Законы отцов наших

Туроу Скотт

Часть 3

Приговор

 

 

1 апреля 1996 г.

Сонни

Бернгард Вейсман готовится обрести вечный покой и последнее обиталище прекрасным весенним утром, таким благоухающим и теплым, что зима, злобствовавшая всего лишь несколько дней назад, кажется теперь дурным сном. На церемонию прощания с усопшим явилось не так уж много людей, десятка три, ну, может быть, с половиной. Они сидят на складных стульях, расставленных рядами на еще не успевшей просохнуть, а потому мягкой лужайке. У мистера Вейсмана не было ни братьев и сестер, ни родных, ни двоюродных, которым удалось бы пережить его. Он пережил и всех своих друзей. Однако те, кто, как знает Сонни, должны были прийти, те, в чьем присутствии нуждались Сет и Сара, явились. Люси прилетела из Сиэтла, Хоби из Вашингтона. Люси с Сарой весь вчерашний вечер и ночь провели в доме покойного, ведь поминки шива, которые будут справлять здесь после похорон, дело непростое. Сет помогал до самой полуночи в уборке дома: чистил, мыл, переставлял мебель. Заодно он просматривал бумаги отца, погружаясь в воспоминания и размышления. Утром, чтобы они все втроем смогли уединиться в похоронном бюро, где стоял гроб с телом покойного, к ним на помощь пришла Сонни, которая выехала сегодня гораздо раньше из дома. Она включила автоматические кофеварки и получила некоторые заказы, доставленные из ресторана. Затем села в машину и помчалась по оживленной утренней улице на службу, которая начиналась за несколько секунд до ее прибытия.

Гроб, по сути, простой ящик из сосновых досок с еврейской звездой — «образец экономии», как назвал его Сет. Бернгард Вейсман видел в скромности и непритязательности главные добродетели человека и хотел пройти свой последний путь так же, как и жил. Гроб с его телом стоит на подставке из стальных труб, напоминающей козлы, над мрачной сырой ямой. По обе ее стороны лежат кучи рыхлой земли и аккуратно сложенные пласты дерна. Небольшая гранитная плита с именем Дены Вейсман наполовину засыпана комками земли. Несколько скатившихся с кучи комков глины лежат под ногами сидящих в первом ряду. Сет и Хоби сидят не шелохнувшись, как каменные. Сара плачет, уткнувшись лицом в плечо матери, которая обнимает ее одной рукой. Издали Люси выглядит именно так, как ее описал Сет: небольшая, все еще по-девичьи стройная фигурка в черной узкой юбке и туфлях на низком каблуке. По миниатюрному, усыпанному веснушками лицу с покрасневшим носом и припухшими глазами струятся слезы.

Заупокойную службу совершает раввин Гершель Енкер из синагоги Бет Шалом, который, по словам Сета, производил над ним обряд бар-митцва. Сет отозвался о нем как о чудаковатом и неискреннем человеке, однако его витиеватые обороты речи и особая манера произношения молитвы с закрытыми глазами кажутся Сонни очень уместными здесь и даже успокаивающими. С надгробным словом выступают Сет и Хоби. Они говорят так, что разрывается сердце, эмоционально и в то же время без ложных прикрас. Ни тот ни другой не утверждает, что покойный был кротким, добрым, располагающим к себе человеком. Он был суровым, гневным, талантливым, и зло, которое он пережил, оставило на нем неизгладимый отпечаток в виде подсознательного страха. Ужасные испытания и мучения, выпавшие на долю военного поколения, теперь предстают перед Сонни с неимоверной отчетливостью, и она, как и многие присутствующие, не может удержаться от слез. Она попеременно думает то о своей матери, то о Сете. Сердцем она чувствует: Сет — хороший человек, настоящий мужчина, который всегда подставит плечо. И все же, несмотря на все успехи и достоинства, он, как и другие люди, способен на глубокие страдания. Когда церемония заканчивается, Сет пробирается к ней. На нем синий костюм, в котором он чувствует себя неловко, и белая рубашка со слишком узким, вышедшим из моды галстуком. Он отрастил новую бородку, которая придает его внешности элемент уверенности. Остановившись перед Сонни, Сет жадно всматривается в нее.

— Что я пытаюсь изо всех сил вычислить, — шепчет он, — так это свободен ли я или же навечно проклят.

— И то, и другое, — говорит Сонни.

Однако он и сам все это знает. Затем делает шаг в сторону и, повернувшись, идет в сторону лимузина из похоронного бюро, который доставит Сару, Люси и его в дом родителей. Стоящая у края тротуара Люси все еще плачет, чуть ли не навзрыд, прощаясь и обнимаясь с родителями Хоби, которых она знает целую вечность. Сет, поддерживая Люси за локоть, помогает ей сесть в машину.

Сонни придется еще перемолвиться словечком с Люси, и, если сказать откровенно, у нее совсем не лежит к этому душа. Не важно, какими потрепанными жизнью они при этом будут притворяться, но обеим будет неловко. Сонни не знает, что именно сказал Сет своей жене об их отношениях. Скорее всего: «Встречаемся иногда» — это великолепное, неопределенное выражение девяностых. Разумеется, она не знала, что сама скажет. Нередко в трудную минуту у Сонни возникает чувство, словно они с Сетом произрастали на одной и той же почве. Двадцать пять лет — возраст вполне взрослого человека, то есть большой срок, в течение которого они практически не существовали друг для друга, и все же необъяснимым образом у них появились одни и те же привычки. Они оба подписываются на «Нэшнл» и «Сайнтифик Американ», оба обожают холодный клубничный йогурт и китайскую лапшу. Часто в их жизни вторгается какая-то забытая мода или событие четвертьвековой давности — проблемы Крайслера, любимые рок-н-роллы, Уилбер Миллс, каменные плиты на кухонных полах, — и они реагируют на них идентичными ремарками. «Точь-в-точь», — всегда говорят они друг другу.

И все же в целом им предстоит пройти огромное расстояние. Сдержанность и осторожность — вот слова, которыми Сонни охарактеризовала бы тот уровень, на котором находятся их отношения в настоящее время, разумеется, с ее стороны. Она слышала это от тех, кто делал вторую попытку. Либо ты повторяешь те же самые ошибки, либо каждую минуту только и думаешь о том, чтобы их избежать.

В прошлом месяце Сет посвятил колонку двум канатоходцам, которые в своей профессии руководствовались правилами в духе китайских мудрецов: «Ты все время смотришь только вперед, но не вниз. Ты веришь в то, что канат будет там, куда ты поставишь свою ногу». Это их совместная жизнь в данный момент. Если вести отсчет с начала процесса, получается, что Сет провел в округе Киндл более шестнадцати недель, однако болезнь его отца, который умирал в течение четырех месяцев, позволила им избегать каких-либо четких и ясных деклараций. Обычно Сет ночует у Сонни, однако свои вещи держит в «Грэшеме», куда ходит каждый день писать свою колонку. Все равно за номер платит газета, говорит он. Однако она подозревает, что он мигом перебрался бы к ней со всем скарбом, если бы с ее стороны последовало такое предложение. Но она сделает его только в том случае, когда у нее появится твердая уверенность в том, что она точно хочет этого.

Сияющий черным лаком длинный «кадиллак» медленно отъезжал, оставляя после себя густой шлейф выхлопных газов. Оказавшись в одиночестве, Сонни направляется к микроавтобусу. Ее каблучки вязнут в сырой почве. У дома покойного, в конце забетонированной дорожки стоит старомодный столик для телевизора со складными алюминиевыми ножками. На нем Сонни видит кувшин и таз.

— Чтобы смыть кладбищенскую грязь, — поясняет Стью Дубински, поднимаясь по ступенькам. Его брюхо размером со здоровенный глобус выпирает так, что на пиджаке, который виден из-под расстегнутого пальто, трещат пуговицы.

Зайдя в дом, Сонни направляется в старую спальню Сета и по пути замечает Сару, которая сидит в кабинете деда, где старый мистер Вейсман просматривал выписки счетов и извещения о брокерских сделках. При этом он всегда запирал дверь, даже если был один. Сонни, у которой сегодня еще не было возможности переброситься парой словечек с Сарой, входит туда. Сара простирает к ней руки. На ее лице выражение безграничного горя. Она замечательная девушка, наделенная разнообразными способностями, искренняя, рассудительная. Сара серьезно относится ко всем своим обязанностям, начиная от посещения тренировок студенческой волейбольной команды, за которую она играет, и кончая преподаванием английского языка для русских эмигрантов. По субботам, побывав у деда, Сара часто заходила к Сонни и жаловалась на усталость. Она говорит, что не высыпается и ей постоянно хочется спать. Сонни думает, что, наверное, Сара чувствует себя обязанной достичь всего, что могли бы достичь они вдвоем с братом. Теперь доля Исаака упала на ее плечи.

На письменном столе, за которым сидит Сара, стоит какое-то недостроенное игрушечное здание. Замок?

— Это трехмерный пазл. — Сара показывает ей крышку коробки с рисунком. — Вчера вечером мы собирали его. Родители и я. — Всякий раз, когда Вейсманы вместе, они начинают собирать пазлы. — Сара поясняет с беспомощной улыбкой: — Исаак обожал их.

Она берет маленькую детальку с зубчатыми краями и вставляет в парапет. Сонни мысленно рисует себе картину: Люси, Сара и Сет трудятся сообща здесь, за шведским бюро, на которое падает свет от старомодной металлической настольной лампы с отражателем в форме жука на гибкой ножке. Они работали в основном молча, изредка обмениваясь скупыми словами. Каждый из них знал, чем они занимаются, и остальное было не важно — они нуждались в единении, памяти. Так живет Исаак, когда они все вместе. Сара подает Сонни пригоршню деталей из пенопласта, однако та не может заставить себя притронуться к ним, как если бы это были кости погибшего мальчика.

На кухне всем распоряжается Люси, она деятельно хлопочет, отдавая приказания Сету, Хоби и Дубински. Мужчины сняли пиджаки и закатали рукава. Люси называет Сета Майклом — привычка, родившаяся в их параноидальной, грозной молодости в начале семидесятых, когда любая случайная оговорка могла стоить Сету свободы. Под этим именем Сет женился на Люси. В свидетельстве о рождении Сары до сих пор написано: Сара Фрейн. Теперь такая практика дорога им как воспоминание о счастливо пережитой опасности. Сонни время от времени называет Сета «бэби». Это получается у нее совершенно непроизвольно. Что в этом имени? Старый вопрос. Однако сегодня ей придется следить за языком и называть его только Сет.

Сонни просит дать ей какое-нибудь поручение, но Люси, стоящая у кухонной мойки, говорит, что все дела уже переделаны. Потом, спохватившись, поворачивается и, увидев Сонни, радостно восклицает. Поднявшись на цыпочки, обнимает ее и, повиснув у нее на шее, говорит, что та прекрасно выглядит. От Люси пахнет какими-то травами. У нее крепкое, мускулистое тело, куда крепче, чем можно было подумать. Может быть, причиной тому — ее маленькая фигурка, производящая впечатление хрупкости, или сохранившееся в памяти Сонни представление о ней как о совсем юной девушке, почти подростке.

Дом довольно быстро наполняется гостями. Сначала приходят соседи, несколько мужчин и женщин почтенного возраста, убеленные сединами, которые дружили с матерью Сета. Затем приезжают братья Люси с семьями. После них является стайка юношей и девушек из студенческого общежития в Истоне, предводительствуемая бойфрендом Сары. Они держатся вместе и ведут себя несколько настороженно. Девушки одеты заметно лучше ребят. Видно, что они немного растеряны. Их жизненный опыт невелик, и для некоторых это, возможно, первые похороны, на которых им приходится присутствовать. Сонни беседует с родителями Хоби. Это импозантные старички, обаятельные и забавные. Груз прожитых лет сказывается в их спокойном, мудром отношении ко всему, хорошему и не очень. Теперь каждому из них уже далеко за семьдесят. Они сильно растолстели и страдают артритом, однако сохранили живость ума. Они постоянно поддразнивают друг друга.

Затем входят Соломон Аугуро и Марта Штерн, которые оба прониклись к Сету симпатией, и Сонни, покинув на время родителей Хоби, подходит к ним. Сонни замечает в противоположном углу комнаты Джексона Айреса. Что он делает здесь? Ей так и не представляется возможности выяснить это, потому что прибывает издатель «Трибюн» Мае Фортунато, присоединяющийся к Дубински и группе своих редакторов, которые находятся здесь некоторое время. Они уже несколько недель обхаживают Сета, надеясь, что он сделает «Трибюн» своей родной газетой, так как со дня на день должен истечь его контракт с «Пост интеллидженс» в Сиэтле. В последнее время Сет каждый вечер ведет долгие переговоры по телефону со своим адвокатом в Сиэтле Майком Морицом.

В глубине гостиной Сара, которую позвали выслушать соболезнования Фортунато, бросает на Сонни отчаянный взгляд, и та начинает рыскать по дому в поисках Сета. Наконец, посмотрев в эркер столовой, видит его прохаживающимся по заднему двору с Люси, которая держит его под руку. Они доходят до дальнего угла, где стоит узкий деревянный сарай. Откуда-то, скорее всего из-за стрехи, Сет достает ключ и на какое-то время исчезает внутри вместе с Люси. Через довольно широкие щели между досками Сонни может разглядеть странное движение, похожее на мелькание фигур между деревьями. У нее возникают самые невероятные ассоциации.

Как-то раз, это было давным-давно, одним солнечным воскресным днем в Калифорнии они собирали абрикосы в саду, и Сетом вдруг овладело нестерпимое желание заняться любовью. В этот интимный момент их увидел Хоби, находившийся в роще примерно в ста ярдах. Он, как всегда, был уже под кайфом и громко, во всю глотку подпевал стереопроигрывателю, стоявшему на подоконнике. Стройные голоса группы «Кинкс» исполняли «Солнечный денек».

Хоби заорал:

— Нимфа! Сатир!

Подхватив свою одежду, висевшую на дереве, Сонни, пристыженная и сердитая, убежала прочь. Сейчас ей пришла в голову шальная мысль: а что, если попробовать крикнуть то же самое? Однако вскоре Сет выходит из сарая. Он несет на голове пластмассовую лейку, а Люси смеется. Веселья ради Сет опять ставит лейку на голову, и из нее льется вода, попадающая ему на другое ухо. С Сонни он никогда не бывает таким по-детски непосредственным. С Никки дело другое, но если бы это не происходило на ее глазах в данную минуту, она никогда бы и не подумала, что он может вести себя так со взрослым человеком, тем более с другой женщиной.

— Как ты себя чувствуешь?

Голос, раздающийся за ее спиной, регистрируется в сознании Сонни как приятный еще до того, как она оборачивается. Это Хоби.

— Бывали и лучшие времена. Как и у всех нас.

Он расслабил и приспустил вниз узел галстука. Без пиджака фигура Хобби кажется еще огромнее. Белая рубашка, расходящаяся у него на здоровенном брюхе, напоминает кожу, натянутую на большой барабан. От него исходит запах дорогого одеколона, тот же запах, который сопровождал его в зале суда, когда он во время слушаний подходил к трибуне.

— Разговаривать будем?

— Ну а почему бы и нет? Я же не на службе. Ты делаешь свою работу, я свою. Вот так я смотрю на это.

— И я тоже.

— Но держи в уме, — говорит Хоби с такой же интонацией, которую она слышала час назад в голосе его отца, — я не сказал, что мне все равно. Как раз наоборот. Или что я согласен. Ни в коем случае.

— Я слышала, что ты сказал. И тоже могу предъявить тебе счет, ты это знаешь. У меня есть свои причины, и я не буду приносить извинения.

Пока еще у Сонни почти не было времени предаться размышлениям о только что закончившемся процессе. Все, что она сейчас испытывает, — это чувство счастливого избавления. Теперь Нил Эдгар всего лишь один из тысяч молодых людей, которые проходят перед ней по пути к моральному небытию. В любом случае теперь уже не установишь, что же произошло в действительности. На процессе лгали все. И это ей известно доподлинно. Ложь — как снежный ком, который в движении неудержимо разрастается. Для Сонни процесс — еще одна часть побежденного прошлого. В то же время она чувствует, что это было лишь прелюдией к другим вещам, к чему-то более твердому в ней самой. К новому началу с Сетом и еще, конечно же, к тому скупому, схематичному описанию безумных событий двадцатилетней давности — его похищение, смерть Кливленда, исчезновение Майкла Фрейна. Сет говорит, что временами пытался записывать все это для Сары, словно это могло убавить или совсем развеять его гнев на самого себя и на Эдгара, который живет и горит в нем, несмотря на годы.

Она оглядывается, чтобы убедиться в должном воздействии своих слов, а затем говорит Хоби, что была очень тронута его надгробной речью. Тот устало пожимает плечами.

— Слова, — говорит он.

— Это были не просто слова.

— Надеюсь. Знаешь, я всегда думаю, что если бы моя матушка была той средней черной баптисткой, то я наверняка бы стал проповедником и, наверное, на этом поприще преуспевал бы гораздо больше, чем в юриспруденции. Я католик и регулярно посещаю церковь, и тем не менее жизнь клириков никогда не прельщала меня. В ней недостает кое-чего весьма существенного. — Слегка кашлянув, он многозначительно улыбается, и они вместе смеются.

В характере Сонни нет религиозной составляющей. Религия была одной из любимых тем Зоры, на которую она любила разглагольствовать. «Опиум для народа» — так Зора обычно называла ее. Обманутые люди на коленях перед кусками дерева. Умирая от голода, они вместо того, чтобы купить картошки, покупают свечки. Инквизиция, крестовые походы, война за войной. Зора утверждала, что именем религии в истории человечества было сотворено гораздо больше зла, чем от имени любой другой силы.

Однако сегодня, присутствуя на церемонии на кладбище и слушая, как многие нараспев вторили раввину, читавшему молитву на древнееврейском языке, который Сонни всегда казался голосом самой тайны, она в значительной степени прониклась величием духа, который и призван был внушить этот ритуал. Не то чтобы она поддалась ему. Она реагировала по-своему, думая о первозданных лесах и гигантских горных хребтах. В то же время ей хотелось оставить эту дверь открытой для Никки. Пока смерть старого Вейсмана не привела в действие всю эту круговерть, Сонни вела с Сарой разговоры о том, чтобы на этой неделе устроить в доме Сонни седер. Ей хотелось, чтобы Никки узнала, что такое религиозная церемония, не важно, какого толка. Кроме того, Пасха, праздник Освобождения, была единственным еврейским праздником, который Сет всегда отмечал с большим удовольствием.

Тем временем Хоби издает многозначительное хмыканье. В поле его зрения наконец-то попала сцена на заднем дворе, которая привлекла ее внимание.

— И что ты думаешь об этом, Хоби?

— Не думаю, чтобы у него были большие шансы на пасхальном шествии.

— А у меня? — спрашивает она с внезапной решимостью. — Какие шансы есть у меня?

Сонни сама отчасти шокирована своим вопросом, в котором прозвучало не столько задетое женское самолюбие, а тот элемент безрассудства, который в нем есть. Сет задал бы точно такой же вопрос о ней? Какие у нее шансы? Однако это может быть воспринято как нездоровое любопытство. Сет и Хоби перезваниваются раз в неделю или около того и ведут эти странные мужские разговоры. Полчаса болтают о баскетболе. А затем, словно обрадовавшись, что им удалось усыпить бдительность окружающих, начинают делиться самым сокровенным. Однако Хоби поворачивается спиной к окну. Судя по его лицу, он так же озадачен, как и она. Огромный и печальный, он кладет ей руку на плечо.

— Лишь одно могу тебе сказать, — произносит он совсем негромко. — Нет в жизни более загадочной вещи, чем любовь.

 

Сет

— У Эдгара огромные связи, но не думаю, чтобы даже ему такое сошло с рук.

Проходя по холлу, Сет узнает гнусавый голос Дубински.

— Превратить какую-то гребаную уличную банду в политическую организацию? — спрашивает Стью. — Ну и нахлебались бы мы тогда дерьма. Сет только что побеседовал с Сарой в кабинете покойного отца. Его дочь глубоко переживает смерть деда, которая послужила детонатором, всколыхнувшим в ее памяти все потери недавних лет. Она постигает сложные уроки дающей натуры, узнает, что великая страсть — это прежде всего великая боль.

Подойдя ближе, Сет, к немалому удивлению для себя, видит, что собеседником Стью является не кто иной, как Джексон Айрес.

— Мои соболезнования, мои соболезнования, — произносит Джексон и пожимает Сету руку. — Мне как-то и в голову не приходило, что Бернгард — ваш отец. Только теперь начинаешь понимать, что мир воистину тесен. — Оказывается, Айрес и мистер Вейсман познакомились много лет назад благодаря отцу Хоби, который и представил их друг другу. Джексон часто обращался к Бернгарду за советом относительно помещения своего капитала и теперь очень тепло отзывается о нем, что, как понимает Сет, означает одно: советы Бернгарда помогли адвокату приумножить капитал. Последняя встреча Айреса и Сета происходила в обстановке, когда они оба выполняли свои профессиональные обязанности на процессе Нила. Представившись как Майкл Фрейн, Сет выразил желание взять интервью у Хардкора. Айрес посмотрел на него с нескрываемой враждебностью и, не сказав ни слова, отошел в сторону.

— Я же говорил, что помню вас, — говорит Сет. — Вы живете по ту сторону Университетского бульвара.

— Я жил на стороне черных, — отвечает Айрес.

Поправка не играет никакой роли, и каждый из них отлично это понимает. В пятидесятые годы негритянские врачи, адвокаты, инженеры и преподаватели думали, что им наконец-то удалось переправиться через реку и выйти на берег настоящей Америки.

— Вы всегда крутились у Гарни на кухне. Вот что я помню. Я помню вас хорошо. — Айрес с помпезностью Санта-Клауса отступает на пару шагов назад, чтобы получше рассмотреть Сета и поразмыслить над тем, удалось ли ему произвести выгодное впечатление этой демонстрацией своей сильной памяти. На нем кирпично-красный пиджак спортивного покроя с залоснившимися до блеска плечами и старый пестрый галстук. — Знаете, что меня сбило с толку? Ваше имя. Когда я знал вас, вы не были Майклом Фрейном. Да, могу представить, каково приходилось вам с вашим отцом. Это был очень жестокий человек. Наверное, вам показалось, что жить под другим именем будет легче. Сдается мне, вам просто надоело быть евреем, не так ли?

Ошеломленный Сет не знает, как ему отреагировать на такое предположение, и полминуты удивленно смотрит на Айреса, а затем разражается горьким смехом. За все эти годы еще никому не приходило в голову объяснять смену имени таким мотивом. Меланхолия, овладевшая им, способствует тому, что Сет чуть было не поддается соблазну предаться самобичеванию. В конце концов он не соглашается с трактовкой Айреса, но тот, уверенный в своей правоте, продолжает гнуть свою линию:

— Я знавал пару еврейских парней, которые поступили именно так. С одним я учился вместе на юридическом факультете — как же звали того проходимца? Ах да, Абель Эпштейн. Он стал Арчибальдом фон Эппсом. Можете себе представить? Я даже завидовал ему, должен сознаться. Время от времени. Не смотрите на меня так. Черт возьми, да я тоже сменил бы имя и покончил с этим. Вы правы, я бы сделал это. И не боюсь признаться в этом. Все дело в том, что черный не может сменить имя. Правильно? Как бы я ни назывался — Тайрон, Малькольм, Икс или «Сбегай туда, принеси это», — все равно любой белый за три квартала увидит цвет моей кожи. Одна их половина боится того, что я есть тот, кто я есть, а другая — что я сам такой же бандюга, как и те, чьи интересы защищаю. И ничего здесь не изменится, сколько бы веков ни прошло. Веков.

Сет понимает, что спорить с ним бессмысленно. Эта тема не выходит из головы у Джексона всю его жизнь.

Сета выручает Дубински. Никогда не перестающий думать о деле, Стью хочет поговорить о процессе, надеясь застать Айреса врасплох. Стью и в голову не приходит, что для такого разговора следовало бы выбрать если не другое место, то другое время уж точно. Жизни обычных людей, даже в наиболее трагические моменты, имеют для него меньшее значение, чем новости, особенно те, что пахнут жареным.

— В политическом плане это не имеет никакого смысла, — говорит он Айресу, возвращаясь к их спору насчет Эдгара. — Неужели губернатор одним прекрасным утром освободит Кан-Эля из каталажки, а на следующее уже встретится с ним за деловым завтраком? Невозможно. И всегда было невозможно.

— Ничего не могу сказать на сей счет. Наверное, вам виднее. Все вы, журналисты, — Джексон произносит последнее слово с насмешкой, — все вы сильны задним умом.

Настроенный, как всегда, на конфронтацию, Джексон начинает покачиваться с пятки на носок, возвышаясь над Дубински. Неожиданный и безрезультатный конец процесса остается темой сплетен и пересудов. У каждого своя теория насчет того, куда подевался Нил, жив ли он еще и кто мог убить его, а также насчет той роли, которую сыграл Эдгар в том преступлении, и его будущего в политике. Согласно одной теории, автором которой, по мнению Сета, является Дубински, Эдгар вряд ли будет выдвигать свою кандидатуру на следующий срок.

Однако странно то, что все это Сет слышит как некий посторонний шум, вроде разговора, свидетелем которого стал случайно. Никто не разговаривает с ним напрямую. У Сонни, Хоби, Дубински — у всех есть секреты, размышления, которыми они не хотят делиться. Что же до самого Сета, то его посещали причудливые фантазии. Например, они с Эдгаром случайно встречаются на улице в Дюсейбле. Возможно, они просто будут смотреть друг другу в глаза до тех пор, пока кто-нибудь не потупит взгляд первым. А может быть, Сет не выдержит и ударит его. Однако скорее всего у них состоится короткий, но исчерпывающий разговор, в котором будет подведена черта. Сет стремится к этому четверть века. Желание свести счеты с Эдгаром то утихает, то загорается с новой силой, но никогда не оставляет Сета совсем. Нил занимает в его мыслях гораздо меньше места, но все же Сета часто тревожит: в безопасности ли он?

— Так, значит, вы думаете, Эдгар действовал не в одиночку, а вышел с этой инициативой на самый высокий уровень? — спрашивает Дубински. — Вообще-то в этом деле что-то не так. Мой редактор советует мне: «Брось ты его», — но, знаете, от него отдает специфическим душком округа Киндл.

Сет думает о Дубински. Он подает лучшее блюдо в городе. Вы читаете его, вы думаете: «Боже мой, может быть, все так и обстоит в действительности». Однако это не так. Сет с удовольствием жил бы в мире Стью Дубински, считая, что все зло — результат козней, которые строят мерзкие старики, сидящие в задних комнатах. Было бы чудесно, если бы люди действительно были такими всемогущими, если бы доминирующей силой Вселенной не являлся хаос. Однако Сет на собственном опыте постиг обратное. Ты останавливаешься на углу улицы, а тридцать секунд спустя маленький мальчик, сидевший рядом с тобой, уже мертв.

Слушая Стью, Джексон Айрес фырканьем выражает свое несогласие.

— Нет? — спрашивает Стью. — Тогда что же было на самом деле?

Он делает шаг вперед. Однако Джексон играл в кости на многих углах и видывал игроков почище Дубински. Он просто качает головой:

— Я скажу вам, как все было. Так же, как бывает всегда. Мой клиент сидит в тюрьме, отбывая двадцать лет за убийство, а белый парень начинает нести всякую околесицу. Вот такие дела. — Джексон опять поднимается на мыски и затем, чтобы окончательно развеять сомнения относительно несправедливости обвинений, предъявляемых Хардкору, добавляет: — Если этот малый невиновен, тогда скажите мне, почему он сбежал?

Сказав это, Джексон отходит в сторону, и Сет следует его примеру. Несколько минут он проводит в обществе Сонни и ее друзей, Соломона и Марты. У Марты огромный живот. Она ждет ребенка и вся лучится радостью по этому поводу. Здесь, в переполненной людьми гостиной, слишком жарко и душно, и Марта чувствует себя не слишком комфортно. Когда она обнимает Сета, он видит, что ее лицо густо усыпано капельками пота. Сет принимает их соболезнования и двигается дальше, обходя гостиную по кругу и выражая благодарность другим гостям.

Дик Бэрр, один из влиятельнейших людей в редакции «Трибюн», тоже здесь. Конечно, ему хочется переманить Сета, и он будет обещать ему золотые горы, но в то же время он порядочный человек, и его соболезнования звучат вполне искренне. Бэрр говорит, что Дубински отдал ему тексты надгробных речей и они обязательно поместят некролог в газете. До того как к ним подошел Сет, Бэрр и его помощник Форчун Рейл беседовали со старшими братьями Люси — Дугласом, или попросту Диком, банкиром, и Джиффордом, управляющим пенсионным фондом. Оба живут в округе Гринвуд и являются членами организации WASP — белых протестантов англосаксонского происхождения. Эта организация когда-то ставила перед собой грандиозные цели и задачи, но теперь дышит на ладан. Сет дружит со своими шуринами и дорожит этой дружбой. Несмотря на то что Сет в своей колонке иногда позволяет себе пройтись насчет их любви к дорогим яхтам, эксклюзивным клубам, их непреодолимого пристрастия к алкоголю, который каждому мужчине открывает дорогу в океан эмоций.

Когда родители Хоби встают и идут к выходу, Сет тут же спешит к ним. Они опять обнимаются, после чего Сет провожает их до калитки и долго смотрит им вслед. Затем поворачивается и смотрит на маленький кирпичный домик своего отца. Странное дело — наследство, думает он. Тебе вдруг достаются стены, которые когда-то хотел покинуть навсегда. Через маленькое окошечко в двери он смотрит на крошечную прихожую. Мрачные стены коридора, где вечно стоит спертый воздух, вот уже сорок лет не знали краски благодаря маниакальной тяге его отца экономить на всем. Теперь они приобрели музейную ценность, как бы проистекающую из того простого факта, что их почти полувековой возраст имеет какое-то особое значение.

Постояв на крыльце, Сет опять спускается по ступенькам, движимый внезапным импульсом совершить обход своих владений. На клумбе, расположенной на южной стороне у маленьких подвальных окон, начинают всходить нарциссы. Эта клумба в детстве напоминала ему его собственный рот с редкими зубами. Март на Среднем Западе — время волшебных превращений. На расстоянии деревья кажутся совершенно голыми, но вблизи видно, что ветки уже покрылись набухшими почками. Если теплая погода простоит еще денек-другой, эти почки взорвутся зеленью, и воздух наполнится свежестью.

Зайдя за угол, Сет видит Люси, которая сидит на верхней ступеньке обшарпанного заднего крыльца, поддернув юбку повыше и задрав голову с закрытыми глазами к небу. Она похожа на юную девушку, которая ждет поцелуя.

— Жительница Сиэтла, онемевшая при виде солнца, — беззлобно острит Сет.

