что, — ответила Луйза.
— Сходим в квартиру Вайтаи, посмотрим. Захватите ключ.
Луйза отыскала ключ от квартиры Вайтаи, поднялась с уполномоченным по дому на второй этаж. В прихожей стоял полумрак. Пока Луйза нашарила дверь в ближайшую комнату, Дёрдь Пинтер споткнулся обо что-то и, чертыхнувшись, остановился в нерешительности. Когда Луйза нажала ручку, дверь с грохотом повалилась в комнату, и они увидели над собой открытое небо — верхняя часть правой стены была разрушена. В комнате был настоящий погром: дверцы шкафов распахнуты, между опрокинутыми стульями и столиками валяются мужские шляпы, фрачные жилеты, носовые платки, горы полотенец, крахмальные воротнички и манжеты, старомодные шелковые носки, узорчатые гольфы, рассыпанные связки писем, рекламные проспекты, кипы газет, бинокль в кожаном футляре, фотоаппарат, стек, шпоры, офицерская сабля, под стулом натянутые на колодки сапоги, покрытые слоем известки лаковые туфли. Перед одним из шкафов высится куча костюмов и пальто с раскинутыми в стороны рукавами, словно кто-то в ярости свалил их сюда, а потом стал топтать.
— Совсем обвалились две соседние комнаты, — объяснила Луйза. — Снизу не видно, как сильно пострадала и эта. — Она отодвинула в сторону офицерский ментик василькового цвета, приподняла его и негодующе воскликнула: — Сколько добра пропадает здесь, а они и пальцем не хотят шевельнуть!
— Как видно, господин барон заядлый спортсмен, — произнес Пинтер, стоя в дверях и обозревая оттуда развороченную комнату.
— Участвовал в скачках, занимался фехтованием, разве вы не знали, господин Пинтер?
— Мы с ним не были знакомы, — ответил Пинтер.
В доме никто не знал ни старшего лейтенанта запаса барона Эгона Вайтаи, ни его супругу. Они только зимние месяцы проводили на улице Надор. Квартплату собирали супруги Ковачи между первым и пятым числами каждого месяца, жильцы со всеми своими нуждами обращались к ним. Вайтаи оставались незримыми и недосягаемыми и делали вид, будто не замечают той суматохи, которую вызывало их появление в доме, о чем красноречиво свидетельствовала стоявшая у ворот белая спортивная машина. Если кто-нибудь видел, как барон или его супруга с накрашенными ногтями садились в машину или выходили из нее, он обязательно делился в семейном кругу: «Я видела госпожу Вайтаи, какая она красивая и как одета!» Старший Пинтер тоже рассказывал об этих встречах за обедом. При этом он делал вид, что не питает особого интереса к баронской чете и упоминает о ней просто так, раз уж разговор зашел о мелочах повседневной жизни. Он всегда с пренебрежением говорил о хозяевах дома, словно умышленно держался на расстоянии от «этой четы», но втайне злился, когда его компаньоны-текстильщики спрашивали: «Вы живете в доме Вайтаи? Что они за люди, барон и его жена?» — «Я не знаком с ними», — отвечал он нехотя и пренебрежительно, как человек, для которого весь баронский род пустой звук, а иногда добавлял: «Я принципиально избегаю заводить знакомства в доме, в котором живу».
С тех пор как его назначили уполномоченным по дому, у него возникло желание сблизиться с домовладельцами в своем новом качестве. Он даже разработал подробный план действий: быть при встречах вежливым, непосредственным и вместе с тем сдержанным — пусть не думают Вайтаи, что знакомство с ними он считает честью для себя, черта с два! Осмотром квартиры он окажет им кое-какую услугу, возможно, составит опись ценного движимого имущества и пошлет отчет о состоянии их квартиры в фамильный особняк, но тем самым он лишь выполнит свой долг, только и всего.
— Идемте дальше, госпожа Ковач, — сказал он и вернулся в прихожую. — Здесь что такое?
— Кухня, комната для прислуги и лакейская.
Эти помещения выходили окнами во двор и, по сути дела, уцелели. Из кухни дверь вела в маленькую узкую комнату для прислуги, с кроватью, столиком и стулом. В стене, смежной с обрушившейся частью дома, была трещина шириной в палец. Окно на кухне вышибло, зато мебель и посуда под толстым слоем пыли и известки не пострадали. Дверь справа из огромной прихожей вела в лакейскую — квадратную, несколько просторнее, чем для прислуги, комнату, которую домовладельцы приспособили под кладовую. Она сплошь была загромождена сундуками, чемоданами с заграничными наклейками, корзинами и коробками; вдоль стен стояли белые шкафы до самого потолка. Луйза открыла следующую дверь.
— Здесь была ванная комната для гостей, — сказала она. — Не подходите близко, господин Пинтер, а то свалитесь на улицу.
В прихожей тоже был погром, как после Мамаева побоища. На полу громоздилось содержимое стенных шкафов: веера из страусовых перьев, куски пожелтевших кружев, отделанные вышивкой шелковые сумки, конверты, цветные телеграфные бланки — сюда сложили барахло старой баронессы после ее смерти. Помимо еще трех высоких белых дверей, с левой стороны прихожей была дверь во вторую ванную комнату, она осталась целехонькой. Стало быть, прикинул Дёрдь Пинтер, вместе с пострадавшей и двумя рухнувшими на улицу комнатами супруги Вайтаи в короткий зимний сезон занимали шесть огромных, как залы, смежных комнат, две ванные и две подсобные комнаты. После осмотра они снова вышли в прихожую, осторожно обходя валявшиеся на полу веера и неизвестно для чего предназначенные черные куски шелка, издающие терпкий запах и напоминающие давно минувшие времена.
— Они и лакея держали? — как бы у самого себя спросил старший Пинтер, проходя мимо лакейской.
— Горничную привозили с собой из Чобада, она жила в той комнатке, а денщик господина барона — в казарме. Он обязан был являться сюда в шесть часов утра, но частенько пил кофе с горничной на кухне до десяти, поскольку не разрешалось делать никакой уборки, когда молодые Вайтаи спали. Они любили разъезжать по гостям, кутить допоздна.
— Вполне приличная комнатка, — произнес уполномоченный по дому, еще раз останавливаясь на пороге комнаты для прислуги, с окном во двор, затем после короткого раздумья добавил: — Боюсь, как бы кто не занял, если будет пустовать.
— Ведь вся квартира пустует, — подхватила Луйза. — Три комнаты, чистые, целые, и огромные, как залы.
— Три комнаты — нормально для семьи, — безапелляционно заявил уполномоченный по дому. — Но вот эта, — он шагнул вперед, — расположена совсем отдельно. Даже с веранды любой легко заметит, что в ней не живут. Может кончиться тем, что подселят еще кого-нибудь к Вайтаи. — Он пожал плечами: мол, мое дело, конечно, сторона, я просто выполняю свой долг. — Во всяком случае, я поставлю хозяев в известность о сложившейся ситуации. Завтра составим опись, а потом вы запрете квартиру, госпожа Ковач. Было бы неплохо, если бы ваш муж врезал в двери какой-нибудь английский замок, иначе я снимаю с себя всякую ответственность.
— Я тоже, — коротко отрезала дворничиха. — Пусть сами следят за своим добром. Молодая барыня могла бы приехать, Чобад не за семью морями.
— Говорят, что даже на крыше вагона нельзя найти места.
— Пусть едет на подводе. У них есть на чем ехать.
— А по мне, хоть пешком пусть идет, — закончил спор Пинтер. — Для меня главное — не нажить неприятности. И без того забот хватает, а тут еще с этим возись. Ну, пошли. — В прихожей он осмотрелся. — Ничего не скажешь, шикарно жили. Какая мебель! Сплошь антикварная. Дорого стоит эта квартира, даже в таком виде, как сейчас. — По всему было видно, что квартира Вайтаи продолжает занимать его. Спускаясь по лестнице, он добавил: — Если кто-нибудь, узнав, что квартира пустует, займет хотя бы часть ее, не прогадает. Ну, всего наилучшего, госпожа Ковач, завтра составим опись, конечно перепишем только ценные вещи.
С этими словами он приподнял шляпу и вышел на улицу. Луйза завернула в подворотню, открыла дверь в свою квартиру и со злостью захлопнула ее за собой. Мари на краешке длинного стола, заваленного ржавыми инструментами, гладила черную юбку; вздрогнув от резкого звука, она испуганно подняла глаза.
— Что случилось?
— А, пустяки, этот Пинтер кого хочешь разозлит. Целое утро потеряла из-за него, а завтра должна идти составлять опись. И чего он так печется о Вайтаи? Опись! Кто его просил об этом?! Пусть сам составляет, если ему приспичило. Я-то тут при чем? Ничего он не присвоит. — И Луйза, поборница правды, добавила: — Пинтер — честный человек. Никогда не имел задолженности по квартплате, всегда давал чаевые, хотя дела его шли хуже, чем у других владельцев магазинов на нашей улице. Но он торговец с умом, в этом ему не откажешь.
— Ну и скажи ему, пусть идет один, — посоветовала Мари.
— И скажу, вот только вернется. Он ведь непременно за чем-нибудь придет, видно, привык к нам за те четыре дня, что ютился здесь, в углу. Да и мы вроде бы привязались к нему. Утюг горячий?
— Горячий.
— Мне тоже надо бы погладить.
— Я поглажу… где у тебя?
— В шкафу, внизу, две рубашки, две наволочки, носовые платки — третий день лежат свернутые.
Когда Мари вернулась, она опять застала на кухне уполномоченного по дому. Он сидел у печки, расслабленно вытянув ноги, зябко кутаясь в пальто, и неторопливо набивал трубку.
— У меня возникла одна идея в связи с этой квартирой Вайтаи, — заговорил он, — словом, я подумал о вашей сестре, госпожа Ковач. Вчера вы сказали, что она осталась без крова. Ну так вот. — Он раскуривал трубку, уминая табак зажигалкой: — А что, если мы выхлопочем ей комнату в квартире домовладельцев?
Луйза пододвинула свой стул к плите, пригладила руками волосы, поглубже воткнула шпильку в жиденький пучок и, отчеканивая каждое слово, ответила:
— Я не представляю, как это сделать, объясните, пожалуйста, господин Пинтер.
— Я и сам еще не знаю, но завтра как раз иду в управление, там и наведу справки. Вайтаи тоже ничего не теряют, потому что говорят, будто в округе занимают все более или менее уцелевшие квартиры и комнаты, въезжают — и все тут, и главным образом будайцы. Вайтаи тоже в один прекрасный день, приехав из Чобада, застанут в своей квартире целую семью. И… вас как зовут? — Он повернул голову в сторону Мари, деланно улыбнулся.
— Мари, — неохотно ответила та. — Палфи.
— Одним словом, будет устроена и ваша сестра. Получит хорошую комнатку…
— Вы какую имеете в виду, господин Пинтер?
Уполномоченный по дому снова помял табак в трубке и процедил сквозь зубы:
— Думаю, ей вполне подойдет комната с окном во двор.
— Для прислуги?
— А почему бы и нет, черт возьми! Хотя бы на время, пока не приедет баронесса и не освободит ту, у которой дверь открывается в прихожую.
— Лакейскую?
— Разве не все равно, как она называлась когда-то? Хорошая, солнечная, изолированная комната, если не ошибаюсь, с кафельной печкой. Не то что те мрачные, темные залы.
— И как же это можно сделать? — допытывалась Луйза, уже не слушая рассуждений Пинтера.
— Очень просто. Подадите заявление с просьбой предоставить одну комнату, являющуюся подсобным помещением: таким образом и на жилплощадь Вайтаи никто уже не будет претендовать и у вашей сестры отпадут заботы о жилье. — Он опять повернул голову к Мари: — И главное, останетесь здесь, в доме, ну, как вы на это смотрите, сударыня?
Мари даже растерялась, не знала, что сказать.
— Да уж на что лучше, — пролепетала она, — ну а потом, когда они приедут? Значит, опять останусь без жилья?
Дёрдь Пинтер махнул рукой: если комнату выделят официально, барон не посмеет выселить Мари. Да он и сам не будет заинтересован в этом, так как не исключено, что вместо нее ему вселят таких жильцов, что не возрадуется.
— Так вы подумайте об этом, — сказал он, — а я все постараюсь разузнать, какие распоряжения есть на этот счет, если вообще они есть.
— А где же Мари будет готовить?
Пинтер, подумав с минуту, ответил:
— Как-нибудь выйдете из положения, может быть здесь, вместо с вами. — Он опять помолчал и после паузы добавил: — Между прочим, насколько мне известно, в коммунальной квартире все нежилые помещения находятся в общем пользовании.
— В коммунальной квартире?
— Так говорят, я сам слышал. Конечно, если барон с супругой переедут в Пешт…
— Если в общем пользовании, тогда пусть готовит там на кухне.
— Да и много ли готовить для себя одной вашей сестре? Баронесса наверняка разрешит ей стряпать у себя на кухне.
— А если вернется муж Мари?
— Ну, это еще не скоро!
Пинтер поднялся, тихонько застонал, постукивая ногой об пол.
— Совсем онемела. Каждую ночь просыпаюсь от этого. Никогда, видно, не поправлюсь после тех двух с половиной месяцев, что я провел в том проклятом доме на проспекте Ракоци. Ну, мое почтение, думайте и решайте сами.
Волоча за собой ногу, останавливаясь на каждой ступеньке, он зашлепал вверх по лестнице, оставив женщин, переполненных сомнениями и надеждами. Мари ликовала: кто бы мог подумать, что она так легко обретет жилье! Прошлой ночью уснуть не могла, мучилась, что висит грузом на шее у Луйзы, что стеснила их, и без того живущих в тесноте. Видя огромные разрушения, она не представляла, где найдет себе приют такая масса бездомных, и вот — на тебе — ей прямо на блюдечке преподносят квартиру.
— Видно, очень добрый человек этот господин Пинтер, — вырвалось у нее.
Но Луйза гневно оборвала ее:
— Помолчи, неужели ты так глупа!
— Но почему…
— Плевать ему на тебя. Барон и такие, как он, унижали его; тем не менее господин Пинтер пытается спасти баронскую квартиру, сунув тебя в комнату для прислуги. Надеется, наверно, что барон руки ему будет целовать или угостит сигарой за это. — Луйза принялась швырять все, что попадалось под руку; проходя мимо стола, ткнула Мари локтем в бок. Та, чтобы устоять, ухватилась за край стола, съежилась, помрачнела и вдруг стала какой-то жалкой. Луйза, не замечая этой перемены в ней, устремилась в комнату; распахнув дверь, с порога бросила ей: — Блаженная ты!
Дверь со скрипом закрылась, и наступила тягостная тишина.
Машинально сложив наволочку, Мари торопливо поставила утюг на круглое мокрое пятно: одна слеза, а как расползлась. Судорожно заглатывала она подступавшие слезы, из горла вырывались сдерживаемые, похожие на стон рыдания. «Блаженная!» — эхом отдавалось у нее в ушах. «Надо бы заставить себя думать о чем-нибудь другом, а то Луйза расстроится, увидев мои заплаканные глаза. Лучше бы я совсем не открывала рта, тогда Луйзе не пришлось бы бросать такие слова, в которых она потом сама будет раскаиваться. Главное сейчас — думать о том, как Луйза всегда была добра ко мне, что бы сталось со мной, если бы не Луйза?» Как бы там ни было, но слово «блаженная» в устах Луйзы причинило ей больше боли, чем хлесткие пощечины, которые давала ей когда-то сестра Кати. И тем не менее Луйза права, до чего же смешным выглядит ее безудержное ликование. И черная юбка тоже… Машинально взялась она за стирку, вымыла голову, сделала привычные хозяйственные дела… Не удивительно, что сестра, которая пеклась о ее судьбе, вышла из себя — это был крик души.
Утюг забегал по клетчатому запятнанному платку Лаци. Масло не отстирывалось. Лаци следовало бы поаккуратнее обращаться со своими вещами. Все у него грязное, засаленное. А почему? Ведь он жестянщик и водопроводчик. Луйзе впору хоть каждый день стирать на него. Сколько ему ни говори, он, знай, отмалчивается и нисколечко не обижается, даже…
Открылась дверь, вошла Луйза со скомканным бельем, с рваными рубашками, посеревшей постельной накидкой, старыми носками.
— Все надо штопать и латать, — сказала она и посмотрела на Мари испытующим взглядом. На лице Луйзы не было ни тени улыбки, пожалуй, это старило ее, резче обозначались глубокие морщины на лбу. — Откладывала эту работу со дня на день, но теперь, когда ты все делаешь за меня, займусь ею наконец, тут тепло возле печки, уютно…
— Я, право… причиняю тебе одни огорчения.
Луйза, словно не слышала ее слов, положила белье на край стола, повернулась к окну и, прищурившись, вдела нитку в иглу. Затем уселась поближе к огню.
— Не убирай гладильную доску, это тоже надо будет погладить. Леплю заплату на заплату, все изнашивается, а новое еще не известно, когда удастся купить.
— Сюда бы мою швейную машину, в два счета бы все перешила.
— Я больше люблю руками.
Мари пошла в комнату, в ящике стоявшего у окна столика принялась искать иголку и наперсток. Обшитая красным плюшем коробка! На крышке мелкие ракушки, плюш немного пообтерся, но еще красивый: такие коробки продавали в Пецеле на ярмарке, и вот Луйза сберегла свою. Мари стремительно влетела обратно на кухню, с души ее словно свалился тяжкий груз, все ее невзгоды как рукой сняло. «Блаженная… подумаешь какое дело! Я, видите ли, обиделась за это на Луйзу, которая, по существу, заменила мне мать… она свободно могла бы отодрать меня за уши. Хорошо еще, что я не разревелась, только этого не хватало». Она уселась за кухонный стол и с видом знатока стала осматривать на свет серую заплатанную простыню, расправила ее на коленях.
— Где взять лоскут на заплатку? — Она подняла глаза и удивилась: — Ты в очках?
— Это старые очки Лаци. В них я лучше вижу, — не прерывая работы, ответила Луйза. — Весной в такие предвечерние часы я обычно выхожу во двор, там все-таки больше воздуха. Вынесу стул, столик; иногда мы с Лаци играем в карты, он любит в подкидного. По крайней мере не шляется с дружками, а то жди его до полуночи. Буду тебя звать со второго этажа, вынесем еще один стул, приятно во дворе под вечер, когда закрывают магазины.
Мари проворно делала стежки, поблескивая кроткими глазами.
— В апреле вечера уже теплые, — сказала она.
— Конечно, — кивнула Луйза. — Неплохая там комнатка возле кухни, светлая, после обеда заглядывает солнце. Поживешь там пока одна, потому что две кровати не поместятся. Трещины на стене Лаци заделает. Хорошо, что ты сразу дала понять господину Пинтеру, что тебе нужна комната, и то, что поблагодарила, тоже хорошо, а не то отдал бы ее кому-нибудь другому.
— Я очень обрадовалась, что именно здесь, в одном доме…
— Все будет хорошо. Пока подыщешь работу, будем вместе готовить.
И Луйза тут же заговорила о другом: мебель, которая не поместится в комнатке Мари, поставят здесь, на кухне: возможно, к тому времени всем своим печкам Лаци найдет покупателей. А когда Вайтаи освободят лакейскую, все можно будет перенести туда и до возвращения Винце расставить. Он тоже невесть что подумает, увидев полуразрушенную конуру в Буде и не найдя там своей жены. Зато какой огромной будет его радость, когда он узнает, что в Пеште его ждет уютная коммунальная квартира! И Луйза громко засмеялась. Чего только не придет в голову. Что, если и в самом деле им повесить на двери табличку: «Вайтаи и К°». Мари тоже от души рассмеялась, положила на колени шитье, хохоча, запрокинула голову назад, дернулась было, чтобы поднести руку к губам, но, к счастью, иголка помешала, а то Луйза опять разозлилась бы. Перестав смеяться, она вздохнула:
— Только бы господин Пинтер устроил.
— Не волнуйся, устроит, если я попрошу. Он неплохой человек, только нудный и мнительный очень. Выслуживается перед Вайтаи, но делает это не только в их интересах. Нам тоже добра желает.
— Устроит? А ты когда поговоришь с ним?
— Он скоро придет.
На следующий день рано утром трижды прозвенел звонок: это Пинтеру-старшему не терпелось поскорее войти. Он только что из управления, куда ходил насчет общественных работ, а заодно повидался со своим знакомым в жилищном отделе. Там черт знает что творится, в коридоре ожидает длинная очередь посетителей, но, к счастью, он встретил того знакомого и обо всем с ним переговорил. Он тоже советует быстрее подать заявление, так как в пустые квартиры люди въезжают самовольно и потом их даже с полицией не выселить оттуда. Квартира в центре города, каждый сочтет за счастье получить ее. Конечно, за Мари формально будет числиться одна из больших комнат с окнами на улицу, а фактически жить она будет в одной из комнат, окна которых выходят во двор. Там ей будет лучше одной, спокойнее. Да и зачем молодой одинокой женщине такая большая комната?
— Да, конечно, — согласилась Мари, затем испуганно посмотрела на сестру.
— Не понимаю, почему вы, господин Пинтер, настойчиво подчеркиваете это? — сказала Луйза и посмотрела прямо в глаза уполномоченному по дому.
— Хочу внести полную ясность, — ответил Пинтер, — дабы избежать всяких недоразумений. Чтобы никто не упрекнул меня потом и не предъявлял требований: мол, то ему полагается да сё.
— Что ж, я тоже люблю ясность. Вы, господин Пинтер, защищаете интересы Вайтаи, а я — своей сестры, и не считайте меня дурочкой. — И Луйза, подняв руку, дала Пинтеру понять, чтобы он помолчал. — Мы не просили комнаты. Вы сами предложили ее нам. Значит, так: Мари получит разрешение, переедет в комнату для прислуги, а когда вернется ее муж, они займут лакейскую, так я поняла вас, господин Пинтер?
— Согласен…
— И Вайтаи могут спать спокойно, поскольку официально они занимают всего две комнаты, а третья будет числиться за другим съемщиком — правда, только по документам, — однако подсобные помещения считаются местами общего пользования, стало быть, на них никто претендовать не может, верно?
— Совершенно правильно, госпожа Ковач. Для того я и твержу вам, что, скажем, вернется муж вашей сестры и может вообразить, что имеет право на большую комнату…
— Откуда я знаю, что он может вообразить? Если вас пугает это, господин Пинтер, прекратим разговор. Мы найдем Мари подходящую квартиру в другом месте.
Пинтер как-то сник и заискивающим тоном произнес:
— Ну зачем же так, госпожа Ковач? Я коммерсант, и знаю, к чему приводят всякого рода недомолвки. Важно все предусмотреть, до последней мелочи, пунктуально договориться, чтобы избежать недоразумений. Вы умная женщина и тем не менее почему-то не хотите понять меня.
— Хорошо. Но и вы тоже поймите, пожалуйста, какие неприятности грозят Мари со стороны Вайтаи.
— Полно вам, госпожа Ковач! — Пинтер махнул рукой. — Никаких неприятностей не будет у вашей сестры! Будет преспокойно жить в своей комнате. Вайтаи, ручаюсь, не причинят ей никаких неприятностей. В конце концов, они ведь благородные люди.
Наступила короткая пауза. Мари с тревогой поглядывала то на сестру, то на ее собеседника. Во всяком случае, господин Пинтер мог бы и уступить, Луйза так много для него сделала, на месте Луйзы она напомнила бы о тех четырех днях, о которых господин Пинтер, очевидно, начинает забывать. Но Луйза ни словом не обмолвилась об этом. Резким движением она смахнула со стола в мусорное ведро картофельную кожуру и сказала:
— И как вы это думаете оформить?
— Да уж постараюсь, — поспешно заверил Пинтер. — С удовольствием сделаю это для вас, право, не посчитаю за труд. Говорю же, есть у меня там хороший знакомый.
— Что ж, будем очень благодарны вам.
Уполномоченный по дому ушел. Женщины молча продолжали заниматься на кухне своими делами. Лаци не было дома — рано утром его вызвали починить лопнувшую трубу, так что вернется он не раньше обеда, к тому же Лаци не тот человек, который в житейских делах может дать разумный совет. «Решай, Луйза, сама, — сказал он накануне вечером, — ты лучше знаешь, что нужно Мари».
Множество разноречивых чувств теснилось в груди Мари: радость, сомнение, надежда, неуверенность, страх перед неизвестностью, но она успокаивала себя тем, что в таких случаях можно всецело положиться на Луйзу. Наверняка ей немало мучений причиняют и господин Пинтер и Лаци, только она никогда не жалуется. Хорошо бы взять на себя часть забот Луйзы, ведь все лежит на ее плечах.
— Знаешь, вторую кровать можно будет поставить и в убежище, в подвале сухо. Да и все лишнее тоже. Гардероб сильно пострадал?
— Весь пришлось разобрать.
— Лаци соберет. Но это не к спеху, ведь все равно придется ставить в подвал.
— Хорошо бы поставить туда. А комод… может, поместится в комнате?..
— Черта с два! Хоть сама бы поместилась в той конуре, и то хорошо.
— В тесноте, да не в обиде…
— Так-то оно так, конечно…
Луйза замолчала. Бледные губы тонкой полоской обозначились на ее изможденном лице, взгляд стал унылый, в движениях угадывался с трудом сдерживаемый протест и недовольство чем-то, а чем именно, она и сама не знала толком, но интуитивно чувствовала, что против Мари и ее самой совершается какая-то несправедливость. И дело не в том, в большой или маленькой комнате жить, а важно, кому это выгодно; Мари приходилось снимать и койку, не впервой ей жить и в комнате с окнами во двор, в темной, с влажными от сырости стенами, но возмущает то, что уполномоченный по дому считает все это в порядке вещей! Так было всегда, неужели и впредь все останется по-старому? Ведь они освобождены. Но стоит ей поругаться с ним, как Мари останется без квартиры. Кто будет хлопотать? Кто пойдет толкаться в очередях в управлении, где таких, как Пинтер, приглашают без очереди? До каких пор будут терпеть это люди?
В конце концов, она все-таки высказала все, что было у нее на душе, пусть господин Пинтер не думает, что обвел ее вокруг пальца, комната вполне подходящая для Мари, главное — у сестры будет свой угол. А теперь хватит об этом, беднякам не к лицу сильно расстраиваться. «Вы, Берецы, всегда любите все усложнять», — сказал бы Лаци. Он не нашел бы ничего предосудительного в словах Пинтера.
В полдень, когда Лаци только что вернулся и начал разглагольствовать: знали, подлецы, к кому обратиться, даже я и то не сразу сообразил, — снова пришел уполномоченный по дому, на сей раз уже с ордером. Все трое осмотрели его, Лаци прочитал все, что было написано в нем, не пропустив и номера. Луйза аккуратно сложила бумажку и сразу почувствовала облегчение, словно у нее гора с плеч свалилась.
— Спасибо за заботу, господин Пинтер, — поблагодарила она, — скорее бы открыли мост, Лаци тогда сможет перевезти вещи сестры.
— Надеюсь, вы, госпожа Ковач, не собираетесь ждать до скончания века? Пусть ваша сестра займет комнату, и как можно быстрее, лучше сегодня же. Кровать там есть, стулья и все остальное. Не все ли равно, на какой кровати спать? Все они одинаковы. А когда привезете мебель, тогда смените. Комнату надо занять немедленно, пока не въехал кто-нибудь другой.
— Сначала там нужно сделать уборку, в комнате грязи по колено, щели заделать, нельзя же так, господин Пинтер!
Но уполномоченный по дому решительно перебил Луйзу:
— Мое дело предупредить, а в случае чего пеняйте на себя, госпожа Ковач. Не в моих правилах бросать слова на ветер, вам пора бы уже знать об этом.
— Знаем, господин Пинтер, — сказал Лаци. — Луйза просто хорохорится, такой уж у нее характер.
Уходя, Дёрдь Пинтер скривил в улыбке обрюзгшее лицо и повернулся к Мари.
— Так что, с новосельем, Маришка, желаю счастья в новой квартире.
— Большое вам спасибо за хлопоты.
— Знатно уладили дело, господин Пинтер, лучше, пожалуй, и я не сумел бы, если бы взялся устроить судьбу Мари.
Луйза кивнула: что верно, то верно, действительно не сумел бы, и стала с интересом слушать прерванный рассказ Лаци о сложных перипетиях с лопнувшей трубой.
7
После составления описи Дёрдь Пинтер написал письмо в Чобад, ее сиятельству баронессе Вайтаи. Прежде чем отправить письмо, он заготовил несколько вариантов, отобрал самый удачный, переписал его на машинке и подписал. Письмо начиналось так: «Я, нижеподписавшийся, жилец дома Вайтаи по улице Надор, в качестве уполномоченного по дому предпринял следующие шаги в отношении ныне брошенной квартиры вашего сиятельства…» Под подписью и датой значилось: «Приложение на одном листе: опись».
Свое сочинение он прочитал после обеда семье. Младший Пинтер констатировал, что по своему тону письмо определенно смахивает на прошение. Это замечание показалось отцу оскорбительным, он попросил избавить его от «постоянной критики», на что сын пожал плечами.
— Я вовсе не просил тебя зачитывать.
Мать, Юци Пинтер, вступилась за мужа:
— Сам одной фразы толком составить не можешь, а еще критикуешь. По-моему, письмо изложено точно, лаконично, право, лучше и не придумаешь. — И, взглянув на надувшегося как индюк мужа, на свисавшие складки в углах его губ, патетическим тоном добавила: — Шедевр в своем роде! — Затем повернулась к сыну и, как бы побуждая его к похвале, сказала: — Отец превосходно уладил это дельце, не правда ли, Дюрка?
— Превосходно. Но интересно, кто возьмется пешком доставить это письмо в Чобад?
Мать поспешила замять насмешку, боясь, чтобы ее не подхватил кто-нибудь, не распространил дальше. Она разразилась длинной тирадой. Наш бедный отец, сказала она, мало ему своих забот, так он печется о целом доме. Полно, махнул рукой Дёрдь Пинтер, всего полдня каких-нибудь потратил, в ответ на что жена в ужасе всплеснула руками: а опись, а письмо, а ответственность — не умаляй своих заслуг, дорогой. И она принялась убирать тарелки со стола. Мыслями она уже давно была на кухне — огонь погас, вода для посуды выкипела, но Дёрдь Пинтер твердо придерживался правила: после еды вести семейные беседы. Раньше он обычно давал отчет обо всем происшедшем за день после ужина и поэтому очень сердился, если сын опаздывал к вечерней церемонии.
«Как приятно изредка поужинать вдвоем, — обычно начинала жена, когда они усаживались за стол без Дюрки. — Невольно вспоминаешь былые времена… Не знаю, приятно ли тебе, может, ты скучаешь со мной, без Дюрки…» Что мог ответить на это Дёрдь Пинтер? Позволял жене даже такие нежности, как гладить ему руку, и, подобно Самсону, не противился тому, чтобы мягкий женский голос размягчал его волю. Он доставал свою папку, зачитывал письма о заказах крупных партий товара, а также черновики тех предупреждений, которые писал своим неисправным должникам, и воспринимал «ахи» и «охи» жены как одобрение; не рискуя встретить возражений, обсуждал с ней проблемы текстильного производства и к тому времени, когда Дюрка возвращался домой, умиротворенный, окутанный клубами дыма из трубки, читал в постели детективный роман. У Дёрдя Пинтера было собрание тщательно подобранных приключенческих романов на разных языках. Одна из стен его комнаты до самого потолка была уставлена книгами. Чего только здесь не было: и оригинальное издание полной серии о французском авантюристе во фраке Арсене Люпене, Конан Дойль и Вудхауз на английском языке, совершенно истрепанные экземпляры венгерского Ховарда, поскольку их запоем читали и оба других члена семьи, не владевшие иностранными языками, полное собрание сочинений Агаты Кристи, Франка Холлера и Эдгара Уоллеса, а на нижней полке — все сто томов Йокаи, так как, по мнению Пинтера-старшего, романы Йокаи были тоже «сплошным вымыслом».
Наконец являлся домой Дюрка.
— Ты уже спишь? — громко спрашивал он в таких случаях у отца. Тот почти всегда отвечал вопросом:
— Где ты пропадал?
— На улице. — И Дюрка тут же уходил в комнату матери.
— Рвал и метал? — тихонько спрашивал он у нее, кивая в сторону соседней комнаты.
— Конечно, — отвечала мать, — но я его угомонила.
И они долго перешептывались, шикали друг на друга, когда из соседней комнаты доносилось возмущенное покашливание, давились от сдерживаемого смеха.
Так жили Пинтеры в двухкомнатной квартире с холлом на третьем этаже дома по улице Надор. Начавшаяся война, все более чудовищные антиеврейские законы мало что изменили в их образе жизни вплоть до 19 марта 1944 года. Дёрдь Пинтер был предусмотрительным, осторожным человеком. Магазин тканей, занимавший небольшое помещение в первом этаже, он заблаговременно перевел на имя своей «арийского происхождения» жены и разместил в различных банках небольшие суммы, разумеется, тоже на имя жены. В строжайшем порядке содержал он конторские книги, деловую переписку, а ценности хранил в небольшой железной кассете. Кассету с соответствующей инструкцией он вручил жене только тогда, когда в один печальной памяти день он перебрался в соседний дом под желтой звездой. Этому событию предшествовала долгая дискуссия, продолжавшаяся несколько дней. Жена хотела следовать за ним, но Пинтер-старший настаивал, чтобы Юци оставалась дома и присматривала за магазином. Когда через три недели жена раздобыла фальшивые документы и вызволила его из желтозвездного дома, Дёрдь Пинтер, опасаясь, как бы ее не привлекли к ответу за исчезновение мужа, счел за лучшее, если и Юци переедет с улицы Надор и в небольшом доме своей матери в Матяшфёльде дождется конца войны, а сам он с фальшивыми документами, вызывавшими в нем чувство гадливости, снял комнату на проспекте Ракоци. Страшное это было время, как мучительно долго тянулись недели в окружении нилашистов и немецких солдат! Потом самый страшный удар — его магазин погребен под грудами развалин трех этажей!
Жена отправилась в путь из Матяшфёльда на рассвете 19 января 1945 года. Чуть серело. Дороги были забиты тележками, тачками и грузовиками, она тащилась почти без дорог, с рюкзаком за плечами и громко причитала: «Господи, помоги мне найти их! Господи, сделай так, чтоб я застала их живыми!» Шла по незнакомым улицам с уверенностью лунатика и к полудню добралась до улицы Надор. Из открытой подворотни подняла глаза в сторону своей квартиры и похолодела от ужаса, увидев закрытые окна и двери. У нее не хватило духу подняться по лестнице, она остановилась перед квартирой дворника и дрожащей рукой дернула за шнур велосипедного звонка. Она стояла, с трудом переводя дыхание, как вдруг услышала спокойный, знакомый голос мужа. С яростью принялась она дергать шнур звонка, влетела на кухню к Ковачам, ухватила мужа за пальто, стала ощупывать его грудь, руки и, смеясь, повторяла:
— Ты жив и здоров, дорогой мой, живой и невредимый…
Луйза усадила ее, дала попить, закричала ей в самое ухо:
— Дюрка тоже вернулся, сударыня!
Юци и без того догадалась об этом, почувствовала по спокойному голосу мужа, но тем не менее еще сильнее побледнела и неподвижно застыла на стуле. Пинтер-старший смущенно топтался возле нее, неуклюже гладил ее по голове, громко вздыхая. Он не смотрел на хорошо знакомое лицо жены, которое покрылось испариной, было серым и изможденным. Юци всегда отличалась экзальтированностью, поэтому и сейчас ле пыталась сдерживать своих чувств в присутствии посторонних, и Дёрдь Пинтер, чтобы направить дальнейшие события по другому руслу, спросил:
— А что с кассетой?
Жена не сразу поняла.
— Кассета? Какая кассета? Ах, вот ты о чем! Так я же перед отъездом к матери в Матяшфёльд заперла ее в магазине, в сейфе, в самом надежном месте. Я сделала глупость? Ох, что я говорю, конечно, поступила не лучшим образом, но ведь я не знала…
Дёрдь Пинтер помрачнел. Как видно, у него нет и быть не может ни одной счастливой минуты, не может наполнить его счастьем даже встреча с женой. Несомненно, он много пережил с тех пор, как бешено зазвонил велосипедный звонок, а затем в комнату ворвалась взлохмаченная женщина с рюкзаком за плечами, в тяжелых ботинках, с лоснящимся от пота лицом. И тем не менее он сразу узнал эту женщину — она была всем для него в этом мире. Тревожные предчувствия, путаные мысли, наконец, ощущение счастья, и вдруг этот неуместный вопрос о кассете, что это? Минутная слабость? Он строго-настрого наказал Юци, чтобы она при любых обстоятельствах хранила кассету при себе. А она оправдывается тем, что хотела как лучше. У нее всегда полно благих намерений, но и только.
В подавленном настроении они поднялись к себе в квартиру, и Юци, окунувшись в привычную обстановку, казалось, забыла обо всем. С лихорадочной поспешностью она обежала все комнаты, выдвигала ящики, распахивала дверцы шкафов — где постельное белье? — и тут же принималась передвигать мебель, поправила покосившуюся на стене картину. Стукнулась локтем об одну из открытых дверей, вскрикнула, засмеялась и еще быстрее забегала по комнатам. В запертом чемодане нашла наконец выложенное из шкафа постельное белье, в одном углу обнаружила мужской портфель с документами и перепиской какого-то старшего лейтенанта, там же лежал членский билет нилашистской партии — очевидно, старший лейтенант бежал в последний момент с тонущего корабля салашистского правительства, бросив все как лишний груз.
