Александр
Касабланка. В Африке мне дышится легче. Я повторяю мусульманскую поговорку: женщины — для семьи, мальчики — для удовольствия, дыни — для радости. Гетеросексуальность здесь не носит того принудительного характера, которую монополия придала ей в христианских странах. Мусульманин знает, что есть женщины и есть мальчики и что добиваться от них можно только того, чем их одарила природа. Христианин, воспитанный путем особой дрессировки, с детства в заветах гетеросексуализма, напротив, сводит все свои желания к женщине, и в то же время относится к ней как к заменителю мальчиков.
Здесь легче дышится. Неужели потому, что я в арабской стране? Так хочется обмануть себя, создать ложную иллюзию. Зачем отрицать? Книга жизни почти окончена. Унылые годы спекуляции и черного рынка, наступившие после смерти Дани и потери Сэма, опустошили мою душу. Моя жизненная сила должна была истощиться до предела, чтобы я научился ее измерять. Я определяю мою активность по тому факту, что почти не желаю мальчиков. По мне, любить жизнь означает любить мальчиков. Вот уже два года — нельзя этого отрицать — я люблю их гораздо меньше. Мне не надо опрашивать друзей или глядеться в зеркало, чтобы понять, что мое пламя, отличавшее меня от гетеросексуалов, колеблется, тлеет под углями и что мне грозит превратиться в такого же, как они, — серого, мрачного, угасшего.
Вместе с этим я разлюбил и мусор. В детстве, в юности я плыл по течению, блуждал в изгнании, куда бы я ни направлялся. Я был, как говорят в полиции, — без очага и определенного места жительства. Дарованное судьбой наследство Постава наделило меня королевством: белые равнины Эскобиля, посеребренные холмы Мирамаса, серая земля Роана, черный холм Айн-Джаба и другие территории, избегаемые приличными людьми, поверхностные, если даже уходят в глубины, составленные из множества обволакивающих, заглатывающих оболочек.
И вот эти привилегированные места меня больше не привлекают! Разумеется, завтра — или послезавтра — я буду инспектировать Айн-Джаб. Но без чувства, без увлечения.
И все же вчера, почувствовав под ногами подрагивающий трап «Сирокко», привезшего меня из Марселя, увидев на молу кишение людей в джеллабах, вдыхая на старых улочках арабской части города предательский запах гашиша, я вздрогнул от радости, и волна жизни наполнила мой костяк. Горячее прикосновение страны любви? Скорее — известная ремиссия, разновидность блаженства, приходящего в последний час и заставляющего верить близких умирающего в его выздоровление, не зная, что это — самое неизбежное из проклятий. В конце концов, разве это имеет значение? По крайней мере, я, может быть, буду так счастлив, что умру красиво, в хорошей форме, бодрый, легкий, гибкий, с «Флереттой» в руке. Большего я и не прошу.
* * *
Анальная гигиена арабов. Мусульмано-анальная цивилизация. Араб, идущий опорожниться, берет с собой не бумагу, а старую консервную банку с водой. Его определенно шокирует грубость и неэффективность европейских подтирок. Превосходство устной цивилизации над письменной. Запад настолько привязан к бумаге всякого рода, что снабжает ею даже зад.
Омыть анус после испражнения — одно из редких утешений бытия. Цветок с измятыми лепестками, чувствительный, подобно морскому анемону, актинии — маленькому полипу, признательно и эйфорически разжимающему и радостно сжимающему под лаской волны склизкий венчик, окруженный тонким кружевом голубоватых нитей…
На крыльях счастья я направляюсь к пляжу, где рычит солнце и сияет океан. Привет, соленые и розовые божества! Это забытье, эта нежная радость ко всему, эта сладостная и меланхолическая притягательность каждой вещи. Может быть, это милости, посланные мне смертью? Они, танцуя, тянут меня к ней. Я всегда подозревал, что рождение — ужасный брутальный шок, смерть, напротив, должна быть мелодичным и моцартианским отплытием на остров Киферу.