Открыв глаза, она безмолвно улыбается и поднимает правую руку, в которой зажата сигарета. После гибели Исаака она усвоила эту дурную привычку, однако покуривала тайком от Сета. Он ничего не подозревал, пока у Люси не появились одышка и хрипы. Это стало бросаться в глаза, когда они возвращались домой после вечерних пробежек. Пойманная с поличным, Люси конфузится и тщательно тушит сигарету каблуком. Затем поднимает бычок и прячет в ладонь, чтобы потом выкинуть куда-нибудь. Сет тоже садится на крыльцо, но ступенькой ниже. Они говорят о том, какой чудесный выдался нынче денек и что чистое голубое небо обещает неплохую погоду на завтра.

— Я так и не сказала тебе, Сет, каким замечательным и проникновенным было твое надгробное слово. Ты говорил от души.

— Да. Слова. Фундаментальное средство общения между людьми. Они незаменимы. А что затем? Меня волновала реакция Сары. Я боялся, как бы она не подумала, что я совершаю профанацию, оскорбляя ее священную память о деде.

— Сара уже разбирается в таких вещах.

— В такой же степени, как и я.

— Тебя действительно устраивают ее планы? — спрашивает Люси.

— Меня нисколько не удивит, если она их изменит.

Вчера вечером Сара, которая часто говорила о намерении поступать в аспирантуру и даже грезила о сане раввина, сказала им, что вместе со своим другом Филом записалась в Американский корпус для участия в программе подготовки учителей для школ в негритянских гетто. После обучения они либо останутся здесь, либо их направят в какой-нибудь другой город на Среднем Западе.

— По-моему, это здорово. Я горжусь ею. Тем, что она именно такой человек. Я никогда не ожидал, что она станет журналисткой.

— Но тебе ведь хотелось, чтобы она стала профессором, преподавала в университете. Одно время ты носился с этой идеей.

— Я всегда любил интеллектуалов. Они казались мне такими далекими, не от мира сего.

Он вспоминает о Сонни, какой она была двадцать пять лет назад, и о том, как он попал в тенета философии, в которой почти ничего не смыслил.

— Твой отец был профессором, — говорит Люси.

Да, вот такая она, Люси. Всегда умеет ударить по больному месту. И как только он не замечал этого раньше? Сет встает, намереваясь продолжить осмотр заднего двора. Он предлагает Люси руку, и она принимает ее для совместной неторопливой прогулки. Этого у них не отнять. Они нравятся друг другу. И даже несмотря на то, что их жизнь в течение последних двух лет была невыносимой, Люси остается для Сета самым милым человеческим существом из всех известных ему.

Когда Сара училась в школе, Сет не переставал удивляться и восхищаться Люси. Она просматривала все тетради, не отставала от дочери, не выяснив досконально, что конкретно делали на уроке и какие вопросы задавал учитель. Она знала наизусть обеденное меню, имена всех друзей и какое влияние родители оказывают на дочь, даже если нога этого ребенка никогда не ступала в их дом. Она помнила каждую ноту для трубы или балетное па. В шесть часов утра Люси была уже на ногах и принималась гладить и штопать одежду для всей семьи. Она всегда знала, что Сара и Исаак захотят надеть сегодня, вплоть до трусиков и маек. Жизни ее детей стали ее жизнью: все трое сплелись в неразрывную ткань. Люси настолько понимала их, переживала, ставя себя на их место, что другие женщины часто робели перед ней, чувствуя ее неоспоримое превосходство как матери.

И все это позволяло Люси забыть о самой себе. Приехав сюда, Сет, увидев Сонни в судейском кресле, полную уверенности в своем праве и способности отделять добро от зла и воздавать по заслугам, решать судьбы других, снова осознал, что этих черт в Люси ему не хватало. Ему нужна была женщина, которая боялась бы своих желаний и устремлений меньше, чем Люси, всегда угнетаемая необходимостью угождать и нравиться. Даже сейчас, когда ей уже за сорок, вопрос «Чего ты хочешь?» причиняет ей боль. Смерть Исаака стала как бы логическим звеном этой цепи, что часто доводило Сета почти до бешенства. Разве она не знала, что с этим нельзя примириться, что это не является частью всеобщей гармонии? Это сводило Сета с ума, потому что в нем не хватало той положительности и широты натуры, чтобы дать то, что ей требовалось. В минуты отчаяния, когда он думал, что все кончено, ему часто приходило в голову, что следующим мужем Люси будет своего рода оракул — священник или ясновидец. То, что она начала путаться с мужчинами, внешне похожими на Хоби, не было случайностью.

— Ну как ты? Выдержишь? — спрашивает он, когда они огибают внешнюю границу маленького дворика. Ветки старых деревьев, формирующих живую изгородь, покрыты узловатыми наростами, которые напоминают ему руки отца в конце его жизни.

— Думаю, что да. Смерть до сих пор остается для меня загадкой. Она завораживает до жуткого трепета. Это противоречит всем моим представлениям.

Сет криво улыбается. Для него смерть — постоянный фактор в жизни человека. В ее первой половине ты закладываешь фундамент, строишь на нем здание, а затем во второй половине наблюдаешь за тем, как оно постепенно рассыпается. Однако Сет не имел в виду обмен философскими взглядами. Он просто хотел спросить, как ей живется в настоящее время. Вскоре после его отъезда Люси сошлась с двадцатишестилетним мужчиной, директором бесплатной столовой для неимущих. Однако их связь распалась. Люди, особенно другие женщины, были жестоки с ней до невыносимости. Одна соседка спросила Люси, собирается ли та устраивать вечеринку для своего юного друга, когда он закончит школу. Теперь она одна, говорит Сара. На это замечание Сет никак не отреагировал, несмотря на то что ему всегда хочется сказать Саре, что все образуется и будет по-прежнему.

Сету действительно очень не хотелось, чтобы его дети росли в одной из этих фальшивых американских семей, где папаша женится на бывшей секретарше, классной девчонке-транссексуалке, а мамаша пристрастилась к наркотикам и тайком спит с епископом. Брат же промышляет игрой в наперсток на углу и грабежами магазинов самообслуживания. В День благодарения все встречаются за праздничным столом, пожимают друг другу руки, обнимаются и говорят: «Слава Богу, у нас есть наша семья». Сету хотелось, чтобы его дочь и сын знали, что есть настоящий очаг, что некоторые вещи непреходящи. А затем Исаака не стало.

Они идут дальше, и мысли Сета обращаются к статье, которую он должен написать завтра. Его работа всегда с ним, она — часть его души и сердца, навсегда поселившаяся в том каркасе мироздания в Сиэтле, где человек, известный в ста шестидесяти семи ежедневных газетах под именем Майкла Фрейна, продолжает свое существование. В воображении Сета этот Майкл приобретает некоторые определенные черты наружности. Он ниже ростом, плотнее, со скептически невозмутимым лицом, то есть физически воплощает тот идеал, к которому Сет стремился, когда учился на первом курсе и думал, что перед ним открыты все возможности.

Завтрашняя колонка будет первой из целой серии, концепция которой родилась в его голове во время посещений отца в различных больницах и реабилитационных заведениях. Центральной темой будут брак и отношения, вытекающие из него. Речь пойдет о худом, лысом мужчине из Кентукки, который отдал свою почку жене. Сет не знал, что такое возможно. Он думал, это нечто вроде пересадки костного мозга, когда возникают почти неразрешимые проблемы, если только у больного, нуждающегося в трансплантации, нет брата или сестры-близнеца. Этот мужчина, работающий инженером на оборонном предприятии в Даннинге, не особенно разговорчив. Он не из тех, кто любит разглагольствовать о мотивах своих поступков. Однако сейчас эта пара лежит в одной палате больницы «Синайские кедры». У каждого из них в левом боку разрез длиной четырнадцать дюймов. Они принимают одни и те же обезболивающие средства. Похоже на сюжет из мифологии, когда герой какого-либо мифа запускает руку к себе в тело и достает какой-либо орган. Несколько минут назад эта почка была в его теле, а теперь она уже покоится в теле его жены — эхо ветхозаветного Адамова ребра.

Главным достоинством своей работы Сет считает общение с людьми. По сути, это — интервью, в которых он просит людей рассказывать о таких вещах. Ему пишут и звонят в редакцию сотни людей. Он может находиться за полторы тысячи миль и сказать в телефонную трубку традиционную фразу: «Я хочу познакомиться с вами, мне бы хотелось рассказать вашу историю в своей колонке», и люди, отчаянно нуждающиеся в понимании, страдающие от недостатка внимания, рассказывают ему почти все.

Лежа на больничной койке, мужчина сначала отпил из стакана немного воды.

— Дело в том, — сказал он Сету медленным, протяжным говором, типичным для жителей Среднего Запада, — дело в том, что мне даже в голову не приходило, что я могу поступить как-то иначе.

Эти слова могли стать сногсшибательным заголовком. Когда-то они с Люси тоже были связаны подобными узами безграничной взаимной преданности, да и теперь по-прежнему готовы на все ради друг друга, то ли по привычке, то ли из благодарности. Однако, слушая того мужчину, Сет вдруг осознал: в нем нет уверенности, что его будущие отношения с Сонни расцветут таким же пышным цветом. Да, в них были мир, юмор, чувствительность и изумительное сладострастие. Но он сомневается, что Сонни, столкнувшись с необходимостью принести жертву, сможет когда-либо убедить его, что она просто не может поступить иначе.

У ног Сета небольшой клочок лужайки, который очень давно его мать заняла под огород. Сет тогда еще и в школу не ходил. Она прилежно возделывала эти пятнадцать квадратных футов и выращивала здесь чудесные овощи: салат, помидоры, горох, фасоль. Однажды, непонятным образом, за последней грядкой, у травянистой кромки вырос огромный кабачок, который они заметили не сразу, а когда все же обратили на него внимание, то приняли его за енота. Он до сих пор помнит, как отец боязливо крался вперед с кочергой в руке, напоминая фехтовальщика. А еще в памяти Сета всплывают те воскресенья, когда он трудился здесь с лопатой, мотыгой и граблями, делая грядки, пропалывая их. Он выполнял ту мужскую работу, которую должен был выполнять отец. На лужайке стоял включенный транзистор, и Сет был в курсе последних событий в НБА, слушая репортажи без отрыва от работы. У Люси на огороде всегда царил образцовый порядок, и Сет очень уважал ее за это.

Весь садово-огородный инвентарь его мать держала в узком сарайчике, который отец построил в заднем углу огорода. Ясное дело, Бернгард опасался воров. Там висит большой и ржавый замок. У Сета возникает желание заглянуть внутрь. Что же все-таки отец оставил? Он уже хочет снять дверь с петель, но потом вспоминает, где должен лежать ключ. Достав его за стрехой, он открывает замок и, сняв его, входит в сарай. Внутри темно, пахнет гнилым деревом, удобрениями и суглинком. В беспорядке валяются старые инструменты, металлические части которых почти сплошь покрылись ржавчиной. Все углы затянуты паутиной, внутри которой висят передушившие друг друга пауки.

— О Боже! — внезапно говорит он. — Какой сегодня страшный день!

За открытой дверью, защищенной от ветра и любопытных глаз, он впервые за многие месяцы остается по-настоящему наедине с Люси и безмолвно принимает ее утешение. Вот она, в его объятиях. Ее голова лежит на изгибе его руки. Сет крепко обнимает эту миниатюрную женщину, с которой он прожил больше, чем без нее.

 

Сонни

— Ты еще не уходишь? Я надеялась, у нас будет шанс поболтать, — говорит Люси, когда Сонни с сумочкой в руке направляется к передней двери.

Гости в большинстве своем разошлись. Стараясь не выдать волнения, Сонни объясняет, что ей нужно забрать Никки из детского сада, который в нескольких минутах езды отсюда, а затем она с ней вернется. О том, что эту обязанность вот уже несколько недель выполняет Сет, Сонни, конечно, умалчивает.

— Я бы тоже с удовольствием выбралась отсюда на минутку, — говорит Люси. — Ты не против, если я съезжу с тобой?

Пока она семенит за своим пальто, Сонни не отказывает себе в желании дать ей оценку. Люси принадлежит к тем женщинам, которые рождаются в свое время. Появись она на свет в эпоху Боттичелли и Рубенса, ее внешность сочли бы самой заурядной и не заслуживающей внимания. Зато в конце двадцатого века ее хрупкая миниатюрность пришлась в самый раз. У Люси жгучие черные глаза, густые темные волосы и узкое, с тонкими чертами лицо. Рядом с ней, с ее кажущейся уязвимостью и беззащитностью, Сонни всегда чувствовала себя почти коровой. И сейчас, четверть века спустя, наблюдая за ее фигуркой, легко и грациозно снующей по дому, Сонни не в состоянии сдержать свое изумление. Неужели женщина после двух родов может иметь такую тонкую талию?

Сет не часто рассказывал о Люси, о том, как она выглядит, и в его скупых описаниях ее моложавость воспринималась как недостаток, как признак некой инфантильности. В то же время он совершенно не упоминал, что она во многом сохранила прежний шик. Суметь вскружить голову молодому мужчине на двадцать лет моложе ее — это ли не говорит о многом! Люси из числа тех женщин, на которых мужчины, будь то на тротуаре или при входе через вращающуюся дверь, всегда оглядываются с идиотским выражением на лице, словно рассчитывают на то, что им удастся совершить прелюбодеяние прямо здесь, на улице. Завидует ли ей Сонни? Слегка. Есть и другие аспекты молодости, которые привлекают ее куда сильнее: например, согнуться до пола и при этом не испытывать боли в спине или способность запомнить семизначное число.

В машине Люси принимается болтать. В своих основных чертах люди остаются самими собой, легко узнаваемыми. По словам Сета, у Люси светлая голова, однако ее заедает неверие в собственные силы. Это чувствуется по тому, как она восторгается профессией Сонни. «Как здорово! Как интересно! Должно быть, это очень трудно!» Поддержка и лесть, риторика женщин их возраста, думает Сонни. Однако она знает, что Люси говорит искренне. Сонни отвечает, что ее работа куда более прозаична, чем это может показаться непосвященным.

— Возможно, — говорит Люси, — но она имеет большое значение для других людей, изменяя весь ход их жизней. И ты сделала это, будучи женщиной. Я знаю, каково тебе пришлось, ценой какого тяжелого труда. Когда Майкл сказал мне, что ты судья, я ощутила гордость. Может быть, это и смешно, но я очень горжусь всеми вами, женщинами, которые смогли достичь того, о чем их бабушки или даже матери не смели и мечтать. Когда мы только еще начинали учиться в колледже, были совсем юными студентками, в наших головах был туман. Мы совершенно не представляли себе, кем мы станем, чем будем заниматься. Это можно сказать о многих. Обо мне в первую очередь. Мы не знали, на что мы способны, как нам реализовать себя. И то, что сделали ты и все наши подруги, — это очень много. Я думаю, Сара не в состоянии понять, сколько здесь потребовалось творческого воображения, сил духовных и физических.

Ветки деревьев проносятся совсем близко, отражаясь на ветровом стекле. Сонни качает головой.

— Это не моя заслуга, — говорит она. — У меня это от матери.

— В самом деле?

— Да. Это было очень необычно для того времени. Я обязана ей в огромной степени. «Ты самая хорошая, самая умная, — шептала мне Зора. — Ты бесценное сокровище». Каждый день это вдалбливалось в голову с пылом, не оставлявшим сомнения в истинности ее слов. Бывали моменты, когда такое безудержное восхваление моих способностей скорее отягощало, чем восхваляло, однако в конце концов именно оно послужило тем фундаментом, на котором строились все мои достижения.

Сонни паркует машину у небольшого кирпичного здания, которое использовалось для различных муниципальных нужд и несколько раз подвергалось реконструкции. В час пик Университетская авеню обычно бывает забита машинами, но сегодня движение не такое интенсивное, и им удается приехать раньше, чем нужно. У них есть еще немного времени, и Сонни предлагает посидеть в кофейне, находящейся в квартале отсюда. Люси, которая сама из здешних мест, прекрасно ориентируется в городе. Они сидят друг напротив друга за столом с гранитной столешницей, на стульях с высокими спинками и тонкими ножками из нержавеющей стали. Совсем рядом в обоих направлениях снуют люди, спешащие сделать покупки. Какая-то женщина с длинным батоном из французской булочной налетает на Люси, и та едва не падает со стула. Суматоха, смех и бурные извинения. Когда они снова остаются одни, Люси наклоняется к своей чашке и, высунув по-кошачьи язык, слизывает пену.

— Значит, это любовь? — спрашивает она.

Сонни, совершенно не подготовленная к такой прямоте, пытается сделать глубокий вдох.

— Я знаю, что Сет влюблен в мою дочь. Насчет себя не уверена.

— О, я думаю, он всегда сох по тебе. Это почему-то напоминает мне статую Свободы с вечно горящим факелом. Символ любви. Любви, которая никогда не умирает. Ты не согласна со мной? Я думаю, что любовь никогда не заканчивается. Она вечна.

Сонни уже знает заранее все, что будет дальше. Нервная беседа, в которой они будут касаться главного лишь вскользь, окольными путями, говоря одно, а подразумевая совершенно другое. Если любовь не кончается, то каковы же тогда должны быть отношения между Люси и Сетом? Заметив, что разговор Сонни не по душе, Люси просит прощения. Она вовсе не хотела совать свой любопытный нос в то, что ее не касается, говорит она.

— Вряд ли это можно назвать любопытством, — успокаивает ее Сонни. — Все естественно. Тебе небезразличны мои отношения с Сетом, а мне — твои. Здесь нет ничего необычного.

Люси молча помешивает ложечкой кофе.

— Жизнь — запутанная штука, — произносит она внезапно. — Не так ли? В людях столько всяких закоулков, о которых узнаешь через много лет, а можешь и совсем не узнать. Чужая душа — потемки.

Она имеет в виду себя и Сета? Сонни недоумевает. Или же она хочет этим сказать, что даже тогда, четверть века назад, они с Сонни не были близки по-настоящему?

— Мне объяснения не нужны, — говорит Люси наконец.

После недолгой паузы она тихо, едва слышно, бормочет имя погибшего сына и всхлипывает, будучи не в состоянии сдержать чувства.

— Разумеется, — произносит она, быстро овладев собой. — Я хочу сказать, что это самое сложное. Исаак. Майкл не сможет пережить это несчастье. Обреченность. Боже, я не знаю нужного слова. Но он не изменится. Это горе будет в нем вечно. Смех, шутки, веселье — все это не для него. Ну а я другая. У меня другой характер. И думаю, что я все же отзывчивый человек.

— Конечно, ты очень добрая и отзывчивая, — соглашается Сонни, понимая, что глупо уверять в чем-то человека, которого ты не видела двадцать пять лет. И все же она уверена, что поступает правильно.

— Но ведь это и меня касается. Исаак был и моим ребенком. Я не могу жить с молчаливым обвинением, что предала забвению память о сыне, а Сет нет; он страдает, а я нет.

Краска на ресницах тут же тает, и на щеках Люси остаются сероватые разводы. Она вытирает их бумажной салфеткой, выдернутой из салфетницы, стоящей на столе, и качает головой. «И зачем я только тратила время и накрашивалась?» — спрашивает Люси себя. Весь день она только и делает, что плачет по тому или иному поводу и потом подкрашивается.

Соприкосновение с великой болью оставляет тяжелый осадок на душе у Сонни. Это все равно что перекапывать землю в саду и ненароком вывернуть корень растения, белый и корявый, не предназначенный для солнечного света. Она ждет, пока Люси оправится.

Между тем жизнь вокруг продолжает идти своим чередом. Посетителей в кафе прибавляется. Женщины и мужчины по пути домой, имея в своем распоряжении несколько минут, выстраиваются в очередь у сверкающей хромированными поверхностями стойки. Несколько малышей трутся о бедра своих мам. Кофеварки шипят и урчат, распространяя восхитительный аромат, какой бывает у кофе, сваренного из свежеобжаренных и только что размолотых кофейных зерен. Юные официантки бегают между столиками, радуясь наплыву клиентов, потому что он дает им возможность куда-то деть свой нерастраченный задор молодости. У Сонни возникает такое чувство, словно ее что-то связывает с каждым посетителем кофейни, хотя они ей абсолютно незнакомы. Не скованные официальными условностями, люди ведут себя довольно свободно. Вот мать с младенцем на руках. Все это Сонни уже видела. Почему прошлое предстает перед ней так зримо, так отчетливо? Почему она не может, как ни бьется, заглянуть в будущее?

— Я хочу сказать, что Исаак не может заслонить собой всю нашу прошлую жизнь, — говорит Люси. — Мы ничем не отличаемся от любой другой супружеской пары. Конечно, мы не были ангелами, и в наших отношениях бывало всякое.

— Я тоже была замужем, — говорит Сонни.

— Вот именно, — произносит Люси и робко, испытующе улыбается, опасаясь показаться бестактной. — Однако для Майкла, для меня, понимаешь, вопрос сейчас стоит так — сколько нужно еще вобрать в себя горя и печали, прежде чем ты скажешь: «Я должен начать все сначала»? В общем, есть вещи, в которых очень трудно разобраться. В браке? Можно одним предложением, одной фразой разрушить отношения, строившиеся годами. Об этом даже не подозреваешь. Просто живешь, живешь и вдруг: бац! — хотя уже лет десять прошло. Вот так и получается. — Люси, быстрые глаза которой никак не могут сосредоточиться, теперь смотрит прямо на Сонни. — Он никогда не говорил тебе об этом, нет?

Пытаясь уловить нить ее мысли, Сонни не отвечает. Люси подпирает лоб изящной рукой с тонкими пальцами, ногти которых коротко, но аккуратно подстрижены и покрыты красным лаком.

— Черт возьми, я сейчас просто умру, если не выкурю сигарету, — заявляет она и, взяв бумажный стаканчик с кофе, пересаживается за другой столик в углу.

Пока Сонни идет к ней, она уже успевает зажечь сигарету и теперь сидит, окутанная легким облачком дыма. Люси прекрасно знает, что ее мать умерла от эмфиземы легких. Сонни вспоминает рассказ Сета об этой женщине со сморщенным лицом, как у Лилиан Хеллман. Она курила с кислородной маской на лице. Сигарета торчала во рту, ниже маски, и вся семья кричала от страха, умоляя ее подумать если не о своей жизни, то хотя бы о том, что она может спалить весь дом.

— Это точка, конец — называй как хочешь, — говорит Люси. — Наш второй большой кризис. У нас был и первый большой кризис. Лет десять назад. Ты о нем слышала?

— Немного, — отвечает Сонни.

— Мать Майкла была при смерти. И он очень переживал, не находил себе места. Болезнь Альцгеймера. Они исчезают у тебя на глазах. Сначала душа, потом тело. Как раз тогда его дела здорово пошли в гору, и это тоже явилось для него испытанием. Люди изменили к нему свое отношение. Ведь теперь он не был неизвестным журналистом, который пытался предать гласности свои бредовые мысли. Его жизнь преобразилась как по мановению волшебной палочки. Все вдруг затихали, когда он входил, и почтительно его слушали. Он здорово ошалел с непривычки и спутался с какой-то девушкой, которая работала там же в редакции. Он всюду с ней разъезжал, а мне парил мозги, что между ними ничего нет и она — его помощница. Однако даже когда они встречались и говорили друг другу «привет», было видно невооруженным глазом, что между ними словно искра проскакивала. До мужчин никогда не доходит, что женщины безошибочно чуют все нутром. И я мирилась с этим. Для меня это была одна из моих проблем. Я всегда терплю все его выходки и делаю вид, что ничего не происходит, но ведь всякому терпению есть предел, а это уже перешло всякие рамки. Ну вот, в конце концов после одной вечеринки я устроила скандал. Со мной случилась истерика. Я поняла, что имею на это право. Это так ранило меня, словно кто-то всадил мне нож в сердце и повернул там несколько раз. А он вел себя как трусливый скунс: начал пороть всякую чушь, выдумывать небылицы, а напоследок выдал: «Ты не понимаешь, это для меня ничего не значит». Вот тут я и не выдержала и сказала: «Нет, я понимаю, и не говори, что это ничего не значит». Сама не знаю, как сорвалось у меня с языка, но я сказала: «Да ради Бога, только имей в виду, что я спала с Хоби еще целый год после того, как мы с тобой поженились».

Она умолкает и сосредоточенно смотрит на тлеющий кончик своей сигареты.

— Даже когда это происходило, — продолжает Люси, — мне многое было непонятно, однако я сказала себе: «Если ты это делаешь, это для тебя и только для тебя, и он может никогда не узнать». И Сет не узнал. Это были две совершенно разные сферы, как, например, сон и бодрствование или пьяный и трезвый, и казалось абсолютно невероятным, что они могли хотя бы соприкоснуться. Однако они соприкоснулись.

Я хочу сказать, что это было для меня древней историей, которая закончилась давным-давно, и с тех пор прошло много-много лет. Мы оба — и Хоби, и я — поняли, что все бессмысленно и абсурдно. И одна из проблем заключалась в том, что я стала матерью; у нас с Сетом появился семейный очаг, свои семейные традиции, наши вещи, мебель и овсянка на завтрак. Если честно, огромная проблема заключалась в том, что я сама не могла больше ничего понять. Я оглядываюсь назад, и те годы кажутся мне прожитыми где-то на Луне. Я не в состоянии даже объяснить, что я думала, когда мне был двадцать один год. Мы забываем, какими были и как все было. Кажется, что тогда были иные категории во всем, понимаешь? Кто понимает, что такое обязательства взрослого человека, когда тебе двадцать один год? Я думала, что могу спать с Хоби и быть женой Майкла. Сначала в этом был какой-то смысл, а потом его не стало. Я хочу сказать, что это — жизнь, это реальность, и я не могу извиняться за нее.

Понимаешь, психиатры объяснили все правильно насчет сложных, запутанных отношений между Майклом и Хоби. Почему Майкл — Сет, почему ему вдруг захотелось подцепить подружку Хоби? Мы все сыграли свои роли. Однако в этом клубке было очень непросто разобраться. Не то чтобы он когда-то тронул меня хотя бы пальцем. Но он года два не мог даже разговаривать с Хоби. А тот спрятал в карман свое самолюбие и бесконечно унижался, только что на коленях не ползал, чтобы выпросить прошение. И я простила Майкла, а Майкл простил нас. Он великодушный человек. А вот у отца его великодушия не было. У меня никак не получалось забеременеть во второй раз, и мы решили сделать искусственную беременность. У нас родился Исаак. И мы стали жить дальше. Однако есть такое выражение: «умудренный горьким опытом», верно? Страшные слова, если вдуматься в них как следует, ты не считаешь? И вот Сет стал именно таким, умудренным горьким опытом. Смерть Исаака сделала опыт слишком горьким. Но есть ли выход? Не знаю.

Люси закрывает глаза и тушит сигарету.

Кафе пустеет. Посетители разошлись уже больше чем наполовину. В воздухе появляется вечерняя свежесть. Слезящимися глазами Люси решается еще раз посмотреть на Сонни. Она говорит:

— Ну вот, теперь ты все знаешь.

 

Сет

День, похожий на тихие, жалобные стенания, катится к концу. Сет и Никки сидят на серых ступеньках заднего крыльца лицом к покосившемуся штакетнику, который Бернгард Вейсман поставил на границе участка лет сорок тому назад. Неистово щебечут птицы, а издалека доносится тарахтение газонокосилки. Очевидно, какой-то добросовестный гражданин пытается освободить себе уик-энд, решив привести лужайку в порядок в пятницу вечером. Это первый в нынешнем году покос. Небо являет собой великолепное зрелище, переливаясь различными оттенками голубого цвета и постепенно темнея. Люси и Сонни отправились вместе в магазин купить чего-нибудь на ужин. Сара осталась в доме. Она только что прочитала траурную молитву на иврите и теперь прощается с теми из своих друзей, кто еще не ушел. Никки с благоговейным страхом и живым интересом наблюдает за Сарой, говорящей на непонятном языке, и просит Сета тоже поговорить с ней на иностранном языке, правда, ее собственного изобретения. В течение нескольких минут они вдвоем издают булькающие и квакающие звуки.

— Знаешь, что я сказала? — спрашивает малышка. На ней джинсы и водолазка с цветочками на груди. — Я сказала: «Да, я хочу покататься на лошадке».

— Значит, я не понял. Я думал, что ты говоришь: «Спасибо тебе, Сет, что ты возишься со мной, ты такой славный парень». Я мог бы поклясться, что именно это ты и хотела сказать.

— Неееет! — восклицает она и с деланной злостью щиплет его за щеки, а затем запускает пальцы в его молодую бороду, которую все трое — Сет, Сонни и Никки — в своем кругу называют не иначе как бакенбарды для Никки. Девочка заливается звонким смехом, но через несколько секунд ее темные глаза опять становятся серьезными. Это означает, что в ее голове созрел какой-то вопрос. — А все-таки почему она говорила по-испански?

— По-испански? Кто?

Никки показывает ручонкой в сторону гостиной. Она никак не может запомнить имя Сары или описать ее внешность. Сет уже тысячу раз объяснял ей, что Сара — его дочь, однако Никки не в состоянии поверить, что дочерью может быть не такая маленькая девочка, как она, а взрослая женщина.

— Ты имеешь в виду, когда Сара молилась? — спрашивает он. — Это был иврит. По-ис-пан-ски, — дразнит он Никки и, сграбастав ее под мышки, начинает подбрасывать в воздух.

Малышка в восторге визжит. Затем Сет ловит ее в последний раз, и Никки прижимается к нему. От нее исходит невыразимо приятный запах, какой бывает только у маленьких детей. Сету кажется, что этот запах проникает во все клетки его тела. Исаак был вечно угрюмым и сторонился всех, поэтому Сет был практически лишен возможности испытывать удовольствие от общения с маленьким ребенком. Играя с Никки, он как бы опять возвращается в те времена, когда ему было под тридцать, а Сара была такой, как Никки.

Сара была сюрпризом во всех отношениях, начиная с зачатия, которое оказалось совершенно неожиданным. После того как она появилась на свет, в их жизни произошли коренные изменения. Все было подчинено ее нуждам. Сету и Люси пришлось здорово помучиться, прежде чем они научились кормить ее. У девочки была аллергия на молочные продукты, и, кроме того, в течение нескольких лет она могла принимать пищу только вперемешку с жареными бобами. Каждый день становился для них испытанием. Ведь нужно было ломать голову над меню Сары. В то же время Люси должна была готовиться к занятиям в колледже, который она хотела закончить во что бы то ни стало, а Сет работал в газете.

