Дед, плотный, бодрый, ходит, постукивая обтертой палкой. От его поношенной офицерской шинели, от чистого платка, слежавшегося по складкам (кстати сказать, когда Дед сморкается, как иерихонская труба, косятся люди и лошади), от башлыка, от пропотевшей по исподу фуражки с потертой кокардой идет приятный запах стариковской чистоты, немного кисловатого настоя табака и сушеных яблок.

Кто в Белой армии не знал нашего Деда, седого как лунь, с его башлыком, тростью и жестянкой с табаком-мухобоем? Он был суровый, усатый, жесткобровый, но под обликом старого солдата хранилось у него доброе веселье. Как часто под нахмуренными бровями блестели от безмолвного смеха зеленоватые, прозрачные его глаза. Веселье Деда было армейское, стародавнее, хлебосольное, простодушное. Дед умел отыскать шутку в самое трудное мгновение, прорваться бранью в минуту отчаяния и тут же повернуть на бодрый смех.

В нем была необыкновенно бодрая сила жизни. Все проросло и сплелось в нем дремуче и крепко, как корни старого дуба: крутые лопатки, плечи, жесткие, как сивое железо, брови, жилистые старые руки с узловатыми, помороженными еще на Балканах пальцами. И все было в нем свежо, как листва старого дуба.

На Дон Дед привел едва ли не всю семью Манштейнов, до внуков, до легоньких, остриженных кадет с детскими еще глазами и нежными впадинами на затылках. Дед пришел в Белую армию добровольцем, сам-шестой.

Его сын Владимир, доблестнейший из доблестных, командовал нашим 3-м полком. Имя Владимира Манштейна – одно из заветных белых русских имен. Все Манштейны, кто мог носить оружие, пошли в Белую армию. Если бы вся Россия поднялась так, как эта военная семья киевлян, от большевиков давно и праха бы не осталось. Одни Манштейны сложили голову в огне, другие почили от ран; Владимир Манштейн застрелился уже здесь, в изгнании, – не вынес разлуки.

В бою Владимир потерял руку вместе с плечом. Золотой генеральский погон свисал с пустого плеча на одной пуговице. В его лице, всегда гладко выбритом, в приподнятых бровях, в его глазах, горячих и печальных, было трагическое сходство с Гаршиным. Что-то птичье было в нем, во всех его изящных и бесшумных движениях. Его походка была как беззвучный полет.

Он был моим боевым товарищем, мы делили с ним страшную судьбу каждого дня, каждого часа Гражданской войны. У него было какое-то томление земным, и он чувствовал нашу обреченность, он знал, что нас, белых, разгромят. Но также он верил и знал, что на честной крови белых взойдет вновь христианская Россия. В огне у Владимира было совершенное самообладание, совершенное презрение к смерти. Большевики прозвали его Безруким Чертом.

То же самообладание было и у отца Владимира. Как-то в перестрелке был ранен один из его любимых внуков, заяц-кадет. Мальчик со стоном добрался до тачанки старика:

– Дедушка, дедушка, меня ранили!..

Кадета перевязали. Дед сам уложил его, всего в бинтах, в сено, накрыт старенькой шинелью. Мальчик мучился, смутно стонал от пулевой раны в плечо. Дед гладил внука по голове и утешал по-своему:

– Так и надо, что ранен, и ничего, что больно, – ты солдат, должен все терпеть. Претерпевший до конца спасен будет…

Я хорошо знал старика Манштейна. Он служил при штабе моего 1-го полка в офицерской роте, а жил у меня. До того в Каменноугольном районе он заведовал эшелонами офицерской роты. Дед подавал поездные составы под самым жестоким огнем, вывозил раненых и убитых. Обычное его место было на паровозе, рядом с машинистом. Дед стоял с револьвером в руке – револьвер был допотопный, «бульдог», как пушка, – а сам Дед в шинели, и его башлык, завязанный по-старинному крест-накрест, пушисто индевел от дыхания.

Старый Манштейн, среди других стариков нашей молодой армии, – таких, как вот хотя бы славный Карцев, прозванный Богом Войны, – был для нас, можно сказать, образом наших седых отцов.