* * *
Вдруг я наткнулся на странное встревожившее меня шествие. Два огромных усатых и толстобрюхих полицейских, перетянутых ремнями и портупеями, держа у животов, как пенис, тугие и твердые дубинки, вели группу бледных хулиганов, подростков, наделенных дикарской красотой. Чтобы с ними справиться, полицейские надели на них наручники. Но наручники невидимые, воображаемые, и подростки послушно скрестили свои маленькие грязные руки на задницах или на причинном месте. Среди этих последних я отметил одного, выше других, — меня пронзил его волчий взгляд, брошенный сквозь гриву волос, струившихся по его костлявому лицу. Одновременно его руки сделали легкий непристойный жест, явно адресованный мне. Полицейские жестоко обращались с ними, но подростки не могли уклониться, им мешали воображаемые наручники.
* * *
Его гладкий бритый череп казался черным, делал лицо суровым и придавал глазам беспокоящую неподвижность. Мужская рубашка, с закатанными рукавами, слишком большая для него, болтающаяся на тощем теле, короткие, облегающие штаны до колен — все это делало его похожим на «маленького нищего с виноградной кистью» Мурильо. Он был гомерически грязен, а дыры в одежде то и дело открывали часть спины, бедер или зада. На Парижском бульваре, где в аркадах сосредоточены богатые магазины, он скользил среди прохожих будто дикое животное среди стада баранов.
Он обогнал меня. Меня поразила его походка, нелепое раскачивание всем телом, происходившее, вероятно, оттого, что он был бос. Вдруг меня охватило тонкое опьянение, имя которому — желание, и охота началась. Эта особая охота состоит в чудесной метаморфозе. Охотник и жертва то и дело меняются местами — и наоборот. Он останавливается перед витриной. Я обгоняю его. Теперь я останавливаюсь перед витриной. Я вижу, как он приближается. Он обходит меня, но он меня увидел. Леска натянулась между нами, и вот он уже останавливается снова. Я обгоняю его. Останавливаюсь в свой черед и вижу его приближение. Проверка крепости лески: я даю ему себя перегнать, отстаю. Утонченная неопределенность заставляет биться мое сердце: он ведь может уйти, раствориться в толпе. Он мог бы выйти из игры. Нет! Он остановился, бросил взгляд в мою сторону. Опьянение, отяжелев, превращается в онемение, блаженная нега расслабляет мои колени и напрягает член. Метаморфоза произошла. Теперь я — добыча, которую он ловко завлекает в свои сети. Он приближается. Останавливается. Убедившись, что я послушен, он больше не дает себя перегнать, сейчас он — главный. Он сворачивает направо в маленькую улочку, переходит на другую сторону, чтобы удобней наблюдать за мной… Я развлекаюсь тем, что принимаю обеспокоенный вид, останавливаюсь, внимательно смотрю на часы. Жест подсказывает идею — может, повернуться, уйти? Невозможно! Невидимая нить неодолимо тянет меня во все более мрачные, все более узкие улочки. С ощущением счастья я влачусь за ним в трущобы арабского города. Понимаю, что мы движемся в сторону портовых доков. Ощущение опасности, как легкий звон, звучит в унисон с глухим громом желания, гудящего в моих венах.
Неожиданно, тарахтя, подъезжает мотоцикл, его фара прорезывает сгущающуюся темноту. За рулем — истощенный подросток. А на заднем сиденье совсем юный мальчик. Мотоцикл резко замирает перед Мурильо. Короткий диалог. Тарахтящий разворот. Подросток уже передо мной, я узнаю вчерашнего худого волка. Видимо, его арест был недолгим, но на одной скуле есть синяк.
— Хочешь его?
Я отвечаю очень надменно:
— Нет, оставь меня в покое.
Мотоцикл резко разворачивается к Мурильо, его фара еще раз освещает лепрозные фасады домов. Новый короткий диалог. Взревев, мотоцикл исчезает.
