Невозможно воссоздать абсолютную пустоту. Невозможно описать состояние духа французов в 1940 году — ошеломление, растерянность, отчаяние, попытки опереться на последние остатки предвоенной жизни… Понадобился год, чтобы заполнить эту пропасть, — в частности, призыв Шарля де Голля от 18 июня стал новой отправной точкой, в которой рождались новые понятия и новая ментальность: коллаборационизм, голлизм, Виши, лимиты, черный рынок, евреи, депортация, Сопротивление (сначала его называли «терроризмом», согласно официальной точке зрения). Освобождение и т. п. Сначала надо было устроить материальную сторону жизни. Для этого требовалось не меньше года, потому что первая зима была суровей прежних зим, голод и холод добавились к душевной разрухе.

Но жизнь продолжалась, она, впрочем, тоже, стала беженкой. Расстояния увеличились из-за нехватки транспорта, регионы замыкались в себе, а деревня защищалась от бедности лучше города. Богатые провинции оживали. В Провансе царил голод. Но Нормандия и Верхняя Бретань изобиловали мясом и маслом, хотя и страдали от нехватки зерновых. Жизнь в Звенящих Камнях приобрела интенсивность, не виданную прежде. Лимиты помогли фабрикам преодолеть экономические трудности. Мастерские работали с полной нагрузкой и производили одежду, которую можно было поменять на что угодно, хотя черный рынок преследовался. Сироты из Святой Бригитты выиграли от этого относительного процветания, никогда число их не было так велико, родители никогда не были до такой степени склонны сплавлять туда нежеланных детей, как в эти трудные времена. Мария-Барбара мирно царила в этом сложном хозяйстве, в окружении животных, сирот, гостей и собственных детей. Огонь в большом камине общей залы не угасал ни днем ни ночью. Ярко пылали в нем старые фруктовые деревья. Это был единственный очаг дома, если не считать, конечно, старой кухни, где распоряжалась, грохоча кастрюлями, Мелина. Гостиная походила на бивуак, там непрерывно ели, спали, работали, перемежая труд с играми и спорами. Слева от камина, спиной к окну, Мария-Барбара восседала в жестком кресле перед вышивальной рамкой, вынимая из корзинки разноцветные нитки. Она работала медленно, вдумчиво, а за ее работой внимательно следили собака, кошка и какой-нибудь восторженный сирота.

Эдуард снова зачастил в Париж и обратно. Головокружительный контраст между жаркой полнотой жизни в его доме и физической и духовной бедностью Парижа льстил его провинциальному сознанию и побуждал к размышлению. Черный рынок был первой ласточкой возрождения городской жизни. Исчезнувшие товары стали появляться из-под полы в начале 1941 года по бешеным ценам. Негодовавший вначале на спекулянтов, Эдуард должен был примириться с ними, узнав, что даже Флоранс — подвизавшаяся в заведениях у площади Пигаль, переполненных немцами и спекулянтами, — вынуждена была вращаться среди людей с не очень твердыми принципами. Весной случился презабавный инцидент, который мог его самого сильно скомпрометировать. Александр, продолжавший начальствовать в депо Сент-Эскорбиля, был арестован за мошенничество и нарушение экономических предписаний. Он тоже жил на самой грани дозволенного. За зиму он наладил настоящую торговую сеть по «свободной» продаже угля. Никогда выражение «черный рынок» не было более уместным, чем в этом случае. Он спекулировал, дорого продавая мнимый уголь, продавая вид вместо сути, и за него платили золотом. А вместо угля он додумался поставлять речной гравий, залитый гудроном. Расходился он хорошо, но вместо огня давал только едкий дым. Александр открыл «золотое правило» мошенничества — сделать из своей жертвы соучастника, чтобы он не мог жаловаться. Это — принцип черного рынка. Ему удавалось вести свою странную коммерцию всю зиму. Эдуарду пришлось вмешаться, чтобы освободить брата, правда, пришлось заплатить административный штраф. Это было для них поводом для встречи, но она была безрадостной. Чем дальше шло время, тем они становились все более чужими и непохожими друг на друга… Ведь люди стареют по-разному. Старея, одни плоды гниют, другие сохнут. Было видно, что Эдуард скользит к состоянию перезрелости, а в Александре бушует сухой огонь, оставивший от него только кожу да кости. Они вглядывались друг в друга с изумлением. Александр не мог поверить, что в мире нашелся кто-то, желающий защитить его. Эдуард же искал в этой окостеневшей хищной птице нежного маленького брата, всегда прятавшегося под материнскими юбками. Они замешкались — надо ли им обняться. Но ограничились рукопожатием. Потом они расстались, уверенные, что больше никогда не увидятся, потому что оба думали о смерти: Александр — устав от обманов и разочарований, а Эдуард мечтал о героическом конце.