Жена принялась убирать квартиру. По-девичьи повязала голову, поверх старого Дюркиного комбинезона надела фартук. Пинтер-старший с раздражением подумал о том, что жена очень быстро почувствовала себя в своей стихии, освоившись с пролетарским образом жизни, без прислуги.
Иногда Юци закидывала за плечи рюкзак, набитый кое-чем из одежды, отправлялась на площадь Телеки и возвращалась оттуда с мукой и свиным жиром. Вела товарообмен с неистовой страстью, и Дюрка, заметив исчезновение из шкафа своего совершенно нового темно-синего костюма, стал подальше убирать свои вещи от матери. Мать сетовала, оправдывалась и наконец бросила пренебрежительно: «На общественные работы темно-синий костюм надевать не обязательно». Помогала пилить бревна, которые по утрам привозил сын на своей тележке, и на правах компаньона давала советы: «Не продавай дрова, меняй только на сахар. Если сахару нет, пусть не топят». Работа по дому и «коммерческая деятельность» настолько захватили ее, что она лишь мимоходом успевала выслушивать сетования мужа на ужасы недавнего прошлого, по поводу погребенного под развалинами магазина и печальной судьбы кассеты. «Ужасно, право, ужасно, сколько тебе пришлось пережить, отец! Придет время, раскопаем магазин, не беспокойся, только не унывай, не падай духом», — и тут же убегала стряпать на кухню.
Отец Юци был мужским портным. Дёрдь Пинтер плохо знал своего тестя, но тот, судя по всему, был человеком деловым и старательным, так как приобрел в Матяшфёльде небольшой дом с комнатой и кухней, мастерской и огородом. После его смерти вдова продолжала держать мастерскую, но со временем клиентов не стало и дело пришлось закрыть. Помещение арендовал какой-то бакалейщик, а вдова по-прежнему жила в доме с дочерью, два последних года сильно нуждаясь. Правда, овощи, картошку давал огород, наличные же деньги — арендная плата за бывшую мастерскую, пока Юци не стала получать каждую неделю жалованье вместо случайных чаевых. Она работала в дамском ателье с тринадцати лет, вплоть до замужества. Была разносчицей, затем ученицей, а закончив курс обучения, поступила на работу в небольшой салон в центре города. Хозяйка ее поддерживала деловые связи с торговой фирмой Пинтера. Хорошенькая, смазливая Юци временами появлялась в магазине Дёрдя Пинтера на улице Кирай и с большим знанием дела, непринужденно болтая и заразительно хохоча, отбирала ткани. Лицо ее напоминало по форме сердце, карие глаза смотрели по-детски доверчиво — словом, Дёрдь Пинтер считал ее необыкновенным созданием. Ему особенно импонировали ее бурный темперамент и уверенность в себе, никак не вязавшиеся с наивным выражением кроткого личика и скромным поведением. В Юци уживались две души: застенчивая и неопытная в личной жизни и самоуверенная, преисполненная чувства собственного достоинства в деловой обстановке. Дёрдь Пинтер — в ту пору тридцатилетний красивый мужчина — предложил Юлии Фаркаш руку и сердце, взял ее из салона и до сих пор не имел причин раскаиваться в этом. Более того, женитьба стала для него в некотором роде предметом гордости, она возвысила его в собственных глазах. В то время как липотварошские мануфактурщики сочетались браком в своем кругу и делали основной упор на приданое, он последовал зову своего сердца и тем самым, как он считал, продемонстрировал некоторое свое моральное превосходство. Кстати, раз уж речь зашла о моральном превосходстве… Дёрдь Пинтер пользовался в торговых кругах репутацией солидного, благонадежного коммерсанта. «Осмотрительный», — как говорил Дюрка с некоторой иронией в голосе об отце. Что ж, и это, пожалуй, верно, во всяком случае для того времени. Человек не должен рисковать как своей собственной репутацией, так и репутацией своей семьи ради того, чтобы быстро разбогатеть — порядочные люди так не поступают! Конечно, он тоже мог бы сбыть на «черном рынке» свой товар, мог бы заключить сомнительную сделку — дело не в отсутствии таланта и деловых качеств, но во времена Хорти подобный риск был бы неосмотрительным в его положении! Человек должен выждать подходящий момент и тогда доказать, на что он способен! Цены на ткани растут, платят золотом и валютой, и когда у других коммерсантов запас товаров иссякнет, тогда и появится он со своими извлеченными из-под развалин запасами! Правительство слабое и беспомощное, в учреждениях сидят не только венгерские господа с моноклями, но и знакомые, друзья, перемены в известном смысле благоприятные, вот только в собственном доме не все обстоит так, как хотелось бы… Юци… что ж, Юци всегда была такой. Помнится, и в былые времена ему было неприятно, если жена рассказывала о годах, когда она работала в ателье, об ученичестве, о чаевых, о проведенных с подругами воскресеньях, о походах в римские бани. Когда магазин переехал с улицы Кирай на более фешенебельную улицу Надор и супруги стали жить в двухкомнатной квартире со всеми удобствами, Дёрдь Пинтер попытался положить конец прямодушию и откровенности жены. Но тут же выяснилось, что на первый взгляд податливая и ласковая женщина оказалась крепким орешком. «Ой, отец, смотри, как бы я не разочаровалась в тебе! Я только за то и люблю тебя, что ты не такой заносчивый, как другие мануфактурщики».
Пинтеру-старшему с кислой миной на лице пришлось признать, что на некоторые высказывания Юци он просто не знает, что ответить. Жена его не злопамятна, мелкие обиды тут же забывает, но неизвестно, как поведет себя, если ее задеть всерьез. Пинтер-старший подозревал, что его жена упряма и непреклонна, уступчива лишь до известных пределов, и он побаивался выходить за эти пределы.
С годами становилось все более ясно, что Дюрка и внешностью, и характером пошел в мать. Например, он проявил полную неспособность к иностранным языкам, несмотря на твердое убеждение Дёрдя Пинтера в том, что культурный человек обязан знать хотя бы один из западных языков. Сын был по-детски беспечным, как его мать. Вместо того чтобы записаться в какой-нибудь солидный яхт-клуб, где можно было бы завязать знакомства с авторитетными людьми, установить полезные контакты, он по воскресеньям катался по Дунаю на лодке дикарем, как Юци в юности. Как Юци иголкой, ножницами или сантиметром, Дюрка ловко орудовал молотком, стамеской, пилой. Сразу же после сдачи экзаменов на аттестат зрелости, когда ему предстояло занять место в отцовском магазине, его забрали в рабочую роту. Он надел на рукав белую повязку и отправился в Марамарошские горы. Это было неимоверно трудное для него время! Приходилось валить лес в горах, строить дороги, мерзнуть, недоедать, терпеть произвол командиров. Многие не выдержали, но Дюрка выжил. По вечерам он садился на свой вещевой мешок, мастерил зажигалку, штопал белье. А под Хустом перебежал к русским и шел вслед за Советской Армией вплоть до самого Будапешта. Помогал на полевой кухне, чистил картошку, подбивал подметки, пел венгерские солдатские песни под гармошку, а в дни, когда стояли без дела в Дебрецене, сшил себе из брезента настоящую плащ-палатку. Выучил кой-какие русские слова и теперь, спустя почти два месяца после освобождения, с прежним воодушевлением рассказывал о своих весьма поучительных странствиях и мытарствах.
Пинтер-старший в результате столь многих перемен стал чувствовать себя чужим в своей собственной семье. Избегал встречи с женой, когда она шла с неизменным рюкзаком за спиной, с повязанной головой, не мог примириться с тем, что она пилит дрова, и уже совсем его выводило из равновесия поведение неузнаваемо изменившегося Дюрки — таскает тележку, ходит с дровами по домам на улице Надор, где все знают солидную фирму Пинтера. Все это, может быть, только детское увлечение, возможно, в скором времени его коммерческая жилка найдет применение в отцовском магазине, но все равно это дурной тон! Пинтер-старший решил, что, если сын зайдет слишком далеко в своем увлечении, он обрушится на него со всей силой своего отцовского авторитета. Право, давно нора начинать торговлю, и Дюрка должен занять свое место в отцовской фирме — таково было самое заветное желание Дёрдя Пинтера. Вскоре очередь дойдет до расчистки от развалин территорий дворов: по сведениям, полученным в управлении, это дело скорей всего возложат на домовладельцев. Подавляющая часть его товарного склада наверняка цела и невредима, к тому же там и железная кассета, сберегательная книжка, свидетельства давних связей с деловыми кругами, а вместе с ними и новые возможности!
Обуреваемый такими сомнениями и надеждами, жил уполномоченный по дому в марте 1945 года. Когда он прочел жене и сыну письмо в Чобад, несмотря на дифирамбы Юци, почувствовал, что желаемого эффекта не произвел. Жене, как всегда, не хватало должной внимательности, а реплика сына была просто возмутительна. Обидно было и то, что вскоре они собрались куда-то идти, заговорщицки переглядываясь.
— Куда это вы так торопитесь? — спросил Дёрдь Пинтер, стараясь скрыть раздражение.
Юци повернулась и вежливо, самым что ни на есть невозмутимым тоном, сказала:
— Заглянем в квартиру Вайтаи.
— Что вы там забыли?
— Мы обещали Ковачам помочь устроиться.
Дверь с шумом захлопнулась за ними, прежде чем Пинтер-старший успел слово вымолвить. Совсем сдурели! Идут помогать устраиваться в квартире Вайтаи, совершенно не интересуясь его мнением на этот счет, не спрашивая разрешения! Разве та молодка сама не сможет расставить свои вещи?
Пинтер-старший улегся на диван, горестно стеная, вытянул ноющие ноги и стал перелистывать попавшийся под руку томик об Арсене Люпене. Старая как мир история, он на память знает все похождения бандита во фраке, все же она доставляет больше удовольствия, чем нынешние детективные романы. Все они на один манер. Вскоре он вновь ощутил беспокойство, вызванное тем, что очень уж затянулся период его бездействия. Им овладела какая-то тревога, предчувствие неотвратимо надвигающейся беды: такое происходит с ним уже несколько недель и все больше угнетает его. Что-то не так вокруг, изменился весь уклад его жизни, он чувствует это в собственных четырех стенах, в его семье, хотя точно сказать, в чем выражаются эти перемены, не в состоянии. Право, пора бы уже войти всему в привычную колею — таким был подтекст последнего жалобного стона Дёрдя Пинтера перед тем, как погрузиться в сон.
8
Спускаясь вниз по лестнице, сын спросил:
— Как ты думаешь, он обиделся?
— Кто?
— Нижеподписавшийся.
— А-а, чобадское послание, «нижеподписавшийся, жилец дома Вайтаи на улице Надор»! — Мать захохотала, голова ее откинулась назад так, что она потеряла из поля зрения ступеньки лестницы и ухватила сына за руку, чтобы не свалиться вниз. Откуда она знает, обиделся он или нет? Вероятно, обиделся. Еще бы, такое самовольство: взять и уйти не спросившись, не получив согласия «нижеподписавшегося»! Но смеяться над ним все же непорядочно, он не виноват, что таким уродился.
На кухне в квартире Вайтаи стоят ведра с известкой и водой, валяются половые щетки и тряпки, мебель сдвинута на середину. Две женщины снуют с подоткнутыми подолами юбок, а забравшийся на лестницу жестянщик и водопроводчик Ласло Ковач белит потолок. Лицо у него испачкано известью, очки тоже.
— Подай-ка алебастру, Мари, я обнаружил еще одну щель, никто бы так не зашпаклевал, как я. Луйза, можешь начинать белить стены, да поровней, как я показывал тебе. Ну вот и гости пожаловали!
Мари покраснела, представив, что принимает Пинтеров в новой квартире как своих первых гостей.
— Добрый вечер, — сказала она радостно Юци и уже сдержаннее, но вежливо и достойно поприветствовала Дюрку, словно зная, каким редким гостем был он в доме Ковачей. Пришедшие осмотрели кухню, Юци прошла в комнатку, Дюрка смог просунуть в дверь только голову, так как три женщины заполнили ее всю.
— Что за нора, — сказал он. — Конечно, это придумал папа.
— Нет, ничего, право, она не такая уж маленькая, поместится кровать, стул и столик, уютней станет после побелки, светлая, что еще нужно, потом мы займем комнату побольше. — Мари явно была довольна и не хотела, чтобы ее разочаровывали. — К тому же я смогу находиться и на кухне, пока не приедут владельцы квартиры…
— Вы тоже владелец, — перебил ее парень. — Квартиросъемщик.
— Верно. У тебя ордер в руках. — И Лаци так широко размахнулся кистью, что, казалось, снегом все запорошил вокруг. Юци с визгом бросилась прочь, Лаци сотрясался наверху от смеха, даже серьезная Луйза опустила щетку и рассмеялась. Лаци спустился вниз, подхватил и понес лестницу, стуча ею по каменным плитам кухни.
— Мы с Луйзой одни управимся, — сказал он. — Если вы, сударыня, хотите помочь, то соберите мусор в прихожей. А то Мари свернет себе шею, пока доберется до ванной. Надо будет еще проверить, работает ли канализация, но сначала закончу здесь. Право же, ни один специалист не сумел бы так заделать все эти трещины.
Они открыли дверь в обрушившуюся комнату, чтобы хоть немного осветить прихожую. Юци подхватила в охапку шелка, веера и прочие реликвии покойной баронессы и затолкала в один из стенных шкафов. Мари понесла во двор щебень, а Дюрка стал примерять перед зеркалом ментик василькового цвета, который поднял с пола.
Из кухни доносился разговор супругов Ковач:
— Большие деньги пришлось бы заплатить за ремонт комнаты и кухни. Да к тому же нынче маляры и не согласятся за деньги, заказов у них больше, чем достаточно, — рассуждал дворник. Время от времени Луйза поддакивала ему. — Раньше я понятия не имел, с чего надо начинать, но, если уж брался за что-нибудь, делал все исправно, ты ведь знаешь меня, Луйза.
— Конечно, знаю…
Иногда на кухню заглядывали любопытные соседи.
— Поджидаете Вайтаи, господин Ковач? — спросила какая-то женщина писклявым голосом, наверное старшая дочь Коша.
— Откуда вы взяли, барышня? Готовим новую квартиру для свояченицы.
— Да что вы говорите!
Ласло Ковач болтал, распоряжался и, важничая, перетаскивал с места на место лестницу, а Луйза развела известь, поставила мужу под руку ведро и, пока он возился в комнате с потолком, побелила стены на кухне, вымыла плинтусы, кафель вокруг водопроводного крана и двухсекционную раковину. В прихожей раздался стук передвигаемой мебели, то и дело хлопала дверь, струилась вода из крана — это Мари мыла пол.
— Вся грязь попадает ко мне в комнату, — бурчала она.
В пять часов мать и сын попрощались с Мари, Лаци закончил белить кухню. В прихожей стало совсем темно, а Мари все наводила чистоту. Луйза принесла огарок свечи, спросила:
— Может, хватит на сегодня?
— Хочется закончить.
— Кухню тоже?
— Конечно.
Луйза, понимая сестру, взяла у Пинтеров ведро и молча принялась скоблить на кухне кафельные плиты, покрытые густым слоем извести. Затем осторожно, чтобы не поцарапать только что побеленные стены, поставила на место мебель, наконец вымыла посуду, оказавшуюся в шкафу. Дверь и окно они оставили открытыми, чтобы просыхали стены. Мари то и дело заглядывала в комнату, даже тогда, когда в темноте виднелась только свежая побелка. Комната была небольшая, пожалуй метра три в длину и метра два в ширину, но зато чистенькая, уютная. В этот тихий мартовский вечер веранда и дом казались Мари более близкими, чем будайская вилла после двух лет жизни там. Рядом были Луйза с мужем, чего больше желать? Пинтеры тоже приятные люди…
— Постельное белье принесем завтра, если высохнут стены, — сказала Луйза и села на кровать. Она прогнулась под ее тяжестью. — Лучше не нашли матраца для своей горничной, чем этот жалкий соломенный тюфяк.
— Сойдет пока, а там привезу свой.
— Тебе все хорошо, знаю. Ну пошли.
Последнюю ночь Мари спала в дворницкой. Лаци уже храпел в постели, сестры мыли после ужина посуду, когда раздался стук в дверь.
— Вашей сестрице нужно будет прописаться в полиции, госпожа Ковач, — сказал, входя, Пинтер.
— Сначала придется выписаться в Буде.
— Да, да, конечно, я просто напоминаю. Ну, все в порядке?
— Конечно, — ответила Луйза. — Даже в прихожей Вайтаи сделали уборку.
— Смотрите, ордер не потеряйте.
— Не беспокойтесь, господин Пинтер.
Луйза вышла во двор, заперла ворота, тяжелые створки протяжно скрипнули, коснувшись друг друга. Мари, присев на кровать, ждала сестру, чтобы та легла в середину, рядом с Лаци, затем и сама устроилась с краю.
Когда она проснулась утром, первой ее мыслью было: наступил день переезда. Мари выпила в кухне горячего ячменного кофе и побежала на свой этаж. Стены просыхают хорошо, мартовские ночи становятся все теплее, правда, рядом с высохшими белыми пятнами темнеют влажные, но к вечеру и они исчезнут. В комнате чужая кровать с распоротым посередине соломенным матрацем — ах, все бы выглядело по-другому, если бы она привезла свою мебель!
Пинтер-младший, спускаясь во двор за своей тележкой, остановился перед ее кухней.
— Нравится новое жилье? — спросил он.
— Спасибо, но было бы еще лучше, — сказала Мари, — если бы мою мебель и другие вещи можно было бы доставить сюда, но кто знает, когда удастся.
— Скоро, — ответил парень, — на этой неделе откроют и для населения восстановленный мост Франца-Иосифа, тогда и съездим за ними.
— Правда? — обрадовалась Мари, и ее кроткие глаза засияли. — Но мне неудобно так утруждать вас, молодой… я не смею просить вас…
Младший Пинтер махнул рукой: мол, пустяки, он все равно собирается в Буду, говорят, она вся превращена в руины; насколько это верно, он не знает, Мари пришла оттуда, так что ей лучше знать, действительно ли так пострадала Буда. Мари рассказала о будайской вилле, о том, как она носила воду на рассвете, о маленьком и большом убежищах.
— У нас, когда мы валили лес в Марамароше… — начал парень задумчиво, словно вспоминая о чем-то приятном.
Потом продолжала Мари:
— А там, в Буде…
О стычке в свою первую встречу они не могли вспоминать без улыбки, как хорошие друзья вспоминают о давно забытой размолвке.
— Вы очень меня возненавидели, сознайтесь? — спросил парень.
— Нет, — ответила Мари, — я не умею ненавидеть. Но правда, подумала: порядочный парень, а кричит, как…
— Порядочный парень? Обязательно похвастаюсь отцу, пусть порадуется.
Он попрощался, и вскоре его тележка уже громыхала во дворе. Открылась дверь соседней квартиры, и через перила веранды перегнулась грузная женщина, ворчливая Лацкович.
— Начали уже громыхать, — буркнула она, обернувшись назад к кому-то невидимому, и сердито посмотрела вниз на улыбающегося молодого Пинтера. — Ведут себя так, словно они одни в доме. — Затем принялась разглядывать Мари, и та услышала, как она сказала, чуть тише, кому-то в прихожей: — Родственница Ковачей переезжает. Приедут Вайтаи, отблагодарят уполномоченного по дому.
С этими словами дверь захлопнулась, и толстая ворчливая женщина скрылась за ней. Мари подхватила лестницу и устремилась вниз, остановилась, перевела дух и, запинаясь, запела: «Девушка, о моя девушка…»
— Неплохо было бы и здесь побелить, — встретила ее Луйза, — но тут черт ногу сломит — всюду печки. Четвертый день никто не приходит за ними. Видно, не удастся их продать, хотя у меня и кончается мука.
— Не беспокойся, расхватают, как сахар! — крикнул из комнаты Лаци. — Как раз собираюсь идти на переговоры.
Мари отнесла на свой этаж постельное белье — сколько же раз в день ей придется проделывать этот путь? Застелила кровать, несколько минут посидела, скрестив руки на груди, — чем же заняться теперь? Повертелась на кухне, осмотрела стены, затем заперла дверь и вернулась к Луйзе. В Буде руки ее постоянно были заняты работой, она ни минуты не сидела без дела. А здесь не надо ходить за покупками, в магазинах ничего нет, зато в квартире есть большая газовая плита с тремя конфорками и духовкой, вчера она уже очистила ее от ржавчины; уборку тоже делать не надо, потому что комната прямо-таки сверкает чистотой; и постирать нечего — все на ней. Как видно, пока она только спать будет приходить к себе в коммунальную квартиру. С каждым часом нетерпение ее росло, хотелось работать, строить планы на будущее, действовать. Правда, она уже кое в чем преуспела, стала жительницей Пешта, и это не так уж мало, даже много, событие неожиданное и радостное, чего же ей еще нужно? А у Луйзы дел хоть отбавляй.
Вечером сестра и зять проводили ее на второй этаж. Лаци шел впереди, высоко держа коптилку. Осветил прихожую, нажал на дверную ручку.
— Ворота заперты, можешь спать спокойно, Мари. Да не забудь сосчитать углы.
— Ладно.
Мари осталась одна. Сидя на кровати, она прислушивалась к каждому шороху в пустой квартире. Вот там, кажется, в ближайшей обрушившейся комнате мартовский ветер раскачивает оторвавшиеся жалюзи. Скрипнула дверь, затрещал пол. Ворота заперты, дверь прихожей тоже… все же всюду разбросано множество ценных вещей, а вдруг кто-нибудь прослышал о них, забрался сюда… Думая, что квартира пустая, он проберется с карманным фонарем на кухню, и тогда свет фонаря упадет на нее…
Мари вздрогнула. Неужто все испытывают такой же страх, или это только она жалкая трусиха? Но ведь квартира большая, кругом темень, прихожая с закоулками — право, поневоле начнешь бояться. И как на грех, забыла в дворницкой сходить перед сном… Как теперь пройти в туалет?..
Мари съежилась на соломенном тюфяке. До сих пор она и в мыслях не держала такое, а теперь до того приспичило, что хоть и страшно — иди. Так ей все равно не уснуть, да и разве дотерпишь до утра. Но она даже пошевелиться боится, не то чтобы идти куда-то в пугающую темноту прихожей, Луйзу тоже неудобно беспокоить. Тихонько застонав, она поднесла руку к губам: «Господи, какой ужас…»
А впрочем, что тут особенного: взять коптилку, пройти или даже пробежать прихожую, а там, напротив кухонной двери, и туалет, рядом просторная ванная, где на блестящих штырях висят, наверное, уже много месяцев никем не тронутые полотенца, которыми пользовались Вайтаи. И тут же вернуться назад, юркнуть под одеяло. Ничего с ней случиться не может, и тем не менее она приглушенно вскрикнула, представив, как крадется по темной прихожей. «О господи, спаси и помилуй!..»
Во дворе непроглядная темень, люди ложатся спать рано, никто не гуляет до рассвета. За заколоченными окнами темнота, только из кухни Пинтеров чуть пробивается свет да изредка долетают обрывки слов. А может, тихонько постучаться и шепнуть госпоже Пинтер, ведь она такая приветливая, веселая, наверно добрая… Ой, нет! Это нужно выбросить из головы, еще подумает, что она ненормальная, да и что скажет сын ее, Дюрка?
Она пытается встать, но тело словно окаменело. А жалюзи все хлопают и хлопают по оконной раме, иногда часто, раз за разом, потом все стихает, а через некоторое время снова начинаются частые удары. У Мари все напряжено внутри, она чувствует себя совершенно одинокой, покинутой всеми — уже давно никому нет никакого дела до нее. Рядом с Луйзой или Винце одиночество не ощущается так остро, но кто знает, где ее Винце и когда он вернется, а Луйза спит у себя внизу, повернувшись лицом к Лаци, и это так и должно быть, только она с тех пор, как помнит себя, проводит ночи в страхе. В Пецеле, сидя на пороге, в Пеште, снимая койку, и в Буде все то же томительное нескончаемое одиночество, и вот теперь… Когда же придет конец страданиям и мытарствам?..
Она хватает коптилку, босиком проносится через прихожую, дверь в туалет не закрывает и вот уже снова дрожит в постели под одеялом, поджимает коленки до самого подбородка, согревая их горячим дыханием… Не надо так дрожать, да и чего ей, собственно, пугаться? Жалюзи Лаци укрепит, он наверняка сделает это лучше любого специалиста… И Мари беззвучно смеется. По телу ее пробегает тепло, приятная теплая волна, она закрывает глаза…
Утром — теперь уже в этом не может быть никакого сомнения — она слышит чьи-то шаги в квартире. Щелкает замок в дверях прихожей, кто-то торопливо проходит мимо двери, на пол падает какой-то тяжелый предмет, невидимая рука нажимает на дверную ручку, вот шаги уже на кухне. Мари садится в постели, в следующую минуту дверь распахивается и на пороге появляется молодая женщина.
— А, — произносит она и улыбается.
Мари смущенно таращит на нее глаза, как на привидение: несомненно, это молодая баронесса Вайтаи. Она действительно красивая, и поэтому Мари уверена в правильности своего предположения. Она уже намеревается сказать: «Целую руки», но вместо этого шепотом произносит:
— Доброе утро.
— Здравствуйте. Вы родственница Ковачей?
— Да, я Мари Палфи.
— Палфи, — повторяет женщина, уставившись в лоб Мари, — какая Палфи? — Затем, как бы спохватившись, переводит разговор на другое. — У ворот какая-то толстуха сообщила мне, что вы поселились в квартире, сама она, если верить ей, тоже живет здесь, в доме. Возможно, но я не видела ее раньше. А где Ковачи?
— Не знаю, право…
— Я звонила им, никто не отвечает. К счастью, у меня оказался ключ — мама незадолго до своей смерти прислала его со слугой. Правда, вы могли бы впустить меня, я рада, что вы здесь.
В ответ Мари начала рассказывать, как уполномоченный по дому, господин Пинтер, устроил, чтобы именно она, а не кто другой поселился здесь.
— Это господин Пинтер устроил, — как бы оправдываясь, повторяет она, но женщина прерывает ее, пожимает плечами:
— Да мне-то что, можете жить сколько вам вздумается, одной мне даже хуже. Знаете, мой муж военный, вместе со своей частью был в Западной Венгрии, и с ноября о нем ни слуху ни духу. И не известно, когда он вернется домой, видимо, никогда эти немцы не кончат войны.
— Как так никогда? — Мари успокаивающе смотрит на женщину и торопливо говорит: — Теперь уж близок конец, может всего несколько дней осталось, ни для кого не секрет…
— Полно, мало ли о чем болтают! — женщина машет рукой. — Думаете, так легко одолеть немцев? У них есть какое-то новое чудо-оружие, если они его применят… — И, не закончив своей мысли, она заключает: — Впрочем, мне все равно, пусть их хоть завтра всех перебьют, лишь бы скорее все кончилось и вернулся мой муж. Надоело быть одной, даже словом не с кем перекинуться, не так ли? Значит, — продолжает она, несмотря на то, что Мари уже собралась было возразить ей насчет чудо-оружия немцев, по поводу которого она имела свое собственное мнение, — мне нужно повидаться с тем Пинтером? Какой он?
— Какой? Ну, высокий, сутулый, лысый. Был, наверно, полным, но подвергался преследованиям…
— Нет, я не в том смысле, — говорит молодая женщина, присаживаясь на край кровати. — Дрянные эти чулки, правда? Стало быть, он порядочный человек?
— Как же, — спешит ответить Мари, чуть отодвигаясь, чтобы освободить место гостье. Та усаживается поудобнее, прижимается спиной к стене. — Господин Пинтер производит впечатление порядочного человека и живет здесь давно.
— А вы кем приходитесь Ковачам? — Она громко зевает. — Представляете, в какую рань встать пришлось сегодня! С шиком проехалась на подводе, нашу спортивную машину немцы забрали. Ну и хамы: два месяца стояли в особняке и под конец угнали машину. А впрочем, не велика беда, все равно бензина не достанешь, верно?
Мари, робкая, недоумевающая, кивает. Эта женщина врывается в комнату, садится на ее постель, говорит без умолку, и все это как будто так и надо. И в толстых чулках ноги у нее стройные, из-под пестрой вязаной шапочки на плечи низвергается настоящий каскад платиново-светлых волнистых волос. Она небольшого роста, шея у нее гладкая, белая. Писаная красавица!
Женщина безразличным взглядом обводит комнату, скользит по стенам, не замечая свежей побелки, не делает никаких замечаний даже по поводу того, что Мари улеглась на чужую кровать.
— Господин Пинтер разрешил мне пользоваться кроватью, пока я не привезу свою мебель.
— А разве это наша кровать? Я и не знала. Пользуйтесь на здоровье, раз она стояла здесь, значит, на ней спала горничная. Представляю, какой ералаш в других комнатах.
— Прихожую мы вчера привели в порядок, много всего валялось на полу, щебень вынесли, а вещи сложили обратно в шкаф…
— Очень хороню сделали. Вода есть?
«Могла бы и поблагодарить за уборку, в конце концов Луйза и Пинтеры не обязаны были работать на нее». Мари перевела дух и коротко ответила:
— Есть.
— Можно зайти в ванную?
— Конечно. Там все по-старому, но зато квартира…
— Какая-нибудь комната, может, все-таки пригодна для жилья? Мне сейчас некогда осматривать, меня ждут внизу. Как вы считаете, надо мной не будут смеяться, если я в таком виде выйду на улицу? У вас есть зеркало?
Она встает, ищет зеркало, но не находит. Поэтому смотрит на свои ноги, простирает вперед руки, то растопырит, то сожмет пальцы в кулак — все в порядке, темно-лиловый лак на ногтях сохранился. Мари внимательно следит за каждым ее движением, искоса поглядывает на свои обломанные ногти. Руки у нее красные, кожа растрескалась, она уже порывается спрятать их под одеяло, но вспоминает слова Винце, который в самом начале их знакомства сказал: «У вас сильные руки, сразу видно, что вы не боитесь никакой работы». Конечно, не боится, ей бы жизнь, наверно, осточертела без дела. Повезло этой Вайтаи, что не вчера приехала. Лаци и ее заставил бы скрести пол, хотя она, пожалуй, ни разу в жизни не брала в руки половую тряпку. Мари, приложив руку к губам, негромко засмеялась. Хорошо еще, что гостья не интересуется, отчего ей так весело.
Баронесса направляется к двери, на пороге оборачивается:
— Там должно быть кое-что из одежды, помню, когда в ноябре я приходила сюда, в шкафу висело много всего, но ключи от комнат у Ковача. А, ладно, пусть смеются, верно? Эту шубу я купила в Лондоне, четыре-года назад, в ту пору здесь еще никто не носил таких. Если я не встречусь с Ковачем, скажите ему, что я приехала, в полдень вернусь, вы будете здесь? Кстати, как вас зовут?
— Я уже говорила, Палфи.
— Что вы заладили Палфи да Палфи, я хочу знать ваше имя.
— Мари.
— Ну вот, это другое дело, Маришка. Скажите, Пинтеры живут на третьем этаже? У них есть сын, да? Такой высокий, красивый молодой человек. В полдень я и к ним зайду. — Она проходит на кухню, останавливается у плиты. — На ней можно готовить?
— Газа еще нет, но говорят, что…
— Впрочем, не все ли равно. Я привезла с собой холодных закусок на целую неделю. Интересно, как вы считаете, я располнела?
Мари не знает, что ответить, она не видела ее сиятельство ни худой, ни полной, но, к счастью, отвечать и не нужно, так как Вайтаи выпархивает в кухонную дверь. Перегнувшись через перила веранды, она зовет:
— Ковач!
Внизу появляется дворник и делает поистине головокружительные повороты на каблуках; голос его то звучит басом, то срывается до дисканта:
— Ты только посмотри, Луйза, приехала ее сиятельство, вот это сюрприз. Прикажете подняться?
— Нет, я ухожу, меня ждут у ворот! — сообщает Вайтаи дворнику, и стук ее туфель на толстой подошве постепенно затихает внизу на лестнице.
Мари вскакивает с постели, накидывает на себя одежду, умоется она потом, у Луйзы. «Горничная за ней закроет», — ворчит она, но, что интересно, зла к Вайтаи у нее нет, скорее наоборот. Ведь теперь ей не придется коротать ночи одной, баронесса сказала, что на целую неделю привезла с собой еды. Все-таки какая она красивая! И молодая — они, наверно, одногодки. Мари сразу забывает о ее недостатках. Странная эта Вайтаи, говорит все, что взбредет на ум, и она вовсе не надменна. А болтают, будто она ни с одним жильцом никогда словом не обмолвилась. Люди всякую околесицу несут друг о друге, а на поверку выходит, что все это неправда, вот как с этой женщиной, она ни капельки не гордая, скорее чуточку легкомысленная.
Мари буквально влетела в квартиру дворников.
— Ушла? — спросила она у Луйзы.
— Ушла. Ее у ворот кавалер поджидал, с ним и ушла куда-то.
Мари начала пространно описывать свою встречу с Вайтаи, но Луйза резко оборвала ее и попросила умерить пыл. Пусть, дескать, Мари держится от нее подальше, живет в своей комнате, а Вайтаи — в своей, все жильцы равны, будь то баронесса или нет. Мари пыталась объяснить: мол, дело не в том, что она баронесса, она не придает этому значения, а в том, что та довольно-таки общительна, присела к ней на кровать, спрашивала ее…
— Это еще ни о чем не говорит, ты все равно пустое место для нее, — сказала Луйза и пододвинула к Мари чашку с только что сваренным ароматным ячменным кофе и неизменную лепешку. — Муки осталось дня на три, — добавила она с некоторой озабоченностью. — Лаци ушел, с кем-то договаривается, но я не уверена, что он раздобудет муки. Приближается весна, и люди считают, что смогут обойтись и без печки. — Она помешала оставшийся на дне чашки кофе и выпила. — Сахарин до того надоел, что даже запаха его не могу переносить. Давай сходим на площадь Телеки, готовить не надо, вчерашний суп с бобами доедим, а когда вернемся, сделаю картофельные оладьи. Жена Пинтера постоянно ходит на толкучку, меняет всякую всячину.
Она пошла в комнату, присела перед шкафом, вытащила из нижнего ящика небольшой узел и коробки, затем встала на стул и сняла сверху чемодан. Мари застелила кровати зеленым репсовым покрывалом, с интересом следя за приготовлениями Луйзы. А та разбирала тряпье, выкладывала на постель мужские рубашки, заплатанные полосатые брюки, видавшую виды шляпу, узкую дамскую юбку, рассказывая при этом, как нажились некоторые в это смутное время. Среди их соседей есть много таких, кто немало добра натаскал из еврейских квартир или после освобождения откопал из-под развалин. И она, не выходя из дому, могла бы набрать столько всего. Взять хотя бы этих Вайтаи. Они сами толком не знают, что у них было в квартире. А как бы сейчас пригодилось, снесла бы на площадь Телеки и обменяла. Пока еще, правда, жить можно: масла целый бидон, полная бельевая корзина картошки, недавно Лаци принес большой кусок сала и половину копченого окорока. Она не представляет, как бы жила без Лаци! Но мука кончается, и если не удастся сбыть все эти печки…
— Э, да что говорить, не всякий способен на такое. Я бы, например, не уснула, если бы пришлось прятать в квартире чужие вещи. Чего только в голову не придет, и рада не будешь, вот об этом и подумала, когда вчера увидела наверху уйму раскиданных вещей.
— Мерзавцы спекулянты и теперь живут припеваючи, считают, что пришло их время, но народ не для того освободился, чтобы терпеть это! Ведь каждый день сажают, тюрьмы забиты спекулянтами и военными преступниками, но когда-нибудь атмосфера очистится, я уверена, — заключила Луйза. — Она затолкала в рюкзак отобранные вещи и надела пальто. Но тут неожиданно хлопнула себя по лбу: — Слушай, Мари, знаешь, что я надумала. Сбегай-ка к Пинтерам, попроси у Дюрки ненадолго тележку.
— Печки повезем?
— Угадала. Ну, беги.
Мари, перепрыгивая через ступеньки, возбужденная и взволнованная, взбежала на третий этаж. То, что она пойдет на площадь Телеки, воспринималось ею как посещение достопримечательности незнакомого города. Теперь-то уж наверняка она осмотрит весь Пешт! Сразу трудно сообразить, в какой стороне от улицы Надор находится площадь Телеки. Она уже бывала там с Винце, когда они покупали трюмо, но тогда ездили на трамвае, кажется где-то недалеко от Восточного вокзала.
— Доброе утро, — влетев на кухню к Пинтерам, приветствовала хозяйку раскрасневшаяся Мари. — Дома молодой господин Пинтер, Дюрка?
Кухня у Пинтеров была перегорожена застекленной перегородкой, за которой жила когда-то горничная и откуда вышел Дюрка.
— Я здесь. Вы ко мне, Маришка?
— Луйза тележку просит, может, дадите ненадолго…
— Конечно. Неужто в Буду собрались?
— Нет, на площадь Телеки, — ответила Мари восторженно и деловым тоном, как заправская торговка, добавила: — Повезем печки и еще кое-что — может, удастся сбыть.
Дюрка громко засмеялся.
— Слышишь, мама? Ты заразила и тетушку Ковач!
