Поль

Я вижу, как уменьшается и растворяется в голубой бездне Пацифика горсть разбросанных островов и островков, именуемая Японией. Рейс 012 японских авиалиний соединяет Токио с Ванкувером за 10 часов 35 минут по понедельникам, средам и пятницам. Временной разрыв составляет 6 часов 20 минут.

Пустота и полнота. Шонин пожурил бы меня, но моя душа колеблется между этими двумя полюсами. Японцев преследует страх задохнуться. Слишком много людей, предметов, знаков, а вот пространства мало. Японец человек, которого со всех сторон теснят. (Во многих городах в метро даже есть специальные «толкальщики», которые изо всех сил утрамбовывают вошедших в вагон, чтобы они не застряли в дверях. Если бы их функция этим и ограничивалась, она, казалось бы, еще больше способствовала страху задохнуться и была бы вполне инфернальной. Но эти же «толкальщики» — они же и «вырывальщики». Когда поезд останавливается, им нужно следить, чтобы двери как следует открылись. Пассажиры, склеенные в единую массу, неспособны освободиться сами. Нужно энергичное вмешательство, чтобы вырвать их из этой склеенной массы и вернуть им свободу передвижения.)

От этого страха спасает только японский сад, и, наверно, он — единственное место в Японии, где можно жить и наслаждаться. Но это верно только в отношении первой ступени — чайного сада. В саду дзен возникает абстрактная пустота, в которой мысль теряется, мало ориентиров, способных помочь ей. А миниатюрный сад привносит в дом бесконечность космоса.

В продолжение этого полета над Тихим океаном меня преследовал один образ. Это была пустая комната, поверхность которой была рассчитана таким образом, чтобы она была целиком и полностью укрыта татами, которые всегда бывают 180 сантиметров в длину и 90 сантиметров в ширину — ровно столько необходимо японцу для сна. Глухой золотистый верх этого ковра — за которым следят и обновляют — распространяет больше света, чем потолок из темного дерева. Прозрачные, легкие и трепещущие перегородки должны быть обнаженными, как живая кожа. Никаких картинок, никаких безделушек, и только один предмет мебели — деревянный лакированный столик, на который помещают миниатюрный сад. Все готово для того, чтобы мудрец, опустившись на циновку, отдался невидимому потоку мощной воли.

И все же впечатление от моего пребывания в Японии несколько тяготит меня, урок его не вполне ясен. Это воспоминание о различных изощренных пытках, которым подвергают деревья, чтобы сделать их миниатюрными и насильно придать им такой масштаб, чтобы они могли стать частью сада в бассейне.

* * *

Ванкувер

Первый взгляд на предместье Ванкувера через узкое оконце чудовищного, бронированного, похожего на настоящий танк автобуса, который везет нас из аэропорта. Город пестрее, живее, разнообразнее, чем Токио. Эротические фильмы, подозрительные бары, скользящие силуэты, гниющие отбросы на тротуарах, человеческая пена, пена вещей, которая для некоторых составляет главную прелесть путешествия. А чтобы не забывали о близости моря, на каждом столбе, шесте, крыше сидит чайка.

Желтая униформа японцев варьируется — здесь она по крайней мере четырех разновидностей, которые трудно научиться различать с первого взгляда. Самая многочисленная категория — это жители китайского квартала, но они редко покидают свой квартал. Японцев тоже много — в основном, они проездом, и в их облике есть нечто чуждое здешним местам и временное. Индейцы сразу бросаются в глаза — сухость их тел, юные мумии, утопающие в своих широких одеяниях, их маленькие живые глаза сверкают из-под широких полей шляп. Но легче всего узнать эскимосов, с их продолговатым черепом, по густым волосам, спадающим на лоб, и особенно характерны для них круглые и толстые щеки. В стране, где ожирение не редкость, тучность эскимосов не такова, как у белых. У белых она — от пирожных и мороженого. А эскимосы пахнут рыбой и вяленым мясом.