Вскоре после этой встречи один из старых друзей, которому он полностью доверял, ввел Эдуарда в сеть Сопротивления, связанную с Лондоном. Организация едва создавалась, делала первые шаги, а у немцев не было времени заняться ею. С тех пор Эдуард жил в восторженном ожидании реванша перед самим собой, риска, жертвы — возможно более высокой. Он поздравлял себя с тем, что опасности подвергается только он: Флоранс продолжает выступать перед публикой, одетой в хаки, а Мария-Барбара — в далекой провинции и в полной безопасности. Хотя он был обеспокоен тем, что Флоранс не пришла на обещанное свидание, и тем, что ее невозможно было разыскать. Сначала он подумал, что она замешана в какой-нибудь махинации вроде той, что стоила несколько дней тюрьмы его брату. Это подозрение казалось оправданным, потому что, придя к ней домой, он ее не нашел. А консьерж признался, что видел, как ее уводили на рассвете двое в штатском. Он попытался выяснить у французских чиновников, с которыми познакомился во время разбора дела о мнимом угле, не арестована ли она. И только от друзей по Сопротивлению он узнал, что в Париже начались облавы на евреев и что Флоранс, должно быть, стала одной из первых жертв.

Флоранс — еврейка! Эдуард, конечно, знал это с самого начала, но со временем перестал думать об этом. Но как он мог теперь простить себе то, что не подумал о грозящей ей опасности, зная, что немцы охотятся на эту дичь? Он мог бы легко ее спрятать, отправить в провинцию, в свободную зону. В Испанию, наконец, или просто в Звенящие Камни, прибежище нерушимого спокойствия. Все было бы возможно, если бы он дал себе труд задуматься об этом. Вернувшись в свою большую квартиру на набережной Бурбон, Эдуард подавленно взглянул в зеркало и понял, что первый раз в жизни чувствует к себе отвращение. Еще одна яркая, терзающая мысль, явилась ему: Анжелика. Маленькая кондитерская в Сент-Амане — и его большое тело упало в кресло, содрогаясь от рыданий. Он боролся отчаянно, посвятив все свои силы подпольной деятельности.

Но тихой мирной гаванью оставался для него Кассин, дремлющий на берегу Аргенона. Он приезжал туда ненадолго. Хотя теперь он бы охотно остался бы на более долгий срок, ведь Флоранс уже не ждала его в своей освещенной красноватым светом пещерке. Борьба с оккупантами звала его в Париж. Когда он был дома, среди своих, в доме сразу же становилось празднично. Он рассказывал о парижских новостях, и все собирались в большой зале. Он был — хозяин, отец, он прекрасно проявил себя в битве на полях Фландрии, загадочная деятельность удерживала его в Париже, он рассказывал, и его восторженно и любовно слушали.