Одну его статью купил синдикат из пятидесяти газет. Она имела успех, и синдикат выразил желание распространять колонки Сета на постоянной основе. Теперь он должен был работать еще больше. Искать материал. Брать интервью. Засиживаться допоздна за письменным столом. Интернета и ноутбуков, которые здорово помогли бы сэкономить время, тогда еще не было. Идеи, приходившие в голову, он записывал на отдельные листы бумаги, которые в беспорядке кучей валялись на столе. Сет работал над ними вне всякой последовательности, повинуясь наитию и вдохновению, и питал органическое отвращение ко всякому порядку в своей творческой деятельности. Разрываясь на части дома и на работе, он вдруг обнаружил, что все, чем он занимается в течение дня, о чем думает — Сара, Люси, его статья, — дает ему ощущение глубокой цели. Куда это могло привести, кто знает, но он опять стремился к чему-то, пусть даже цель заключалась всего лишь в создании самого себя. Трудное, но славное было время, думает он теперь.

Предаваясь этим реминисценциям, Сет крепче прижимает к себе Никки и принимается качать ее взад-вперед. Ее длинные темные волосы сегодня заплетены в косички, которые теперь разлетаются в разные стороны. Играя с ней, Сет всегда испытывает некоторое смущение. Добро пожаловать в нашу эпоху. Однако шестилетний малыш в любую эпоху остается малышом и нуждается в ласке и внимании. Его нужно тискать и тормошить, подкидывать к потолку и бегать с ним наперегонки. Когда его дети были маленькими, Сет больше всего любил прикорнуть вместе с ними, держа их за руку. Ему казалось, что их тела составляют единое целое и что так будет всегда. Наконец Сет отпускает Никки, чтобы объяснить ей, что делала Сара.

— Иногда люди чувствуют, что им нужно попытаться поговорить с Богом. Это называется молитва. И Сара молилась за своего дедушку. Ты помнишь того очень старого человека? Я показывал тебе его фотографию. Я часто навещал его. Вот его мы и поминаем сегодня.

— А он умер?

Сет знает, что Сонни подробно ей все объясняла, однако наверняка они еще будут возвращаться к этой теме.

— Ему было больше девяноста лет. Он был почти на девяносто лет старше тебя.

Его отец был ровесником века, этого покрытого мраком, изумительного века, думает Сет. Он еще не плакал, но слезы пару раз уже подступали к горлу, вставая комом, и теперь, когда в его голове родилась эта новая мысль, он едва слышно всхлипывает, но усилием воли заставляет себя сдержаться. Никки будет расстроена. Если бы она была его ребенком, дело другое. Ничего страшного не произошло бы, если бы она немного и взгрустнула. Он бы прослезился и потом сказал ей, что это тоже жизнь. Никакого раболепия перед алтарем детской уязвимости. Однако она не его ребенок.

— Он уже в земле?

Сет объясняет ей, как умеет. Что так и должно быть, что каждый человек должен уйти в землю, чтобы затем опять возродиться в цветах и траве. И все же в нем остается осадок неудовлетворенности. Он подозревает, причина в том, что ни Сонни, ни он никогда не говорили Никки, что у Сета был маленький сын ненамного старше, чем Никки сейчас, который умер. Даже если бы Никки была втрое менее смышленой, чем она есть, и обладала лишь частью того удивительного проницательного ума, которым она оценивает взрослый мир, она бы почувствовала, поняла бы. Кто же такой, в конце концов, этот человек, думает она, о котором постоянно упоминают они с Сарой? Если все будет идти так и дальше, думает Сет, придется объяснить ей все откровенно, не виляя вокруг да около. Он не поступит так, как поступили с ним, и не построит семейный очаг, отравленный тайным страхом, о котором нельзя упоминать.

— Ну, так вот это и делала Сара. Она молилась. А когда молятся евреи, они говорят по-еврейски, на иврите. Понятно? Мы с Сарой — евреи, поэтому она говорила на иврите.

— А я еврейка?

Вопрос заставляет его задуматься. Ее дедушка Джек Клонски, если верить семейной легенде, был евреем. Если рассуждать в духе реформы, то, пожалуй, этого достаточно.

— Думаю, что нет, Никки. Дело в том, что твоя мама не еврейка. Обычно у людей все зависит от того, кто их матери. Или отцы. А Чарли и твоя мама, по правде говоря, не любят ходить в церковь. Некоторые люди не любят молиться. Да я и сам, если честно, не слишком большой любитель.

— Дженнифер Два ходит в церковь.

В группе Никки в детском саду есть три девочки, которых зовут Дженнифер.

— Вот как? Значит, она, наверное, любит молиться. И Саре это тоже нравится.

— Ладно. А как мне сказать?

— Что?

— Если мне это нравится. Бог, — добавляет она с благородным пренебрежением, достойным шестилетней девочки.

— Я уверен, твоя мама поможет тебе. Может быть, ты когда-нибудь сходишь в церковь с Дженнифер Два. Или знаешь что? Ты могла бы сходить с Сарой. И потом могла бы поговорить насчет этого с Чарли и своей мамой. Может быть, ты захочешь стать католичкой, как твоя тетя Хен, или будешь иудейкой, как я. Возможно, ты решишь, что тебе лучше быть как Чарли и твоя мама. Большинство людей поступают именно так. Однако все это в будущем, и какую бы веру ты ни решила принять, сейчас тебе еще рано беспокоиться об этом.

— Я уже решила.

— Что?

— Я хочу быть иудейкой. — Она кладет свою ручку на ладонь Сета. И придвигается к нему чуточку поближе.

 

Сонни

— Ну вот, мы опять все вместе, — говорит Хоби, и его глаза иронически поблескивают, когда он обводит взглядом старый обеденный стол из красного дерева, за которым сидят Сонни, Никки, Люси, Сет и Сара.

Гости уже разошлись. Кое-кто, возможно, еще заглянет чуть позже, но, памятуя о том, что покойный в течение всей своей жизни в Америке не слишком стремился обзаводиться близкими друзьями и знакомыми, семья решила, что на этом официальная часть поминок и закончится. Самолет Люси улетал в Сиэтл поздно вечером. На столе стояли тарелки с едой, купленной в китайском ресторанчике. «Пища еврейской боли», как выражается Сет, одна из тех его шуток, смысл которой до Сонни не доходит. По всей гостиной распространяются ароматы восточных пряностей и слегка пригоревшего растительного масла.

«И как только можно было успеть проголодаться?» — удивляется Сонни. Эти евреи ничем не отличаются от поляков. Тоже не дураки поесть. Им только дай повод, и будут жевать с утра до вечера.

Огромный заряд нервной энергии, израсходованный утром, и общение с гостями днем вызвали прилив аппетита. Все жадно накинулись на еду, накладывая ее на бумажные тарелки из пластиковых контейнеров-коробок, стоящих тут же на столе. Между ними стоят большие запотевшие пластиковые бутылки с газированной водой, с вмятинами от пальцев. Никки откусывает кончик пирожка с яйцом и рисом и, прожевав кусок, с недовольной миной кладет пирожок на стол. Затем прячет руки в рукава, всунув между пальцами пару зубочисток, и бегает вокруг стола, уверяя всех, что это ее пальцы.

Сонни сидит рядом с Сарой, обсуждая ее планы на следующий год. Прежде чем окончательный выбор Сонни пал на юриспруденцию, она сама некоторое время работала в школе и теперь делится своим опытом. Пока она изучала теорию, все было чудесно. Но затем наступил тот первый день, когда она, переступив порог классной комнаты, оказалась одна против тридцати восьми учеников третьего класса. Семейные и прочие неурядицы оставили свои печати на их лицах столь же явственно, как если бы это были боевые шрамы. Теперь Сонни со смехом вспоминает о том, как она намучилась с одной восьмилетней девочкой, у которой были различные отклонения в поведении.

— Я возненавидела ее, и не потому, что она была неуправляема. Больше всего она доводила меня тем, что ела цветные мелки. Откусывала кусочки и глотала. А у нас этих мелков почему-то вечно не хватало, и она поедала все хорошие цвета. К концу учебного года остались только черные и белые.

Слушая свою мать, Никки на минуту представляет себе девочку, поедающую мел, и ей становится весело. Однако ненадолго. Вскоре она начинает хныкать и дергать Сонни за рукав.

— Мне скучно, — стонет она.

Эти стенания стали настойчивее с тех пор, как Никки увидела в кабинете покойного мистера Вейсмана черно-белый телевизор, который Сонни не разрешает ей включить. Горестно вздыхая, Сонни тут же в гостиной достает из ранца Никки маркеры и книжки, которые та брала с собой в детский сад. Они вместе читают «Маугли», а затем берут раскраски и начинают раскрашивать. Никки, капризно надув губы, говорит, что справится и без помощи матери, и та возвращается к столу в тот момент, когда Сет и Люси хвалят друзей Сары, особенно выделяя их доброту, отзывчивость и зрелость.

— Я бы на твоем месте совсем не удивлялась этому, — говорит Сара. — Ведь мы как раз в том возрасте, в каком были вы четверо, когда началась ваша дружба.

Наступает тишина, которая нарушается дружным смехом, когда Сет неожиданно икает и разводит руками.

— Так, значит, вот чем вы занимались, когда собирались вместе? — спрашивает Сара. — Ели китайские блюда и рассказывали клевые истории с приколами?

— Мы пили вино и слушали твоего отца, — говорит Хоби.

Сара хочет знать, что именно слушали. Люси пускается в подробные объяснения насчет научно-фантастических новелл Сета, которые тот когда-то сочинял.

— Прикольно, — говорит она. — А почему же ты перестал их сочинять, папа?

— Кто сказал, что я перестал? Да в моем компьютере их полно.

— Я этого не знала, — говорит Люси.

Ее слова успокаивают Сонни, которая тоже не имела об этом ни малейшего представления.

— Всякий раз, когда я, работая над колонкой, натыкаюсь на препятствие — ну, например, ничего не идет в голову, хоть ты плачь, — я начинаю придумывать разные небылицы. Тем более что на фронте научной фантастики сейчас затишье. Генная инженерия. Компьютерная наука. Всем этим странным маленьким мыслям нет конца.

— Например? Давай. Расскажи мне хоть одну такую историю. — Сара кладет руку на руку отца.

— Да это так, глупости. Нечто вроде тематических притчей. Я даже не знаю, как их лучше назвать.

— Давай же начинай, — требует Хоби. — Пусть Сара убедится, что ее отец может дать фору самому Клиффорду Саймаку. Готов держать пари, у тебя есть такие крутые вещицы, от которых глаза на лоб полезут. Только не отнекивайся, я тебя знаю. А черные в твоих произведениях тоже фигурируют?

— Естественно. Я никого не щажу.

— Ясно. — Хоби выбрасывает свои длинные руки вперед и затем складывает их на груди. — А ну-ка попробуй!

Незримый дух старинного соперничества. Минут за десять до этого Хоби подтрунивал над жидкой бородкой Сета. Сет продолжает упрямиться и сдается лишь под одновременным натиском Люси и Сонни. Он откидывается на спинку стула и кладет руки на стол. Даже Никки решает последовать примеру прочих и, подойдя к Сонни, забирается к ней на колени.

— Скоро, — говорит он, как всегда начинались его рассказы, — во всяком случае, в недалеком будущем, как всем нам хорошо известно, клонирование станет реальным фактом. Из одной клетки — то ли из перхоти, то ли из обрезка ногтя — можно будет создать целое существо. Когда на эту тему размышляют писатели, они говорят о клонировании выдающихся личностей, например, о целой лиге Майклов Джорданов или Де Кунингов. Однако я полагаю, что люди будут больше всего заинтересованы в клонировании самих себя. Мы станем похожими на червяков или бабочек, воспроизводя самих себя в бесконечном ряду. Вы станете родителем самого себя. У ребенка не будет ваших ночных кошмаров и галлюцинаций, но во всем остальном он будет таким же: он будет иметь абсолютно такую же внешность и ваши идиотские вкусы, например, пристрастие к персиковому мороженому, и, к сожалению, те же генетические дефекты.

— Такие, как лысина? — спрашивает Сара.

За столом раздается взрыв смеха. Сидящая на коленях у матери Никки тоже заливается смехом, просто так, за компанию.

— Ну а дальше, что же дальше? — спрашивает Сара. — Начало прикольное. Я хочу послушать еще.

— Ладно, — отвечает Сет. — Конечно, не трудно предсказать, что на следующем этапе люди захотят улучшить свои копии путем генной инженерии. Они не захотят, чтобы их ребенок развивался, скажем, односторонне, как они. И родители скажут: он будет как мы, но с музыкальными способностями моего дедушки и математическими — моей матери. И с другой стороны, станет возможным отремонтировать плохие гены. Никому не нужна раковая клетка, например. Разумеется, существует потенциальная опасность злоупотреблений. Кое-кто может начать ужасные эксперименты. Создавать Гитлеров из своих собственных ДНК. И поэтому вся работа по подбору генов и их ремонту производится под контролем Администрации биомедицинской генной инженерии, которая будет рассматривать все просьбы о генетических изменениях.

И вот отсюда и начинается наша история.

Практически все афроамериканцы носят в себе белые гены. Это досталось нам в наследие от рабства. Вскоре после того, как была учреждена АБГИ, пошли слухи, что некоторое количество черных родителей подало заявления о желании иметь белых детей. В стране невероятное возбуждение. Расисты не хотят, чтобы черные прошли через эту лазейку, несмотря на то что они будут белыми во всех смыслах. В то же время многие афроамериканцы считают, что эти родители поворачиваются спиной к их наследию. Некоторые белые лидеры из числа тех, что обычно пользуются репутацией прогрессивных, призывают всех афроамериканцев сделать этот шаг и, таким образом, в течение жизни одного поколения покончить с расовой проблемой, разделяющей нацию. Черные в своем большинстве относятся к этому резко отрицательно, как, впрочем, и многие белые. Часть белых в пику этой инициативе обращаются в АБГИ с заявлениями, в которых выражается желание иметь детей с черным цветом кожи. На конгресс оказывается давление с целью предотвратить скрещивание рас. Принимается закон, однако Верховный суд выносит постановление о его неконституционности, подчеркивая, что конституция гарантирует американцам право иметь любой цвет кожи по своему усмотрению. Наступает кризис. Нация раскалывается. Здание Администрации биомедицинской генной инженерии подвергается нападению и разграблению. Имена черных родителей, подавших заявления, предаются гласности. Озверевшие расисты линчуют четверых из них. В лабораториях, где производятся генные изменения, устраиваются диверсии. Вспыхивает гражданская война. Белые расисты сражаются бок о бок с мусульманскими экстремистами. Города окутаны дымом пожарищ. — Сет щелкает пальцами. — Ужасная сцена. Верно? — спрашивает он.

Наступает продолжительное молчание.

— Те истории, что ты сочинял раньше, мне нравились гораздо больше, — говорит Сонни.

— Дядя Хоби прав, — произносит Сара. — Ты слишком лихо закрутил. У тебя мрачный, пессимистический взгляд на будущее.

— Эй, — говорит Сет, — вы, ребята, сами напросились.

— От такого рассказа опускаются руки, Сет, — укоряет его Сонни. — Он провокационный.

Хоби, почесывая в задумчивости бороду, говорит:

— А я думаю, что в рассказе нет ничего плохого. С точки зрения развития науки и общества все это может оказаться очень даже реальным.

— Вот он, мой приятель, — говорит Сет.

— Господи! — отзывается Люси. — Вы оба никак не можете взять в толк, что у других людей могут быть иные вкусы. Это страшный рассказ.

— Ясное дело, — соглашается Хоби. — Зато правдивый. Дело в том, что никто в нашей стране — ни белый, ни черный — не может определить своего отношения к этому различию. Здесь уйма белых, может быть, даже большинство, которые говорят себе, что для них цвет кожи не имеет никакого значения. Хорошо, все вроде бы о'кей, но дайте им в соседи какого-нибудь приличного черного из тех, что постоянно мелькают на телеэкране — Клинта Хакстебла, Вупи Голдберг или Майкла Джордана, — ну, то есть тех, кто ведет такой же образ жизни, правильно говорит по-английски. Однако кто бы это ни был, ты не смей жениться на моей дочери, потому что мне не нужны темнокожие внуки. То есть положение не стало лучше ни на чуточку. Мы все гордимся тем, что мы разные, мы хотим быть другими, но только не тогда, когда нам об этом говорят белые. Пусть никто не приводит тут количество черных игроков в НБА. Потому что тогда мы чувствуем, что это проклятие, словно эта разница попадает с кожи прямиком в душу, пронзая ее. В нас все перепуталось, мы все в тенетах и лучше не становимся, нет.

Люси смотрит на Сонни и произносит:

— Они оба думают, что мы обречены.

— Не обречены, — возражает Сет. — Но мы очень глубоко увязли в трясине. Очень глубоко. — Люси корчит удивленную гримасу, и Сет повторяет: — Очень глубоко.

Люси, по-прежнему в узком черном платье, нервно одергивает рукав и всем телом подается к Сету.

— Я не хочу это слушать. Тем более в такой день, как сегодня. Не хочу слышать этих размышлений: что жизнь в городах превратится в кошмар. Улицы окончательно перейдут во власть хулиганов, вооруженные банды будут воевать с гражданским ополчением, а мы будем прятаться и от тех и от других.

— Так, может быть, тебе стоит съездить на Грей-стрит, Люси, или посидеть денек рядом с Сонни и послушать те дела, которые ей приходится разбирать ежедневно, — говорит Сет.

Сонни бросает на него суровый взгляд, и ее губы беззвучно произносят:

— Не впутывай меня в этот спор.

— Это же не улица с односторонним движением, Сет, — продолжает Люси. — Почему ты не хочешь этого видеть? Много лет назад ты решил внести свой вклад в улучшение жизни. И она, эта жизнь, то есть отношения между людьми, действительно стала лучше. Мы — все мы в этой стране — сделали огромный прорыв. Почему об этом никто никогда не говорит? Почему никто хотя бы минуту не порадуется достигнутому? Назови мне другой век, когда было бы столь же много выступлений против разного рода тирании, которой одни человеческие существа подвергали других.

Она наклонилась над столом. В ее позе мольба. Сонни видит, что она вот-вот расплачется. Это суть того, что Люси может предложить Сету. Кем он был и к чему он стремится, если он опять возродит в себе свою отвагу и свою веру. Эта сцена заключает в себе слишком много интимного, и Сонни чувствует себя очень неловко, став ее свидетельницей. Никки перебралась на колени к Сету, сказав, что скоро вернется.

Сонни направляется на кухню, где достает из сильно гремящего холодильника «Шельвадор», которому уже лет сорок как минимум, бутылку родниковой воды. Вся кухня — памятник старины. Пластик на белых шкафах и полках покоробился, так же как и черно-белый линолеум на полу. Сонни находит стакан из тех, что в продовольственных магазинах дают бесплатно — Сет, оказывается, не врал, когда говорил об этом, — и, наполнив его доверху, выпивает залпом.

«Кто сказал, что мы можем выразить наши чувства словами?» — думает Сонни. Это старая загадка, оставшаяся из прошлой жизни философа в Миллер-Дэмоне. То смутное возбуждение, ощущение, словно кто-то запустил руку в твое сердце и ищет что-то там, перебирая пальцами. Оно существует само по себе — это то, что есть: сосредоточение дня, жизни, и все это абсолютно уникально. Кто имеет право называть это любым известным словом, будь то «любовь», «жалость», «боль»?

Из столовой слышится гулкий голос Хоби. Он рассказывает об одном происшествии, которое произошло с ним много лет назад во время празднования Дня независимости, четвертого июля. Тогда он еще жил со второй женой. Несколько секунд спустя в кухню заглядывает Сет, просовывая голову через дверной порог.

— Не убивай меня, хорошо? Я все-таки включил Никки телевизор.

— Вот это да, Сет! Как прикольно! Здесь же нет цвета.

Сонни слегка улыбается ему в ответ. Она все время твердит Сету, что он должен научиться говорить Никки «нет», перестать изображать из себя потакающую тетушку. Однако затевать спор по этому поводу сейчас нет никакого смысла.

— В чем дело? — Он переступает порог. — Тебя расстроила моя история?

— Надо думать. Нам о многом нужно поговорить. Для всех нас сегодня день был трудным.

Сет оглядывается, а затем быстро делает несколько шагов по кухне и сжимает Сонни в объятиях. Он спрашивает, все ли в порядке. Сонни не отвечает, а просто приникает к нему. Они стоят рядом с окном, которое до сих пор открыто, несмотря на вечернюю прохладу, становящуюся все ощутимее. Его открыли специально, чтобы проветрить дом, когда здесь было много гостей. Время от времени в окно врывается ветер, донося мяуканье кота, который, судя по дикому реву, давно уже не знает, куда ему деть свою мужскую силу. Весенний воздух, звуки пробуждающейся природы, требующей оплодотворения, вызвали в Сонни к жизни первый, пока еще слабый импульс зова плоти.

Несмотря на всю неопределенность отношений между ними, моменты интимной близости приносили обоим огромное удовлетворение. Она уже переживала это и раньше с парой других мужчин, одним из них был Чарли, — когда ты уходишь в секс с головой: великий секс начинает казаться центром мира. Все другие связи ослабевают и отдаляются. В этот последний час суток, когда Никки уже в постели, Сонни обращается к Сету, как прежде обращалась к самой себе. Он приносит ей стакан вина. Они пьют. Они занимаются любовью. Иногда это продолжается долго. Затем он на время уходит из нее и начинает ласкать ее. Ласкает лодыжки, икры, колени и потом опять ложится на нее сверху, весь пропитанный запахом ее тела. По мере того как уходят минуты, Сонни кажется, что они проникают все глубже и глубже друг в друга. Переплетенные пальцы. Точки возбуждения. Вершина экстаза, сопровождаемая приглушенным криком, непроизвольно вырывающимся у нее из горла. Словно они близнецы, разделившиеся половинки, в которых оживает память о том, что они вышли из одного и того же ядра. Нахлынувшие воспоминания будоражат ее, поднимая бурю чувств. Она возненавидит себя, если сейчас расплачется.

— Как ты? — спрашивает она.

— Трудно сказать, — отвечает он. — Такое чувство, словно внутри комок льда, который никак не может растаять.

— Вчера вечером я чуть было не написала тебе письмо.

— Вот как? И что за письмо? Признание в любви?

Сет слегка отстраняется от нее, и на его лице появляется озорная улыбка. Вечные шутки. Не слишком удачная попытка уйти от действительности.

— Нет, это были соболезнования, Сет.

— О!

— И я порвала письмо потому, что не знала, что сказать.

— Я не уверен, что и у меня нашлись бы нужные слова.

— Нет, я имею в виду нас. Я не знала, что сказать о нас. Я не знала, в какой роли буду выступать, утешая тебя завтра или послезавтра, или по какому праву.

— О! — Сет отпускает ее. — Значит, об этом мы должны поговорить?

У него такой невинный вид, что Сонни с трудом подавляет в себе желание ущипнуть его. Его выдают глаза, водянистые от страха.

— Сейчас, наверное, не самое подходящее время.

Он оглядывается на столовую. Хоби рассказывает о бенгальских огнях, подражая голосу своей жены Халиды, когда та умоляла его не зажигать их рядом с девочками. Хоби — способный пародист. Люси и Сара заходятся смехом.

— Продолжай, — говорит Сет. — Это волнует тебя. Давай выкладывай, что у тебя накипело на душе.

— Ладно, Сет. Я уже все сказала. Что ты будешь делать, ну, скажем, завтра? Ты остаешься? Или уходишь?

— Завтра? Послушай, ты же знаешь, что я уже две недели обещаю Морицу приехать в Сиэтл, чтобы встретиться с людьми из «Пи-Ай» лицом к лицу. Я ведь сказал, что уеду сразу же после похорон. И ты это знаешь. Ну и вдобавок Пасха на носу. Сара хочет провести ее с Люси. Она интересовалась моими планами, потому что хочет, чтобы этот праздник, который она считает семейным, мы провели вместе. Я скорее всего вылетаю завтра.

— А потом? Как долго ты там пробудешь?

У Сета чуть-чуть отвисает нижняя челюсть. С понурым видом он приваливается к старому кухонному столу, покрытому черным линолеумом, закрепленным по краям стальной окантовкой.

— Я имею право задать такой вопрос, Сет, ты не считаешь?

— Разумеется, — отвечает он, однако почему-то отводит глаза. — Послушай, если уж на то пошло, я должен выразиться прямо. Я знаю, что у нас все получится. Только я хочу быть уверенным, что ты отдаешь себе отчет, что дело не только во мне. Ты это понимаешь?

За те два года, которые Сонни прожила без Чарли, она, похоже, совсем забыла о его главных претензиях и обидах. Он утверждал, что в душе она холодна как лед и скользкая, как налим. В приступе злости Чарли написал стихотворение: «У всех людей сердца из четырех камер, а у тебя три для самой себя». Эти строки сразили Сонни, а затем она заставила себя забыть о них, и вроде бы ей это удалось, но теперь Сет начал осторожно намекать в том же духе.

— Я это знаю, — ответила она.

— Потому что, — говорит он, — есть область, в которой мы не продвинулись ни на шаг с прошлого декабря, когда ты назвала это романтической любовью подростков. Что-то вроде того. Точно не помню. Есть уровень, на котором ты мне не доверяешь. Или не воспринимаешь меня серьезно.

— Я воспринимаю тебя серьезно, Сет. Просто я боюсь.

— Чего?

— Не знаю. Трудно выразить это словами.

Он начинает перечислять ее возможные страхи, и каждый раз она отвечает «нет». Она не боится, что ей станет больно или что ее опять бросят. Не боится даже депрессии, которая с каждым разом угнетает ее все сильнее.

— Так что же тогда?

Прохладный воздух струится из форточки прямо в спину Сонни. Она зябнет и засовывает руки под мышки. Яркий свет кухонного светильника режет глаза.

— Сет, я не знаю. Я слышу, как Хоби время от времени называет тебя Прустом, и содрогаюсь. Это пугает меня. Ты помнишь все об однокашниках по колледжу, все, до мельчайших деталей. Ты все еще точишь зуб на Лойелла Эдгара за то, что он сделал тебе двадцать пять лет назад, словно все случилось только вчера. Я не могу не думать, что по этой же причине ты опять здесь со мной, пытаясь начать с того места в наших отношениях, где они прервались.

— А какова причина? Я что-то не улавливаю.

— Меня страшит то, что скрывается за всем этим. Сет, ты пытался вычислить, как тебе будет лучше. Каким образом ты обретешь большее счастье. Если бы ты остался со мной, если бы ты рассчитался с Эдгаром, сложилась бы твоя жизнь по-другому? Появилось бы у тебя ощущение более полной удовлетворенности в жизни? Достигнутой грандиозной цели? Сложилась бы она, если бы ты был круче или удачливее? Сложилась бы она, если бы Исаак не должен был умереть?

Сонни умолкает на секунду, чтобы посмотреть, не зашла ли слишком далеко. Глаза Сета потухли и налились какой-то свинцовой серостью. Нижняя челюсть слегка задвигалась. Однако пока еще у него хватает выдержки выслушивать все эти неприятные вещи.

— Вот почему я боюсь, — говорит она. — Потому что в конце концов, Сет, рано или поздно тебе придется решать: ты увидишь то, что должен видеть каждый. Ты скажешь: «Я не могу пренебрежительно относиться к той жизни, которой я до сих пор жил. Я не могу притворяться, что у меня нет этих связей. У меня могла бы быть другая жизнь, но у меня ее не было». Я думаю, что эти мысли приходят тебе в голову именно сейчас.

— Послушай, — говорит Сет, его голос прерывается. Он стоит в одной белой рубашке, без пиджака. Ему тоже зябко, и он скрестил на груди руки. — Это очень сложный вопрос. Не обсудить ли нам его как-нибудь в другой раз? Почему бы тебе сейчас не отвезти Никки домой? А как только мы тут закончим, я сразу же примчусь.

Он подходит к Сонни, закрывая спиной окно, и она ощущает, как ее ноги обдает теплым воздухом, устремившимся из коридора. Однако еще больше тепла исходит от его тела. Он хочет близости с ней, отдается эхом в ее сердце. Когда вся эта боль перегорит, когда этот пыл переплавится в движение, контакт, удовольствие и связь, оставляя после себя нечто. Когда утром он уйдет, останется волна нежности и боли, которая еще долго будет напоминать о нем.

— Мы еще поговорим, ладно?

— А как же.

В столовой гулко бухает голос Хоби:

— И вот я зажигаю первую искрящуюся штуковину, и она начинает крутиться, разбрасывая вокруг искры и всякую там хрень, и вдруг закатывается прямо под мою машину, мой новенький «Мерседес-560», и я клянусь Богом, клянусь, вся эта долбаная машина вспыхивает, как молния. Можно было подумать, что за рулем сидел сам Господь Бог.

Из столовой доносится смех Люси и Сары. Мать и дочь смеются совершенно одинаково, на одной и той же очень высокой ноте. Смех Хоби походит скорее на хрюканье, которое быстро прекращается.

— Забавная история, — говорит Люси.

— Истерическая, — поправляет ее Сара. — Было бы гораздо забавнее, если бы такое произошло в действительности.

Сонни внимательно смотрит на Сета, размышляя о том, насколько они разные, эти двое друзей. Никто — ни Сет, ни она, — похоже, пока не испытывает желание сдвинуться с места.

— Послушай, — говорит он снова, — я не хочу спорить с тобой насчет того, права ты или нет. Потому что кое в чем ты права. Я даже уверен. И должен как следует поразмыслить об этом. Однако в твоих словах проступает элемент самореализации. Ты используешь то, что, как тебе кажется, ты видишь во мне, как предлог, чтобы избежать разговора о себе. Конечно, это очень хорошо и даже замечательно, что ты беспокоишься по поводу преходящего характера моих жизненных установок. Мне это по душе. Однако я не уверен, что все обстоит так, как ты думаешь. В самом деле, Сонни. Подумай, о чем ты толкуешь. Тебя волнует то, что я собираюсь делать. Однако в действительности ты ни разу не попросила меня вернуться сюда на следующей неделе и не сказала мне ничего насчет того, как мы будем жить, если я вернусь. Я несколько месяцев потратил на поиски волшебного слова, которое заставило бы тебя сделать шаг навстречу. Я сделал все, что мог. Я весь твой.

— Сет, я — та, кто я есть. Ты это знаешь. Я не собираюсь писать тебе любовные письма.

— И я принимаю это. Пусть и с большой неохотой. Однако у меня есть право на нечто большее. Это же так просто. И теперь, если я позвоню тебе из Сиэтла, если я скажу: «Я остаюсь здесь» или «Я не вернусь», — вот только тогда мне станут ясны твои истинные чувства ко мне.

— Бог мой, Сет, а что, по-твоему, я должна испытывать к тебе?

— По-моему? Я бы хотел, чтобы ты почувствовала себя опустошенной. Я хотел бы, чтобы ты почувствовала себя оторванной от того, что было для тебя жизненно важным.

Из столовой доносятся звуки отодвигаемых стульев, шарканье подошв. Голоса приближаются. Очевидно, убирают посуду, догадывается Сонни. Она стоит, не в силах сдвинуться с места, словно загипнотизированная взглядом Сета. Его светлые глаза под очень тонкими бровями пронизывают ее насквозь. Сонни понимает, что сама напросилась.