Пехотный офицер незнатного полка, командир батальона, потом полковой командир – на его ветхой шинели цветился солдатский Георгиевский крест, – Дед уже ветераном участвовал в японской войне, а в первый огонь пошел еще при Скобелеве, в освободительную войну на Балканах. Дед отзывался добровольцем на все боевые выстрелы: был в бухарском походе, усмирял в Китае «Большого кулака». С удивительной ясностью, как будто бы Горный Дубняк, Шипка, Плевна были вчерашним ясным днем, рассказывал он нам о 1877 годе. Его рассказы как-то странно и светло мешались с нашей белой войной, точно уже не было хода времени для протабаченного скобелевского солдата в балканском башлыке, и наша война была для него все той же неутихаемой вечной войной за освобождение братьев-христиан.

Для нас всех Дед был ходячим судом чести. Военные обычаи и процедуру, подчас весьма сложные, Дед знал до тонкости, что называется, назубок. Ему было близко под семьдесят, и он был для нас живой и бодрой традицией старой императорской армии, былой империи, живым Палладиумом славы российской, как сказали бы в старину.

Он был для нас и табачным интендантом. Страшный курильщик, он всегда держал табак в огромной жестяной коробке на полпуда и еще во второй, походной; так с ней и ходил зимой и летом. Зимой походную жестянку он носил в башлыке.

Теперь уже не знают таких табачных секретов. По старине Дед прокладывал табак тончайшими пластинками картофеля, чтобы в меру хранить влагу, покрывал сверху яблочным и липовым листом да и еще какими-то чудесными травинами, и получалась у него из самого дрянного мухобоя замечательно крутая и душистая смесь.

Как-то в бою, в оттепель, когда глухо и сыро бухали пушки, Дед со своим табачным интендантством в руках стоял с кучкой офицеров на дороге, в луже, в талом снегу. Он всех приветствовал крученками. Раскурили. Дед, пустив дым сквозь прокуренные усы, принялся рассказывать что-то про Скобелева:

– Представьте себе такую же оттепель, грязь по колено… Мы тоже раскурили табачок, и тут скачет с ординарцем Скобелев и этак, с картавцем, как пустит…

Вдруг сдвинулся воздух от взрыва. Грянула с визгом шрапнель, горячий осколок выбил из рук Деда Манштейна жестяную коробку, табачная гора вывалилась в лужу. Мы так и не узнали, что пустил, с картавцем, подскакавший Скобелев, а Дед пустил такие шесть этажей, что ему позавидовал бы любой ругатель нашей армии. После такого приключения Дед не расставался с продырявленной коробкой, а шрапнельную дыру заклепал чудовищной свинцовой бляхой.

А каким милым было его хлебосольство. Точно наши седые отцы весело смотрели на гостя сквозь его прозрачные глаза, и точно их голоса были слышны в его стариковском привете:

– Разрешите вас приветствовать стопочкой…

Когда он жил в эшелоне, под его вагонной лавкой таился целый походный погребок: водочка, настоенная на березовой почке и на златотысячнике, лучок, который сам Дед посыпал для гостя крупной солью, колбаса краковская и с чесноком, вареники, сало с последней стоянки.

Как хорошо хрустел он корочкой хлеба где-то на самых задних зубах, отчего у него наморщивалась щека; с каким приятным кряканьем опрокидывал серебряную стопочку, и какой звонкой была его водочка. Я должен сказать, что за нашими полковыми обедами, когда дело заходило далеко, Дед свободно мог перепить всех, но не пьянел никогда. Только его седая голова как будто начинала слегка дымиться.

– Ну, господа, большой привал, – объявлял он внезапно в разгаре обеда и тут же, облокотясь на руки, засыпал. Можно было вокруг шуметь, кричать, звенеть стаканами, он блаженно спал, прижав к руке прокуренные усы. Минут через десять Дед так же внезапно просыпался, посвежевший, с прозрачными глазами, и первым делом наливал себе стопку.

Удивительный Дед, наша удивительная старая пехота! Таким же он был и с сыном Владимиром. Такой преданной, полной любви друг к другу мне больше уже не видать, но и такой готовности в любую минуту схватиться в бурной ссоре по самому пустяку. Оба они, сухощавые, рыжеватые, вспыльчивые как порох, жадно кидались в перепалку спора, не уступали ни в чем и под конец просто не слушали друг друга.