Я не двигаюсь. Я не боюсь опасности, но это уже похоже на самоубийство. Замечаю слабый свет на соседней улочке. Что-то вроде бакалейной лавки. Вхожу. Пока мне взвешивают килограмм муската, узнаю черноволосую голову Мурильо за окном. Выхожу. В первый раз мы вместе. Наши персональные пространства пересеклись. Мы совсем близко. Желание гудит в моей голове как соборный колокол. Я протягиваю ему гроздь винограда, и он, с обезьяньей живостью, хватает ее. Любуюсь тем, как он ощипывает ее. Божественное волшебство! Я заставил персонажа картины, хранящейся в мюнхенской Пинакотеке, выйти из нее, вот он здесь — живой, в лохмотьях — передо мной. Он, не переставая есть, смотрит на меня, отступает, удаляется, и мы снова на дороге в порт.
Доки. Черные громады контейнеров. Свернутые канаты. Темные проходы между рядами ящиков, я с трудом различаю впереди белизну его рубашки. Жесткость, безжалостная суровость этого пейзажа. Как это чуждо мне, как непохоже на мягкую белесость помойки! Я вдруг вспоминаю, что деньги у меня с собой, а вот «Флеретту» я позабыл в гостинице. Мой страх будто материализовался — передо мной внезапно вырастает какой-то человек.
— То, что вы собираетесь делать, — очень опасно!
Он — маленький, чернявый, в штатском. Что он делает в такой час в таком месте? Шпик в штатском?
— Идите со мной!
Я быстро соображаю. Во-первых, Мурильо сбежал и мне уже не отыскать его после этой тревоги. Во-вторых, я уже не понимаю — где я. В-третьих, желание внезапно исчезло, я умираю от усталости. Незнакомец приводит меня к маленькой площади, освещенной фонарями, их лампы слегка покачиваются от дуновения ветра. Мы забираемся в его маленькую машину.
— Я отвезу вас в центр города.
Мы молчим, и только остановившись на площади Объединенных Наций, он произносит:
— Не ходите ночью в доки. Или, если уж пошли, берите с собой деньги, не много, но достаточно. Никаких бросающихся в глаза украшений и, в особенности, никакого оружия. В драке у вас не будет никаких шансов, слышите, никаких!
Мысль о Мурильо преследует меня, я проклинаю этого кюре, или шпика, или кюре-шпика, прервавшего мою охоту. Охота за мальчиками — великая игра, только она придает цвет, жар и вкус моей жизни. Я бы добавил еще — горечь, сколько шрамов она оставила на сердце… Сколько обжигался! Три раза был близок к гибели. И все-таки, если я и могу в чем-нибудь себя упрекнуть, то только в том, что часто я все портил излишней осторожностью, с недостаточной ловкостью гоняясь за жертвой, которая сама охотно шла в руки. Старея, большинство людей теряет отвагу. Они становятся трусами, преувеличивают опасность, впадают в конформизм. Мне кажется, что, развиваясь в обратном направлении, я стал более логичным. Действительно, рискующий старик уязвим для ударов в меньшей степени, чем молодой человек. Старая жизнь выстроена, крепка и в основном уже вне достижимости, она уже в прошлом. Не обиднее ли быть раненным, изувеченным, заточенным в тюрьме, убитым в восемнадцать лет, чем в шестьдесят?
* * *
То, что со мной случилось, забавно, нет, даже больше — фантастично. Этим утром, возвращаясь из депо Айн-Джаб, я остановился у маяка, возносящего свою белую башню над обрывом. Было светло. Проинспектировав для вида большую свалку на черном холме, я захотел хоть на мгновение насладиться величественной жизнью этого побережья, к несчастью непроходимого и по большей части опасного. Потом я снова сел в машину и смешался с пестрой толпой арабского города. Не успел я сделать и трех шагов, как заметил юношу, рассматривающего медную посуду, выставленную у лавки. Он был светловолос, изящен, довольно тщедушен, но живой и разбитной. Сколько ему может быть лет? На первый взгляд, лет двенадцать. Но если присмотреться получше, пожалуй, лет пятнадцать, просто очень хрупок. Но сколько бы ему ни было, это не моя дичь. Да, я гомосексуал, но не извращенец. Уже с Дани я был жестоко наказан, связавшись с ребенком слишком нежного возраста. Я бы вообще не обратил на него никакого внимания, если бы не абсолютная уверенность, что я только что видел его у маяка. Я вернулся от маяка в арабский город самой прямой дорогой, но этот блондин, казалось, уже некоторое время находился возле лавки. Когда я его увидел, он уже отложил в сторону чеканный поднос и маленький кальян. Можно ли допустить, что он обладает способностью летать по воздуху?