И сейчас она осознает: придется смириться с тем, что она, жившая до этого всю жизнь в скорлупе, созданной ею самой и защищавшей ее от буйных и стремительных ветров, теперь должна будет расстаться с этой уютной оболочкой. Однако существо, которое выйдет из нее, будет незнакомо не только другим, но и ей самой.

— И знаешь, чего я боюсь больше всего, Сонни? Того, что в глубине души ты будешь рада, если тебе удастся избежать всего этого, если тебя оставят в покое. Боюсь, что ты почувствуешь огромное облегчение.

 

Сет

После обеда или, точнее, ужина возвращается миссис Бейтлер, работавшая у отца Сета в течение последних двадцати лет секретаршей. Очень худая, костлявая женщина, которая безропотно терпела своенравный, неуживчивый характер мистера Вейсмана. Она приводит с собой мужа Айка, чтобы тот также смог выразить свои соболезнования. Приходят еще несколько соседей по кварталу. В основном это пожилые люди, все общение которых с Бернгардом Вейсманом сводилось к обмену кивками или рукопожатиями, а также репликами насчет только что отбушевавших метелей невиданной силы или идиотского решения муниципальных властей запретить парковку автомобилей в центре квартала. Самыми последними приходят Котилы, живущие через два дома от Вейсманов. Они помоложе, и жена, в меру полная блондинка с миловидным лицом, говорит, что Бернгард был славный старичок.

К девяти часам поминальная часть траура заканчивается. Сонни забирает Никки и едет укладывать ее спать. Хоби загружает складные стулья, позаимствованные у Таттлов, в машину и медленно отъезжает от дома по дорожке. Ночь он проведет у родителей.

Люси, Сара и Сет принимаются наводить порядок. Они перетаскивают старый диван из столовой назад в гостиную и ставят его посредине. Затем моют и вытирают насухо посуду, удивляются старинным вещам, которые обычно привлекают к себе внимание лишь после смерти владельца. В гостиной на столике в углу под стеклом лежат семейные фотографии, которые мать Сета собирала годами. Остановленные мгновения жизни. На первых цветных снимках преобладают зеленые тона. Центральное место везде занимает Сет: полный озорной радости на пляже; в матросской шапочке и с совком; в ковбойской шляпе, с серьезным лицом, когда ему исполнилось семь лет. Годы катятся вперед: вот он уже в академической шапочке с квадратным верхом в Истоне. Затем начинает появляться Люси. Сара резвится в детской ванночке. Люси, Сет, Люси, Сара уже в семь лет, и его родители, все с альпенштоками и рюкзаками смотрят в объектив в тропическом лесу. Есть и пара снимков, на которых запечатлен Исаак. Их отец добавил уже после смерти матери: малыш в ползунках и мальчик лет шести, незадолго до трагической гибели.

Еще утром было решено, что по пути в Истон Сара поедет по дороге № 843 и отвезет Люси в международный аэропорт Киндл. У бровки, в призрачном, лиловатом свете от висящей на столбе ртутной лампы, Сет поднимает маленький саквояж жены и ставит его в багажник. Перед тем как сесть в машину, Люси позволяет себе объятие. Она поднимается на цыпочки и обнимает его за шею гибкими, сильными руками. Прижавшись к Сету, она быстро целует его в губы, а затем ее щека появляется рядом с его щекой, и Люси шепчет как можно тише, чтобы не услышала их дочь, которая стоит где-то там, в темноте, совсем рядом:

— Приезжай домой.

Он предчувствовал, что она скажет это. Сет не успевает ответить, потому что Люси отстраняется от него и, сделав пару шагов, садится в машину. В окне мелькает бледная ладонь, на которую падает свет, и через несколько секунд машина исчезает в темноте.

Он стоит у кромки тротуара и смотрит вслед удаляющимся красным огонькам. Затем поворачивается и начинает грузить в «камри» оставшиеся складные стулья Таттлов, которые не поместились в машину Хоби. Подъехав к их бунгало, которое является почти стопроцентной копией дома покойного Бернгарда Вейсмана, Сет стучит в дверь. Через пару минут начинают звякать и лязгать многочисленные замки и запоры, и на пороге появляется мама Хоби, Лоретта, которая сразу заключает его в объятия, наверное, уже в десятый раз за сегодняшний день.

— Как самочувствие, малыш? — спрашивает она.

Подхватив складные стулья, Сет осторожно спускается по лестнице в подвал, где на ночь расположился Хоби.

Все время, пока шел процесс, Хоби обитал здесь, в помещении, стены которого обшиты сосновыми досками. В подвале они провели лучшие дни своего детства и юности. Здесь в возрасте четырнадцати лет Хоби открыл то, что он важно именовал своим «офисом». Они повесили на стене плакаты с голыми красавицами из «Плейбоя», поставили в углах колонки от стереопроигрывателя, обтянутые твидом. У стены напротив стоял аквариум с подсветкой и компрессором, отчего в подвале пахло сыростью.

С другими друзьями Сет обычно ездил на автобусе в центр Дюсейбла, где они смотрели кино, шатались взад-вперед по улицам и всей стаей ныряли в переулок, увидев полицейского, даже если до него был целый квартал, словно они совершили нечто такое, отчего им действительно нужно было опасаться стражей порядка. Хоби редко бывал в этой компании. Он никогда не говорил почему, хотя Сет знал. Там всегда находился кто-то, кто неприязненно косился на него, говорил ему грубости, толкал его, не отвечал на его вопросы. Может быть, это случалось всего один раз за поездку. Всего лишь на секунду. Однако этого было достаточно, чтобы Хоби предпочитал оставаться дома на Университетском бульваре.

Здесь, в этом подвале, он был единственным властителем. Сет до сих пор помнит холодные прикосновения пола, как помнит и узорчатые плитки, которыми был выложен цементный отлив с обеих сторон несущей балки. Он слушал, как Хоби, молодой негр с оригинальной внешностью, излагал свои мысли, которые взвивались ввысь, будто ракеты. Тогда Сет был уверен, что перед ним неординарная личность с ярким будущим. Да, все это было задолго до того, как жизнь накинула на Хоби крепкую узду.

Во время процесса Хоби, у которого был неспокойный сон, предпочитал спать здесь, а не шлепать по дому всю ночь и будить родителей. Он располагался на кушетке с валиками, обтянутыми клетчатой шерстяной тканью. Эта кушетка стояла здесь всегда, с самого основания «офиса». Хоби приходил сюда поздно, часов в одиннадцать или даже в полночь. Они с Сетом частенько встречались вечером, чтобы выпить по бокалу пива или же выкурить по сигарете с марихуаной. Хоби предпочитал последнее. Он никогда не обсуждал дело. Вечера он проводил в квартире Нила, где, по его словам, готовился к очередному слушанию. Правда, Нил утверждал, что большую часть времени Хоби сидел на телефоне, решая вопросы, касавшиеся его адвокатской практики в Вашингтоне.

Спускаясь по лестнице, Сет замечает четыре коробки, в которых лежат материалы дела — копии полицейских рапортов, вещественные доказательства. Они находятся на двух полках рядом с камином. Хоби полагает, что их лучше хранить здесь, а не в Вашингтоне, на случай ареста Нила, несмотря на то что Хоби считает перспективу повторного процесса маловероятной.

В знак приветствия Хоби высовывает голову из своего обшитого панелями закутка и издает неопределенный звук, нечто вроде урчания. На нем старая рубашка, из-под которой выглядывает безрукавка оливкового цвета. Обе испещрены яркими пятнами акриловой краски. Рубашка, как всегда, топорщится на животе. В руке у Хоби кисточка. Занятие живописью — его любимое времяпрепровождение. Вот уже много лет он отводит душу за мольбертом. Сейчас на мольберте небольшое полотно, этюд в духе Поллока, который он начал во время процесса и никак не может закончить. На той же подставке, где лежат тюбики с красками, стоит портативный телевизор. Сет восхищается произведением искусства друга, но Хоби остается недовольным.

— Иногда я думаю, дружище, и почему только я не занялся этим раньше? А теперь ничего, кроме дешевых комплиментов от профанов, я не заслуживаю. — Он грустно потряхивает головой и бросает взгляд на экран телевизора.

— Профессиональная борьба?

— Величайшее шоу на Земле.

— Хоби, я смотрю, у них ничего не изменилось с тех пор, как мы с тобой отрабатывали двойной зацеп Бадди Роджерса тридцать пять лет назад.

— Вечно, как скала, — отвечает Хоби. — А вот это опера для рабочего класса. Баллада о добре и зле.

Рядом с ним стоит открытая железная банка с жареными орешками. Зачерпнув оттуда целую пригоршню, он сразу отправляет ее в рот. В низкой комнате акустический потолок находится где-то рядом с курчавой головой Хоби. Сет поводит носом, принюхиваясь. Явно доминирующий запах красок все же не полностью вытесняет другие ароматы, присутствующие в подвальной атмосфере.

— Ну да, конечно, я уже под балдой, — говорит Хоби. — А что, это проблема?

Хотя риторический тон вопроса предполагает отрицательный ответ, на деле все обстоит наоборот. В теле Хоби накопилось столько отравы, что его кровь, наверное, давно уже превратилась в концентрированный раствор героина, кокаина, морфия, ЛСД и многих других наркотиков и сама по себе, будучи перелитой в организм здорового человека, подействовала бы как наркотик. Во взгляде Сета Хоби видит молчаливое неодобрение.

— Послушай, парень, — обращается он к нему. — У наркотиков — светлое будущее. Это бурно развивающаяся индустрия. Пока существуют человеческие беды и горести, пока люди подвержены всяким стрессам, а они им будут подвергаться всегда, вряд ли они смогут найти лучшее средство для их снятия. Помни мои слова. Да что слова. Факты говорят сами за себя. Мы же все выросли на наркотиках. В Америке нет человека, который бы не прошел через это. Да разве дело только в героине или марихуане? Ты когда-нибудь присматривался к ребенку, сидящему у экрана телевизора?

— К сожалению, слишком часто.

— Скажи мне, разве он не напоминает зверька, попавшего в капкан?

Сет смеется, но Хоби гнет свою линию:

— Ведь я прав? Я знаю, что прав. Против правды не попрешь, — произносит он, соглашаясь с самим собой. — Это будет свобода двадцать первого века. Люди смогут совершать путешествия внутри своих душ, познавать свое подсознание, знакомиться со своим предрациональным разумом, который существует и главенствует над миром рациональных знаков и символов. Это там, где люди обитают в действительности. Это мир, который не подвластен никаким политическим проходимцам. Люди должны осознать это. Да здравствует свобода, бэби!

— Ну, вы только послушайте его, — говорит Сет. Вдохновение, с которым Хоби рисует будущее человечества, вызывает у него улыбку. Он хватает Хоби за обе руки. — Хоби Т. Таттл, — обращается он к другу. — Ты и в самом деле заблудился где-то там, внутри себя, и никак не можешь найти дорогу назад?

В ответ Хоби слегка покачивает головой. В его взгляде сожаление человека, умудренного опытом.

— Ты же знаешь, я не гоню тебе всякое гребаное фуфло.

— Да, ты всегда был серьезен, — подтверждает Сет.

Удовлетворенный ответом, Хоби опять хмыкает и отворачивается.

— Я надеюсь, что ты пришел сюда вовсе не затем, чтобы задавать мне какие-нибудь глупые вопросы, вроде того, может ли мужчина любить двух женщин.

— А он может?

— От людей я все время слышу отрицательный ответ на этот вопрос. В свое время я пытался это сделать и теперь расплачиваюсь алиментами, которых хватит, чтобы набить сотенными деньгами ночной горшок, заметь, ежемесячно.

Семейная эпопея Хоби. У закона свой собственный мир, и Хоби правит балом в любом зале суда. Здесь ему не на что жаловаться. Зато если речь заходит о его личной жизни, превратившейся в сплошную цепь неудач, Хоби становится ужасным нытиком и пессимистом. Сету нравилась его вторая жена, Халида, последовательница Магомета. Будучи серьезной, сложной личностью, она в отличие от других женщин Хоби имела некоторое представление о неординарности его духа. Однако он, являясь рабом своего члена, распутным поведением разрушил их брак. Он очень переживал по этому поводу. Вряд ли эта рана когда-либо заживет.

— Разве это является нарушением биологического закона? — удивляется Сет. — Или же здесь возникают непреодолимые психологические трудности, как, например, когда хочешь мысленно пронаблюдать за своей собственной смертью?

— Ладно, парень, — говорит Хоби, — так и быть. Давай выкладывай все свое шизоидное дерьмо. Ты же ведь за этим пришел, верно? Рассказывай, что тебя мучает?

— Сейчас я настолько устал, что меня можно пытать на дыбе и я ничего не почувствую. Мучиться я буду завтра. Я хотел закинуть тебе стулья и поблагодарить за надгробное слово. Молодец. Слушая тебя, я даже украдкой прослезился.

Хоби принимает благодарность благосклонно, издавая негромкое урчание. При этом он вытирает кисточку о подол рубашки. Впрочем, для него не в новинку выслушивать комплименты по поводу неотразимого впечатления, которое он произвел, выступая публично.

— Да, вообще-то сегодня я был в ударе. Я уже начал подумывать, а не перейти ли мне в вашу иудейскую веру, а то католик из меня вышел никудышный, а мусульманин и того хуже. Может, в третий раз что-нибудь и получится.

Одержимость Хоби религией остается для Сета загадкой. Однажды он объяснил это, используя терминологию, позаимствованную у Великого Инквизитора. Если все позволено, сказал он, значит, и веровать тоже не запрещено. Так почему бы и не поступить подобным образом, раз уж в экзистенциальном смысле это требует тех же усилий? Сет никак не мог уловить здесь логику. Однако теперь мысль о том, что Хоби еще раз поменяет веру, настраивает Сета на веселый лад.

— Да, я думаю, что вот тогда бы Джексон Айрес наверняка опупел, — говорит Сет. — Ты слышал, как он пытал меня насчет моего псевдонима?

— Послушай, этот Джексон всю жизнь был мелким подлипалой, и выше этого уровня ему не подняться. Мозги не те. И, честно говоря, мне его ахинея давно уже опротивела. То он начинает загибать салазки насчет того, что, дескать, у обездоленного молодого негра нет ничего, кроме его гнева и его самого в качестве виновника, поскольку с каждым преступлением, ограблением и разбоем жизнь других черных становится еще хуже. То через минуту он говорит, что черные угодили в Америке в переделку сразу, как только первому рабу в порту велели снять штаны, и, узрев огромный пенис, белые решили, что за всеми парнями с таким цветом кожи нужен особый присмотр в виде надсмотрщика с плетью. А то, не ровен час, эти члены начнут вытворять такие чудеса с белыми женщинами, что белые мужчины останутся не у дел и сами могут попасть в рабство. В общем, Джексон такой же мудак, как и все остальные. Ему бы только пердеть в кресло и срывать деньги с клиентов практически за безделицу, ведь работать по-настоящему он не умеет и не хочет.

Хоби берет тряпку и, подняв подбородок, убирает с бороды каплю зеленой краски.

— Не обращай на Джексона никакого внимания. Он всех уже достал своими причудами. На процессе он мне всю плешь проел, что я, дескать, придираюсь к этому мешку с говном, его клиенту, первостатейному злодею, по которому электрический стул давно плачет. А сам он прекрасно знал, что тот рассказывает сказки.

— Какие сказки? — тихо спрашивает Сет.

— Не начинай. — Хоби с раздражением швыряет на пол тряпку, измазанную краской. — Не хватает еще тебя тут.

Они никогда не разговаривали о процессе, даже после его окончания. Хоби обрывал Сета всякий раз, когда тот пытался завести такой разговор.

— Но ведь это была ложь, верно? От начала и до конца? Нил не хотел никого убивать? — спросил Сет.

— Ты же сам был там и слышал показания.

— В том зале было сказано столько всего, что не знаешь, кому и верить, Хоби.

— Да, но все зависит от доказательств.

В глазах Хоби мерцают шаловливые огоньки. Он явно доволен своей проделкой.

— А вся шумиха насчет денег, которые Нил дал Хардкору? Это тоже сказка?

— Бальзам для моих ушей.

— Сначала это были наркодоллары. А затем оказалось, что это были деньги на предвыборную кампанию.

— Точно.

— А в действительности?

— Эй! — Хоби поворачивается к нему на секунду. — Вопросы задаю я. А отвечать на них должен Мольто или как там его, обвинитель. Это его дело. А я тот, кто во всем сомневается.

— Однако послушай. А как же банковские документы? Ведь ты же собирался предъявить все выписки со счетов Нила, чтобы доказать, что Нил не мог дать Хардкору столько денег, правильно?

— Ловкий ход, не правда ли?

— Подожди, насколько я понимаю, Нил заплатил тебе твой гонорар. Ты же сам сказал мне об этом. Откуда же взялись деньги?

Хоби ничего не отвечает. Он озирается в поисках чего-нибудь подходящего подстелить на старый, вконец расшатанный, деревянный стул, испачканный краской. Заметив на полу у кушетки газету, поднимает ее и, положив на стул, садится.

— Это мне известно наверняка, — говорит Сет. — Нил сказал мне сразу, без околичностей, что никогда не давал Хардкору никаких десяти тысяч. Не важно, из выборного фонда или еще откуда. Он сказал, что это ложь чистейшей воды. Помнишь? Я говорил тебе в тот день, когда мы ездили в тюрьму.

Хоби внимательно смотрит на Сета, подперев подбородок рукой.

— Послушай, — начинает он, — послушай меня. Сказал обвиняемый. Понятно? А это совсем другое дело. В 1972 году меня наняли защитником по делу одного парня по кличке Коротышка Рохас. У меня не было даже времени на подготовку, все произошло так быстро. В общем, я пришел туда, в зал суда, стою и думаю, что же мне делать. Дело слушалось в ускоренном порядке, и в таких случаях тебе дают только две минуты на то, чтобы посовещаться с клиентом. А мне, как назло, попался тип, который и говорить-то не умеет. Невозможно понять, что он там несет. Черт его знает, какая кровь текла в нем. Начинает что-то балаболить, и я думаю: что это за гребаный язык такой? На уличный жаргон никак не похоже. Пуэрториканцы так не разговаривают. Какая-то глоссолалия, хрен поймешь.

А дело у него нехорошее, и срок ему светит будь здоров. Нанесение тяжких телесных повреждений, покушение на убийство. Короче говоря, он пырнул прохожего на улице ножом так, что у того выпала селезенка, то есть он вырезал ее. Хорошо еще, что пострадавший не загнулся. И этот бедняга без селезенки находится там, на свидетельской трибуне, а обвинитель говорит ему: «Покажите, пожалуйста, судье, что с вами сделал Коротышка». И вот этот дурачок начинает размахивать настоящим ножом в двух дюймах от носа судьи, ну прямо Зорро, ни дать ни взять. А Коротышка, у которого я смог разобрать от силы два слова, заладил свое: «Это ложь. Все ложь. Неправильный. Неправильный».

Я слышу это, и вдруг меня осеняет. Боже праведный! Ну, теперь держись! Мой клиент невиновен! Я так рьяно начал перекрестный допрос, что с меня потом полил пот в три ручья. И проиграл. Вполне естественно. Предварительное разбирательство никогда не выиграешь, если пострадавший указывает на подозреваемого и кричит: «Ату его! Вот он!» Но я все равно уверен в своей правоте. Дескать, я защищаю невиновного человека. В общем, вечером я отправляюсь в тюрягу. Приводят в комнату для свиданий с адвокатом моего подзащитного, и я его утешаю: «Послушай, Коротышка, ты уж не очень огорчайся. Не падай духом, приятель. На процессе мы возьмем свое. Все будет путем». А он снова заводит свою волынку: «Неправильный. Неправильный. Неправильный».

Ладно, попрощался я с ним и уже иду по коридору, и тут до меня доходит. Он же трясет передо мной одной рукой. И я возвращаюсь назад и спрашиваю у него: «Ты хочешь сказать, что он врет, потому что ты ударил его не правой рукой, а левой?» Ублюдок сразу заулыбался и обрадовался, словно его уже выпустили из тюрьмы и даже нож отдали. «Да, да, левой, левой, левой. Не правой».

Так что не говори мне, мол, обвиняемый сказал, что это ложь. Понятно?

— Что ты хочешь сказать?

— Именно то, что сказал.

Хоби встает и задумчиво смотрит на свою картину.

— Нил лгал мне? Нил действительно заплатил ему? Как же так?

— Вот видишь? Именно поэтому я и не хотел, чтобы ты совал нос в это дело. Ведь я же знаю тебя. Так что успокойся. Что было, то прошло.

— Хоби! Убит человек. Я знал Нила почти всю свою жизнь.

— Послушай, я не собираюсь передавать тебе то, что он сказал мне. Я не могу. Правило действует-, пока он жив. А он не умер.

— Ты уверен?

— Еще как! — Хоби ударяет по полотну кистью. — А ты боялся, что Эдгар и его укокошит?

— Не могу сказать, что такая мысль не приходила мне в голову.

Хоби с шумом втягивает воздух через нос.

— Ты единственный мудак на планете Рибок, который ненавидит Эдгара больше, чем я.

— Может быть, у меня есть на то свои причины.

— Знаешь, в чем твоя проблема?

— У меня ощущение, что ты собираешься объяснить мне это.

— Валяй, братишка.

— Ты завидуешь ему.

— Ну ты и сказанул!

— Да, я думаю, что все дело в этом. Видишь ли, я ненавижу его за то, что он натворил. А ты ненавидишь его и за это, и еще за то, кем он стал теперь. Ты вспоминаешь все, что тебе пришлось пережить двадцать пять лет назад, и говоришь: «Ух, как это было здорово! Тогда я интересовался политикой, был идеалистом, принимал активное участие в молодежном движении. Но потом я разочаровался и отошел в сторону». И ты винишь в этом его, потому что думаешь, что из-за него оставил политику, хотя, возможно, добился бы там кое-чего. А он тут как тут — старый, смердящий пес, и опять проповедует бодягу, которую ты так обожаешь слушать, и это задевает тебя за живое.

— Нет, — говорит Сет. — То есть я хочу сказать, да, я понимаю. И я знаю, что до сих пор верю во многие вещи. Ну, конечно, не совсем. Тогда был крестовый поход детей, и вообще от всего, что мы делали, здорово попахивало ребячеством. Теперь я голосую за хороших парней. И все же мне так не хватает той бурной, бескрайней надежды. Тогда, в то время, казалось, что не существует разницы между любовью и справедливостью. Можно было иметь и то, и другое, без конфликта. Мы собирались перетряхнуть жизнь до самого основания. Собирались отменить печаль, грусть, невзгоды. Да, славные были времена!

— Это точно, — соглашается с ним Хоби. — Мы задавали извечные, глобальные вопросы: сколько дорог должен пройти человек, прежде чем вы вызовете ему такси?

— Спасибо за поддержку.

— Да пошел ты! — отвечает Хоби.

Наступает короткая пауза.

— Хоби, как ты думаешь, Эдгар заказал Хардкору Джун?

В ответ Хоби лишь надувает губы и молчит.

— Черт возьми! — злится Сет. — Хочешь быть святее папы?

— О, да пошел ты, ублюдок гребаный! Думаешь только о себе. А в моей профессии, да и вообще в этой жизни хранить чужие тайны — единственное, за что могу уважать сам себя, если это что-то для кого-то значит. И будь я проклят, если я наплюю на это только потому, что на тебя накатила хандра или ты волнуешься за судьбу парня, за которым присматривал, когда он еще писал в штаны. Делай что хочешь, но я тебе ничего не скажу.

Они стоят друг против друга в позах, которые постороннему человеку могут показаться угрожающими, и враждебно смотрят друг другу в глаза. Первым отворачивается Сет. Тяжело шаркая ногами, он выходит из комнаты и садится на ступеньку подвальной лестницы, держась за металлический поручень. Хоби бросает на него злой взгляд через плечо и направляется к камину, где стоят картонные коробки с документами. Сбросив на пол две верхних коробки, он роется в нижней и, найдя там нужную бумагу, идет с ней к Сету.

— Не торопись, — говорит он, прижав бумагу к груди, — не торопись.

Он садится ступенькой ниже Сета, занимая своим громоздким корпусом всю ширину лестницы.

— А теперь послушай, ведь ты у нас гений журналистики, — говорит Хоби, — так, может быть, покумекаешь мозгами. Понимаешь, вот этот обвинитель, как его зовут, Мольдо?

— Мольто.

— Я раскусил его с самого начала. Ведь у него на лбу написано, что он приговорен пожизненно гнить в прокуратуре. Ну а раз так, значит, он должен быть сердитым парнем, он должен сразу узнавать правильных людей и добиваться, чтобы неправильным давали на всю катушку. Так уж у него устроена голова. И вот я начинаю доводить его, подкидывая ему то одно, то другое, разные сюрпризы. Довольно скоро он начинает точить на меня зуб и даже не думает о Ниле, потому что, с его точки зрения, я самый мерзкий лгун и проходимец, какой когда-либо представлял защиту в суде. Это мне как раз и нужно. Верно?

— Ты можешь говорить более вразумительно?

— Слушай сюда, — говорит Хоби, — просто сиди и слушай. Так вот, процесс подходит, стало быть, к концу, и тут я вытаскиваю козырь из рукава. Обвинение утверждает, что мой клиент отдал этому мафиози десять тысяч баксов в качестве платы за убийство. И вдруг я выхожу и показываю, что да, так оно и есть: Нил передал ему десять тысяч наличными, однако это были деньги Партии демократических фермеров. Помнишь?

— Ты ждешь аплодисментов?

— Если будешь издеваться надо мной, я могу встать и уйти. Меня ждет моя картина.

— Хорошо, приношу свои извинения. Так в чем же смысл?

— Ну так вот, если я знаю с первого дня, еще даже до начала процесса, что этот подлец, скунс вонючий, Хардкор, нагло врет насчет десяти тысяч, и я знаю наверняка, так почему же мне не выйти и не сказать: «Мистер обвинитель, вы допустили большой ляпсус, вот чек, сходите поговорите с ребятами из ПДФ»? Почему бы мне не сделать так? Что скажет Мольто?

— Скажет, что ты самый мерзкий лгун и проходимец, какой когда-либо представлял защиту в суде?

— Вот именно. Я нарочно припас этот документ в пику ему. Вот что он думает.

— А где же правда?

— Вот ты и скажешь мне.

Сет размышляет.

— Дымовая завеса, верно? Я бы сказал, что ты ждал, потому что не хотел, чтобы он успел разобраться в сути вопроса. С этими деньгами что-то было не так.

— Ты делаешь успехи, братишка. А теперь я скажу тебе правду, дружище. Не просто что-то, а очень многое не так, и я могу приоткрыть тебе лишь небольшую щелочку.

— Ты не хотел, чтобы Мольто спросил об этом у Хардкора?

— Нет. Хардкор и дальше должен был вешать всем на уши ту же лапшу, что и раньше. Сценарий ему дал Джексон, и он не должен был отступать от него ни на шаг. Тут настолько явно чувствуется почерк Джексона, его топорная работа, что даже зевать хочется. Хардкор меня не беспокоил. Дело в другом. Мне очень не хотелось, чтобы Мольто со своими ребятами отправился в тот банк и побеседовал с кассиршей, которая обналичивала тот чек. Потому что она могла бы рассказать им то, что рассказала мне.

— Именно чек? Или это тоже не подлежит разглашению?

— Вовсе нет.

— Так что она рассказала?

— Она запомнила Нила. Запомнила его, потому что он вел себя в своей идиотской манере, как последний рохля. Она подала ему десять тысяч наличными, — кстати, там были только стодолларовые купюры, никаких полусотенных или двадцаток. А он взял и засунул их в почтовый пакет для бандеролей. Она ему и говорит: «Вам не стоит делать этого. Ведь в инструкции говорится: „Пересылка денег в письмах и бандеролях запрещается“. Они не несут никакой ответственности в случае пропажи ваших денег». А он отвечает: «Ничего страшного, мы уже делали это и раньше. — И прежде чем уйти, спрашивает: — Где здесь федеральная почта?»

— Значит, он не отдал деньги Хардкору? В этом суть дела?

— Нет.

— Он все же отдал их ему?

— Я же говорю, суть не в этом.

— Хорошо, но кому тогда он отправил деньги?

— Вот теперь в точку.

Бумага, которую он держит в руке, — не что иное, как распечатка с микрофиши, где содержатся данные об отправке бандероли срочной почтой в июле прошлого года. На одной стороне бланка в качестве отправителя значится Нил. На другой — адресат:

Майкл Фрейн

РР 24

Марстон, Висконсин

Сет поворачивает голову и видит, что Хоби изучает его реакцию, как бы желая знать, сколько ему потребуется времени, чтобы переварить информацию.

— Что это? Первоапрельская шутка? — спрашивает Сет.

— Какие уж тут шутки.

— Значит, в деле замешан Майкл?

— В противном случае это было бы чрезвычайно забавное совпадение.

Сет снова смотрит на листок. Он чувствует в руках противную слабость.

— И сколько же ты собирался ждать, чтобы сообщить мне об этом?

— Наверное, всю жизнь. Скорее всего я делаю ошибку. Не следовало посвящать тебя в это. Но ты уже и так достал меня до самых печенок своим дерьмовым попрошайничеством в духе Оливера Твиста: все выпытываешь и выпытываешь. И помни, парень, никому не слова. Сделай зарубку себе на носу. Судья не должна знать об этом ни под каким видом. Я уже и так на всю оставшуюся жизнь наслушался нотаций о несвоевременном представлении доказательств. — Хоби кивает. — Ты забыл спросить у меня, когда я получил эту распечатку.

— И когда же?

— За сутки до того, как Нил сбежал. Вот был сюрприз. Прошло несколько недель с тех пор, как я сделал запрос на почту. Я уже и не надеялся, и вдруг — на тебе.

— А Нил сам тебе не говорил?

Хоби опять трясет головой. Это не ответ, а знак, что он не может ответить.

— Он не мог сказать тебе, — замечает Сет. — Ты же только что сказал, что это было для тебя сюрпризом.

Хоби просто смотрит: безучастное, каменное лицо, настолько выразительное в своей безучастности, что, наверное, было бы достойно резца скульптора.

— Что еще я упустил? — спрашивает Сет.

— Название города тебе знакомо?

— Марстон. Это там, где жила Джун?

— В яблочко.

— Майкл жил там с ней?

— Не с ней. Во всяком случае, насколько мне известно. Однако Майкл прожил в тех краях двадцать пять лет. Столько же, сколько и она. У него был маленький магазинчик, где он торговал аудио- и видеоаппаратурой. В конце концов он не выдержал конкуренции с крупными фирмами, регулярно снижавшими цены, и разорился. У него остались большие долги.

— Так вот, значит, для чего предназначались деньги?

Хоби делает красноречивый жест рукой.