Хозяйка запричитала: она охотно пошла бы с ними, ей хорошо известны тамошние порядки, а вот их как бы не надули, но, к сожалению, она поставила тесто на пышки, и, если отлучится, тесто может убежать.
— Смотрите, дорогая, не промахнитесь, ничего не продавайте за деньги, слышите? Цены растут, а те, кто пострадал в войну, знают, что это значит. И будьте осторожны, там полно жулья. — И когда Мари уже направилась к выходу, она сказала Дюрке: — Какое милое личико у этой женщины.
На тележку взгромоздили две печки — белую эмалированную квадратную печурку с дверцей и отверстием для кастрюли или чайника, а другую Лаци наждаком очистил от ржавчины; эта серая печка с белой ручкой на дверце и тремя конфорками сверху смогла сойти за совершенно новую. Рюкзак Луйза пристроила между двумя печками и взялась за поручни.
— Ты иди сзади, смотри, чтобы ничего не утащили, — велела она Мари и, загромыхав тележкой по каменным плитам, двинулась в путь.
На веранде появилась толстуха Лацкович и перегнулась через перила.
— Я уж подумала, не пожар ли в доме, — проворчала она, укоризненно качая головой.
— Не миновать тебе, ведьма, гореть в аду, — пробормотала Луйза.
9
Они проехали улицу Надор, мимо обгоревших домов на площади Эржебет, затем свернули на проспект короля Кароя. Здесь на трамвайной линии стоял товарный вагон, тротуар был разворочен, высились груды щебня, горы мусора, как на свалке. Рядом с превращенным в развалины угловым домом на улице Доб был недавно вход в гетто, огороженное высоким деревянным забором. Луйза остановилась, вытерла вспотевшее лицо и сказала шедшей позади Мари:
— Здесь было гетто.
— Гетто?
— Ага. Господин Пинтер рассказывал, что восемнадцатого января пришли красноармейцы, нажали на ворота и свалили деревянный забор. На улицу хлынула толпа оставшихся в живых; люди разбежались по домам, стали искать свои семьи, спрятанные ценности, но кому из них повезло, одному богу известно. Господин Пинтер говорил, что это были в полном смысле слова живые скелеты; сначала они сбились в кучу, испуганно озирались по сторонам, затем, когда солдаты разрешили им идти, как одержимые бросились бежать, жутко было смотреть на них. Солдаты угощали детей хлебом и яблоками…
Луйза снова взялась за поручни, и они двинулись дальше. Рухнувшее здание Городской ратуши завалило тротуар: можно было пройти, да и то с большим трудом, только по мостовой, и от этого улица была особенно неприглядной. Изредка раздавались гудки автомашин, проходили открытые советские грузовики, американские джипы; пропуская их, люди жались к стенам домов, с любопытством смотрели на проезжавших и шли дальше. Магазины были закрыты, железные жалюзи — искорежены, изрешечены пулями, некоторые вывески валялись на тротуаре, другие раскачивались на ветру, как бы выжидая момент, чтобы сорваться и рухнуть кому-нибудь на голову. Перевернутые автомашины и разбитые танки люди обходили, не обращая на них никакого внимания, словно это была такая же привычная принадлежность проспекта короля Кароя, как тумба для афиш.
Торговля шла прямо на улице. Стоило кому-нибудь остановиться и поднять зажатые в руке часы, как в мгновение ока его окружало кольцо людей; часы вертели в руках, высказывая критические замечания, прикладывали к уху. Под аркой красного кирпичного дома на площади Мадач какой-то художник с курчавым чубом устроил своеобразный вернисаж, приставив к стенам прямо на тротуаре красочные иконы. Он стоял со скучающим видом, опершись спиной о колонну, и курил. Одна женщина предлагала швейную машину, демонстрировала ее работу на лоскутке материи и не переставала повторять: «Подлинный, настоящий, неподдельный Зингер…»
Сестры свернули на проспект Ракоци. Дома здесь более или менее уцелели и улицы были многолюднее, но мусора и грязи было столько, словно в городе десятилетиями не убирали. Луйза ловко лавировала тележкой, обходила препятствия и так быстро пробиралась в толпе, что Мари едва поспевала за ней. Временами к ним кто-нибудь пристраивался, интересуясь, не продаются ли печки.
— Меняем на продукты, — отвечала Мари.
Они поравнялись с Восточным вокзалом, с домом № 73, который несколько лет назад рухнул сам по себе. Обе сестры жили в ту пору в большом доходном доме. Какой переполох вызвала эта катастрофа! Все жильцы обсуждали происшествие в коридоре. Дети первые бросились со всех ног туда, за ними побежали и взрослые: в тот вечер в доме почти никого не осталось. Проспект Ракоци запрудила огромная толпа, перед ней выстроились полицейские, солдаты, пожарники, машины, велосипеды. Им пришлось свернуть в один из переулков, чтобы их не подмяли жадные до сенсаций зеваки. Отойдя на безопасное расстояние, они долго смотрели на рухнувший дом, сетовали на большой ущерб и сочувствовали тем, кто остался без крова. Один рухнувший дом вызвал такой переполох! И если, бывало, велосипедист собьет кого-нибудь, тотчас собиралась толпа, а теперь даже братские могилы на площади Барош не привлекают столько любопытных. Люди равнодушно идут мимо, в большинстве своем на площадь Телеки.
Где-то неподалеку от улицы Народного театра стало очевидным, что дальше с тележкой не пробиться. Плотная, гудевшая, как потревоженный улей, толпа окружала крестьянок, сидевших со своими кошелками у тротуара; здесь создалась страшная давка, люди вырывали друг у друга прикрытые платками окорока и куски сала. Визгливые женские голоса заглушались порой гортанными выкриками мужчин. Единых цен не существовало: пачка сигарет «Дарлинг» стоила восемьдесят пенгё, а через несколько шагов такую же пачку можно было купить за пятьдесят. Кто-то просил за зажигалку полкилограмма жира, в другом месте ее же предлагали за ломоть крестьянского хлеба. Продавали постельное белье, причем на каждом предмете были разные монограммы, мужской костюм, солдатскую шинель, золотые и серебряные вещи; один нахваливал, другой ругал, каждый в соответствии со своими интересами — продавца или покупателя.
Толпа разлилась в большое озеро, кое-где время от времени раздавались крики о помощи, бранились женщины. Луйза подтащила тележку к тротуару. Мари уселась возле печек, не представляя себе, как в этой сутолоке им удастся сбыть свой товар. Люди торопливо проходили мимо, не обращая на них никакого внимания. Рядом с ними остановилась женщина, она предлагала кусок бельевого шелка. Вскоре вокруг них образовалась толпа. Пожилая женщина в черном платке пощупала пальцами материю, но продавщица шелка закричала на нее:
— Не лапай грязными руками, все равно не купишь, этот шелк тебе не по карману!
Женщина в платке отошла, растерянно посмотрела по сторонам, остановила взгляд на Луйзе.
— Не надо, Луйза, — умоляюще зашептала Мари, — а то беды не оберешься…
К счастью, вмешательства Луйзы не потребовалось: у обиженной нашелся другой заступник. Какой-то молодой человек в засаленном кителе протолкался к продавщице шелка.
— Откуда вам известно, по карману ей или нет?
— Оттуда, что я отдам только за мешок муки.
— Вы не шумите. Еще не известно, как к вам попал этот шелк.
— Не ваше дело!
Но тут вмешались и другие.
— У самой грязные руки — продает краденый шелк, а на людей кричит!
Женщина взвизгнула:
— Я найду на вас управу! Как вы смеете подозревать меня в воровстве! — И глаза ее забегали по сторонам, ища путь к бегству.
— Мешок муки за краденый шелк, ишь чего захотела! — слышалось с разных сторон, и женщина, смекнув, что ей не вырваться из плотного кольца, струхнула:
— Ну тогда сами назовите цену, — сказала она. Толстый, с лоснящимся лицом лысый мужчина, работая локтями, протиснулся вперед:
— Сколько метров?
— Кусок, не знаю, право…
Стали торговаться, толстяк вытащил туго набитый кошелек.
Окинув взглядом толпу, Луйза сочла наконец момент подходящим и громко сказала:
— Продаются печки… — Она произнесла это четко и внушительно.
Кое-кто посмотрел на тележку, один мужчина потрогал белую ручку и, открыв дверцу, заглянул внутрь.
— Сколько просите?
— Меняем на продукты, — ответила Мари.
— Что же, я рожу вам продукты? — огрызнулся тот.
В толпе засмеялись.
Луйза стояла молча, лицо у нее было суровое. Мари почему-то стало жаль сестру. Она шагнула вперед и дрожащим, как-то странно прерывающимся голосом выкрикнула:
— Продаются печки! — И с замершим сердцем оглянулась на Луйзу, виновато улыбнувшись.
Луйза засмеялась:
— Ну уж ты-то наверняка продашь!
— А вдруг? Ведь мы еще как следует не предлагали. — Она пристально вглядывалась в каждого, кто, по ее мнению, проявлял хоть малейший интерес к их печкам, и резким голосом, теперь уже смелее, кричала:
— Продаются печки, дешево продам печку! — старалась она подражать выкрикам, оглашавшим площадь слева и справа, спереди и сзади.
Первую сделку удалось заключить неожиданно быстро, в течение нескольких секунд. Возле тележки остановилась женщина с девочкой, которую она держала за руку.
— Муки у меня нет, — сказала она, — но я дам четыреста пенгё за печку, а в двух шагах отсюда, — и она показала, где именно, — крестьянка отдает за четыреста пенгё десять килограммов муки в холщовом мешочке, коли поспешить…
— Давайте деньги, — сказала Мари и, даже не взглянув на Луйзу, убежала с деньгами и вернулась с мешочком муки.
Покупательница пожелала, чтобы они доставили печку к ней домой. Обещала дать двадцать пенгё, живет она на улице Роттенбиллер. Луйза согласилась, но просила подождать, пока они продадут и вторую печку. В конечном счете женщине не оставалось ничего иного, как ждать. Она присела на тележку, а девочка, уцепившись за юбку Мари и подпрыгивая на одной ножке, заверещала:
— Продается печка!
Луйза возложила торговлю на Мари, а сама присела на тележку и завела беседу с незнакомой женщиной. Та рассказала, что ее квартира на улице Роттенбиллер разрушена, большая часть вещей погибла, сейчас они с мужем и дочерью снимают комнату в подвале. Муж ее — старший мастер на текстильной фабрике.
— Они уже работают? — поинтересовалась Луйза.
— Пока расчищают завалы, убирают, организуются. На фабрике полнейшая анархия, муж чуть с ног не валится от усталости, вернувшись вечером с работы, к тому же приходится много ходить пешком, комната не топленая, так что жизнь тяжелая.
— Тяжелая, — соглашается Луйза, а женщина продолжает свой рассказ.
Фабрика, где работает ее муж, наполовину разрушена, большую часть станков немцы вывезли, и неизвестно, как теперь быть. Но к счастью, рядом с фабрикой находится небольшое предприятие братьев Шумахеров, всего 50—60 ткацких станков, там производят грубый зефир, так оно почти полностью уцелело. Говорят, на него набирают рабочих и в ближайшее время пустят в ход. Луйза слушала, задумчиво глядя на Мари и девочку, резвившуюся возле тележки.
— Скорее покупайте! — кричала девочка, а Мари беззвучно смеялась, держась за бока.
Мимо проходил усатый крестьянин в бекеше и невысоких сапогах, остановился, подошел к ним, уставился на печку.
— Интересуетесь печкой, дядя? — обратилась к нему Луйза.
Тот неопределенно хмыкнул и не спеша пошел было дальше, но все же спросил:
— За сколько продадите?
— Меняем на продукты, — звонким голоском сообщила девочка.
— Я так и подумал. — И, встретив недоуменные взгляды, добавил: — Оставил там на углу жену, чтоб зря не тащиться. А готовить на ней можно?
— И готовить, и печь, — ответила Луйза и подошла к крестьянину в бекеше. — Шамотная.
Мужчина открыл дверцу духовки, вынул три противня, осмотрел внутренность печки, неторопливо и неумело вставил противни на место.
— Она не новая, — наконец изрек он. Луйза, покраснев от негодования, выпалила:
— А кто вам сказал, что она новая? Если вы, господин, ищете новую, дожидайтесь, когда откроются магазины. Печка исправная, муж ее отремонтировал, испробовал.
Мужчина выслушал ее и, повторив: «Я и говорю, не новая», пошел дальше. Женщина с улицы Роттенбиллер встала с тележки, заволновалась. Полдень давно миновал, пора и отправляться, завтра, мол, снова привезите свою печку, она не может торчать здесь до вечера. Луйза постояла в нерешительности, затем взялась за поручни тележки, но в этот момент снова появился крестьянин в бекеше и, проходя мимо, спросил:
— Ветчиной не возьмете?
Ветчина! Девочка даже захлопала в ладоши; ей, видимо, показалось, что она уже ощутила вкус деревенской ветчины, но Луйза отмахнулась. Им нужна не ветчина, а мука, жир, сало.
— Пожалуй, что-нибудь из этого найдется у жены, — сказал мужчина.
— А где жена?
— Я же говорил, оставил с узлом на углу.
Долго торговались, потом Мари пошла с мужчиной, а Луйза осталась с тележкой.
Мари принесла большой кусок сала, примерно килограмма на полтора, торбочку творога, граммов двести пятьдесят топленого масла, литровую банку свиного жира и ощипанную жирную курицу. Краем глаза поглядывая на Луйзу, она разложила на тележке свои трофеи, несмело восторгаясь: хоть муки и выменяли немного, вот сало… и курица… масла тоже не видели уже несколько месяцев…
— Ну, ладно… — Мужчина снял печку, прижал к себе и пошел.
Рядом с мешочком они уложили все остальные продукты, усадили девочку и, освещаемые лучами заходящего солнца, двинулись на улицу Роттенбиллер: впереди незнакомая женщина и Луйза, позади — Мари. Она не сводила глаз с тележки, то поправит мешок, то плотнее прижмет к нему курицу. Не беда, что старую мужскую шляпу и латаную рубаху привезут обратно. Зато в остальном им сопутствовала удача!
Луйза помогла донести печку до квартиры, а Мари осталась сторожить тележку. Вскоре женщина вышла и унесла на руках уснувшую девочку. Загромыхав по брусчатке, Луйза и Мари направились с тележкой домой и в пятом часу добрались до улицы Надор. Ласло Ковач стоял у ворот, издали заметив их, замахал руками, поспешил к ним навстречу; его морщинистое лицо, казалось, еще больше сморщилось от ожидания. Он бежал, протянув вперед руки, то и дело хватаясь за очки.
— Слава богу, живы-здоровы! Госпожа Пинтер сказала, что вы повезли печки на площадь Телеки. Ну и долго же вы пропадали! Я уже собирался идти в полицию или в больницу Рокуша, прямо не знал, что и думать. Ах, Луйза, Луйза, как же я переволновался за тебя! — Он до того расчувствовался, что чуть не заплакал.
Луйза так и сияла вся, против обыкновения она даже взяла мужа под руку. Ласло Ковач долго не мог успокоиться, жестикулировал, приседал, подпрыгивал, широко распахнул дверь на кухню, чтобы сестры внесли поклажу.
— Представляю, как вас надули, — сказал он, войдя в квартиру. — Почему же ты мне не сказала, Луйза, я обязательно пошел бы с вами, а меня не так-то легко провести. Мука?
— Ага, — кивнула Луйза.
Лаци взял курицу, повертел перед носом.
— Недурна, вы вполне удачно поторговали, известное дело, за добротный товар и платят хорошо, таких печек сейчас днем с огнем не сыщешь! — И, совершенно забыв о только что пережитых треволнениях, когда ему казалось, что с Луйзой стряслась беда и на него одного свалятся все заботы по дому и что теперь ему придется жить одному в холодной и неприбранной квартире, хвастливо добавил: — Во всяком случае, имей в виду, Луйза, что, пока я жив, тебе нечего бояться — я позабочусь о тебе.
Луйза совсем развеселилась, бодро расхаживала по кухне, очистила место в шкафу, чтобы уложить туда продукты. Склонившись над мешочком, по самые локти запустила в него руку и пересыпала между пальцами муку.
— Ты хорошо выменяла, Мари, — сказала она. — Чудная мука, крупчатка.
Ей казалось, что теперь они обеспечены надолго, как крестьяне до нового урожая и убоя свиньи на рождество. Луйзе представилось, что она не пештская работница, не строгая, неторопливая дворничиха с улицы Надор, а такая же, как ее давно умершая мать, крестьянка из Пецела, когда еще давали хорошие урожаи четыре хольда земли, два своих и два арендованных, да плюс огород, и в то далекое время в доме жили семеро детей. Луйза хлопотала на кухне, просила Мари принести ей то, другое, залила водой сушеные овощи, ощипала курицу и, казалось, не замечала мужа, который не отходил от нее ни на шаг и, не переставая, болтал.
— Не жалей луку, Луйза, он полезный, клади целую луковицу, да смотри, чтоб курица не переварилась, вытащи полусырую, поджарь, чтобы хрустела, хорошо бы чуть-чуть чего-нибудь остренького. Погоди, я такими делами скоро буду заправлять! До сих пор я ничем определенным не занимался, ты знаешь, Луйза, но, если понадобится, я не хуже других справлюсь с любым делом!
Когда все приготовления закончились, в печурке вовсю пылал огонь, а курица уже тушилась в кастрюле, Ласло Ковач отправился на вечернюю беседу с жильцами двух этажей. Вскоре весь дом узнал, что Ковачи выменяли на площади Телеки здоровенную курицу, огромный мешок муки, два куска сала «по локоть», несколько бидонов жира и одному богу известно, что еще. Печки покупали нарасхват, все равно что сахар, будь их хоть в десять раз больше, все равно расхватали бы все, да что там говорить, у нас тут не мякина — и дворник стукал себя по лбу. Спускаясь по лестнице, он столкнулся с Вайтаи.
— Как хорошо, что я вас встретила, Ковач. Сделайте что-нибудь с моим окном, не замерзать же мне.
— Такие дела наспех не делаются, сударыня. Окно надо вымерить, напилить досок, аккуратно приколотить, а это можно сделать только днем. Завтра вы, ваше сиятельство, найдите плотника, он вам сделает как следует.
— Нужен стекольщик, а не плотник.
— Вы что, с луны свалились, ваше сиятельство? По нынешним временам оконное стекло на вес золота.
— Забить досками вы и сами смогли бы.
— Не мастак я в таких делах, — помрачнев, произнес дворник. — Столярные работы не по моей части. А вы занавесьте каким-нибудь одеялом, ночи теперь не такие уж холодные.
Они препирались еще некоторое время: сама она не сможет повесить одеяло, дворник посоветовал подтащить к окну стол, поставить на него стул… В конце концов ему пришлось сдаться и вернуться на второй этаж. Пока он возился с одеялом, баронесса разделась в ванной и вернулась в халате.
На длинном дубовом столе с резными ножками, прекрасном старинном столе, разложены привезенные из Чобада продукты в вощеной бумаге — сало, грудинка, ветчина; валяется яичная скорлупа, кусочки печенья, рядом с открытой банкой — ложечка, с которой стекает варенье, а из газетной бумаги торчит запеченная корейка; на полу разбросаны кухонные полотенца, обрывки бумаги, мусор. Огромная двуспальная кровать с колоннами разобрана, в углублении одной из подушек виден отпечаток головы старшего лейтенанта запаса барона Эгона Вайтаи, с той поры, когда он, наверно еще в ноябре, в последний раз спал здесь; пуховые перины обсыпаны обвалившимися с потолка кусками штукатурки, на кровати небрежно брошены мужская пижама и прозрачная дамская ночная сорочка. Среди сваленных в открытом шкафу мужских костюмов кое-где видны дамские платья, вокруг стола, обтянутые светло-зеленым репсом, все в сальных пятнах, стоят невысокие кресла и такой же диванчик, повернутый к стене.
В этом невообразимом и удручающем беспорядке женщина садится к столу и принимается за еду. Режет ножом сало, отламывает здоровенный ломоть хлеба, откусит то одно, то другое, а под конец, на «десерт», принимается ложкой есть варенье.
Дворник закрепил одеяло, посмотрел на «пирующую» баронессу и громко глотнул.
— Вы с таким аппетитом едите, ваше сиятельство, что у меня слюнки текут. У нас сегодня курица на обед, правда, теперь уже в пору ужинать. Жена и свояченица…
— Она премилая женщина, — сказала баронесса.
— Очень даже.
— Как вы думаете, здесь неплохо бы сделать уборку?
— Не мешало бы. Пригласите какую-нибудь женщину.
— А где ее взять? Вместо того чтобы рассуждать, вы, Ковач, прислали бы свою жену на полдня.
— К сожалению, ей некогда. Да разве за полдня управишься? Тут и за неделю не наведешь чистоту.
— Для меня это не имеет смысла. Ведь я пробуду здесь всего одну неделю. Уж не думаете ли вы, что я все это время буду возиться с уборкой? Не все ли равно, сойдет и так. В следующий раз захвачу кого-нибудь из Чобада.
— Так-то вернее будет.
Дома дворник рассказал о грязище у баронессы, о незастланной постели, о беспорядке, о сваленных на столе продуктах.
— Дураков ищет, чтобы даром работали на нее, но не бывать этому. Я так прямо и сказал ей, чтобы на тебя, Луйза, она не рассчитывала! Я не допущу, чтобы ты надрывалась на тяжелой работе и гнула спину на нее!
Мари из всего этого разговора поняла, что Вайтаи дома. Сегодня ночью она хоть выспится спокойно, все-таки не одна, а вдвоем в огромной квартире без окон, со сквозняками и пугающими шорохами. Зять опять хотел проводить ее с коптилкой, но Мари, улыбнувшись, отказалась: мол, не думает ли он, что она боится. Побежала наверх, но на полпути повернула обратно.
— Забыла сходить? — спросила Луйза. — Ну и напрасно вернулась, могла бы и там.
— Зачем беспокоить, может, она спит, — сказала смущенно Мари.
Но для баронессы день еще не кончился. Не успела Мари лечь, как скрипнула кухонная дверь.
— Вы у себя, Маришка?
Мари села на постели, испуганно спросила:
— Что-нибудь случилось?
— Нет, ничего. — С высоко поднятой свечой, в просторном мохнатом халате до самого пола она появилась на пороге комнатушки, поставила свечу на столик и, прислонившись спиной к стене, устроилась на кровати. — Кто ложится в такую рань? Ужасная скука в этом Пеште, даже в театр не тянет. Первый раз в жизни слышу, чтобы спектакли начинались в пять часов. Интересно, почему переименовали Венгерский театр? Кто такой этот Аттила Йожеф? Никогда ничего не слышала и о Гоголе, авторе пьесы. Очевидно, какой-то русский. Идет фильм с участием Марлен Дитрих, завтра посмотрю, вы не видели?
— Я не хожу в кино, — ответила Мари.
— И не заплесневели от скуки? Ужасный город! Даже в Чобаде и то веселее проводим вечера. У нас есть радиоприемник, работает на батареях, патефон — одним словом, при немцах раньше полуночи никогда не ложились. Я приехала в Пешт, чтобы узнать, кто уцелел из нашей компании. Но какой дурак согласится столько исходить пешком? Один живет на Швабской горе, другой — на Розовом холме, я еще не совсем сошла с ума, чтобы с утра до ночи лазить по горам, не так ли? Хотя бы трамвай пустили, право же, чего они тянут.
Если бы баронесса не тараторила так, почти не делая никаких пауз, Мари ответила бы ей! Значит, они вместе с немцами веселились под музыку? И почему бы ей не ходить пешком, как поступают все другие люди? Ведь она все равно ничего не делает! Но Мари успела среагировать лишь на последнюю фразу, да и то двумя-тремя словами, ибо Вайтаи тотчас перебила ее.
— Трамвай уже пустили, до Кишпешта правда; из-за отсутствия угля временно не ходит, но…
— А что я не видела в Кишпеште? Как видно, теперь все делают для пролетариев, хотя налогов мы платим неизмеримо больше, не так ли?
— А как же иначе? — несколько решительнее ответила Мари. — Придется походить и пешком, это верно, но ничего, привыкнете. Мы тоже ходили сегодня на площадь Телеки с сестрой, проделали довольно-таки большой путь, и чувствую я себя неплохо, ей-богу.
— Вам хорошо, вы привыкли. А я всегда ездила на автомобиле и теперь, поверьте, стоит мне сделать несколько шагов, как я натру мозоль на ноге, да еще в таких туфлях, стыд и срам! Я часто предлагала мужу ходить пешком, хотя бы по полчаса в день, для здоровья полезно, но, знаете, он помешался на автомашинах. Эх, как же он будет костить немцев, когда узнает, что они угнали его спортивную машину. — Баронесса засмеялась, сверкнув в полутьме белизной всех тридцати двух зубов.
— Может быть, в плену ваш… муж?
— Возможно, хотя на территории Венгрии еще идут бои. Было бы очень хорошо, если бы его взяли в плен англичане. Эгон превосходно говорит по-английски, играет в бридж, ездит верхом, а таких там ценят, не так ли? Стоит всего лишь раз увидеть его верхом, чтобы влюбиться. Он и меня очаровал в Шиофоке во время гандикапа.
«Интересно, что такое гандикап? — подумала Мари. — Впрочем, ничего в этом зазорного нет, что я ничего не смыслю в таких делах». И она вопросительно посмотрела на молодую женщину.
— Гандикапа?
— Ну да. Когда Эгон пришел первым на тех скачках и все восторженно приветствовали его, я подумала: «Против него, пожалуй, и мама не станет возражать». Дело в том, что маме никто не нравился: один стар, другой слишком молод, третий некрасивый, пятый беден и так далее. Но Эгон и богат, и красив, впрочем вы, наверно, сами его видели?
— Нет, не приходилось.
— Завтра я покажу вам нашу свадебную фотографию, там он в парадной венгерке. Знаете, это была поистине грандиозная свадьба, с полицейскими в парадной форме, с двенадцатью подружками, кругом униформы, фраки. Ой, совсем заболталась. Можете себе представить, что со скачек я уже ехала с ним в спортивной машине. Банкет устроили в Фельдваре, из Шиофока выехала целая кавалькада машин, почти во всю ширину проезжей части шоссе, встречные машины жались к обочине, водители злились, а мы хохотали до упаду! На рассвете двинулись в обратный путь. В лучах восходящего солнца Балатон был сказочно красив, мы вдоволь налюбовались им. Я сказала ему: «Знаете, Эгон, вы были бы подходящим мужем для меня». И когда мы подъезжали к Шиофоку, я стала уже его невестой. Ловко, не так ли?
— Да, конечно, если вы действительно полюбили друг друга, — сказала Мари и чуть осуждающе посмотрела на собеседницу, — а не только ради того, чтобы вызвать зависть у других…
— И то, и другое. — Баронесса плотоядно засмеялась. — Я не отрицаю и любовь с первого взгляда, — добавила она, взглянув на взыскательную собеседницу, — допускаю, что такая любовь возможна, не так ли?
— Ну, разумеется. — И перед мысленным взором Мари мелькнула она сама, рука ее в сильной ладони Винце. «У вас сильные руки, сразу видно, что вы не боитесь никакой работы», — сказал он, и они молча пошли, взявшись за руки, и она знала, что у них с Винце настоящее чувство и сам он настоящий, хоть и не носит униформы. Все вышло просто, и тем не менее это была самая прекрасная минута в ее жизни, но об этом нельзя рассказывать баронессе. Правда, в их судьбах есть что-то общее, и в любви, и в браке, к тому же их мужья, наверно, в плену, один скорей всего у англичан, другой — у русских, а они, жены, остались здесь одни, под одной крышей… Задумавшись, Мари на какой-то миг потеряла нить рассказа баронессы.
— …Хорошо, — сказала я, — она добропорядочная старушка, я ничего не имею против нее, но могу же я любить ее издали, а разве это возбраняется? — К счастью, Вайтаи, не дожидаясь ответа, стала рассказывать что-то еще о своей свекрови, покойной баронессе Вайтаи. — Если бы я хотела жить под чьей-то опекой, то осталась бы тогда со своей мамой, сказала я. Эгон, конечно, перепугался, он ужасно любит меня. Но какая сложная жизнь: в сорок четвертом году свекровь умерла, и я вернулась все же к маме, вернее, она ко мне, так как после отъезда Эгона мама переехала в Чобад. Все-таки, что ни говори, а шесть немецких офицеров жили в особняке! Командир, фон унд цу и прочее оказался типичным пруссаком, словно сошел со страниц романа…
— Немецкий офицер? — Мари резко выпрямилась. — Я слышать о них не могу, все они убийцы, а не…
— Вижу, вы совсем не знаете их. Для одних они убийцы, а для других веселые парни; но этот был надменный, одним словом, типичнейший пруссак. Не скажу, чтобы я уж очень симпатизировала ему, нет, я не была влюблена в него, но зато он по уши влюбился в меня и как только не изощрялся! Даже с фронта присылал красные розы, правда фронт был от нас всего в двадцати километрах. — Она от души засмеялась, устремив мечтательный взгляд на пламя свечи. — Не подумайте, что он угнал спортивную машину. Если бы он узнал об этом, то прислал бы вместо нее две другие, он был на редкость щепетильным. Требовал, чтобы я развелась с мужем. А как бы вы поступили на моем месте?
— Я… — Раскрасневшаяся Мари неподвижно сидела на постели. Срывающимся голосом она произнесла: — Я, конечно, не знаю их. У нас, в Буде, они не разговаривали с нами, и я удивляюсь, что…
— Чему ж тут удивляться? Они поселились в особняке, разве я виновата в этом? Я была хозяйкой дома.
— Это верно, конечно, но… вы сказали…
Она не знала, как ее назвать сейчас, когда она сидит с ней рядом на кровати ночью, и запнулась. Баронесса? Ваше сиятельство? Но гостья, с такой легкостью разрешившая вопрос о браке, и на сей раз нашла выход из положения.
— В нашем кругу меня все зовут Мали, то есть Амелия, Амели, ну а попросту Мали. Вы тоже называйте меня Мали, так проще, тем более что в обществе нам вряд ли когда-нибудь придется бывать вместе, не так ли?
Лицо у Мари стало пунцовым. Глупо, конечно: стоит ей что-либо заподозрить, как ее бросает в жар. Несносная застенчивость. Баронесса, пожалуй, неплохо придумала насчет Мали, но странно как-то получается, по секрету от всех, только здесь, в комнате для прислуги… И все же она не вправе в чем-либо подозревать ее, уж очень это было бы гадко с ее стороны. А если бы она захотела обидеть, то у нее изменился бы тон, а она произнесла это тем же безразличным, протяжным голосом… Мари попыталась отбросить подозрения, хотя знала, что, стоит ей остаться одной, сегодня, или завтра, или гораздо позже, они вновь оживут, и снова к лицу ее прихлынет кровь. С неподдельным интересом вслушивалась она в монотонно льющийся рассказ баронессы. Как они жили! Малика описывала ей все двадцать четыре комнаты особняка; в шести из них — комнатах для гостей была совершенно простая, в стиле модерн красивая мебель розового и желтого цвета под пестрыми хлопчатобумажными чехлами. При жизни свекрови комнаты эти были заставлены темной и мрачной антикварной мебелью, но после ее смерти с ненавистным мещанством удалось покончить. Всю рухлядь она велела вынести на чердак. В столовой на первом этаже осталось все по-прежнему, в приемной и салонах тоже, только один небольшой салон она обставила по своему вкусу. Эгон и так уже начал ворчать.
— Вы только не подумайте, Маришка, что мы можем тысячи швырять на ветер. Тысяча двести хольдов не такое уж крупное имение! Тем не менее мужики своевольничают, их усиленно подбивают на раздел земли. Боюсь, что эта война открыла крестьянам глаза и они уже зарятся на тысячу двести хольдов.
— Тысяча двести хольдов! — всплеснула руками Мари. — Это же очень много! Вы только подумайте, в Пецеле у нас было четыре хольда, причем два из них мы арендовали и было семеро детей в семье. Поэтому вы не надейтесь, что вам их оставят, они обязательно попадут под раздел.
— Не думаю, разделят скорей всего земли крупных нилашистов и тех, кто сбежал.
— Кое-где уже приступили. Я сама читала в газете, что в Чонграде и… погодите, где же еще? Одним словом, еще в каком-то комитате провели размежевание, вбили колышки и… короче говоря, скоро дойдет очередь и до Чобада.
— Ну и, как вы думаете, это установится навечно? По-моему, до поры до времени, потом многое может измениться. — Баронесса передернула плечиком, как человек, уверенный в своей правоте и не придающий значения подобным пустым слухам. — К тому же мужик мало что смыслит в земледелии, как я сама не раз убеждалась, он и двумя хольдами не знает, как распорядиться.
— Но об этом я лучше вас знаю, — энергично возразила Мари, повысив голос. — Мы в Пецеле выращивали такую капусту, что все диву давались! Мой отец знал толк в земледелии, хотя у него было очень мало земли; он постоянно бедствовал, его совсем задушили налоги…
— Ну, хорошо, допускаю, что ваш отец — исключение. Пройдет немного времени, и мужики сами будут умолять, чтобы вернулись старые хозяева. Они нуждаются в том, чтобы кто-нибудь руководил ими, подгонял, как стадо баранов, иначе они работать не будут, потому-то вы не все принимайте на веру, о чем пишут в газетах. А с чем же тогда мы останемся? Ведь больше у нас ничего нет, если не считать особняка в Чобаде и доходного дома с меблированной личной квартирой в Пеште.
У Мари все смешалось в голове, обрывки мыслей сменяли одна другую, она открыла рот, не находя нужных слов. Окажись здесь Винце, он ответил бы Малике; как прав был Винце, говоря, что она влачит жалкое существование, не интересуясь происходящим в мире, и вот подтверждение этого: она молчит, глотая с досады слюну! Далее баронесса призналась, что она никогда не любила эту квартиру, хотя не отрицает, что старинная мебель представляет большую ценность. Но это мертвый капитал, а теперь и подавно.
— Да, Маришка, видели бы вы, какой у меня беспорядок! Завтра надо прибраться немного, заходите, вдвоем все-таки веселее.
— Зайду, — ответила Мари. Ей казалось, что она обязана баронессе за предоставленное благоустроенное жилье. Кроме того, должны же люди помогать друг другу. — Вы рано встаете?
— Когда как. Завтра на утро у меня ничего не запланировано. Если не считать того — ну, что ждал у ворот, собственно, мы с ним друзья детства; не знаю, что ему втемяшилось в голову, надо быть сумасшедшим, чтобы тащиться сюда из Чобада. Но я довольна, по крайней мере не скучно было ехать на подводе, всю дорогу хохотали. Возможно, он придет, ему хоть кол на голове теши, бесполезно. — Она зевнула, собралась уходить. — Свеча скоро догорит. Не знаете, можно достать свечи в этом мертвом городе?
Мари сказала, что видела на проспекте короля Кароя, а на площади Телеки предлагают целыми пачками.
— Тогда хорошо. — Мали встала. — У вас нет какой-нибудь книги?
— Есть у мужа штук двадцать, в Буде, на старой квартире, ее разбомбили… как только откроют мост…
— То, что есть в Буде, меня мало интересует. Я по вечерам проглатываю по целому роману, конечно если интересный. Вы читаете, Маришка?
— Не особенно, больше увлекается мой муж, Винце.
— Ну, спокойной ночи, значит, до завтра.
Стало темно, туфли на толстой подошве простучали по прихожей, как бы успокаивая ее, что в квартире она не одна. От только что услышанных новостей голова у Мари шла кругом: немецкий офицер и двадцать четыре комнаты особняка. Иной человек радуется, если у него есть крыша над головой, а эти живут в двух дюжинах комнат и ни одну из них не могут привести в порядок. В каждой из двадцати четырех комнат можно поместить по семье, но наверняка там есть и прихожая, и не одна, и каморки, и чего только нет в таком имении! И пахотные земли, и огород, и домашняя птица, и скот, подумать только: тысяча двести хольдов! В какой же роскоши живут такие, как Мали! Чтобы увидеть мужа, придется пройти через десяток, два десятка комнат… а барон, возможно, окажется лишь в двадцать первой… и жене нужно будет идти и идти, чтобы отыскать его наконец… тогда как ей стоит лишь позвать из кухни: «Винце!», и Винце тут как тут.
10
Проснувшись, когда уже было светло, Мари вскочила с постели. Тут уж некогда перебирать в памяти события вчерашнего дня и вечера, продолжать прерванные сном мысли: все отодвинуто на задний план одним — она обещала помочь убрать комнату. Схватила метлу, совок и постучалась в большую двустворчатую дверь против ванной.
— Кто там?
— Это я, Маришка.
— Вам что-нибудь нужно?
— Мне ничего, но мы договорились насчет уборки…
— В такую рань? Я не выспалась, — простонал сонный голос. — Не возражаю против того, чтобы вы приступили, только дайте мне немножечко поспать, ладно?
