Поль

В 14.30 мы поднялись в небо, серое, как солдатская униформа. Самолет взял курс на север, начиная полет по траектории, которая, через Париж, Лондон и Рейкьявик, поднимется почти до границ полярного круга и опустится снова по направлению к Анкориджу и Токио. В таком полете особым образом думается. Да и существуешь необычно. Мысль устремляется к небу. Я знал, например, что продолжительность дня и ночи на экваторе всегда одинакова, но разница между наступлением реального и звездного времени года увеличивается по мере удаления от экватора к полюсам… Но знал ли я это на самом деле? Наверно, какая-то клеточка моего мозга содержала эту информацию про запас, раз уж ее туда вложил когда-то курс географии или астрономии. Полет заставил меня пережить это знание с полной интенсивностью. Едва мы прорезали серый потолок, внезапное солнце восстановило во всем блеске свою божественную власть над людьми, потерянными в тучах. Я приметил его высоту над горизонтом, я знаю, и убеждаюсь еще раз, что оно не сдвинется с этой точки столь долго, сколько будет продолжаться наш полет к северу. С первого взгляда путешествие представляется перемещением в пространстве, но в более глубоком смысле — это движение во времени. Время часов и время метеоров. Непогода, сопутствующая путешествию, может изменить или прервать его. Но все же она не более чем случайные украшения на платье или драматическая опера, с ее тайной и неуклонной машинерией. Моя левая рука держится за край иллюминатора, открывающего вид в сторону запада, где висит замершее солнце. Я вижу браслет часов на своей руке, белую кавалерию облаков, неподвижное светило… Все собрано вместе, как в наивной картинке в жанре элементарных географических иллюстраций, где в одном пейзаже соперничают машина, поезд, корабль и самолет. Но только эти четыре символа путешествия в пространстве превратились здесь в три символа путешествия-во-времени. Мы должны приземлиться в Рейкьявике в полночь. Я знаю, что солнце останется неподвижным. А что насчет облаков? И моих часов? Может быть, и они остановятся? Они заводятся автоматически, как только я надеваю браслет на руку, днем и ночью. (Мне хотелось, разумеется, чтобы мой сон был умеренно беспокойным, вначале я, полушутя, поверил басням о том, что с этой целью нужно пить на ночь кофе. Но потом бросил эту затею.) Довольно простой в принципе механизм позволяет часам забирать и накапливать маленькую толику энергии, потраченную мной при движении левой руки. Что стало бы с этой энергией, если бы часы не высасывали ее ради своей пользы? Не означает ли эта потеря для меня — бесконечно малое возрастание усталости? Представляю, что по прошествии определенного времени они напитаются до предела. Тогда встряхивание руки уже не принесет никакой пользы, так же как из переполненного через края бассейна выливается ровно столько воды, сколько вливается в него из трубки в центре. Собранная энергия позволит им функционировать в течение 15 или 18 часов, но когда они остановятся, уже никакие побудительные движения не смогут их реанимировать. Тогда нужно пользоваться заводным механизмом, как будто это обычные часы. Не имеет значения. Вместо остроумного способа подзарядки этих часов я бы предпочел, чтобы они автоматически устанавливали местное время. А так нужно, чтобы я бесконечно мучил их для того, чтобы они исполняли свою естественную функцию: показывали бы тот час, который здесь и сейчас — но не там, где я был, неважно где — но там, где я сейчас.

………………………

Я немного вздремнул после посадки в Орли, за это время произошла миграция пассажиров, часть из них вышла, другие взошли на борт, чтобы лететь с нами. Сейчас справа от меня сидела миниатюрная блондинка, с тонким, правильным и прозрачным лицом. Она извинилась за то, что села рядом со мной, мы обменялись быстрыми взглядами. Зажегся ли в ее глазах огонек «узнавания»? Я не уверен. Все же что-то в этом роде промелькнуло в ее глазах, но что — точно я не мог бы определить.

