Слушая эту маленькую сказку, Ирод несколько раз разражался смехом, и все его министры и придворные послушно вторили ему, так что обстановка разрядилась, и Сангали мог больше не беспокоиться о своих ушах. Он поклонился до земли и каждый раз, когда к его ногам падал очередной кошелек, в знак благодарности брал аккорд на своей лютне. А потом ушел с широкой улыбкой на просветлевшем румяном лице.
Но смех не идет Ироду. Его измученная болезнями и кошмарами плоть не переносит такого рода судорог. Скорчившись в мучительных конвульсиях, он пригнулся к плитам триклиниума. Тщетно хлопочут вокруг него окружающие. И каждый невольно спрашивает себя: «Что, если деспот умрет? Как трудно будет решить запутанный вопрос о том, кто должен ему наследовать, ведь у него было десять жен, а дети разбросаны по всему свету!» Престолонаследие… Сам царь навязал Сангали эту тему. Стало быть, он все время об этом думает. И вот Ирод хрипит с открытым ртом, закрыв глаза. Его сотрясает дрожь. А потом его рвет на плиты зала, и блевотина напоминает о съеденных на пиршестве яствах. Подставить царю таз никто не решается. Это значило бы нанести оскорбление царственной блевотине, от которой никто не вправе отвернуться. Ирод поднимает мертвенно-бледное, с прозеленью, залитое потом лицо. Он пытается заговорить. Жестом приказывает окружающим полукругом обступить его ложе. Потом издает какой-то нечленораздельный звук. Делает новое усилие. Наконец из звуковой мешанины, слетающей с его губ, начинают выделяться слова.
— Я царь, — говорит он, — но я умираю в одиночестве и отчаянии. Вы видели — я больше не могу есть: мой порченый желудок извергает все, что ему посылает мой рот. И притом я голоден. Я умираю от голода! Наверно, там еще осталось немного рагу, половина грифа, огурцы с цитронами или несколько сонь в топленом сале, пользуясь которым иудеи обходят Моисеев закон. Дайте мне поесть, ради всего святого!
Обезумевшие слуги мчатся на зов царя с корзинами пирожных, с полными тарелками, с блюдами плавающих в соусе яств.
— Если бы дело было только в желудке! — продолжает Ирод. — Нет, все мои внутренности горят адским пламенем. Когда я испражняюсь, подо мной оказывается гнойная кровавая лужа, где кишат черви. Всю оставшуюся жизнь я буду выть от боли.
Но я исступленно цепляюсь за эту жизнь, потому что у меня нет наследника. Иудейскому царству, которое я создал и которое держу в руках вот уже скоро сорок лет, царству, которое процвело благодаря мне, ибо я обеспечил ему такой длительный мир, какого не знала история человечества, еврейскому народу, столь щедро одаренному, но ненавидимому другими народами за его гордыню, за нетерпимость, за спесь, за жестокость его законов, земле, которую я украсил дворцами, храмами, крепостями и виллами, — увы, всему этому — этим людям, этим вещам — суждена жалкая гибель, ибо нет другого властителя, который был бы равен мне силой и дарованиями! Господь не ниспошлет иудеям второго Ирода!
Он долго молчит, понурив голову, так что видна только тройная золотая корона на его голове, а когда поднимает лицо, гости с ужасом видят, что оно залито слезами.
— Ты, Каспар из Мероэ, и ты, Бальтазар из Ниппура, и ты, малыш Мельхиор, укрывшийся под ливреей пажа за спиной царя Бальтазара, я обращаюсь к вам, ибо вы одни достойны меня выслушать при этом дворе, где я вижу только клятвопреступных военачальников, нерадивых министров, продажных советников и интриганов придворных. Почему вокруг меня все развращено? Ведь раззолоченные подонки, быть может, были вначале честными, во всяком случае, ни хуже, ни лучше остального человечества. Беда в том, что власть развращает. Это я, всемогущий Ирод, против своей воли, против их собственной воли превратил этих людей в предателей. Ибо власть моя огромна. Вот уже сорок лет я рьяно пытаюсь упрочить ее и усовершенствовать. Мои лазутчики рыщут повсюду, да и сам я иногда по ночам хожу, переодетый, по городским притонам и лупанариям, чтобы послушать, что там говорится. Всех вас, кто бы вы ни были, я вижу насквозь, как если бы вы были из стекла. Мне известны все подробности того, как был разрушен твой Бальтазареум, царь Бальтазар, — хочешь знать имена виновников, можешь получить у меня список. Ты проявил в этом деле жалкую мягкотелость. Надо было карать, о господи, карать и снова карать, а ты вместо этого поседел от горя.
Ты любишь скульптуру, живопись, рисунок — изображение. Я тоже. Ты знаток греческого искусства. Я тоже. Ты сталкиваешься с дурацким фанатизмом иконоборцев-священников. Я тоже. Но выслушай историю орла, украшавшего Храм.
Третий Храм Израиля, самый большой из всех и самый прекрасный, должен увенчать мою жизнь. Ценой огромных жертв создал я творение, которое было не по плечу ни одному из моих предшественников-асмонеев. Я был вправе ожидать от моего народа, и в особенности от фарисеев и священников, безграничной благодарности. На фронтоне главного входа в Храм я приказал водрузить парящего орла с распростертыми крыльями — золотого орла, размах крыльев которого достигал шести локтей. Почему я выбрал эту эмблему? Да потому, что в двух десятках строф Священного Писания о нем говорится как о символе могущества, великодушия и верности. И еще потому, что это эмблема Рима. Таким образом золотой орел прославлял два столпа цивилизации — библейскую традицию и величие Рима, а потомки должны будут признать, что вся моя политика была направлена на то, чтобы их сблизить. Так что простить преступление, связанное с этим делом, было невозможно. Болезнь и муки мои в ту пору достигли высшей точки. И лекаря отправили меня в Иерихон принимать теплые сернистые ванны. В один прекрасный день по Иерусалиму распространились вдруг неизвестно откуда взявшиеся слухи о моей смерти. И тут же двое фарисейских ученых, Иуда и Маттафия, собрав своих учеников, объяснили им, что необходимо сокрушить эмблему, которая нарушает вторую заповедь, воплощает образ греческого Зевса и символизирует римское присутствие. Средь бела дня, когда на паперти язычников кишит народ, молодые люди вскарабкались на крышу Храма, с помощью веревок добрались до фронтона и топором изрубили на куски золотого орла. Горе им, ибо Ирод Великий не умер — отнюдь! Стражи Храма и солдаты бросились к осквернителям. Арестовали и их, и тех, кто их подстрекнул. Всего человек сорок. Я повелел доставить их в Иерихон для допроса. Суд происходил в большом городском театре. Я присутствовал на нем, лежа на носилках. Судьи вынесли приговор: двое ученых мужей прилюдно сожжены, осквернители обезглавлены.