— Очевидно, банкротство не было его выбором. Просто кому-то в банке пришлась не по душе идея выдачи кредита Майклу. Как видишь, он даже вроде как сохранил свою фамилию, заменив в ней всего одну букву. Он сделал это на случай, если ему пришлось бы столкнуться с кем-то, кто знал его раньше. Помнишь, в свое время ты взял его номер социального страхования. Стало быть, у него теперь поддельный номер. Им очень не хотелось, чтобы кто-то вздумал копаться в прошлом Майкла. Во всяком случае, так я себе представляю это. Похоже, что у него довольно тонкая натура. Стрессовые ситуации не для него. У него случился нервный срыв. Сначала он батрачил на ферме, и вот, это было еще в 1971 году, угодил ногой под дисковую косилку, и ему отхватило полступни. По-моему, именно тогда там и появились Джун с Нилом. Они его и выходили.

— Откуда тебе известно? — удивляется Сет. — Уж наверняка не от Нила, так?

— Нет, иначе я бы не стал тебе рассказывать. Пришлось довольно долго посидеть на телефоне, начиная с обеденного перерыва в последний день процесса. Пока ты шатался по улицам, я успел переговорить с банкиром, риелтором, торговой палатой. Никто не отозвался о нем плохо. Приятный, спокойный парень. Только немного странный, замкнутый в себе, молчун. В общем, тот, кого мы знали раньше. Сдается мне, он поддерживал тесные контакты с моим клиентом все последующие годы или хотя бы не терял с ним связи. Вроде тебя, верно? Правда, меня в основном интересовал мой клиент. Я всегда думай, что если Нил даст деру, то направит свои стопы именно туда. Он хотел предупредить Майкла, что его легенда разоблачена.

— Так вот почему он сбежал?

— Частично, я бы сказал. Главная причина, как мне думается, в другом. Но это опять-таки мои домыслы, хочу сразу оговориться. Так вот, Нил был очень недоволен линией защиты. К тому времени, когда я показал ему эту распечатку, его уже тошнило от меня. Я думаю, он дал матери слово хранить историю Майкла в тайне. Я на сто процентов уверен, что ему очень не хотелось, чтобы я вытащил все на свет божий. И я, конечно, был бы обязан сделать это, если бы он позволил. Кроме того, его сильно беспокоило то, что я мог проговориться тебе.

— Мне? Ну и что бы я сделал?

— Эй, парень, я ведь прекрасно помню, как Майкл подставил тебя. Вполне логично предположить, что ты захочешь смешать его с дерьмом, как только узнаешь, где его искать.

— Я никогда не винил его ни в чем. И ты это знаешь. А вообще-то я был бы не прочь повидаться с ним.

— Пруст, — говорит Хоби.

— Верно, — соглашается Сет.

Его воображение, имеющее прочный якорь в прошлом, начинает исподволь рисовать образ Майкла. Сету приходилось бывать в городишках, подобных Марстону. Насколько лет назад он написал серию статей о девушке из Падунка, штат Миннесота. Она хотела играть на трубе в духовом оркестре, который состоял сплошь из юношей. Сет провел там целую неделю. У всех тамошних жителей были диковинные прически: у девушек — ирокезы, а у ребят, чьи отцы когда-то колошматили хиппи, — длинные, грязные волосы до плеч. Все они по пятницам вечером накачивались спиртным и гоняли на машинах по окрестным дорогам, сшибая бамперами почтовые ящики, висевшие на столбиках на обочине. Их родители, в подавляющем большинстве фермеры, были очень обеспокоены усилившимся влиянием городской жизни. Их дети пристрастились к наркотикам и ошивались по разного рода притонам на межштатной дороге, надевая бейсболки козырьком назад и называя друг друга «хулами».

И вот в таком месте, где люди когда-то думали, что они и есть настоящая Америка, и поселился Майкл Фрейн. Сет представляет его себе на главной улице, мрачно вглядывающимся в витрину своего магазина. Вверху — потухшие неоновые буквы вывески. Какая-нибудь популярная марка — «Сони» или «Филипс». Внутри пыль и прочие признаки захиревшего бизнеса: какие-то бумажки, в беспорядке разбросанные по полу, две картонные коробки и несколько мотков провода на подоконнике. Углы, заросшие паутиной. Электропроводки и арматуры уже нет, как нет и полок для товаров. Сам Майкл все такой же угловатый и нескладный, хотя у него и появился небольшой животик. На нем застиранная клетчатая шерстяная рубашка навыпуск поверх твидовых брюк. Он выглядит потрепанным жизнью, о чем говорят шишковатые колени и локти. У него еще сохранилась кое-какая шевелюра, хотя и не такая буйная, как раньше. И ходит он теперь с трудом. Ведь каждый шаг вызывает у него боль. При ходьбе он заносит верхнюю часть туловища влево, а затем неуклюже выбрасывает вперед правую ногу. В конце улицы, рядом с новым кирпичным рестораном, стоит некрашеная деревянная церковь, крытая дранкой, и здание фермерского бюро из рифленого железа. Проходя мимо, Майкл бросит в сторону Сета взгляд своих глаз, все таких же блестящих и неопределенных, и тут же отведет их в сторону, как обычно отводит их от всех незнакомцев. Он не узнает Сета. Сет делает некоторое усилие, чтобы нарисованная его воображением картина рассеялась, растаяла, исчезла, как утренний туман.

— И ты нашел его?

— Кого именно?

— Нила.

— Нет, конечно, нет.

— А как насчет Майкла?

— Нет. Потому-то я и принялся расспрашивать местных жителей. Он куда-то подевался. Никто не мог найти его в тот день. Или с того дня.

— Они теперь вместе?

— Скрываются? Да. Скорее всего. Я почти уверен в этом. У Майкла хорошая практика по части переделки своего имени и прошлого. И теперь он передает опыт Нилу.

В наступившей тишине из подвальной комнаты доносится голос одного из борцов, похожий на выхлоп двигателя. «Я надеру задницу Майти Уэлдеру», — сообщает он репортеру, берущему интервью.

— И ты не собираешься поведать мне об остальном? Как мы добрались до этой точки?

— Не могу, приятель.

— А кто может? — спрашивает Сет. — Кто это сделает?

Хоби кладет свою тяжелую руку Сету на колено. От него пахнет краской, слезящиеся глаза затянуты какой-то дымкой. Он смотрит на Сета, а тот на него, и между ними возникает мостик длиной в целую жизнь.

— Сам сообразишь, — отвечает Хоби.

 

Лето 1995 г.

Нил

«Слабаки», — всегда думал Нил, входя в тюрьму. Чертовы охранники похожи на сонных мух. Все, что их интересует, — бумаги и формуляры. Капитан требует, чтобы вся документация была в полном порядке. Всего лишь в двух сотнях футов от них неудавшиеся актеры и крутые клиенты, убийцы и жестокие громилы, а для этих бездушных винтиков главное, чтобы каждый посетитель аккуратно проставлял время прибытия и тюремный номер заключенного. Оформление пробации осуществлялось точно так же. Оно ничем не отличалось от обычного посещения, словно на свободу условно-досрочно выходил не какой-нибудь опасный рецидивист, а простой гражданин, который перебрал лишку, заснул где-нибудь на скамейке в парке и угодил в полицию.

— О Боже… — Нил вздохнул и подумал о девушке.

Нил был влюблен. Он вечно в кого-нибудь влюблялся, но теперь все было иначе. Впрочем, каждый раз все было иначе, потому что он любил девушек не так, как их любят другие мужчины. В школе он не был похож на сверстников, которые только и мечтали о том, чтобы оттрахать всех девушек из группы поддержки школьной баскетбольной команды. Нилу нравились девушки красивые, тихие, спокойные; девушки, в которых было нечто особенное; девушки, которые, наверное, чем-то напоминали ему самого себя. Но сейчас он влюбился по-настоящему. Серьезнее, чем когда-либо. Он был как тот парень из песни, который любил влюбляться. Он любил Лавинию.

— О, Нил, мой мальчик, мой мальчик, — сказал лейтенант. Он говорил это каждую неделю. Нил специально приурочил визит к тому времени, когда должен был дежурить Эдди, у которого вместо мозгов прямая кишка. Он редко обыскивал Нила. — Как там на улице? Дождь?

— Да так. Моросит немного, — ответил Нил. — Скорее похоже на туман.

— Вот дьявол, чертов разносчик пиццы не очень-то торопится. Всегда найдет, что сказать в свое оправдание. Ладно, заходи в мой офис. Скорее, похоже на туман, — повторил Эдди, тыча пальцем со слегка распухшими от артрита суставами в сторону смотровой комнаты. — Мать его за ногу, это уже черт знает что. Целый месяц вот так моросит без передыху. Загрязнение окружающей среды и все такое прочее. Человек постепенно уничтожает самого себя. Думаешь, я шучу? Я не шучу. Моросит. Вот гадство. Весь год не могу избавиться от долбаного кашля. — Он похлопал Нила по бокам, затем по внутренней поверхности ног от ступни до колена. — Ладно, все в порядке. Кто тебе нужен?

— Генри Даунс. Хитрая Молния.

— Мистер Хитрая Молния. Да, сэр, на этой неделе, перед тем как отпустить, мы скажем еще одному матерому бандиту, что он должен быть пай-мальчиком. Ну а ты уж позаботься, чтобы он прислушался к нашим словам.

Эдди рассмеялся и, хлопнув Нила по руке, добавил, что сейчас распорядится привести Молнию.

Нил продолжил путь. У входа сунул руку под ультрафиолетовый датчик, и охранники контрольно-пропускного пункта открыли дверь, впуская его. Затем дверь со скрежетом вползла назад. Нил чувствовал ее за спиной. Он опять вспомнил Баг; каждый шаг, каждое движение заставляли думать о ней. Она всегда была с ним, точно наваждение. Увидев какую-нибудь худенькую, хрупкую девчонку на улице, Нил тут же вспоминал о ней. Точно так же происходило, когда он видел вязаные шапочки или серые твидовые брюки. У него сразу же начинало учащенно биться сердце. Все равно что оказаться в городе, где все дороги вели в одно место. К Лавинии.

Девушки всегда заводили Нила вот так, до упора. Когда он просыпался утром, то первым делом старался вспомнить, в кого он влюблен. Его сердце постоянно находилось в полете, на крыльях тайной любви. Он все время сходил с ума по кому-то, кто даже не знал об этом.

Одно время его тайной пассией была Эмма Перес, клерк из управления по надзору за исполнением наказаний. У нее были два маленьких ребенка от двух разных мужей. Нил безмолвно любил эту женщину с тощими короткими ножками и бодрыми глазами. На смену ей пришла Марджори, работавшая в выборном штабе его отца. Она прихрамывала в результате то ли болезни, то ли травмы, перенесенной в детстве. После Марджори была еще одна негритянка, Намба Гейтс, с которой он познакомился в колледже. Ей он тоже вроде бы нравился. Нил думал, она ждет, чтобы он пригласил ее куда-нибудь, и почти уже созрел, но вдруг понял, что не сможет. Когда он учился в последнем классе школы, то вместе с ним факультатив по геометрии посещала Нэнси Франц — пухленькая, розовощекая хохотунья, которая была к нему неравнодушна. Она то и дело норовила задеть его плечом в коридоре, прятала его учебники. Даже пятнадцать лет спустя Нил иногда вспоминал о ней. В общем, вспомнить было о ком.

Но Баг лучше всех. Она такая милая. Просто очаровашка. Это слово подходило к ней как нельзя лучше. И робкая. Она так стеснялась, что никак не могла заставить себя поднять свои огромные глаза вровень с твоими. Именно поэтому ее и прозвали Баг, то есть Жук, из-за глаз. У Нила сердце замирало, когда она робко опускала глаза, словно ей семь лет, а не пятнадцать.

— Ты признаешься, что ты моя девушка? — спросил он сегодня утром, когда они готовили передачу.

— Никому. Ни одному человеку. Ни за что.

— А мне сказала бы?

Она опять опустила глаза и шлепнула его по руке.

— Ты просто псих, — сказала она.

— Нет, я не псих. Я думаю, что ты моя девушка. Вот что я думаю.

— Мои слова ничего не изменят.

И она ускользнула от него, ускользнула, как всегда. Не телом. Но душой. Неуловимый призрак души. Не робость, а что-то другое, сокровенное, что невозможно выразить словами.

— Чего приуныл, дружище? — участливо поинтересовался Рункулес, охранник, сидевший за столом.

— Я не приуныл, — ответил Нил. — Наоборот, я в хорошем настроении. Я счастлив. — Он поднял руки, чтобы показать, что у него ничего нет. На лице появилась глупая улыбка. — Генри Даунс, — сказал он, и охранник крикнул:

— Даунс! — Имя эхом катилось с одного яруса на другой, выкрикиваемое коллегами Рункулеса. — Ну вот тебе и Генри Даунс, — сказал Рункулес. Оба рассмеялись, потому что сцена действительно была забавной.

— Комнату для допросов, — сказал Нил.

— Там сейчас какие-то адвокаты, парень. Может, побеседуешь с ним в кафетерии? Все равно ленч у нас раньше одиннадцати не бывает.

— Кафетерий не подойдет. Только комната для допросов. Такова инструкция. Я должен прочитать ему лекцию на дорожку один на один в комнате для допросов.

Орделл посоветовал Нилу сделать именно это, сослаться на мифический пункт инструкции. Он ответил Хардкору, что это чистое безумие. Кто ж поверит? Кто поверит в существование такого идиотского правила?

— Чушь! — презрительно отверг его сомнения Орделл. — Ты там сидел?

Охранник-мексиканец покачал головой, однако улыбка не сходила с его лица. Все они относились к Нилу с симпатией. Ведь он простой, покладистый парень, пусть и немного чудаковатый. Рункулес обратился к другому охраннику, сидевшему в нескольких футах:

— Сходи к той адвокатше и скажи, что нам срочно потребовалось помещение. Пусть переберется в кафетерий.

Через минуту из комнаты для допросов вышла женщина-адвокат с кейсом. Охранник подошел к ней и начал было объяснять, но она даже не дослушала его, сказав, что уже побеседовала со своим подзащитным.

Комната для допросов представляла собой мрачное помещение с голыми бетонными стенами и потолком, где стояли складной стол и старомодные пластмассовые стулья. На одном из них были когда-то написаны символы какой-то банды, но затем их стерли наждачкой вместе с краской, и теперь там было серое пятно. Над головой мощная лампа дневного света. Ее свет заливал все помещение и выходил в холл через маленькое стеклянное окошечко в двери, предназначенное для наблюдения снаружи. В него время от времени поглядывали охранники, прохаживавшиеся по коридору.

Молния явился в сопровождении двух хмурых надзирателей. На нем, помимо наручников, были еще и ножные кандалы. Здесь, в тюрьме, у половины охранников устанавливаются своего рода приятельские отношения с той или иной шайкой, и они обычно обмениваются добродушными шутками, подначивают друг друга. Особенно это касается главарей «УЧС» вроде Молнии. Охранники, несмотря на запрет, болтают с ними на всякие пустяковые темы, например, о погоде. Однако Молния упрямо отказывался идти на какие-либо контакты. Твердый орешек. Наручники были соединены с кандалами цепью, которая обвивалась вокруг пояса. Когда надзиратели вышли и закрыли за собой дверь, Молния сел на стул. Нил сразу же прошел в ближний угол, где его нельзя было видеть из смотрового окошечка, и начал говорить:

— А теперь я должен провести с тобой, Генри, предварительный инструктаж, хорошо? Я хочу, что ты усвоил правила, действующие на той дороге, по которой ты пойдешь, выйдя отсюда. Ты отбарабанил здесь восемнадцать месяцев и теперь еще двенадцать месяцев будешь находиться на пробации. Понятно?

Хитрая Молния приходился Хардкору кузеном. Одним своим видом он мог навести страх на кого угодно. Рыжий детина с широченными плечами и огромным брюхом. Нил слышал где-то, что в школе этот парень неплохо играл в бейсбол и даже выступал за сборную города, откуда, наверное, и произошла его кличка. Однако, глядя на него сейчас, в это было трудно поверить. Он был похож на огромный валун.

— Я знаю, мы уже три раза говорили об этом, но сегодня ты подпишешь официальную бумагу. Это контракт между тобой и мной. Пока ты его соблюдаешь, ты на воле. Как только ты его нарушаешь, то в мгновение ока оказываешься в Ярде. Ясно? Ты меня слушаешь, Генри?

Не переставая говорить, Нил расстегнул поясной ремень и, засунув руку под резинку трусов, отодрал скотч со своего заднего прохода. Он побрил задницу. Вообще-то не он сам. Это сделала Баг недели три назад. Они оба тогда смеялись и шутили по этому поводу. Опасная шутка, подумал Нил и, спрятав комочек скотча в карман, опять засунул руку в трусы, чтобы достать упаковку. Это был презерватив, набитый кокаином и завязанный на одном конце. Колбаска длиной около четырех дюймов. Хардкора это тоже немало позабавило.

— Белый порошок для черных в белой заднице, — сказал он.

Нил осторожно засунул палец в задний проход и вытащил оттуда презерватив с наркотиком. Повернувшись спиной к двери, подошел к Молнии и бросил презерватив на стол.

— А теперь давай пройдем по пунктам. Никаких пистолетов, никакого оружия. Мне все равно, как вы его называете: «пушка», «волына», «Т-9». Любая такая игрушка, и тебя опять засадят.

Одним движением руки Молния убирает презерватив со стола себе на колени, под стол. Ему удается сделать это, даже не звякнув цепью, уходящей от наручников вниз. Нил продолжает говорить. Вновь затянув ремень на брюках, он стал спиной к смотровому окошечку.

— Запрещается выезжать за пределы штата без разрешения суда, — сказал он. — Тебя могут посадить даже за административное нарушение. И никаких связей с организованной преступностью, — продолжал Нил. — Я знаю, что это твои друзья, кореша. Однако если ты увидишь их, лучше перейди на другую сторону улицы. Если я застану тебя в обществе этих ребят, ты опять будешь за решеткой. Не создавай проблем, и с моей стороны тоже проблем не будет. Понятно?

Опустив руки под стол, Молния мял пальцами презерватив, делая колбаску тоньше и длиннее. Затем резко закинул голову назад, поднял руки, скованные наручниками, и разжал пальцы. Презерватив с кокаином упал точно в глотку. Готово. Это напомнило Нилу рассказ Джун о том, как ее однокашники по колледжу глотали золотых рыбок. Обычно враждебно-хмурый, Молния улыбнулся.

— Ты понимаешь меня, Генри? — снова спросил Нил. — Мне не нужно потом болтовни, что ты, дескать, не слышал ничего о том или о сем. Я тебе тут не байки травлю. Это очень серьезные вещи.

— М-м-м… хм-м… — произнес Молния, держась обеими руками за живот и закрыв глаза.

Ему было нужно сосредоточиться, чтобы не отрыгнуть драгоценный и опасный груз, который он должен был пронести таким образом в камеру. Если этот шарик — так Орделл назвал презерватив — если этот шарик лопнет у Молнии в желудке, полный белого порошка высшего качества, его просто не успеют доставить в тюремную больничку. Он умрет в течение нескольких минут. Да он и не стал бы требовать врача. Неписаные правила запрещали ему поступать подобным образом. Ведь он принадлежал к высшему кругу «УЧС». Он бы просто улыбнулся. Они все смеялись над этим.

— Мать его! Вот это будет смерть. Позавидовать можно. Откинет копыта под кайфом. Такой шорох поднимется, что только держись.

Да, шорох поднимется. Это уж точно, думает Нил. Изнутри комбинезона Молния достал деньги, свернутые в трубочку, дань, которую он собрал здесь за наркоту. Нил не мог поверить, что в тюрьме циркулируют деньги, однако все, что можно передать из рук в руки: таблетки, бритвенные лезвия, денежные купюры, — все, что могло пригодиться, находило свой путь сюда. На свободном стуле валялся синий полиэтиленовый пакет, обертка от местной газеты, которую, должно быть, читал какой-то охранник. Нил положил туда деньги и запихнул пакет в брюки. На обратном пути его обычно не обыскивали.

Он продолжал говорить в прежней манере еще минут десять, а затем вышел наружу и, окликнув надзирателей, сказал им, что они могут уводить заключенного. Через несколько секунд послышалось звяканье кандалов. Молнию повели в камеру. Он даже не оглянулся на Нила. Вернувшись в камеру, он возьмет картонную коробку и будет ждать.

Заключенные, которым Нил передавал презервативы с наркотиками, менялись каждую неделю. Некоторые шептали:

— Ты молодец, парень.

Нил чертил рукой в воздухе тайные знаки «УЧС». В конце сообщения тыкал указательным пальцем себе в сердце. Это пугало их и вызывало недоверие. Белый парень в их шайке? Не может быть. Зачем он так рискует? «Какого черта ты это делаешь? Рискуешь жизнью?»

Люди всегда относились к Нилу как к чудаку. Например, он никогда не садился за руль своей машины в дождь. И люди думали, что это странно. Не то чтобы он вообще не выходил из дома, когда шел дождь. Просто он думал, что дождь вреден для полировки. А еще его считали странным, потому что он не смотрел людям в глаза, но ведь таких, как он, много. И Майкл тоже не любил смотреть в глаза. Однако в отношениях с Хардкором, с Баг все обстояло иначе.

«Я увлекся, — хотел он объяснить „Святым“, которые косились на него. — Я просто увлекся. Я влюблен, — сказал бы он. — Мне нравится влюбляться». Он думал о Баг, когда шел по тюремному коридору.

Как все это началось, как он стал «конем» — наркокурьером, регулярно доставлявшим дурь в тюрьму, Нил и сам не мог связно объяснить. Вина Эдгара, оправдывался он. Однако так ли уж она была велика? Он и сам сплоховал. С самого начала взял неверный тон с Хардкором. Когда Нил понял это, было уже поздно. От Орделла исходила сила, темная и страшная, огромная и непреодолимая. Она питала его, подобно силе природы, которая пронизывает растение от корня до листьев. Нил не раз был близок к тому, чтобы сказать Эдгару: «Этот парень, Орделл, он напоминает мне тебя».

Раз в месяц он составлял рапорт на Хардкора и постепенно смирился с тем, что Хардкор стал подсказывать ему, что написать. Сидя в закутке Нила, во Дворце правосудия, где размещалась служба пробации, Хардкор, бывало, спрашивал его шепотом, чтобы голос не разносился над перегородками из рифленого пластика:

— И что это ты там калякаешь обо мне?

Хардкор начинал кривляться, смеяться, протягивать руку за рапортом, и наконец Нил уступал, разрешая ему повернуть к себе бумагу и посмотреть. Какие тут секреты, в конце концов? Хардкор читал, почесывая свою тощую козлиную бороденку пальцами с длинными, как у черта, ногтями.

— Не надо писать этого, парень, не нужно рассусоливать насчет того, какой я долбаный ублюдок, и что я, дескать, не порвал связей со своей бандой.

— Ну а что же тогда я должен написать в рапорте?

— Ты же знаешь, братишка. Будь человеком. Напиши, что я нашел себе хорошую работу, и все дела.

— И какая же это работа, приятель?

— Организация сообщества. — Хардкор рассмеялся, потому что еще раньше Нил упомянул об Эдгаре. Отец уже был невероятно возбужден.

«Это возможность, которую нельзя упускать, Нил, — говорил он обычно. — Величайшая возможность».

— Укажи здесь, что я провожу организационную работу, — сказал Хардкор.

Он и в самом деле был отличным организатором. Даже слишком. Когда Нил приезжал в Четвертую Башню с проверкой, Орделл неизменно лично встречал его, стоя на улице. Он суетился перед Нилом с преувеличенным подобострастием, как бы посмеиваясь то ли над собой, то ли над Нилом. Возможно, над обоими.

— Ставь машину прямо здесь. Вот так. Отлично. Никакая тварь ее здесь не тронет.

Он всегда приберегал лучшее место для Нила. Хардкор был мастак по части спектаклей, умел пустить пыль в глаза. Вся ударная сила, все быки не мозолили никому глаза, а, повинуясь приказу Хардкора, сидели в огромном черном «линкольне», стоявшем в полуквартале от Башни. Рядом с Хардкором, как правило, не бывало никого, кроме нескольких подростков, которых он никак не мог отогнать, и маленькой худенькой Лавинии, которая была у него на побегушках.

— Сбегай, скажи Молнии, чтобы разобрался, — сказал ей как-то Хардкор в присутствии Нила.

— А в чем дело? — спросил Нил.

— Да так. — Хардкор рассмеялся.

У него был широкий рот, и когда он смеялся, то изнутри с одной стороны показывались золотые коронки. Он так и не ответил. У него хватало ума не врать. Они уже не прятали от Нила пейджеры и оружие. «Т-9» и «АК-47».

— Ты главный, — говорил Хардкор Нилу. — Ты главный, и ты мне просто говори, если я наехал не на тех людей: «Стоп, хватит». И я оставляю их в покое. Но ведь это же бизнес. У меня же должен быть какой-то бизнес.

— Тебе нужно послушать моего отца. Ты должен поговорить с ним, — сказал Нил.

Почему он сказал это? Тем более что очень часто бывали дни, когда его воротило от одной мысли о разговоре с Эдгаром. Наверное, ему хотелось заключить своего рода сделку.

«Поговори с ним, и тогда это не придется делать мне».

Эдгар всегда думал за Нила о его будущем и старался решать, чем ему заниматься. В колледже, когда у Нила не было настроения сидеть на занятиях и смотреть всякую чушь по учебному телевидению, у него всегда был выход. У него была работа, которая ему очень нравилась. Он был курьером. Нил был без ума от нее. У него был мотоцикл, кожаная куртка с жилеткой из светоотражающей ткани и небольшой дешевенький пластмассовый шлем. Нил носился по городу с наушниками от плейера в ушах и рацией на поясе, включенной на полную мощность. Он все равно не услышал бы вызова, но «уоки-токи» была снабжена еще и вибратором, и когда Джек начинал орать в микрофон на пульте, она прыгала на поясе. Классная была работенка. Больше всего ему нравился в ней ее быстротечный характер. Ты вроде бы и был на работе, а с другой стороны, и не был.

— Черт возьми, где же курьер? Куда он подевался, бездельник?

И тут ты подкатываешь, рыча двигателем.

— Да вот же курьер, успокойтесь, примите таблетку.

Однако Эдгар работу не одобрял. Нил чувствовал, что отец пока выжидает, рассчитывает, что Нил сам быстро разочаруется в ней, когда наступит зима. Больше всего Эдгара раздражало не то что сыну грозило исключение из колледжа за неуспеваемость, а то, что тот был доволен. Наверное, оттого работа нравилась Нилу еще больше.

Затем наступило второе лето, и у Нила от горячего мотора начало зудеть в промежности, которую заливало соленым потом. Он взял и брякнул что-то насчет того, что неплохо было бы организовать профсоюз курьеров, который отстаивал бы их права. Эдгар сразу насторожился, как легавая, почуявшая дичь. Он каждый день в течение двух месяцев приставал к Нилу с расспросами, не говорил ли тот на эту тему со своими товарищами, и Нил начал проклинать себя за неумение вовремя прикусить язык. Вскоре он уволился и вернулся в муниципальный колледж округа Киндл. В качестве специализации выбрал социальную работу, на чем всегда настаивал Эдгар. Так было проще.

Время от времени Хардкор вставал и уходил по своим делам. Он хлопал Нила по плечу и говорил:

— Отдохни пока, парень. Все в порядке. Я мигом обернусь.

Обычно они сидели на какой-нибудь поломанной скамейке за Четвертой Башней, напротив отгороженной части. С одной ее стороны был забор, а с другой — кирпичная стена самой Башни.

Здесь безраздельно властвовали «Роллеры», личная шайка Хардкора. Они собирались тут, чтобы побалдеть, поиграть в кости, попить безалкогольного пива или просто покурить, прислонившись спиной к стене. Нил сидел и наблюдал за ними с благословения Хардкора, однако для «Роллеров» его как бы не существовало. Он был белым, ничем и никем, на которого стоило обращать не больше внимания, чем на пустую банку из-под кока-колы, одну из тех, что валялись в немалом количестве под стенами Башни. Правда, ему все равно пришлось натерпеться страху.

Как-то раз ближе к вечеру сюда на «форде», сверкавшем хромированными дисками, подкатил Горго — высокий, тощий. Из открытых окон машины на всю округу разносился рэп. Резко распахнув дверцу, Горго выскочил наружу. На нем были черные, давно не стиранные, обвисшие джинсы, державшиеся на бедрах, и черная безрукавка. По каким-то признакам, неясным Нилу, «Святые», ошивавшиеся на своей площадке, мигом определили, что Горго пришлось от кого-то удирать.

— Эй, «Святой», что случилось? — встревожились они.

Горго, как и положено настоящему мачо, сначала пренебрежительно отмахнулся:

— Ерунда.

Однако вскоре его все же уговорили поделиться свои подвигами.

— Просто цапанул у одного мудака десять кусков.

— На ходу?

Вокруг собралась уже целая куча малолетних членов банды — маленькие гангстеры. Они никак не могли поверить, что Горго совершил ограбление на своем собственном автомобиле. Стало быть, его легко будет опознать, и он очень скоро станет объектом мести.

— Чепуха, наплевать. Не собираюсь прятаться от каких-то там вонючих «Губеров». Мое имя — Горго.

— Ну ты даешь! — восхитились все эти малолетки.

А через минуту они уже разбегались в разные стороны. В двух машинах примчались «Губеры». Остановившись на авеню примерно в ста ярдах от того места, где сидел Нил, они открыли огонь из автоматического ружья прямо из окон машин. Пули летели через промежутки между зданиями. Нил услышал громкие щелчки. Пули ударялись о стену Башни и рикошетили в разные стороны. Неизвестно откуда вдруг взлетели и громко закаркали вороны.

— Спасайся! — орали малолетки.

Нил продолжал сидеть на скамейке как завороженный. Он не успел толком сообразить, что произошло. Действительность оказалась гораздо драматичнее, чем можно было ожидать. Лишь потом к нему пришло понимание того, что следующего свиста пули или щелчка он может не услышать, потому что предыдущей пулей ему разнесет голову. Раздался истошный крик Горго:

— Ложись!

«Война!» — подумал Нил и распластался на земле за скамейкой.

Обстрел продолжался несколько минут и прекратился после того, как «Роллеры» Хардкора открыли ответный огонь из верхних этажей Башни. «Губеры» сочли, что лучше убраться восвояси, и их машины, взревев мощными моторами, умчались прочь.

— Они думали, нас так легко взять! Недоноски с куриными мозгами! Не на тех напали!

Оживленно жестикулируя, Горго расхаживал взад-вперед по скамейке.

Он периодически бил себя кулаками в грудь и издавал победный клекот. Полы атласной куртки, надетой поверх черной безрукавки, разлетались в разные стороны. На шее болтался массивный золотой брелок в виде пистолета сорок пятого калибра с бриллиантом в стволе. Одна доска скамейки белела с торца оторванной щепкой. Туда попала пуля. Посмотрев вниз, Горго объяснил Нилу:

— Видишь, они сразу трухнули, нарвавшись на отпор. Теперь они, конечно, будут гнать всякое фуфло своей братве, как, дескать, нагнали на меня страха. Зато их денежки-то у меня.