Любопытство заставило меня выждать. Он еще час слонялся по рынку, потом взял такси — я поехал за ним в своей машине. Он вышел у отеля «Мараба», на авеню Королевской Армии, короткое расстояние, которое он вполне мог преодолеть пешком минут за десять.
* * *
Я мгновенно узнал худого волка на мотоцикле, совершающего дикий слалом на Парижском бульваре, забитом машинами. На заднем сиденье расположился «мальчик с виноградом» Мурильо. Приступ желания, но глухой, самортизированный. Сердце более или менее спокойно. Я занят вездесущим юношей.
Мне пришла в голову оригинальная мысль. Я резко свернул к отелю «Мараба», благо был еще поблизости. Вошел в холл. Швейцару, встретившему меня с вопросительным видом, я сказал правду: «Я ищу одного человека». Это вечная правда, самая глубокая из всех моих истин, мое единственное занятие с тех пор, как я существую. Потом я осмотрел салоны первого этажа. Скоро я нашел его, он расположился в огромном кожаном кресле и читал, скрестив голые ноги. Необычная резкость его черт, тонких, как бы вырезанных лезвием. Читать — а может быть, даже разгадывать, дешифровывать — это казалось естественным предназначением для человека с таким лицом, преобладающим выражением которого было спокойное изучающее внимание. Несмотря на свой рост и детские одежды, сейчас он мне показался старше, чем я подумал вначале. Шестнадцать, может быть. Этот мальчик, неподвластный пространству, возможно, жил и вне времени?
* * *
Я наблюдаю за павлином и павлинихой (правильно ли ее так называть?), служащих украшением маленького внутреннего дворика отеля. Превратное мнение о павлине — на самом деле он не распускает хвост. Он не тщеславен, он — эксгибиционист. Распуская хвост, павлин обнажает и демонстрирует свой зад. И нет никакого сомнения, что, приподняв свою пышную юбку из перьев, он вращается на месте и топчется, чтобы никто не пропустил зрелища этой открытой клоаки в венчике лилового пуха. Природа этого жеста неочевидна, о ней нельзя догадаться априори, как любит делать обычный «здравый смысл». Мой собственный здравый смысл заставляет меня видеть вещи противоположным образом.
* * *
Вездесущий юноша опять проявил свою власть, и притом самым живописным образом. Жара и моя охотничья страсть толкнули меня к великолепному муниципальному бассейну, его размеры и удобство заставляют забыть о недостижимом пляже и море в мертвых складках. Едва я оказался в воде, как узнал его, взобравшегося на мраморный бортик и повернувшегося, чтобы одним легким и гибким движением усесться на нем. В первый раз я видел его почти без одежды. И хотя он сложен совершенно пропорционально, невзирая на худобу и сухость, я остался холоден. Частично, без сомнения, из-за того, что на нем были плавки. Нет ничего нелепее этого вида одежды, которое горизонтальной линией пересекает вертикальность тела, ломая его целостность. В плавках тело не обнажено, и в то же время лишено одежд, говорящих порой на странном и волнующем языке. Они — просто отрицание наготы, разрушенной, задушенной повязкой.
Час спустя, выйдя из бассейна, я пересек бульвар Сиди-Мухаммеда-бен-Абд-Аллаха, чтобы взглянуть на прославленный аквариум. Он был уже там, перед клеткой с игуанами, одетый в белое, с сухими волосами. Вот тогда меня — выражаясь вульгарным языком — как громом поразило. Я почувствовал себя необратимо привязанным к этому юноше, более того — обреченным быть с ним с этих пор и навсегда, несмотря на то что солнце погасло и пепел покрыл мою жизнь. Со мной очень давно не случалось подобного. Настолько давно, что я забыл об этом ощущении и не заметил, как оно подкралось. Слова, произнесенные вчера: «Я ищу одного человека», стерлись, и на их место пришли другие: «я нашел одного человека». Короче говоря, я в первый раз влюбился. Слава богу, я знаю, что он живет в отеле «Мараба» и, значит, всегда могу надеяться найти его. Я лелеял мысль переехать и снять комнату в том же отеле.