Вот, Бальтазар, как должен защищать шедевры царь, любящий искусство.
Что до тебя, Каспар, то я куда больше тебя знаю о твоей Бильтине и о ее дружке-мошеннике. Всякий раз, когда ты обнимал свою белокурую красавицу, один из моих соглядатаев прятался за занавеской или под царским ложем в твоей опочивальне и наутро посылал мне обо всем полный отчет. Твоя доверчивость еще более преступна, если это возможно, чем снисходительность Бальтазара. Как! Рабыня обманывает тебя, унижает, выставляет на всеобщее посмешище — и ты щадишь ее жизнь! Ты любишь ее белоснежную кожу, говоришь ты? Что ж, тебе следовало ее сохранить! Я пошлю тебе мастеров, которые искусно сдирают кожу с узников, наматывая ее на ореховые палочки!
А ты, Мельхиор, — какой же ты простак, если воображаешь, что можешь явиться в мою столицу, проникнуть в мой дворец и даже оказаться за моим столом под чужим именем. Ты что же, решил, что ты в караван-сарае? Знай же, ни одна подробность твоего бегства из Пальмиры вдвоем с наставником не ускользнула от моих шпионов, мне известен каждый этап вашего пути и даже каждое слово, каким вы обменялись со встречными путешественниками: все они у меня на жалованье. От моей доброй воли зависело предупредить тебя о перевороте, который готовил твой дядя Атмар на другое утро после смерти твоего царствующего отца. Я тебя не предупредил. Почему? Потому что законы морали и справедливости неприложимы к власти. Кто знает, а вдруг твой дядя — я согласен, в глазах обывателя он предатель и убийца, — так вот, вдруг твой дядя будет лучшим государем, более полезным для своего народа и, главное, лучшим союзником царя Ирода, чем ты? Он хотел погубить тебя? Он был прав. Он не должен терпеть, чтобы за пределами его страны существовал законный наследник трона, на котором сидит он сам. Скажу тебе откровенно, он разочаровал меня, допустив изначально ошибку и дав тебе уйти. Ладно! Я принял решение не вмешиваться в это дело и не стану вмешиваться. Можешь ходить и ездить по Иудее — официально я признаю в тебе Нарцисса из свиты царя Бальтазара. Но вообще-то ты, потерявший трон и жаждущий его вернуть, раскрой пошире глаза, навостри уши. И, глядя на меня, усвой жестокий закон власти. В чем состоит этот закон? Как его сформулировать? Возьмем, к примеру, возможность, о которой я только что упомянул: предположим, я предупредил вас, тебя и твоего отца, царя Теодена, что принц Атмар подготовил все, чтобы убить тебя, как только царь умрет. Может, это правда, а может, я солгал. Проверить мои слова невозможно, понял — невозможно. Это роскошь, которую вы с отцом позволить себе не можете. Надо действовать, и притом не откладывая. Но как? Нанеся удар первыми. Подослав убийц к Атмару. Таков закон власти — при малейшем подозрении наносить удар первым. Я всегда неукоснительно придерживался этого закона. Закон этот жесток, он создал вокруг меня зловещую пустоту. И если посмотреть на мою жизнь, плоды его двойственны. Я прожил дольше всех восточных владык, я самый богатый из них и как никто облагодетельствовал свой народ. И я же самый несчастный человек на земле, никого другого так не предавали друзья, не обманывали жены, не ослушивались дети, ни в ком другом за всю историю человечества не видели такого ненавистного деспота.
Ирод на мгновение умолкает, а когда начинает говорить вновь, голос его так тих, что гостям приходится напрячь весь свой слух, чтобы расслышать.
— Самое дорогое мне на свете существо звали Мариамна. Я говорю не о дочери первосвященника Симона, на которой я женился третьим браком просто потому, что она тоже звалась Мариамна. Нет, я говорю о первой, неповторимой, единственной женщине моей жизни. Я был молод и пылок. Я шел от победы к победе. Когда разразилась беда, я только что успешно выпутался из самой дьявольской передряги, в какую мне когда-либо случалось попадать.
Тринадцать лет спустя после убийства Юлия Цезаря соперничество Октавиана и Антония за господство над миром превратилось в смертельную вражду. Разум склонял меня в пользу Октавиана, владыки Рима. Мое географическое положение — поскольку я был соседом и союзником египетской царицы Клеопатры — толкнуло меня в объятия Антония. Я уже набрал армию и устремился было на помощь Антонию против Октавиана, но Клеопатра, обеспокоенная моим растущим влиянием на Антония — а она хотела снискать его расположение за мой счет, — не дала мне вмешаться в схватку. Она заставила меня повернуть мои войска против ее старинного врага — арабского царя Мальхуса. Интригуя против меня, Клеопатра меня спасла. Ибо второго сентября Октавиан разбил Антония при Акциуме на побережье Греции. Для Антония, Клеопатры и их союзников все было кончено. Все было бы кончено и для меня, если бы я подоспел, как собирался, на помощь Антонию. Теперь мне оставалось одно: совершить поворот, что было делом довольно щекотливым. Начал я с того, что помог римскому наместнику в Сирии разгромить войско преданных Антонию гладиаторов, которые пытались пробиться в Египет, куда он бежал. После чего я отправился на остров Родос, где пребывал Октавиан. Я не пытался его обманывать. Напротив, я представился ему как верный друг Антония, который помогал ему всем, чем мог деньгами, продовольствием, войсками, но главное — советами, добрыми советами, бросить Клеопатру, которая влечет его к гибели, и даже приказать убить ее. Увы, Антоний, ослепленный страстью, не захотел меня слушать! Высказав все это Октавиану, я сложил к его ногам мой царский венец и объявил ему, что он может обойтись со мной как с врагом, лишить меня трона, казнить — все это будет справедливо, я безропотно подчинюсь любому его решению. Но он может и — наоборот — принять мою дружбу, и она будет такой же верной, безупречной и действенной, какой была моя дружба к Антонию.
Никогда еще я не играл так рискованно. В течение минуты, пока будущий Август, потрясенный моей дерзостью, колебался, было неизвестно, что меня ждет — позорная гибель или торжество. Наконец Октавиан поднял мой венец, возложил его мне на голову и сказал: «Оставайся царем и будь моим другом, поскольку ты так высоко ценишь дружбу. И, чтобы скрепить наш союз, я дарю тебе личную гвардию — четыре сотни галлов царицы Клеопатры». А вскоре мы узнали, что Антоний и Египетская царица покончили с собой, чтобы не участвовать в триумфальном шествии Октавиана.