Опять посадка, на этот раз в Лондоне. Новое движение выходящих и прибывающих. Столько остановок! Можно представить, что едешь в колымаге по маршруту Плансое-Матиньон, останавливающейся в каждом городишке, только тогда солнце не висело неподвижно в небе, а это большая разница. Моя соседка не тронулась с места. Полетит ли она со мной до Токио или покинет меня в Рейкьявике? Я буду жалеть о ней, ее присутствие доставляло мне радость, от нее исходило ощущение легкости и свежести. Я попытался, скосив глаза, прочитать наклейку на дорожной сумке, которую она поставила у ног, у меня было полно времени, чтобы прочитать наконец: «Сельма Гуннарсдоттир, Акурейри Ис». Ясно. Она скоро сойдет. Как будто догадавшись о ходе моих мыслей, она неожиданно мне улыбнулась — в ее глазах мелькнул огонек мнимого узнавания — и внезапно сказала с русалочьим акцентом:

— Это смешно, но вы похожи на одного человека, с которым я не знакома!

Фраза странная, противоречивая, но она так соответствовала огоньку мнимого узнавания, что я не удивился. Она рассмеялась, ее насмешила абсурдность ситуации, и все же она была разочарована моей реакцией — удивление было умеренным, вежливым, приветливым, но не больше. Знаете ли вы, милая Сельма, что Беп не шутит с такими вещами? Чтобы скрыть смущение, она вытянула шею по направлению окошка, у которого я сидел. Зияния в белом ковре облаков открывали каменистый архипелаг, изобилующий вулканами.

— Это Фарерские острова, — прокомментировала она. Потом она добавила, как бы извиняясь за учительскую интонацию: — Я, знаете ли, профессиональный гид.

И она восстановила все потерянные позиции, выплеснувшись в неожиданной откровенности:

— Перед посадкой в Лондоне вы четверть часа маневрировали глазами, чтобы прочитать мое имя и мой город на наклейке моей сумки. А вот я знаю, я знаю, что ваша фамилия Сюрен.

Ну, нет! Я решительно не желаю быть втянутым в кокетливую перепалку. Я нажал на кнопку и, опустив спинку кресла, откинулся назад, устремив глаза в потолок и как бы намереваясь уснуть. Она сделала то же самое и замолчала, теперь мы походили на уснувшую чету. На моих часах было 22.30, солнце все так же неподвижно висело, подвешенное над морем, искрящимся как медная пластина с тонкой чеканкой. Облака исчезли. Мы достигли уровня гипербореев, вневременная сущность которой выражалась и в исчезновении облаков, и в стоянии солнца.

— Я знаю, что ваша фамилия Сюрен потому, что мой жених писал мне о вас. Он мне даже прислал фотографию, где вы с ним. Я думала, вы все еще в Исландии.

Действительно, молчать она не умела. Но я был рад, что секрет «ложного узнавания» раскрылся. Чтобы продолжать разговор, она подняла спинку кресла, и, так как я по-прежнему лежал, она наклонила ко мне свое тонкое и волевое лицо.

— Мой жених — француз. Он из Арля, там мы и познакомились. Я изучала ваш язык в университете Монпелье. Я привезла его в Исландию. У нас девушки должны представить будущего мужа родителям. И у нас есть традиция венчального путешествия, как у вас свадебного, только прежде свадьбы, чтобы убедиться в своих чувствах. Это иногда очень полезно. Но Исландия — страна магическая, на самом деле. Оливье больше не вернулся во Францию. Скоро будет одиннадцать лет.

Через несколько минут самолет начал снижаться. Голубизна в окне сменилась черными разорванными языками земли. Разочарование. Исландия совсем не тот незапятнанно-ледяной остров, цветущий вечными снегами, как я представлял. Скорее она походит на груду шлака. Узкие долины, угольные терриконы. Мы приближались к ней. Живые пятна вспыхнули на фоне почвы цвета сажи — дома. Их крыши — зеленые, красные, нежно-желтые, голубые, оранжевые, индиговые, но цвет крыш и стен — всегда разный, не гармонирующий между собой.

Пока самолет выруливал в аэропорту Рейкьявика, я принял решение. Я прерываю свое путешествие в Токио. Начинается исландский этап.