Одно обстоятельство поразило меня. Я холодно рассматривал его в бассейне. Откуда же это пламя, вспыхнувшее в аквариуме? Разумный ответ — только один, но все равно непонятен и загадочен: вездесущность. Да, именно вторая встреча поразила и воспламенила меня, она убедила меня окончательно в феномене вездесущности. Я влюблен в вездесущность!
* * *
В ресторане. За соседним столиком расположилось американское семейство. Два мальчика — пяти и восьми лет, — одинаково атлетичные, русые, кровь с молоком. Младший, настоящий маленький зверек, с насупленной мордочкой фавна, набросился на старшего, который не сопротивлялся и хихикал. Он щипал его, тузил, трепал ему волосы, колотил, лизал, кусал. Какой чудесной игрушкой обладал этот малыш в другом, старшем, более сильном и совершенно пассивном, согласном на все брате. Материнская пощечина прервала это избиение… на тридцать секунд.
Пока я наблюдал эту сценку, в моем уме вдруг пробежала мысль, которая подспудно уже три дня таилась во мне и которую я отгонял изо всех сил: а если мой вездесущий на самом деле был двумя людьми? Это могли быть, скажем, братья-близнецы, совершенно неразличимые, но достаточно независимые друг от друга, чтобы заниматься разными делами и гулять в разных местах?
Вездесущность, двойники? Я сближаю, сталкиваю, противопоставляю эти два, на первый взгляд, несхожих слова.
Итак, если все же речь идет о двух братьях-близнецах, то вездесущность была маской, под которой они мне являлись в эти несколько дней. Явная вездесущность была тайной близнецовостью, на время разорванной, потому что для того, чтобы казаться вездесущими, близнецы должны были появляться везде по очереди, отдельно. Из этого становится ясным, почему такой притягательностью для меня обладает юноша, отмеченный явной вездесущностью. По видимости вездесущий, он был на самом деле одиноким близнецом. То есть рядом с ним была пустота, мощный призыв к бытию, пустое место отсутствующего брата — вот что очаровало меня.
Все это хорошо, но, может быть, это всего лишь игра ума?
* * *
Я заплатил за комнату. Застегнул чемодан и оставил на видном месте записку, с тем чтобы ее потом доставили г-ну Эдуарду Сюрену в отель «Мараба».
Итак, ставки не только сделаны, но и номер выпал: черное, нечетное и первая дюжина. Как будто для того, чтобы я окончательно убедился в том, что круг замкнулся, возвращаясь, я встретил у дверей отеля Мурильо. Он меня ждал. Ждал явно давно. Очень давно.
