«Поэмка», — занес как-то в записную книжку Блок, работая над «Соловьиным садом». Видимо, рядом с монументальным «Возмездием», которое все еще писалось в ту пору, новая поэма казалась чем-то миниатюрным. Но в слове «поэмка» сказалось и любовное отношение автора к своему детищу, которым он, по своим словам, «бахвалился» перед близкими.

«Соловьиный сад» создавался в пору увлечения поэта оперной актрисой Любовью Александровной Дельмас, которую Блок впервые услышал в январе 1914 года. Увидев Л. А. Дельмас в роли Кармен, поэт стал посещать все спектакли, где она играла.

«Как редко дается большая страсть, — записывал он много лет назад, в январе 1909 года. — Но когда приходит она — ничего после нее не остается, кроме всеобщей песни. Ноги, руки и все члены ноют и поют хвалебную песню… есть страсть — освободительная буря, когда видишь весь мир с высокой горы». Запев цикла «Кармен», вступление к нему овеяны дыханием этой подступающей бури:

Как океан меняет цвет, Когда в нагроможденной туче Вдруг полыхнет мигнувший свет, — Так сердце под грозой певучей Меняет строй, боясь вздохнуть…

Кармен, как молния, озаряет жизнь Хозе невиданным ярким светом, но блеск этот грозен: любовь к Кармен вырывает Хозе из привычной для него жизни.

Блок писал Л. А. Дельмас, что ее Кармен «совершенно особенная, очень таинственная». Но его собственная Кармен еще более оригинальна. Под впечатлением игры актрисы он создает свою трактовку и образа Кармен, и героя, одержимого страстью к ней, но не сливающегося с «пестрой толпою» ее поклонников: «Он средь бушующих созвучий глядит на стан ее певучий и видит творческие сны».

В первом письме к Л. А. Дельмас, говоря о своем «гимназическом» поведении (покупке ее карточек), Блок прибавляет, что «…все остальное как-то давно уже совершается в «других планах»…» Вот в таких «других планах» и предстает перед нами блоковская Кармен. «Все становится необычайно странным», как говорилось в ремарке пьесы «Незнакомка». «Кармен» делается непохожей на обычный цикл любовных стихов, и сама его героиня вырастает в символ «освободительной бури», порыв которой заставляет сердце «менять строй».

Цикл Блока — это «творческие сны» о Кармен. Исчезает не только «рыженькая, некрасивая» женщина, какой многим казалась Л. А. Дельмас вне сцены. Преображается и та, о которой с таким восторгом писала М. А. Бекетова: «Прекрасны линии ее высокого, гибкого стана, пышно золотое руно ее рыжих волос, обаятельно неправильное переменчивое лицо… И при этом талант, огненный артистический темперамент и голос, так глубоко звучащий на низких нотах. В этом пленительном образе нет ничего мрачного или тяжелого. Напротив — весь он солнечный, легкий, праздничный».

Первая строфа стихотворения Блока «Есть демон утра. Дымно-светел он…» почти воспроизводит реальные черты златокудрой героини. Во второй же, заключительной строфе героиня словно увидена в каких-то волшебных лучах, обнаруживающих глубинную суть вещей:

Но как ночною тьмой сквозит лазурь, Так этот лик сквозит порой ужасным, И золото кудрей — червонно-красным, И голос — рокотом забытых бурь.

Так образ «певучей грозы» не остается просто эффектной молнийной вспышкой во вступлении к циклу, а усложняется и обогащается оттенками, «другими планами».

Встреча с Л. А. Дельмас в зрительном зале претворяется во встречу с самой стихией искусства. В знаменитом стихотворении Шарля Бодлера, знакомом Блоку с ранней юности, поэт сравнивался с морской птицей, альбатросом, оказавшимся смешным в непривычной для него обстановке. У Блока же истинный художник могуч даже во временном «заточении» будней, в окружении зевак и любопытных:

В движеньях гордой головы Прямые признаки досады… (Так на людей из-за ограды Угрюмо взглядывают львы).

Поэт угадывает в своей героине собрата по искусству со всеми его победами и трагедиями. Он с наслаждением впитывает этот высокий дух искусства, как Хозе в повести Мерные, послужившей основой для знаменитой оперы, был взволнован уже тем, что Кармен говорит на его родном баскском наречии. «Наша речь… так прекрасна, — мог бы поэт повторить слова Хозе, — что когда мы ее слышим в чужих краях, пас охватывает трепет».