Мари вошла с орудиями труда в комнату, обвела ее взглядом и оторопела. С чего же начать? Все перевернуто вверх дном. Вопросительно посмотрела на лежавшую в постели хозяйку, но та не ответила, да и не могла ответить на ее немой вопрос, и Мари стало жаль ее. До чего же она устала… Светлые растрепавшиеся волосы ниспадают на плечи, прикрывают низкий лоб. Кругленькое, молочно-белое личико, как у херувимов на картинках, голые руки раскиданы на синей пуховой перине. Мари подошла и укрыла Мали по самый подбородок. Та издала какие-то нечленораздельные звуки, чуть слышно почмокала губами, зарылась головой в подушку так, что снаружи остались одни ее светлые волосы. Стараясь не шуметь, Мари принялась за уборку. По-своему расставила кресла, обтянутые зеленым репсом, повернула в другую сторону диван, с удивлением разглядывая каждую вещь. Завернула в бумагу сало, ветчину, положила за окно, подмела, осторожно протерла мебель. И в комнате сразу стало уютнее, только вот кровать была очень запущена! Она осторожно вынула из-под руки спящей женщины подушку, сняла с нее наволочку и положила ее и светло-голубое одеяло на окно проветриваться. Женщина, как беззаботное дитя, мерно посапывая, все еще спала под шатром своих светлых волос. Мари тихонько прикрыла за собой дверь.
У дворников она появилась уже в одиннадцатом часу.
— Где ты была? — встретила ее Луйза.
— Проспала… а потом убиралась.
Она сама не знала, почему не решилась сказать правду; видимо, потому, что сразу поняла: Луйза не одобрит ее поступка, станет обвинять Мали, ведь ей же неизвестно, как все получилось, не слышала она и их разговора поздним вечером, — словом, она ничего не знает. К тому же это не столь уж важное событие, чтобы о нем непременно нужно ставить в известность. На еще не остывшей плите ее ждал завтрак, в комнате и на кухне было прибрано. — Мари почувствовала себя виноватой: Луйза все делает одна — и готовит, и моет посуду, и убирается, — а она приходит на готовенькое, садится и пьет кофе. Обед готовить не надо, кастрюля с недоеденной курицей стоит между рамами, стало быть, впереди целое свободное утро.
— Так я пойду, — неожиданно сказала она, — навещу господина Кауфмана.
— Хорошо, ступай.
Мари надела пальто с кошачьим воротником; не спеша и как-то нерешительно собираясь, она ждала, что сестра скажет что-нибудь. Уж не обиделась ли Луйза?
— Я скоро, — сказала она уже в дверях, — к обеду вернусь. Может, устроюсь на работу.
— Не очень-то рассчитывай на это.
Снова проспект короля Кароя и бесконечная улица Дохань. Мари пробегала глазами свежие плакаты, отображающие историческую победу советского народа в Великой Отечественной войне и возвещавшие о возрождении венгерского народа. Прямо на плакаты были прикреплены всевозможные записки. Мари остановилась и принялась по складам разбирать каракули: «Шью за уголь! Улица Дохань, 12, первый этаж, у дворника», а рядом крупными буквами: «Меняю горох на муку». Мари засмеялась: «Дураков нет!» Пройдя несколько шагов, она увидела листок из ученической тетради, на котором неровными буквами было выведено: «Волейболисты, приходите в воскресенье на площадь Ракоци». Вишь ты, дети уже организуют игры! Но все вокруг казалось вымершим, перед закрытыми магазинами стояли молчаливые, небритые мужчины. Мари вспомнила, что, когда проходила здесь к Кауфманам, на проспект Иштвана, в любое время года на тротуаре и мостовой резвилось множество детей. Испытывая все нарастающее чувство беспокойства, она шла дальше. Что же могло случиться с детьми с улицы Дохань?.. Несчастных малышей унесло течением, говорил Дюрка Пинтер. Может быть, он их имел в виду? И Мари чуть ни бегом пересекла площадь Бетлена, запыхавшись, остановилась против дома № 20 на проспекте Иштвана. Кауфманы жили на четвертом этаже, четыре окна на улицу. Если она перейдет на другую сторону, то увидит занавески, в обеих комнатах они одинаковые — из белого тюля. Она вошла в подъезд, разыскала квартиру дворника. На ее стук из двери высунула голову какая-то женщина.
— Извините, пожалуйста, — произнесла Мари, — здесь все еще живет господин Кауфман?
— На четвертом этаже, — буркнула женщина и захлопнула дверь.
Мари почувствовала себя окрыленной. Она поистине как на крыльях, не чуя ног под собой взбежала по лестнице на четвертый этаж. Открыла дверь жена Кауфмана.
— Что вам угодно? — спросила она, но в следующее мгновение всплеснула руками: — Маришка?
Хозяйка прослезилась и повела Мари за собой. Прихожая заканчивалась узким и темным коридором, здесь находилась ванная, рядом с ней детская с окнами во двор, сюда и привела хозяйка гостью. И сама хозяйка, и комната изменились. Когда Мари видела госпожу Кауфман в последний раз, она была стройной женщиной, что называется, в самом соку, а теперь: груди висят, живот тоже обвис, вся она расплылась и обрюзгла. Рыжие волосы поредели, проглядывала покрытая перхотью кожа. Из комнаты исчезла выкрашенная в красный цвет детская мебель. У детей Кауфманов была уйма игрушек: кубики, трехколесные велосипеды и роллеры, посредине комнаты «манеж» с соломенным тюфяком, покрытым белой клеенкой. Теперь же вдоль стены стояла коричневая деревянная кровать, ночная тумбочка, в столовой — стол и шесть стульев, у окна швейная машина. Ни ковра, ни занавесок.
Хозяйка вытирала заплаканные глаза. Приходилось поистине напрягать все внимание, чтобы понять, о чем она говорит.
— Двенадцатого октября меня отправили в больницу на площади Бетлена. Какое это было ужасное место в ту пору, если бы вы только видели, Маришка! А на следующий день, тринадцатого, у меня случился приступ, и я сразу попала на операционный стол; мне удалили камни из почки: вы, наверно, помните, еще при вас у меня пошаливали почки. А на третий день, я тогда еще и двинуться не могла, слышу, по радио говорит Хорти, запросил сепаратного мира. Видели бы вы, Маришка, что там началось! Я тоже хотела подняться и уйти, меня силой удержали, боялись, что откроется кровотечение, нет, вы и представить себе не можете, что там творилось, да это и невозможно вообразить…
Из ее отрывочных, беспорядочных фраз постепенно вырисовывалась картина: в палате обезумевшие, орущие больные. Пришедшие навестить их родственники чуть ли не силой прорываются в здание, некоторые не хотят возвращаться в дом под желтой звездой. Строят планы, плачут, одна женщина упала в обморок, когда ее муж ушел «на разведку». По радио передают немецкие и венгерские марши. Затем следует сообщение, что удалось разыскать генерал-полковника Берегффи, власть перешла в руки Салаши… В тот вечер никому из больных не разрешили покидать палату.
— Не знаю, где вы были тогда, — сказала хозяйка и пристально посмотрела на Мари. — Выстрелы вы, конечно, слышали: ну, мол, стреляют и пусть стреляют, а кто стреляет, Салаши или другой какой злодей, вам все равно, вас это не касается…
— Не касается? — Мари непонимающе вскинула голову. — Я тоже осталась одна. Мужа взяли на фронт… вам что мало этого, сударыня?
— Конечно, на фронте тоже было несладко, но разве можно его сравнить с этим! Моего мужа взяли из дому двадцатого октября. И я не знала, где он, от него не было никаких вестей. В больнице врачи и сестры потеряли голову, кормили чем попало, а больным почками нужна строжайшая диета… какая там диета, удивляюсь, как они вообще кормили нас хоть чем-то. Семнадцатого ноября меня прямо из больницы перевели в гетто. Я там пыталась искать их, мужа и детей, можете себе представить, как издевались надо мной нилашисты, отгоняли прикладами, хохотали, глядя на то, как я в отчаянии металась от одного дома к другому. Там попадались и знакомые, но никто из них ничего не знал о моем муже и детях.
Она задыхалась, хватала ртом воздух, на лбу у нее выступили капельки пота.
— Нас было там, в доме на улице Вишшелени, по тридцать два человека в каждой комнате; судя по всему, четырехкомнатная квартира, где нас разместили, принадлежала обеспеченным людям. В ней стоял рояль и горка с красивой посудой; ее потом вынесли в прихожую. В те кошмарные ночи я не раз думала: не дай бог, чтобы меня увидел здесь мой папа. Он так холил меня, выговаривал маме, если увидит, бывало, на мне запачканный передник, никогда не ругал, просто смешно подумать, что когда-то я ходила с гувернанткой брать уроки на скрипке, а там валялась на голом полу… в грязи, но вы, конечно, не могли видеть, ведь вы не навещали меня в гетто!
— Я не знала…
— Вот именно, не знали. А кое-кто знал, приходили туда и такие, как вы, христианки, приносили еду, сигареты, чай знакомым, правда редко, но все же приходили.
Она монотонно покачивала головой, не переставая плакать, слезы лились и тогда, когда она, торопливо, словно боясь, что ее не успеют выслушать, рассказывала о своих мытарствах. Мари недоумевала, ее поистине привело в отчаяние брошенное ей обвинение. Разве ее пустили бы в гетто… совершенно постороннюю? Да и откуда она могла знать? Ведь с сорок третьего года она не бывала у Кауфманов.
— Ходили слухи, что взорвут гетто. Я бы ничуть не пожалела, если бы взорвали! В соседней комнате — раньше там была гостиная — на глазах у людей умерли два старика. Нам повезло: у нас покойников не было, но были вонь, грязь, голод, ужас! Вы, конечно, жили припеваючи на воле…
— Ну, знаете, сударыня, — побагровев от возмущения, вспылила Мари, — как у вас только язык поворачивается говорить такое! Ведь я осталась совсем одна и так голодала. Все равно, если бы я знала, поверьте…
Женщина махнула рукой и, не обращая внимания на нее, продолжала:
— А потом, когда повалили забор и на улицу как безумные хлынули изможденные, исхудавшие люди, я это зрелище не забуду до конца своих дней. Бегу сюда, на проспект Иштвана, хотя рана после операции еще не зажила, на мне одно платье, тапочки — словом, так, как увезли в больницу, бегу очертя голову, а в квартире пусто, одни разбитые окна, грязь, запустение. Мне сказали, что мужа увели из дому двадцатого октября, он сам спустился во двор, когда за ним пришли нилашисты, такой уж он человек, а дети… они словно сквозь землю провалились!
Она плакала навзрыд, хлопая рукой по столу.
— Ох, — прошептала Мари, — право, не знаю даже, что сказать вам в утешение.
В глазах женщины, когда она посмотрела на Мари, сверкнул гнев.
— Не нашлось никого, кто бы приютил их, когда это было еще возможно. Ведь столько людей скрывалось с фальшивыми документами! К сожалению, среди наших знакомых не оказалось ни одного порядочного человека… — С истеричным криком она набросилась на Мари: — А ведь мой муж так уважал вас, всегда ставил в пример как хорошую работницу, да и вы сами прикидывались такой… Разве мы плохо относились к вам? Пока была работа, вам не отказывали, вы не станете отрицать… — Лицо у Мари горело, обуреваемая чувством гнева и стыда, она вскочила. Тут женщина совсем по-иному, виновато посмотрела на нее, дотронулась до ее руки, усадила на место. — Не обижайтесь, Маришка, ведь я не в себе. Вы не такая, я знаю. Уж во всяком случае, не смеялись, когда нас вели по улице с нашитыми желтыми звездами, а?
Она затихла, затем снова заплакала, запричитала, грудь ее сотрясалась над столом, глаза бегали из стороны в сторону, полные невыразимого горя.
— Сестра взяла их к себе. Если бы они попали в гетто, я бы давно уже знала об этом. Видимо, их угнали куда-то. Пешком, в октябре. Но куда? Видите, Маришка, мне это до сих пор не удалось узнать, да и другим тоже. Где я только не была! Говорят, подождите, многих угнали, сотни тысяч. Газеты пестрят объявлениями о разыскиваемых, есть специальный отдел: «Кто о ком знает», с каждым днем публикуется все больше фамилий. Так я и в редакциях побывала, вы не читали в «Сабадшаг» о том, что некая Кауфман ищет своего мужа Андора и детей…
Мари тоже плакала, шмыгала носом, щемящая жалость сдавила ей грудь. Женщина перегнулась через стол, зашептала:
— Скажите на милость, зачем я-то осталась жива? Две комнаты заняли жильцы, я уже не хозяйка в собственной квартире. Но не думайте, я не жалею. Глядя на меня, наверно, не поверите, но я почти ничего не ем, вот что стало со мной. Теперь я убедилась, что жила для них, и заготавливала варенье, и наказывала прислуге приготовить вкусный обед — все для них, разве мне одной это надо было?.. Меня и мастерская поэтому интересовала… Вы пришли насчет работы?
Мари замялась: нет, не совсем, просто узнать, как живет господин Кауфман, вы все…
— Значит, вы все-таки вспомнили о нас… хоть работы и нет сейчас, адрес свой все же оставьте. Вы хорошей были работницей. Какое приличное на вас пальто, — сказала она, продолжая плакать, и тон ее вдруг снова стал прежним, — вы не прогадали тогда, я недорого взяла за него. Муж говорил, что почти даром. Тут один человек рассказывал — он видел, как их угоняли, — что он шел в одних носках, так как стер ногу. В носках, пешком шел Андор Кауфман, и не нашлось никого, кто бы замолвил за него словечко. А вы где были тогда, почему не заступились, просто не укладывается в голове! Неужели стояли и равнодушно смотрели на ни в чем не повинных людей? Отвечайте, Маришка!
Она снова застучала по столу, вся заколыхалась на стуле и даже не заметила, как Мари встала, в мучительном смятении потопталась на месте, не зная, что сказать, затем попрощалась и тихонько прикрыла за собой дверь.
«Да, забыла оставить свой адрес, — вспомнила Мари уже на лестнице. — Впрочем, работу здесь скоро получить не удастся». Она прислонилась к стене, глубоко вздохнула и быстро побежала вниз.
— Ну, разыскали? — кивнула в сторону четвертого этажа дворничиха, выпятив вперед подбородок.
— Да, спасибо.
— Она все плачет, а?
Мари не ответила, вышла за ворота. На улице Вишшелени по-прежнему стояла странная тишина, словно, кроме Кауфманов, здесь никто не жил. Она шла незнакомыми переулками напрямик к проспекту Андрашши, надеясь, что хоть там не будет такого удручающего зрелища, а у Базилики свернет на улицу Надор.
«Как же это я не подумала о Сабо, о прачечной! Вот и улица Рожа…» Номер дома она забыла. Прошла по левой стороне, затем перешла на противоположный тротуар. Вот бакалейная лавка, приказчик в белом халате перед закрытием стоял обычно возле двери: «Красавица, не зайдете ли что-нибудь купить?» — спрашивал он у нее. Стало быть, здесь была прачечная Сабо, а теперь — груды кирпича. Даже не верится, что над ними еще так недавно возвышалось трехэтажное здание, рядом с воротами — приемный пункт, где жена Сабо принимала заказы, возле него — пропитанная запахом краски и испарений прачечная с постоянно открытыми окнами, и на плите накалялись утюги, в кастрюле варился суп из кубиков.
Дверь лавки была открыта, в витрине без стекла лежали кочаны капусты и проросшая, вялая картошка. Мари вошла, у сидевшей на бочке женщины она справилась о Сабо.
— Сабо, прачечник? Эй, Михай! — крикнула женщина, обернувшись в сторону темного помещения в глубине. — Ты, кажется, что-то слышал о Сабо, они живы?
Откуда-то издалека мужчина ответил басом:
— Черт их знает, кажется, они живут сейчас в Эрде. Он тоже был нилашистом, этот Сабо.
После его слов женщина уже враждебно взглянула на Мари, а та покраснела, смутилась. Просто удивительно: всюду ее в чем-то обвиняют, только что жена Кауфмана, а теперь восседающая на бочке жена бакалейщика.
— Не думаю, чтобы он был нилашистом, — робко возразила она, — я ведь работала у него и знала бы…
— Теперь все так говорят. Если верить вам, то выходит, что во всем Будапеште было всего два нилашиста — Салаши да Берегффи. — Она махнула рукой и, отвернувшись, спросила в темноту: — Ну так что там с солью, Михай?
Мари поняла, что ей нужно уходить. Она негромко попрощалась, но женщина, сидевшая на бочке, не удостоила ее ответом. Медленно шла она по улице. Стало быть, на прежних работодателей надеяться не приходится, куда же идти теперь? Весь город меняет одно на другое, все бродят по улицам… к кому же обратиться насчет работы? Не сидеть же на шее у Луйзы, у них тоже ничего нет, кроме того, что удастся выменять. А время идет; вот уже пятый день, как она приехала из Буды. Несчастная госпожа Кауфман, да и все эти люди, что ходят взад и вперед с рюкзаками за спиной, все они что-нибудь или кого-нибудь ищут. Только сейчас, выйдя за пределы улицы Надор, она начала прозревать. Но в чем она виновата, справедливо ли обвиняет ее госпожа Кауфман, почему ее приняли в штыки бакалейщик и его жена? Мучительные раздумья, вопросы, на которые она не могла ответить.
Март выдался серый, туманный, небо было затянуто облаками, на лужах трещал тонкий лодок, к ботинкам пристала липкая грязь, в потертом пальто пробирал холод, уши и нос у нее покраснели. Словно чувствуя себя виноватой перед Луйзой за свою неудачу, Мари, едва переступив порог жарко натопленной кухни, выпалила:
— Работы нигде не нашла.
Луйза подняла на нее глаза.
— Ну и намерзлась же ты! Не будь наивной, Мари. Думаешь, стоит тебе выйти на улицу, как сразу получишь работу? Мне только не хотелось тебя огорчать, но я знаю, как трудно сейчас найти работу. Садись к печке, грейся.
Они довольно долго жили вместе, и, право, ей пора бы уже знать Луйзу. Мари чуть ли не со страхом шла домой после безуспешных поисков, хотя Луйза и не заставляла ее искать работу. Удобно расположившись возле печки, Мари забыла об усталости и холоде. Торопливо, словно стремясь побыстрее освободиться от тяжкого груза, до боли сдавившего грудь, она принялась рассказывать о своих злоключениях, Луйза внимательно слушала.
— Да, — задумчиво произнесла она, — и в нашей округе много всяких разговоров ходит, в том числе и о дворниках: тот, дескать, вел себя как подобает, а другой — подло. Тут трудно разобраться. Конечно, те, кого преследовали, в каждом подозревают своих преследователей или их пособников. А эта несчастная Кауфман, видимо, совсем рассудка лишилась, да и не мудрено.
— Словно я могла им помочь, — жаловалась Мари и посмотрела на сестру, ища у нее поддержки. — Какая от меня могла быть помощь, если я сама…
Луйза подошла к столу, отодвинула в сторону ржавые инструменты.
— Помогать можно по-разному, как известно. Но мы боялись. Твоя Йолан, например, была другой.
— Ты тоже… ведь помогла господину Пинтеру…
Луйза махнула рукой, но, вспомнив что-то, повернулась к Мари.
— Забыла сказать, Дюрка Пинтер два раза спрашивал тебя. Что ему нужно?
— Не знаю, возможно…
Не успела она договорить, как вошел молодой Пинтер и направился прямо к печке.
— Где это вы, Мари, пропадали? Все время в бегах, не зря я, видно, говорил тетушке Ковач, что сегодня самый занятый человек в Пеште — это Мари Палфи.
Мари засмеялась. У нее стало легко на душе от одной мысли, что она значительная особа, ее разыскивают знакомые, требуют от нее отчета, где она пропадала. Но парень тут же приступил к делу, с которым пришел.
— Ну и какова она?
— Кто?
— Вайтаи, разумеется.
Луйза засмеялась. Вот, значит, что ему нужно! Дюрка осклабился, пожал плечами.
— Красивая женщина и скучает, вчера опять ее кто-то ждал у ворот.
Мари горячо вступилась за баронессу:
— Это ее друг детства, нечего зря думать плохо о ней. Она такая приветливая, вчера вечером долго разговаривала со мной и разрешила называть себя Мали, — произнесла Мари и покраснела до корней волос. Ей пришла в голову мысль, что баронесса, чего доброго, обидится, если узнает, что в квартире дворника она назвала ее просто Мали.
— Какое странное имя «Мали»!
— Полное оно звучит красиво — Амелия, а так — совсем по-деревенски, правда?
Луйза вмешалась:
— Муж зовет ее Амели, они говорят друг другу «вы».
— Вот это да! — И Дюрка даже присвистнул.
Когда гость ушел, Луйза сказала:
— Трудно сейчас найти работу, больше нуждаются в таких мастерах, как Лаци, много поломок в квартирах. — Она помолчала немного. — Вчера женщина с улицы Роттенбиллер рассказывала, что ее муж работает в Андялфёльде, на текстильной фабрике; там расчищают территорию от развалин. Но она упомянула и о другой фабрике поменьше, которую якобы скоро пустят в ход. У нее какое-то немецкое название.
— Где она находится?
— Я же сказала, в Андялфёльде, вот только название никак не припомню, но там подскажут, как ее найти. Говорит, уже в ноябре начали выпускать зефир и что-то еще. Может, и в самом деле начали работу, хотя я не очень-то верю этому, ты можешь сходить. Я тебе уже не раз говорила, спешить особенно некуда, но вижу, тебе самой не терпится.
Мари оживилась. Сейчас же, сегодня же она пойдет в Андялфёльд. Хоть она и не работала на текстильной фабрике, но не боги горшки обжигают, научится, станет зарабатывать, пока Винце…
— Никуда ты не пойдешь, — категорически возразила Луйза, — хватит на сегодня, сходишь завтра с утра. Видно, что ты еще не работала на фабрике, если думаешь, что там только тем и занимаются, что с утра до вечера принимают рабочих. Кстати, посмотри, что с фабрикой Рудольфа, может, если она уцелела, там найдется какая работа. Мне нравилось там: цехи светлые, никакого запаха, маленькие ручные машины, только стоять приходится много. В полдень перерыв на пятнадцать минут, но и тогда негде присесть: стоя, перекусим — и снова за работу. Не дай бог на минуту задержаться в туалете. Тотчас появится старая ведьма-немка, не помню уже, как ее звали, и стучит в дверь. Если разобраться, вредные они люди, хозяева, но думаю, что и на их фабрике тоже многое изменилось… В общем, сама увидишь, но смотри, не скули потом, я тебя не гоню, не хочешь — не ходи…
Так говорила Луйза, снова и снова повторяя, сиди, мол, и не рыпайся, сегодня уже поздно, но вдруг, вернувшись со двора, куда она зачем-то выходила, сама же стала торопить Мари.
— Надевай пальто, где кошелка, захвати сетку.
А случилось вот что — она увидела в подворотне толстуху Лацкович: тяжело дыша, та тащила тяжелую корзину.
— Откуда это вы? — спросила Луйза.
Толстуха, запыхавшись, пробормотала что-то невнятное и направилась было с корзиной наверх, но Луйза была не из тех, от кого можно так дешево отделаться. Она решительно загородила ей дорогу, и той пришлось остановиться.
— Дают на проспекте императора Вильгельма, прямо из вагона, — сказала она и стала медленно подниматься наверх. Вслед ей Луйза крикнула:
— Много еще там? Мы успеем?
— Если поторопитесь, — пожала плечами женщина и скрылась со своей картошкой за поворотом веранды.
— Нет чтобы самим сказать, вот гады! — возмущалась Луйза, надевая на ходу пальто. И пока Мари искала кошелку, что есть мочи закричала Юци Пинтер: — На проспекте императора Вильгельма дают картошку!
И они побежали.
11
Трамвайная линия посредине разбитой мостовой почти сплошь завалена щебнем, и просто удивительно, как мог пройти сюда вагон. Он виден издали, у его грязно-бурых бортов толпятся люди, от вагона тянется длинная очередь.
Сестры стали в хвосте. Луйза прикинула на глаз, сколько в вагоне картошки, с воинственным видом осмотрелась, как бы взяв на себя миссию блюстительницы порядка, готовая любой ценой отстоять свое место.
— Нам, наверно, хватит, — шепчет Мари, показывая на возвышающуюся над бортами платформы гору картошки; три парня загребают картошку лопатами и наполняют кошелки, сетки. Молодая продавщица в белом халате, надетом поверх серого вязаного жакета, получает от следующего в очереди деньги за пять килограммов и выдает чек. Протянутую вверх кошелку подхватывает парень, наполняет ее, очередь постепенно продвигается вперед, и Луйза успокаивается. Приглядевшись, она различает на борту вагона написанные мелом слова: «ВКП — трудящимся!»
Они не замечают, как сзади них вырастает огромная очередь, подбегают все новые люди: запыхавшиеся женщины, дети, несколько мужчин с рюкзаками, некоторые рассовывают по карманам содержимое портфелей, чтобы освободить место для картошки. В глазах людей — беспокойство и неуверенность, они боятся, как бы их не вытеснили из очереди, ворчат, жмутся друг к другу, торопясь сделать очередной шаг вперед, но, наблюдая, как размеренно и быстро работают парни лопатами, постепенно успокаиваются и начинают разговор.
— Припрятали… зажиточные крестьяне сгноят, но не дадут городу, — негромко говорит обросший бородой рабочий в рубашке с засученными рукавами. — А партия раздобыла, погрузила в вагон и вот раздает.
— Какая партия? — спрашивает молодая женщина.
— Коммунистическая, какая же еще, — отвечает рабочий и делает шаг вперед.
Пять килограммов в кошелку, пять — в сетку, и сестры припускаются домой. А когда они переступают порог своей квартиры, дверь за ними буквально не закрывается ни на минуту. Приходят соседи, спрашивают:
— Вы видели вагон? Как вы думаете, госпожа Ковач, я не опоздаю?
— По скольку килограммов дают?
Под вечер одна из девиц Коша заглядывает к ним в дверь:
— У Западного вокзала стоит вагон, поспешите, тетушка Ковач!
Снова они хватают кошелку, сетку, бегут к Западному вокзалу, и Луйза только теперь начинает возмущаться поведением Лацкович:
— Жирная чертовка! Сама получила, а от людей хотела скрыть! Как только земля таких держит…
За зданием вокзала они снова становятся в очередь. Незнакомые люди в сумерках кажутся теми же, кого они видели утром. Молодые женщины, дамы средних лет в шубах. Кошелки держат чуть подальше от себя и не так крепко, как Луйза. Небритые рабочие и еще безусые юнцы. Все болтают, шутят. Одна дама в шубе говорит стоящей рядом с ней молодой женщине:
— Я хорошенько вымою картошку, разрежу вдоль, посолю, а потом как следует потру половинки одну о другую и укладываю в казанок. Картошка запечется, поджарится, как жаркое, очень вкусно.
— У меня даже слюнки потекли, — вздыхает молодая женщина.
— Особенно если побольше маслица положить. Муж готов есть хоть каждый день, слава богу, он у меня непривередливый на еду, а то не знаю, что бы я делала.
— А масло где достаете, сударыня?
— Вымениваю на одежду.
На расходящиеся железнодорожные пути опускается вечер, по обе стороны вагона мерцают свечи; большие железные ворота станционного двора закрывают, у выхода становится человек, выпускает тех, кто получил, а новых уже не впускает. В сгущающихся сумерках на холоде, пропахшем запахами весны, разговоры постепенно стихают, слышится лишь глухой гул медленно продвигающейся очереди: вместо острот и шуток рассказы вполголоса о недавно пережитом, о сыновьях-солдатах, о домах под желтой звездой, о бомбежках и лишениях, о хороших и плохих соседях, об убежищах в будайских и пештских доходных домах; скрежет деревянных лопат по дну вагона и глухой стук высыпаемой в кошелку картошки. Молодая женщина в белом халате ловко отрывает один чек за другим из книжки, которую каждый раз придерживает рукой, и, когда женщины с полными кошелками проходят к выходу, желает им спокойной ночи, а стоящих в очереди подбадривает:
— Дело идет к концу, скоро все получите…
Сетка почему-то тяжелее, чем утром, и путь до дому кажется мучительно долгим. Сестры идут рядом, молча, очень довольные. Двадцать килограммов картошки — это уже немало, недели на две, пожалуй, хватит. У дома Луйза отправляет сестру отдохнуть до ужина, ведь Мари еле стоит на ногах, а сварится картошка, она позовет ее. И когда Мари устало плетется наверх, говорит вслед ей:
— Страсть как захотелось жареной картошки, о которой говорила та женщина. Наверно, вкусно, когда поджаривать половинками.
Мари кивнула: мол, вкусно, но не повернулась. Войдя к себе, опустилась на кровать, но просидела так спокойно минуты две, не больше: открылась дверь в прихожую, послышался стук каблуков, кто-то шел прямо на кухню. Мари вышла, всплеснула руками.
— Ой! — воскликнула она. — Где это вы ее взяли?
На руках баронесса держала коричневую собачонку. Она опустила ее на пол, собачонка, растопырив свои короткие лапки, жалобно скулила.
— Короткошерстная такса, — сказала Вайтаи. — Отец у нее знаменитый медалист, хороша, правда?
Собака вперевалку, медленно передвигалась по кухне: туловище у нее было длинное, влажный черный нос блестел, уши свисали, передние лапки оказались толстые и до смешного короткие. Она неуклюже переступала по скользкому кафелю, заглянула под шкаф, поставила передние лапы на стул, зарычала, тявкнула, попыталась забраться к Мари на колени, но сорвалась и шлепнулась на пол. Мари подхватила ее и подняла вверх.
— Осторожно, Маришка, она очень изнеженная. Я прямо от хозяина, он сказал, что она чистой породы. Обожаю собак, а вы? Во время осады я подобрала четырех щенков, они в Чобаде. Знаете, в то трудное время не все могли брать их с собой в убежище и просто выпускали на улицу. У меня сердце разрывается, когда я вижу бродячих собак. А эта просто прелесть, не так ли? — И она взяла таксу из рук Мари.
Мари почему-то вдруг разозлилась. «Ну какое мне дело до нее! — успокаивала она себя. — Я становлюсь такой же придирчивой, как Луйза». Но вслух она сказала:
— Вы бы лучше бездомных детей приютили…
— Ишь чего захотели, с какой стати я стану возиться с детьми, — ответила баронесса и засмеялась. — О бездомных детях пусть заботится государство.
— Что ж, оно и позаботилось, ничего не скажешь. — И в ее памяти возникли дети Кауфманов — Енёке и Катика, она снова испытала какой-то жгучий стыд и злость к баронессе, к собаке, ко всему миру. Сделав над собой усилие, она спросила:
— Как ее зовут, эту…
— Не знаю. Такое премилое существо, надо придумать что-нибудь пооригинальнее, ну, предположим, пусть будет Жигой.
С этими словами баронесса вошла в комнату Мари и уселась на кровать. Жига зарылся головой под мышку баронессы и тотчас уснул, довольно посапывая. На Мали сегодня был другой наряд: желтоватая, немного помятая блузка, зеленый замшевый жакет, спортивная юбка в клетку, вместо туфель на толстой подошве коричневые полуботинки и грубые шелковые чулки. Мари села на единственный стул, уставилась на каскад светлых волос, спадавших на плечи Мали.
— Я спрашиваю, нет ли у вас утюга, который разогревают углем или чем-то еще? — раздался нетерпеливый голос баронессы.
Мари вздрогнула.
— Конечно, есть, у сестры.
— Как-нибудь утречком попрошу у тетушки Ковач. Все измялось, превратилось в тряпки, в таком виде стыдно показываться на глаза людям, того и гляди на замечание нарвешься, черт возьми! Я жду гостя, надеюсь, мы услышим его стук. Представьте, опять начинают собираться компании. — И она пустилась в пространные объяснения, растягивая слова и произнося их в нос. — Сегодня утром зашла к своей тете, на Розовом холме — она мамина сестра, ей тридцать девять лет, но выглядит она совсем еще молодо, — и что же вы думаете, застала там уйму гостей. Они уже знали, что я в Пеште, вот типы, а? У Берты (так зовут мамину сестру) нашелся вермут, и мы чудесно провели время. Мужчин мы чуть было не избили, за то что они завели разговор о политике. Не все ли мне равно, кто стал министром в Дебрецене, не так ли? Я предупредила, что если они не перестанут, то распрощаюсь и уйду, хватит с меня маминых причитаний. Все разговоры у них о земельной реформе, всё принимают за чистую монету, перепуганы насмерть. Мне осточертела политика, а вам? В роду моего мужа было пропасть всяких министров. Дядя Эгона двадцати трех лет стал статс-секретарем, конечно, задрал нос выше некуда. Но наш род — совсем другое дело, мы люди скромные, правда связаны немного с богемой, вы заметили? — Помолчав с минуту, она продолжала: — У мамы даже есть родственник-поэт в Риме, перевел Нирьё на итальянский язык. Вы знаете Йожефа Нирьё? Я считаю его самым крупным венгерским литератором. Как бы ни хвалили Йокаи и Миксата, я больше люблю в литературе, музыке современных, джаз прямо-таки обожаю, а вы? Когда у меня жили немцы, мы каждый вечер спорили. Я ловила по радио танцевальную музыку, а они — вы, наверно, не поверите, — хотели слушать только Лондон и Москву. Я говорила им: бросьте, вы все равно проиграли войну. Бедная мама трепетала от страха, а я только смеялась. Потом начинались танцы. Да, чуть не забыла, среди вещей Эгона, наверно, есть старый поводок, надо поискать. Жигу придется три раза в день водить на прогулку. А пока поставлю ящик с песком в ванной… Вы где моетесь?
— Внизу, у сестры.
— Конечно, вам удобнее там, да и здесь можно, на кухне есть кран. У тети говорили, что скоро включат газ, но, как говорится, свежо предание, а верится с трудом. Меня это интересует только потому, что я должна регулярно принимать ванну, иначе грязью зарастешь, не так ли?
Баронесса произносила свое «не так ли» тоном человека, ожидающего, что ему возразят, и, насупив брови, устремляла взгляд в лоб собеседнику. У Мари все чаще в таких случаях возникало желание ответить: «Конечно, не так!» Или: «Как раз наоборот!» В конце концов, не вечно же ей соглашаться, и вообще, почему другие не зарастают грязью! Поэтому она сказала:
— А с чего бы вам грязью зарасти? Воды сколько угодно. Мы в убежище, где ее едва хватало на то, чтобы ополоснуть руки, и то ухитрялись даже стирать, хотя и носили воду в гору под обстрелом…
— Это совсем другое дело, — промямлила баронесса, — я говорю о том, что привыкла принимать ванну каждый день.
«Авось отвыкнешь», — все больше раздражаясь, подумала Мари, а вслух сказала:
— Малика, вы будете готовить на кухне? — Она негромко кашлянула, чтобы голос звучал ровнее и увереннее.
— А что мне готовить? Разве стакан чаю когда, пока нельзя включать электроплитку. Считайте, что кухню я уступаю вам.
Мари снова смутилась, с трудом подыскивала слова:
— Спасибо, но нам и обеим места хватит, мне ведь тоже не ахти сколько готовить нужно… к тому же, на то они и места общего пользования, чтобы пользоваться ими сообща; и господин Пинтер так сказал, стало быть… ну, в общем, может случиться, что и мне ванная понадобится, допустим поздно вечером…
— Я еще не видела, можно ли пользоваться второй ванной, для гостей?
— Она разрушена.
— Вы и ночью встаете? Я никогда. Лягу и сплю до утра. Я посмотрю ту ванную, что-нибудь придумаем, не беспокойтесь.
Так они ни до чего и не договорились. А баронесса уже перевела разговор на другое, как бы давая понять, что с тем делом покончено, и, когда в дверь громко постучали, резко вскочила: собака, заскулив, свалилась на пол.
— Это Рене, бегу, ой, Жига, что ты наделал?
На недавно вымытом полу темнела небольшая лужа. Баронесса засмеялась, подхватила собачку на руки.
— Вот я тебя запру сейчас, — сказала она, — но имей в виду, в моей комнате нельзя безобразничать. Вечером поведу тебя гулять, а пока веди себя прилично. Не огорчайтесь, Маришка, мы ее научим правилам приличия. — Она вышла с собачкой, плотно закрыв за собой дверь.
— Чем ты так занята на кухне? Я уже целый час стучу в дверь, думал, что ты куда-нибудь сбежала, — послышался протяжный, высокий мужской голос, затем донесся смех Мали.
— Я разговаривала.
— На кухне? — удивился высокий голос.
— Конечно. — И, уже пересекая прихожую, она добавила: — Со своей жиличкой.
— У тебя даже жиличка есть? Чего только ты не придумаешь, Мали, вот уж поистине христианская душа.
— Довольно милая пролетарка, сестра дворничихи. Как ты думаешь, не жарко будет в шубе?
Мари сидела на стуле за закрытой дверью, боясь шелохнуться. Услышав, как хлопнула дверь прихожей, она глубоко вздохнула: наконец-то ушли. Ей не хотелось встречаться с этим писклявым Рене, Мали тоже наверняка предпочитала, чтобы она не видела его, раз плотно закрыла за собой дверь ее комнатушки. Да ее вовсе и не интересует, кто к ней ходит!
Она вышла за тряпкой, чтобы подтереть пол. В дальней комнате скулила собака, протяжный вой сменялся коротким тявканьем и сотрясанием двери. «Ишь как убивается, бедняжка! Что ж, пусть баронесса и ухаживает за ней, не моя забота смотреть за Жигой». Тщательно подтерев лужу, Мари спустилась в дворницкую. Молча села у огня, время от времени вздрагивая всем телом. Видно, она простыла ночью.
Луйза читала газету «Сабадшаг» и как бы между прочим сказала Лаци, что-то мастерившему за длинным столом:
— Послушай, Лаци, у нас много старых печек, ты поставил бы одну в комнату Мари, а то она, чего доброго, замерзнет.
— Если она такая мерзлячка, обязательно поставлю. Завтра посмотрю, есть ли куда вывести трубу, а к вечеру, Мари, можешь хоть быка зажарить, так будет жарко.