Поль

Наше детство тянулось долго и счастливо до 21 марта 1943 года. В этот день началась наша юность…

В этот день, как обычно, Эдуард и Мария-Барбара мирно царили среди своих подданных — детей, сирот, домашних животных. Все время кто-то ходил в погреб и в дровяной сарай, постоянно обновляя запасы пирожных, жаркого, сладкого сидра и дров, все три двери, ведущие в большую комнату, то и дело хлопали. Мария-Барбара полулежала в своем ротанговом шезлонге, плед с бахромой на коленях, вязала из шерсти лиловую шаль под восторженным взглядом одного миксодематозного карлика, задумчиво смотревшего на нее с открытым ртом, из которого медленно вытекала струйка слюны. Эдуард, разглагольствуя, расхаживал взад-вперед вдоль очага, на людях это у него вошло в привычку.

Разгорячившись от натопленной атмосферы комнаты и просто в силу природного оптимизма, он опять оседлал своего любимого конька, сравнивая спокойное счастье Звенящих Камней с темным, голодным и опасным Парижем. Мы сохранили о Париже смутное воспоминание, но понимали, что в отсутствие возделанных садов, огородов и бесчисленных стад, город был обречен на голодную смерть. Что до черного рынка, он представлялся нам в виде ночной ярмарки, развернутой в огромных пещерах, где все продавцы напялили на головы колпаки с двумя прорезями для глаз. Эдуард рассказывал о том, как наживаются на бедности, о спекулянтах, о подозрительных типах, всегда жирующих на чужом бедствии.

— Степень деградации, в которую впали парижане, такова, что было бы даже легче, если бы она была продиктована страстью к удовольствиям или алчностью. Потому что, дети мои, вкус к наслаждениям и алчность происходят все-таки от любви к жизни, это реакции низменные, но здоровые. Но это не так! Париж заражен какой-то ужасной болезнью, страхом, жутким ужасом, мерзким страхом. Люди боятся. Боятся бомбардировок, оккупантов, постоянной угрозы эпидемий. Но самый большой страх, который сжимает их клещами, это страх лишений. Они боятся голода, холода, боятся оказаться без всякой помощи во враждебном и опустошенном войной мире…

Он вещал, расхаживая и от одного конца очага к другому, поворачивался и снова шагал, каждый раз показывая красноватым языкам пламени один профиль, а нам, тем кто его слушал, другой. Потом наоборот, и мы машинально — так как эта ходьба напоминала нам своей торжественностью и смятенностью один из наших тайных ритуалов — пытались связать смысл слов и профиль, видимый в этот момент. Так, когда он говорил о Звенящих Камнях, о богатой и мирной жизни деревни, это был правый профиль, и, напротив, левый, когда он говорил о Париже, его темных улицах, подозрительных лавчонках и людях, скользящих по его улицам.

Но правый профиль так же вдохновенно вел речь о том, что не все так мрачно в Париже, как он рассказывал ранее. Слава богу, там есть благородные люди и горящие сердца, которые даже в мрачных подземельях, где разгулялся шабаш черного рынка, составили тайную армию. У них не было военной формы, но они умели обращаться с оружием и знали технику партизанской борьбы. Мирная провинция сможет собрать урожай, в котором Франция будет нуждаться, когда придет час освобождения. Париж Гавроша в свою очередь готовил освободительное восстание.

Уже не в первый раз он упоминал в нашем присутствии о парижском Сопротивлении. Эту тему он развивал всегда со счастливым лиризмом, обретая в ней утешение, но если бы нас спросили, что в этих рассказах — правда, а что — фантазия, мы бы затруднились дать ответ. Он говорил о подпольных кружках, о складах оружия, радиосвязи, тщательно подготовленных покушениях, о планах, составляемых вместе с Лондоном, парашютистах, бомбардировках, наконец, о высадке на французское побережье. И вся эта героическая деятельность развертывалась в мрачной тьме, где процветал черный рынок.