Но и это только один из «планов», в которых происходит действие цикла. «Рокот забытых бурь», «отзвук забытого гимна», лев, угрюмо глядящий из-за решетки, — все это тревожащие, влекущие воспоминания о «далеких странах страсти».

О, Кармен, мне печально и дивно, Что приснился мне сон о тебе.

То, что Кармен видит в «сказочном сне», остается для поэта «недоступной мечтой»:

В том раю тишина бездыханна, Только в куще сплетенных ветвей Дивный голос твой, низкий и странный, Славит бурю цыганских страстей.

Этот рай, где даже ветви сплетены, как руки в объятье, предваряет «очарованный сон» соловьиного сада. Вообще можно сказать, что поэма Блока и его цикл — это тоже своего рода «куща сплетенных ветвей», где детали, обстоятельства, ситуации реальных жизненных взаимоотношений поэта и «Кармен» внезапно дают новые, фантастические «побеги» («В стихах я имею право писать что угодно, Вы не можете запретить», — полушутя, полувсерьез заметил Блок в одной записке к Л. А. Дельмас).

Уже в обычном пейзаже весеннего Петербурга, в описании блужданий вокруг дома возлюбленной начинает приступать нечто от зачина «соловьиного сада»:

Что месяца пожней, что зорь закатных выше?

Знай про себя, молчи, друзьям не говори:

В последнем этаже, там, под высокой крышей,

Окно, горящее не от одной зари…

И привычный атрибут любовного романа — розы — «сквозит порой ужасным»:

Розы — страшен мне цвет этих роз, Это — рыжая ночь твоих кос? Это — музыка тайных измен? Это — сердце в плену у Кармен?

Тут уже возникает вся образная «музыка» поэмы. И дальнейшие стихи цикла продолжают нащупывать, или, если угодно, исследовать, всю ее многозначность, сложное и противоречивое жизненное содержание, порожденное и естественным развитием чувства, и нарастающим в душе поэта сознанием его драматических связей и столкновений с «жизни проклятиями», с «дольним горем».

Кармен остается для автора источником высочайшего вдохновения, вечного притяжения: «Ты встанешь бурного волною в реке моих стихов…»

Потому еще трагичнее и благороднее звучит мотив неизбежности разлуки со счастьем и зовущего поэта «дальнего», крестного пути. И это снова роднит цикл «Кармен» с поэмой, где герой расстается с «соловьиным садом» ради «каменистого» пути, «большой дороги» — жизни.

Однако все же блоковская Кармен и обитательница «соловьиного сада» совсем по тождественны друг другу. В героине цикла есть еще один «план». Ее образ переливается всеми цветами жизни, «как океан меняет цвет». Сквозь «дымно-светлый» облик проступает иной, «ужасный», в пушкинском смысле этого слова: «Лик его ужасен».

«Золото кудрей» Кармен загорается «червонно-красным» огнем. И в стихотворении «Вербы — это весенняя таль…» пушистая, нежная верба сменяется в конце «страшным» цветом роз. Мы снова в том таинственном поэтическом мире, где, задавшись целью разделить «песни личные» и «песни объективные», «сам черт ногу сломит». К циклу «Кармен» в особенности относится сказанное П. Громовым о более раннем стихотворении Блока «Твоя гроза меня умчала…»: «Метафорический образ грозы тут может и должен прочитываться не только как проявление высокого, всеохватывающего индивидуального чувства; его трагическая сила в том, что индивидуальное самозабвенное чувство должно восприниматься и как одно из преломлений общего вихря, налетевшего на жизнь».

Стихотворение, о котором говорит исследователь, написано в 1907 году, когда поэт не только испытывал «бурю» страсти, но и слышал «дальние раскаты» только что отшумевшей «грозы» 1905 года.

«Рокоты забытых бурь», «отзвук забытого гимна»(курсив мой. — А. Т.), лев, томящийся за решеткой, — все это неуловимо играет отблесками воспоминаний и мыслей о «певучей грозе» революции, о «голосе черни многострунном», этом меняющем цвет океане.

В заключительном стихотворении цикла звучит присяга самому духу свободы, никому не подвластной стихии, «невзнузданных стихий неистовому спору», по словам Аполлона Григорьева.