В кухне опять воцарилась тишина, лишь изредка кто-нибудь обронит одно-два слова, не дребезжит и велосипедный звонок. Вдруг кто-то неуверенно повернул ручку. Лаци вышел, послышался женский голос:
— Простите, не в этом доме салон Пинтеров?
— У нас нет никакого салона, — ответил дворник.
— А мне сказали…
— Пинтеры действительно живут в этом доме, на третьем этаже, направо по веранде, хозяйка умеет шить, но салона у них нет! — крикнула из комнаты Луйза.
Лаци показал посетительнице квартиру Пинтеров, долго объяснял, что фамилия совпадает, но здешние Пинтеры мануфактурщики, а не владельцы салона, затем вернулся, уселся за длинный стол и принялся снова что-то мастерить. Спустя некоторое время Луйза отложила газету, зевнула и спросила:
— Что нового наверху?
— Ничего особенного, — ответила Мари и, помолчав, добавила: — Баронесса принесла собачонку.
— Породистую? — поинтересовался Лаци.
— Говорит, чистокровная гладкошерстная такса.
— А-а, хлебнет она с ней горя, — засмеялся Лаци.
— Сейчас осталась одна и воет что есть мочи, — сказала Мари, и ей вдруг стало жаль покинутое животное. Ведь все-таки щеночек еще, живая тварь.
После ужина они втроем прогулялись по площади Свободы. Луна освещала ямы, кучи песка и наспех насыпанные могилы с деревянными крестами на некогда красивых аллеях, ведущих к площади. Тихо-тихо вокруг, лишь изредка торопливо пройдет прохожий, со стороны Дуная дохнет прохладой весенний ветерок.
На лестничной клетке, поднявшись к себе, Мари прислушалась — Жига затих, видимо, Вайтаи уже дома. Со свечкой в руке она свернула на веранду, и в этот момент ее с третьего этажа окликнул Дюрка Пинтер.
— Алло!
Они все трое сидели на веранде возле двери, озаренные лунным светом: хозяйка — закутавшись в плед, старший Пинтер — в теплом пальто. Мари поздоровалась, улыбнулась им и потушила свечу.
— Мы гуляли — сестра с мужем и я, — объяснила она.
— А мы решили подышать свежим воздухом здесь, — перегнулась через перила Юци Пинтер. — Тошно сидеть в неосвещенной квартире, спать еще куда ни шло, да и то вертишься с боку на бок, пока уснешь.
Мари тоже облокотилась на перила.
— А я собираюсь пораньше лечь, — сказала она и многозначительно добавила: — Завтра с утра надо идти в Андялфёльд, на текстильную фабрику. — Она слегка покраснела, подумав, вдруг спросят, кто устроил ее на работу, как называется фабрика, поэтому торопливо попрощалась. Слова старшего Пинтера остановили ее.
— Нужно прописаться, сударыня, а потом тоже будете ходить на общественные работы.
— Чего ты пристаешь к бедняжке? — одернула его жена. — Как же она пойдет на общественные работы, если работает на фабрике?
— Надо же кому-то ходить, — проворчал Дёрдь Пинтер.
Мари сразу легла в постель, сегодня ей не хотелось вести вечернюю беседу. Когда открылась дверь на кухню, притворилась спящей. Влажный, холодный нос собачонки прижался к ее лицу, лапки зацарапали по подушке. Освещенная лунным светом, на пороге стояла женская фигура в халате. Мари не шевельнулась, но баронессу это ничуть не смутило.
— Ну и напакостил этот щенок, превратил мою комнату в авгиевы конюшни. В следующий раз запру его в ванной. Как же теперь спать, там все загажено.
Мари пришлось открыть глаза.
— Надо подтереть, — сказала она сонным голосом.
— Чем?
— Тряпка на кухне.
— А ладно, завтра. Нужно было сводить Жигу погулять, но я поздно вернулась. Думала, вы все равно будете спускаться вниз и захватите собачку, ну ничего. — Она прижалась к косяку. — Мы исходили чуть не весь город, я едва на ногах стою. Доживу до конца недели и поеду домой, в Пешт не вернусь до тех пор, пока трамваи не пойдут. Я, пожалуй, тоже лягу, завтра рано собираемся на Швабскую гору, Рене зайдет за мной, с ним хоть не так скучно.
— А я в Андялфёльд…
— Я бы ни за что не пошла туда!
— Почему?
— Там одна голытьба, пролетарии!
— Я тоже пролетарка, — обиженно сказала Мари, — чего вы их боитесь?
— Вы совсем не такая…
Мари всеми фибрами души почувствовала неосознанную обиду. Что она имеет против Андялфёльда? Там заводы и фабрики, основная масса жителей — рабочие. Но баронесса увлеченно рассказывала о Париже, продолжая прижиматься спиной к дверному косяку. Осенью тридцать девятого года они, будучи еще молодоженами, побывали там. Объездили на машине всю Ривьеру, в Монте-Карло выиграли в рулетку кучу денег.
— Когда же вновь представится возможность поездить? Вы любите путешествовать, Маришка? — И, не дожидаясь ответа, она села на край кровати. — Я без ума уже от одного запаха поезда. Пожалуй, я не имела бы ничего против того, чтобы мой муж вернулся домой, но сегодня утром у Берты говорили, что если он действительно попал в плен, то пройдут годы, прежде чем он, как и другие пленные, вернется на родину. Конечно, если он погиб, то тут уже вообще нечего ждать.
Мари рывком вскочила, широко открыла глаза. Годы? Этого не может быть, ведь пройдет еще несколько дней, в худшем случае недель, и война кончится, и ее муж, Винце… «пройдут годы»… нет, нет, не может быть… Но баронесса только передернула плечами.
— Думаете, мне приятно? Я не для того выходила замуж, чтобы слоняться всюду одной. Эти, конечно, полагают, что с соломенной вдовой можно делать все что угодно, ей-богу, житья не дают, даже вы и то, наверно, заметили? Хотя я, право, не полагаюсь только на одну внешность, как некоторые в светском обществе. Как раз сегодня Рене сказал, что, если бы моя красота не дополнялась внутренним обаянием, он давно бы разочаровался во мне. Какой только ерунды он не говорит! Сегодня, например, сравнил меня с великосветскими дамами французского двора эпохи рококо: такая же грация, ум! — И баронесса залилась веселым смехом, но вдруг как взвизгнет: — Ой, Жига! — Смахнула с колен собаку и, чтобы заглушить звук льющейся струйки, продолжала: — Незадолго до замужества у меня просил руки один шведский промышленник. Вместе с женой и двумя детьми он жил на острове Маргит. Из-за какой-то крупной общегосударственного значения сделки ему надолго пришлось застрять в Пеште. Мы познакомились у Фештетичей. На следующий день он заявился к нам и стал просить у мамы моей руки, сказав, что уже переехал в гостиницу «Геллерт» и порвал с семьей. Представляете, мы прямо-таки обомлели. Какая у него была чудесная машина! Сам он высокий блондин, немного, правда, педантичен, но я, знаете, люблю таких, говорят, противоположности сближают людей. Эгон тоже такой. Мама, конечно, и слышать не хотела. «Не могу же я отдать тебя за разведенного, — сказала она. — К тому же в Стокгольме ты умрешь со скуки, там все серо, удручающе, через неделю ты сбежишь оттуда». Но вы не представляете, до чего настойчивы шведы. Он месяцами ходил за мной по пятам, я прямо не чаяла, как отделаться от него. Ведь вы знаете, как мужчины добиваются своего, если им понравилась какая-нибудь женщина!
— Я, признаться, не знаю, — сказала Мари и, засмеявшись, поднесла руку ко рту. Она уже не ощущала той общности судеб, сознание которой вчера поистине растрогало ее. Сравнивая свои девичьи чистые и искренние, глубоко затаенные чувства с той бурей страстей, которую порождает вокруг себя Мали, она все больше убеждалась в том, что между ними лежит глубокая пропасть… Надо же, Мали называет соломенным вдовством глубокое одиночество, в котором она живет без Винце. Мали веселая, красивая женщина, не удивительно, что она имеет успех у мужчин, но что касается ее, Мари, то она не хотела бы иметь успех у таких вот шведских дельцов. При этой мысли она опять невольно улыбнулась, а Мали продолжала рассказывать:
— Вы слишком худая, Маришка, вам трудно живется? Я столько привезла с собой, что и за две недели не съем, охотно поделюсь с вами. — Мари наотрез отказалась. — Полно, не упрямьтесь. Вы помогаете мне, я вам. А теперь еще эта собака — ну, Жига, прощайся с Маришкой, пойдем спать. — Уже в дверях она спросила: — Да, вы сказали, что завтра утром уйдете?
— Уйду, в Андялфёльд.
— Ну хорошо, тогда загляните ко мне в полдень.
Жига стал прощаться, поскреб передними лапками по ее подушке и, когда баронесса схватила щенка за шиворот и подняла вверх, жалобно взвизгнул, поворачивая мордочку в сторону Мари. Затем дверь захлопнулась, в комнате воцарилась тишина. Проникнувший в окно лунный свет достиг кровати, осветил исхудавшее, бледное лицо Мари, расплылся по стене. Мари в полудремоте ворочалась с боку на бок. Что-то давило ей грудь, возможно яркий свет, но стоило ей закрыть глаза, как платиновый свет приобретал форму приплюснутого круга, обладающего голосом и страшной силой. Потом лунный свет, как привидение с наступлением рассвета, исчез, и Мари уснула.
12
Неподалеку от площади Мира она, не зная, куда идти дальше, остановилась. На улице Лехел Мари обращалась к нескольким женщинам. Одна из них, не выслушав ее до конца, бросила на ходу «я не здешняя»; другая подробно расспросила, какую фабрику она ищет, что на ней производят, и направила Мари на площадь Мира: там, мол, покажут; третья недоуменно пожала плечами, но тоже посоветовала идти на площадь Мира.
Постояв на площади, она решила перейти на противоположную сторону. В конце широкого переулка Мари увидела два стоявших один против другого заводских здания: ограда была разрушена, здания зияли пустыми глазницами окон, казались заброшенными, вокруг них образовались пустыри. Там не было никаких признаков жизни, и только какой-то старик бродил среди развалин, изредка нагибался, что-то поднимал и совал в заплатанный мешок.
Мари, сделав несколько неуверенных шагов, остановилась у фонарного столба. Рядом молодой человек скручивал из клочка газеты козью ножку. Мари прошла мимо него раз, другой, третий. Наконец он спросил:
— Не меня ли ищете?
Мари улыбнулась, тряхнула головой и торопливо пошла прочь, но молодой человек громко, чтобы она услышала, крикнул:
— Я же вижу, вы кого-то ищете!
Мари остановилась и так же громко ответила:
— Фабрику! — И, подойдя поближе, скороговоркой выпалила все, что столько раз повторяла про себя, шагая по улице Лехел.
— Текстильную фабрику с каким-то немецким названием, там не меньше пятидесяти ткацких станков, говорят, что все они уже работают.
— Это, наверно, «Братья Шумахеры», — сказал молодой человек, выпуская густой клуб дыма. — Тогда жмите, сударыня, дальше, четвертый переулок отсюда, там свернете налево, выйдете на небольшую площадь, увидите двухэтажное здание, но работает фабрика или нет, не знаю.
— Там скажут… Спасибо.
И она устремилась вперед, а молодой человек крикнул ей вслед:
— На обратном пути еще застанете меня здесь!
Она отсчитывала переулки и про себя повторяла: «Шумахеры, Шумахеры». На маленькой площади опять увидела два заводских здания, они тоже стояли один против другого. Вокруг двухэтажного уцелела ограда, но там, где были ворота, высились груды щебня. Две женщины вышли на улицу, ступая прямо по щебню, затем наполнили им корытообразные носилки. Кажется, что их обсыпали красной мукой: платки на голове, фартуки, лица и даже веки — все было желто-красного цвета. Мари стояла в стороне, а когда женщины с носилками повернули назад, спросила:
— Извините, вы случайно не знаете, здесь берут на работу?
Женщина, которая шла позади, обернулась.
— Ступайте в фабком.
Напарница нетерпеливо одернула ее:
— Иди-иди, чего глазеешь по сторонам.
— Я не глазею.
И они скрылись за углом, где ограда круто поворачивала, а Мари зашагала прямо по щебню. Двухэтажное здание, несмотря на выбитые кое-где стекла в окнах, на осыпавшуюся штукатурку, снаружи производило впечатление обитаемого. Во дворе громоздились развалины одноэтажного каменного строения, там же валялась на земле измятая, продырявленная вывеска с надписью «Контора». На обрывках бланков, втоптанных в щебень, можно было прочесть: «Хлопчатобумажные ткани. Братья Шумахеры»; повсюду разбросаны были переплеты толстых конторских книг, счета, бланки заказов, растерзанные, словно на фабрике хозяйничали сбежавшие из сумасшедшего дома душевнобольные, сиденья стульев, ящики из письменных столов, пишущие машинки без клавишей; в кучу была свалена тара, а позади агрегатов и машин виднелся небольшой деревянный сарай с одним оконцем, на сколоченных из брусьев дверях было выведено мелом: «Фабком».
Мари постучалась и, не услышав ответа, вошла. В сарае находились двое мужчин; один из них, похожий на чиновника, в сером костюме и шляпе, раскачивался на стуле перед письменным столом: правой рукой он опирался на край стола, а левой каждый раз, когда стул откидывался назад, с силой хлопал по лежавшим на столе бумагам. Другой — в темно-синем комбинезоне и натянутом поверх него джемпере, — прислонившись к стене у самого окошка, курил и слушал человека, ритмично ударявшего ладонью по бумагам.
— Здравствуйте, — поздоровалась Мари и остановилась в дверях.
— Да, — рассеянно кивнул мужчина в сером костюме, и занесенная для удара левая рука его на мгновение застыла в воздухе, — сейчас, одну минуту. — Затем он громко хлопнул по бумагам и продолжал: — Неделю назад они вели себя тихо и смирно, а теперь начинают вставлять палки в колеса. Уверяю вас, виноват этот подлец Робоз…
Второй мужчина махнул рукой.
— Он не осмелится. Даже сунуться сюда не посмеет.
— Черта с два! Неужто у вас сложилось о нем такое представление? Он, видите ли, не привык ходить пешком. Вы думаете, господин директор Робоз станет вам ходить от Итальянской аллеи до Андялфёльда пешком? На своих двоих? Не надейтесь! — Он внезапно перевел взгляд на Мари. — Опять что-нибудь стряслось?
— Нет, — произнесла Мари робко и совсем смутилась, — я хотела спросить… то есть поступить на работу…
— Ах, вот в чем дело, а я подумал было, что опять женщины поссорились. Вы работали на текстильной фабрике? — Он вдруг засмеялся. — Какая там, к черту, текстильная фабрика… Расчищаем территорию. Не надорветесь? Впрочем, переговорите с товарищем Галлом, мне в город пора.
Петер Галл, старший мастер ткацкого цеха фабрики акционерного общества «Братья Шумахеры», после нескольких вопросов кивнул, достал из кармана блокнот и на исписанной, замусоленной странице в клеточку записал карандашом фамилию Мари. Затем подвел ее к груде кирпича во дворе и объяснил, что ей надо делать.
— Целые кирпичи носите вон туда, к ограде, а за битыми будут приходить женщины с носилками, а то они ворчат, что работа подвигается медленно, когда им самим приходится отбирать. — С этими словами он оставил Мари.
Собственно, следовало бы спросить, как долго длится рабочий день, сколько будут платить, сказать, что лучше она завтра выйдет на работу, а то испортит единственный костюм, но она уже разбирала кирпичи, отдельно целые, отдельно битые, затем обхватила руками уложенные друг на друга восемь целых кирпичей и направилась к каменной ограде. До чего же она, право, жалкое создание, слабое и духом и телом. Теряется перед каждым, будь то Малика или товарищ Галл, любой сразу видит, что имеет дело с ничтожеством. Как же это получается у других, у тех, кто ведет себя с достоинством, спокойно говорит о своих нуждах, не краснеет как рак, не теряется. Должно быть, посторонним она кажется смешной.
Подошли женщины с носилками. Мари остановилась, улыбнулась.
— Приняли, — сообщила она той, которая была позади и показалась ей приветливее передней. — Вот разбирать велели…
— Старайтесь, — хмуро ответила передняя, пожилая худая женщина; в морщины на ее лице глубоко въелась красная кирпичная пыль. — Пошли, Юли, какого черта тут стоять.
— Сейчас пойдем. Поясницу ломит, а вы все подгоняете.
И они направились с носилками к груде кирпича. Старшая сняла с головы платок, вытерла обратной стороной вспотевшее лицо, затем снова повязала; младшая, Юли, достала из кармана фартука сморщенное яблоко и принялась грызть его. Мари снова нагнулась и молча принялась разбирать кирпичи.
— Вас Галл определил? — спросила Юли.
— Да, кажется, его зовут так.
На этот раз заговорила старшая:
— Галл берет всех подряд, но неизвестно, чем потом расплачиваться будет. — Она наблюдала, как Мари нагружает носилки битым кирпичом, и, видимо, глядя на маленькую фигурку, несколько смягчилась: — Неужели у вас так много одежды, что не жаль испортить праздничный наряд?
Мари, не поднимая глаз, ответила, что шла в Андялфёльд просто так, не надеялась сразу устроиться, что ей очень жаль черную юбку, вязаный жакет, больше у нее ничего нет, все осталось в Буде…
— Вас разбомбили? — спросила Юли. — Точно так же, как вас, Чепаи. Ну, пошли. — И они понесли полные носилки.
Мимо Мари проходили люди, даже не замечая ее. Двое молодых рабочих с грохотом катили бочку как раз в ее сторону. Дребезжа и подпрыгивая, бочка остановилась у груды кирпича.
— Сегодня поступили? — спросил один из кативших бочку рабочих, с тоненькими усиками.
— Да, сегодня.
— Одежду не жалеете? — спросил второй, широкоплечий мужчина, и осуждающе покачал головой.
— Я не знала, что сразу поступлю. — И, смутившись, Мари провела испачканной рукой по черной юбке, так бросающейся всем в глаза.
Рабочие покатили бочку дальше, и широкоплечий сказал:
— Приходят тут всякие, а потом цацкайся с ними.
Его слова обожгли Мари, она исподлобья смотрела им вслед, хотела крикнуть, что она не всякая, никогда и нигде не отлынивала от работы, даже муж это сразу заметил… но у нее перехватило горло, да и бочка к тому времени гремела уже далеко. Она разогнулась, осмотрела двор. Насчитала не меньше двадцати мужчин и женщин: они собирались в кучки, расходились, что-то поднимали, толкали, доносились крики, удары молотков. «Все эти люди чужие и равнодушные, а может быть, даже враждебные мне», — подумала Мари, снова склонясь над грудой кирпича. Подошли Юли и Чепаи с носилками, бросили их у ног Мари и, отвернувшись, стали беседовать.
— Говорят, к вечеру выдадут картошки и сала, именно за этим инженер и ушел в город.
— Пусть дают что угодно, мне все равно, только бы не даром надрываться. Можно и за картошку. Тем более, что ее теперь не купишь…
Позади них появилась фигура Петера Галла, старшего мастера. Еще издали он закричал:
— Вы что прохлаждаетесь? Накладывайте на носилки, новенькую я поставил разбирать кирпич!
— Вы не кричите на нас, товарищ Галл! — Чепаи воинственно подбоченилась. — Я восемь лет работаю ткачихой на этой фабрике, а теперь стала чернорабочей, вам что, мало этого?
— Я тоже не гнушаюсь черной работы, как и все остальные, и не вам, Чепаи, упрекать меня!
— Я и не упрекаю, но только не надо подгонять нас.
Они отвернулись, а Мари еще проворнее стала бросать битые кирпичи на носилки. Женщины подняли их и понесли, с трудом переставляя ноги, обмениваясь колючими словами:
— Как ты плохо держишь… не дергай!
— Вы сами дергаете!
В следующий приход они даже не взглянули на Мари и с явной неохотой принялись бросать обломки кирпичей, но Мари сказала:
— Оставьте, ведь мне все равно, куда бросать — в сторону или на носилки. А вы тем временем отдохнете, не так ли? — И она улыбнулась, так как ей показалось, что это «не так ли?» будто прозвучало из уст баронессы Вайтаи. Юли нехотя поднимала битые кирпичи, бросала на носилки, но вскоре выпрямилась и заговорила с Чепаи. Рассказывала о больнице, где она пробыла до самого освобождения, там роженицы рожали прямо в палате; окон не было, вода замерзала в тазу. Ее так и не вылечили, поясницу ломит, словно ее тупым ножом режут, врач сказал…
— Слыхала, ты уже рассказывала, — оборвала ее Чепаи. — Думаешь, у других не болит? У всех женщин что-нибудь болит… — В дальнем конце двора кто-то ударил молотком в ржавый рельс.
— Полдень, — сказала Чепаи и уселась на груду кирпичей. Сняла с головы платок, расстелила его на коленях чистой стороной кверху. — У меня тут хлеб с жиром. — И она начала развязывать узелок, извлеченный из кармана.
Юли разломила пополам блин и принялась есть.
— А вы что же? — обратилась Юли к стоявшей чуть в стороне Мари.
— Я ничего не захватила, рассчитывала к обеду вернуться к сестре, да мне и не хочется есть.
Обе работницы отвернулись, чтобы не видеть бледную молодую женщину в запачканной одежде, которой даже нечем было заморить червячка. Мари же, чтобы не смущать их, отошла подальше, принялась разглядывать двор, но тут морщинистая Чепаи окликнула ее:
— Хотите кусочек хлеба с жиром? — А когда Мари стала отказываться, вспылила: — Берите, коли дают, нет, вы только полюбуйтесь на нее!
Теперь уже закусывали все трое, и, когда через полчаса снова раздался надрывный звон железного рельса, обе женщины знали буквально все о Мари, Винце, Луйзе и ее муже, который нечто вроде человека свободной профессии, о коммунальной квартире и Жиге — гладкошерстной таксе было также уделено в рассказе подобающее ей место. Мари в свою очередь узнала, что Чепаи — солдатская вдова, что ее мужа со штрафной ротой погнали на русский фронт и там, как ей сказали, он замерз, так как, несмотря на сорокаградусный мороз, им не выдали зимнего обмундирования.
— Да покарает господь бог тех, кто погнал его туда, — сказала Юли, на что Чепаи энергично возразила:
— Их не бог, а люди накажут, и уже скоро.
Мари узнала и о том, что обе женщины много лет проработали на фабрике Шумахера, что Юли не замужем, но у нее есть человек, с которым она живет, и неплохо. Если бы не болезнь, было бы совсем хорошо, а врач сказал, что вылечить ее не сможет. В тридцать девятом она познакомилась со своим Яни, он служил на действительной. В Задунайском крае у него есть жена и уже большая дочь. Жена раз в год приезжает в Будапешт, зовет Яни домой, привозит домашних гостинцев, ветчину, сало и снова возвращается к себе в Задунайский край. Сейчас Яни — младший чиновник в городской ратуше.
— Что ж, смотри, чтобы твой Яни не попал под чистку, — сказала Чепаи, повязывая голову платком.
— Яни ничего не грозит. Все знают, какой он человек.
Солнечный диск медленно опускался за фабричное здание, устало шагали, еле волоча ноги, согнувшиеся под тяжелой ношей обе женщины, уже не разговаривали, ходили молча со своими носилками. В один из заходов Юли принесла Мари залатанный синий фартук и платок. Двое рабочих, те, что утром катили бочку и бросили Мари реплику по поводу ее одежды, еще раз проходили мимо, и худощавый, с усиками юноша в шапке, заметив перемену, остановился, улыбнулся:
— А так ей больше идет, правда, Мишка, в платочке-то?
— И так, и этак хороша, — сказал широкоплечий.
Мари засмеялась и с еще большим рвением принялась разбирать кирпичи, как бы говоря: вот полюбуйтесь, как я сноровисто, ловко работаю! К вечеру у нее было такое ощущение, будто руки, отяжелев, оттягивают плечи, шея одеревенела, а в поясницу словно вогнали кол и ей уже никогда ее не разогнуть. Когда добродушная Юли и морщинистая Чепаи снова завели разговор у носилок, Мари тоже решила немного передохнуть, подошла к женщинам и спросила о том, что весь день занимало ее мысли:
— А после того, как переносим весь этот кирпич, мы будем работать в цехе?
Юли засмеялась.
— Когда переносим этот, начнем таскать из здания. — И в ответ на удивленный взгляд Мари добавила: — Бомба угодила прямо в него. Разнесло всю лестничную клетку. Ни в ткацкий цех, ни в склад пряжи и готовой продукции, ни в заготовительный цех сейчас пройти невозможно. Если все это перетаскаем и я совсем не свалюсь из-за своей болезни, если снова дадут ток, только тогда я и все вы начнем опять работать на Шумахера.
— Нет уж, черта с два. Шумахер больше сюда не явится! — вспылила Чепаи и, когда Юли рассмеялась, гневно прикрикнула на нее:
— Ничего тут нет смешного! А мне не веришь, спроси у товарища Галла.
— Это вы только сейчас называете других товарищами, — сказала Юли, — а если нагрянет сюда Шумахер на своей машине, и пикнуть не посмеете.
Они еще долго пререкались, доказывая каждая свое. Неужто Юли думает, что все эти люди настолько глупы, чтобы надрываться, гнуть спину на Шумахера?
— Он удрал за границу, говорят, погрузил на машины больше десятка ткацких станков и увез с собой; если бы не Галл и инженер, увез бы всю фабрику, разрази его гром!
— Небось еще вернется, — сказала Юли, — а если нет, то остался господин директор Робоз, его зять. Усядется он в кресло и опять начнет распоряжаться здесь. Яни тоже говорит, что и в Городской ратуше так же получилось: они расчищают развалины, а прежние господа преспокойно рассиживают в кабинетах и, покуривая сигареты, ведут светские беседы.
Мари слушала обеих женщин, иногда задавала вопросы и мало-помалу знакомилась с историей фабрики Шумахеров.
— Акционерное общество «Хлопчатобумажные ткани. Братья Шумахеры» принадлежит двум братьям немецкого происхождения.
— Швабам! — уточнила Чепаи.
— Ну, швабам, так швабам. Примерно в тридцать восьмом году они изменили фамилию на венгерский лад, стали Шоквари, на фабричных воротах повесили новую вывеску, отпечатали новые бланки и конторские книги, но в сорок втором снова стали Шумахерами, и опять появились прежние бланки. У них есть сестра, жена Робоза; так вот этот Робоз — самый хитрющий из них. Фабрику основали в начале двадцатых годов: тогда это был одноэтажный цех с двадцатью станками, затем привезли из Германии еще шесть, и в течение нескольких лет построили нынешние корпуса на пятьдесят четыре ткацких станка. Эти Шумахеры только корчили из себя начальство, один восседал в конторе, другой расхаживал по цехам: пройдет, бывало, по фабрике в сопровождении целой свиты, рабочих за людей не считал.
— За восемь лет ни один из них ни разу не заговорил со мной, — сказала Чепаи.
— Братья разъезжали на машине, зимой и летом путешествовали, ходили по театрам, на скачки, а зять Робоз трудился денно и нощно. Грубый, жадный, из-за гроша готов три шкуры содрать с рабочего. Никто не мог сказать, когда он спал, — на фабрике его видели и в дневную и в вечернюю смену; в ту пору еженедельно выпускали двадцать тысяч метров ткани. Благодаря его стараниям и благоденствовали оба Шумахера, вернее, трое, так как сестрица их, жена Робоза, похлеще братьев умела транжирить денежки. Она уже с утра звонила на фабрику: «Папуля, пришли домой денег», и укажет, сколько именно. Идушка, машинистка, рассказывала — до чего же она здорово копировала жену Робоза!..
— Инженер пришел! — прервала рассказ своей напарницы Чепаи и стала снимать с головы платок.
Наполненные до краев битым кирпичом носилки остались на месте. Двор огласили постепенно затихающие удары колокола. Люди собирались у сарая с надписью «Фабком». Обе женщины тоже пошли туда, и Мари за ними.
Инженер говорил о том, что завтра два человека пойдут с тележками за картошкой к Западному вокзалу… Утром всем необходимо принести с собой сетки и посудину под масло… Заговорили сразу несколько мужчин, среди незнакомых иногда до нее доносились и знакомые голоса.
— Без денег тоже нельзя, товарищ инженер! — кричал широкоплечий Мишка. Инженер, вытирая лицо огромным платком, назвал какую-то сумму, которую ему обещали. В ответ из задних рядов проворчал чей-то старческий голос:
— Еще за прошлую неделю не рассчитались.
И тотчас рядом с Мари визгливо выкрикнула женщина:
— Во сколько обойдется нам картошка и масло?
Инженер сердито замахал платком:
— Черт возьми, с ума с вами сойдешь!
— Не шумите, тетушка Бокрош, — раздался голос парня с усиками, — вас никто не собирается обманывать!
Уходя с фабрики, Чепаи сцепилась с тетушкой Бокрош.
— Вы любите высказывать недовольство, — сказала она, — и всегда невпопад, не там, где следует, только чешете языком.
Тетушка Бокрош — грузная старуха, уборщица, одновременно она обслуживала женскую душевую на фабрике Шумахеров; ее лоснящееся лицо побагровело от злости: казалось, она вот-вот набросится с кулаками на горластую Чепаи.
— Вы везде суете свой нос, — шипела она, — ругаться-то вы умеете, это я знаю, но если человек справедливо требует, что ему положено…
— Не с инженера начинайте, он всегда был порядочным человеком, идите к Робозу и с ним цапайтесь. — Так, бранясь, они дошли до площади Мира. Обе пожилые женщины, сухопарая Чепаи и грузная тетушка Бокрош, пошли и дальше вместе, а Юли и Мари направились в сторону Берлинской площади. Темнело, а когда они достигли Западного вокзала, стало совсем темно.
— Чепаи права, — сказала Юли, — инженер — замечательный человек. В сорок четвертом году Шумахеры чуть было не уволили его за то, что он сочувствовал рабочим. С этим Галлом, старшим мастером, они большие друзья. В декабре прошлого года они вдвоем перехитрили Шумахера, помешали вывезти ткацкие станки; подошли машины, но на них успели погрузить всего десять станков. Да, трудно, конечно, люди боятся, как бы свое не упустить, хотят получить все, что им причитается. Я и сама такая: как бы у меня не ломило поясницу, буду работать, чтобы не явиться к Яни с пустыми руками. Яни хороший, он постоянно заботится о том, чтобы я не подорвала свое здоровье. Дорогой ценой достается масло и сало в нынешние времена. Эти, из фабкома, все умеют объяснить; говорят, только совместными усилиями можно устранить последствия проигранной войны, огромные разрушения; верно, так оно и есть, но не каждый понимает это; мужчины, такие, как Мишка Вираг, те быстро поняли. А у женщин одно на уме: деньги подавай им, и все тут.
У Западного вокзала они стали прощаться, Юли пойдет дальше к Вышеградской улице, а Мари — по проспекту императора Вильгельма.
— Да, — спохватившись, спросила Мари, — во сколько начинается работа?
— В семь, — ответила Юли, — теперь так уж заведено: от зари до зари. Да не забудьте посуду под масло, оно пригодится вашей сестре, кстати, как ее зовут?
— Луйза, Луйзой зовут.
И они расстались.
Шел седьмой час, но было уже темно, как ночью.
13
Луйза видит, как Мари радуется новой работе, рада она и маслу и картошке; об этом она так много говорит, что можно подумать, будто они все трое живут лишь на заработок младшей сестры. Луйза расспрашивает ее обо всем: об инженере, о тетушке Бокрош, о Юли и сама в свою очередь рассказывает Мари о событиях прошедшего дня. Как приятно сидеть вот так вечером возле печки и прислушиваться к каждому шороху в доме. Зазвонит велосипедный звонок, и Мари скажет: «Господин Пинтер… дочь Коша, старшая…» Если Лаци делает свой вечерний обход квартир, они нагревают большую кастрюлю воды, моются у огня, становятся по обе стороны корыта и стирают, не ждут, пока накопится много грязного белья. На кухне в дворницкой идет оживленная беседа о семейных делах, о событиях на фабрике… На следующий вечер, придя с работы, Мари узнает о грандиозном скандале у Пинтеров — на весь дом подняли крик.
Несколько дней назад какая-то женщина разыскивала салон Пинтеров, рассказывала Луйза. Она пришла с отрезом на платье. Кто-то из соседнего дома порекомендовал ей обратиться к Юци Пинтер, отозвавшись о ней как о хорошей портнихе. Постоянная портниха этой женщины живет где-то в Йожефвароше, а ходить пешком туда на примерку очень далеко. Женщина обещала за работу пятикилограммового гуся, мать ее живет в Дунакеси, привезет, мол, его на будущей неделе. Юци Пинтер приняла заказ, а муж учинил ей форменный скандал, стучал кулаком по столу, разошелся вовсю. Утром он заглядывал в дворницкую и после обеда приходил жаловаться на сына и жену. Дескать, в своем собственном доме он не хозяин, погубят, говорит, они его, ведут такой образ жизни, который вредит его коммерции. «Сын дровосек, а жена шьет за гуся. Скажите, госпожа Ковач, разве это дело?» Она ответила, что теперь все будет по-иному, и ничего нет зазорного в том, что жена его работает, но он ни в какую, и слушать не хочет. Жена тоже приходила жаловаться на него: муж, мол, забывает, что одним престижем сыт не будешь, есть тоже надо! И просила, если будут приходить заказчики, направлять их к ней.
— Он, конечно, не прав, — сказала Мари.
— Господин Пинтер?
— Да. — И многозначительно продолжала: — Нужно использовать любую возможность. Я тоже поступила точно так же и не раскаиваюсь. Как только начнет работать фабрика, пойду в ученицы. Юли говорит, что я очень скоро стану веретенщицей, вот увидишь…
— Твоими бы устами да мед пить.
Рассказала Луйза и о баронессе. Та приходила с коричневой собачонкой, спрашивала Мари. Хныкала, что ей нужно идти на Швабскую гору, а Мари все нет и нет. И когда Луйза сказала: «Ишь, как быстро вы подружились», Мари даже порозовела от радости. Да, как-то само собой получилось, что за эти несколько дней она обзавелась друзьями: и беседы с Дюркой Пинтером доставляли ей удовольствие, и с Мали она нашла общий язык… а все благодаря тому, что Луйза пришла за ней, иначе сидеть бы ей и по сей день в Буде, даже подумать страшно…
На кухонном столе она нашла записку:
«Маришка, я могу задержаться. Когда пойдете вниз, захватите с собой несчастного Жигу!!!»
Надо было видеть, как бурно выражал свою безудержную радость Жига, когда она вошла в комнату, казалось, он обезумел от счастья! Милый, ласковый щенок, ну разве можно на него сердиться! Ой, а луж-то напрудил! Мари побежала за тряпкой, ведром, а заодно уложила в шкаф разбросанные повсюду вещи Малики, оставленную на столе еду завернула и положила за окно, убрала постель.
— Идем, Жига! — позвала она собаку и помчалась вниз по лестнице; такса, кувыркаясь, с заливистым лаем бросилась за ней. — Идем на прогулку! — громко сказала она стоявшему в воротах Лаци и направилась на площадь Свободы; то рядом, то впереди часто-часто семенила короткими лапками собачонка.
Луйза способна была одной фразой испортить человеку радостное настроение:
— Ты водишь гулять собаку баронессы? — встретила она ее вопросом.
— Я все равно шла подышать свежим воздухом, — сказала Мари краснея и, помимо своей воли, поднесла руку к губам, но тут же опустила ее и поправила платье.
— Ты достаточно надышалась в Андялфёльде, — возразила Луйза. — Побольше внимания уделяй себе, а не чужой собаке. Если у баронессы нет времени водить ее на прогулку, пусть не держит.
Конечно, откуда Луйзе знать о ее отношениях с Маликой, не знает она и о вечерних беседах, ведь не выдавать же ей чужие секреты, семейные тайны, в которые посвящает ее Малика! Да и вряд ли Луйза поймет, она вышла из того возраста, к тому же никогда и не проявляла склонности дружить с кем-либо, ей одного Лаци хватает. Но зачем же к другим подходить со своей меркой? И вообще нечего так набрасываться на нее, в конце концов она уже взрослая женщина, знает, что делает, если даже и не всегда уверена в правильности своих поступков. Луйза скажет что-нибудь и поставит человека в неловкое положение. Вот и сейчас — от радостного настроения и следа не осталось. Ведь не станет же она доказывать, что успела полюбить щенка… хотя только что злилась на Жигу и, когда он, ласкаясь, лизнул ей лицо и вцепился лапой в волосы, даже шлепнула и грубо прогнала его, а потом сама же пожалела. Жига шнырял под столом, между печками. Собственно, Луйза ничего не имела против щенка. Она налила ему в плошку воды, поставила в тарелке остатки теста и с улыбкой смотрела, как он виляет хвостиком. Не обиделась она и на сестру, просто высказала ей, что думает, и все. Мари тоже не могла сдержать улыбки, наблюдая за смешно чавкающим Жигой. Но вскоре пришел Лаци с большим мешком за спиной, и о собачке забыли. Он поставил его на пол, отдышался.
— Угадай, Луйза, что я принес? — спросил он, торжествующе глядя на жену.
— Табак, — ответила она.
— Как ты узнала? — изумился Лаци.
— По запаху. — Луйза подошла к мешку, развязала веревку.
— Что отдал за него?