После такого блистательного поворота судьбы я мог спокойно смотреть в будущее. Увы, мне пришлось заплатить за победу страшнейшими несчастьями в лоне собственной семьи.
Источником этих несчастий в первую очередь была моя любовь к Мариамне. Ее черное солнце освещает происшедшую трагедию — только в его свете и можно ее понять. Отправляясь к Октавиану, я отлично понимал, что рискую жизнью и у меня мало надежд вернуться живым. Дома у меня оставались четыре женщины: моя мать Кипра, моя сестра Саломея, царица Мариамна и ее мать Александра. На деле речь шла о двух ненавидящих друг друга кланах: идумейском, из которого вышел я сам, и уцелевшими потомками асмонеев. Надо было помешать этим четырем женщинам истребить друг друга за время моего отсутствия. Прежде чем отплыть на Родос, я отправил Мариамну с матерью в крепость Александрион, а мою мать, Саломею, трех моих сыновей и двух дочерей запер в крепости Масада. Потом дал коменданту Александриона, Соэмию, тайный приказ умертвить Мариамну, если он получит известие о моей собственной гибели. Сердце и разум — оба диктовали мне эту крайнюю меру. Я не мог вынести мысль, что моя любимая Мариамна, пережив меня, может стать супругой другого. А кроме того, после моей смерти ничто не помешало бы асмонеям во главе с Мариамной снова прибрать к рукам власть и постараться сохранить ее любой ценой.
Вернувшись с Родоса в ореоле победы, я собрал всю эту милую компанию в Иерусалиме, уверенный в том, что мой политический успех приведет ко всеобщему примирению. Не тут-то было! С первых минут я наткнулся на лица, искаженные ненавистью. Сестрица Саломея сгущала мрак, то заводя уклончивые разговоры, то делая зловещие разоблачения, в надежде на то, что однажды эта черная туча разразится грозой над головой Мариамны. Мариамна же обливала меня презрением, отказываясь от всяких сношений со мной, хотя разлука и опасность, которой мне удалось избежать, только разожгли мою страсть к жене. Более того, Мариамна не упускала случая подло намекнуть на старую историю — смерть своего деда Гиркана, которую я будто бы ускорил. Мало-помалу загадка разъяснилась, я понял, что произошло в мое отсутствие. Все эти женщины, ожидая, что, скорее всего, я погибну, стали плести всевозможные интриги. Действовали они не в одиночку. Комендант Александриона, Соэмий, желая попасть в милость к Мариамне, будущей правительнице Иудеи, сообщил ей о том, что я приказал ему убить ее в случае моей гибели. Приходилось наводить порядок. Первой скатилась голова Соэмия. Но это было только начало. Мой виночерпий попросил у меня тайной аудиенции. Он явился с бутылкой ароматизированного вина. Вино ему вручила Мариамна, уверив его, будто это приворотное зелье, и, обещав щедрое вознаграждение, приказала незаметно напоить меня им. Не зная, как быть, он открылся моей сестре Саломее, которая и посоветовала ему признаться мне во всем. Привели раба-галла и приказали ему отведать напиток. Он упал мертвым. Немедля вызвали Мариамну, она поклялась, что слыхом не слыхала о зелье и это все козни Саломеи, замыслившей ее погубить. Это было вполне вероятно, и, жаждая пощадить Мариамну, я раздумывал, против которой из женщин направить удар. Впрочем, я мог приказать пытать виночерпия, пока он не скажет всей правды. Но тут разыгралась неожиданная сцена, которая все перевернула вверх дном. Моя теща Александра вдруг нарушила молчание и начала во всеуслышание обвинять собственную дочь. Она не только подтвердила, что меня пытались отравить, но и дала толчок новому делу, утверждая, будто Мариамна была любовницей Соэмия, которому предназначала важную политическую роль после моей смерти. Быть может, ради спасения Мариамны я решился бы навсегда зажать рот этой фурии. Но, к сожалению, скандал получил слишком громкую огласку. В Иерусалиме только об этом и говорили. Избежать суда было невозможно. Я созвал двенадцать мудрецов, перед которыми и предстала Мариамна. Держалась она поразительно — мужественно и с достоинством. Она до самого конца отказывалась от защиты. Приговор был единодушным — смерть. Мариамна этого ждала. Она приняла ее, не проронив ни звука.
Я приказал положить тело Мариамны в открытый саркофаг, залив его прозрачным медом. Семь лет я хранил его в моих покоях, наблюдая, как день ото дня возлюбленная плоть растворяется в прозрачном золоте. Горе мое не знало границ. Никогда не любил я ее с такой страстью и могу сказать, что и поныне, по прошествии тридцати лет, несмотря на многочисленные браки, разводы и чудовищное распутство, я все так же люблю ее. Это ради тебя, Каспар, вспоминаю я эту драму, опустошившую мою жизнь. Вслушайся в вопли, эхо которых еще отдается под сводами этого дворца и сегодня долетает до тебя: это я, Ирод Великий, выкрикиваю имя Мариамны в стенах моей опочивальни. Отчаяние мое было таким свирепым, что слуги, министры и придворные в страхе разбежались. Когда мне удавалось схватить одного из них, я заставлял его вместе со мной призывать Мариамну, словно у двух голосов было вдвое больше надежды ее вернуть. Я почувствовал едва ли не облегчение, когда в ту пору в Иерусалиме разразилась эпидемия холеры, косившая и простолюдинов, и богачей. Мне казалось, что бедствие заставит иудеев посочувствовать моему горю. Но люди вокруг меня мерли как мухи, и мне пришлось покинуть Иерусалим. Однако вместо того, чтобы удалиться в один из моих дворцов в Идумее или Самарии, я разбил лагерь в пустыне, в глубокой долине Гор, суровом и бесплодном провале, смердящем серой и смолой, — истинном образе моего сердца. Я провел там в бесчувствии много недель, приходя в себя только от мучительной головной боли. Но инстинкт подсказал мне правильное решение — клин надо вышибать клином. Адская долина Гор подействовала на мою душу, истерзанную горем и мыслями о холере, как каленое железо на гнойную рану. Я выбрался из пропасти на поверхность. И вовремя. Мне тотчас сообщили, что моя теща Александра, которую я неосторожно оставил в Иерусалиме, плетет сети заговора, чтобы завладеть двумя иерусалимскими крепостями — Антонией, рядом с Храмом, и восточной башней, высящейся среди жилых кварталов. Я предоставил этой фурии, главной виновнице гибели Мариамны, запутаться в собственных интригах и, неожиданно вернувшись в город, застиг ее на месте преступления. Ее труп отправился вдогонку за другими мертвецами ее династии.