Теперь, когда я вспоминаю их, уже ушедших, мне кажется, что во всей их складке, в изяществе, силе, в жилистых сухих телах, даже в рыжеватости, как и в горячем, смелом благородстве их натур, была та же цельная красота, какая есть у самых изящных и благородных существ на свете – ирландских сеттеров.

Старый Манштейн, полковник без должности, жил у меня в 1-м полку, а его сын Владимир, генерал, командовал 3-м полком. Как часто Дед по всем правилам представлялся мне, шашка через шинель, рука под козырек:

– Ваше превосходительство, разрешите отбыть в 3-й полк в отпуск к сыну?

– Пожалуйста, дедушка, пожалуйста.

Проходит день. К вечеру Дед возвращается обратно. Сумрачный, ни на кого не смотрит.

– Что, дедушка, скоро из отпуска? Как ездилось?

Молчит, скручивая свою табачную пушку, или что-то ворчит рассерженно и невнятно в сивые усы. Позже выяснялось, как именно ему ездилось. В 3-м полку он радостно был встречен сыном, накормлен добрым обедом, за которым оба с удовольствием обсуждали, как старик поживет у сына хорошо и долго. После обеда стали наседать красные. Дело обычное, завязался бой. Сын генерал, командир полка, с отцом полковником без должности идут под огнем по цепям. Сын отдает приказания. Отец расправляет усы, откашливается, желая обратить на себя внимание, наконец говорит:

– А я, Володя, сделал бы не так…

Генерал Манштейн молча смотрит на полковника Манштейна, идут дальше. Новое приказание – снова расправляются усы, откашливание, новое замечание:

– Володя, а я бы…

Молодой Манштейн круто оборачивается, глаза залило золотым светом, звонкий окрик:

– Полковник Манштейн, потрудитесь замолчать.

Старик вытягивается перед сыном, берет под козырек:

– Слушаю, ваше превосходительство.

Идут под огнем дальше. Сын опять что-то приказывает. Отец опять вмешивается:

– Да нет, Володя, не так…

Сын не выдерживает:

– Полковник Манштейн. Я вам здесь не Володя, потрудитесь молчать.

Дед мгновенно под козырек:

– Слушаю, ваше превосходительство.

Но молодой Манштейн уже ищет глазами ординарца:

– Немедленно подать полковнику Манштейну экипаж.

Так кончались их добрые надежды пожить вместе, и Дед возвращался к нам.

Он никогда не говорил о таких приключениях у сына: по-видимому, полковник без должности понимал сам, что ему не следовало вмешиваться в боевые приказы командующего генерала. В Крыму по моему ходатайству перед Врангелем Дед, впрочем, тоже был произведен в генералы, для уравнения в чинах с сыном.

Третий полк сына был для старика совершенным образцом всех полков Белой армии. Мой оперативный адъютант капитан Елецкий, веселый человек, подметив эту черту Деда, начинал иногда трунить за обедом.

– Эх, – вздыхал Елецкий, – кабы у нас да все полки были, как наш 1-й, уже давно были бы в Москве, и все там мохом поросли.

– Почему не как 3-й? – настораживался Дед.

– 1-й полк лучше, – невозмутимо и строго отвечал Елецкий.

Дед раскидывал на него мохнатые брови, заметно краснел и говорил с презрением:

– Почему-с это лучше?

– Да вы возьмите-с карандаш, – подхватывал презрительное «с» Елецкий. – Простая арифметика. Записывайте, сколько взято бронепоездов, батарей, пулеметов 1-м, сколько 3-м полком – разница.

Дед добросовестно подсчитывал. Елецкий нарочно подсыпал нам лишние трофеи. Дед смотрел на листок, краснел до самого лба и с яростью останавливал Елецкого:

– Капитан Елецкий, потрудитесь замолчать. Доблесть 3-го полка высчитывается не по вашей дрянной бумажонке.

Мы все спешили согласиться с Дедом. Имя сына было для старика святыней, что, впрочем, не мешало им грызться между собой. Однажды ко мне неожиданно пришел молодой Манштейн.

– Ваше превосходительство, воздействуйте, наконец, на отца, – сказал он, с усмешкой покусывая губы.

– Что такое?

– Хотел меня душить.

– Как – душить?

– Из-за путешествия на Луну.

– Ничего не понимаю.