* * *

Комнаты отеля «Гардур» одинаковы: узкая и жесткая кровать, стол, единственный смысл существования которого — покоящаяся в центре его, по исландскому обычаю, Библия, два стула, широкие окна без ставней и занавесок. Нельзя не упомянуть радиатор, источающий адский жар. Я спрашиваю об этом горничную. Она мне отвечает жестами, долженствующими обозначать ее полное бессилие — невозможно уменьшить нагрев, а тем более выключить прибор. Радиаторы напрямую соединены с термальными источниками, которым безразличны времена года. Вулканическая жара, к ней нужно привыкнуть, как и к постоянному свету. Впрочем, очевидно, что в Исландию в июне приезжают не для того, чтобы спать. Этому учат бледно-голубое небо, в котором светит, но не греет солнце, безжалостное окно, негостеприимная кровать, мирный, но непрерывный шум медленной, не городской жизни… и мои часы, которые показывают час ночи. И вообще я не хочу спать. Что ж, надо погулять…

Какие-то люди в молчании разворачивают на черной земле садов ковры газонов. Я воображаю, что они их сворачивают и заботливо ставят на хранение в сентябре на целых девять месяцев зимы. Нужно ли уточнять, что речь идет о настоящих, живых и свежих газонах. Другие перекрашивают дома. Крыши и стены из волнистой жести, дома кажутся бронированными, но все равно оставляют радостное впечатление — почти все они выкрашены в яркие вызывающие цвета и тешат глаз своим блеском. Жизнь здесь повсюду — мужчины, женщины, дети, собаки, кошки, птицы, но все они молчат, никаких разговоров. Как будто эта светлая ночь взяла обет молчания и заключила со всем живым соглашение, ставящее всякое слово, звук, шум вне игры. Мужчины в основном все блондины, женщины — с прозрачной кожей, в детях — легкость гиперборейцев, учившихся читать по сказкам Андерсена. И все-таки на каждом перекрестке меня приветствовал крик одной и той же птицы, серебряный колокольчик, веселый и печальный одновременно, с такой правильностью, что можно было бы подумать, будто она меня преследует, перелетая с крыши на крышу, желая, чтобы я все время слышал ее. Я пытался ее разглядеть, но напрасно. Мне даже показалось, что, в силу какой-то магии, я — единственный, кто слышит ее. Потому что всякий раз, услышав ее серебряную жалобу, я останавливал кого-то и спрашивал: «Вы слышали? Что это за птица?», спрошенный прислушивался и удивленно поднимал брови: «Птица? Какая птица? Я не заметил».

………………………

Оливье оказался длинным, как жердь, худым и грустным, с длинными волосами и висящими усами. Приходила мысль о молодом Дон Кихоте или Д'Артаньяне наоборот, повзрослевшем и потерявшем все иллюзии. Он пришел ко мне на следующий день после моего приезда и сразу заговорил со мной как с Жаном. Как и Ральфа, я не хотел его разочаровывать. Одна из драм разделенных близнецов состоит в том, что все, кто с ними соприкасается, не замечают или даже отрицают эту разделенность. Они воспринимают ее за одного из своих, записывая каждому из разлученных в дебет его малый рост, старательность, среднюю внешность, и смотрят на него вполглаза, слушают нехотя — пока не разразится удар грома и близнецы, соединившись, не отомстят.

Оливье совершенно не интересовался обстоятельствами моего приезда и отъезда Жана — если Жан продолжил свое путешествие в Токио. Он вообще мало обращал внимания на других.

Что я делаю в этом туристическом автобусе, сидя в глубине его рядом с вялым и равнодушным Оливье, отделенный от нашего гида Сельмы группой туристов? Я делаю то, что делал Жан, Это неписаный закон моей поездки — не могу перепрыгнуть через какой-то ее этап, чтобы тем вернее настичь его, я иду по его следам, потому что мои ноги и должны ступать по ним. Мой вояж не похож на свободный полет брошенного камня, ласкаемого воздухом, в котором он летит, скорее он напоминает катящийся снежный шар, становящийся с каждым поворотом вокруг оси все больше и все непредсказуемей. Я найду в Исландии то, что Жан искал в ней, то, что он отыскал здесь, потому что, если правда, что он улетел в Токио, то наверняка не с пустыми руками.