Но на этом, увы, я не покончил с родом асмонеев. От брака с Мариамной у меня осталось двое сыновей — Александр и Аристовул. После смерти их матери я отправил юношей учиться к императорскому двору, чтобы оградить их от миазмов Иерусалима. Одному было семнадцать, другому восемнадцать лет, когда до меня дошли тревожные известия о том, как они ведут себя в Риме. Меня предупредили, что они грозятся отомстить за невинно погибшую мать, в чьей смерти они винили меня одного, и с этой целью настраивают против меня Августа. Таким образом, спустя много лет несчастье продолжало меня преследовать. Мне было уже под шестьдесят, за плечами у меня была долгая череда испытаний, правда, и блестящих политических побед, но их я каждый раз оплачивал жестокими ударами судьбы. Я уже всерьез подумывал о том, чтобы отречься от престола и удалиться в родную Идумею. Но мысль об ответственности перед государством снова одерживала верх. Я поехал в Рим за сыновьями. Я привез их в Иерусалим, поселил у себя под боком и поспешил их женить. Александру сосватал Глафиру, дочь Архелая, царя Каппадокии. Аристовулу — Веренику, дочь моей сестры Саломеи. Но члены моей семьи словно обезумели, интригуя друг против друга. Глафира и Вереника объявили друг другу войну. Первая старалась повлиять на своего отца Архелая, чтобы он выступил против меня в Риме. Вереника стакнулась со своей матерью Саломеей, которая всячески старалась очернить в моих глазах Александра. Аристовул же, верный памяти матери, поддерживал брата. А тут еще я вздумал призвать в Иерусалим свою первую жену Дориду и ее сына Антипатра, которые жили в изгнании со времени моего брака с Мариамной, — их приезд довершил смуту. Они тотчас ринулись в самую гущу схватки и не успокоились до тех пор, пока Дорида не заняла своего прежнего места в моей постели.
На душе у меня было так гнусно, что я уже не знал, на что решиться. Мне так хотелось хотя бы на этот раз избежать потоков крови, которые до сих пор всегда разрешали мои семейные неурядицы. В растерянности я решил прибегнуть к высшей власти, которую мог бы просить помочь мне распутать клубок моих семейных раздоров, а главное, разрешить мою распрю с сыновьями. Поскольку кашу, судя по всему, заварили в Риме, почему бы не обратиться к Августу, слава которого все растет?
Я зафрахтовал галеру и вместе с Александром и Аристовулом отплыл в Рим. В Риме мы встретили учившегося там Антипатра. Зато императора в городе не оказалось, и на расспросы о том, где он пребывает, нам отвечали довольно уклончиво. Вместе с тремя сыновьями я пустился на поиски Августа, наугад посещая остров за островом, порт за портом. Наконец мы добрались до Аквилеи на севере Адриатического моря. Не стану лгать, уверяя, что Август обрадовался, когда его отдых в этом волшебном уголке потревожила самовольно высадившаяся здесь семья, о которой до него и так доходило слишком много толков. Целый день мы яростно и бестолково выясняли наши домашние отношения. Неоднократно все четверо принимались говорить разом с такой злобой, что казалось, еще минута, и мы вступим в рукопашную. Август великолепно умел прикрывать равнодушие и скуку скульптурной позой, которую можно было приписать вниманию. Однако неслыханное семейное представление, где он против воли присутствовал, в конце концов его удивило и даже заинтересовало, как могла бы заинтересовать битва змей или драка мокриц. По прошествии нескольких часов, когда мы все уже охрипли, он нарушил молчание, приказав нам прикусить языки, и объявил, что, тщательно взвесив все наши доводы, вынес решение.
— Я, император Август, приказываю вам примириться и отныне жить в добром согласии, — изрек он.
Таков был императорский приговор, которым нам надлежало удовлетвориться. Не густо, если вспомнить, какое путешествие мы предприняли! Но с другой стороны, в самом деле, чего ради мне вздумалось обращаться к третейскому судье, чтобы разрешить наши семейные свары! И все-таки я не мог решиться уехать с таким скудным результатом. Я сделал вид, что хочу задержаться в Аквилее. Измученный Август тщетно пытался нас спровадить. Я внимательно наблюдал, как мало-помалу истощается его терпение. Улучив подходящую минуту, я вдруг внезапно переменил тему разговора и намекнул на медные рудники, которыми он владел на Кипре. Разве в свое время он не собирался доверить мне их разработку? Это была чистейшая выдумка с моей стороны, но Август ухватился за представившуюся возможность избавиться от нас. Хорошо, он согласен, я могу приступить к разработке этих рудников, но аудиенция окончена. Мы удалились. Но я хотя бы уезжал не с пустыми руками.
Властитель должен уметь извлекать пользу из всего. Из былинки, дарованной мне Августом, я разжег в Иерусалиме огромный фейерверк. Перед ликующей толпой я объявил, что отныне вопрос о престолонаследии улажен. Царство разделят трое моих сыновей, которых я представил народу. Первенство в этом своеобразном триумвирате будет принадлежать старшему — Антипатру. Я прибавил, что со своей стороны чувствую в себе довольно силы, чтобы с Божьей помощью еще долго держать в руках подлинную власть, но при этом предоставлю сыновьям право на царские почести и на личный двор.
Да, силы у меня, может быть, и были… но жажда власти?… Никогда еще желание все бросить не было во мне столь велико. И вот, накинув на семейный муравейник пурпурное покрывало, я отправился в мою любимую Грецию, чтобы укрепить свой дух и очиститься в ее лучах. Олимпийские игры, пришедшие в полный упадок, казалось, вот-вот окончательно сгинут. Я реорганизовал их, выделив средства и основав стипендии для поддержания их в будущем. И на ближайший год взял на себя роль председателя жюри. Меня опьяняло зрелище молодости, блистающей на солнце. Счастлив тот, кому шестнадцать лет, у кого плоский живот, длинные ноги, а всех забот — метнуть диск или пробежать дистанцию… У меня сомнений нет, если рай существует — он находится в Греции и у него овальная форма олимпийского стадиона.