Этим утром судьба привела меня на дорогу в Федалу, длинное побережье — сплошь из песчаных дюн, кое-где поросших тростником и дроком, одно из редких здесь мест, где океан кажется мирным и прирученным. Неудивительно, что много молодых арабов играли и купались здесь, но у меня не было желания рассматривать их. Первый раз за мою жизнь, разработав подробный и детальный план действий, я сознавал, что мне нужно экономить энергию и что фланирование уже не для меня. Я распростерся на песке. Обычно думают, что песок — мягкое и нежное ложе, вроде матраса. Все прямо наоборот, у него твердость цемента. Когда рассеянно, для забавы перебираешь песок — он мягок, как перья, но для тела, распростертого на нем, он тверд, и признается в том, что он на самом деле — камень. И все же тело может углубиться в него, оставив в нем свое подобие. Несколькими быстрыми движениями я так и сделал. Саркофаг из песка. Забавную историю рассказал мне однажды старый кавалерист, служивший в Африке, она меня поразила когда-то и сейчас снова пришла на ум. Когда он совершал со своим эскадроном переход по пустыне у Тассили, один из его людей умер от перитонита. Из Алжира, куда по радио было передано сообщение об этом, пришел поразительный приказ: доставить тело с тем, чтобы оно было отдано родным. А речь шла о неделях пути, сначала на спинах верблюдов, потом на грузовике, странная затея при тамошнем климате. Решились все же попробовать. Тело поместили в ящик. Заколоченный ящик подняли на спину верблюда. И вот чудо: запах тления не распространялся из-под досок, а сам ящик становился день ото дня все легче! Он стал настолько легким, что усомнились — там ли тело. Чтобы проверить, отколотили одну доску. Тело было, конечно, на месте, но оно высохло, мумифицировалось, стало твердым и жестким, как кожаный манекен. Чудесный климат настолько стерилен и чист, что останавливает разложение тела! Сюда, на великий юг, надо приходить умирать, покоиться в нише, повторяющей форму моего тела, в такой, как я лежу сейчас…
Я закрываю глаза — их ослепляет блеск неба. Слышу свежие голоса, смех, топот босых ног. Нет, я не открою глаза для того, чтобы увидеть эту компанию, наверняка очаровательную. Я не открываю глаз, но вспоминаю, чему учили афинских детей, по словам Аристофана в его «Облаках»: когда они заканчивали гимнастические занятия на пляже, они обязаны были стереть соблазнительные отпечатки своих тел на песке, чтобы воины, приходившие упражняться позднее, не соблазнялись…
Опять приближающиеся шаги, но на этот раз явно идет один человек, сам по себе. Я приоткрываю один глаз. Конечно, это он, тот, кого я жду, вездесущий. Он идет уверенным, твердым шагом, таким же, как все его тонкое, уверенное тело, с лицом внимательным и резким, он идет к своей определенной властительной, известной ему цели. Я встаю и иду за ним, предчувствуя, что опять произойдет чудо вездесущности и что рядом с этим мальчиком, который не в моем вкусе и чья светловолосость, тщедушность в сочетании с какой-то непонятной вопросительностью и трезвостью взгляда отталкивали меня и расхолаживали. Я надеялся, что вдруг заполнится пустующее рядом с ним место, зияющая рядом с ним пустота вдруг заполнится кем-то, от кого я не смогу оторвать взгляда.
Я иду за ним. Мы обходим бараки, где продают жареную картошку и содовую. Он направляется в дюны и исчезает в зарослях мимозы, отделяющих их от пляжа. Я теряю его из виду. Есть несколько возможных путей. Если подняться на дюну, видишь только впадину за ней и вокруг другие дюны. Он не мог уйти далеко, ему тоже надо взобраться на дюну. Я увижу его. Я ищу, ищу. И нахожу.
Парий и пария. Вот они оба, абсолютно неразличимые, обнявшиеся, лежат, утонув в песке. Я стою у края впадинки, как в роанской деревне, наблюдая жертву и жертву жертвы, как в Мирамасе, когда я нашел тело Дани, на котором пировал выводок крыс. Они лежат, свернувшись, в позе зародыша, составляя правильный круг, совершенное яйцо, в нем не различишь, где чьи руки-ноги или волосы. На этот раз вездесущность испарилась. Она скинула маску и стала двойственностью. Призыв к жизни, ожидаемый мною, наполнявший радостью все мое тело, отменился. Близнецовость, наоборот, отталкивает меня потому, что она есть полнота, полная насыщенность, клетка, замкнутая для постороннего мира. Я вне ее, хоть и у самых дверей. Но я не нужен этим детям. Им никто не нужен.
Я возвращаюсь в Касабланку. Мне нужно прояснить одно подозрение. В отеле «Мараба» мне подтвердили, что у них остановился господин Эдуард Сюрен с двумя сыновьями, Жаном и Полем. Близнецы — мои племянники. Брата мне видеть совсем не хочется. Что я ему скажу? Если судьба даст мне отсрочку, мы еще успеем обо всем поговорить.
Я закончил свой туалет. Мой вышитый жилет украшен пятью медальонами, европейскими и одним местным — с черного холма Айн-Джаб. Что советовал неизвестный в доках? Ни украшений, ни оружия, немного денег? Я не возьму ни су. «Флеретта» послужит мне тростью, а в ушах пусть горят филиппинские жемчужины.