Горго запустил руку в оттопыривавшийся карман и вытащил оттуда большой пук ассигнаций, которые он отнял у «Гангстеров-Изгоев», угрожая оружием. Когда Горго улыбнулся, оказалось, что у него не хватает переднего зуба.

— Ну, теперь начнется, — сказал он, имея в виду разборки со стрельбой, которые в таких случаях могли продолжаться, то вспыхивая, то затухая, много недель.

На вид Горго было лет шестнадцать-семнадцать. Так думал Нил. Его поразили глаза Горго, остекленевшие и не выражавшие ничего, кроме наслаждения опасностью. Очевидно, у этого парня уже давно поехала крыша, мелькнуло у Нила в голове. Внезапно у Горго в руках появился автомат, который он повесил на плечо дулом вниз, как солдат в военном фильме. Бешеная жизнь. Именно так называли ее «Роллеры». Бешеная жизнь. Нилу она нравилась.

Настоящая война. Так думал Нил в течение многих дней после этого события. Когда он был маленьким и каждый вечер сворачивался крошечным клубочком под одеялом, мысли о войне пугали его больше всего. Настоящая война шла где-то далеко, но Нил зримо представлял ее себе: огонь артиллерии, взрывы авиабомб, пунктиры трассирующих пуль и снарядов, вспышки яркого света, гигантские клубы дыма, затмевающие солнце. Война заберет его, исковеркает его маленькое тельце. Войну нельзя укротить, ее нельзя остановить у порога и не пустить в дом. Эдгар желал войны. Нил же был очень испуган.

А теперь здесь, среди этих храбрых бойцов, Нил думал: «Вот это да. Клево». Просто дух захватывало. И Горго, с бесшабашным видом стоящий на скамейке и колотящий себя в грудь, словно заявляя: «Мне плевать, умру я или нет, мне все равно».

В этом был главный смысл и ни в чем больше. Никакого будущего. Будущего нет. Вот что орал Горго. Нет будущему. Для него оно даже не существовало. Клево! Эта мысль не покидала Нила много дней. Клево.

После того как в тот день Нил чудом остался жив, Хардкор приказал Лавинии присматривать за ним, когда он уходил по своим делам. Она, если можно так выразиться, выполняла обязанности секретаря Хардкора. Передать конфиденциальные поручения, которые нельзя доверить телефону. Уладить что-нибудь. Шустрая, сообразительная и робкая.

Нил всегда старался завести с Баг разговор. Сначала ему с трудом удалось заставить ее сказать свое имя. Обычно они сидели на какой-нибудь поломанной скамейке у Четвертой Башни, словно две лягушки на камне. И как назло, невозможно было зацепиться за что-то, чтобы начать разговор. Вообще-то у Нила всегда не ладилось знакомиться с девушками. Он робел и терялся.

Даже на работе Нил не мог перебороть себя и тушевался, словно страдал запором речи. Его коллеги по большей части умели обращаться со своим контингентом. Девяносто девять процентов этих парней и девушек не хотели вешать им лапшу на уши. Они опасались, что позднее те выведут их на чистую воду. Кроме того, они понимали, что не в состоянии сочинить более или менее убедительную ложь. У Нила же они все сидели, жуя жвачку или разглядывая свои пальцы. Они пытались сообразить, что же им такое придумать, чтобы побыстрее покончить с этой не совсем приятной процедурой. Нил всегда держал радио включенным, чтобы тишина не давила его подопечным на нервы. Он зачитывал им вопросы из стандартной анкеты:

— Посещали ли вы психиатра? Искали ли вы работу? Занимаетесь ли спортом? Есть ли у вас хобби?

Рекомендаций тьма. Однако толку от них для Нила было мало. Вот и с Баг он продвигался через пень-колоду, тычась, как слепой, то в одну сторону, то в другую.

— Школа? — спросил он. — Ты ходишь в школу?

— Почти не хожу. Учителя так себе. Дисциплины никакой. Когда какой-нибудь идиот начинает возникать, я поворачиваюсь и говорю ему: «Закрой варежку, придурок, мы тут собрались, чтобы чему-нибудь научиться». Однако, понимаешь, надоело мне это до тошноты. Потому что они все время пытаются выпереть меня. По той причине, что вокруг шастают «Губеры».

Нил не понял, что Баг имела в виду.

— Ну, понимаешь, они требуют, чтобы я не носила с собой в школу волыну. Но я ведь тогда и квартала не пройду, выйдя из школы, чтобы мне не поджарили задницу. Ведь «Губеры» уже тут как тут, поджидают меня. Из-за моего старшего брата Клайда.

— А он тоже в «УЧС»?

— Высший круг «УЧС», — ответила она. — Но он сейчас отдыхает. Его закрыли.

— В Ярде?

— Угу. Припаяли двадцать четыре. Сюда явилось несколько гребаных «Губеров», которые начали творить беспредел. Вот прямо здесь, в двадцати футах от того места, где ты сейчас сидишь. Срань Господня. Клайд всыпал им по первое число. Когда увидела, что он достает пушку и собирается их всех мочить, я упрашивала его: «Что ты делаешь, дурак? Этот „Губер“ уже наширялся. Он ничего не соображает». А он отвечает: «Успокойся, девочка, и не мешай мне. Я не могу позволить какому-то членососу борзеть на моей территории». Настоящий «Святой». Он никому не даст спуска. Что я могла ему сказать? Теперь я часто навещаю его там. Езжу по выходным. Все девушки ездят туда. Он вроде как держится молодцом, но я здорово скучаю по нему. Он выйдет в 2007 году, и мне хочется плакать, когда я думаю об этом, а он говорит о 2007-м так, будто это будет завтра. Ну, в общем, так вот и получилось, что «Губеры» охотятся за мной.

Нил даже не стал предлагать ей тот выход, который для постороннего был бы слишком очевиден: выйти из «УЧС». Они все говорили одно и то же: «„УЧС“, парень, — это же я сам».

И Нил прекрасно понимал их. Другие люди — белые, взрослые — просто не врубались. Им было невдомек, что такое дух братства, ощущение поддержки за спиной, даже когда ты один. Да, такие, как Баг, нуждались в «УЧС». Кто-то мог посмотреть на нее и сказать: «Ты клевая девчонка, своя в доску. Мы будем с тобой, мы встанем за тебя грудью. Какая бы ты ни была, некрасивая или глупая, мы с тобой, мы — это ты, ты — это мы».

Люди не видят этого. Они говорят: «Банда», — и дрожат от страха.

Нил не знал, когда начал думать о Баг. Это было почти совпадение. Он заговорил о ней на работе. Она находилась на пробации. Нил знал инспектора, которая ее курировала, Мэри Лер. Баг попалась на продаже наркоты. Коп по фамилии Любич поймал ее с поличным, но не стал передавать дело в суд, потому что она была лишь маленьким винтиком. Несовершеннолетняя с испытательным сроком. Почти ничто.

Однажды они сидели там, на скамейках, и Баг рассказывала Нилу о своем отце, который заметил ее вчера на Лоуренс-стрит и сводил в «Беттиз-Райт», где купил ей ленту для волос.

— А кто такой Эдгар? — спросила она затем. — Твой папаша? Ты все время только и гудишь о нем.

— Чушь собачья. Я не говорю о нем все время.

— Угу, — ответила она.

Кто такой Эдгар? Черт возьми. Вопрос из ряда тех, на которые Нил никогда не мог найти ответа.

— Да, он мой отец, — ответил в конце концов Нил.

— Наверное, какая-нибудь шишка?

— Да, он большая шишка. Он вроде как политик. Но сначала был проповедником.

— Проповедником?

— Ага. Он получил духовное образование. Ну, то есть выучился на проповедника, но в церкви никогда не служил.

— У меня есть тетушка. Она тоже проповедница.

— Вот как?

— Угу. В церкви евангелических баптистов. Сестра Серита. Может быть, ты слышал о ней?

— Возможно.

— Ее многие знают. Она сильная. Очень сильная. Она кричит во всю глотку: «Хооо!» А потом начинает читать молитву. Знаешь, она все время зовет меня в ту церковь. Хочет уберечь меня от этих противных, грязных улиц, от драк, ругани, наркоты. Чтобы все было как тогда, когда я была совсем маленькая и пела в хоре.

Баг на миг закрыла глаза.

Иногда Нил задумывался о религии. Вообще-то ему нравились церкви, в особенности католические с их таинственными темными фресками, Девой Марией с ее невинным скорбным взглядом, почти таким же, как у Лавинии. Нравились в церквях невероятные росписи, изображенные на стенах: Иисус, которого распинают на кресте; святой Себастьян с большим количеством стрел, чем у дикобраза иголок; Иоанн Креститель, голова которого с вывалившимся языком лежит на блюде.

Нил знал, что его отец прекрасно разбирался в таких вещах. Джун не хотела и слышать о религии как об осмысленной форме существования человеческого сознания. Для нее она была собранием легенд, важных и интересных; легенд, которые она любила слушать, как сказки. И все же это были легенды, в которых изображалось то, о чем люди страстно мечтали, но не то, что было на самом деле.

Религия в конце концов стала тем камнем, о который разбились отношения Эдгара и Джун. Когда они начали бороться за свободу, она решила, что Бог, вера, ссылки на Библию являлись частью замшелой традиции, которая держала под своей пятой всех и каждого. Джун отвергла религию и фактически заставила Эдгара сделать выбор между ней и Богом. Иногда Нилу приходила в голову мысль: а не сложилась бы его жизнь совсем по-другому, если бы он действительно был сыном проповедника, а не того человека, каким стал его отец? Но кем был сам Эдгар, Нил затруднялся сказать.

Перед тем как встретиться с Эдгаром, Хардкор допустил ляп. Он слышал, что Эдгар занимал место сенатора, и поэтому стал расспрашивать Нила о Вашингтоне.

— Ты специально прилетел сюда на эту встречу? А где в Вашингтоне ты ошиваешься, приятель? У меня там есть родственники.

Нил объяснил ему, когда они собирались сесть в лимузин, где их ждал Ти-Рок.

— Понимаешь, он совсем не тот сенатор.

— Ты хочешь сказать, что его не выбрали?

— Нет, он избран, но он сенатор штата. Существуют два типа сенаторов, дружище.

— Понятно, — сказал Хардкор, а затем добавил: — Все равно не говори ничего Ти-Року.

В тот день Эдгар был в ударе. Он был окрылен новой идеей. Его охватило невероятное возбуждение. У него выкатились глаза, и он так размахивал руками, что Нил стал опасаться, как бы его отец ненароком не высадил стекло в лимузине. Эдгар проникся самыми теплыми чувствами к этим парням, Хардкору и Ти-Року; они были для него вроде приемных детей. Сидя там, в углу, окруженный всей этой роскошью — дорогой деревянной отделкой внутренних поверхностей, хрустальными графинами и фужерами, сиденьями с мягчайшей бархатистой кожей, Нил подумал, что в Эдгаре скрывается источник неистовой, неиссякаемой ярости, которой ему никогда не понять.

Незабываемая была сцена: Нил и Эдгар друг напротив друга на задних сиденьях, и два быка, Ти-Рок и Хардкор, на переднем. От одного из них исходила ужасная вонь. Очевидно, этот бандит не мылся по меньшей мере с полгода. Эдгар ораторствовал, словно стоял на трибуне перед многотысячной толпой:

— Будущее, я вижу будущее.

Они не хотели и слышать об этом.

— Братишка Кан-Эль страдает за всех нас, нужно подумать о нем, приятель, — нудно бил в одну точку Ти-Рок. — Мы тут хотим договориться насчет него. Если от нас что-то нужно, за нами дело не станет, только скажи.

Эдгар сказал:

— Вы думаете, мне нужны деньги? Нет, дело не в этом. Если речь о деньгах, то вы сами заработаете на этом деньги.

Тогда Ти-Рок подался вперед всем телом. Колоритный тип с окладистой бородой, в котелке и шелковой жилетке, на которой были вышиты игральные кости и рулетка. Глаза скрыты за непроницаемыми черными очками. Смертельными, как они их называли. Хардкор посмеивался над ним, но за спиной, а не в лицо. Ти-Рок из тех парней, которые способны на любую гадость и жестокость. Зло плещется в нем постоянно, как грязная вода в корыте, где полощут белье. Он всегда мог вытащить на свет самую подлую и низменную часть своей душонки, если это было ему нужно. Ти-Рок отличался невероятной выдержкой и самообладанием. Он мог смотреть человеку в глаза и тут же всадить ему пулю в голову. При низком росте у него были толстые ляжки, настолько толстые, что черные брюки, казалось, трещали по швам. Ти-Рок смерил Эдгара недоверчивым взглядом. Отец Нила все больше производил на него впечатление психа.

— Деньги? Каким же образом мы заработаем на этом гребаные деньги?

Эдгар объяснил, что все можно устроить. В этом и заключается политика.

— Ладно, принеси мне эти гребаные деньги, и тогда посмотрим, — сказал Ти-Рок и жестом приказал им выметаться из лимузина.

Хардкор выразил Нилу свое недовольство:

— Все это дешевка, фуфло. Старый мудак хотел надуть нас. — Нил пробормотал, что его отец не мог вынашивать такие намерения. — Я этого не потерплю. Да я так проучу любого ублюдка, который вздумает использовать меня, что мало не покажется, и наплевать мне, чей он там папаша. Вмиг вышибу из него мозги. Ти-Рок, мать его! Ти-Рок обосрал меня с ног до головы. Говно вонючее, как он только меня не обзывал. — Хардкор был глубоко расстроен.

Что Нил мог сказать? Такие выкрутасы были Эдгару по душе. Он наслаждался ими. Его воодушевляла идея потрясать систему, обрушить ее стены. В таких случаях Эдгара всегда отличал особый, напыщенный тон. Что-то вроде: «Теснее ряды, товарищи. Я принимаю командование на себя, я генерал революции, готовый умереть за наше дело». И поэтому не приходилось удивляться тому, что две недели спустя Эдгар сказал ему, что с деньгами вопрос улажен, и Нил постарался обнадежить Хардкора.

А затем три ночи подряд шли телефонные звонки от Джун. Нил догадался, что дело касается Майкла. После третьего ночного разговора по телефону с Джун Эдгар, который уже собирался ехать в Капитолий штата, передал Нилу чек от ПДФ и приказал обналичить его, а деньги переслать Майклу срочной почтой.

— Майклу? — удивился Нил.

Приходилось ли другим людям расти в подобных условиях? Когда все вокруг пропитано секретами. И речь здесь не идет о тетушке Нелли, которая тайком потягивает клубничное вино, или дядюшке Германе, который иногда трахает малолетних проституток. Это секреты совсем другого рода. Никому ни слова. «Если ты скажешь, то разверзнется черная дыра, и все туда провалятся. Мы не просто погибнем, это будет хуже, чем смерть, в тысячу раз». Вот в какой обстановке воспитывался Нил. Когда они перебрались в Висконсин, Джун повторила ему несколько раз: «Слушай, Нил. Ты никогда и ни под каким видом не должен никому рассказывать о Майкле. Ты слышишь меня? Никогда. Это очень важно, Нил. Так важно, что дальше некуда. Ты никогда не должен говорить, что знал его раньше. Если кто-либо допустит оплошность и проговорится — ты, я, Майкл или Эдгар, — нас всех разлучат и очень надолго. Ты понимаешь? Это очень важно!»

Вот какое детство было у него, черт побери.

— Он попал в неприятную ситуацию, Нил, — сказал Эдгар.

— А что мне сказать Хардкору?

— С Хардкором мы разберемся. Мы разберемся со всеми. Дай только срок.

На Эдгара накатило особое настроение — демократия проблем, которая решается за пять минут и затем ставится на контроль. Сессия законодательного собрания близилась к концу, и Эдгар до глубокой ночи сидел у телефона. Факс, стоявший наверху, казалось, не переставал работать ни на минуту, безостановочно выдавливая из себя нескончаемый лист. Нил едва успевал снимать трубку, и каждый раз это были разные люди, которым срочно требовался Эдгар, — избиратели, коллеги-законодатели, разъехавшиеся по всему штату, репортеры, сотрудники офиса, помощники с мест. Эдгар отвечал на каждый звонок и, прежде чем дать лаконичный ответ, отводил себе на раздумье не больше пары секунд.

— Мы разберемся, — сказал он снова и вышел со своим маленьким саквояжем.

Как-то раз они с Баг предавались своему обычному занятию, то есть сидели на скамейке у Башни-IV и болтали.

— Не слушай его, парень, — произнесла она тихим голосом. — Он продаст тебя с потрохами.

— Хардкор?

— Он точно продаст тебя, будь уверен.

Нил пожал плечами. Он и сам это понимал и давно уже опасался, однако от того, что это сказала вслух какая-то худенькая невзрачная девчонка, ему стало не по себе.

— Я так не думаю, девочка.

— Угу. Я видела его.

— Он ведь рубаха-парень, свой в доску.

— Хрен с ним! — Баг вяло махнула рукой и пошла прочь. Нил последовал за ней. — Не обращай на меня внимания, приятель. Мужчины не должны слушать каких-то там сучек.

— Я этого не говорил. Разве я сказал это?

— Девушки способны догадаться, о чем ты думаешь. У тебя все на лице написано, парень. — Она повернулась, и в ее огромных глазах Нил увидел весь мир. — Я просто пытаюсь помочь тебе.

— Я знаю.

Баг шагнула к нему и встала совсем близко.

— Ничего не говори ему, парень, ничего. Не то мне несдобровать.

— Ни за что на свете, — ответил он.

К тому времени было уже слишком поздно. Лавиния глубоко запала Нилу в душу. Ей было пятнадцать лет. Иногда эта цифра приводила его в экстаз. Кто бы мог подумать? Он грозил сам себе пальцем. Пятнадцать лет. Растлитель малолетних. Кандидат на отсидку. Впрочем, все это уже не имело значения. Он был весь во власти чувств. Голова шла крутом. Он зациклился на ней. Не то чтобы он был девственником. Нил переспал с четырьмя девушками. Он помнил их имена и как все было. До встречи с Баг он пересчитывал их каждый день, словно могла произойти какая-то счастливая неожиданность. Как минимум раз в день он перебирал в памяти подробности каждого соития, за исключением одной девушки, Ланы Рамирес. Это был полный отпад для Нила. Их связь продолжалась несколько месяцев, и в памяти у него остались только самые общие представления о ней. Это была крупная рыжеволосая девушка, которая работала в офисе той же фирмы, где Нил служил курьером. Они встречались после работы. У нее была своя квартира, где они обычно и трахались. Для Нила это была любовь, потому что захватывала его целиком, без остатка. Затем она переехала в Майами. Он писал ей и пару раз пытался звонить. Однако ничего путного из этого не вышло. «Какого черта? — удивлялся он. — Почему она ушла от меня?» Это казалось невозможным. Ведь он был ее рабом. Рабом.

Иногда ночью, когда всех посещают странные мысли, Нил думал об Эдгаре и знал, что отец совершенно свободен от них. Нил в этом уверен. Эдгар ни о чем таком не думает. Кто сказал это Нилу? А зачем кому-то говорить? Он находится рядом с этим человеком почти двадцать лет, и, насколько ему известно, Эдгар никогда не проявлял интереса ни к девушкам, ни к юношам, ни к горным козлам. Наверное, у него что-то вроде импотенции. Ну и черт с ним. В конце концов, это проблема Эдгара, а не его.

Его проблема заключалась в деньгах. Хардкор не забывал о них. Это было похоже на заколдованный круг. Нил почти слово в слово повторял Хардкору то, что ему объяснил Эдгар. Сначала «УЧС» станут хотя бы для виду политической организацией, зарегистрируются в качестве таковой и будут иметь легитимное присутствие на политической арене. У них будет свой голос. И тогда Эдгар сможет сделать так, чтобы этот голос был услышан. В первую очередь о Кан-Эле. И опять речь заходила о деньгах.

— Ну и где же эти гребаные баксы, приятель?

Хардкор представлял себе это как работу, которую он выполнит, когда получит десять штукарей. Не было никакого смысла говорить ему, что деньги предназначались не для него, а на организационные расходы, потому что организация у него уже была. Он мог щелкнуть завтра пальцами и сказать: «Эй, вы все, а ну живо зарегистрируйтесь в качестве избирателей». Однако он не собирался ничего предпринимать, не увидев живых денег. Хардкор начал открыто издеваться над Нилом. Если тот обещал внести изменения в рапорт на Хардкора или какого-нибудь другого члена «УЧС», Хардкор презрительно хмыкал и говорил:

— Так же, как ты принес нам деньги?

И вот однажды Нил, доведенный до белого каления, совершил опрометчивый шаг. Он знал, что это безумие, но уже ничего не мог поделать с собой. Он сказал Хардкору:

— Потребуется некоторое время, чтобы найти деньги, потому что нам пришлось потратить имевшуюся у нас сумму на другие цели. Почему бы тебе пока не заняться делом, тебе и Ти-Року, — поработать над регистрацией своих людей в качестве избирателей? Осенью будут выборы. Лучше начать подготовку к ним сейчас. Я уверен, что все получится, а там и деньги подоспеют.

В ответ Хардкор долго смотрел на него ледяными глазами. Это был взгляд хладнокровного убийцы, привыкшего к своему ремеслу.

— Нет, — сказал Хардкор. Он сказал много раз: — Неееет! Ты растратил мои деньги. Как это понимать? Ты растратил мои деньги. Никто не имеет права тратить мои деньги. Только я сам.

Нил попытался урезонить его. Он говорил, что это были не его деньги, что они предназначались на политическую работу, на создание легальной организации, а Хардкор еще ничего не сделал, и Эдгар не давал ему денег. Однако Хардкор был уже похож на гончего пса, или москита, или акулу. Он почуял запах крови.

— Куда, дьявол побери, подевались мои деньги? — Он задавал этот вопрос, должно быть, раз семьдесят.

— Орделл, ты хочешь денег, я достану их тебе. — Пожалуй, более смехотворных и бессмысленных слов Нил не произносил никогда за всю свою жизнь, и Хардкор знал это, как знал и все остальное.

— Вот это в самую точку, мать твою. Верни мне мои баксы. А сейчас убирайся с глаз моих долой, парень, и больше не показывайся, пока не принесешь деньги. А я попрошу, чтобы мне назначили нового инспектора. Дружбе между нами конец. Раньше я думал, что ты свой парень, но теперь ты для меня никто. И уноси свою задницу отсюда, пока цел, а то я за себя не ручаюсь.

Чем все это могло закончиться? Когда несколько дней спустя Нил вернулся, Хардкор опять пристал к нему:

— Что ты здесь делаешь? Я не вижу денег у тебя в руках. Я же сказал тебе — уходи.

— Я не хочу уходить, — ответил Нил.

Они находились перед Башней-IV, где Хардкор устраивал осмотр своих сил. Здесь были все: молодняк — коротко стриженные, с бритыми затылками, напоминавшими наждачную бумагу, и три четверти «Роллеров». Они внимательно наблюдали за тем, что происходило между их главарем и Нилом. Хардкор не сводил с Нила тяжелого взгляда. Лицо у Хардкора было примечательное, густо усеянное морщинками и маленькими коричневыми отметинами, похожими на оспины. Нос обезображен шрамом, и под глазом постоянно висела слезинка.

— М-м-м… хм-мю… — промычал Хардкор, и Нилу стало ясно, что он сказал ему сейчас слишком много.

— Короче говоря, есть тут одно дельце, — сказал Хардкор несколько дней спустя. — Я хотел попросить тебя сделать мне одно маленькое одолжение. Мне нужно, чтобы ты передал кое-что в тюрьму.

У Орделла была такая привычка: если ему было что-то нужно, он опускал лицо так, что его глаза поднимались на собеседника, как темные солнца. Точно так же поступал и Эдгар. Забавное совпадение. Хардкор находился у себя на семнадцатом этаже. Он называл это помещение «центральная», словно речь шла о командном пункте армейского соединения или полицейской штаб-квартире. В действительности же это была квартира какой-то старухи, которую «УЧС» присвоили себе.

— Всего-навсего один раз, — сказал Хардкор. — Мы в безвыходном положении, понимаешь? Ну и потом, вся эта хрень с деньгами, которые мы должны были получить. Короче, как только деньги будут у нас — а ты сказал, что это не займет много времени, — мы проведем всю эту долбаную организаторскую работу и проголосуем за твоего папашу и тех парней, каких вам нужно. Верно?

Хардкор так и не сказал конкретно, что должен был сделать Нил. Однако Нил понимал, что он еще вернется к этому вопросу. Он догадывался, о каком одолжении просил Хардкор. У Нила холодок пробежал по коже, однако он сделал вид, что ничего не случилось, и, сказав: «Ладно, там посмотрим», — пошел к своей машине. Разумеется, на следующей неделе Хардкор снова заговорил о своей просьбе.

— Баг тебе покажет, — сказал он на этот раз, когда Нил спросил у него, что он имел в виду.

Хардкор поскреб щеку и отвернулся. Он должен был контролировать свой бизнес, который делался на улице. Из этой квартиры на семнадцатом этаже он прекрасно видел все, что творилось на перекрестке Грей-стрит и Лоуренс-стрит. И с какой бы стороны ни примчались машины оперативного подразделения полиции или тик-таки, они не могли не быть замеченными Хардкором. Внезапно Нилу стало ясно, почему Хардкор решил расположиться именно здесь. Этот гангстер в своем роде гений, подумал Нил.

— Покажи мне.

— Хоумгерл покажет тебе, я же сказал.

— Я не говорю, что берусь. Просто хочу посмотреть, понимаешь?

— Хочешь примериться, не заиграет ли у тебя очко?

— Мне нужно знать все. Как я буду себя чувствовать? Мне нужно продумать все от начала и до конца.

— Тебя не заловят. Если тебя поймают, то первое же слово, которое вылетит из твоего рта, будет «Хардкор», правильно? Груз должен быть доставлен, и я все сделаю так, чтобы тебя не взяли за жопу, приятель.

— Я хочу посмотреть.

— Лавиния покажет тебе.

И вот она повела его по улице к одному из заброшенных кирпичных зданий на Лоуренс-стрит с окнами, забитыми досками, и лужайками с вытоптанной травой. Это был один из притонов наркоманов. Лавиния шла в трех шагах впереди Нила.

— Я же говорила, — сказала она. — Ты думал, ты самый умный, думал, тебе удастся выкрутиться, а я предупреждала тебя.

Она грустно покачала головой.

В здании никого не было. На первом этаже одна квартирная дверь была выбита. Кто-то ударил в нее снаружи с такой силой, что она развалилась на две части, одна из которых упала внутрь, в прихожую, а вторая осталась висеть на петлях. Тик-таки регулярно, не менее одного раза в месяц устраивали здесь рейды и облавы. Пахло специфически. Так пахнет везде, где постоянно курят марихуану. Дым въедается в стены и потолок и остается в них навсегда. Однако, судя по всему, здесь забивали косячки совсем недавно, несмотря на то что со времени последней облавы прошла всего пара дней. Электричества здесь, конечно, уже не было, и широкий лестничный проем освещался благодаря свету, поступавшему из окна лестничной клетки на четвертом этаже, которое не было заколочено досками. Они стали подниматься вверх. Все, что могло пригодиться, было разворовано: осветительная арматура с проводами, дверные ручки и замки, анкеры, оконная фурнитура. Кое-где выломаны и унесены даже доски из пола. Все стены были испещрены гангстерской символикой. На четвертом этаже Баг остановилась и приложила к губам палец. Она хотела узнать, нет ли за ними «хвоста». Выждав некоторое время, Лавиния повела Нила назад, на второй этаж. Там на всех четырех квартирных дверях висели тяжелые навесные замки. Баг открыла одну дверь имевшимся у нее ключом.

Внутри было прохладно и пусто. Линолеумное покрытие покоробилось от сырости. Отчетливо выделялись его участки, находившиеся под встроенной мебелью, которой теперь здесь не было. Баг порылась в шкафчиках, оставшихся еще на кухне, и нашла шарик. Кто-то оставил его несколько часов назад, наверное, сам Хардкор. Они вдвоем стояли и смотрели на то, что лежало у нее на ладони. Полфунта чистейшего кокаина в презервативе, определил Нил. Десять лет как минимум.

— И где же я это понесу?

— А разве он тебе ничего не сказал? Ты должен положить эту штуку туда, где ее не нащупают. Эти ублюдки обшмонают тебя с головы до ног.

— Само собой.

— Да, парень, тебе нельзя попадаться с этим дерьмом.

— Это мне известно.

Он рассмеялся.

— Ты должен спрятать ее так, чтобы они ничего не нащупали.

— И куда же именно?

Лавиния застеснялась и быстро отвела глаза в сторону.

— О, приятель, — сказала она. — Ну почему я должна делать все это сама?

В кармане у нее оказался скотч и несколько презервативов. Она положила их на маленький деревянный стол рядом с белой колбаской кокаина.

— Это поместится в твоей попке. Верно?

— Нет.

— Только не говори «нет». Раз уж ты здесь.

— Ладно, я сделаю. Все в порядке.

— Хорошо, я покажу тебе как. Я помогу тебе. Гребаный Хардкор иногда заставляет меня делать это. Ладно, парень, давай.

— Что, давай?

— Спусти брюки.

— О Боже!

Она взяла презерватив с кокаином и принялась мять его, катая между двумя маленькими, хрупкими ладонями. Помяв его длинными пальцами, она опять заработала ладонями. Это зрелище подействовало на Нила возбуждающе.

— Ну, давай же. Сколько еще ждать?

Нил расстегнул пояс и спустил брюки до бедер. Баг зашла ему за спину и сама стянула с него трусы.

«Подожди еще немного, — мысленно умолял Нил, — ну еще немного». Он помнил, что сказал Хардкор о его желании просто посмотреть. Однако теперь сказать было нечего. По пути сюда все уже было сказано. Баг права. Она ведь предупреждала его, и Хардкор шкуру с нее снимет, если Нил вдруг заартачится.

— Отлично. А теперь нагнись. Вот так. Возьмись руками за свои щечки. — Очевидно, Баг имела в виду ягодицы. — Зашибись. — У нее ужасно холодные пальцы. Она начала смеяться. — Знаешь, я никогда не думала, что мне придется засовывать эту штуку в белую задницу. Как-то странно все это, будто в каком-то сне.

— В самом деле?

— Ууу, еще как! Мне даже не по себе. Черт, да ты же весь бледный. Испугался?

— Нет, все в порядке. Просто с непривычки, — ответил Нил.

— А вообще-то ты парень что надо, — Она едва заметно, ласково провела по его ягодицам рукой. — Мне это тоже в новинку. А ты когда-нибудь трахал черную девушку?

— Да.

Он не лгал. В школе у него была одна негритянка.