* * *

Лосось, напрягающий все силы, поднимается против течения, прыгая через преграды, перелетая через пороги… В этом образе я представил себя самого, когда приземлился в Ванкувере. Никогда, ни в одной стране, я не чувствовал, как здесь, что все мне поперек шерсти. Ванкувер — естественный предел долгой миграции с востока на запад, маршрута, начинающегося в Европе, пересекающего Атлантику и североамериканский континент. Это не город инициации, это город финала. Париж, Лондон, Нью-Йорк — вот города инициации. Новоприбывший обретает в них нечто вроде крещения, они приспосабливают человека к новому городу, обещающему множество невероятных открытий. Возможно, для японца и Ванкувер играет такую же роль, если он впервые вступает в западный мир. Эта точка зрения мне абсолютно чужда. Солнце, приходя с востока, приводит за собой бородатых авантюристов, из Польши, Англии и Франции, ведет их все дальше — через Квебек, Онтарио, Манитобу, Саскачеван, Альберту и Британскую Колумбию. Когда они прибывают на этот пляж с мертвой водой, осененной тенистыми соснами и кленами, их долгий путь с востока заканчивается. Им не остается ничего, кроме как усесться на песок и любоваться закатом солнца. Так как море Ванкувера замкнуто. Никаких вам приглашений взойти на борт корабля, к морскому путешествию, к познанию Пацифика нет на этих берегах. Горизонт упирается в остров Ванкувер, как в тупик. Никакое оживляющее дыхание ветра не наполнит легкие и паруса. Дальше пути нет. Но я, я приехал именно сюда…

* * *

— Этот город для меня! — шепчет Урс Краус, останавливаясь, чтобы полюбоваться небом.

Ему нравятся здешние ночи, рассветы, когда завеса черных облаков начинает прореживаться… Сейчас их треплет ветер и в клубящейся облачной массе появляются голубые просветы, в которые выглядывает солнце. Большие мокрые деревья Стенли-парка отряхиваются на ветру, как собаки после купания, а их лесной, уже чуть осенний запах отгоняет затхлый дурман залива и гнилость водорослей, валяющихся на пляже. Я нигде не встречал такого странного союза моря и леса.

— Только посмотрите, — говорит он, обводя вокруг широким жестом. Надо быть сумасшедшим, чтобы уехать отсюда. И все-таки я собираюсь уехать! Я отовсюду уезжаю!

Дальше пляж изобилует старыми пнями, отполированными как камень, нас останавливает группа гуляющих, направивших бинокли и телеобъективы в сторону воды. В двухстах метрах, со скалы на нас смотрит тюлень.

— Вот, — восклицает Краус, — этот тюлень, совсем как я. Он обожает Ванкувер. Вчера был высокий прилив, и он оказался на скале. И все же он смотрит своими маленькими узкими глазками на этот город, новый и мертвый одновременно, на эту далекую и сомнительную толпу, на этот конец света, который является пределом для западных людей и трамплином для восточных… Тюлень в Ванкувере — это редкость. Сегодня его фотография будет во всех местных газетах. Лучше бы он поскорей убрался, правда. Но заметьте, что сейчас отлив. На скале довольно много места. Он мог бы броситься в воду. Но ему было бы невозможно взобраться туда снова. И вот он ждет прилива. Когда волны поднимутся до его живота, он сможет немного поплавать и половить рыбку. Потом он снова займет свой наблюдательный пункт, прежде чем уровень воды понизится. Это может длиться долго. Но не вечно. Он уплывет. Исчезнет. Я тоже.

Мы снова шагаем меж лесом и морем. В небе война света, крепости из белого дыма треплют снежные эскадроны. Под этой драматической картиной семьи устраивают пикники, сверкают детские коляски, велосипедисты скользят подобно китайским теням.