Слушая Эдуарда, мы никак не могли себя заставить разделить его экзальтацию. Мы не находили в подпольной борьбе, о которой он с таким увлечением повествовал, того очарования, которое сопутствует настоящей армии — с ее знаменами, тяжелыми орудиями, пушками, танками, истребителями и бомбардировщиками. Эти ночные воины, пытающиеся Скрыться, прижимаясь к стенам, после того как заложили взрывчатку или закололи часового, не находили дороги к нашему сердцу.

Но больше всего отталкивало в рассказах Эдуарда то, что все эти истории происходили только в Париже. Мы слушали его, веря ему, но одновременно испытывая разочарование и смутный стыд из-за того, что он противопоставлял миазмам и лихорадкам Парижа мирную и счастливую провинцию — так как, само собой разумеется, «провинцией», единственной, которую мы знали, был наш Гильдо.

Было шестнадцать часов и семнадцать минут двадцать первого марта 1943 года, и левый профиль Эдуарда как раз повествовал нам об одиссее английского летчика, упавшего после прыжка с парашютом на крышу дома, откуда его смогли спасти и переправить обратно в Англию подпольщики. Внезапно Мелина ворвалась в комнату с таким выражением лица, какого у нее никто никогда отродясь не видел. Миксодематический карлик был первым, кто сразу все понял, — этот немой, никогда не издававший ни звука, вдруг испустил звериный вопль, от которого заледенело сердце. Лицо Мелины стало серым как пепел, ровная серость без пятен, точно восковая маска. Но глаза этой маски горели жутким светом, в котором был не то ужас, не то радость, но, без сомнения, они были зеркалом ужасной и неотвратимой катастрофы.

— Месье, дамы! Боши! Армия! Армия бошей окружила дом! О, мой бог! Они повсюду!

Эдуард прекратил хождение. Перестал показывать нам свои профили, остановился и посмотрел на нас, внезапно сделавшись величественнее и благороднее под влиянием несчастья, угрожавшего нам, верней, ему, как он подумал.

— Дети мои, сказал он, — я этого ждал. Я знал, что раньше или позже враги придут за мной, чтобы наказать меня за мою подпольную деятельность. Правда, признаюсь, я не думал, что они придут за мной сюда в Гильдо, к вам. Здесь, в Звенящих Камнях, я чувствовал себя в безопасности, защищенным поддержкой детей, чистым, благодаря Святой Бригитте, неуязвимым, благодаря сиянию, излучаемому Марией-Барбарой. Но они пришли. Они хотят меня арестовать, увести меня. Когда мы теперь свидимся? Никто не знает. Настал час жертвоприношения. Я всегда мечтал о последней жертве. Разве это не знак высшей милости — умереть героем, не дожидаясь пока станешь больным, калекой, человеческим обломком?

Не знаю, сколько времени он говорил один, в грозном молчании. Уже и огонь в очаге перестал трещать и сверкать последними искорками, в очаге была только остывающая зола. Уверенный в близком конце, Эдуард, обычно сдержанный, целомудренный, сейчас открыл нам глубину своего сердца. Мы поняли, что этот человек, одаренный природой всеми благами, привязанный к жизни, открытый всему, что делает человеческое существование благословенным, на самом деле терзался страхами конца, боялся обыкновенной смерти. Этот страх обрел противоядие благодаря войне, это противоядие — героизм, героическая гибель, жертва, полезная и высокая. Эти навязчивые суицидальные идеи чаще, чем думают, встречаются, у людей, живущих вроде бы в согласии с жизнью. В устах Эдуарда эти мысли обладали очень большой и трогательной наивностью.

Он был прерван вторжением двух немецких солдат, вооруженных автоматами, за которыми следовал офицер, неестественно бравый от молодости и усердия.

— Это дом мадам Марии-Барбары Сюрен? Спросил он, оглядевшись.

Эдуард подошел к нему.

— Я — Эдуард Сюрен, — сказал он. Мария-Барбара — моя жена.

— У меня есть приказ об аресте…

Он прервал свою речь, чтобы найти нужный документ в своем планшете.