— Две печки, те, что похуже, только придется отвезти на улицу Пала Телеки. Двадцать два килограмма табаку! Это по нынешним временам огромная ценность! Остались еще две большие печки, когда-нибудь на досуге отвезешь их на площадь Телеки, ты любишь торговаться, подороже продашь. Заодно и табак прихватишь. Будешь отмеривать по килограмму, кому сколько нужно, шутя продашь.
Луйза склонилась к мешку.
— Нарезанный табак?
— В том-то и дело, разве я стал бы брать листовой и обременять тебя лишней работой, а?
— А он не прелый?
Лаци всплеснул руками и даже подскочил.
— Прелый! Да лучше этого табака не найдешь на всем рынке. Сыроват, конечно, но он такой выработки, иначе пересохнет, это даже ребенку известно. Разложишь, постепенно просушишь, только перемешивай, да не мне тебя учить, Луйза, у тебя отец был курящий, верно? Говорят, будет инфляция, поэтому я и выменял на табак, чтобы не остаться на бобах, с никому не нужными пенгё.
Луйза могла бы возразить, что им это не грозит, так как в доме не осталось ни одного пенгё, но промолчала. А Лаци отправился вверх по лестнице, сообщить жильцам о своем новом успехе на поприще коммерции. Луйза расстелила на длинном столе лист оберточной бумаги, высыпала на нее немного табаку: бумага моментально намокла. А вскоре объявился и первый покупатель, им оказался Пинтер-старший. Он долго нюхал, растирал между пальцами влажный табак и в конце концов купил четверть килограмма, расплатился скомканными десятипёнговыми купюрами и, криво улыбаясь, сказал:
— Ваша валюта — табак. А с нами расплачиваются гусями. Да, госпожа Ковач, соберите у жильцов талоны номер три розовых и зеленых карточек, на них выдают по двести граммов лука, распределять будут по домам. Может быть, ваша сестра сходит за ним. Двести граммов лука, конечно, не велико богатство…
— Лучше, чем ничего, — резко ответила Луйза.
— Кажется, в нашем доме нет детей младше четырнадцати лет? Им выдают по одному яйцу. Вы, разумеется, и на это скажете: лучше, чем ничего.
— Скажу. Вы забываете, господин Пинтер, что идет война. У Балатона еще стреляют…
— Вы слышали, говорят, вчера бомбили Веспрем?
— Слышала. Вот видите, господин Пинтер, вы сами говорите, что еще бомбят венгерские города, а мы здесь едим, устраиваемся, ходим в кино…
— Кто ходит, а кто нет.
— И тем не менее люди еще недовольны, у меня прямо в голове это не укладывается.
— А отчего мне, собственно, приходить в восторг? — Он набил трубку и, сопя, принялся ее раскуривать. — Дрянь табак, — сказал он, — постарайтесь сбыть его, госпожа Ковач, и как можно скорее, он весь сопрел. Совсем легкие испорчу, и без того никак не приду в себя после пребывания на проспекте Ракоци, изрядно потрепали меня там. А вы, сударыня, — обратился он к Мари, — я слышал, на фабрику устроились? — Он отшвырнул ногой пытавшегося взобраться ему на колени Жигу. — Пошел вон. На какую же фабрику?
— Братьев Шумахер, в Андялфёльде, — сказала Мари, на миг почувствовав себя весьма важной особой; ныне далеко не многие могут сказать о себе, что они устроились на работу.
… Название фабрики произвело магическое действие на Пинтера.
— Ну как же, я знаком с Шумахерами, — сказал он, и губа его презрительно отвисла. Но хотя он и отрицательно отозвался о «беспутных швабах», в его надменном тоне звучали и нотки признания их превосходства. — Они нажили солидный капитал. Начали на пустом месте, и вот ведь сумели фабрику отгрохать! Я никогда не пускался в такие крупные авантюры, а теперь и нужды в этом нет: меня содержат жена-портниха и сын-дровосек. — С этими словами он направился к выходу в наброшенном на плечи пальто, волоча левую ногу. В дверях остановился, притушил трубку, оттолкнул ногой ластившегося к нему Жигу.
— Видно, неплохо вам живется, госпожа Ковач, собаку завели?
— Это собака баронессы, — обиженно пожала плечами Луйза.
— Да? — Пинтер присел на корточки, погладил Жигу. — Редкой породы щеночек.
Если Пинтер не появлялся полдня, у Луйзы было такое ощущение, что ей чего-то не хватает, так как она уже привыкла к его трубке, ворчанью, жалобам. Но после каждого посещения Пинтера она испытывала чувство досады.
— Высокое положение в обществе и деньги — для него все! — бросила она ему вслед. — Если моя собака, то ее можно пнуть, а если она принадлежит баронессе, то это «редкой породы щеночек». Его, видите ли, коробит, что жена шьет, но гуся уплетает за обе щеки. Не пойму, что он за человек…
А это уж просто смешно: не успела баронесса Вайтаи переступить порог, как тут же вернулся и Пинтер-старший, остановился в дверях и сказал:
— Очень хороший табак, госпожа Ковач, оставьте для меня килограмм.
Можно было подумать, что он боится, как бы завтра не расхватали весь мешок! Затем представился баронессе, мол, «целую ручки», поклонился, галантно расшаркался, словно у него никогда не болела левая нога. Вслед за ним просунул голову Дюрка Пинтер, сделал два размашистых шага и очутился посредине кухни. Поздоровался с домочадцами, пробормотал баронессе свое имя, пожелал доброго вечера. Мали пристальным, изучающим взглядом окинула отца, затем сына и отдала предпочтение первому.
— Хорошо, что мы встретились, господин Пинтер, — сказала она, — вы, кажется, старший по дому?
— Уполномоченный…
— Мне все равно, главное — велите убрать со двора кучи мусора. Сегодня утром я видела крысу. Это же неслыханно! Мы, в конце концов, не в дремучем лесу живем, не так ли?
— Я рад бы, баронесса, но управление возложило это на домовладельцев…
— Вот еще новости! Да если бы у меня и были деньги, я нашла бы им лучшее применение. Я часто вижу вас с тележкой, — обратилась она к Дюрке, — вы вечно что-то возите на ней…
Дюрка не сдержался и захохотал.
— Уж не хотите ли вы, чтобы я вывозил мусор? — прервал он словоохотливую баронессу. — Не откажусь, если хорошо заплатят, но не даром, не ради прекрасных глаз!
Пинтера-старшего покоробили его слова. Мари засмеялась, прикрыв рот рукой. Малика ничуть не обиделась, улыбнулась Дюрке, сунула руки в глубокие карманы пальто и, слегка покачиваясь на каблуках, сказала, растягивая слова:
— На кого же вы похожи?.. Каждый раз, когда вижу вас, ломаю голову и не могу припомнить…
— Случайно, не на какого-нибудь знатного вельможу?
— Не задавайтесь, — произнесла Малика в нос. — А может, это сходство шокирует вас?
— Оставим это, — отмахнулся Дюрка, — не будем затрагивать ваших друзей.
Пинтер-старший счел необходимым вмешаться.
— Баронесса, вы не обижайтесь на моего сына. Он дровосек, дитя природы.
— В самом деле дровосек? — И Малика еще раз окинула взглядом обоих. — Вы шутите? Неужели это правда, Маришка?
— Правда.
— Ой, как интересно. В Чобаде я была крестной самого младшего сына нашего дровосека, это стоило мне пятьдесят пенгё. Идемте, Маришка, я еле стою на ногах, весь день мы бегали с Рене. Хочу лечь пораньше, хотя до полуночи вряд ли усну. Вы тоже идете спать? — спросила она у Дюрки.
— Разумеется. Мне ведь на рассвете опять приниматься за дрова.
— Ах, до чего же вы надоели мне со своими дровами. Ну ничего, обойдемся и без парней, разве не так, Маришка?
— Мари, ты тоже ложись, в шесть утра тебе нужно выходить, — предупредила Луйза, далеко не приветливым тоном.
«Этого тоже не следовало бы говорить. Хорошо еще, что баронесса пропустила мимо ушей ее слова», — подумала Мари. Мали схватила за шиворот Жигу и побежала вверх по лестнице, следом за ней оба Пинтера и Мари. На втором этаже, расставаясь, Дюрка сказал Мари:
— Я слышал, кажется, по мосту иногда пропускают. Как только разузнаю поточнее, съездим за вашими вещами.
— Ну погодите, — погрозила Мали пальцем, — значит, подрядились перевезти вещи Маришки?
— Это совсем другое дело. — И он устремился за отцом.
Юци Пинтер была на кухне, услышав громкий, на высоких нотах разговор, вбежала в комнату. Пинтер-старший выкладывал из кармана на столик курительные принадлежности, деньги, зажигалку, а Дюрка, как делал это каждый вечер, стелил отцу постель. Пинтер-старший склонился над столом и, не поворачивая головы, сказал:
— Этот слишком развязный тон не всегда уместен.
Дюрка вскинул голову.
— А точнее, когда именно неуместен?
— Ну, хотя бы при встречах с баронессой… ты же не пас с ней вместе свиней. Она может оскорбиться, а мне потом неприятности…
— Я разговаривал с ней так же, как со всеми другими молодыми женщинами, как, например, с Палфи. И раньше ты не делал мне замечаний.
— Кто эта Палфи?
— Ты прекрасно знаешь — сестра тетушки Ковач, только ты не считаешь нужным помнить ее фамилию…
— Попрошу…
Но парень не дал ему сказать.
— Мне плевать, что она баронесса. Если ей не нравится мой тон, пусть не разговаривает со мной. И другие тоже, которые с фокусами…
В этот момент вошла Юци Пинтер.
— Ты что разорался, — оборвала она сына, — как ты разговариваешь с отцом?
— И тебе не понравился мой тон? Ладно, умолкаю. — И он вышел, с силой захлопнув за собой дверь. Пинтер-старший стоял у кровати и растерянно смотрел на жену.
— Я сделал всего одно замечание, — пролепетал он. — Я уже и заикнуться ни о чем не смею… а он так по-хамски со мной… как свинопас…
А в это самое время Малика спрашивала у Мари:
— Этот молодой Пинтер ухаживает за вами?
— За мной? — Мари рассмеялась. — С чего вы взяли? У меня муж есть.
Малика махнула рукой.
— У всех есть мужья! Но не ждать же их до скончания века. Как раз об этом мы говорили сегодня с Рене, поразительно умный малый. Говорит, женщина имеет такое же право наслаждаться жизнью, как и мужчина. От нее требуют, чтобы она работала, зарабатывала на жизнь, воспитывала детей, так какого же черта хотят ущемлять ее в сексуальном отношении, коль скоро всюду разглагольствуют о равноправии. Вы ни с кем не говорите о подобных вещах?
По всей вероятности, она намекала на Пинтера-младшего. Мари собралась дать ей резкую отповедь, но баронессу не интересовали возражения Мари.
— Не знаю, чего они хотят добиться своим равноправием и демократией. Вот я, например, крестная мать пяти крестьянских детей в Чобаде… разве это не демократия, а? Не стану скрывать, я сама знаю помещиков, которые дерут три шкуры с мужиков, и, не думайте, не оправдываю их! С ними пусть и разделываются, но нас-то зачем трогать? Интересно, почему правительство отсиживается в Дебрецене, вместо того чтобы вернуться в столицу и навести порядок. Этот юный Пинтер, кажется, тоже подозрительный тип.
Мари вытаращила глаза:
— Дюрка? Почему?
— Готова биться об заклад, что он социалист. Мне-то все равно, я лишь случайно встречаюсь с ним в доме, но вы будьте поосторожнее. Ой, какая жесткая постель!
Пока баронесса усаживалась поудобнее, Мари воспользовалась ее молчанием и торопливо спросила:
— Почему поосторожнее? Не понимаю. Мой муж тоже социалист.
— А, ваш муж вообще в счет не идет, но эти Пинтеры, по-моему, из буржуазии.
Если судить по обычному добродушно-безразличному тону баронессы, она, пожалуй, отнюдь не хотела ее обидеть, но в голосе Малики явно звучало пренебрежение, а в каждом жесте — нарочитая снисходительность. Мари покраснела, пальцы сжала в кулаки, и если бы баронесса удостоила ее сейчас взглядом, то впервые увидела бы, как кроткие глаза ее жилички горят ненавистью.
Но Малика ничего не замечает. Не в ее правилах осмысливать сказанное, в обществе она слывет невоздержанной на язык. Ну и что, собственно, здесь такого? В худшем случае обидит кого-нибудь. Через некоторое время помирится, не так ли? А эта жена пролетария пусть радуется, что с ней разговаривают, да она и в самом деле польщена, ее все интересует, изумляет. Пинтер-старший поступил разумно, поселив ее в комнату для прислуги. Она, Малика, любит общество, главным образом общество мужчин, и особенно преклоняющихся перед ней; с ними ей не приходится выслушивать нудных рассуждений, ибо они сами подобострастно ловят каждое ее слово. Такая, как Маришка, уже потому вполне подходящая особа, что не станет сплетничать, не встретится ни с кем из ее общества, на худой конец поделится с сестрой, но не велика беда, дворничиха тоже не в счет… Малике нравится размышлять вслух, это помогает ей осмысливать то, что с трудом поддается ее пониманию… Любопытно, как бы сложилась ее судьба, если бы она вышла замуж за шведского дельца? Жила бы сейчас в Стокгольме, а не в этом мертвом городе, к тому же ей претит здесь вся обстановка, раздел земли и прочее. Или за немецкого офицера… Прежде иметь поместье в Пруссии было, наверно, заманчивым, потому что Чобад в конечном счете захудалая деревня и мужики там все больше наглеют. Конечно, если бы муж был дома, тогда другое дело. Эгон умеет постоять за себя.
— Одиночество, безденежье и все остальное уже действуют мне на нервы. Вы давно захандрили бы на моем месте, Маришка.
— Не думаю, я ведь тоже не утопаю в роскоши, — возразила Мари. — Возьмитесь за какое-нибудь дело, не сидите сложа руки. Я по себе знаю, нехорошо, если человек постоянно предается горестным раздумьям. Там, в Буде, я тоже…
— За что взяться? Ведь все проваливается в тартарары. Нет никакой охоты заниматься сейчас имением. Если даже оно и останется у нас, не так-то просто будет все в нем наладить. Уничтожена масса скота, много машин растащили, семян нет… потерь и у нас хоть отбавляй, только я не имею привычки жаловаться. Да и надоест это быстро. От меня ждут, чтобы я заражала всех весельем, развлекала общество, что ж, глупышка Мали готова хоть на голове ходить перед ними…
Таким меланхолическим аккордом завершился вечерний разговор.
На другой день на фабрике Мари все то, что из-за болтливости Малики не смогла выложить ей, высказала жаловавшейся на боль в пояснице Юли и ворчливой Чепаи. За пять дней она уже вполне освоилась с работой и быстро, сноровисто разбирала кирпич, а поговорить позволяла себе, лишь наполнив носилки, пока Чепаи перевязывала платок, а Юли поджимала руками живот. Мари часто задавала себе вопросы, на которые ей не могла бы ответить баронесса: «Когда начнут отправлять пленных домой: сразу после того, как закончится война или нет?», «Кого будут наделять землей при разделе?» И мысленно она опять затеяла заочный спор с Маликой. Неправда, что крестьяне не умеют обращаться с землей! Вот взять хотя бы ее отца, как умело хозяйничал он на четырех хольдах, право же, не по его вине они жили так трудно.
— Инфляция будет? — спросила она, когда обе женщины вернулись с пустыми носилками. — Зять говорит, что пенгё обесценивается.
Чепаи принялась рассказывать невероятные вещи об инфляции еще после той войны. В ту пору в ходу были кроны, в двадцать третьем году в Венгрии жили одни миллионеры.
Мари постепенно знакомилась с фабрикой. Она узнала, что широкоплечий Мишка — Михай Вираг — помощник мастера, а юноша с усиками — экспедитор. Юли и Чепаи работают в заготовительном цехе, Чепаи — сновальщица. Выполняет важную операцию, все стараются ей угождать, терпят ее капризы, вспышки гнева, даже инженер и тот, вобрав голову в плечи, выслушивает ее ругань. Потому-то Чепаи, хотя и понимает, что развалины убрать необходимо, ждет не дождется, когда снова будет пользоваться прежними привилегиями. Юли не столь тщеславна, она шпульница, довольна своей работой, тоже ответственной. Между прочим, Чепаи мечтает стать приемщицей готовой продукции, когда снова заработает фабрика, потому что пожилая женщина, которая раньше занимала этот важный пост, пока не появлялась на фабрике. А предпочтение будут отдавать тем, кто участвовал в восстановительных работах, твердила Чепаи, очевидно надеясь тем самым склонить общественное мнение в свою пользу. В заготовительном цехе достаточно старых кадровых рабочих, и Мари решила пойти в ткацкий; как только освоится, возьмет два станка, а потом и четыре, все ведь зависит от сноровки! «Эта быстро выдвинется», — заключила добросердечная Юли, наблюдая за ловкими движениями новой работницы.
К сараю уже вела утрамбованная дорожка, возле ограды возвышались штабеля кирпича в человеческий рост, позади сарая навалены были груды поломанных досок, балок, железного лома, извлеченных из-под рухнувшего здания конторы дверных переплетов, оконных рам, арматуры; в кузов грузовика, с которого кто-то снял мотор, свалены были конторские книги и деловые бумаги.
Во время обеденного перерыва мужчины окружили старшего мастера Петера Галла. Разговор зашел о том, что в ближайшее время начнутся работы по наведению порядка внутри здания.
— У кого дома есть картины? — спросил Петер Галл.
— А зачем они? — недоумевали люди.
— Если есть, стекла принесите, чтобы застеклить окна, хотя бы в заготовительном цехе. Тогда можно будет ходить туда греться, поговорить о делах. Кто умеет резать стекло?
Отозвался широкоплечий Вираг: он умеет, а алмаз можно купить на площади Телеки.
Оптимизм старшего мастера и Вирага передался и остальным; женщины сразу заговорили о том, что скоро заработает фабрика, ведь старший мастер уже отдал распоряжение застеклить окна в заготовительном и ткацком цехах. Внутри здания не такие уж большие разрушения, как кажется на первый взгляд, главное — разобрать завал на лестничной клетке, а на второй этаж можно будет подниматься пока по чердачной лестнице. Чепаи прямо-таки места себе на находила от волнения. Она, старая работница фабрики, знала, что на чердаке спрятаны три старых ткацких стайка. Когда дадут ток, и пряжа найдется.
— Какая пряжа? — Юли рассмешило ее непомерное рвение.
— В подвале много бракованной, сырой пряжи, из нее можно ткать дорожки.
К ним подошли двое мужчин, прислушались к разговору. Стояли молча, лишь изредка хмыкали, затем один из них сказал:
— Видел я эти станки. Они разобраны по частям. А кто их соберет?
— Хоть бы я, — сказал после короткого раздумья другой. — Меня, как мастера ткацкого цеха, это не смущает.
— А где ты достанешь приводные ремни?
— Можно сделать из пеньки. — И они пошли дальше.
Теперь уже женщины говорили о пуске фабрики чуть ли не как о свершившемся факте: начнут с выпуска дорожек, за них можно выручить большие деньги на площади Лехел и на Уйпештском рынке. Появятся средства, теплое помещение; можно будет и детей приводить сюда — пусть играют старыми бобинами, которых полно на фабрике.
В это время у ворот остановился американский джип, из него вышел полный усатый мужчина в кожаном пальто. Мари выпрямилась, посмотрела на машину и, когда пришли с носилками женщины, спросила:
— Кто это приехал?
У Юлики рот так и остался открытым от удивления, ее напарница помрачнела и тут же бросилась к сараю; размахивая руками, она кричала своим визгливым голосом:
— Приехал директор Робоз!.. Приехал Робоз!..
К воротам подошли несколько человек. Усатый торопливо прошел мимо и, ни на кого не взглянув, направился прямо к сараю. Вскоре оттуда послышался его крик:
— Кто вас уполномочил!?.. Немедленно прекратить работы!.. Я получил указание шефа, у него есть свои соображения насчет фабрики… Вы много на себя берете, Галл, мы живем в правовом государстве, если будете своевольничать, поговорим с вами иначе… На восстановление фабрики у нас нет средств, ясно вам?
Галл тоже не оставался в долгу — его зычный голос разнесся по всему двору, а затем в разговор вступил инженер, и послышался звук от удара кулаком по столу.
— Ясно, куда идут деньги! Здесь все бросили на произвол судьбы, а денежки тайком пересылают за границу, вдогонку за Шумахерами!
— Не ваше дело!
— Вы глубоко заблуждаетесь, именно мое дело. Вы коллаборационисты, холуйствовали перед немцами…
— Это надо еще доказать!
— И докажем!
Затем уже слова директора гремели на весь фабричный двор:
— Вы еще пожалеете! Непрошеные явились, хозяйничаете, устанавливаете свои порядки! Имейте в виду, вы за все ответите!
— Со всеми претензиями обращайтесь в фабком, он на то и существует…
— Плевать мне на ваш фабком! Я знаю, где найти на вас управу. — И директор Робоз стремительно вышел.
К тому времени во дворе оставалась всего небольшая группка людей. Большинство, не дождавшись конца перебранки, разошлись. Но все же несколько мужчин, в том числе широкоплечий Мишка Вираг и молодой экспедитор, а из женщин Чепаи, Юли, тетя Бокрош, Мари и незнакомая сердитая старуха столпились возле сарая. Тетушка Бокрош преградила дорогу директору Робозу. Тот от неожиданности опешил, отступил назад. А она бросила ему в лицо:
— Мы тоже знаем, где найти на вас управу! У нас есть защитники, они не позволят чинить произвол над нами. Понятно, сударь?
Директор поднял руку, словно бы намереваясь отстранить старуху с дороги, взгляд его скользнул по лицам, и он увидел, как они изменились: люди не опустили глаз, а спокойно смотрели на него, в поведении их не было ничего угрожающего, только твердость и решимость. Директору не удалось скрыть растерянности, и он поспешил ретироваться. За рванувшимся с места джипом поднялось облако пыли.
Во двор вошел инженер, вытирая огромным платком вспотевший лоб. Он обвел взглядом людей и одобрительно кивнул:
— Идемте к Галлу, товарищи, обсудим, как быть дальше.
— Надо обратиться к коммунистам! — крикнула Чепаи.
— Ладно, ладно, Чепаи, именно это мы и обсудим, — ответил инженер, приглашая мужчин в помещение.
— А мы? — спросила тетушка Бокрош.
— Все узнаете в свое время. А пока продолжайте работу.
Вскоре старший мастер Галл и Мишка Вираг отправились в город. На фабричном дворе стало тихо, даже три женщины прекратили разговоры.
Часа через два к фабрике подъехал тот же самый джип. Рядом с директором Робозом сидел полицейский офицер, а позади — мужчина в штатском, который, облокотившись на спинку переднего сиденья, разговаривал с впереди сидящими.
— Как же мне повезло! Просто счастье, что я стал искать его превосходительство на улице Семелвейса, — сказал директор Робоз. По тону, каким он это сказал, можно было заключить, что он уже не первый раз говорит о столь значительной удаче.
— Вот именно, вам крупно повезло, — согласился мужчина в штатском. — Между прочим, его превосходительство частенько заглядывает к нам вечерком.
— Будьте уверены, — с достоинством произнес полицейский офицер, — раз уж вы обратились к нам, мы не оставим вас в беде.
— Не сомневаюсь, старина, — горячо отозвался Робоз. — К тому же у меня в руках решение Управления по надзору за бесхозным имуществом. Пусть теперь побегают в свою партию жаловаться на насилие и прочее. Вот он документ с подписью и печатью…
В сарае инженер взял в руки «документ с подписью и печатью», в котором говорилось, что на время отсутствия владельцев попечителем недвижимого и прочего имущества акционерного общества «Братья Шумахеры» назначается директор Меньхерт Робоз.
— Ну что ж, пожалуйста, — сказал инженер, возвращая директору документ, причем в голосе его звучали смешливые нотки. — Принимайте пока фабрику, но не за горами день… — Он кашлянул, а Мишка Вираг докончил фразу:
— Когда мы вернемся сюда.
Полицейский офицер резко оборвал его:
— Прекратите пустые разговоры!
Директор Робоз махнул рукой, неторопливо опустился на стул перед письменным столом.
— Полно, не стоит.
Инженер вышел из сарая и коротко сказал:
— Расходитесь по домам, товарищи.
Значит, в последний раз они идут этим путем — площадь Мира, мрачная, безлюдная и темная улица Лехел, Вацский проспект. Три женщины бредут посередине мостовой, Мари и Чепаи молчат, одна Юли, не переставая, говорит. Черт бы побрал Робоза и все его отродье, она знала, что тем все и кончится. Но не очень-то жалеет, ей чертовски надоело ходить пешком каждое утро, весь день сгибаться под тяжестью носилок так, что к вечеру спины не разогнешь. Дома тоже дел по горло, Яни злится, квартира запущена, печка не топлена, а между тем продукты постепенно начинают появляться. Открываются магазины, кое-что можно купить, вчера недалеко от их дома одна женщина предлагала сметану и яйца. Яни слышал, поезда стали чаще ходить, в крайнем случае можно примоститься и на крыше вагона, и на буфере: правда, ехать придется три-четыре дня, но, говорит, не растаю, не сахарный, съезжу к своей жене в Задунайский край, наверняка у нее найдутся какие-нибудь продукты. Яни не соблазняет ее заработок, он человек с запросами, любит вкусно поесть, вот и требует, чтобы она сидела дома, занималась хозяйством… Но поскольку обе женщины не поддержали разговора, она тоже умолкла и спустя некоторое время, словно почувствовав себя виноватой перед ними, взяла Чепаи за руку и тихо сказала:
— Вы, конечно, все близко приняли к сердцу… плохо, когда человек одинок, по себе знаю…
— Что ты знаешь, — пробормотала Чепаи и озябшими пальцами потуже затянула узел платка. — Откуда тебе знать, что дело тут не только в Робозе… А что скажет ваша сестра? — обратилась она к Мари.
— Луйза… что ж, Луйза наверняка что-нибудь придумает, — ответила Мари, и на душе у нее потеплело.
У Западного вокзала Чепаи прощается, кивает им, говорит, что ей нужно зайти по делу, и направляется в сторону моста Маргит. Юли же, прощаясь, просит у Мари адрес.
— Если подвернется работа, приду к вам, надеюсь, сестра не прогонит?
— Как так прогонит? — ужасается Мари. — К сестре столько людей приходит, и чтобы она моей гостье указала на дверь! Нет, нет, в крайнем случае у меня есть и своя квартира, коммунальная.
Они хохочут, пожимают друг другу руки и расходятся в разные стороны — одна направо, другая налево.
14
Луйза встретила ее сообщение словами:
— Вот как, значит, погорела твоя работа! Жаль, но мне это весьма кстати.
Дело в том, что Лаци, оказывается, воспылал страстью к поездкам. Ходят, сказал он, товарные поезда — на небольшие расстояния, где не взорваны пути или их уже восстановили. Выйдет человек на железнодорожное полотно в районе Западного вокзала с вещами для обмена за спиной, выждет, когда тронется какой-нибудь состав, вскочит на площадку вагона и едет, куда довезут.
— Каким бы старьем ты ни набила рюкзак, Луйза, крестьяне вырвут его с руками, ведь они совсем обносились. За два-три дня обернусь и надолго освобожу тебя от забот об обеде…
Луйза принялась укладывать вещи — старые рубашки, поношенную шляпу, которая уже побывала на площади Телеки, юбку, блузку — и сама в свою очередь тоже строила планы. Пока Лаци съездит в провинцию, они с Мари побелят квартиру. Ей уже надоело жить в таком свинарнике, потому-то она и не жалеет, что Мари лишилась работы, — другая найдется, нечего горевать. Лаци поддакивал, на первых порах следил, как она укладывает вещи, потом стал расхаживать по кухне, широко размахивая руками, и вдруг сказал:
— У меня тут есть одно дельце, а ты пока упакуй все, Луйза. — И ушел куда-то. Через несколько минут жильцы дома знали, что Ласло Ковач отправляется в опасное путешествие. Теперь, когда его свояченица осталась без работы, он не допустит, чтобы они голодали, жена одна несколько дней присмотрит за домом. Юци Пинтер пришла в неописуемый восторг от затеи дворника, она и сама с радостью бы поехала, но некогда. Уйма заказов — четыре платья, весенний костюм готовить к примерке, заказчицы передают знакомым адрес «салона госпожи Пинтер».
— Ей-богу, еле успеваю, к тому же весь дом на мне, что ж, счастливого пути, господин Ковач, ждем вас с вкусными вещами.
Ласло Ковач упавшим, даже несколько трагическим голосом произнес:
— В случае чего… вы уж, сударыня, не оставьте мое семейство.
— Полноте, что вы! Зачем такие мысли!
Юци Пинтер не знала, плакать ей или смеяться. Ну что за человек этот Ковач! Она перегнулась через перила веранды и вслед ему крикнула:
— Шаль Маришку, не повезло бедняжке, но передайте ей, что я подыщу для нее другую работу, полегче.
— Передам, сударыня, спасибо, — ответил дворник, спустился этажом ниже и постучал в дверь кухни девиц Коша…
Женщины вынесли из квартиры под уцелевшую арку ворот всю мебель и приступили к генеральной уборке. Эти три-четыре ночи Луйза решила спать на полу, на матраце. Мари звала ее к себе, но, когда сестра категорически отказалась, втайне обрадовалась. Луйзе не понравились бы вечерние беседы с Маликой, кроме того, она не могла бы не заметить, что Мари убирает комнату баронессы просто потому, что не может смотреть на царящий там беспорядок. Для нее это сущие пустяки, на полчаса работы… С тем, что она по вечерам водит щенка на прогулку, Луйза примирилась. Бедный Жига целый день заперт в квартире, смотреть на него больно. А какой он ласковый, какой игрун! Даже Луйза полюбила щенка и при виде его не может не улыбнуться. А Мари чего-то не хватает, если Жига не семенит с ней рядом, когда она спускается вниз, а когда сидит в своей комнатушке, не чувствует себя с ним такой одинокой. Но Луйзе не нравится совсем другое. Мари понимает, что Луйза в чем-то права, и, может быть, именно поэтому сердится на сестру.
Опять появилась лестница, ручник, маховая кисть и ведро. В первый день они промыли стены обеих комнат, потом Луйза забралась на лестницу и ручником тщательно прокупоросила потолок. Затем Мари обмакивала маховую кисть в ведро с известкой и подавала сестре. Теперь квартира казалась более просторной, стены гулко отражали звуки. Первым делом поставили на место плиту и Луйза затопила ее, налила в кастрюлю воды — вечером они собирались мыть пол. За два дня рассчитывали управиться, к приезду Лаци квартира будет блестеть чистотой. Заглядывали жильцы, с порога любовались работой женщин, одна Малика осмелилась пройти прямо в комнату.
— Какой приятный запах, как в деревне! — воскликнула она. — Кажется, будто я в Чобаде. Ну что скажете, Маришка?
Она повернулась на каблуках, показывая соболью шубу, купленную, по ее словам, с рук, по случаю. Ее миниатюрная кругленькая фигурка казалась в длинной меховой шубе более стройной, а волосы, спадавшие лавиной на плечи, венчала такая же меховая шапочка.
Мари всплеснула руками от восхищения.
— У моей свекрови была нитка жемчуга, можете представить, какое это старье! Ей подарили ее, когда она была еще девочкой. Все памятные вещи она хранила в кассете. Там лежали золотое кольцо, коралловое ожерелье, миниатюрки из венецианской мозаики. Этим вещицам не меньше ста лет — подарок старых Вайтаи своей дочери. Денег у них было пруд пруди. Я взяла эти жемчуга и кое какие золотые вещицы — не знаю, сколько там граммов потянуло, — и отдала их за эту чудесную шубу, одним словом, приобрела шубу чуть ли не даром, не так ли?
— Да, их превосходительства Вайтаи, видимо, не бедствовали, — сказала Луйза, — если имели такие жемчуга, бриллианты с орех, массивные золотые браслеты…
— Конечно, — кивнула Малика. — Семейные драгоценности хранятся в Чобаде. Мы замуровали их в часовне, в алтаре, отдельно мамины, мои и семейные.
— Зачем же вы, баронесса, рассказываете всем и каждому, куда спрятали драгоценности?
Малика скорчила недоуменную рожицу, подняла глаза на Луйзу, стоявшую на лестнице и орудовавшую кистью.
— Зачем?
— Если они пропадут, вы уж на нас не извольте думать, мы и знать ничего не знаем. О таких вещах не говорят даже брату родному или сестре.
— Вы так думаете?
— Конечно, а как же иначе.
Баронесса немного смутилась, заметалась в своей собольей шубе из стороны в сторону, затем обратилась к Мари:
— Ну я пойду. Вы не идете?
Луйза размашистыми движениями водила кистью по потолку.
— Мари раньше полуночи не освободится, — сказала она спокойно, — нам еще нужно вымыть пол сегодня, а то наследят известкой по всей лестнице, так что вам, баронесса, придется обойтись один день без Мари. Мы даже обед приготовить себе не успели.
Малика, немного подумав, предложила:
— Я могу угостить вас чем-нибудь холодным, хотите сала, жареного мяса — я давно обещала Маришке, — к тому же послезавтра я уезжаю домой.
Мари сходила наверх, принесла продукты. Луйза осмотрела их и рассвирепела:
— Пусть она сама грызет засохший калач и двухнедельное мясо. Ждала, пока не испортится, да и дала тебе не даром. Отнеси обратно, ну ее к черту.
Мари стала уговаривать:
— Колбаса и сало еще хорошие…
— Ну и ешь их сама.
Мари съела колбасу, сало и даже засохший калач. Луйза иной раз делает поспешные выводы, эти продукты вовсе не плата за что-то. Просто они вместе живут, помогают друг другу чем могут… И она опять разозлилась на Луйзу. Положила на подоконник остатки еды и молча принялась за работу.
Вечером она сбегала к себе, перекинулась несколькими словами с баронессой, а когда вернулась в дворницкую, Луйза уже мыла пол в комнате. Она тотчас побежала за вторым ведром, налила горячей воды, но услышала окрик Луйзы:
— Не надо, я и без тебя управлюсь.
Мари промолчала, повязала старый, залатанный передник с въевшейся в него еще на фабрике кирпичной пылью, собираясь мыть окно, но в этот момент из соседней комнаты снова донесся грубый окрик:
— Я же сказала, не нуждаюсь в твоей помощи!
— Перестань орать!
Выпалив это, Мари обомлела. Так она еще никогда не разговаривала с сестрой. Что же теперь делать: уйти к себе или остаться? Она в нерешительности остановилась возле плиты… В кастрюле вовсю кипела вода. К этой плите никак не приноровишься, да и места свободного нет, некуда передвинуть посудину… Луйза могла бы сказать что-нибудь: мол, не огрызайся, а не то всыплю сейчас. Но та молчала, не было слышно и плеска воды. Лишь спустя несколько минут Луйза принялась, но уже без прежнего старания, тереть шваброй пол. Мари подошла к комнате, остановилась на пороге, к горлу у нее подкатил комок.
— Ну тогда… я… приготовлю чего-нибудь на ужин.
— Хорошо, — примирительным тоном произнесла Луйза.
Они, стоя, на скорую руку перекусили, и, когда Мари начала мыть кафельный пол на кухне, Луйза сказала:
— Здесь не надо, все равно я буду ходить с ведром и напачкаю. Лучше вымой вдоль стен.
— Я тоже так думала.
Мари сразу повеселела. Завела разговор о Лаци. Выехал ли он уже, где сейчас, что привезет из деревни.
— Узнаем послезавтра, — ответила Луйза.
Но прошло два дня, а Лаци не приехал. Когда стены после побелки просохли, в квартире стало светлее, приветливее, но не настолько, как ожидала Луйза. Зарешеченные окна под верандой второго этажа пропускали в комнату и кухню мало света, во всяком случае, когда входишь с улицы, освещенной мартовским солнцем, квартира напоминает темную нору. В квартире была закончена побелка и уборка, и у Луйзы как-то вдруг почти не стало работы. Четверо жильцов не очень-то обременяли ее. Мусор выносили в два старых ящика к подворотне, за ним раз в неделю приезжала машина. В субботу Луйза вымыла лестницу, дома все было прибрано, приготовление еды занимало всего несколько минут. Казалось, все, что она делала раньше, было связано с присутствием Лаци.
За эти дни у нее изменилась даже походка, стала какой-то медлительной. Сложив руки на груди, она зайдет в комнату, окинет ее взглядом и возвратится на кухню. Не раз принималась за табак: расстелет его, перемешает, если заглянет кто-нибудь из соседей, отвесит четверть килограмма, а в мешке даже не заметно, чтобы убавлялось. После обеда вынесет стул во двор, водрузит на нос старые очки Лаци и примется чинить прохудившееся белье. Иногда кто-нибудь, толстая Лацкович или одна из девиц Коша, облокотившись на перила веранды, окликнет дворничиху, перекинется с ней парой слов. Заслышав шаги со стороны ворот, она опускала шитье на колени, но не оборачивалась. Мари каждый раз входила на кухню с одним и тем же вопросом: «Ну как, приехал?» Луйза в течение трех дней отвечала одно и то же: «Пока нет».