Тогда молодой генерал рассказал мне историю, причудливее которой, я думаю, мне и не слыхать. Отец пришел к сыну в гости. Оба рады, у обоих планы, как пожить вместе, отдохнуть по-семейному. Молодой генерал читал перед тем попавшегося под руку затрепанного Жюля Верна, «Путешествие на Луну» с наивно фантастическими рисунками, кажется, Риу. Старик Манштейн, повертев книгу, небрежно бросил ее на стол.

– А знаешь, занятно, – сказал сын о Жюле Верне, – умный был человек. Авиацию предугадал. Я думаю, лет через пятьдесят мы, кроме шуток, полетим на Луну.

Отец усмехнулся с презрительным сожалением:

– Полетим, как же, держи карман шире. Брось, Володя. Все это глупости.

– Но почему?

– Никогда мы на Луну не полетим. Там безвоздушное пространство.

– Подумаешь, невидаль, безвоздушное пространство. Люди что-нибудь выдумают, чтобы его победить.

– Победить… Да ты гимназист или генерал? Черта лысого они выдумают. Никогда мы не долетим до Луны.

– А я говорю – долетим.

– А я говорю – не долетим.

– А я…

Спор о путешествии на Луну кончился тем, что вспыльчивый старый генерал Манштейн схватил молодого генерала Манштейна за ворот гимнастерки:

– Не долетим, тебе говорят!..

У молодого Манштейна уже отлегло от сердца, и у меня он вспоминал с улыбкой, как «летал» с отцом на Луну.

Уже в Крыму, когда мы были под немецкими колониями Гольдштадт и Молочная, ко мне приехала на свидание жена с дочерью. Моей дочери тогда не было и года.

Я хорошо помню тот страшный день. Левее нас прорвалась вся 2-я конная армия Гая. Дроздовская дивизия получила приказ остановить прорыв. Только на мгновение видел я в обозе Александру Федоровну с маленькой Тамарой на руках. Красные нас громили. Гай отрезал тыл. Жена и ребенок оказались с нами в самом огне.

Под Куркулаком на поле стоял Корниловский конный дивизион. Когда я садился на коня, поручик Дубатов, заведующий оружием, поднес мне, помню, в подарок от нашей оружейной мастерской зажигалку. Зажигалка хорошей работы, с чеканкой, но здоровая, весом около фунта.

– Куда же мне ее девать?

– Вы ее на письменный стол.

– Да что вы, батенька, уж и не помню, когда я за ним сидел…

Я сунул тяжелый подарок в карман гимнастерки, прыгнул в седло, вдруг – раз – и моя верная гимнастерка лопнула на спине. Выручил меня ординарец Тарасов, выше меня на голову, в плечах сажень:

– Возьмите, ваше превосходительство, мою. Ни разу не надевана.

Я потонул в тарасовской рубахе, нацепил свои погоны. Гимнастерка гиганта так широка, что грудной карман с новой зажигалкой пришелся как раз на животе. Я поскакал в огонь. 1-й батальон полковника Петерса уже разворачивался для атаки. Гай таранит. Я вижу, наш 1-й батальон вот-вот ляжет. Корниловцы смотрят сурово и молча, что мы будем делать, как остановим Гая? Петерс, с наганом, вышел перед цепями батальона. Я спрыгнул с коня, подошел к Петерсу. Бойцы как бы оседают в землю, тяжко топчутся, сметаемые огнем. Я махнул фуражкой:

– Братцы, вперед!

Батальон рванулся с тяжелым гулом. Фуражку мне пробило пулей. Я бегу вперед со стрелками. Вдруг тупой горячий удар в живот. «Пуля», – мелькает у меня; в глазах потемнело, ничего не вижу, падаю, падаю…

Когда я очнулся, надо мной склонились тревожные лица «дроздов». Наш доктор Сергей Порфирьевич Казанцев вынул мне пулю:

– Вот она, стерва…

Пуля, оказывается, соскользнула с тяжелой зажигалки и застряла под кожей. Я потерял сознание от сильного удара, а рана пустяшная. Так меня спасла зажигалка Дубатова и рубаха Тарасова. На войне все случайно, и всего случайнее жизнь и смерть.