— Не теряйте времени на бесполезные формальности. Я в вашем распоряжении, — нетерпеливо выкрикнул Эдуард.

Но офицер продолжал просматривать бумаги и наконец нашел то, что искал. Он прочитал: «Приказ о немедленном аресте мадам Марии-Барбары Сюрен, урожденной Марбо, проживающей в Гильдоской обители, в месте, называемом Звенящие Камни. Мотив: контакты с врагом, передача сведений в Лондон с помощью радиопередатчика, а также укрывание вражеских агентов, снабжение террористов, складирование оружия…»

— Моя жена тут ни при чем, это неслыханный абсурд, — задохнулся Эдуард. Это я, слышите, только я, тот, кого вы пришли арестовать. Хотя моя подпольная деятельность в основном в Париже…

— Мы не в Париже, — отрезал офицер. — Мы в Гильдо, на который распространяется власть динанской комендатуры. У меня нет приказа, касающегося вас, господин Сюрен. У нас приказ об аресте мадам Сюрен и, кроме того, одиннадцати рабочих ваших мастерских и пяти работников из учреждения Святой Бригитты, скомпрометировавших себя, как и она, враждебной деятельностью, противоречащей условиям перемирия. Кстати, их сейчас тоже сажают в грузовики.

Мария-Барбара прервала свою работу, завязав двойной узел на шерсти, потом заботливо сложила ее вчетверо на кресле. Она подошла к Эдуарду.

— Успокойся. Ты видишь, что они пришли за мной, — сказала она таким тоном, будто говорила с ребенком.

Эдуард был ошеломлен тем, что происходило и что показалось ему своего рода сговором за его спиной между женой и немецким офицером.

Когда немец упомянул о радиопередатчике, найденном на чердаке аббатства, о людях, которые приплыли в прилив на подлодке, пристали к острову Эбиан и потом перебрались на побережье под видом сборщиков ракушек, о ящиках со взрывчаткой, найденных в гроте в лесу недалеко от Звенящих Камней, об отряде «маки», прятавшемся в лесу Юноде и имевшем своих людей в Святой Бригитте, Марию-Барбару не удивили эти обвинения. Видя, что все пропало, она не пыталась притворяться ничего не знающей. Тогда как Эдуард, гордый организатор парижской подпольной сети, вел себя нелепо, становясь все более и более смешным оттого, что бесконечно повторял, что только он виноват во всем и что Марию-Барбару обвинили по недоразумению.

В конце концов ему отказали в просьбе сопровождать Марию-Барбару в Динан, удалось только договориться о том, что назавтра Мелина принесет в тюрьму чемодан с одеждой для узницы.

Она ушла, не сказав ни слова на прощание, не оглянувшись на этот дом, душой которого была, на этих детей, для которых она была кормилицей, матерью, землей… Эдуард поднялся наверх и заперся в комнате на втором этаже. Он вышел только вечером на следующий день. Накануне нас покинул человек в расцвете своей второй молодости, теперь мы увидели, как навстречу нам спускается механической походкой старик, с измученным лицом и округлившимися неподвижными глазами слабоумного.

* * *

Если для Эдуарда арест Марии-Барбары с шестнадцатью работницами мастерских и приюта был началом старости, то для нас он означал конец детства, вхождение в юность. Зачатый в лоне матери, вынашиваемый в ее животе, родившись, ребенок попадает в ее объятия, приникает к ее груди. Но приходит день разлуки, нужно рвать связь с родной землей, самому стать любовником, мужем, отцом, главой семьи.