На четвертый день Мари уже не стала спрашивать, а только вопросительно осматривалась, не скажет ли ей что-нибудь беспорядок на кухне, выложенные из рюкзака продукты. Она с тревогой поглядывала на суровое, непроницаемое лицо сестры, которая, скрестив руки, прижимала их к груди, словно стараясь унять беспокойное сердце. Весь дом выглядел каким-то вымершим. Жильцы не звонили по каждому пустяку, не слышалось разговоров на веранде, просто удивительно, сколько шуму поднимал вокруг себя один-единственный человек! Этот сумасбродный Лаци, точь-в-точь как Малика…
К тому времени не стало и баронессы. Она тоже набила рюкзак, небольшую сумку, взяла на руки Жигу и ушла. «Не ждите меня до тех пор, пока не пойдут трамваи», — сказала она на прощание.
Мари заглянула в комнату, покачала головой и с отвращением захлопнула дверь. Молодая женщина, и такая неряха, просто противно. Прибрала бы хоть немного за собой, подмела, но неудобно входить туда в отсутствие хозяйки. Тем не менее комната баронессы ни на минуту не выходила у нее из головы, ей казалось, что грязи там все прибавляется, скоро она скроет даже забытое на столе вкусное клубничное варенье. Если для Малики оно ровным счетом ничего не значит, то она, право же, взяла бы его себе, ничего ей так не хочется, как попробовать сладкого, даже слезы навертываются на глаза при мысли о конфетах, фруктах, а сахарин… от одного его запаха тошнит. Может, баронесса считала само собой разумеющимся, что Мари приберется в ее комнате и унесет остатки, от нее всего можно ждать! У сестры опять продукты на исходе, вот уже два дня они едят с Луйзой мороженую картошку. Правда, есть немного муки, можно бы сделать лапшу или галушки, но Луйза совсем расстроилась, кажется у нее вместе с исчезновением Лаци и аппетит пропал. Она уже не припомнит, когда в последний раз ела лапшу с вареньем… И Мари опять унеслась мыслями к открытой банке с вареньем. В конце концов она решилась заговорить об этом с Луйзой.
— Там плесневеет варенье, может, взять несколько ложек?
— На кой черт оно нам! — решительно отказалась сестра. — И вообще не ходи к ней в комнату: еще пропадет что-нибудь, и тебя заподозрят.
На подобное Малика, конечно, не способна, но Мари не стала возражать, тем более что она и сама решила не входить в комнату в отсутствие баронессы. Потом — она и сама не знает, как это получилось, — ночью, в темноте, дрожа от страха, она босиком быстро пересекла длинную прихожую, сжимая в руке большую ложку. Тихонько открыла дверь и подкралась к столу. Зашуршала бумагой, приближаясь к цели, и в конце концов чуть не столкнула на пол стоявшую на краю стола банку с вареньем. Она подхватила ее, прижала к себе и глубоко запустила ложку. Обратно она почти летела, а когда оказалась опять в своей комнате, забралась в постель, устроилась поудобнее и начала понемногу лизать варенье. Так и уснула, довольная, как человек, самое заветное желание которого наконец-то сбылось.
На пятое утро со времени отъезда Лаци и Малики неслышно приоткрылась неплотно закрытая дверь ее комнаты, к кровати подкатил какой-то коричневый комочек, мягкие лапки вцепились ей в волосы, она ощутила на лице теплое дыхание и увидела устремленные на нее полные тоски блестящие глаза. Мари протянула руку, чтобы унять собаку, выражавшую безумную радость. Жига спрыгнул с кровати, но тут же вскарабкался обратно, потом снова спрыгнул и стал кататься по полу. Мари безуспешно пыталась поймать щенка, растроганно бормоча:
— Да уймись ты наконец, все хорошо, бедняжка мой…
Жига похудел, мордочка у него вытянулась; баронесса, усталая, недовольная, стояла на пороге с рюкзаком и сумкой. Она не шлепнулась на постель, как человек, чувствующий себя дома, не сбросила на пол рюкзак; долго возилась с пряжкой, бесшумно опустила рюкзак на стул и только после этого присела на край постели. Дрожащим голосом баронесса сообщила:
— Представьте, пятый день пытаюсь уехать и не могу попасть на поезд. Расписание существует только на бумаге, поезда отправляются когда им вздумается. Могла бы вернуться домой, но в первый день решила заглянуть к Берте на Розовый холм, может, думаю, ей захочется передать что-нибудь маме, да так и осталась у нее ночевать. Берта сказала, если и на следующий день не уеду, чтобы я шла к ней, не сидела дома одна.
Мари выражала ей сочувствие, а в душе ликовала. В какое бы ужасное положение поставила она себя, если бы унесла продукты! Как какая-нибудь воровка! А так она может спокойно смотреть в потускневшие, оттененные темными кругами глаза Малики. И тут она вспомнила о ложке, которую ночью положила на пол рядом с кроватью. Правда, на ней и маковой росинки не осталось, никому и в голову не придет, что кто-то черпал ею клубничное варенье… Откуда-то издалека до ее слуха доносились слова разболтавшейся Малики:
— Собственно говоря, глупо было бы не прийти домой, но зато я была в двух шагах от Западного вокзала…
Она вдруг умолкла. Мари чуть приоткрыла рот и в замешательстве стала водить пальцем по замысловатому рисунку стежка на одеяле, словно измеряя расстояние между виллой на Розовом холме и Западным вокзалом, затем между Западным вокзалом и улицей Надор. Баронесса громко зевнула, похлопав себя ладонью по губам.
— Ужасно хочу спать. Лягу и до завтра не встану. Если кто будет спрашивать, меня нет дома. — Взглянув на спокойно лежавшую возле кровати собаку, добавила: — Жигу оставляю вам, он не даст мне уснуть.
По прихожей зашлепали неуверенные шаги, захлопнулась дверь, потом распахнулась и донесся крик:
— Маришка!
Мари накинула на плечи пальто. Жига моментально вскочил на ноги, выжидательно поднял длинный хвост и устремился вслед за Мари. В прихожей он остановился, встал на задние лапы и проводил взглядом Мари, вошедшую в комнату баронессы. Малика, поджав под себя ноги, сидела за столом в кресле и ела.
— Как видно, мне хотелось есть, а не спать, сна уже ни в одном глазу. Но не велика беда, все равно лягу. Если ко мне придут, впустите, нечего мне одной горе мыкать, не так ли?
— Если буду дома, охотно впущу, — пообещала Мари.
— А куда вы собираетесь? Послушайтесь моего совета: не путайтесь с андялфёльдцами.
— Но ведь они — рабочие, мне хорошо с ними.
— Они скверные люди, уверяю вас. — Малика вздохнула, встала и отстранила ногой валявшееся на полу платье. — Большой беспорядок здесь. Не хотите взять себе это платье? Во всяком случае, хоть будет что надеть, пока не привезете из Буды свои вещи.
— Если продадите и если подойдет…
— Полно, неужто вы хотите его купить? Старая тряпка, да еще грязная к тому же. Если вы так горды и не хотите взять даром, постирайте мне что-нибудь — и все тут. Эта комната тоже… а впрочем, мне все равно…
Красивое зеленое платье… внизу оторочено черным, надо отделку закрепить, а то совсем оторвется… Мари набросила на руку платье, взяла связанное в узелок белье, блузки, положила все в ванной.
— Баронесса просит кастрюлю горячей воды, — сказала она Луйзе, спустившись вниз, и, хлопоча у плиты, выпалила одним духом: — Она дала мне платье, зеленое, его я тоже хочу постирать. Лаци не приехал?
— Пока нет, — последовал безрадостный ответ.
Луйза ушла в комнату, а Мари побежала наверх с горячей водой. В темной прихожей чуть не наступила на Жигу. Он неподвижно сидел на задних лапах перед дверью на кухню и, когда Мари приблизилась к нему, быстро отскочил и завилял длинным хвостом. Какой милый песик… В Пецеле у них тоже была собака, Жучка, они взяли ее щенком. Жила она во дворе, всегда была грязная, запаршивевшая. Мальчишки пинали ее, били палками, мучили. Как же она визжала, несчастная, иногда пропадала по нескольку дней. Потом стала огромной, злющей, как дикий зверь, собакой. У Жучки тоже были такие же влажные, блестящие, теплые глаза, и она точно так же выпрашивала хоть немного ласки и тепла.
— Ну идем, Жига…
Она уже выжала зеленое платье, бледно-желтую ночную сорочку, комбинации и трусы развесила на спинки стульев и на дуге душа, осталась только одна розовая батистовая блузка. Мари стояла возле корыта, прислушиваясь к тишине. Баронесса спит у себя в комнате, волосы ее рассыпаны по подушке, глаза, оттененные темными кругами, закрыты. Как только она могла лечь в такой грязи! Какую сомнительную историю рассказала насчет своей тети. «Зачем мне знать, куда она ходит, что делает? Во всяком случае, это очень скверно, когда жена не может терпеливо ждать своего мужа», — подумала Мари.
Она стояла у корыта, быстрыми и ловкими движениями стирала блузку. Да, она терпеливо ждет, ведь все может статься. И то, что Винце уже здесь, в родной стране, только далеко. Может быть, он отморозил ноги или еще что-нибудь с ним стряслось, но при первой же возможности Винце отправится в путь. Весточки о себе он дать не может, письма оттуда не доходят, поэтому может явиться в любой день… Будет искать ее в Буде, стучать в замурованное окно, затем пойдет к Келеменам. Господин Фекете откроет дверь и увидит незнакомого солдата, худого, обросшего, с бородой. Теперь многие носят бороду. «Вам кого? — спросит господин Фекете. — А, Винце Палфи. Слышите, Йолан? Маришку разыскивает муж!» Винце отправится на улицу Надор и, когда постучит, она подумает, что это писклявый Рене… пройдет не меньше минуты, прежде чем она в бородатом, худом солдате узнает своего Винце…
Мари дрожала, углы губ у нее подергивались. Что за глупые мысли лезут в голову. Ей даже чудится шорох шагов, как неуютно в этой большой, чужой квартире…
Вдруг позади нее выросла фигура Луйзы. Мари вздрогнула, словно ее поймали на месте преступления.
— На, возьми ключ от двери, — сказала Луйза. — Я ухожу.
Мари залепетала, виновато улыбнувшись:
— Куда ты собралась?
— На площадь Телеки, отвезу печки, загромоздили всю кухню.
— И я с тобой… минутку… только повешу сушить…
Незачем им тащиться обеим. Лучше, чтобы кто-нибудь оставался дома, в любую минуту могут спросить дворника. Поэтому-то, если у Мари есть время, пусть лучше спустится вниз, а она постарается вернуться как можно быстрее. С этими словами Луйза положила ключ на стул и ушла, не взглянув даже на развешенное белье. Когда за ней закрылась дверь, подала голос баронесса:
— Кто приходил?
— Это ко мне, — ответила Мари, просовывая в дверь голову. — Сестра.
— Меня никто не спрашивал?
— Нет.
Малика потянулась, подняла руки, растопырила пальцы, осмотрела длинные ногти, каждый в отдельности.
— Встать бы, но ни ванны, ничего нет, да и комната эта… кому захочется идти в такой свинарник…
Мари торопливо сказала:
— Мне необходимо спуститься вниз. Сестра уходит, а я должна присмотреть за домом.
— Полно, кому нужны эти старые развалины.
— Такой порядок! — И Мари закрыла дверь. Заговорщицки подмигнула Жиге, тихонько свистнула, и они наперегонки побежали вниз.
Малика капризно оттопырила губы, уставилась на дверь — именно такой взгляд устремляла она обычно прямо в лоб Мари, — затем до самого подбородка натянула одеяло и застыла в такой позе. Холодно и темно в этой комнате, самым разумным было бы, конечно, поехать домой, в Чобад. Она и пыталась уехать, и не ее вина, если это не удалось. Рене и у Западного вокзала не отходил от нее ни на шаг. Она вполне могла бы устроиться на площадке вагона, села бы на сумку и доехала. Но Рене и мысли подобной не допускал: нельзя ехать в переполненном поезде, чернь раздавит насмерть, после обеда, мол, снова придем на вокзал, разве не успеет она уехать следующим поездом? Просил навестить его, он живет на кольце Терез, ведь она еще не видела его квартиру. Так настойчиво просил, что пришлось пойти, вот так-то…
Утром Рене встал раньше ее, вышел на улицу, купил восемь булочек, и они жевали их весь день. К вечеру она устала, и уезжать уже не хотелось. Она бы не сказала, что Рене удерживал ее, наоборот! После той ночи… как же это получилось? Это даже бестактно со стороны Рене… он заговорил о ее отъезде. Пора собираться, сказал он, утром наверняка должны быть поезда. Она, конечно, разозлилась: меня нельзя прогонять, дорогой, сама уйду, если захочу! Мали невольно передернула плечами под периной, скривленные в презрительную гримасу губы неузнаваемо изменили ее лицо. Снова восемь булочек на целый день, а между тем если бы Рене захотел, то мог бы достать еще что-нибудь. Когда он вернулся (почти целый час ходил за теми булочками!), даже не снял пальто. Томительно долго стоял у окна и нервно барабанил пальцами по стеклу. Она притворилась спящей, не заговаривать же первой, этого еще не хватало!..
Мали рывком села в постели, прислушалась: кажется, кто-то стучит. Эта жиличка постоянно бегает между первым и вторым этажами или, того хуже, шляется в Андялфёльд. Какие у нее могут быть там дела? Как раз когда она нужна, ее не оказывается на месте. В конце концов ей придется самой встать и привести комнату в божеский вид. Рене придет объясниться, просить прощения. Черт возьми, пусть приходит, она отчитает его… вот только этот хлев!.. Собака тоже… чистое наказание с ней, зря она принесла ее сюда, хорошо еще, что Маришка возится с Жигой. Если когда-нибудь все войдет в колею и она не будет вести цыганский образ жизни, запретит прислуге прикасаться к собаке.
…Его поведение нельзя оправдать, он поступил по-хамски. Кто бы мог поверить, что носитель столь древней фамилии способен на такое! Собственно, стоит ли выслушивать его оправдания? Но все-таки интересно, что он будет говорить? Тот грубый стук на рассвете… Рене буквально выволок ее из постели в ночной сорочке, взбил подушку, чтобы не осталось вмятин от их голов, втолкнул ее в ванную, скомкал платье, швырнул ей вслед и захлопнул дверь! Бог ты мой, какой дурацкий вид был у нее там, в темноте, — босиком, в ночной сорочке, страшно вспомнить! Потом гневный женский голос в прихожей: «Будь добр, не спи так крепко, зная, что я приду! Скажи спасибо, что я не выломала дверь. Не стоять же мне на лестнице, как нищей!»
…Она, затаив дыхание, сидела в ванной, пока они не ушли. Вот был бы номер, если бы Рене запер прихожую на ключ, но он сообразил, хитрый тип. Она не спеша оделась, спустилась вместе с Жигой вниз по лестнице, волоча за собой рюкзак, черт бы его побрал. Пусть теперь Рене попробует оправдаться, если сумеет.
Мали села на край постели и, опустив голову, поежилась от холода. Затем быстро натянула чулки, надела туфли, платье и, подойдя вплотную к большому зеркалу, стала разглядывать свое отражение. Какой мрак в комнате, она бледная, как привидение, волосы прилипли к шее, ко лбу, бр-р-р!
Затем она отправилась в ванную; никогда еще у нее не было такой тяжести в ногах. В ванной тоже темнотища, влажное белье задевает по лицу; вероятно, жиличка зажигала коптилку, оттого такой едкий запах. Куда она кладет веник, щетку? Ищи теперь, а между тем каждую минуту могут постучать и увидят ее с совком для мусора в руке… Ничего себе! В Чобаде она не докатилась бы до этого…
Застелить постель или не надо… а, и так сойдет, было бы ради кого стараться, только не ради Рене. Извольте, объяснитесь, выкладывайте свои оправдания, а потом она просто укажет ему на дверь.
Возле зеркала она видит скатанный клубок волос. Но мусор уже вынесен, не выходить же из-за этого клубка, как-нибудь потом, пойдет открывать дверь и захватит. Она сидит на постели в томительном ожидании. Напрасно она выставила продукты за окно. Не велика важность, если бы его светлость был шокирован тем, что она ест прямо с бумаги. Мали встает с чуть слышным стоном и подходит к окну. Отрезает кусок хлеба, колбасы, поглядывая вниз, на улицу Надор. Сколько людей на улице, тачки, повозки, неужто никогда не будет конца этому переселению народов? Прилично одетых людей почти не видно, сплошь грубые ботинки, галифе и противные бороды: могли бы уже побриться, ведь со времени блокады прошло почти два месяца. В такой суматохе трудно разглядеть знакомое лицо. Может быть, Рене свернул под арку ворот, а она и не заметила, стук в дверь здесь, у окна, не слышен.
Она резко повернулась, вышла в прихожую, открыла дверь — там тоже тихо. Сбежала вниз.
— Меня не спрашивали? — поинтересовалась она у Мари.
— Здесь?
— Здесь, конечно, где же еще.
— Нет, никто не спрашивал.
Баронесса прошла в глубь кухни, но дверь оставила открытой, чтобы видеть лестницу.
— Утром, когда мы расстались с тетушкой, она обещала навестить меня, но, наверное, не рискнула тащиться пешком в такую даль. Вы не скучаете здесь? Хоть бы книга какая была, ей-богу, боюсь вечерами оставаться одна. Завтра хоть пешком, но отправлюсь домой, в Чобад, не могу здесь больше.
Она раздраженно расхаживала между дверью и плитой, на миг остановилась и, не отрывая взгляда от лестничной клетки, не оборачиваясь, спросила:
— Сколько вам лет?
— Двадцать четыре.
— Я так и думала. Мне тоже нет еще двадцати пяти, а сколько пришлось пережить. Непростительная глупость такой молодой выйти замуж, похоронить себя в деревне. Собственно, жизнь следовало бы начать сейчас, уже имея некоторый опыт, в какой-то мере зная мир и людей. Правда, я никогда не была глупой гусыней. Ненавижу таких, а вы? К сожалению, я всегда была не по годам развита, думаете это хорошо? — Она неторопливо прошлась по кухне, в раздумье разглядывая растопыренные пальцы правой руки. — Сегодня мне не по себе, бог его знает отчего, все действует на нервы. Право же, Эгону пора бы вернуться домой. Я решила не давать ему покоя до тех пор, пока он не получит какую-нибудь приличную должность. В имении обойдутся без него, там есть управляющий, к тому же неизвестно, сколько нам оставят. Быть баронессой Вайтаи неплохо, не спорю, но разве помешает стать, предположим, еще и статс-секретаршей или женой депутата и жить здесь, в Пеште, вращаться в обществе, это совсем было бы недурно, не так ли? Поэтому…
Она стремительно выбежала на лестничную площадку, но тут же, разочарованная, вернулась. В дверях появился Пинтер-старший.
— Целую ручки, — поклонился он баронессе, затем кивнул Мари: — Здравствуйте, — и снова к Малике: — Как поживаете, баронесса?
— Так себе, ничего.
Уполномоченный по дому помолчал, затем спросил у Мари, где ее сестра.
— На площади Телеки? С ума посходили эти женщины, — проворчал он, — их так и тянет на площадь Телеки, как раньше в Зербо. Моя жена тоже…
И поскольку женщины не проявили никакого желания вступать с ним в разговор, поспешил распрощаться. Малика предложила Мари пойти с ней наверх.
— Право же, ну чего вам тут торчать одной? Сестра позовет вас!
Когда Мари наотрез отказалась продолжать разговор наверху, она позвала Жигу. Собака не шелохнулась, свернувшись в комочек, посапывала. Баронесса ухватила ее за загривок, подняла и нашлепала.
— Это еще что такое, не идешь, когда тебя зовут, вредный щенок!
И она пошла с ним наверх. А «вредный щенок», повернув голову, смотрел на Мари грустными, полными упрека и мольбы блестящими глазами.
Под сводами ворот загрохотала тележка юного Пинтера и остановилась возле дворницкой. Мари выбежала, подхватила оставшуюся печку, понесла ее в дом. Луйза шла за ней с сумкой и руках.
— Гуся принесла, — сказала она, очень довольная своей удачей, — и картошки, потушим с печенью. Лаци не ест без картошки, говорит, без нее слишком жирно.
Пока разделывали гуся, она рассказывала о своих похождениях.
— Могла бы продать и вторую печку, за нее предлагали мыло, свечи, но уж очень жуликоватая морда была у того парня, лучше, думаю, не связываться с ним. — Потом, словно желая избавиться от того, что постоянно мучило ее, не давало покоя, Луйза сказала: — На твоем месте я бы не взяла то платье. Правда, у меня не ахти какой выбор, но, пока не привезешь свои вещи, носи мою фланелевую блузку в полоску или серый костюм, а то, может, ты ждешь, чтобы я предложила тебе? Ты просила у меня только фартук для работы…
Мари покраснела. Она знала, что Луйза не промолчит, и все же слова сестры застали ее врасплох. Они оставили горький осадок у нее в душе, и она сказала с упреком:
— Не знаю, зачем ты из каждого пустяка делаешь бог знает что. Я же расплачусь за него… Не даром же я беру…
— А ты подумала, что сказал бы Винце об этом? Он бы, пожалуй, тебя убедил, что у нас нет с ними ничего общего, мы никогда не найдем с ними общий язык. В том-то и дело, что она не подарила тебе платье. Ты стираешь ее грязное белье, тогда как она нежится в постели. Она вертит тобой, как ей вздумается. Совсем заморочила тебе голову, как я погляжу.
И Мари поняла, что ей не следовало брать зеленое платье, спокойный тон Луйзы убедил ее, тем не менее она обиженно пожала плечами и запальчиво сказала:
— Значит, мне уже и разговаривать ни с кем нельзя, не то что подружиться.
— Ты прекрасно знаешь, что не в том дело. Я только радуюсь, что тебя уважают и любят в доме такие же труженики, как ты сама. Например, против Дюрки Пинтера я ничего не имею. Но она… хочет иметь в твоем лице дармовую прислугу…
— Ты во всем видишь только плохую сторону. Я и сама…
Луйза стукнула рукой по столу.
— Ты мне не объясняй, я хорошо ее знаю. Меня она тоже пыталась одурачить. — Она почти кричала, голос ее стал звонче от злости. — Баронесса мизинца твоего не стоит, а ты позволяешь ей помыкать собой. Лебезишь, унижаешься перед…
Мари не заплакала, только испуганно замахала руками и хрипло сказала:
— Неправда! Тебе обидно, что у меня есть кто-то еще и я не сижу целый день у тебя на кухне. Ведь надо же с кем-то общаться, иначе можно разучиться говорить. Пойми, у меня никого нет… я совсем одна…
Луйза стояла, опустив руки, с выражением усталости на лице. И как только язык поворачивается сказать, что у нее никого нет. Они с Лаци три года ждали, пока Мари выбьется в люди и сможет как-то содержать себя.
Мари уставилась на сестру и вдруг разрыдалась.
— Ой, Луйза, я не хотела тебя обидеть. Это я со зла, за то, что ты постоянно… ой, не знаю, что мне делать, как быть…
— Ладно, зато я знаю.
Обе замолчали и присели у печки. В небольшой кастрюле, потрескивая, тушилась печень.
— Говорят, в пекарне Зрини выдают по сто граммов хлеба на человека, — первая нарушила молчание Луйза. — Надо будет переписать жильцов, выдают сразу на всех.
— Хорошо, я схожу, — изъявила согласие Мари и снова вернулась к прерванному разговору: — Мне еще горше оттого, что я огорчаю тебя подобными вещами, когда ты и без того места себе не находишь из-за Лаци. Со мной не делишься, молча ходишь из угла в угол.
— А что говорить-то? — Луйза задумчиво уставилась перед собой и, понизив голос, продолжала: — Знаешь ведь, какой он. Только языком болтает, передо мной рисуется, какой, мол, он отважный. Но на самом деле он неприспособленный, слабый человек, поэтому я и боюсь за него. — Разоткровенничалась и тут же, словно раскаявшись в своей минутной слабости или по какой-то непонятной ассоциации, заговорила вдруг о сестре Кати. — Интересно, как там они в Пецеле? Теперь, когда делят землю, может, и им выделят небольшой клочок, если, конечно, они того заслужат.
— У меня о них душа не болит, — сказала Мари.
К вечеру Мари вновь овладела прежняя раздвоенность. В конечном счете Малику тоже нельзя обижать. До сих пор она кое в чем помогала баронессе, а теперь как ей вести себя, если та позовет? И если вечером зайдет поговорить, она же не может указать ей на дверь в ее собственной квартире. Не далее как сегодня она говорила, что люди скверные, так пусть же ее она не считает плохой…
И пока она терзалась подобными мыслями, Луйза тоже, наверное, размышляла о Малике, потому что сказала:
— Завтра, видимо, уедет. Подолгу дома не бывает, это тоже непорядок.
— У своей тети гостила, — тихо сказала Мари и после короткой паузы добавила: — А если опять вернется?
— К тому времени ты подыщешь какую-нибудь работу. А на нее ишачить не будешь, так и знай.
— Видишь, как все получается: на фабрике отработала всего пять дней, и вот уже две недели, как не хожу туда.
— Скоро все образуется. Ты всего боишься, не к лицу это дочери Береца.
Под вечер Луйза опять начала молча расхаживать по кухне, казалось, она сдерживала сложенными на груди руками рвущуюся наружу тревогу и боль. Заслышав приближающиеся шаги, она приостанавливалась, а потом снова принималась ходить взад и вперед. Пожалуй, всю ночь не приляжет сегодня, будет сидеть у остывшей печки и ждать. Мари в нерешительности продолжала стоять.
— Ну, пора ложиться, — сказала Луйза. — Ступай к себе, уже поздно.
— Спокойной ночи, — заторопилась Мари и, когда была уже на пороге, оглянулась. — Хочу только сказать тебе: собачку я вовсе не потому вожу гулять. Жаль мне ее — вот единственная причина, да и привязалась я к ней, мне чего-то не хватает, когда ее нет рядом со мной.
— Води, пожалуйста, мне-то что. — И Луйза пошла в комнату.
15
Впереди шествовал Пинтер-младший, позади него, отдуваясь и судача о чем-то, плелись обе девицы Коша. Зябко пряча руки под мышки, они то и дело шмыгали носом. Дюрка шагал широко, время от времени останавливался, поджидая семенивших за ним старых дев. И когда они вновь отставали, весело подтрунивал:
— Смываться нельзя! Я ответственный за наш дом.
Девицы сетовали: ни свет ни заря выгнали их из дому, руки отмерзают, но парень только отмахивался, дескать, никогда еще не бывало такого прекрасного весеннего утра.
На площади Свободы собирались группами жильцы окрестных домов, выделенные на общественные работы. Затем они во главе с приземистым безусым адвокатом с улицы Пала Телеки свернули к Парламенту. Приземистый мужчина, шагая во главе колонны, затеял оживленный разговор с молодой женщиной в короткой шубке и мужских брюках, девицы Коша озирались по сторонам в надежде улизнуть. Пинтер-младший замыкал шествие.
Остановились на набережной возле Парламента. Среди разрушенных пакгаузов, на развороченной, разбитой мостовой уже вовсю шли работы; по кучам битого кирпича расхаживали мужчины и женщины в испачканной известью одежде, глухо стучали кирки, скрежетали тачки, шаркали лопаты, вонзавшиеся в щебень. Приземистый мужчина остановил группу, а сам осторожно перелез через ограждение и подошел к сидевшему на раскладном стуле щупленькому человечку в очках. Вскоре он замахал руками своей группе и писклявым голосом позвал:
— Идите сюда получать инструмент!
Пинтер-младший, водрузив на плечо кирку, направился к указанному месту, позади него, уцепившись за ручки большой корзины и боязливо оглядываясь, семенили обе девицы Коша. Сетуя и всхлипывая, они останавливались, бросали корзину на землю и дыханием отогревали окоченевшие пальцы, вытирали носы, затем вступали в разговор со стоявшими поблизости, лениво звякающими о мостовую лопатами и тоже недовольными другими жителями улицы Надор. Дюрка узнал кое-кого из них, чьи имена Пинтер-старший произносил с подобострастием: двух братьев, имевших банковскую контору во Дворце биржи, главного врача санатория, владельца магазина тканей на улице Зрини.
Над Дунаем гулял свежий весенний ветерок. Он гнал на берег небольшие волны, бросал людям в глаза известковую пыль и песок, время от времени постукивал рамами окон Парламента. Человечек в очках, согнувшись, сидел на раскладном стуле, погрузившись в чтение каких-то бумаг; прибыла новая группа, но число работающих не прибавилось, так как некоторые из назначенных на общественные работы, ни слова не говоря, бросали лопаты и уходили. Человечек в очках, казалось, ничего не замечал; он все время что-то записывал, считал, распределял людей и после приема каждой группы шумно вздыхал.
Пинтер-младший, взобравшись на огромную кучу щебня, разбивал киркой смерзшиеся в один ком булыжники, металл и дерево. Туловище его ритмично сгибалось, он с размаху вгонял кирку в неоднородную по составу и упорно сопротивляющуюся массу, вытирая время от времени рукавом пальто выступивший на лбу пот. На первых порах присматривал за девицами Коша, со своей командной высоты подгонял их. Но когда те, сделав несколько ленивых, движений, снова принялись за болтовню с такими же, как они, бездельниками, ему стало мучительно стыдно за них, горечь стыда переросла вскоре в гневное ожесточение. Он отвернулся к реке, чтобы не видеть внизу толпу людей, и постепенно забыл о девицах Коша. Ему казалось, что он стоит один на вершине горы и собственными руками возводит себе лачугу из камня и бревен. Порывы ветра с реки пьянили его душу, рождая в ней смешанное чувство неизъяснимого счастья, радужных надежд и грусти; стоя наверху, обливаясь потом, он что есть мочи бил киркой, ощущая себя на голову выше остальных людей. До его слуха иногда долетала оброненная кем-то фраза, насмешка со стороны тех, кто стоял внизу, и он радовался каждому порыву ветра, уносившему прочь раздражавшие его голоса. Вспоминая жестокое время службы в рабочей роте, он испытывал примерно такое же чувство, стоя среди шумящих одиноких деревьев-гигантов, когда вниз с горы низвергался ураганной силы ветер и часовые забивались под крышу какой-нибудь лачуги… Собственно говоря, со времени возвращения домой он не нашел своего места на улице Надор, чужды ему были безусый адвокат, и братья биржевики, и девицы Коша, и вся компания бездельников внизу…
Кирка с яростью обрушилась на неподатливую глыбу, посыпались искры. Парень пришел в ярость: «А, черт», — выругался он, сам не зная, кому адресует эти слова — неподатливой глыбе или тем бездельникам, что точат лясы внизу. Он еще раз ударил киркой и расплылся в блаженной улыбке. Ишь, видно, проняло их, стоит только прикрикнуть. Неужели он так громко выругался? Внизу сразу живее пошла работа, заходили взад и вперед люди, застучали лопаты. Он оглянулся: «Ага, солдаты идут» — и опять повернулся лицом к Дунаю.
Их было пятеро. Они с трудом пробирались среди развалин, посматривая по сторонам. Человечек в очках кинулся к ним навстречу, принялся объяснять что-то, жестикулировать. Один из солдат махнул рукой, дескать, не понимаю, и легонько отстранил его с дороги. Молодая женщина в брюках и короткой шубке с грохотом прокатила рядом с ними тачку, улыбаясь в лицо солдатам, но те, не обратив на нее ни малейшего внимания, пошли дальше. Четверо остановились на лестнице, ведущей к Дунаю, закурили самокрутки и стали беседовать вполголоса, а молодой белокурый солдат полез на груду развалин, где Пинтер-младший вел с ней сражение. Солдат, ни слова не говоря, остановился в каких-нибудь двух шагах от него. Дюрка чуть заметно улыбнулся и снова занес вверх кирку, которая в следующее мгновение, звеня и брызгая искрами, ударилась о камень. Солдат свернул цигарку, ловко прикрыл ладонями вспыхнувшую спичку. Затянувшись, он устремил взгляд на ту сторону реки, где в бледном холодном мареве корчились в муках тяжелораненые будайские дома. На лице у Дюрки Пинтера выступил пот, он все яростнее размахивал и бил киркой. Безуспешность усилий воспринималась им, как позор, он ощутил горечь во рту, круглые карие глаза его блестели, он пошатывался от усталости. Солдат выпустил в сторону Дуная клуб дыма, сделал шаг вперед и покачал головой: мол, плохо, так дело не пойдет…
— Я понимаю по-русски, — произнес Дюрка и, смутившись, покраснел, ведь ему уже давно не приходилось говорить по-русски.
— Где же ты научился? — спросил солдат.
Парень, запинаясь, помогая себе размашистыми жестами, объяснил, что осенью прошлого года бежал из рабочей роты и, следуя за частями Советской Армии, добрался Домой, в Будапешт; по пути помогал полевой кухне, носил воду, рубил дрова.
— Понятно, — закивал солдат и добавил: — Ты работай спокойнее, ровнее, сначала расчисти все вокруг…
— Нет, я ее и так сокрушу. — И Дюрка с силой ударил киркой по камню, до боли в глазах, до головокружения. — Нет! Я одолею ее…
Солдат продолжал стоять рядом, дымил цигаркой и слушал глухой, яростный звон кирки. Докурив, он сделал шаг вперед, взял из рук Дюрки кирку и несколькими умелыми движениями вывернул большой камень.
— Вот так, видишь, — кивнул он на покатившийся по склону камень.
Оба засмеялись, солдат протянул Дюрке деревянную табакерку, но тот отказался, мол, некурящий. Затем белокурый солдат, показывая на каменную ограду, произнес:
— Мы наблюдали за тобой оттуда. Кто-то из наших сказал: «Этот худой венгр хочет один своротить гору». — И он одобрительно кивнул. — А твои соотечественники словно вышли на прогулку. Кому нужна такая работа? Разве они не хотят восстановить свой город? Когда вы расчистите развалины, — продолжал солдат, тепло взглянув на Дюрку, — мы построим здесь мост. Свайный мост. — И он принялся объяснять, что такое свайный мост. — Они тоже будут ходить по мосту из Буды в Пешт и обратно. И тем не менее не хотят принять участие в работе.
Он опять закивал головой, словно говоря: «Странные, непонятные, враждебные люди…» Дюрка согласно боднул головой, глядя на поверженный камень внизу, который так умело и легко выворотил солдат. В каждом деле нужны смекалка и сноровка. Дрова рубить тоже надо уметь, и тут он, пожалуй, не ударил бы в грязь лицом. Набравшись смелости, Дюрка сказал:
— Когда я служил в рабочей роте, мы валили лес, так что дрова рубить я умею…
Солдат пощупал бицепсы на руках парня:
— Любому делу можно научиться, было бы желание…
Он достал из кармана большое красное яблоко, сунул его в руку Дюрке, не спеша спустился вниз и присоединился к поджидавшим его на лестнице товарищам.
Направляясь в полдень домой, Дюрка встретил на улице Яноша Араня отряд юношей и девушек: в рабочей одежде, гулко чеканя шаг, они спешили к набережной Дуная. Шагавший впереди юноша задорно крикнул самому последнему:
— Боюсь, как бы тебя не пришлось тащить на буксире, Сиксаи!
— Я иду от самого Вацского проспекта, прямо с работы! — отозвался звонкий голос.
— Знаю, дружище. Но важно было, чтобы нас похвалил товарищ Чех, прийти всем вместе, всему району…
— На все сто процентов! — подхватил кто-то из юнцов солидным басом. — Весь район как один человек вышел добровольно на работу!
До слуха удаляющегося Дюрки ветер доносил со стороны Дуная обрывки песни. Он сбавил шаг, спина и руки у него ныли, ноги отяжелели, но это не мешало ему с нежностью и теплотой думать о шагавшем с песней отряде. Несмотря на усталость, он повернул бы назад, чтобы идти с ними вместе и быть тоже в числе тех ста процентов. «Коммунисты, — подумал он, — рабочие парни… Эти к завтрашнему дню расчистят всю территорию, не будут отлынивать, как девицы Коша. Сиксаи с Вацского проспекта бежал до райкома, чтобы обеспечить стопроцентную явку… Шахтеры До́рога едят в день по две-три картофелины, но, несмотря на это, не останавливают шахту, дают уголь Чепелю… Чепельские рабочие, получая один горох и бобы, трудятся во имя того, чтобы наладить производство к Первому мая, тогда как другие…» — и Дюрка вдруг, как это не раз бывало в последние месяцы, увидел перед собой бесцветное, без единой мысли, но вместе с тем привлекательное лицо баронессы Вайтаи. «Черт знает что такое!» — проворчал он про себя и, прибавив шагу, почти бегом преодолел оставшееся до улицы Надор расстояние. В не привыкшей к умственному напряжению голове он ощутил усталость, в душе — странное смятение и грусть. Даже Маришка Палфи с ее отсталыми взглядами стоит ближе к только что прошедшей мимо молодежи, чем он. Маришку каждый прожитый день обогащает знаниями и опытом, ведь она уже успела заметно измениться, тогда как он так и остался принадлежностью улицы Надор. Ему даже показалось, что шагавший к набережной Дуная отряд выбросил его из своих рядов как инородное тело. А, глупости! Дорога никому не заказана, и у него еще все впереди… разумеется, если…
В воротах он столкнулся с матерью, во весь дух бежавшей куда-то.
— О, работничек мой! — восторженно произнесла она. — Я поставила греть воду, вымойся и ложись отдыхай, я только…
— С какой стати я должен ложиться? — Парень молодцевато расправил плечи. — До обеда успею порубить оставшиеся дрова.