Я догнал полк. Корниловцы пошли правее нас, мы с ними выбили 1-ю советскую стрелковую дивизию из Куркулака, взяли десять пушек. В Куркулаке стали корниловцы, мы двинулись дальше на колонию Мунталь. Там мы отбивали красную кавалерию. Я отдавал приказания с тачанки, оглянулся зачем-то, и сердце у меня упало: за нашей боевой цепью, близко в огне, сгрудился полковой обоз, и там, на тачанке, я увидел нашу сестру милосердия Лидию Сергеевну, Деда и мою жену с ребенком на руках.

Бой разгорался, ко мне подбегали адъютанты, ординарцы, несли раненых, и я не мог ни крикнуть, ни сказать слова Александре Федоровне. Я только улыбался ей, чтобы ободрить. Снаряд красных с грохотом ударил в орудие 1-й батареи недалеко от тачанки, где была жена.

Так нестерпимо сжалось сердце, точно нет больше дыхания. Дым взрыва медленно расходился. Подбежал ординарец: семеро артиллеристов наповал. И тогда-то сквозь гром пальбы донеслась бодрая брань Деда: он распекал мою бедную Александру Федоровну:

– Свидание, давно не видались, дочь показать!.. Вот и показали: угораздило вас в самое пекло. По одной молодости рискуете ребенком…

– Но чем же я виновата, что у вас тут Гай прорвался? – слышу голос жены.

Слава Богу, живы. Пушки низко гремят над нашими головами. От пушечного грома и крепкой брани Деда наши храбрые дамы забрались под тачанку и засели там, под колесами, точно зайцы, как будто подвода могла их спасти.

Должен сказать, что ни в одном бою не было мне так тягостно, так страшно все – вдруг потемневшее небо, лица, гром пушек, мечущиеся кони, стоны раненых, пыль, как в том бою, когда моя жена с девочкой, тихо спавшей на ее руках, сидела под тачанкой, на дороге, в самом огне.

К вечеру Дроздовская дивизия отбила красных. Прорыв Гая остановили. Вечером все утихло. В колонии Мунталь я мог вымыться после боя. С удовольствием полоскался я на дворе у колодца. На крыльце сидел с крученкой Дед. Александра Федоровна, засучив рукава, купала в сенях, в чане, Тамарочку.

Как странен был после боя этот самый мирный вечер на свете, с ласточками, низко прометывавшими по двору, синеватым дымком дедовской крученки, с милым материнским щебетом молодой женщины, слышным из сеней дома.

По-южному быстро стемнело. Над двором в небе засияла звезда. Вдруг воздух стали рвать беспорядочные залпы, донеслось тягостное «ура». Александра Федоровна выбежала на крыльцо с девочкой, завернутой в мокрое полотенце.

– Какого черта вы бродите тут? – набросился на нее Дед. – Слышите, пули визжат…

– Да вы же сидите на крыльце, – отвечает жена.

– Я солдат, мне все равно где сидеть, а вы, извините, по бабьей молодости не понимаете опасности, лезете под пули с ребенком, марш в дом!

Резерв, звеня оружием, уже сбегался к штабу. Я поцеловал в сенях бледную жену, вышел к полку и в потемках поздоровался с бойцами. Мы с песнями двинулись отбивать красных на окраине Мунталя. Дед, торжественный – офицерская шинель со светящимся Георгием застегнута наглухо, – опираясь на трость, шел в атакующей цепи с доблестной командой пеших разведчиков. Я слышал, как Дед крепким басом подпевает нашей боевой: «Вперед, дроздовцы удалые». Он шел, сильно и сипло дыша. Деду было тяжело попадать в молодой шаг. Я заметил в потемках, как он присел на землю.

– Дедушка, задело?

– Нет, все в порядке, да годы не те, стар стал, дыханья не хватает… «Вперед, дроздовцы удалые».

Он сипло запел, морщинистой рукой крепко оперся на мою руку, поднялся с травы и снова пошел в атаку, а его старческий голос смешался с быстрым гулом боевой: «Вперед, дроздовцы удалые». Красных отбили.

И навсегда память сохранила Деда, как он оперся на мою руку в атаке. Ни чужбины, ни разлуки, ни его конца в изгнании нет для меня. Точно мы так, рядом, все идем с ним в атаку, под пулями, в темноте, с боевой: «Вперед без страха, с нами Бог».