Машина пересекает долину, ее травянистые склоны и лоскуты снега не могут заставить забыть об однообразно черной земле этого базальтового острова. Мы катим часами, не встретив ни признака человеческого присутствия. Как вдруг перед нами вырастают строения фермы, рядом с ней церковь — и та и другая явно построены в другом месте и перенесены сюда. Можно предположить, что в определенные часы фермер превращается в пастора, а его семья в паству. Пони пасутся в загоне, но главный транспорт это — «лендровер», увенчанный длинной и тонкой антенной радиопередатчика. Каждая из этих деталей — и многие другие, как, например, огромные сараи, в которых хранят запас продовольствия на год, — говорят о невыразимом одиночестве людей, живущих на этой земле, где ночь и зима одновременно налагают на них свое бремя. Хорошо бы узнать, каков процент самоубийств в Исландии. Не удивлюсь, если он значительно меньше, чем в средиземноморских странах. Человек — такое забавное животное!

Кстати, о животных. Здесь, кажется, доминируют те, у кого есть перья. Конечно, все время встречаешь на покрытых гравием равнинах маленькие группы баранов — часто это овца и пара ягнят. Когда они бегают, их длинная грязная шерсть развивается по воздуху и оставляет клочья, цепляющиеся за кусты и выступы скал. Они кажутся такими дикими, что за ними, без сомнения, нужно охотиться с ружьем, чтобы добыть жаркое. Кроме них и пони, других млекопитающих нет. Даже собак не видно на этих больших фермах. Зато здесь царствуют крылатые. Я видел замечательную сцену: большой черный лебедь прогонял, развернув крылья, угрожая клювом, маленькое стадо баранов, которые паслись на берегу маленького озера и, вероятно, слишком близко подошли к его гнезду. Бараны в беспорядке отступили, преследуемые подпрыгивавшей на бегу птицей, распростершей крылья, как черный плащ.

Я обратил внимание Оливье на эту сцену, он поднял тяжелое и складчатое, как откидной верх дилижанса, веко и бросил на нее лишенный всякого интереса взгляд. В это время Сельма, сидя рядом с шофером, озвучивает ту часть фильма, который крутится за окном. «Когда-то сельское хозяйство было главным занятием исландцев, но оно потеряло свое значение после развития рыболовства и рыболовной промышленности. И все же сельское хозяйство занимает второе место по привлечению рабочей силы. Разведение баранов — главная составляющая нашей агрокультуры. В Исландии примерно 800 000 баранов, то есть по 4 на каждого жителя. Летом их выпускают на свободный выпас в горы и равнины. В сентябре их сгоняют на фермы, и это дает повод к народным празднествам…»

Оливье бросает на меня мрачный взгляд:

— Все как у людей. Днем все во всех странах работают. Ночью спят или гуляют. Заметьте, что я говорю «ночь, день», в других местах говорят «зима, лето». Мы тоже иногда так говорим, но только для того, чтобы быть понятыми иностранцами. Шесть месяцев света, шесть месяцев тьмы. Поверьте мне, это очень долго!

Он умолкает, как бы измеряя про себя протяженность дня, длину ночи. Между тем Сельма бойко продолжает:

— Современный исландский язык очень близок к древнему, принесенному сюда викингами. Так как наш остров защищен от посторонних влияний, язык остался гораздо более чистым, чем в соседних странах. Это своего рода ископаемый язык, породивший датский, шведский, норвежский и даже английский. Представьте себе остров в Средиземноморье, изолированный от внешнего мира в течение 2000 лет, там говорили бы на классической латыни. Исландия — тот же случай для Скандинавии.

— Я приехал сюда на месяц. Месяц длится тридцать или тридцать один день, — продолжал Оливье. Конечно, я не предвидел, что день будет длиться шесть месяцев и ночь столько же. Стоило мне ступить на эту землю, я почувствовал, как мои тридцать дней превращаются в тридцать лет. Не должно быть таких метаморфоз! Без Сельмы этого бы не произошло. Вы, например, и эти бравые англичане этого не понимаете. Вам просто не спится, вы не можете уснуть. Это странно, и это дает вам некоторое представление о том, что произошло со мной. По правде сказать, Сельма меня исландизировала, если вы понимаете, что я хочу сказать. Здесь матриархат в чистом виде, понимаете? Она встретила меня в Арле и привезла сюда. И она меня исландизировала. Это означает, к примеру, что французское лето я теперь представляю как исландский день, французскую зиму — как исландскую ночь. По французскому календарю я здесь почти одиннадцать лет. Но я не верю в это! Я представляю, что, если вернусь, положим, завтра в Арль, приятели скажут мне: «Как же так, Оливье! Ты уехал на месяц и вернулся уже через одиннадцать дней? Тебе не понравилась Исландия?»