Рискуя надоесть, я все же повторю, что двойное зрение близнецов богаче, глубже, истиннее обычного, это своего рода ключ к откровениям, даже в области, касающейся обыкновенных непарных. Действительно, обычный ребенок, не близнец, чувствует свою обездоленность, он поражен с рождения неустойчивостью, он не уравновешен другим, он будет страдать от этого на протяжении всей жизни, с отрочества он будет искать альтернативу несостоявшемуся единению в браке, несовершенном, ограниченном, подверженном всем катастрофам, освященном мнением общества. Потеряв устойчивость, он будет опираться на таких же слабых, как он сам. Из их неверных движений рождается время, семья. Человеческая история. Старость…

(Маленькие девочки играют с куклами, мальчики с плюшевыми мишками. Полезно сравнить интерпретацию этих игр с точки зрения «непарных» с точкой зрения близнецов. Обычное рассуждение состоит в том, что девочка, играя с куклой, репетирует будущую роль матери. И что же? Можно ли с такой же уверенностью утверждать, что и мальчик, играя с плюшевым мишкой, готовится к предназначению отца? А как же быть с тем фактом, что близнецы любого пола никогда не играют ни в куклы, ни с плюшевыми мишками? Конечно, это можно было бы объяснить особенностями сексуальности близнецов, не стремящихся к воспроизведению себе подобных. Но странности близнецов нельзя объяснять в терминах обычных одиночных людей. Правда, если я никогда не просил плюшевого мишку, это оттого что у меня уже был один, к тому же еще и живой, мой брат-двойник. Для обычных детей ни кукла, ни мишка не служат, конечно, подготовкой к будущему отцовству или материнству. Ребенка совершенно не интересует его будущая родительская роль. На самом деле, он просто не может утешиться в своем одиночестве, он видит в кукле или мишке своего брата-двойника или такую же сестру, которой ему не хватает.)

Обычный ребенок вырывается из семейного круга и ищет партнера, с которым он мог бы образовать пару. Исчезновение Марии-Барбары резко перенесло Жан-Поля из детства в юность, но юность эта была близнецовая, сильно отличающаяся от взросления одиночки. И если подросток-одиночка вынужден искать несовершенного партнера, далеко, по всему миру, то близнецу и искать не надо, он находит его сразу же, это — его брат-двойник. В то же время можно — и нужно — говорить об отрочестве близнецов, резко отличающемся от их детства. До проклятого 21 марта 1943 года Мария-Барбара связывала нас. Она была тем источником, из которого каждый из нас мог пить, не заботясь в этот момент о своем брате. Но когда Мария-Барбара исчезла, инстинктивный порыв бросил нас друг к другу. Отчаяние, страх, смятение пред лицом несчастья, разрушившего нашу вселенную, окружали наш союз, омраченный горем и увлажненный слезами. Но разрушение Звенящих Камней было только оборотной стороной более глубокой реальности: уход Марии-Барбары наделил нас чувством неотменимости нашего союза. Мы поняли, что каждый из нас больше не должен искать глубокой общности с кем-то кроме брата. Ядро, соединившее в себе близнецов, покатилось в бесконечность, освобожденное от материнской подпоры, на которой оно до сих пор покоилось.

Как только наш союз стал теснее, мы стали задумываться над тем, что он стал уязвимее. В этом была виновата юность, юность близнецов: мы стали единственными владельцами нашего братства, и только в нашей власти было укрепить или разбить его.

Приостановка работ в мастерских, возвращение в семьи некоторых сирот из Святой Бригитты, внезапная старость Эдуарда, потерявшего всякий интерес к жизни, — все эти последствия депортации Марии-Барбары и шестнадцати жителей Звенящих Камней совпали с созреванием нашей близнецовой клетки. Я уже говорил, что мы никогда не играли ни с куклами, ни с мишками. В это время у нас — повзрослевших — другой предмет стал фетишем, в эту степень его возвел Жан, это была игра в Беп. Речь идет о целлулоидной сфере, наполовину заполненной водой. На поверхности жидкости плавали и сталкивались две маленькие утки с зелеными шейками. На первый взгляд эти утки были абсолютно одинаковыми, но мы научились их различать по микроскопическим признакам, и у каждого была своя. Испепеленные Звенящие Камни погибали, а близнецовый шар с плавающими в нем уткой-Жаном и уткой-Полем закрывался для всего постороннего мира тем плотнее, чем мрачнее этот мир становился.