Но кончился этот лучезарный миг, и царское ремесло со всем его величием и грязью вновь наложило на меня лапу. В эту-то пору и состоялось незабываемое по своей пышности торжество освящения Храма. Потом, приказав завершить работы, начатые в Кесарии, я присутствовал на открытии нового порта. Вначале там был только причал, маленький, хотя и очень важный, ведь он находился как раз на полпути между Дорой и Иоппией. Каждому шедшему вдоль финикийского берега кораблю, когда свирепствовал юго-западный ветер, приходилось бросать якорь в открытом море. А я соорудил здесь искусственный порт — из глубины в двадцать саженей поднялись каменные глыбы пятидесяти футов в длину при девяти в высоту и десяти в ширину. Когда эта громада достигла поверхности воды, я возвел на ее основе волнолом в двести футов шириной, перерезанный башнями, самая красивая из которых названа была Друз в честь приемного сына императора. Вход в порт был обращен к северу, потому что здесь борей — признак хорошей погоды. По обе стороны от входа, словно боги-покровители, возвышались колоссы, а на холме над городом, в храме, посвященном императору, стояла его статуя, вдохновленная образом Зевса-Олимпийца. Как хороша была моя Кесария, вся из белого камня, с ее лестницами, площадями и фонтанами! Я уже завершал строительство портовых складов, когда из Иерусалима до меня донеслись сначала вопли Александра и Аристовула, возмущенных тем, что моя последняя любовница наряжалась в платья их матери Мариамны, а потом ругань моей сестрицы Саломеи, которая вздорила с Глафирой, женой Александра. Саломея особенно беспокоила меня еще и потому, что вступила в сговор с нашим братом Ферором, человеком больным и переметчивым, — я отдал ему далекую Трансиорданию, но он не упускал случая воспротивиться моей воле, объявив, например, что желает жениться на рабыне, выбранной им самим, а не на царевне, которую предназначил ему я.
В разгар летней засухи в Иерусалиме каждый год катастрофически не хватало воды. Я удвоил количество труб вдоль дорог, ведущих из Хеврона и Вифлеема, по этим трубам вода из Соломоновых прудов поступала в Иерусалим. Да и в самом городе было построено множество водоемов и цистерн, чтобы лучше сохранять дождевую воду. Наше небывалое процветание отразилось и на наших серебряных монетах: содержание свинца в них упало с двадцати семи до тринадцати процентов, это был, безусловно, самый лучший сплав во всем Средиземноморье.
Причин чувствовать удовлетворение у меня было более чем достаточно, но они не могли уравновесить раздражение, которое вызывали во мне ежедневные доклады моей осведомительной службы о брожении при дворе. Одно время поползли слухи, будто я взял в наложницы Глафиру, молодую жену моего сына Александра. Потом тот же самый Александр вздумал утверждать, будто его тетка Саломея — а ей в ту пору перевалило за шестьдесят — однажды ночью пробралась в его постель и склоняла его к кровосмешению. Затем произошла история с евнухами. Их было трое — на одном лежало попечение о моих напитках, на другом — о еде, на третьем — об одежде, и все трое ночевали у меня в прихожей. Присутствие рядом со мной этих людей с Востока всегда возмущало фарисеев, которые намекали на то, будто их услуги не ограничиваются заботой о столе и одежде. И теперь мне донесли, что Александр подкупил евнухов, уверив их, будто царствованию моему скоро конец и, вопреки моим распоряжениям, унаследует трон он один. Опасность усугублялась тем, что слуги эти были приближены к моей особе и я вынужден был оказывать им особое доверие. Тот, кто пытался их подкупить, должен был вынашивать самые черные замыслы. Мои охранники рьяно взялись за дело, а ведь одно из роковых свойств участи тиранов в том и состоит, что они зачастую бессильны умерить рвение людей, которым они вручили собственную безопасность. Александра несколько недель продержали в одиночной камере, и дворец содрогался от воплей его приближенных, которых пытали мои палачи. И все же мне снова удалось установить в моей семье шаткое перемирие. Помог мне в этом Архелай: обеспокоенный участью, грозящей его дочери и зятю, он примчался из Каппадокии. Архелай сделал ловкий ход, начав с того, что осыпал виновных проклятьями, требуя их примерно наказать. Я предоставил Архелаю разглагольствовать, радуясь тому, что он взял на себя роль обвинителя, без которой нельзя было обойтись, а мне отвел другую, которую мне так редко приходилось играть, — роль защитника и милосердца. Нам помогли показания Александра: молодой человек возложил вину на свою тетку Саломею и в особенности на своего дядю Ферора. Последний решил покаяться, что и проделал со всем присущим ему сумасбродством: в черном рубище, посыпав голову пеплом, он в слезах бросился к нашим ногам, виня себя во всех возможных грехах. Таким образом, Александр был сразу очищен от многих обвинений. Мне оставалось только переубедить Архелая, намеревавшегося увезти дочь в Каппадокию под предлогом, что она-де недостойна зваться моей невесткой, а на деле чтобы убрать ее подальше от осиного гнезда, которое становилось таким опасным. Я проводил его до самой Антиохии и простился с ним, наделив щедрыми подарками: кошельком с семьюдесятью талантами, золотым троном, инкрустированным драгоценными камнями, наложницей по имени Паннихия и тремя евнухами, с которых все началось и которых я при всем своем желании не мог оставить у себя на службе.
Когда хотят оправдать образ действий властителей, часто ссылаются на своего рода высшую логику, которая не имеет ни малейшего отношения к логике простых смертных, а часто даже находится в вопиющем противоречии с ней и которая зовется разумной государственной необходимостью. Ладно, пусть себе так и зовется, но сам я, видно, все-таки не стал настоящим государственным мужем, потому что, употребляя рядом эти слова, не могу не усмехаться в свою жидкую бороду. Разумная государственная необходимость! Впрочем, зовут же Эвменидами, то есть Благосклонными, Эриний или Фурий, дочерей земли, в волосах которых извиваются змеи и которые преследуют преступников, потрясая кинжалом, зажатым в одной руке, и пылающим факелом — в другой. Эта стилистическая фигура называется антифраза. Разумная государственная необходимость — это тоже, конечно, антифраза; на самом деле следовало бы говорить не о разумности, а о государственном безумии. Кровавое умоисступление, сотрясающее вот уже полвека мою несчастную семью, — лучший пример этого помешательства, ниспосланного свыше.
Наступившую передышку я использовал для того, чтобы попытаться разрешить беспокоивший меня вопрос, который был связан с Трахонитидой и Ватанеей. Эти провинции, расположенные на северо-востоке моего государства между Ливаном и Антиливаном, служили прибежищем контрабандистам и вооруженным бандам, на которых постоянно жаловались обитатели Дамаска. Я пришел к выводу, что ни от каких военных экспедиций не будет толку, пока в этом районе не поселятся оседлые труженики. Я переселил в Ватанею евреев из Вавилона. В Трахонитиде дал землю трем тысячам идумейцев. Чтобы защитить этих поселенцев, я выстроил множество крепостей и укрепленных деревень. Поскольку вновь прибывшие освобождались от налогов, туда хлынул нескончаемый поток иммигрантов. И целинные земли превратились в цветущие зеленые поля. Оживились торговые связи между Аравией и Дамаском, Вавилоном и Палестиной, а мое государство извлекало барыши из дорожных пошлин и таможенных сборов.