Намаскард

Безжизненный, зеленоватый, бежевый пейзаж, застывшая лава, как сопли, горячий гной, голубоватая сукровица, ядовитые испарения. Грязь, клокочущая как в котелках ведьм. Видно, как варится сера, селитра, расплавленный базальт. Тоска нападает в присутствии таких противоестественных вещей, для которых и слов не найти: плавящийся камень… Сольфатара, из которой пробиваются фонтанчики отравленного дыма, где кружатся вихри выходящих из-под лавы газов, ярко голубых, нереальных, поднимающихся со дна гейзера. Маленькое озеро как будто заглатывается изнутри, мощное внутреннее всасывание, и вдруг вода мгновенно приподнимается к небу, рассыпается как сноп и с треском падает на скалы. Какой контраст между этим исключительно каменистым пейзажем и живой жизнью, жизнью внутренностей, которая в нем проявляется. Эти камни трещат, задыхаются, рыгают, пукают, испражняются и разражаются наконец раскаленной диареей. Это — гнев подземного ада против поверхности, против неба. Подземный мир выражает свою ненависть, выблевывая перед лицом неба самые подлые, самые непристойные проклятия.

Я думаю о Джербе, где раскаленное солнце опаляло землю и только подземные пласты воды, высасываемой с помощью ветряков, спасали ее, заставляя подниматься к выжженной земле свое благословенное молоко, благодаря которому оазис мог расцветать.

— И это еще не все, — продолжал Оливье. — Этот круг, я проезжаю по нему раз в неделю летом в течение одиннадцати лет, не настоящий круг! Я не знаю, но мне кажется, если бы мы могли кружить в автобусе вокруг острова, подобно стрелкам часов, все было бы иначе. Только нет! Дорога вокруг острова на северо-востоке упирается в большой ледник Ватнаёкюль. Самолет привозит группу туристов из Рейкьявика в Фагурхёльсмюри, он же забирает тех, которых мы высаживаем у подножия ледника. Все время один и тот же маршрут. И видите ли, это движение туда и обратно имеет в себе что-то угнетающее. Мне всегда кажется, что уничтожается то, что только что было сделано. Это стало для меня наваждением: замкнуть круг, восстановить кольцо, разорванное гигантским ледником. Но я уничтожу эти чары. Мы с Сельмой наконец поженимся и вернемся в Арль.

И он добавляет с долей смущения:

— Я вам кажусь немного сумасшедшим?

Бедный Оливье! Жених со сломанным кольцом, вечный плакальщик, каждую неделю спотыкающийся о морены невероятного Ватнаёкюля и возвращающийся по своим следам в вечном мерцании исландского лета, чтобы через семь дней вернуться обратно, уехать, снова вернуться… Никто не поймет лучше меня твою судьбу, в которой звезды, и твое сердце, и плоть — все сплелось в запутанный клубок!

— Зимой — другое дело, туристы, наводняющие Исландию летом, не знают ее. Исландия — не полночное солнце, это — полдневная луна. В январе мы видим, как в 13 часов небо слегка бледнеет. Но это только трудное мгновение, через которое надо перешагнуть. Скоро благодетельная ночь снова упокоит наш сон. Так как мы, подобно соням, суркам и бурым медведям, впадаем в зимнюю спячку. В этом есть своя прелесть. Почти ничего не едят, почти не передвигаются, разве только иногда сходятся под сводами залов, чтобы напиться и уснуть тут же, падая, головами во все стороны света. В первый раз кажется, что начнется ужасная тоска. Что надо звать назад солнце, как испуганного ребенка. Но на деле все получается наоборот: возвращение лета кажется кошмаром, агрессией, раной. Исландия — магическая страна, уж поверьте мне! Вы уверены, что хотите покинуть ее?