— Вы заметили неисчерпаемое разнообразие канадских велосипедов? Рули, седла, колеса, рамы — все бесконечно разнообразно. Вот это и восхищает промышленного дизайнера, каковым я остаюсь в глубине души. Канадский велосипед продается «а ля карт». Вы идете к торговцу и там сами составляете свою машину, выбирая ее органы из невероятного множества, какое только может представить фантазия. Я всегда увлекался велосипедами, нет другого механизма, более приспособленного к анатомии и энергетике человеческого тела. Велосипед осуществляет идеальный союз человека и машины. К несчастью, в Европе — особенно во Франции — велосипедный спорт сделал его стереотипным и убил всякое творчество в этой привилегированной области.

Мы уселись в тени обрубка дерева, огромного, как дом. Обломок ли это секвойи, араукарии, баобаба? Должно быть, он давно так стоит, раз так глубоко ушел в песок и весь изъеден огромными щелями. Урс возвращается к своей излюбленной теме.

— Моя жизнь резко изменилась, когда меня осенило, что место, где находится живое существо или предмет, не безразлично ему, но, напротив, соответствует самой его природе. Короче, нельзя переместить что-либо, не изменив его. Это — отрицание геометрии, физики, механики. Ведь все они ставят первым своим условием пустое и равнодушное пространство, в котором все движения, перемещения и перестановки могут осуществляться без сущностного изменения двигающихся в нем машин. У вас было откровение, вы рассказали мне о скопище тысячи золотых статуй в Санджусангендо. Вскоре после этого вы случайно наткнулись на один из портретов вашего брата, сделанный мною, и волей-неволей вынуждены были согласиться, что этот портрет не похож на вас, несмотря на верность оригиналу. Вы объяснили этот парадокс, решив, что портрет выражал глубинную сущность Жана-кардажника, несущегося к неотвратимой гибели. Это было неплохо. Более простое, хотя и более элегантное объяснение, могло бы состоять в допущении, что я присовокупил к образу вашего брата бесконечную сложность места, занимаемого им в тот момент в пространстве. Вы могли бы предположить, что это место строго персональное: каково бы ни было сходство двух близнецов, они все равно различаются — просто потому, что занимают каждый свое пространство — если только не прижмутся друг к другу И с тех пор, как Жан покинул вас ради кругосветного путешествия, несходство между вами все возрастало — с каждым километром, обрекая вас на то, чтобы стать в конце концов чужими. Избавить вас от этого могло не просто повторение его пути, но строгое следование по его следам. Ведь так? Если вы гонитесь за Жаном, чтобы обрести его, то не в обычном, а более тонком и вдохновенном смысле. Ведь вы не будете удовлетворены, если вас уверят, что, обогнув земной шар, Жан вернется к вам. Потому что, когда он вернется к вам из этого длинного путешествия, если бы он проделал его один, вы не будете уверены, что «обрели» его, а, наоборот, уверитесь, что потеряли навсегда. Вам важно проделать этот путь вослед ему, приобрести все те же впечатления, в точности тот же опыт. Верно я понимаю, не так ли?

Я приложил палец к губам и, подняв руку, указал ему на расселину в стволе, возвышавшемся над нами. Урс взглянул туда, снял очки и, протерев их, снова водрузил на нос. Было отчего не верить своим глазам! Там кто-то есть! Мужчина, молодой человек спит над нашими головами. Лежащее тело вписывается в длинную впадину ствола, он почти невидим, будучи окружен со всех сторон деревом, как бы врастая в деревянное тулово, укачиваемый этим большим материнским пнем. «В некоторых старинных немецких сказках, — комментирует Урс, — рассказывается о лесных существах, чьи волосы — ветви, а пальцы на ногах — корни. Это вариация сказки о Спящей Красавице, Красавице в спящем лесу. Вот он, Ванкувер!»