Сунув руки в карманы, он засвистел и, громко стуча каблуками, зашагал по мощеному двору, словно подстраиваясь под мотив только что услышанного марша.
На седьмой день заявился Лаци, и в тот же день Мари устроилась на работу.
Дворник пришел домой с пустыми руками, так, как будто выбежал только за ворота — ни рюкзака, ничего. Он странно, подслеповато озирался на кухне — у него не оказалось и очков на носу. Луйза ни о чем не спрашивала, молча пододвинула ему стул, поставила на стол шкварки, печенку, нацепила ему на нос старые очки и, пока он приходил в себя, трещала без умолку, что было ей совсем не свойственно. Выяснилось, что Лаци до ночи провел на Западном вокзале — поезд отправился только в полночь. Шесть часов он просидел на крыше вагона. На рассвете прибыли в Цеглед. Он по нужде спустился вниз и, так как кругом был народ, прошел в хвост поезда. Там он обнаружил пустой вагон с распахнутой настежь дверью. Не долго думая, забрался в него, устроился в углу. Радуясь удаче, положил голову на рюкзак и заснул. Когда он проснулся — примерно в полдень, — поезда уже и след простыл, а он оказался в отцепленном вагоне на запасном пути. Тут же он бросился на станцию, стал расспрашивать у каждого встречного. Но его не только не слушали, но и подняли на смех, «ведь люди все бессердечные!» Поплелся он обратно к одиноко стоявшему вагону. Пока ходил, рюкзак исчез. Томимый голодом и жаждой, он прождал полдня на станции; тут с противоположной стороны прибыл какой-то поезд. Он забрался на крышу, но его оттеснили, а потом спихнули вниз, очки упали, кто-то раздавил их. Все же он с грехом пополам устроился; поезд стоял там несколько часов, а он сидел, помалкивая, в окружении враждебно настроенных людей. Поезд маневрировал, двигаясь то вперед, то назад, наконец отправился — в Сольнок. Через какой-нибудь час вагоны поставили на запасный путь. Тогда он слез с крыши и зашагал пешком по направлению к Пешту. Пожалуй, километров тридцать проехал на поезде, не больше, а остальные отмахал на своих двоих. Какая-то старушка угостила его мамалыгой, в одном из придорожных домов ему дали кусок черного хлеба и молока, вот так и добрался…
У Луйзы дрожали уголки губ, она то и дело повторяла:
— Ладно хоть живой вернулся, слава богу, теперь ты дома!
Ее забота и радость мало-помалу успокоили перепуганного насмерть дворника. Лаци в старых очках теперь уже был немного похож на самого себя, движения его обрели прежнюю живость, он с аппетитом уплетал шкварки и, насытившись, так закончил свой невеселый рассказ:
— Вот что я скажу тебе, Луйза: не многим пришлось пережить то, что выпало на мою долю. Не всякий выживет, попав в такой переплет, скажу я тебе.
Потом, когда жильцы один за другим заглядывали в дворницкую, история раздувалась, обрастая все новыми подробностями. Лаци вышвырнул с крыши вагона трех мужчин за то, что они не хотели уступить место женщине с грудным ребенком, именно в это время у него пропал рюкзак. «А та, бедняжка, плакала горькими слезами, что я из-за нее пострадал, что, мол, я скажу теперь жене, но я только махнул рукой, моя жена не такая, она не станет горевать из-за какого-то тряпья».
А Юци Пинтер он сказал:
— Совершенно исключено, сударыня, чтобы вы остались в живых. Идя домой, я не переставал думать о вашей горькой участи, сударыня, если бы вы поехали со мной. Даже одного шанса из ста не было, чтобы вы могли выжить.
— Какое счастье, что у меня было много работы! — воскликнула Юци Пинтер. — Не окажись ее, я поехала бы с вами, господин Ковач, и, зная вашу смелость, не сомневаюсь, что вы и за меня бы стали драться. — Так говорила Юци Пинтер, желая сделать приятное дворнику, поскольку не могла забыть, что супруги Ковач четыре дня укрывали у себя ее мужа. — Но что же я болтаю тут, когда у меня столько дел! Сегодня утром еще две приходили, одна принесла сатин на костюм. И где только они достают материал такой красивой расцветки?
— Покупают с рук. На каждом углу можно встретить вора, — сказала Луйза. — Торгуют краденым. Известно, как грабили магазины…
— К счастью, на наш магазин рухнули два этажа. Ну я побежала, ей-богу, в последние дни едва успеваю застелить кровати, в конце концов у человека всего две руки, — жаловалась Юци Пинтер, явно довольная собой.
— Вам, сударыня, надо бы заиметь помощницу, которая бы вела домашнее хозяйство, — посоветовала Луйза.
— Надо бы. Но где взять женщину, на которую можно было бы положиться? Еще лучше, если бы она и шить помогала. — Взгляд ее скользнул по лицу Маришки, и, дойдя до двери, она в нерешительности остановилась. — Смотрю я на вас, Маришка, ловкие у вас руки.
— У меня?
А Луйза вставила:
— Годы жила тем, что шила перчатки.
— Не хотите ли научиться шить платья? — предложила Юци Пинтер.
— Я? — не веря своим ушам, переспросила Мари.
Луйза разозлилась:
— Ну чего ты прикидываешься глупенькой! Присядьте, пожалуйста, — сказала она, пододвигая стул Юци Пинтер. — Давайте обсудим, сударыня, как вы себе это представляете.
— Очень просто: она поступит ко мне ученицей. — Юци Пинтер села и, проявляя все больший интерес, продолжала: — Конечно, на первых порах, пока Маришка будет ученицей, ей придется помогать мне и по хозяйству.
— Она хочет устроиться на фабрику, — сказала Луйза. — Это ее самое большое желание.
— Она вольна поступить как ей вздумается, хотя, скажу откровенно, я была бы рада взять ее к себе. Вместе бы и хозяйством занимались, и шитьем. Когда-то я была ученицей — и тоже подметала мастерскую, убиралась в салоне, доставляла готовые платья, ездила с поручениями, так уж водится…
— Совершенно верно, — кивнула Луйза. — А когда она станет шить самостоятельно?
— Не знаю, как получится. К тому же мне еще надо выправить патент. Думаю, что, предъявив свои прежние удостоверения, я получу его без всяких проволочек. Но Маришке будет засчитываться срок со дня поступления. Раньше было три года, теперь, возможно, быстрее, я наведу справки.
— Кроить тоже научится? — Не ожидая ответа, Луйза набросилась на Мари: — Сидишь, словно у тебя язык отнялся. Мы же о тебе говорим!
Мари к этому моменту уже приняла решение. Перед ее глазами стояла уютная, светлая квартира Пинтеров из двух комнат и холла с широкой, солнечной верандой. Нынче не ахти сколько готовить придется, за полчаса вдвоем они вполне управятся с домашними делами. Зато не надо никуда ходить, здесь, в доме, среди знакомых. К тому же она любит шить, если бы не такой большой срок ученичества, давно бы взялась за это дело, но надо было жить на что-то, поэтому и отказывалась. Такая специальность всегда пригодится! И Винце обрадуется, если когда-нибудь вернется, что у его жены есть специальность.
— Я с радостью соглашаюсь, — сказала она, — к вам, сударыня, пойду не задумываясь. Но мне надо зарабатывать и до той поры, пока не стану портнихой, — добавила она глуховатым голосом, поглядывая то на Луйзу, то на Юци Пинтер.
— Ну, наконец-то заговорила, — сказала Луйза. — Сама устраивай свою судьбу, нечего таращиться на меня. — С этими словами она ушла в комнату, оставив их одних.
— Питаться будете у меня, так что об этом не думайте, — сказала Юци Пинтер. — А потом и плату положу, какая вам причитается. Согласны?
— Да вроде бы…
— Узнай, как вступить в профсоюз, если правда, что он уже действует, слышишь? — крикнула Луйза из комнаты.
— Ладно…
Юци Пинтер вскочила, стул качнулся и грохнулся на каменный пол.
— Ой! — вскрикнула она. — Вы решили, Маришка? По мне, можете приходить хоть сегодня, я буду только рада. Но сейчас мне надо бежать, неужто вы гуся выменяли, госпожа Ковач? До чего аппетитная печень!
— Пожалуйста, попробуйте.
— Спасибо, некогда, задыхаюсь от работы. — И она поспешно вышла, прикрыв за собой дверь.
Луйза принялась убирать на кухне и как бы между прочим спросила у Мари:
— Ну как, пойдешь к ней?
— Конечно. — И с чувством продолжала: — Я знала, ты что-нибудь придумаешь. И прачечную и все остальное ты устроила, ты так много сделала для меня… — Тут голос ее дрогнул: — Сошью тебе такое платье, что ахнешь!..
— Ладно, только не реви.
Мари нашла работу, дворник Ласло Ковач вернулся из богатого впечатлениями путешествия, и баронесса, напрасно прождав два дня, наконец-то надумала уехать к себе в деревню. На второй день в подавленном, меланхолическом настроении она рано утром появилась в комнате своей жилички, из-под собольей шубы до самого пола спускалась прозрачная, бледно-желтая ночная сорочка. Баронесса остановилась на пороге и принялась рассуждать о том, что человек ни к кому не должен быть добрым, благодарности все равно не дождешься. Даже собака и та отворачивается от нее. Знакомые, правда, считают, что она уехала домой, и тем не менее… За день она несколько раз одевалась, готовясь отправиться в путь, и то и дело врывалась в кухню:
— Меня не спрашивали?
— Нет, — отвечала Мари и, чтобы утешить ее, добавляла: — Ведь они знают, что вы давным-давно у себя дома, в Чобаде.
— Да, да, конечно, знают. — И баронесса возвращалась к себе в комнату. В задумчивости стояла у окна, ела колбасу, сало. Домашних продуктов между рамами окна оставалось все меньше. Видя, как катастрофически быстро они тают, она решила зайти к Мари и на прощание выложить ей все. Баронесса тяжело опустилась на кровать, передернула плечами и начала:
— Я прогнала Рене. Вы заметили, что он уже не появляется здесь?
— Я не слежу, — пролепетала Мари и смущенно отвела взгляд от белого, как молоко, усталого лица Малики.
— Он раздражал меня. Знаете, я ни с кем больше не виделась, но в последнее время он стал наглым, как и все мужчины. Да что вам объяснять! Я просто посмеялась над ним; видите ли, мне нужно было отомстить ему за насмешки, которыми он отвечал на каждую мою обиду. Но не буду утверждать, что была возмущена его поведением, не те времена теперь, не так ли? — На сей раз Мали ждала ответа на свой вопрос, пристально глядя в лицо Мари. — В конце концов свершилось то, чего не могло не свершиться, если женщина одинока, молода и за нею постоянно волочатся, черт возьми… А вы как считаете?
— За мной не волочатся, — сказала Мари, — так что мне незачем думать об этом. Да и муж не простил бы мне…
— Неужто он такой зверь?
— Винце? Наоборот, именно потому, что он очень порядочный человек! — Мари рассмеялась, ей вдруг стало приятно сознавать, что Винце действительно не простил бы ей, в то же время она в душе презирала Малику, которая поедет домой, в Чобад, будет расхаживать по своим двадцати четырем комнатам и терзаться.
Баронесса капризно продолжала:
— А эти полагают, что потеряют свой престиж, если не овладеют красивой женщиной. Вы во сколько встаете?
— Когда ходила на фабрику, вставала в шесть, да и теперь не позже.
— Если я просплю, разбудите меня в шесть часов, вместе уложим вещи. Приятная будет поездка, нечего сказать, да еще собаку придется тащить с собой. — И она тяжело вздохнула.
Мари, ни на минуту не задумываясь, попросила:
— Оставьте ее мне.
— Не возражаю. Я скоро приеду, и до моего возвращения присмотрите за ней.
Баронесса ушла с рюкзаком и с только что выстиранным и выглаженным бельем в саквояже, а Мари вместе с Жигой заявились к Пинтерам.
Пока ученица хлопотала на кухне, Жига вертелся у ее ног. Растерзал в щепки оброненную деревянную ложку, играл картошкой, как мячом, рылся в мусоре. Внимательно следил за каждым движением Мари и, если та направлялась в комнату, неотступно следовал за ней, словно боясь, что его опять запрут в каком-нибудь большом, темном и холодном помещении. Ликующим лаем встречал каждого члена семьи и особой страстью воспылал к Пинтеру-старшему. Уполномоченный по дому с высоты своего величия поначалу не удостаивал Жигу даже взглядом, но, когда тот упорно, изо дня в день ластился у его ног, выражая безудержную радость, он снизошел наконец и погладил пса по гладкой шерстке.
Вскоре так повелось, что Пинтер-старший, ложась отдохнуть после обеда, пребывал под охраной Жиги, который в холодную погоду забирался под край одеяла, а в солнечные дни чутко спал у ног любимого человека, недовольно тявкая, если кто-нибудь открывал дверь или производил какой-нибудь другой шум. Все чаще случалось так, что уполномоченный по дому, отправляясь на свои таинственные переговоры или деловые встречи, обращался к Жиге: «Где же твой поводок?» Мари бежала за ошейником, надевала на Жигу и ласково говорила: «Ну, ступай гулять».
Так счастливо определилась судьба Жиги, бездомной, гладкошерстной таксы баронессы. Мари тоже пришлась, как говорится, ко двору в семье Пинтеров, быстро и легко освоилась со своей новой ролью.
В семь-полвосьмого утра она приходила на работу. Готовила суп с укропом, делала гренки или пекла блины и на подносе несла завтрак Пинтеру-старшему. Тот возмущался, что его рано разбудили, с негодованием отодвигал в сторону поднос, но после ухода Мари все же принимался за еду. Хозяйка и Мари завтракали на кухне, а Дюрка в это время был уже далеко со своей тележкой. В такое время на кухне было тепло, в печке потрескивали сосновые дрова, на плите грелась в кастрюле вода. Юци в комбинезоне, непричесанная, зябко поеживалась у огня; пока Пинтер-старший околачивался на кухне, Мари прибиралась в его комнате. Он ворчал, засовывая в карман трубку и табак: «Даже в собственной комнате не дают человеку покоя», и уходил в ванную комнату, затем, накинув на плечи пальто, отправлялся в свои таинственные странствия. В квартире воцарялись приятная тишина и покой. Юци Пинтер совершала свой утренний туалет, надевала юбку и пуловер — заказчики иногда приходили даже утром, — выхватывала у Мари из рук метлу, совок для мусора и принималась наводить порядок в своей комнате.
Обед тоже готовили вместе, часто отрываясь, так как то и дело стучали в дверь прихожей. Мари усаживала посетительницу в холле и спешила обратно на кухню.
— Пришла клиентка, — докладывала она, — выйдите к ней.
— Ни минуты нет покоя, — бормотала обычно хозяйка, бросала нож или ложку, но по выражению ее лица было заметно, что она рада очередной клиентке.
— Только за жир соглашайтесь или за муку, — напутствовала ее Мари.
— Ладно, ладно, — кивала хозяйка и бежала в холл.
К этому времени Пинтер-младший чаще всего уже сидел на подоконнике, свесив свои длинные ноги, уплетал бутерброд с жиром и, когда за матерью закрывалась дверь, улыбался Мари.
— Ишь, притвора, а?
— Что поделаешь… — смеялась Мари и пожимала плечами.
Хозяйка тепло прощалась с клиенткой и, вернувшись на кухню, устраивала такую гонку, чтобы наверстать упущенное время, что Мари едва успевала поворачиваться.
— Идите, пожалуйста, к себе, я одна справлюсь, — отсылала ее Мари.
— И не подумаю. Мы договорились все делать вместе.
— За полчаса управлюсь, если вы не будете здесь суетиться. У себя дома я привыкла все делать сама, — добавляла она не без гордости. И на какое-то мгновение перед ее мысленным взором возникала будайская квартира, поблескивали стекла окон, и на стенах красовались три картины.
В конце концов Юци Пинтер сдавалась, шла к себе и принималась шить и кроить. Она работала стремительно, как ураган, а потому то смахнет ножницы, то выронит линейку, то потеряет иголку. «Только что была в руке и как сквозь землю провалилась!» — кричала она. Входила Мари и обнаруживала иголку, воткнутую в платье. В сильных пальцах Юци Пинтер рассыпался мел, обламывался карандаш, стремительные движения ее проворных рук сопровождались взвизгиваниями, выкриками, бранью. Время от времени Мари вздрагивала на кухне, Жига навострял длинные уши, затем, обгоняя друг друга, они устремлялись на шум в комнату искать закатившуюся катушку ниток и как «сквозь землю провалившуюся» иголку. Не успевала захлопнуться за ними дверь, как снова раздавался душераздирающий крик: «Маришка! Смотрите, что натворил этот поросенок!»
Мари в первые дни с замиранием сердца ждала, когда их обоих, ученицу и непрошеного гостя, выставят вон. Но все эти крики оказывались ложной тревогой, и Юци Пинтер, если иногда и выгоняла не в меру разыгравшуюся собачонку, ни разу не намекнула Мари, что она должна лучше следить за таксой баронессы.
После обеда Мари занимала свое место у окна. Пришивала пуговицы или обметывала петли. Иногда хозяйка сажала ее за швейную машину и давала задание сшить рюши из одинаковых по длине узких полос.
— Я знаю как, — сказала Мари, когда хозяйка дала ей разрезанные полоски, — мне приходилось делать их и для себя.
Но вскоре выяснилось, что все казавшееся ей раньше простым требовало специальных знаний и навыков. Сколько раз нашивала она дома рюши на блузки, а теперь хозяйка, вручая ей полоски материи, готова была целый час стоять рядом, пока Мари не удастся наконец с точными промежутками пришить одинаковые по ширине, идеально ровные рюши. На первых порах ей нередко казалось, что она бестолковая, и ей хотелось плакать; затем она стала воспринимать как придирки слишком строгие требования хозяйки, которая вновь и вновь объясняла ей и заставляла переделывать один и тот же шов по нескольку раз. Скрепя сердце она молча строчила, пока наконец не поняла, что объяснения хозяйки необходимы, правильны, идут только ей на пользу.
Рабочий день строго не регламентировался. Юци Пинтер примерно в пять часов говорила Мари: «На сегодня хватит, Маришка», и Мари покорно вставала, хотя ей приятно было сидеть в большой, светлой комнате, шить, беседовать. Когда же дни стали длиннее, Мари как-то сказала: «Не бросать же незаконченную работу». — «Но иначе может получиться, будто я эксплуатирую вас, Маришка», — встревожилась Юци Пинтер. «Будьте спокойны, если почувствую усталость, сразу брошу. Ведь я же для себя стараюсь: быстрее научусь».
Вступление в профсоюз откладывалось со дня на день: очень уж много было срочной работы весной 1945 года. А Юци Пинтер хотелось прежде выправить патент; для этого надо было узнать в управлении, как это делается. Каждое утро она собиралась сходить туда и все узнать, но никак не могла улучить свободной минуты. Однажды за обедом она сказала мужу:
— Ты часто бываешь в управлении, право же, мог бы справиться, как оформляются патенты. А то, чего доброго, оштрафуют.
— Оформление патентов не входит в мою компетенцию, — съязвил уполномоченный по дому.
— Очень глупо остришь! — вскипела хозяйка. — И без тебя знаю, что не входит, но для меня-то мог бы сделать…
— Мне нет никакого дела до твоего салона! — закричал Пинтер-старший. — Сама заварила кашу, сама и расхлебывай.
— Очень хорошо.
В семейных стычках супругов, отношения между которыми становились все более прохладными, Мари решительно вставала на сторону хозяйки, когда по вечерам делилась в дворницкой своими впечатлениями. Но Луйза — вот уж поистине удивительно! — неизменно защищала уполномоченного по дому: «Пинтер вне себя от того, что вынужден бездельничать, тогда как его жена работает. Человек он неплохой, но со странностями, и это не вина, а беда его». Таково было последнее слово Луйзы «по делу» Пинтеров. Для более обстоятельного обсуждения потребовалось бы много времени, а Мари всегда было некогда. Вихрем носилась она между вторым и первым этажами, как Юци Пинтер по своей квартире, да и слова незаметно для себя употребляла примерно те же, что и хозяйка, объясняя, как она занята: «Верчусь как белка в колесе! Столько работы, что, ей-богу, голова идет кругом!» Иногда Мари вспоминала Малику — того и гляди заявится с рюкзаком за спиной — и с тревогой и болью в сердце смотрела на лежавшего у ее ног Жигу.
Рано утром 24 марта Дюрка Пинтер изо всей силы барабанил правой рукой в дверь квартиры Вайтаи, держа в левой моток веревки.
— Поехали в Буду, — сказал он ничего не понимавшей спросонья Мари, когда она открыла ему дверь, — за пять минут соберетесь?
— Конечно. — И Мари босиком зашлепала по каменному полу. — Надо только предупредить вашу маму.
— Это я беру на себя, главное — поторопитесь.
…Вот и мост Франца-Иосифа. Она бредет позади тележки, зажатой между бесконечными вереницами подвод и машин, тротуар гудит от топота множества ног, и все это воспринимается как самое обычное явление — идти по мосту в Буду! Наконец мост позади, у нее под ногами опять мостовая, хоть местами и развороченная; куда ни взглянешь, всюду разбитые окна, перевернутые танки, искореженные орудия. Врезавшийся в шестой этаж дома на площади Святого Яноша самолет все еще торчит там; зевак вокруг него уже нет, люди привыкли к причудливо распластавшей крылья металлической птице. Буда не изменилась, скорее наоборот, являет собой еще более удручающее зрелище, чем несколько недель назад. В Пеште расчищают от развалин мостовые и тротуары, налаживается торговля, люди куда-то переезжают, устраиваются. Улицы оглашаются выкриками продавцов газет, гудками автомобилей, встречаются женщины в нарядных весенних костюмах, на улицах и площадях оживленно и многолюдно. На стенах домов появляются новые плакаты, работают многие учреждения, рано утром по улицам идут мужчины с портфелями и женщины с хозяйственными сумками, отряды молодежи, направляющиеся на общественные работы. На бульварах раскапывают временные могилы, на площади Свободы садовники выравнивают клумбы. А в Буде все так же бесконечной вереницей к мосту движутся люди. Такие же тележки, детские коляски и изнуренные лица, какие она видела в тот раз с Луйзой. На мостовой горы щебня от рухнувших домов, глубокие воронки.
Дюрка осторожно объезжает зияющие ямы.
— Обратно поедем через гору, — говорит он, — здесь не проберешься с груженой тележкой.
— Что вы сказали? — переспрашивает Мари, подходя к Дюрке. Парень повторяет. Мари тоже берется за поручни, и они идут рядом. Мари смотрит по сторонам: каждая улица, каждый магазин воскрешает в ее памяти какие-нибудь воспоминания. — Я рада, — говорит она, когда они сворачивают возле церкви, — очень рада, что вновь увижу Йолан, нашу дворничиху. Увидите, какая она толстая… а как заразительно смеется… Она очень добрая, сами убедитесь.
— Ладно, вы только долго не болтайте с ней, к вечеру мне надо вернуться домой.
— До вечера еще далеко, — машет рукой Мари и ускоряет шаг.
На знакомой горной улице возникло неожиданное препятствие. На перекрестке раньше стояла белая вилла, в которую почти каждый день попадали снаряды, и вот теперь она рухнула, и вся мостовая оказалась заваленной. Дюрке и Мари ничего не оставалось, как на себе перетащить тележку через завал.
Замурованное окно над подворотней, комната с развороченным полом и обвалившейся стеной, на высоте второго этажа табличка на выступающей балке: «Осторожно! Опасно для жизни».
— Я принесу ключ, — говорит Мари.
Дюрка распутывает веревку.
— Побыстрее! — кричит он ей вдогонку.
Во дворе — два плетеных кресла, на одном из них в тот последний вечер сидела Мари. Дом являет собой жуткое зрелище. В окнах второго этажа шуршат обрывки синей бумаги, словно здесь все еще в силе распоряжение о затемнении, воют сирены, ревут самолеты над головой. Изогнутая водосточная труба, словно протянутый обрубок руки, нависает над воротами. Дверь в подвал открыта, рядом с ней — застеленная одеялом железная кровать, столик, развешанная на вбитых в бревна гвоздях одежда.
Мари стучится в дверь дворницкой. Не дождавшись ответа, нажимает ручку. Очень похожая на Йолан Келемен женщина пьет на кухне чай, отхлебывает еще один глоток и только после этого поворачивает голову в сторону вошедшей. Мари здоровается, робко проходит вперед… Ну конечно, это сама Йолан, просто она очень изменилась, постарела и осунулась.
— Маришка? — безразличным тоном произносит она и, поставив чашку на стол, сгребает в ладонь невидимые крошки. — Ключ нужен? — Она кивает на стену, где висят связки ключей. — Выбирайте, какой ваш.
— Хорошо. — Мари снимает и перебирает ключи, отыскивая свой.
— Берите все, если забыли, какой ваш, — раздраженно говорит Йолан.
— Хорошо, — опять соглашается Мари и в нерешительности сжимает связку покрытых ржавчиной ключей. — Я переезжаю, — робко произносит она, — мы с тележкой.
— И правильно делаете. Дом будут сносить, приходили из управления, признали опасным для жизни. Я так и думала, что вы обязательно заглянете, чтобы забрать свои вещи.
Толстая дворничиха встала, налила из кастрюльки воды в чашку, помешала в ней ложкой, затем подошла к двери, выплеснула воду во двор и, словно забыв о Мари, вытерла чашку, поставила ее на полку, затем медленно опустилась на свое место.
За эти несколько недель дворничиха сильно изменилась. Волосы у нее стали гладкими и сильно поредели, жиденькие локоны свисали на обрюзгшее лицо. Ее еще больше раздавшееся грузное тело, казалось, расплылось на стуле, в лице и во всем ее облике поражала какая-то неестественная инертность.
— Ну, чего еще? — спросила она, не глядя на Мари.
— Значит… отсюда всем надо переезжать… — робко сказала Мари.
— Уже переехали! — сурово ответила дворничиха. — Только я осталась да Фекете, он перебрался в убежище.
Кто-то постучал в дверь и открыл ее. Мари торопливо сказала вошедшему Дюрке:
— Подождите минутку, я сейчас, — и повернулась к неподвижно сидевшей женщине: — Он со мной… мы приехали с тележкой…
Дюрка пробормотал свое имя и жестом дал понять Мари, чтобы она торопилась. Толстуха с полнейшим безразличием кивнула, дескать, грузите и увозите.
Но Мари не уходила. Что подумает Дюрка, которому она только что хвалилась дружеским расположением к ней Йолан? А Йолан отворачивается и молчит, могла бы быть поприветливее с Дюркой! Она подошла к столу, наклонилась к дворничихе и обиженно спросила:
— В чем я виновата перед вами, Йолан, что вы так… — Дворничиха с досадой махнула рукой, но Мари продолжала: — А вы куда переедете? Скажите адрес, может, я зайду навестить вас когда-нибудь.
— Вам уже и адрес мой понадобился? Думаете, легко получить квартиру в Буде? Фекете целыми днями хлопочет, бегает повсюду. Его до того напугала комиссия, он даже ночью вскакивает, дрожит от страха, что дом обрушится ему на голову. Но так он ничего и не добился. Может, и найдет чего-нибудь, но мне и здесь хорошо. Вы, наверно, знаете, муж-то мой помер…
Пораженная, Мари выпрямилась, в руках ее звякнула связка ключей.
— Господин Келемен? — пробормотала она. И перед глазами ее возник дворник с серьезным, красивым лицом. Как-то вечером он принес три стула из кладовой хозяина дома, просто взял на свой страх и риск, потому что у Винце Палфи, кроме как на кровать, не на что было сесть, как же она могла забыть этого человека! — Господин Келемен!..
— Он самый, господин Келемен, — раздраженно повторила дворничиха и опять кивнула. — Сошел с ума и помер, так мне передали.
Дюрка вынул руки из карманов, подошел к Мари и остановился рядом. Глотнул слюну, отчего на его худой шее запрыгал кадык.
— Кто вам сообщил? — спросил он. — Часто случается, что даже очевидцам нельзя верить… люди могут ошибиться. Он был военным?
Йолан подняла глаза на парня и, глядя на его открытое лицо, несколько смягчилась и тихо, почти шепотом сказала:
— Нет, этот зря не скажет. Он работал с Лайошем на электромеханическом заводе, серьезный человек, хороший друг его. Вместе попали в тифозный барак. Говорит, что Лайош сильно исхудал, остались одни кожа да кости. Ночью с ним — припадок, его схватили, трое или четверо, еле справились. Вы его знали, Маришка, кто бы мог поверить. — И она скорбно покачала головой. — Тот самый человек, его друг с электромеханического, и закопал Лайоша, ошибки тут быть не может.
Мари заплакала, а Дюрка, подавленный, не зная, чем утешить ее, пробормотал срывающимся голосом:
— Примите мое глубокое соболезнование.
— Спасибо… — Женщина оперлась ладонями на стол. — Так что адреса назвать не могу, а у вас-то есть он? Фекете собирается в Пешт, может, заглянет к вам. Он где-то раздобыл пианино. — И внезапно она засмеялась тем прежним, мелодичным смехом… Он проплыл над опустевшим двором, вдохнул жизнь в слепые глазницы окон. — Вообще-то он механик, но умеет играть и на пианино, особенно венгерские песни. Когда в сорок третьем его выгнали с работы, он устроился тапером в корчме на улице Аттилы. Ну идите, немного погодя я загляну к вам.
Дюрка отодвинул в сторону приставленную дверь в комнату, затем подошел к окну, выворотил несколько кирпичей, и в небольшом полуподвальном помещении сразу стало светло.
— Наверно, эта лачуга была в свое время благоустроенным жильем! — высказал предположение Дюрка и принялся за дело.
Мари бегала от одной вещи к другой, выдвигала ящики расписанного тюльпанами комода. Дюрка торопил ее:
— Оставьте вещи в ящиках, все равно буду увязывать.
Вынесли две разобранные кровати и остатки гардероба, комод, кухонный буфет, стол; пока Дюрка грузил на тележку утварь, Мари сложила в корзину посуду и обвела взглядом комнату: не оставила ли чего? Кажется, все, одни голые стены. Даже невозможно представить, что здесь когда-то было светло и тепло, а на стенах висели три картины. Дверь между комнатой и кухней она оставила открытой, входную дверь тоже не стала прислонять, зачем? Вышедшей во двор Йолан Мари передала связку ржавых ключей.
Вещи Мари загромоздили весь тротуар. Дюрка старался уложить их так, чтобы они все поместились на тележке, затем принялся увязывать их веревкой. Мари ужасалась: какой огромный получился воз, еще перевернется тележка, но парень махнул рукой.
— Протягивайте веревку снизу, так… теперь перекиньте сверху… все будет в порядке, не волнуйтесь.
Мимо них проходили редкие прохожие. Поднимавшиеся в гору женщины замедлили шаг, дети обступили тележку.
— Через мост поедете? — спросил мужчина в фартуке сапожника. — Значит, открыли?
— Открыли, как раз сегодня, — ответил Дюрка, торопливо продергивая, завязывая веревку, затем взялся за поручни: — Поехали, Маришка.
Мари поискала глазами Йолан, но ее уже нигде не было видно: даже не попрощавшись, она ушла в дом. Угрожающе скрипя, тележка двинулась в гору. Сапожник и несколько малышей шагали рядом с Дюркой. В соседних воротах стояли двое мужчин. Покачивая головой, один из них сказал не без злорадства:
— Неужели надеетесь взобраться на гору? Пустая затея! Там такие воронки, что вам ни за что оттуда не выбраться.
— А внизу рухнувший дом завалил всю мостовую, — посетовал Дюрка и, остановившись, покрепче ухватился за поручни, чтобы тележка сама не покатилась вниз, смерил взглядом поочередно обоих мужчин, развернулся и направился вниз. — Держите! — закричал он назад Мари. Та, растерявшись, навалилась плечом на комод. — Осторожнее! — закричал парень, обливаясь потом, на руках его от напряжения вздулись жилы. Мари вцепилась в тележку, уперлась ногами в землю. Громыхая, они покатили вниз. Вскоре зеваки и сапожник остались позади. У завалившего улицу дома они остановились. Дюрка выпрягся из постромок, сделанных из веревок, вытер лицо.
— Посылают сюда, — сказал он, — а помочь не догадаются. Тут сам черт не проедет!
— Господи, сколько мучений! И все из-за меня, — запричитала Мари. Чуть не плача, она оглянулась назад. Посередине дороги и у ворот стояли люди. Точно так же в воскресный вечер выходят на улицу крестьяне и равнодушно наблюдают, как горожанин пытается починить поломавшуюся машину. И вдруг Мари услышала резкий голос Йолан:
— Боитесь руки отвалятся, если подхватите тележку?
Дюрка собирался было уже повернуть назад, как к ним не торопясь направились сапожник и те двое мужчин. Посовещавшись, они налегли на тележку. Из-под ног покатились кирпичи, затрещали доски, груженая тележка угрожающе закачалась.
— Стоп! — закричали все хором.
Отдышавшись, двинулись дальше, и вскоре препятствие осталось позади.
На углу когда-то была мясная лавка, напротив — аптека, рядом с ней — табачный киоск. А теперь все это было превращено в бесформенную груду развалин. Кое-где уцелели обгоревшие стены, торчали голые железные балки. Во дворе трактира высились кучи щебня. В летние вечера отсюда доносилась когда-то цыганская музыка. Из-под грозивших рухнуть подворотен вырывалось зловоние, ветер поднимал в воздух серые облака пыли, вокруг церкви возвышались горы камня вперемешку с осколками цветного стекла, кругом полное запустение. Тележка громыхала по кольцу Кристины, и, когда стали поворачивать на площадь Святого Яноша, Дюрка крикнул назад:
— Попридержите! — А немного погодя последовала новая команда: — Отпустите! — Дороге, казалось, не будет конца. Они молча присели передохнуть на кучу камня. Парень засунул свой пиджак за доски от кровати и в одной рубашке спускался с тележкой по склону горы Геллерт, по лицу его обильными струйками стекал пот, будто он окунул голову в бочку с водой. Мари не решалась поднять на него глаза, опустив голову, брела за тележкой. Кто мог знать, что дорога окажется такой трудной? Она то попридержит, то отпустит тележку. Ей казалось, что они уже несколько часов пробираются через большие и малые воронки и никак не могут выехать из Буды. Луйза и Юци Пинтер наверняка уже стоят у ворот… Когда опять остановились передохнуть, Мари сказала:
— Ваша мама, наверно, беспокоится, не знает, что и подумать, строит всякие догадки, не стряслось ли с нами какой беды.
— Тем больше она обрадуется, когда мы вернемся живыми и невредимыми. Ну, поехали!
— Прямо не знаю, чем отблагодарить вас…
— Мне давно хотелось посмотреть Буду.
Левое заднее колесо тележки угрожающе завихляло, Мари не спускала с него глаз. Не дай бог свалится и покатится как раз в тот момент, когда они будут преодолевать очередное препятствие. Она представила себе: груженая тележка накренится, Дюрка не удержит ее, веревки до предела натянутся, и узлы развяжутся. Дюрка упадет, мебель повалится на него — впереди ведь самые тяжелые вещи, — со звоном посыплется посуда, которую она кое-как уложила в бельевую корзину, польется кровь, она закричит… Домой показаться нельзя будет, у нее духу не хватит посмотреть в глаза Юци Пинтер… Тут она вспомнила изменившееся лицо Йолан Келемен… А несвязанная мебель все падает и падает…
Она тихонько застонала и вцепилась дрожащими руками в тележку. У самого моста Дюрка оглянулся, на его раскрасневшемся, вспотевшем лице сияла улыбка.
— Ну вот и приехали, — сказал он, пристраиваясь со своей тележкой к длинной веренице машин, стоявших перед мостом.
Бегали, кричали полицейские и солдаты. Никто не понимал, в чем дело. Кто-то пустил слух, что мост закрыли.
— Побудьте здесь, я посмотрю, что там такое, — сказал парень. Он подошел к въезду на мост и сразу же побежал обратно, размахивая руками. — Тележки и тачки пропускают! — закричал он. — Только подводы и машины задерживают. — Подбежав, он взялся за поручни, вывернул тележку левее стоявшей колонны и, громыхая, устремился к мосту. Прежде чем остальные с тачками и детскими колясками сообразили, в чем дело, Дюрка уже шагал по мосту, Мари едва поспевала за ним. На тихой улице Ваци она прошла вперед и сочувственно посмотрела на парня.
— Устали, да?
— Дорога выдалась нелегкая, но на оставшиеся полчаса меня еще хватит. Вы знали того дворника?
— Конечно, знала.
— Хороший был человек?
— Очень даже, и красивый, такой скромный, хороший семьянин… — Мари подыскивала слова, чтобы обрисовать Лайоша Келемена, и закончила так: — Одним словом, замечательный человек.
Парень посмотрел на семенившую рядом с ним женщину.
— Охотно верю вам, хотя вас не так просто понять. Вам все люди кажутся замечательными… Да, жаль Йолан, но, кажется, она уже понемногу приходит в себя.
— Старается крепиться, виду не показывать, но ей очень больно.
— Я не о том. Как вы думаете, все ли жены ждут своих мужей и все ли люди вернутся из концлагерей? — Он опять посмотрел на Мари и поспешно добавил: — Вы не проголодались? Надеюсь, дома найдется чего-нибудь поесть. Да, а что слышно о баронессе? Не собирается ли она снова сюда?
— Откуда я знаю.
Мари вздохнула. Они молча приближались к улице Надор. Наступали сумерки первого дня весны.