Созданный им образ кометы не случайно вновь появляется здесь: «Сама себе закон — летишь, летишь ты мимо, к созвездиям иным, не ведая орбит…»

«Явленье Карменситы» в этом, широком смысле обнимает собой все важнейшие стороны действительности, объединяя их в живом, противоречивом, динамическом единстве: «Всё — музыка и свет: нет счастья, нет измен… Мелодией одной звучат печаль и радость…» И снова, как прежде на голос собрата-художника, душа поэта взволнованно и согласно отвечает на голос «певучей грозы», «дикого сплава миров»: «Но я люблю тебя: я сам такой, Кармен».

Мысль поэта так высоко взмыла, что он мог бы сказать о цикле «Кармен» словами своего «Демона»:

И, онемев от удивленья, Ты узришь новые миры — Невероятные виденья,  Создания моей игры…

Так и в четко организованном сюжете «Соловьиного сада», крайне небольшого по размеру, воплощено множество издавна занимавших Блока мыслей и чувств.

«Я увидал огромный мир, Елена, — говорил в пьесе «Песня Судьбы» Герман, — синий, неизвестный, влекущий. Ветер ворвался в окно — запахло землей и талым снегом… Я понял, что мы одни, на блаженном острове, отделенные от всего мира. Разве можно жить так одиноко и счастливо?» И в поэме «Ночная Фиалка» герой, очутившийся в «забытой стране», тоже тяготится охватившим его оцепенением.

Тема эта, зародившаяся еще в сравнительно ранней лирике Блока (вспомним стихотворение «Старость мертвая бродит вокруг…»), с годами все более мощно нарастает в его творчестве. («Так. Буря этих лет прошла…», «Да. Так диктует вдохновенье…», «Земное сердце стынет вновь…»)

С большой определенностью очерчивается сюжет, близкий будущей поэме Блока, в стихотворении «В сыром ночном тумане…» (1912), где в лесной глуши перед усталым путником возникает приветливый огонек:

…И сладко в очи глянул Неведомый огонь, И над бурьяном прянул Испуганный мой конь. «О, друг, здесь цел не будешь, Скорей отсюда прочь! Доедешь — все забудешь, Забудешь — канешь в ночь!..»

В первые же месяцы войны завершается ранее набросанное стихотворение:

Милый друг, и в этом тихом доме Лихорадка бьет меня. Не найти мне места в тихом доме Возле мирного огня!

И здесь тоже угадывается мотив «Соловьиного сада».

Многое в этой поэме порождено биографией самого Блока — и «заботой женщин нежной», оградившей его в детстве и ранней юности от «грубой жизни» (о чем он порой жалел впоследствии), и самозабвенной устремленностью навстречу налетевшей любви. Так, говоря о «голосе волн большого моря», услышанном им в книге Л. Я. Гуревич о 9 января 1905 года, поэт пишет автору: «Сейчас моя личная жизнь напряжена до крайности, заставляет меня быть рассеянным и невнимательным к морю. Но, верно, там только — все пути».

Большой натяжкой было бы проводить какие-либо излишне точные аналогии между реальной историей любви Блока к Л. А. Дельмас и сюжетом «Соловьиного сада». Но многое от атмосферы этой любви вошло и в эту поэму. «Она никогда не выходит из подъезда, сколько я ни хожу мимо, — говорится в записных книжках поэта. — …Ночью — ее мелькнувший образ. Ночью она громко поет в своем окне… ее цветы, ее письмо, ее слезы, и жизпь опять цветуще запутана моя…»

И вот драматическая нота предчувствия: «Но все так печально и сложно… я боюсь, что, как вечно, не сумею сохранить и эту жемчужину».

В звон «весенних крыл» — «как вечно» у Блока — вплетается голос жизни, отдаленный гул войны, биенье встревоженного судьбой родины сердца. Этот голос часто возникает в ушах поэта. В бессонницу, слушая фабричные гудки под утро, он пытается вспомнить стихи Вячеслава Иванова:

Море, темное море одно предо мной… Чу, Сирена ль кличет с далеких камней?.. «Вспомни, вспомни, — звучит за глухой волной, — Берег смытых дней, плач забытых теней».

«Люблю это — мрак утра, фабричные гудки, напоминает…» — записывает он. «Надо, чтобы такое напоминало о месте, на котором стоишь, — возвращается он к той же мысли после одного разговора, — и надо, чтобы иногда открывались глаза на «жизнь» в этом ее, настоящем смысле…»

Выше упоминалось о насмешливом выражении Мережковского о Блоке как о средневековом рыцаре, выскочившем прямо из готического окна и устремившемся к «исчадию Волги». Плоская фельетонная выходка Мережковского, быть может, сыграла ту же роль, какую играют иногда попавшие в перламутровую раковину песчинки: вокруг них начинает разрастаться жемчужина.