* * *

Я отыскал Урса без особых трудностей в этом не безмерно большом городе, в котором каждый квартал имеет свою специфическую окраску Я знал, что он взял с собой несколько полотен, чтобы, продавая их, существовать на чужбине. Я обошел немногие галереи квартала Гастаун, которые могли бы заинтересоваться его работами. Уже в глубине третьей я немедленно узнал одну из его картин, выполненную в его плоской манере — ни рельефа, ни глубины — кричащие, без нюансов, краски, напоминающие об уличных художниках. Там он оставил адрес скромного отеля «Робсонштрассе». Я сразу отправился туда.

Урс Краус оказался милым рыжеволосым гигантом, с нежной кожей, обреченным всю жизнь играть роль жертвы, домашнего медведя, привыкшего с детства носить кольцо в носу. Какой странной парой, должно быть, были они с крошечной Кумико! Но это не помеха, он — настоящий художник и своими картинами обязан ей. Этот художник не похож на всех, с кем я был знаком, его отличает одна особенность: это художник, который говорит. Говорит страстно, непрерывно; что, наверно, отвечает его потребности в конструировании самого себя, в самооправдании. Этому способствует и его замечательная одаренность как полиглота, этот немец бегло говорит по-английски, и, по словам Кумико, блестяще дебютировал в японском, со мной же говорил исключительно по-французски.

— Я — уступчивый художник, уступаю тому, что рисую, — объясняет он. В этом вся моя сила и вся моя слабость. Я вам рассказывал, как все началось. Когда я был дизайнером, пространство было для меня абсолютно негативной данностью. Дело было в дистанции, то есть в том, что не позволяет вещам вступать в контакт друг с другом. Над этой пустотой оси координат строят многообразные мостики.

Все изменилось, когда я познакомился с Дзеном. Пространство стало для меня густой, заполненной субстанцией, изобилующей качествами и символами. И все вещи, как острова в этой субстанции, сделаны из нее же, они могут перемещаться, но только при условии, что их сущность связана с сутью окружающего пространства и гармонирует с ней. Представьте себе, что вам надо изолировать литр морской воды и перенести его из Ванкувера в Йокогаму так, чтобы он не покидал океана, не помещая ни в какую оболочку, разве только в водопроницаемую. Вот символ движущейся вещи или путешественника.

Таким образом, я стараюсь осуществить эту идею в моей живописи, я сам сделан из этой сущности, и моя оболочка — стопроцентно проницаема. Я поддаюсь тому, что изображено на каждой моей картине, целиком. Вот почему, когда я начал рисовать под влиянием Кумико, нужно было, чтобы я выучил японский, чтобы я поехал в Японию, остановился в Нара. И я погрузился в непоколебимое японское домоседство, когда вдруг, будто с неба, упал этот чертов Жан, у которого вместо головы — роза ветров, по вашему удачному замечанию. Он вырвал меня из почвы. Он разрушил все мои укрепления, из-за него меня вдруг занесло еще дальше на восток.

— Урс, ваши теории меня увлекают, но, скажите мне — где Жан?

Он сделал неопределенный жест по направлению к горизонту.

— Мы приехали сюда вместе. Но согласия между нами вовсе не было. Жан учуял ветер. Он придумал одну штуку, которую сам назвал «способ употребления Канады». Этот способ состоит, если я правильно понял, в том, чтобы обойти ее пешком. Да, пешком! Все время на восток, если вы понимаете, что я хочу сказать. Короче, пересечь пешком весь американский континент из конца в конец. Я же сразу был поражен Ванкувером, городом, где целыми днями идет дождь и оттого закаты становятся невыразимо прекрасными. Здесь невозможно рисовать! Я чувствую опьянение беспомощностью! В моем умственном зрении — переизбыток образов, а полотно остается девственно-чистым. Это — наркотик, который я хочу испробовать в полной мере, прежде чем продолжать занятия живописью. Так вот, мы с ним разделились. Он отправился в направлении Скалистых гор, как хиппи, без единого су, задумав не останавливаться ни у подножия ледников, ни в безбрежных прериях, ни даже на берегу Атлантики. Но мы все-таки увидимся! Мы договорились о встрече 13 августа, у меня, в Берлине. И насколько я его знаю, он будет там, но я спрашиваю себя, что же он выдумает, чтобы посеять бурю на берегах Шпрее! Вальтер Ульбрихт и Вилли Брандт должны быть настороже.