Я готов, малыш Мурильо. Я угощу тебя гроздью муската, как в прошлый раз, и мы вместе углубимся в портовую ночь.
* * *
Поль
Назавтра мы узнали из газет, что в паутине портовых лабиринтов нашли три окровавленных трупа. Два араба, убитых ударом шпаги прямо в сердце и европеец, с семнадцатью ранами на теле, из которых по крайней мере четыре были смертельными. Европеец, у которого не нашли денег, защищался от арабов тросточкой-шпагой, она лежала рядом с ним.
Эдуард сначала не сказал нам ничего. Позже мы сами узнали, что речь шла о его брате Александре, нашем скандальном дяде. Его присутствие в Касабланке объяснялась необходимостью проверки деятельности мусорного депо на черном холме Айн-Джаб. Все-таки всех нас собрал в Касабланке призрак дяди Постава.
………………………
Драма поколений. Я в отчаянье, оттого что Эдуард — мой отец и нас разделяет пропасть длиной в тридцать лет. Он посредственный отец, но каким великолепным другом мог бы стать! Конечно, другом слегка руководимым и направляемым мной к исполнению судьбы более удачливой, более удавшейся. Я бы привнес в его жизнь трезвость и волю, которых ему не хватало, некое подобие замысла, без чего не может быть устойчивого счастья. Он всю жизнь плыл по течению, несмотря на свою доброту и одаренность во многих отношениях. Но это природное богатство дано было даром, он не был его архитектором. До конца жизни он верил в свою фортуну, но фортуна отвергает своих должников, не сумевших воспользоваться дарованными ею авансами.
Эдуард бы меня понял, слушался бы, повиновался. Отец-близнец, вот кого мне не достает. Не то что этот Жан…
Тот же разрыв между поколениями лишил меня возможности настоящей встречи с Александром. Я был слишком юн — слишком свеж и соблазнителен, — когда злой случай поставил меня на его пути. Против своей воли, помимо моих намерений я проник в его сердце и убил его.
А мне бы так много надо было ему сказать и так много узнать от него.
Общность близнецов помещает нас в овальную позу, валетом — так как мы лежали, будучи зародышами в чреве матери. Эта поза говорит о нашей решимости не быть втянутым в диалектику времени и жизни. Напротив, любовь непарных ставит партнеров в позицию — в какой бы позе она ни осуществлялась — асимметричную и неустойчивую, подобно человеку, занесшему ногу для шага, для первого шага…
На полпути меж двух этих полюсов — чета гомосексуалов, старающихся создать близнецовую клетку, но с элементами непарности, то есть она — противоречива. Так как гомосексуал — непарный по рождению, чего отрицать он не может, то его тянет к диалектике. Но он от нее отрекается. Он отказывается от воспроизведения себе подобных, от размножения, от времени и его пошлости. Он страстно ищет брата-близнеца, с которым мог бы замкнуться в единое бесконечное целое. Он пытается присвоить то, чего у него нет и быть не может. Гомосексуал — это все равно что буржуа-аристократ. Предназначенный к полезной работе и семье самим своим плебейским рождением, он притязает на игровой и незаинтересованный образ жизни благородного человека.
Гомосексуал — комедиант. Это одиночка, не желающий вступить на стереотипный путь, направленный на размножения рода, он всего лишь разыгрывает из себя близнеца. Он играет и проваливается, но и у него бывают счастливые моменты. Ему удается, по крайней мере, негативная часть его замысла — он отвергает утилитарный путь, — он свободно импровизирует, стремясь достичь состояния пары близнецов, согласно своему непредсказуемому вдохновению. Гомосексуал — это артист, изобретатель, создатель. Борясь с неизбежной неудачей, он производит иногда шедевры во многих областях. Пара близнецов — полная противоположность этой вольной и творческой свободы. Ее удел — раз и навсегда достичь вечности и неподвижности. Будучи спаянными воедино, близнецы не могут двигаться, страдать и творить. Если только удар топора…