«Бегство» Блока «к Волге», к жизни было порождено чуткой реакцией поэта на явление, которое в полной мере стало ясно его близкому литературному окружению много позже. Говоря о высококультурной атмосфере, господствовавшей на «башне» Вячеслава Иванова, о так называемом «культурном ренессансе» начала века. Н. Л. Бердяев с горечью признавался: «Но все это происходило в довольно замкнутом круге, оторванном от широкого социального движения… Иногда казалось, что дышат воздухом теплицы, не было притока свежего воздуха… Русские люди того времени жили в разных этажах и даже в разных веках».

Вот из этой-то атмосферы и «бежал» Блок, и ее отражение в поэме исторически более значительно, чем перипетии реального любовного романа, инкрустированные в ее образную ткань.

Вспомним, что он «привык сопоставлять факты из всех областей жизни, доступных… зрению в данное время, и уверен, что все они вместе всегда создают единый музыкальный напор». И можно сказать, что «музыкальный напор» «Соловьиного сада» порожден впечатлениями, почерпнутыми в разных областях окружавшей поэта действительности. Соловьиным садом казалось ему многое в символизме, далекое от «рокотания моря» близящихся грозных событий. Соловьиным садом представлялись собственные детство и юность, «благоуханная глушь» Шахматова и вся «музыка старых русских семей», звучавшая вокруг.

Трагический конфликт между тягой к счастью и красоте и сознанием невозможности «забыть о страшном мире» — вот «сердце» блоковской «поэмки», которая «томов премногих тяжелей». Эта тема разработана поэтом с поразительной смелостью и предельной искренностью; сказочность сочетается в сюжете с предельной реалистичностью и простотой.

Рабочий со своим ослом, занятые однообразным трудом… Таинственный и манящий сад, где раздаются соловьиное пенье и женский смех… Растущее стремленье героя в эту волшебную обитель… Соловьиный сад не обманул надежд героя, даже превзошел его «нищую мечту» о прекрасном:

Опьяненный вином золотистым, Золотым опаленный огнем, Я забыл о пути каменистом, О товарище бедном своем.

Сладостна соловьиная песнь, — даже сами стихотворные строки как бы звенят ее звучными переливами и вариациями (опьяненный — опаленный, вином — огнем, золотистым — золотым)… Почему ж нам внезапно вспоминается пушкинское:

В глуши, во мраке заточенья Тянулись тихо дни мои Без божества, без вдохновенья, Без слов, без жизни, без любви.

Может быть, по контрасту? Ведь сюжетная ситуация в поэме чуть ли не обратная пушкинской: не во «мраке заточенья» томится ее герой, а напротив — в прекрасном саду, в объятиях красавицы, да и «товарищ» его всего-навсего осел, послушно деливший с ним тяжкий труд.

Но припомним снова давние блоковские строки, порожденные отзвуками революции 1905 года:

«Кто взманил меня на путь знакомый, усмехнулся мне в окно тюрьмы?» («Осенняя воля»). Ведь и в них, и в родственном по пафосу стихотворении «Вот он — Христос — в цепях и розах…» «тюрьма» — это «соловьиный сад» беспечальной жизни, куда «не доносятся жизни проклятья». А невзрачный пейзаж, где «убогий художник создал небо» и где столь прозаически «на пригорке лежит огород капустный», волнует и притягивает так же, как простонародная незнакомка «в платочке ситцевом своем» («Твое лицо мне так знакомо…»).

Живейшая нравственная необходимость зовет поэта выйти «в путь, открытый взорам»: без этого пути дни тянутся «без божества, без вдохновенья». Характерно, что много позже Блок назовет так свою статью о поэтах, которые, по его убеждению, «спят непробудным сном без сновидений… не имеют и не желают иметь тени представления о русской жизни и о жизни мира вообще…». Сам ушедший из «сада» подобной поэзии, он и других зовет за собой в трудную, но настоящую жизнь: «Если бы они все развязали себе руки, стали хоть на минуту корявыми, неотесанными, даже уродливыми, и оттого больше похожими на свою родную, искалеченную, сожженную смутой, развороченную разрухой страну!»

В литературе о Блоке существует версия, по которой соловьиный сад нечто вроде дьявольского соблазна, создан на погибель человеку. Подобное утверждение было бы вполне справедливо по отношению к «чертогу» демонической царицы, изображенному в блоковском стихотворении «Как свершилось, как случилось?..» (1912): «Сонмы лютые чудовищ налетели на меня… И, покинув стражу, к ночи я пошел во вражий стан».