— До этого еще далеко. Что делать сейчас? Но, зная, что Жан отправился в путь пешком, я не могу сесть на самолет. Нужно, чтобы я шел по его следам.

— Так идите! Всего лишь 5000 километров от Ванкувера до Монреаля.

— Вы смеетесь надо мной.

— Среднее решение: поезд! Он отбывает из Ванкувера и ползет, извиваясь, как немного ленивый красный дракон, через скалистые горы и Центральные озера к востоку. Он останавливается повсюду. Может быть, Жан, износив башмаки, сядет где-нибудь в ваш вагон. Что до меня — я остаюсь. Разрешите побыть еще немного в Ванкувере, сжальтесь, господа близнецы! Но рандеву назначено на 13 августа, Берлин, Бернауэрштрассе, 28. Моя старая мать приютит нас троих…

* * *

Итак, мое большое путешествие вот-вот возобновится. По крайней мере, у меня не будет того щемящего чувства, которое я испытал, вылетая из Токио и поворачиваясь при этом спиной к Франции. Отныне каждый шаг приближает меня к Звенящим Камням. Я наслаждаюсь этой успокаивающей мыслью, прогуливаясь по набережной Угольной Гавани, которую недавно отлакировал проливной ливень. Ванкуверский Королевский яхт-клуб следует за Буррардовским яхт-клубом — он менее роскошный, все это витрины, демонстрирующие развлекающихся игривых туристов, истекающие ручьями света, самых разных форм и оттенков. Но чем больше приближаешься к докам, освещение становится все скупее и корабли все более прозаическими, и наконец из мрачной тени выступает черный и искореженный силуэт старого траулера, который, должно быть, так и остался гнить здесь после последнего выхода в море. Нет ничего более безотрадного, чем вид этих скользких палуб, на которых валяются обрывки канатов, обломанные лестницы и искривленный штурвал, ржавое железо, недействующие лебедки и порванные цепи. Траулер кажется разбойничьим притоном на плаву, увенчанным камерой пыток под открытым небом. Удивляешься, что не видно изломанных тел, изуродованных страданием, искалеченных, в ожидании которых должны слетаться черно-белые полувороны, получайки. И все это вовсе не плод больного воображения, гибель этих кораблей напоминает о жалкой участи людей, рыбаков, проведших на них лучшую часть своей жизни.

Я сбегаю в матросский бар, выпиваю большую кружку кофе, глядя на вновь припустивший дождь. Кофе Нового Света — некрепкий, благоуханный, освежающий, совершенно не похож на смрадный приторно-сладкий битум, жирный и липкий, который вам накапают во Франции и Италии, и осадок от него будет во рту целый день. Завтра в этот же час я буду уже внутри большого и ленивого дракона, о котором говорил Краус.

Как и всегда накануне отъезда, сердце испытанного домоседа сжимается, и я размышляю — к какому святому мне обратиться. Наконец я прибегаю к выдуманному — Филиасу Фоггу и прошу у него покровительства. О да, в моей тоске странника, я прибегаю не к святому Христофору, патрону странствующих и путешествующих, но к богатому англичанину Жюля Верна, преследуемому кознями врагов, вооруженному терпением и необыкновенной храбростью, способному восторжествовать над опозданием поездов, хрупкостью дилижансов или ненадежностью лайнера. Это он, главный покровитель путников, который героически овладел особенной наукой, ремеслом, которому учатся долго, этим столь редким качеством: умением странствовать.