В эту-то пору нежданный и нежеланный гость пробудил при дворе всех старых демонов. Спартанский тиран Эврикл, как и его отец, обязан был своим процветанием той решающей помощи, какую он оказал Октавиану в битве при Акциуме. В благодарность император пожаловал ему римское гражданство и подтвердил его права на Спарту. И вот однажды вечером Эврикл приплыл в Иерусалим с охапкой богатых подарков, приветливый, сияющий улыбкой и, судя по всему, готовый стать другом и поверенным противоборствующих кланов. С этой минуты наспех потушенное пламя наших ссор вспыхнуло с новой силой, потому что Эврикл усердно пересказывал одним то, что говорили другие, при этом раздувая и искажая услышанное. Александру он напоминал, что всегда был другом царя Архелая, а стало быть, относится к нему по-отечески, и удивлялся, как это Александр, зять царя и по матери асмоней, терпит опеку единокровного брата Антипатра, рожденного от простолюдинки. А потом он предупреждал Антипатра, чтобы тот остерегался неутолимой ненависти сводных братьев. Наконец, мне он рассказал о плане, якобы задуманном Александром: убить меня, потом бежать сначала к своему тестю в Каппадокию, а потом в Рим, чтобы склонить на свою сторону Августа. Когда спартанский тиран, обласканный и осыпанный дарами, отбыл на своем корабле в Лакедемон, мой дом кипел, словно адский котел.
Пришлось допросить Александра и его приближенных. Увы, результаты допроса были ужасны. Два моих кавалерийских офицера признались, что располагают крупной денежной суммой, которую им якобы вручил Александр, чтобы они меня убили. Кроме того, найдено было письмо Александра к коменданту Александриона, из него явствовало, что, совершив преступление, он намерен был укрыться в крепости вместе с братом. Правда, когда братьев допросили порознь, оба они признали, что собирались бежать в Рим через Каппадокию, но упорно отрицали, что перед тем намеревались меня убить. Несомненно, они условились придерживаться этой версии еще до ареста. Моя сестра Саломея окончательно погубила своих племянников, показав мне письмо, полученное ею от Аристовула. Он предупреждал ее, что ей следует опасаться самой страшной моей мести, ибо я обвиняю ее в том, что она выдает придворные секреты моему личному врагу арабскому правителю Силлаю, за которого мечтает выйти замуж.
Процесса по обвинению в государственной измене избежать было уже нельзя. Первым делом я послал двух гонцов в Рим. По дороге они остановились в Каппадокии и получили свидетельство Архелая. Он подтвердил, что ждал приезда своего зятя с Аристовулом, но и слыхом не слыхал, что потом они собирались в Рим и тем более что они готовили покушение на мою жизнь. Август же сообщил мне письмом, что, вообще, он против смертной казни, но предоставляет мне полную свободу судить и приговорить виновных. Император, однако, рекомендовал мне устроить суд за пределами моего царства, например в Берите, где находилась большая римская колония, и вызвать туда в качестве свидетеля Архелая. В Берите? Почему бы нет? Мысль слушать дело подальше от Иерусалима показалась мне разумной, потому что отпрыски асмонеев по-прежнему пользовались любовью жителей города. Но зато я никак не мог привлечь в качестве свидетеля царя Каппадокии — он сам слишком явно участвовал в заговоре.
Председательствовали в суде наместники Сатурнин и Педаний — мне было известно, что они получили инструкции от Августа. На заседание явились прокуратор Волумний, мой брат Ферор, сестра Саломея и выступавшие от имени Архелая сирийские аристократы. Во избежание скандала я запретил привозить на суд обвиняемых — оба они содержались под стражей в Платане, городке во владениях Сидона.
Взяв слово первым, я рассказал о своих злосчастьях обманутого государя, оскорбленного отца, о том, как я непрестанно тщился образумить мою проклятую семью, как осыпал милостями асмонеев, а они в благодарность только наносили мне обиды. Причиной всему — их происхождение, которое они считали — не без определенных оснований — более благородным, чем мое. Но должно ли мне было из-за этого терпеть их надругательства? Должно ли позволять им устраивать заговоры, грозящие гибелью государству и мне самому? В заключение я сказал, что по совести, на мой взгляд, Александр и Аристовул заслуживают смерти и я не сомневаюсь, что суд рассудит, как я, но этот приговор будет для меня горькой победой, ибо он лишит меня потомства.
Потом выступил Сатурнин. Он предложил покарать молодых людей, но не смертью, ибо сам он — отец троих детей, присутствующих на заседании суда, и не может решиться осудить на казнь детей другого отца. Худшей защитительной речи нельзя было и придумать! Однако остальные римляне, которых должным образом наставил император, как и Сатурнин, высказались против смертной казни. Но они остались в одиночестве. Словно к исходу боя гладиаторов, я увидел, как большие пальцы один за другим опускаются вниз. Прокуратор Волумний, сирийские принцы, иерусалимские придворные и, конечно, Саломея и Ферор — кто по глупости, кто из ненависти, кто из расчета, кстати, одно не исключало другого, — все проголосовали за смертный приговор.
Сердце мое разрывалось от горя и отвращения, но я перевез моих сыновей в Тир, а оттуда отплыл с ними в Кесарию. Оба были приговорены. Конечно, я мог их помиловать. Ведь во мне уживались два человека — уживаются и сейчас, в эту минуту. Один из них — беспощадный властитель, который повинуется только закону власти… Добиться власти, не упускать ее из рук, осуществлять — все это одно нерасчлененное деяние, и совершать его, оставаясь безгрешным, невозможно. Но во мне крылся и слабый, доверчивый, впечатлительный и пугливый человек. И вот он-то вопреки здравому смыслу все еще надеялся, что его дети будут спасены. Он делал вид, что не замечает присутствия своего страшного двойника, снедаемого жадным властолюбием, неумолимой жестокостью. На корабле посреди залива, который омывает берега Сирии и Иудеи и над которым высится зеленый холм Кармил, мы были отделены от мира со всем его непотребством. Я приказал вывести моих сыновей на мостик. Призвал их отец. Но, едва я их увидел, я понял, что встретит их царь. В самом деле, я еле узнал их в черной одежде смертников, бритоголовых, со следами пыток на теле. Судебная машина сделала свое дело. Метаморфоза была необратима: двое юных аристократов, блестящих и беззаботных, бесследно исчезли, уступив место двум отцеубийцам, потерпевшим неудачу в своем умысле. Обаяние молодости и счастья сменилось маской преступников. У меня не нашлось для них ни слова. Мы смотрели друг на друга, и между нами вырастала все более плотная стена молчания. В конце концов я приказал охранявшему юношей центуриону: «Уведи их». Он отвел обоих назад в трюм. Больше я их не видел.