— Как ее звали? А теперь разведи их пошире. Вот так. Эта штука войдет туда.

Она засунула в задний проход Нила кончик пальца, и ему стало щекотно.

— Однако сейчас заклеивать скотчем нельзя, иначе резинка порвется и порошок разлетится по всей комнате, и тогда тебе шиздец. Поэтому между скотчем и резинкой нужно положить прокладку. Обычные нитки.

Баг объяснила Нилу, что он должен будет делать и с кем встретиться. Хардкор все уже спланировал.

— Значит, ты баловался с черной курочкой, да? И не пожалел об этом? Черные девочки самые лучшие, верно?

Нил так не считал, однако не стал разубеждать ее. Холодные тонкие пальцы уже осторожно массировали его ягодицы, потихоньку пробираясь в промежность. Она заигрывала с ним. Он понимал это, и она тоже. Его член обретал твердость. «Ну и влип же я! — подумал Нил. — Вот дерьмо». Однако он не хотел останавливать ее. Спереди на нем еще были трусы, но он был уверен, что Баг обратит на это внимание.

— Значит, та курочка пришлась тебе по вкусу, а?

Она сжала ягодицы очень сильно, и ему даже стало немного больно. Наверное, она сама не знает, что делает, подумал он.

— Это было очень давно.

— И ты ничего не можешь вспомнить?

— Нет.

— Да ты никак заигрываешь со мной?

— Похоже, ты не против. — Нил промолчал. — Да, по-моему, тебе это нравится.

Баг встала перед ним и, несмотря на всю свою робость, осмелилась взглянуть ему в глаза.

— А ну-ка посмотрим, что у тебя там. Что ты прячешь от меня?

Баг потрогала его член через трусы, и Нил вздрогнул. Она залилась смехом.

— Я знала, что понравлюсь тебе.

Он не шелохнулся и опять промолчал.

— Думаешь, я никогда не видела? Да если б ты знал, что мне довелось увидеть!.. А это меня не удивит.

С этими словами она запустила руку в его трусики.

— Ты по-прежнему боишься? — Она хихикнула и дотронулась до его пениса. Просто дотронулась и тут же убрала руку, опять хихикнув. — И ты ничего не хочешь сказать?

Член стал твердым, как сталь.

— Разве тебе не приятно?

— Приятно.

Оба посмотрели вниз, на член Нила, торчавший из кулака Баг. Оральный секс. Такого Нил еще никогда не пробовал. Лавиния опустилась на колени на грязный пол в холодной, нежилой квартире и взяла его член в рот. Охватив руками ягодицы Нила, она сделала несколько движений взад-вперед, показывая ему, как он должен двигаться. Нилу потребовалось не больше трех-четырех минут, чтобы кончить. Баг поднялась с колен и, пройдя в другую комнату, выплюнула там сперму.

— Я слышала от подружек, что через сперму можно заразиться. Это правда?

Наверное, она имела в виду СПИД. Однако Нил был здоров. Все муниципальные служащие раз в год проходили медицинскую проверку.

— Вряд ли. Я кое-что знаю об этом. Не думаю, что ты заболеешь.

— Только не говори никому, — сказала она, прежде чем открыть дверь.

— Ну что ты.

Баг улыбнулась:

— Я знала, что понравлюсь тебе.

Ему удалось пронести кокаин в тюрьму. На второй или третий раз он начал доставлять обратной ходкой деньги. Хардкор отдавал ему половину. Сначала Нил отнекивался и даже положил деньги назад на скамейку.

— Не упрямься, парень, — с отвращением проговорил Хардкор и засунул деньги в карман брюк Нила. — Ты слишком задаешься, мать твою, — добавил он.

Нил держал деньги в коробке, которая стояла на полке встроенного шкафчика. Может быть, они пригодятся Майклу, подумал он. Или купить что-нибудь Баг.

Иногда они с Лавинией совокуплялись. В той квартире был матрац, и Баг обычно садилась сверху. У нее были крошечные, похожие на мешочки груди и ребра, туго обтянутые кожей. Баг была настолько хрупкая, что Нил сначала даже опасался повредить ее внутренности. Казалось, она делала это не ради удовольствия, а просто выполняла работу, на которую способны только женщины. Он мужчина, а это то, что нужно мужчинам. Баг уже достаточно познала жизнь. Ей нравилось, когда после секса он говорил:

— Класс!

Нилу хотелось расспросить ее о сотне вещей. Знал ли Хардкор? Хотя Нил был уверен, что ему ничего не известно. Может быть, причина в том, что ей хотелось попробовать секс с белым? Слишком грубо. А что, если он ей просто понравился? Ведь именно это Баг говорила всегда. Занималась ли она когда-либо сексом за деньги? Может, делала это по приказу Хардкора?

— Ты хочешь меня? — спросила она его в следующий раз, едва они успели войти в квартиру.

Нила тянуло задать ей сотню вопросов, и прежде всего он спросил бы: «Что это значит для тебя? Ты думаешь обо мне все время так, как я думаю о тебе? Ты чувствуешь, как у тебя холодок идет по коже, как ноют твои бедра и сердце? Что это значит для тебя?»

Он так и не узнал.

— А, чтоб мне лопнуть, — с раздражением произнес Эдгар. Он стоял возле холодильника, приложив руку ко лбу. Так обычно говорил Эдгар в домашней обстановке, когда Нил был дома, словно сын по-прежнему оставался трехлетним малышом. Только подумать, взрослый человек, на склоне лет, с положением в обществе и вдруг произносит: «Чтоб мне лопнуть», — словно он Гомер Пайл или что-нибудь в этом роде.

Иногда Эдгар мог подавать такие же признаки жизни, как и все прочие смертные, показывая этим свою тупую бесчувственность. Он сопел, ковырял в зубах, чесался в разных местах, и тогда Нил ненавидел его больше любого другого человека, потому что он не мог освободиться от его присутствия, не мог уйти. Иногда Нил чувствовал себя как несчастная дворовая собака на цепи, которая бегает туда-сюда, гавкая и бросаясь на хозяина, а потом вспоминает: «Эй, да я же привязана к чертову колышку». Так и Нил с Эдгаром.

— Я то и дело забываю об этом, — сказал Эдгар.

В руке у него было несколько листков, которые он достал из кармана рубашки. Нил никак не мог привыкнуть к тому, что его отец превратился в старика. Теперь Эдгару приходилось записывать все на бумаге, чтобы не забыть. Бумажки он рассовывал по разным карманам и потом часто забывал, где какая лежит.

— О чем?

— О деньгах. Нужно передать Орделлу, что я их обязательно достану. Просто я не знаю пока, где их взять.

— С ним все в порядке. Можешь не беспокоиться.

— Но ты не сказал ему?

— Нет. Ты имеешь в виду, куда подевались те деньги? Нет. Я сказал, что дело займет чуть больше времени, чем мы ожидали. По правде говоря, он немного нервничает. Ладно, это не страшно, тем более что я тут малость помог ему.

— Помог?

— Вроде того.

— Что за помощь ты ему оказал?

— Ну, помог, да и все тут.

— В качестве его инспектора?

— Ну да. Это не важно.

— Подожди, подожди, Нил. Не уходи от ответа. Посмотри на меня.

Его отец сидел за кухонным столом.

— Что происходит?

— Эдгар.

— Подожди. Что происходит, Нил?

«Да пошел бы ты! Вот заладил! — пронеслось в голове у Нила. — Я теперь в геенне огненной. Что происходит, мать твою? Мне полный шиздец, вот что происходит».

 

Эдгар

Ни в коем случае нельзя судить об Эдгаре, не зная его жизни в домашних условиях. Именно это он всегда говорил себе. Те, кто презирал его, а таких было достаточно: репортеры, лоббисты, отиравшиеся в сенате штата, — отвратительная клоака, которая теперь хихикала и показывала на него пальцем, — все они не могли дать Эдгару истинную оценку, не посмотрев на его жизнь, на то, как он жил здесь, в трехкомнатной квартире, выделенной из большого дома.

Эдгар купил этот дом для Джун двадцать пять лет назад. С его стороны это был грандиозный жест щедрости и благородства, который должен был отразить перемены, происшедшие в нем самом. Однако для Джун дом не значил ровным счетом ничего. Она все равно уже собиралась уйти от Эдгара. Оставшись в одиночестве, он решил выкроить себе пространство достаточно маленькое, чтобы в нем можно было чувствовать себя вполне уютно. Остальные комнаты Эдгар сдавал студентам на учебный год, а в подвальном этаже зимой открывал приют-ночлежку для бездомных. Однако уединенность и покой по-прежнему имели для него превалирующее значение, и поэтому он отгородился от остальных жильцов.

Обстановка в комнатах Эдгара была почти спартанская. Он не выносил ковров ни на стенах, ни на полах. Ничем не накрытая древесина давала приятную прохладу. Устав, он любил прилечь на тот же обитый гобеленом диван, который стоял у них в Дэмоне и затем совершил переезд сюда вместе с ними. На стенах ничего не было. Единственная фотография в рамке стояла на кофейном столике из клена: Нил, Джун и Эдгар, которому уже далеко за пятьдесят — старый мальчик с седыми локонами и рукой, поднятой по-детски вверх. В книжных шкафах и на стеллажах, которые шли вдоль стен, плотно аккуратными рядами стояли книги и лежали газеты. Безупречно заправленная постель — завернутый край покрывала строго соответствовал краю лежавшей на нем подушки — не выдавала никаких признаков пребывания на ней человека, который в тяжелом сне то и дело ворочался и метался, комкая простыню и одеяло.

Что он думал тогда? Просыпался от тоски? Но по кому? Именно это и хотели знать люди, дошло наконец до Эдгара. Однако он не мог до конца сознаться в этом себе. Он приходил в себя и тут же ощущал какую-то преграду и стыд. Тогда Эдгар обращался к Господу, как делал это всю жизнь, когда им овладевало чувство полного одиночества. В течение многих лет… худших лет — так он думал о них, когда ему были неподвластны многие обстоятельства, — Эдгар скрывал от себя факт собственной религиозности. И тогда осознание того, что он до сих пор тайно ведет разговор с Ним, обрушивалось на Эдгара внезапно из ниоткуда. Он думал: как такое может быть? Однако это никогда не прекращалось. По одной причине. Господь слушал.

Однажды, душной южной ночью, когда страстный писк саранчи сливался в сплошной свист в ушах — ему было тогда лет пять или шесть, — на Эдгара снизошло просветление. Он понял, что там, наверху, есть Вездесущий Некто, который благожелательно воспринимает внутренние мысли Эдгара. Бог слушал его. Не всегда с восхищением и терпеливо. Временами Эдгар боролся с Богом, как Яков боролся с ангелом. Иногда в снах Эдгар видел себя и Бога, сомкнувшихся в тесных объятиях и старающихся положить друг друга на лопатки. Их бока блестели от пота. Он чувствовал жаркое дыхание Бога, сжавшего его с такой силой, что почти вся жизненная сила уходила из тела. Невероятная боль переходила в экстаз.

Сегодня, едва встав с постели, Эдгар начал продумывать план действий на день, еще один день его мирской жизни. Он вспоминал, какие на сегодня назначены встречи. Ленч с помощниками, беседы с членами комитета, звонки членам Союза фермеров в глубинке штата, прием избирателей, просивших о содействии в решении тех или иных вопросов. Вечером ему предстоит выступить на официальном обеде в Центре юридической помощи в Саут-Энде. Эдгар вот уже много лет откликался на их приглашения. Хорошие, толковые люди — ирландцы, итальянцы и мексиканцы — объединились вокруг одного приходского священника, отца Хэллорана, сухощавого и энергичного человека шестидесяти четырех лет, который работает там тридцать лет и до сих пор полон надежды. Он зажигает искру доброты в жизнях, которые без его участия оказались бы обездоленными и одинокими. Хэллоран основал этот Центр на добровольные пожертвования состоятельных прихожан. Здесь малоимущие могли получить бесплатные консультации, как им противостоять притеснениям домовладельцев, разделить имущество при разводе, помочь детям, если у тех нелады с законом. Эдгару нравилось бывать здесь и общаться с людьми, простыми людьми, секретаршами и менеджерами торговых залов, которые хотели внести свой пусть и маленький, но все же вклад в дело улучшения жизни. Они хотели, чтобы мир стал чище и добрее. Их чувства простирались за рамки собственной жизни. С ними приходили и дети, по большей части уже взрослые и теперь жившие в своих собственных домах или квартирах в дальнем пригороде.

Он будет говорить о добре, семена которого сеет в душах их деятельность. Никакой сентиментальности. Но он скажет, что вера в добро и воспитание человечности не являются заботой лишь одного правительства. А они спросят: «Сенатор Эдгар, что еще мы можем сделать? Что мы можем сделать?» И на минуту в зале, находящемся в подвальном помещении, обитом потемневшими деревянными панелями, воцарится тишина. «Что мы можем сделать?» Жизнь бедняков, пронизанная страданиями и лишениями, обретет почти зримые очертания. Эдгар еще не знал в точности, что он скажет, но уже предвкушал этот момент. И пусть в законодательном собрании штата над ним смеются сколько угодно. Пусть канцелярские крысы и акулы из СМИ обвиняют его в популизме, но это — его работа, где он знает, кто он такой; где он, чувствующий глубину страданий людей, всю свою жизнь воюющих с бедностью и презрением, отдает им всю яростную силу своей преданности.

Они никогда не понимали, такие люди, как Хардкор, как Хьюи, что Эдгар бескорыстен в своем страстном желании видеть их — черных — сильными и несгибаемыми. Он смотрел на них и с трепетом в душе думал, что эти люди были наследниками, преемниками тех забитых, донельзя униженных батраков, которые на его глазах резали табак; мигрантов, которые непрестанно кочевали с места на место, уныло плетясь по пыльным дорогам. Эдгар любил этих людей, которых так жестоко угнетали его отец и ему подобные. Он восхищался ими. Его любовь к ним была могуча и беспредельна.

Он не любил Хардкора или Хьюи. Они не нуждались в его любви и по этой причине вызывали у Эдгара страх, такой же, как и у всех прочих. И все равно он был воодушевлен, потому что их сила, их гнев давали им энергию для движения вперед в этом мире. И об этом он тоже скажет сегодня вечером. «Мы должны продвигаться по пути к ответственности, благодарности и творению добра как призвания души». Ночь уже близилась к концу, а Эдгар по-прежнему бодрствовал, уставившись на светильник с рифленым стеклом, рассеивавшим яркий свет двух мощных ламп. В этой яркости он видел осязаемый признак своих собственных обязательств.

Снизу послышались шаги, стук дверей, шум воды. Несмотря на раннее время — часы совсем недавно пробили пять, — Нил уже встал и теперь собирался на работу. В последнее время он старался пораньше выйти из дому, чтобы избежать пробок, неизбежно возникавших позднее. Иногда на дорогу от Гринвуда до работы уходило целых полтора часа. Нил сделался лучше, подумал Эдгар, зная, что говорит себе это чуть ли не с рождения сына. Однако сейчас это было похоже на правду. Нил стал более коммуникабельным, не таким угрюмым и колючим. Очевидно, положительное, дисциплинирующее влияние на него оказала работа, настоящая работа, к которой он вроде бы почувствовал вкус. Хотя, разумеется, он все еще нуждается в отеческих наставлениях. Иной раз Нилом овладевали апатия и нерешительность, и тогда нужно было тормошить его. Однако он работал там, где предоставлялась возможность приносить людям много пользы и добра. Спустившись вниз, Эдгар увидел, как его сын, одетый в джинсовую рубашку с кожаным галстуком, ест овсянку и смотрит телевизор.

— Привет, — произнес Нил.

Сын по-прежнему ночевал здесь два-три раза в неделю, если Эдгар не уезжал по своим делам в какой-нибудь глухой угол штата. Квартира Нила в городе была пропитана духом холостяцкой неприкаянности, и он чувствовал себя там еще более неуютно, чем здесь. Уик-энды он также проводил здесь. Мальчик превратился в рослого мужчину, шесть футов и один дюйм, обросшего жирком, который по выходным валялся небритый и немытый на кушетке в гостиной внизу, пил дорогое пиво и смотрел телевизор. Они почти не разговаривали. Эдгар не знал, что нужно Нилу. Бесплатное питание? Крыша над головой и уверенность, что о тебе позаботятся? Можно было дать сотню саркастических ответов. Однако Эдгар радовался тому, что сын часто бывал здесь. Ему хотелось, чтобы Нил был постоянно у него на виду. Им обоим от этого лучше.

Эдгар надел вчерашнюю рубашку, в кармане которой обнаружил свои записки.

— А-а, чтоб мне лопнуть! — проговорил он и потрогал свой лоб. — Я все время забываю. Деньги. Обязательно передай Орделлу, что я их раздобуду. Просто еще не знаю, где их взять.

— Ну, он пока особенно не возникает, — отозвался Нил, не сводя глаз с экрана телевизора.

Эдгар почувствовал тревогу, пока еще слабую и неосознанную. Жизненный опыт подсказывал ему: здесь что-то не так. Он принялся теребить Нила, пока тот не сказал, что оказал Хардкору какую-то помощь.

— Подожди, подожди, Нил. Не уходи от ответа. Посмотри на меня. — Эдгар присел к кухонному столу. — Что происходит?

Как он узнал? У Нила на лице было особое выражение: хитрый, пристыженный взгляд гончего пса, осознающего, что внутренний мир, в котором он пребывает, никак не согласуется с тем, который существует помимо его воли в объективной действительности. Это всегда настораживало Эдгара. Не стал исключением и этот случай.

— Я помогаю ему.

— В чем ты ему помогаешь? Составляешь благоприятные рапорты? Или выбрасываешь его файлы?

— Ничего подобного. Я делаю свою работу.

— Где? Что ты делаешь?

— В тюрьме, — ответил нехотя Нил.

Постепенно Эдгару удалось выудить из него основные подробности. Эдгар всегда считал себя сильным и стойким и гордился этим, однако к концу разговора он все же не выдержал и опустил голову на стол, обхватив ее руками. Снова и снова он просил Нила сказать, что это шутка. Подростком Эдгар каждый день думал об Иисусе, распинаемом на кресте. Как гвозди сначала вонзаются в его руки, а затем в ноги. Как дробятся кости и пронзаются нервы. Он, должно быть, радовался этой боли, зная, что в скором будущем принесет миру спасение. Всю свою жизнь Эдгар пытался радоваться боли, но эту он не мог принять.

— Ловко придумано, — сказал Нил, стараясь утешить его.

— Нет, вовсе не ловко. Это самый глупый, самый отвратительный, самый опасный поступок, который ты когда-либо совершал. Это безумие.

— Не согласился бы я, они запросто нашли бы другого. Там все давно уже продано и перепродано. Ради Бога, не будь так наивен. Ты просто не представляешь, сколько там крутится денег. Ведь заключенным не разрешается иметь ни цента, а я за неделю выношу оттуда пять тысяч баксов.

— О, Нил… — умоляюще произнес он.

На какое-то время Эдгар погрузился в прострацию. Затем подумал, что у него нет иного выхода, кроме как позвонить Джун. От этой мысли ему стало тошно.

То, что он расскажет, станет для нее кошмаром, а ведь жизнь и так ее изрядно потрепала, и до сих пор ей нет покоя. Он скажет дежурные фразы, которые звучали не раз на протяжении многих лет: «У нас проблема. Кризис. Тебе нужно приехать сюда. Мы должны все уладить».

Он должен будет опять просить ее участвовать в этом своим личным сопереживанием. А сейчас следует запереть в дальнем уголке души собственные страдания и сосредоточить все мысли на спасении Нила.

— О Боже, Нил… — сказал Эдгар. Ему стало плохо.

Однажды к Эдгару явилось ужасное видение самобичевания, которое затем время от времени повторялось, ввергая его в дрожь и рыдания. Ему восемьдесят пять лет, и он на пороге смерти. И ломает голову, что делать с Нилом, как защитить его от брутальности мира, так же как в свое время он пытался защитить его от наглых, грубых мальчишек, которые били Нила и отнимали у него вещи, не боясь отпора. Охваченный страхом, Нил постоянно жался к отцу, рассчитывая на его защиту, и тогда казался Эдгару самым драгоценным существом на свете.

Однако в этой фантазии Эдгар, поразмыслив, приходил к выводу, что Нилу нет спасения, что он не поумнеет и не станет сильнее. И тогда в качестве акта милосердия Эдгар решает, что у него нет иного выхода, кроме как убить их обоих, себя и Нила. Разумеется, это был всего лишь сон, но и его было достаточно, чтобы Эдгар заплакал. Он увидел в своей руке пистолет и себя, ждущего, пока его сын не повернется к нему затылком, потому что он был не в состоянии заставить себя сделать это, глядя ему в лицо. «Стреляй быстрее», — всегда думал он, когда пытался отогнать прочь это видение, где он не мог выстрелить так, чтобы между двумя выстрелами не было даже самого мизерного промежутка, в котором ему самому была бы отведена жизнь.

— Мы должны разобраться с этим, Нил. У нас есть шанс сделать что-то еще до того, как ситуация станет непоправимой. Я хочу знать, как мне установить контакт с Хардкором. И твоя карьера в качестве доставщика наркотиков окончена. Больше ты не будешь проносить их в тюрьму. С этого момента.

— Нет, — возразил Нил.

Он встал. То, что сказал сейчас Эдгар, похоже, повергло Нила в ужас.

— Да, с этого момента.

— Да пошел ты! — ответил Нил. Через несколько минут он вышел из дома и больше не возвращался.

 

Хардкор

Есть ублюдки, белые гребаные ублюдки, которые думают, что им принадлежит весь этот гребаный мир. И можно делать с ними все, что угодно: отбирать у них деньги, избивать их, надеть на них ошейник, но они все равно не откажутся от своего. Ему хоть кол на голове теши, но этот ублюдок до самой последней секунды своей жизни думает: «Черт тебя побери, негр, я хозяин этого гребаного мира». И что ты тут поделаешь с таким ублюдком?

В час дня на виду у всех подкатывает папаша Нила. Маленькие гангстеры подскакивают к нему сразу же, как только он вытаскивает свою задницу из машины и начинает переть рогом: где тут ваш Хардкор, ребята? Я, дескать, не хрен с бугра, а сенатор и все такое прочее и желаю побеседовать с его задницей.

Хардкор приказал Баг:

— Приведи этого идиота сюда. Этот ублюдок меня насмешил.

А когда он вошел в дверь «центральной», там, на семнадцатом, то вместо того, чтобы по-человечески спросить, что там, дескать, у тебя, как поживаешь, он сразу накидывается на Хардкора и предъявляет тому ультиматум. Дескать, он не потерпит больше ничего подобного.

— К моему сожалению, вы думаете, что я вас подвел или каким-то образом ввел в заблуждение, однако то, что делает для вас Нил, должно прекратиться, это не может и не будет продолжаться. Я приношу свои извинения.

Он толкует о каких-то там извинениях. Хардкор потряс головой. Такая наглость изумила его.

— Черт побери, приятель, ты на моей земле. — Он показал на цементный пол, где не было ничего, кроме трех телефонов с отходящими от них шнурами. — И здесь не нужно указывать мне, где сидеть или стоять. Потому что это моя земля. Этот твой сын, он ведь взрослый человек, правильно?

— Вы знаете Нила.

— Вот именно. Он мой пробационный инспектор. — Хардкор не мог удержаться от мимолетной улыбки. Очевидно, его рассмешила бюрократическая косность государственной машины, в силу которой на ответственных должностях в правоохранительной системе могут оказаться столь жалкие и неспособные людишки вроде Нила. — Он может сам решать за себя.

— Это сделал я. Все кончено, Орделл. Теперь я знаю обо всем и, значит, тоже становлюсь в своем роде соучастником. Я не могу рисковать. И уж конечно, не потерплю, чтобы риску подвергался мой сын.

— Черт возьми, приятель, так что же я, по-твоему, должен делать? Просто пойти и сказать: «Эй, парни, на этой неделе дури для вас не будет, и когда у вас начнется ломка, скажите за это спасибо папаше Нила»? И как же мне тогда делать мой бизнес? Как мне прикажешь поступить? Нет, мать твою! Если я говорю «отвали», значит, отвали к гребаной матери, не то будет хуже. Я все сказал и повторять не буду.

Папаша Нила стоял и целую минуту сверлил его глазами. Какой-то педрила, маленький белый шибздик, но глаза у него как у привидения, словно он говорит ими: «Смотри у меня, мудила, я не позволю какому-то ниггеру так обращаться со мной».

— Орделл, если я услышу, что вы пытаетесь использовать моего сына в ваших грязных делишках, я возьму Нила и лучшего адвоката, какого мне только удастся найти, и пойду прямиком в прокуратуру.

Хардкор рассмеялся и подошел совсем близко к Эдгару, не сводя взгляда с его лица.

— И ты собираешься рассказать окружному прокурору, в какую бочку с дерьмом окунулся Нил? Сильно сомневаюсь в этом, мудила ты хренов. Ты сдашь этим живоглотам родного сына? Не думаю. Да это все равно как если бы он сознался в убийстве. Ты хоть представляешь себе, какое количество наркоты он туда пронес? Оно измеряется фунтами. Он пойдет как организатор, разве это тебе не ясно? Он — наркодилер, и если что, ему припаяют пожизненное. Вот так, дружище.

Пока Хардкор говорил, папаша Нила покачивал головой.

— Все будет по-другому, Орделл, если он даст показания. Если он поможет им упрятать вас за решетку.

Хардкор чуть было не заехал Эдгару в челюсть. Ему страх как хотелось дать выход злости и забить этого ублюдка до смерти. Однако он сдержался. Не сейчас. Всему свое время. Сначала нужно подумать.

— Нет, — сказал Хардкор, — тут ты прав, черт тебя раздери. Он мигом закроет меня на пожизненное, без права на условно-досрочное. Если адвокат очень постарается, мне дадут только пятнадцать лет, опять же без права на условно-досрочное освобождение. Это все по минимуму. Можно пришить кого-нибудь и получить меньше. Ведь это вы там, наверху, выдумали все это дерьмо, верно? Вот такие ваши законы, приятель.

— Орделл, ради Бога, но ведь вам-то известно, кто я! Если я сниму трубку этого телефона, то на другом конце провода окажется сам окружной прокурор, не ниже. Неужели вы думаете, что я не могу все уладить? Вы знаете это, Орделл, и я знаю. Поэтому давайте не будем обманывать себя на этот счет. Потому что мы оба достаточно умны.

Вот так. Это уже было слишком. Хардкор приказал Баг проводить Эдгара. Устремив на Эдгара свой палец, он сказал ему на прощание:

— Проваливай отсюда, ублюдок, и запомни: если ты появишься здесь еще раз, у тебя в голове будет отверстие для вентиляции твоих гребаных мозгов. Я не привык бросать слова на ветер.

Только подумать, этот педрила заявился сюда, в его дом, и осмелился угрожать ему. Он ответит за базар. Лучше бы ему сразу заказать себе гроб. Гребаный хозяин гребаного мира!

Хардкор приказал Баг связаться с Нилом, который в это время должен был находиться у себя на службе. Пришлось ждать целых три дня, но все же он приехал. Хардкор знал, что он приедет. Не успел Нил выйти из машины, как Хардкор набросился на него с руганью. Он устроил разборку прямо там, на улице.

— Ты что натворил, мать твою? — заорал он.

И Нил, этот тупой ублюдок с немытыми и нечесаными волосами вроде гребаного хиппи, начал мяться и лепетать что-то невнятное.

— Хардкор, — сказал он, — я рассказал ему. Мне пришлось.

— Что пришлось? Он что, до сих пор наказывает тебя ремешком по попке? Знаешь что? Хватит вешать мне лапшу на уши. Я в толк не могу взять. Твой папаша, мать его, он просто дурак, который околачивается на углу, и если я вижу его, то отворачиваюсь и прохожу мимо. Что ты тут мне гонишь, а?

Хардкор сложил губы трубочкой и смачно сплюнул на грязный, потрескавшийся тротуар. Да, Нил и его папаша стоят друг друга. Такие идиоты, что у него зачесались руки разделаться с обоими.

— Твой папаша способен вывести из себя любого. Ты слышишь меня? Он один из тех наглых ублюдков, которые думают, что могут безнаказанно кинуть кого угодно. Тоже мне, кидала нашелся. Тупой мудак. Стоит передо мной и угрожает закрыть меня. Ни один ублюдок на улице не осмелится сказать мне такое. Я на месте замочу любого. — Сделав несколько шагов в сильном возбуждении, Хардкор повернулся к Нилу: — Значит, ты заложил меня, козел?

— Конечно, нет.

— Так какого дьявола сюда приперся твой папаша? Ты ненавидишь этого ублюдка или как?

— Эдгара?

— Вот, мать твою, недоумок! А кого же еще? Чарли Шина? Ты ненавидишь его? Ты позволишь ему и дальше так обращаться с собой?

— Нет, — тихо ответил Нил. — Однако я хочу сказать… — Его голос пресекся. На Нила навалилось какое-то оцепенение. Он не мог ни думать, ни говорить, ни двигаться. — Я хочу сказать, какой у меня выбор?

На улице каждый, кому не лень, заявляет, что он настоящий мужчина. На словах они готовы пойти на все ради своих братанов. Однако на деле половина из них — трусливые твари. И в тюрьме видишь то же самое. Все эти гордые, крутые ублюдки называют себя «Губерами». Все они трусы гребаные. Стоит только вздуть их слегка, и они уже умоляют: «Не надо, не бейте меня, я никого не представляю, я сам по себе». А Нил, ну и гаденыш, слабак долбаный. Можно подумать, что он гомик, однако этот сексуально озабоченный ублюдок сейчас трахается с крошкой Баг, у которой только кожа да кости и тех немного. Она сосет ему член. В этом деле она не супер. Она делает это так, будто чистит туфли, но Нилу и такое сойдет.

— Так вот, парень. Передай своему папаше, чтобы был здесь завтра в шесть пятнадцать утра. Скажи, что Хардкор предлагает забить стрелку. Мы встретимся на улице.

— Но зачем? Что ты собираешься делать?

— Хочу сказать ему кое-что, парень. Я не дурак. Он думает, что он хозяин этого гребаного мира, и даже не знает, что у меня свои собственные планы. Он меня держит за тупого придурка. Парень, ты теперь моя страховка. На всех тех деньгах, что ты переправил из тюрьмы, твои отпечатки пальцев. Я храню их как в банке. И мне ничего не стоит сдать тебя. Окружной прокурор будет называть меня сэром. Поэтому лучше делай, как я скажу. А твой папаша, ублюдок старый, говорит, что ты можешь заложить меня с потрохами. Чушь собачья! Какие у него есть доказательства?

Нил скорчил гримасу и произнес:

— Не будь идиотом, приятель. Я же помог тебе. Ты не должен так поступать со мной.