Разумеется, это невозможно понимать буквально. Верный символистскому мироощущению, Блок истолковывает факты своей биографии в необычайно широком смысле. «Измена» соловьевским теориям, буря налетевшей страсти, любовные переживания, кризисы давней дружбы осмысливаются им не только в их реальной «плоти», но и как приметы, знаки куда более значительных перемен, неких подспудно происходящих процессов.

Человек бесстрашной искренности, Блок был склонен скорее преувеличивать свои ошибки и заблуждения (и в этом смысле категорическая характеристика «Я пошел во вражий стан» очень показательна). Но в отличие от некоторых старших современников, вроде Бальмонта и Брюсова, никогда не превращался в своеобразного декадентского Нарцисса, любующегося даже своими проступками против общепринятой морали.

Конечно, читая стихотворение «Как свершилось, как случилось?..», легко заметить известное сходство с сюжетом «Соловьиного сада». Однако в стихотворении вся ситуация «приподнята» и подчеркнуто, даже внешне, драматизирована, не лишена специфических «бутафорских условностей», если вспомнить выражение одного рецензента первой книги Блока, и при всей этой причудливой расцвеченности довольно однозначна. В поэме все несравненно обыденнее и проще, но вот мысль ее как раз не поддается простому истолкованию и далеко не совпадает с той, что прямо подсказывалась «однотипным» по сюжету стихотворением!

«Царица» со своими «ослепительными очами» была такой же злой «нежитью», как «сонмы лютые чудовищ», и «сгинула» вместе с ними. Обитательница соловьиного сада остается в памяти героя иной: «Спит она, улыбаясь, как дети, — ей пригрезился сон про меня».

Соловьиный сад — это образ счастья, недостижимого еще для людей и потому морально невозможного даже для того, кто, казалось бы, мог им спокойно наслаждаться. С великой болью всматривается возвращающийся обратно в обыденную и суровую жизнь герой в лицо возлюбленной; оно до конца остается прекрасным, и горькая драма прощанья звучит в поэме:

…спускаясь по камням ограды, Я нарушил цветов забытье. Их шипы, точно руки из сада, Уцепились за платье мое.

Еще тяжелее полынная горечь финала. Возвращение героя запоздало; как во многих сказках, дни, проведенные в волшебном краю, обернулись земными годами, и, как тяжкий укор, встречает его на берегу проржавевший лом, словно меч, брошенный на месте проигранной битвы.

Размышляя над финалом поэмы, вспоминаешь слова Блока, сказанные по другому поводу: «Во всяком случае, этому месту надо дать ту же двойственность, которая свойственна всем великим произведениям искусства».

В. Кирпотин высказал предположение, что «Соловьиный сад» в какой-то мере полемичен по отношению к некоторым стихам Фета (например, «Ключ»), где поэт противопоставлен «толпе»: «…не слышен им зов соловьиный в реве стад и плесканье вальков». Однако очень сомнительно, чтобы это давнее стихотворение послужило главным поводом для полемики, тем более в столь категорической форме, какую она, по мнению В. Кирпотина, имеет: «…все то, что Фет утверждает, Блок отрицает». Это было бы слишком наивным истолкованием смысла «Соловьиного сада». Вот прямое публицистическое высказывание Блока в статье «Непонимание или нежелание понять?», написанной в 1912 году в споре с Д. В. Философовым, который усмотрел в одной из статей поэта утверждение аристократичности искусства. «Могло казаться, — пишет Блок, — что я говорю о безмерной пропасти, которая лежит между искусством и жизнью, для того, чтобы унизить жизнь на счет искусства, принести ее искусству в жертву. Жаль, если кто-нибудь подумал так. Не во имя одного из этих миров говорил я, а во имя обоих. Чем глубже любишь искусство, тем оно становится несоизмеримее с жизнью; чем сильнее любишь жизнь, тем бездоннее становится пропасть между ею и искусством. Когда любишь то и другое с одинаковой силой, — такая любовь трагична». Здесь звучат отголоски разговоров с Терещенко, и здесь же живет преддверие «Соловьиного сада» с его трагической любовью и к жизни и к искусству, красоте.

Среди современной Блоку литературы были более злободневные, чем фетовский «Ключ», поводы для возникновения «полемических подтекстов». В 1906 году в «Весах» (№ 1) появилось стихотворение «Не вернувшийся» К. Бальмонта. Герой его предпочел остаться с Морской царевной, среди хоровода ундин, не вернувшись к товарищам, «в тесноту корабля».