Из Кесарии я приказал перевезти их в Себасту, где их ожидал палач. Их удавили, и тела их покоятся в цитадели Александриона рядом с их дедом по матери Александром. Надгробное слово моим сыновьям было и чудовищным, и смешным, как сама их жизнь и смерть, произнес его император Август. Узнав об их казни, он заявил: «При дворе царя Ирода свиньей быть лучше, чем сыном и наследником, ибо свинину там хотя бы не едят, блюдя запрет».
Исчезновение двух сводных братьев развязало руки Антипатру. Я надеялся, что он изменится и проявит свои способности. Теперь ведь он мог быть уверен, что станет царем. Он уже отчасти и стал им при моей жизни. После меня это был самый могущественный человек в государстве. Но неужели же опять, в который раз, близость власти оказала свое тлетворное влияние? С ужасом наблюдал я, как на моих глазах меняется человек, на которого я возложил все мои надежды.
Первый раз я встревожился из-за моих внуков. Жестокость, какую мне пришлось проявить по отношению к Александру и Аристовулу, пробудила в моем сердце нежность к их сиротам. У Александра было двое детей от Глафиры — Тигран и Александр. У Аристовула — трое сыновей от Вереники, Ирод, Агриппа, Аристовул, и две дочери — Иродиада и Мариамна. Таким образом, у меня было семеро внуков, из них пятеро мальчики, в чьих жилах текла кровь асмонеев. Каков же был мой ужас, когда мои соглядатаи донесли мне, что Антипатр ненавидит и боится потомков Мариамны. Он называл их «змеенышами» и твердил всем охотникам его послушать, что не сможет царствовать, пока существует такая угроза. Стало быть, страшному проклятью, вот уже полвека тяготеющему над союзом идумейцев с асмонеями, суждено продлиться и после моей смерти.
Но и это еще не все. Когда Антипатр говорил, что ему надо «расчистить место», он в первую очередь имел в виду меня. Мне донесли, что он при свидетелях жаловался: «Никогда мне не стать царем! Взгляните — я уже сед, а он чернит свои волосы!» Его раздражали даже мои болезни — он приходил в отчаяние, видя, что я оправляюсь от очередного недуга. Дело в том, что после смерти братьев он вел себя с неосторожной откровенностью, все меньше утруждая себя притворством, и с каждым днем все больше раскрывался передо мной во всей своей мерзости. Когда над головами Александра и Аристовула собиралась гроза, Антипатр держался в стороне, с виду соблюдая доброжелательный нейтралитет по отношению к сводным братьям. Он был воплощенная дипломатия. Но теперь я убедился, что, прикидываясь сдержанным, он не пожалел усилий, чтобы их погубить. С первого же дня это он дергал их за ниточки и расставлял им силки, в которые они должны были попасть. И вскоре мой гнев на Антипатра перешел все границы.
Мне донесли, что вместе с моим братом Ферором и с женщинами — своей матерью Доридой, своей женой и женой Ферора — они составили некий кружок, собиравшийся на тайные ночные пирушки. Моя сестра Саломея мне обо всем докладывала. Я постарался разогнать эту компанию. Ферору приказал сидеть в Перее — столице его тетрархии. Он имел глупость перед отъездом поклясться б гневе, что ноги его не будет в Иерусалиме, пока я жив. Антипатра я послал в Рим, поручив ему представлять меня на процессе, который император возбудил против арабского правителя Силлая (того самого, за которого когда-то мечтала выйти Саломея), — он обвинялся в том, что был замешан в убийстве своего государя Арета IV. Депутация, сопровождавшая Антипатра, была начинена моими соглядатаями, теми, кому я платил за то, чтобы мне доносили обо всех его словах и поступках. Вскоре после своего прибытия в Перею Ферор заболел, и так тяжело, что меня стали уговаривать поехать к нему, если я хочу застать его в живых. Я поехал, и не столько, как вы догадываетесь, из братских чувств, сколько для того, чтобы выяснить одно неясное для меня обстоятельство. Так или иначе, Ферор умер у меня на руках, утверждая, что его отравили. Вряд ли это так. Кому было выгодно его убрать? Безусловно, не его жене, бывшей рабыне, которая, теряя его, теряла все. Впрочем, она и выдала тайну. Еще во времена ночных сборищ, которые без моего ведома устраивали Антипатр и Ферор, они решили пригласить из Аравии отравительницу и с помощью ее снадобий спровадить меня и детей Александра и Аристовула на тот свет. Когда Антипатр и Ферор расстались, последний сохранил склянку с ядом, рассчитывая им воспользоваться, пока Антипатр, находясь в Риме, будет вне всяких подозрений. Я приказал жене Ферора принести склянку с ядом. Она сделала вид, что повинуется, но вместо этого бросилась вниз с террасы, чтобы покончить с собой. Она, однако, не погибла, а только сильно расшиблась, и ее доставили ко мне. Склянку с ядом нашли — она была почти пуста. Несчастная объяснила мне, что сама вылила отраву в огонь по приказу Ферора, который был так растроган моим приездом, что отказался от намерения меня отравить. Но Ирод не из тех, кого можно одурачить подобными нравоучительными сказками. Из всей этой болтовни стало только еще очевиднее, что главный виновник всего — Антипатр. Его вина была доказана окончательно, когда я перехватил письмо, посланное им из Рима Ферору. Антипатр спрашивал дядю, «удалось ли все устроить», и «на всякий случай, если понадобится», посылал ему порцию отравы. Я позаботился о том, чтобы до Антипатра не дошли слухи о смерти Ферора и о моем пребывании в Перее.
Ни о чем не подозревающий Антипатр вернулся в Иерусалим, куда успел прибыть и я. Осыпая меня поцелуями, он стал рассказывать, как удачно закончился процесс Силлая, который был уличен и осужден. Но я оттолкнул сына, объявив ему о смерти его дяди и о том, что заговор раскрыт. Антипатр упал к моим ногам, уверяя, что ни в чем не виновен. Я приказал отвести его в тюрьму. А потом, как обычно от горького сознания, что мои близкие меня предали, я тяжело заболел. Не знаю, сколько времени пребывал я в полном упадке духа. Я был не в силах интересоваться результатами расследования, которое по моей просьбе вел Квинтилий Вар, наместник Сирии. Однажды мне принесли корзину с фруктами. Но мое внимание привлек лишь один предмет — серебряный нож, который служит для разрезания плодов манго и для того, чтобы чистить ананасы. Я повертел его в руках, любуясь тонким лезвием, ручкой удобной формы, гармоничным соотношением этих двух частей. Прекрасное изделие, благородное, изящное, соответствующее своему назначению. Какому назначению? Чистить яблоки? Полноте! Скорее уж — помочь отчаявшемуся царю свести счеты с жизнью. И я вонзил лезвие в грудь с левой стороны. Брызнула кровь. Я потерял сознание.