Я был уверен, что пора покинуть ее потому, что нашел то, что искал здесь. Это — Хверагердхи, самый большой оранжерейный, садовый ансамбль в Исландии. Температура в этих огромных стекляшках, изобилующих цветами и листьями, всегда поддерживается вулканическими источниками на уровне 30 градусов. Вся окружающая местность дымится как огромная прачечная, но эти пары — добры и мудры. Здесь мы вдали от брутальных и ядовитых испарений Намаскарда. Я был поражен, оказавшись в этой благоуханной влажности — приветствуемый непристойными выкриками какаду, — я почувствовал, что отдалившись на 5000 километров, я вернулся в сад Деборы. Амариллисы и пальмы, мирабилии и асклепии, рощицы акантов и джакаранды, плодоносящие лимонные и апельсиновые деревца, даже бананы и финиковые пальмы, вся экзотическая флора присутствует здесь, как в Эль-Кантара, но с той разницей, что находится в нескольких милях от полярного круга и существует только благодаря подземному огню. Там в небольших бассейнах с теплой водой цвели нимфеи, гиацинты и лотосы, в цветке которых таится зернышко, дарующее забвение.

Я получал удовольствие от сравнения этих садов — оазиса Эль-Кантара и теплицы Хверагердхи, я предчувствую, что Япония еще больше просветит меня на этот счет. Что общего между ними? В том и другом случае почва абсолютно непригодна для произрастания хрупких и сочных растений, в Джербе по причине выжженности земли, в Исландии — из-за холода. Можно сказать, что, если почва отказывается служить, на помощь приходит подпочва — вода, доставляемая ветряками из подземных источников в Джербе, жар, выдыхаемый термальными источниками, — в Исландии. Эти два сада демонстрируют непрочную, хоть и величественную, победу глубин над поверхностью земли. Замечательно, что адская ненависть и гнев, которые я видел разбушевавшимися в Намаскарде, здесь остепенились, трудятся, они полностью порабощены на пользу произрастания цветов, как если бы дьявол лично внезапно напялил соломенную шляпу и, взяв в руки шланг, посвятил себя садоводству.

………………………

Был ли еще знак? Вчера вечером я забрел на берега озера Мюватн, гладкие и скользкие, как будто из ртути. В это время драга, чистящая озеро от ила и водорослей, уже остановилась. Я заметил двух больших коричневых птиц с бежевым животом, сидящих на земле и почти невидимых, по причине своей неподвижности. Мне сказали, что это «лаббы», или чайки-воровки, имеющие такую особенность — они не ловят рыбу и не охотятся, отнимая уже пойманную рыбу у других птиц. Нужно быть настороже — они очень агрессивны, если приблизишься к их гнезду. Но мной неожиданно занялась другая птица, маленькая чайка с раздвоенным хвостом, ее называют еще морская ласточка, — живая и бойкая, как настоящая ласточка. Я увидел, что она начала описывать надо мной круги, все более и более сужая их, а потом несколько раз пикировала на мою голову. Наконец она зависла в нескольких сантиметрах от моих волос и, оставаясь неподвижной, ударяя воздух крыльями и выгнув вперед хвост, она обратила ко мне многословную и горячую речь. Белая ласточка с озера Мюватн в эту солнечную ночь июня говорила мне только одно: «Ле-ти, ле-ти». Тут я немного поздно догадался, что мы накануне Пятидесятницы, и я подумал о Святом Духе в виде птицы, слетающей на головы апостолов, чтобы одарить их способностью говорить на разных языках прежде, чем они отправятся проповедовать на все стороны света…

P. S. Разделенная двойственность влечет за собой эту мнимую вездесущность, одна из форм которой — кругосветное путешествие. Это я знаю слишком хорошо, но я не знаю, где и когда окончится мое путешествие.

Но есть еще и разделенная тайнопись, передача тайных знаков на расстоянии. Потерявший брата-близнеца, что выберет из альтернативы — абсолютное молчание или неполноценный язык непарных? Меня окрыляет невероятная надежда, я погибну, если она обманет меня. Это надежда на то, что мнимая вездесущность, к которой я приговорен бегством Жана, увенчается — если мой брат не будет отыскан — чем-то неслыханным, непостижимым, что можно назвать подлинной вездесущностью. Даже понимание тайных знаков пропадает втуне, если рядом нет моего единственного собеседника, но оно разовьется, может статься, во всемирный язык, которым Пятидесятница одарила апостолов.