Увы, Жан-кардашник не замедлил испортить игру в Бепа и предать близнецовую солидарность.

* * *

Эдуард стал тенью самого себя. Фабрика под руководством Леплорека приходила в упадок, а в Кассине царствовала Мелина. Мы узнали, что наших депортированных вывезли из Франции. Война ужесточалась. Немецкие города были перепаханы бомбами. Сапоги оккупантов топтали нашу страну. Об узниках — никаких вестей, только непроизносимое название места, где они содержались: Бухенвальд.

Случайно оказавшись в Ренне, Эдуард навестил своего бывшего преподавателя немецкого в Фаворском лицее, где он учился.

— Мы вместе искали на очень подробной карте Германии, но не нашли такого города, — рассказывал он, вернувшись. — Кажется, это означает Буковый лес. Это успокаивает, правда? Может быть, их заставляют валить лес? Не представляю Марию-Барбару с топором…

В следующем году произошел странный эпизод, который так и остался необъяснимым. Однажды утром Эдуард собрал нас всех в большом зале. Он ничего не стал произносить. Вкус к этому он утратил с того проклятого дня. Но он обнял нас с особенным чувством, и мы заметили, что под пальто на нем была трехцветная перевязь мэрии нашей коммуны. Он отправился в Динан. Вечером он вернулся еще более подавленным и разочарованным, чем когда-либо. Опять же, я могу только делать предположения о цели этой загадочной и торжественной поездки. Но мне известно, что через два дня группа новых «террористов» — тогда так называли повстанцев — была расстреляна в Динане. Повсюду развесили объявления с их именами и фотографиями, с текстом приговора, подписанного полковником, командующим этим районом. Самый молодой из них — ему было восемнадцать лет — происходил из сосед ней деревни, и, очень возможно, что Эдуард знал его семью. Я не думаю, что как бы ни была велика его наивность, он поехал в Динан за тем, чтобы просить пощады для этого ребенка. По некоторым сведениям, подтвержденным его торжественным прощанием в тот день, он ездил, чтобы попросить иной милости у полковника динанской комендатуры: он хотел занять место юного повстанца перед расстрельным взводом. Разумеется, ему просто рассмеялись в лицо. Великолепная смерть, которой он добивался, не имела никакой выгоды для оккупационных войск, разве еще больше опозорила бы их. Его прогнали, и он никогда не рассказывал об этом ни одной живой душе. Бедный Эдуард! Он был обречен видеть, как вокруг погибают юные и любимые, а самому брести своей дорогой к болезненной деградации и старческой немощи, к смерти в своей постели.

Освобождение пришло к нам в 1944 году, но следующий год не принес хороших новостей. Из шестнадцати депортированных только десять после пребывания в больницах, где пытались восстановить здоровье, вернулись в Звенящие Камни. Тем не менее трое из них умерли, не дожив до осени. Но никто из них не мог — или не хотел — сообщить новости о Марии-Барбаре. Эдуард изо всех сил старался узнать хоть что-нибудь. Он изготовил планшетку с двумя ее портретами и датой ареста и прошел с нею, повесив на шею этот скорбный плакат, все центры депортации в Германии, Швейцарии, Швеции и Франции. Этот крестный путь, длившийся шесть месяцев, оказался совершенно напрасным.

В ноябре 1947 года он совершил поездку в Касабланку, чтобы распорядиться продажей какого-то имущества, принадлежавшего Поставу, старшему из братьев Сюрен. Мы воспользовались правом сопровождать его в этом путешествии, которое совпало со смертью нашего дяди Александра, убитого в портовых доках марокканцами.

Сам Эдуард, почти ослепнув, умер в мае 1948 года.