Когда я пришел в себя, то увидел прежде всего склоненное надо мной лицо моего двоюродного, брата Ахава. Я понял, что промахнулся, что самоубийство мне не удалось. Но и мое кратковременное отсутствие имело опустошительные последствия. Сидя в тюрьме, Антипатр пытался подкупить своих стражников, суля им свое будущее покровительство. Он говорил, что, пока я жив, по моему приказу скатится еще не одна голова. Первой скатилась голова Антипатра, моего старшего сына, которому я предназначал корону.
Случилось это накануне вашего прибытия. Я лишился наследника, и тут мне как раз сообщили, что ко мне в гости прибыл торжественный и необычный караван. Само по себе это было не столь уж важно, но мой некромант Менахем обратил мое внимание на новую причудливую звезду, бороздящую наше небо, ту самую звезду, что привела сюда вас — тебя, Каспар, и тебя, Бальтазар. Каспар узнал в ней золотоволосую головку своей белокожей финикийской рабыни, а Бальтазар — Бабочку-Знаменосца своего детства. Примиритесь же с тем, что и я придам этой звезде черты, близкие мне. Сказка, которую нам рассказал Сангали, весьма поучительна. В моих глазах бродячая звезда может быть только белой птицей, несущей золотые яйца, той самой, за которой гнался царь Навунасар, тосковавший о наследнике. Старый царь иудеев умирает. Он мертв. Народился маленький царь Иудеи. Да здравствует наш маленький царь!
Слушайте меня, Каспар, Мельхиор и Бальтазар! Я назначаю вас троих полномочными послами Иудеи. Я слишком слаб и хил, чтобы пуститься вслед за жар-птицей, которой ведома тайна — кто станет моим наследником. Я не в силах совершить такое путешествие, даже на носилках. Менахем напомнил мне пророчество Михея, который объявил, что Спаситель иудейского народа появится на свет в Вифлееме, родине царя Давида.
Ступайте же! Узнайте, кто этот Наследник и где Он в точности родился. От моего имени повергнитесь перед ним ниц. А потом возвращайтесь ко мне и доложите обо всем. Главное — обязательно вернитесь сюда.
Старый царь умолк и закрыл лицо ладонями. Когда он отнял руки, его лицо искажала безобразная гримаса.
— Но слышите! Не вздумайте меня обмануть! Полагаю, вы поняли, зачем я нынче вечером поведал вам некоторые страницы моей жизни. Да, верно, я привык быть обманутым, меня обманывали всегда. Но теперь вы знаете: когда меня предают, я караю, караю страшно, быстро, безжалостно. Приказываю вам… нет, молю вас, заклинаю: сделайте так, чтобы хоть раз, хоть один-единственный раз, на пороге смерти, я не был обманут. Подайте мне эту последнюю милостыню, поступите со мной искренне и честно, и тогда я перейду в другой мир с сердцем, в котором будет место не одному только отчаянию.
И они двинулись в путь. Они спускаются в глубокую долину Тихона, а потом взбираются по обрывистым кручам Горы Соблазна. По дороге они поклонились праху Рахили. Они идут, ведомые звездой, которая щетинится лучистыми иглами в ледяном воздухе. Они идут вперед звездным путем, и у каждого своя тайна и своя поступь. Одного из них баюкает спокойная иноходь его верблюда, и в темном небе он видит только одно — лицо и волосы любимой женщины. Другой впечатывает в песок диагональный след идущей рысью лошади — он видит на горизонте только трепетанье крыльев огромного сверкающего насекомого. Третий идет пешком — он все потерял и мечтает о небывалом небесном царстве. И в ушах всех троих еще отдается история, пронизанная воплями и ужасами, — история, что рассказал великий царь Ирод, это его история, история счастливого царствования, при котором процвела страна и которое благословляет мелкий люд — крестьяне и ремесленники.
«Так, значит, это и есть власть? — спрашивает себя Мельхиор. — Неужели стать великим властителем, чье имя навсегда будет вписано в историю, можно только такой ценой — ценой смрадного месива пыток и кровосмешений?»
«Так, значит, это и есть любовь? — думает Каспар. — Ирод любил в своей жизни одну-единственную женщину — Мариамну, любил всепоглощающей, благородной, нерушимой, но, увы, безответной любовью. И оттого что Мариамна была из рода асмонеев, а Ирод — идумеец, удары судьбы непрестанно поражали эту проклятую чету, жестокие удары судьбы, упорно повторявшиеся в каждом поколении их потомков». И чернокожий Каспар, содрогаясь, измеряет глубину грозной бездны, которая отделяет его от белокурой финикиянки Бильтины.
«Так, значит, это и есть любовь к искусству?» — вопрошает себя Бальтазар, устремив взор на небесную Бабочку, взмахивающую огненными крыльями. В его мыслях смешиваются два мятежа — мятеж в Ниппуре, уничтоживший его Бальтазареум, и иерусалимский мятеж, истребивший золотого орла, который украшал Храм. Но если Ирод ответил мятежникам на свой обычный лад — резней, он, Бальтазар, смирился. Он не отомстил за Бальтазареум, не отстроил его заново. Потому что старого царя Ниппура снедают сомнения. Если вся религиозная традиция осуждает красоту греческих статуй, римской живописи, пунических мозаик и этрусских миниатюр, может, в них и в самом деле таится некое проклятье? Он думает о своем юном друге Ассуре-вавилонянине, который ищет способ прославить своим искусством скромную повседневность человеческой жизни. Но как можно прославить то, чему самой природой предназначено быть ничтожным и мимолетным?
И все трое, каждый на свой лад, пытаются представить себе маленького царя Иудеи, к которому их послал Ирод по следу своей белой птицы. Но в мыслях их царит смятение, потому что этот Наследник Царства сочетает в себе несовместимые свойства: величие и малость, могущество и невинность, изобилие и бедность.
Надо идти. Идти, чтобы увидеть. Открыть глаза и сердце незнакомым истинам, внять неслыханным дотоле словам. Они идут, в умиленном ликованье предчувствуя, что путь их ведет к началу новой эры.