Но вот что еще интересней: в том самом сборнике Брюсова «Urbi et orbi», который в 1903 году так потряс Блока и его друзей, есть стихотворение «Побег», где перед нами, казалось бы, почти готовая сюжетная схема «Соловьиного сада». Совпадают даже отдельные детали. Однако и здесь, как и у Бальмонта, существуют лишь разрозненные грани того огромного жизненного содержания, которое вместила поэма Блока. Герой брюсовских стихов совершает побег из душного мира плотской страсти, «от пышного алькова». В этом бегстве нет ровно никакого трагизма. Это просто одна из пристаней, откуда отчаливает брюсовская «свободная ладья», которая по желанию поэта «плавает всюду». Поэт волен и наг, он, как змей, сбросил свою прежнюю кожу.

Примечательно, что образ жизни, навстречу которой устремляется поэт, тоже по-своему «пышен». Это «трубный зов», «победно возраставший звук», уподобленный молнии, «многоголовая толпа» и — довольно туманно-отвлеченный! — «заботы вспененный родник». В тяготении к столь авантажно представленной жизни нет особой заслуги, как нет для воина риска в том, чтобы примкнуть к побеждающей армии.

При сравнении с этим «побегом» уход блоковского героя из «соловьиного сада» особенно потрясает своим огромным драматизмом. Как голос совести, его преследует «виденье: большая дорога и усталая поступь осла…», его будит «мглистый рассвет» и «призывающий жалобный крик» (вспомним еще раз дневниковую запись поэта: «Люблю это — мрак утра, фабричные гудки, напоминает…»).

«Я окно распахнул голубое», — говорит герой поэмы. Этот эпитет не случаен. В нем отголосок давней юношеской мечты о счастье: «…голубое окно Коломбины, розовый вечер, уснувший карниз…» И все это надо покинуть, и все это покинуть больно.

Сознание неизбежности отказаться от счастья буквально пронизывает лирику Блока этих лет. В одном из стихотворений бурный драматизм подобного расставания запечатлен во всем своем горьком, «обыденном» обличье:

Превратила все в шутку сначала, Поняла — принялась укорять, Головою красивой качала,  Стала слезы платком вытирать.

Очень динамичное, изобилующее глаголами стихотворение создает зримый образ богатого и порывистого женского характера, который «как океан меняет цвет». Все новые вольные или невольные усилия героини опять покорить себе возлюбленного следуют друг за другом, как волны, упрямо бьющие о камень.

Стойко выдержав этот «прибой» красоты и страсти, «камень», однако, не только но-прежнему не безразличен к возлюбленной, но воспринимает разлуку, на которую ради «старинного дела своего» беспощадно обрек себя, как тяжелейшую утрату, едва ли не обесценивающую его человеческое существование: «Неужели и жизнь отшумела, отшумела, как платье твое?» «…Точно с Вами я теряю последнее земное», — говорится в одном письме поэта к Л. А. Дельмас.

Что было любимо — все мимо, мимо, Впереди — неизвестность пути… Благословенно, неизгладимо. Невозвратимо… прости!

Неизвестность пути… Навстречу ей самоотверженно выходит герой «Соловьиного сада». Блок и сам рыцарски стремился навстречу реальной, трудной, жестокой жизни, с горем и нежностью вглядываясь в «ее лицо — всегда полузаплеванное, полупрекрасное».

Когда Лев Толстой на старости лет тайком покинул дом, ушел и умер на каком-то неприютном полустанке, это произвело на Блока огромное впечатление. Как будто толстовский голос воскресает в словах, записанных впоследствии в блоковском дневнике: «…совесть побуждает человека искать лучшего и помогает ему порой отказываться от старого, уютного, милого, но умирающего и разлагающегося — в пользу нового, сначала неуютного и немилого, но обещающего свежую жизнь».

29 февраля 1912 года датирована последняя запись в бекетовской тетради «Касьян». «Шахматово потеряло всякий смысл, потому что Саша и Люба не любят там жить… Колодец вычищен. Дом перестроен. Стало культурнее и чище. И тоскливее…» А когда-то в ответ на вопрос о месте, где он хотел бы жить, Блок написал: «Шахматово»!

Гадая о будущем, сестры Бекетовы 29 февраля 1912 года записали: «Будет ли война? Революция?» К тому времени, как был написан «Соловьиный сад», война уже давно шла. И впереди была «неизвестность пути».