— Я не шучу. Я никого не кидаю. Я не трахаю твою мамочку. Все будет так, как должно быть. Без базара. Это все, что я хочу сказать твоему папаше. Скажи ему: «Отец, слишком поздно. Слишком поздно». Либо доверься мне, либо заложи меня. Но ведь ты не собираешься закладывать меня, приятель? Слышишь?

Нил посмотрел на него страдальческими глазами, похожими на ползающих жуков. Хардкору стало противно.

— Послушай, парень. Ты ненавидишь этого ублюдка гораздо больше, чем я. И нечего тут вилять. Настала пора говорить прямо. Все, что ты делал до сих пор, ты делал по своей воле. Никто тебя не заставлял. А сейчас ты будешь делать так, как говорю я. Теперь ничего другого тебе не остается. Понял?

Хардкор взял Нила за подбородок и заставил посмотреть себе в глаза.

— Слушай сюда, — сказал он. — Теперь я буду твоим папашей.

 

Джун

Безотчетный страх овладевал Джун, когда она на огромной скорости неслась по автостраде. Ну что же, это для нее не в новинку. Сидя в машине, Джун ощущала свой пульс в самых необычных местах: выше локтей и на шее, под подбородком. Он бился слишком часто и неровно. Тревога и опасность, эти постоянные спутники ее жизни, всегда вызывали в ней противоречивые чувства. Растолстевшая пожилая женщина, бодрая и собранная, крепко держала в руках руль «новы» Эдгара, тщательно следя за тем, чтобы стрелка спидометра не превышала установленный лимит скорости.

Где-то очень глубоко внутри у нее спрятался, сжавшись в комочек, страх. Да, все это ей хорошо знакомо. Адреналином пропитались корни ее волос, соски грудей и кончики пальцев. Джун включила приемник, надеясь услышать какой-нибудь прекрасный хит начала семидесятых, а затем подумала: нет, необходимо самой справиться с растущей в душе тревогой. Призвав все свое мужество и успокаивая себя, она продолжала ехать дальше в тишине. Вскоре она была уже в Дюсейбле, где на перекрестке свернула в сторону Грей-стрит. Громады городских кварталов после ровных, плоских пространств прерий. Как могут люди жить в таких условиях, существовать подобно муравьям, налезая друг на друга, топча ногами закованную в асфальт священную землю, которая является началом всех начал? Оглушительно ревя мотором, ее обогнал старый, изъеденный коррозией «форд», в котором за рулем сидел юноша, судя по виду, проведший бессонную ночь. Он выкрикивал какие-то ругательства по-испански. На спинке заднего сиденья через стекло виднелась бахрома старого покрывала.

Неужели это были лучшие годы, спросила она вдруг себя, годы, проведенные под знаком опасности? Не может быть. И все-таки это были самые лучшие годы. Ведь в конце концов она оказалась у разбитого корыта, страшась всего — Эдгара и себя, и того, что она натворила. Именно Джун в свое время потребовала позаботиться о Майкле, не бросать его одного на произвол судьбы. По этой причине она ушла от Эдгара, сказав в качестве оправдания, что нельзя оставлять следов. Неужели теперь, спустя долгие годы, прошлое, наполненное вечными тревогами, борьбой, страхом, может казаться таким чудесным? Несколько лет назад, когда Джун приезжала в город — кстати, тогда у нее не было абсолютно никакого повода для визита, — она спросила Эдгара:

— Ты когда-нибудь думаешь о том времени?

Он ответил:

— Нет. — Сразу же, без запинки, ни секунды не колеблясь.

Нет. Все ушло. И назад ничего не вернуть. Все растаяло вдали, в дымке тех лет, так же как его детство, как их брак, как многие события прошлого, которые имеют значение только тогда, когда они происходят.

Когда Джун оглядывалась назад, на годы, проведенные с Эдгаром, она обнаруживала в себе целый мир сублимированных чувств, целую вселенную. Здесь в городе есть планетарий, где можно сидеть и видеть, как звезды вращаются вокруг тебя, когда Земля проходит сквозь череду сезонов в течение года. Вот так и жизнь с Эдгаром. Он всегда казался ей единственной точкой, вокруг которой совершали обращение все небесные тела. Джун никогда и ни с кем не говорила об Эдгаре. Все равно никто не понял бы ее. Ни сейчас. Ни тогда. Возможно, она сама не понимала себя. В постели с разными мужчинами она иногда упоминала о его проблемах, как бы стараясь запастись чьим-либо мнением. Всегда повторялось одно и то же. Джун лежала, курила сигареты и смотрела в потолок, потому что ей не хотелось думать о том, кто именно лежал рядом с ней. И в этом настроении небесной отрешенности она иногда роняла замечание о половом бессилии Эдгара, которое наступило почти сразу после рождения Нила. Может быть, она хотела, чтобы ее партнеры поняли, что она испытывает меньшую нужду в сексе, чем это могло им показаться. Конечно, в те дни Джун просто расхохоталась бы, если бы ей предъявили обвинение в супружеской неверности. Революционная доктрина запрещала приватизацию личных отношений. Она не была вещью Эдгара, его имуществом. Лишь отъявленный, махровый реакционер мог сказать, что она не имеет права удовлетворять сексуальные потребности своего женского организма по собственному усмотрению. Джун вспоминала все это, когда спала с коллегами Эдгара, с которыми была знакома лишь поверхностно. Теперь ей было стыдно, потому что Эдгар знал и молчал. И она это прекрасно понимала.

Она никого не любила так, как его. Ни до, ни после. И была благодарна за это Богу. Эдгар казался божественным, чудесным созданием тогда, в самом начале их отношений; она любила его с пылом девушки-подростка, делающей из своего любимого предмет беспредельного обожания и поклонения, культ и фетиш. Это был красивый молодой человек с удивительными глазами, который говорил о Боге с необыкновенно подкупающей откровенностью. Джун воспитывалась в религиозной семье. Ее мать часами сидела на веранде с Библией на коленях и стаканом ледяного чая на столике. Она так и скончалась в том же кресле-качалке, пытаясь проникнуть в смысл строф, которые читала на протяжении всей своей жизни. В глубине души Джун еще в детстве разуверилась в религии. И все же, слушая Эдгара, говорившего с пафосом, она поверила в то, что встретила своего мужчину — ведь это должен был быть мужчина, — который выведет ее на широкие просторы настоящей жизни. То был некий вариант рая на небесах, только земной. И здесь, на этом свете, можно построить новую, светлую и радостную жизнь. Эдгар был вдохновлен идеей, весь горел ею. Страстное стремление построить лучшую жизнь бурлило в нем, выливаясь наружу и увлекая других. «Научи меня, — думала Джун. — Поделись со мной!» Она ревновала его к вере. И ревность с годами лишь усиливалась, когда она все отчетливее понимала истинную направленность этой веры, которая выражалась в любви Эдгара к абстрактной массе обездоленных, сирых и убогих, к простому народу в целом, а не к конкретным людям, тем более к своим близким. Эдгар любил бедняков как марионеток, как кукол, как материал для социальных экспериментов, которым можно было распоряжаться по своему усмотрению. По отношению к ней, к Нилу Эдгар был равнодушен. Наиболее точным словом, характеризующим это отношение, было — импотент. Его страсть была подобна солнечному теплу. Джун всегда знала, что он хотел любить их, но только в своем понимании любви.

Она хотела проникнуться его верой, но у нее ничего не получилось. И тогда Джун сказала: «Верь во что-нибудь еще так, чтобы я разделила с тобой эту веру». Революция. О, она верила в нее! Жизнь, освященная революцией, преображенная революцией. Все неправильное в ее жизни будет исправлено. Она бросила вызов бедному Эдгару. Потому что он всегда был для нее примером. «Насколько глубоко ты можешь поверить? Ты по-прежнему чист?» — хотела она знать. Он никогда не интересовался интимными подробностями, но считал, что ее половые связи должны служить делу революции. И в этом смысле Эдгар со своей абстрактной любовью по-прежнему оставался недосягаемым.

— Думаю, это может быть опасно, — сказал Эдгар, вручая ей утром ключи от машины.

— Но ведь Нил и мой сын.

— Я не подвергаю сомнению твою родительскую преданность, Джун. Однако считаю, что это небезопасно. Людьми, которые обитают там, движут эго и невероятное самомнение. Я думаю, мы должны сделать то, о чем я говорил Орделлу. Следует взять Нила и пойти в прокуратуру. Я знаю окружного прокурора. Он поможет.

— Эдгар, прекрати. Прекрати строить из себя героя. Это не ответ. Это катастрофа. Для тебя. И особенно для Нила. Даже Майкл может попасть в неприятное положение, если ты проявишь беспечность. Дамоклов меч висит над каждым. Прежде чем предпринять что-либо, ты должен посоветоваться с адвокатом, но только после того, как я поговорю с этим типом.

— Джун, это опасно. Я не удивлюсь, если окажется, что он уже наполовину решил убить меня. Может быть, даже больше, чем наполовину. Это слишком опасно для любого.

— Для меня не столь опасно, как для тебя. Я — толстая старая женщина. Я не собираюсь кому-либо угрожать. Дай мне ключи. Я позвоню сразу, как только мы покончим с делом.

И вот теперь она снова выполняет задание Эдгара. О Боже, где она только не перебывала в этой жизни! Джун вспомнила о конспиративных квартирах «Пантер», которые ей нередко приходилось посещать по приказу Эдгара. Вот это было зрелище. Квартиры были нашпигованы оружием. Вдоль стен стояли полностью снаряженные автоматы и карабины. Кое-где можно было увидеть даже ручные пулеметы. Окна были заклеены газетами, чтобы внутрь не проник взгляд полицейского или агента ФБР. После налета на армейские склады в Окленде появились десятки, если не сотни «М-6» и «М-79», ящики с боеприпасами, тротиловые шашки в брезентовом зеленом мешке с надписью «Рота А, 92-я инженерная бригада», дымовые гранаты «М-18» и пластиковая взрывчатка «Си-4». Иногда на столах лежали горы кокаина, как будто это была мука, приготовленная для замешивания теста. И всегда там были женщины и малыши, крутившиеся под ногами мужчин в беретах и берцах.

Визиты в такие места были сопряжены с опасностью для жизни. Раз пять или шесть Эдгара чуть было не пристрелили. Кто-нибудь вечно наводил на него пистолет. Их раздражали не столько его мнения, сколько манеры. Однако он невозмутимо смотрел в дуло. Не только Джун, но и все их ближайшие соратники, все, кроме Эдгара, видели в нем одно и то же: мальчика с Юга, который отказывался прогнуться, стушеваться. То, что о нем думали, мало волновало Эдгара. Он думал о своей смерти, о необходимости умереть за революцию, о том, что нужно быть готовым к этому каждый день. И никогда не оставлял виновников таких инцидентов безнаказанными. Эдгар был сторонником строжайшей дисциплины. Беднягу Кливленда выпустили из тюрьмы округа Аламеды после того, как они внесли за него залог. Они спешили, потому что Кливленд уже выдал Майкла. Эдгар изнывал от нетерпения расправиться с предателем. Они устроили ему торжественную встречу, как герою, но это был спектакль для усыпления бдительности. Последний раз они видели Кливленда в утро, когда тот уже был мертв. Эдгар взял пистолет сорок четвертого калибра, разрядил из него в воздух целую обойму и затем сразу, не медля ни секунды, прижал пистолет раскаленным дулом к виску Кливленда. Он оставил клеймо и не сказал ни слова. Каинова печать, подумала сейчас Джун. Все это было сплошным безумием.

Многое из того, что случилось в те годы, и в частности смерть Кливленда, стало предметом переосмысления с ее стороны и затем сожаления и раскаяния. Джун скатилась в пропасть, подняться из которой наверх было уже невозможно, и это падение сломило ее. По глупости она вышла замуж за красивого, но пустого мужчину, который даже отличался некоторой жестокостью. Он давал ей наркотики, а она приняла это за любовь. Они расстались. Джун прошла курс лечения, но семь лет назад пристрастилась к алкоголю. Теперь она каждый день пила, и довольно много. Обычно Джун до поздней ночи сидела в компании литровой бутылки дешевого бордо и играла на компьютере.

Повернув направо, Джун оказалась в начале Грей-стрит, неподалеку от новостроек. Они уже были видны, эти неуклюжие, безобразные башни, возвышавшиеся над рядами промышленных построек. За ними начинался пустырь. Окраина. Джун проезжала мимо старых литейных с высокими дымовыми трубами, похожими на руки, поднятые в предупреждении, мимо ангаров с огромными воротами. Все производственные здания были обнесены заборами, поверх которых шла колючая проволока. Интересно, что же оттуда можно украсть? На улице начинало светлеть, и в полумгле она уже могла рассмотреть лица тех редких прохожих, которые попадались навстречу. Все они были черными.

На Джун накатили воспоминания; она подумала о Миссисипи в давние-давние времена и тех простых богобоязненных людях, которым они хотели помочь, о людях, которые были так добры и беззлобны, что казались почти ангелами, терпеливо и безропотно несущими свой крест в виде жизни, полной лишений и адского труда. Ей так нравилось выходить из церквей и молельных домов летними вечерами, когда южный воздух пропитан сыростью, как влажный носок, и неровный свет луны серебрит макушки деревьев и кустов. Она любила слушать стройное пение, когда голоса сливались воедино и держались на одной ноте, подобно голосу истории. «Как могли мы пройти такой огромный путь и достигнуть столь немногого? Как могли мы вырастить этих отчаявшихся детей, не имеющих за душой ничего, детей, которые с первых минут своей жизни уже знали, что на земле для них нет места? Они были неприкасаемыми и не находились под защитой традиций человеческого благородства. Как могло такое случиться? Мы были правы, — внезапно пришло ей на ум. — Мы были правы». Вот почему она сейчас здесь, в холодных объятиях смертельной опасности. Она делала то, что делала до этого сотню раз, спасая Эдгара, спасая Нила, этого прекрасного, неистового мальчика, потому что она должна была спасти все, во что он верил, потому что у нее самой не было никакой веры. Но когда-то она верила в Эдгара, в революцию, и осколок этого чувства вдруг зашевелился в ее сердце, больно задевая его острыми краями, именно сейчас, когда она подъезжала к Башням.

Остановив машину, Джун открыла окно и улыбнулась.

— Леди, — сказала молодая девушка, красивая девушка с безупречной кожей шоколадного оттенка. На голове у нее была вязаная шапочка, которая закрывала большую часть лица. — Леди, — сказала она, — вы не туда заехали.

 

2 апреля 1996 г.

Сет

«Так вот, значит, как это бывает, — думает Сет. — Двадцать пять лет ты вынашиваешь в голове мысль о мести одному человеку, а затем ты подходишь к двери его дома утром, стучишь, и вот он тут как тут, с очками в полукруглой оправе и сегодняшней газетой в руке».

С невозмутимым лицом Эдгар стоит по ту сторону стеклянной двери.

— Вы насчет Нила? — спрашивает он. — С ним опять что-то стряслось?

— Надеюсь, что нет.

Эдгар некоторое время размышляет. Серая тень раннего утра не позволяет судить о каких-либо изменениях в выражении его лица. Сет ждет на крыльце незастекленной веранды.

— Я как раз собирался выпить чашечку чая, — произносит наконец Эдгар таким тоном, что его можно с некоторой натяжкой истолковать как своего рода приглашение войти.

Он приоткрывает дверь на несколько дюймов. Внутреннее устройство дома поражает своей примитивностью: длинный, кажущийся нескончаемым коридор, из которого несет ароматами пищи, приготовляемой на растительном масле, и прочими запахами, характерными больше для совместного проживания сравнительно большого количества людей и слегка напоминающими казарму.

— Вы получили от него известие? — спрашивает Эдгар, когда они входят в маленькую кухню.

Сет достает бумажку, которую вчера вечером ему дал Хоби, — распечатку квитанций почтовой компании, где указан адрес Майкла. Эдгар включает электрочайник, чтобы вскипятить воду, и надевает очки.

— Вы мне угрожаете? — спрашивает он затем.

— Я пытаюсь сопоставить некоторые факты, Эдгар. Это не угроза.

— Вы не кривите душой? Не планируете возобновления знакомства с ФБР? Никаких откровений в вашей колонке? Видите ли, я хочу быть уверенным, что мы не разыграем еще один акт той нравоучительной пьесы, начало которой было положено в зале суда. «Трагедия мстителя». Разве нет драмы под этим названием? По-моему, Джун изучала ее. — В этот момент Эдгара начинает бить кашель, пронимающий его до самых легких. Он прикрывает рот ладонью. — Однако я полагаю, что ваша жажда мщения нашла свое удовлетворение, и даже с лихвой, по крайней мере на данный момент. — Эдгар улыбается, довольный удачной формулировкой. — Что вы хотите узнать, Сет?

— Правду. В зале суда я ее не услышал. Все, что там говорилось, — это сплошное нагромождение лжи.

— Но не с моей стороны, — возражает Эдгар. — Скажите спасибо своему другу Таттлу, который исказил факты.

Он с некоторым усилием встает, рыщет глазами по кухне в поисках второй чашки и выключает закипевший чайник. Когда он открывает холодильник, чтобы достать молоко, Сет, сидящий напротив, видит, что он почти пуст. Эдгар быстро захлопывает дверцу, но цепкий взгляд Сета успевает заметить пакет молока, галлон воды в прозрачной пластиковой емкости и банку с зеленоватым соусом, в котором плавают одна зеленая оливка и красный перец.

— Он что, слегка помешанный или очень любит мелодраматические эффекты? — спрашивает Эдгар.

— Хоби? Скорее актер в стиле хепенинга. Это мое личное мнение. Слово как жест.

— Он очень коварный человек. — Эдгар покачивает головой и ставит обе чашки, от которых курится легкий парок, на стол. — Уверен, вы получили изрядное удовольствие, наблюдая за тем, как Хоби играл моей жизнью. Думаю, что, с вашей точки зрения, я заслуживал этого. Потому что вы считаете, что я играл вашей жизнью.

— А разве не так?

Эдгар не спешит отвечать. Он кладет руки на стол, аккуратно сцепив их.

— Я воспользовался обстоятельствами, Сет. К сожалению, все планы, так тщательно разработанные, рухнули, и пришлось импровизировать. Одного человека арестовали, совершенно случайно, и у него развязался язык. Поэтому я ухватился за первую же возможность, которая подвернулась. Жестоко? Наверное. И все же я был уверен и, как оказалось, не ошибся, что в конечном итоге это поможет всем нам отделаться сравнительно легким испугом.

— Как можно больше добра для как можно большего количества людей, Эдгар? Включая человека номер один?

— Это было очень давно, Сет.

— Вы вводите в действие срок давности? А я-то до сих пор думал, что на убийства он не распространяется.

Глаза Эдгара сужаются и превращаются в узкие щелочки, а Сет, сидящий на старой, расшатанной табуретке, подается вперед. Собеседников разделяет лишь маленький кухонный столик из кленового дерева с пятном от клубничного сока, занимающий почетное место среди реликвий в домашнем хозяйстве Эдгара.

— Я хочу, чтобы вы поняли кое-что, Эдгар. Я теперь в том же возрасте, в каком вы были тогда. Даже старше, наверное. И я виню себя прежде всего и главным образом. То, что сделал, сделал я. Не вы. Однако если бы я был царем Вселенной или главным палачом, вы понесли бы наказание. Вам повезло. Вы избежали наказания. И это не дает мне покоя, убивает меня. Как получилось, что пострадали все, кроме вас, Эдгар? Неужели вы не задавали себе такого вопроса? Вы думаете о них, Эдгар? О жизнях, которые вы забирали? О тех, чьи жизни вы оставили, но превратили в кошмар? — Сет тычет пальнем в бумажку. — Как вы спите по ночам?

У Эдгара на лице появляется неестественная, странная улыбка. По ночам он совсем не спит. Он этого не сказал, но Сет прочитал эту мысль в его глазах. В скудном сером свете, проникающем в кухню через небольшое окно за спиной Эдгара, его лицо выглядит изможденным. Утренний свет оседает на его щеках, подобно сахарной пудре на булочке.

— Вы знакомы с людьми, которым пришлось побывать на войне, Сет? Так вот, я тоже был на войне. А на войне без потерь не обходится, и я сожалею о них, я скорблю по ним. Однако я не повернулся спиной к Майклу. Это достаточно очевидно. — Он кивает подбородком на листок бумаги на столе. — Я оказывал ему всю поддержку, какую только можно было оказать. На протяжении многих лет. Жена и сын покинули меня, чтобы присматривать за ним. С моего согласия. Но это не было актом раскаяния, потому что я ни в чем не раскаиваюсь.

Эдгар поднял голову, слегка запрокинув ее. Очевидно, этим он желал продемонстрировать свою моральную неуязвимость. Однако подобная трактовка, вне сомнения, в какой-то степени справедлива. Сет думал об этом всю ночь и понял, что забота Эдгара о Майкле была мотивирована не жалостью и состраданием. Нет. Майкл был тем, кем не мог быть сам Эдгар. Для Джун — любовником, умевшим удовлетворить ее, а для Нила — опорой, заботливым и внимательным опекуном. Он был затерявшимся осколком самого Эдгара. Тот не мог бросить Майкла, не бросив самого себя. Но Эдгар не видел этой части и искал себе оправдание в истории.

— У меня было против чего бороться, — говорит Эдгар, — и я боролся. И война, которую я вел, с моей точки зрения, имеет гораздо больше смысла, чем многие войны, которые вела эта страна: индейские войны, испано-американская война, мексикано-американская. Вьетнам. Я считаю, как считал тогда и боялся сказать это себе — я считаю, что меня должны предать суду истории, и не боюсь этого. Однако не смейте думать, что я не страдал. Тогда или сейчас. Я выпил свою чашу страданий. До дна. Я заплатил такую цену, какую вы не можете себе представить.

Череп Эдгара начинает багроветь. Это хорошо заметно через редкие седые волосы, кое-где взъерошенные. Он резко выпрямляется и даже скрипит зубами, делая усилие, чтобы сдержать гнев.

— И не думайте, что я говорю о том, что вы и ваш друг сделали со мной в зале суда. Что касается моей репутации, то я забочусь о ней куда меньше, чем вы могли бы предположить.

Джун, вот где загвоздка, догадывается Сет. Джун была главной болью Эдгара. Смерч мучений подхватил его и будет теперь нести до ужасного конца.

— Что же мы сделали вам в зале суда? — спрашивает Сет.

— О, пожалуйста, Сет. Я стар, но еще не потерял способность размышлять трезво. Вы наверняка имели к этому отношение.

— К чему?

— Вы же знаете эту историю. Вы должны. — И Эдгар начинает вываливать на него подробности в виде вызова. — Вы должны знать, — говорит он. — О наркотиках. О тюрьме. О Ниле и Хардкоре. Вы должны знать, — повторяет он.

Сет говорит, что ничего не знал. Его реакция — бледность, неуверенный голос — заставляет Эдгара придержать язык, и когда Сет начинает расспрашивать его, он отвечает более сдержанно, но все же отвечает. Клубок начинает разматываться: об отправке денег ПДФ Майклу, об этой молодой девушке, Лавинии, и — самом драматичном — о конфронтации Эдгара с Хардкором. Лишь в самом конце Эдгар решается снова посмотреть Сету в глаза. Несмотря на возраст, его глаза нисколько не изменились, но оставались все такими же особенными. Сет где-то слышал или читал, что такие глаза бывают у волков — голубые с ледяным оттенком, смесь красоты и спокойствия, за которыми скрывается гордый, неприрученный дух.

— Значит, все это было вам не известно? — опять спрашивает Эдгар.

— Не известно, — подтверждает Сет.

Все еще сомневаясь, Эдгар с трудом встает, чтобы налить вторую чашку, и, стоя, начинает описывать дилемму, которую пустили в ход Хардкор и тот, кто подавал ему советы. Они были заложниками друг друга — Нил и Хардкор. Когда убили Джун, Эдгар тут же понял, что это не случайность. Однако что он мог сказать? Правду? Тогда Нил угодил бы в тюрьму, и надолго. Эдгар хранил молчание, не догадываясь, что полиция сможет предъявить обвинение Хардкору и что тот предпримет ответные шаги. После того как Хардкор обвинил Нила, который отверг его инсинуации, не было такого адвоката, с которым не советовался бы Эдгар. В результате ему стало ясно, что Нил получит гораздо меньший срок за преступление по семейным мотивам, чем за распространение наркотиков во время исполнения служебных обязанностей. Не говоря уже о том, что в таком случае у Нила появлялся шанс на оправдательный приговор. Иного выхода не было.

— И естественно, я подумал об этом, — говорит Эдгар. — Я долго размышлял над тем, что сделал Хардкор, и сомневаюсь, что он хотел наказать Нила. Я сомневаюсь, что такая мысль была у него вообще или что он только хотел с наименьшими потерями выйти из очень плохой ситуации. Хардкор хотел рассчитаться со мной. Дать мне понять, что я не единственный игрок на этом поле и что, несмотря на все мои громогласные заявления и плохо продуманные угрозы, я все же не в состоянии защитить Нила.

Эдгар бросает короткий взгляд на Сета, а затем опять смотрит в свою чашку с синей печатью какого-то учреждения.

— В общем, я нажил себе единственного настоящего врага. Вот почему я с самого начала говорил Хоби: «Валите все на меня». Именно так я и сказал ему. И не в качестве акта ложно понимаемой отваги. Знаете, на протяжении десятилетий меня считали монстром. Тогда, в Калифорнии, люди полагали, что я не в себе. Возможно, так оно и было. То есть я не совсем осознавал самого себя. Зато я вижу себя со стороны, хотя бы частично. И вполне серьезен, когда говорю, что вину следует возлагать на меня. Я виноват. В том, что самонадеянно полагал, будто могу контролировать то, что в действительности выходило за рамки моих возможностей. В том, что без нужды выступил против Хардкора. В том, что не принял здравую идею об ограниченности способностей моего ребенка. В том, что переложил на него свои собственные проблемы. Я видел это. Я это предвидел. Есть люди, которые видят такие вещи. Только это не гарантирует от ошибок.

И я совершил эти ошибки и с десяток других. Я был доволен, что судьей назначили Сонни. И вот тогда все и началось. Ладно, это кстати, подумал я. Я сразу же разглядел представившуюся возможность и сказал Таттлу при первой же нашей встрече: «Сонни всегда меня недолюбливала. Вините во всем меня. Придумайте какую-нибудь другую причину, по которой Хардкор мог захотеть расправиться со мной. Она поверит».

Я начал это. Я знаю. А Хоби, конечно же, все исказил. Он воспользовался мной. Он сказал: «Вы будете отвечать положительно на невыгодные для вас вопросы, которые я буду задавать?» Я ответил: «Лгать я не буду. Просто не могу. Я не могу дать клятву Богу и затем нарушить ее. Однако на правильные вопросы, заданные должным образом, я могу ответить утвердительно». Хоби сказал: «Слушайте мои вопросы очень внимательно, потому что я собираюсь кое-что сделать. Вам не придется лгать, просто будьте внимательны».

И я заранее согласился. Я знал, что Хоби воспользуется теми деньгами, десятью тысячами от ПДФ, и представит все дело так, будто именно их Нил и отдал Орделлу. Потому что, в конце концов, так было задумано. И ведь Нил действительно обналичил чек. И никому не было никакого дела, никто не стал бы допытываться, куда же на самом деле делись деньги. И конечно же, конечно, Хардкор лгал. Никто и никогда не давал ему десяти тысяч долларов. Поэтому Хоби против лжи боролся ложью, придуманной не мной. Естественно, я согласился. Он ведь очень хорошо разбирается в людях, ваш друг Таттл, не так ли?

— Да уж. В этом ему не откажешь.

— Вот именно, — мрачно соглашается Эдгар.

Он надел старые, стоптанные шлепанцы, и, когда ходит, по кухне, они стучат по полу. На нем клетчатая шерстяная рубашка, и он иногда крутит головой, пытаясь приспособиться к неудобному жесткому воротнику. Эдгар считал, что поступал благородно не только по отношению к Нилу, но и к людям из ПДФ, Галиакосу и его окружению. Они насели на него с той минуты, как арестовали Нила, и Эдгар обещал им сделать все, что в его власти, пустить в ход все свое влияние, чтобы исключить всякое упоминание о тех десяти тысячах долларов. Их тревога была вполне объяснима. Попробуйте убедить людей делать взносы в фонд партии после того, как на первой странице «Трибюн» они прочитают, что их деньги достаются уличной банде. Вину за все — за деньги, за Нила — Эдгар хотел взять на себя.

— «Валите все на меня», — сказал я. И Хоби выдернул ковер из-под ног и перевернул столы. Он сделал день ночью, а ночь днем. И я — я, тот, кто любил Джун сильнее, чем кто-либо другой на этом свете, — я предстал в роли ее убийцы. И вот тогда появляетесь на сцене вы, Сет. Во всяком случае, я всегда представлял себе, что вы должны появиться именно в такой момент. Потому что смеется хорошо тот, кто… Ну а последними оказались вы. Вы и Хоби. Когда я сидел там, я все понял. Я увидел параллели. Я согласился на участие в обмане ради блага того, кого я любил, так же как согласились вы много лет назад, Сет, а затем оказались обмануты. Око за око. Я понял. Эта странная театрализованная месть. Вы сказали, что считаете меня человеком, которому удалось ускользнуть от правосудия, не понеся наказания за убийство. Так почему бы мне публично не принять на себя вину за то убийство, которого я не совершал? Я был абсолютно уверен, что вы оба считаете такое вполне справедливым.

— Да, с моей точки зрения, это совершенно справедливо, — подтверждает Сет. — Однако Хоби ничего мне не сказал.

— Нет? — Эдгар опять искоса смотрит на Сета. — Ну что ж, ему это доставило немало радости, скажу вам точно. Потому что он поимел меня. Хоби смеялся надо мной, используя для этого тысячу способов, и главным образом потому, что он говорил: «А вот это за твоего ребенка. Хватит? Еще? Ну а как тебе вот это? Ну, будет с тебя, ублюдок, или добавить?» Он наслаждался, как садист.

— Нет, — не соглашается Сет. — Он не садист.

— Однако он здорово смахивал на него.

— Нет, — еще раз говорит Сет.

Он размышляет о том, какой оборот приняли события. Непостижимая загадка души Хоби Т. Таттла, который похож на Будду, возникающего из тумана. Импульсивный, порывистый, да. Сложный. Гениальный. Однако Хоби никогда бы не стал развлекаться таким извращенным способом ради собственного удовольствия. Сама мысль об этом наверняка развеселила бы его. Он бы всю ночь просыпался и хихикал. Была лишь одна причина, по которой он сделал это.

— Он сделал это ради меня, Эдгар, — говорит Сет, — но не со мной. Он сделал это потому, что он мой друг. И он был другом Кливленда. В сокровенной глубине сердца он мстил за нас. И одновременно помогал Нилу. Я уверен, он имел в виду и это тоже.

Эдгар обмозговывает услышанное и затем низко опускает голову. Груз этих слов окончательно раздавил его. Со стороны подъездной дорожки слышится хруст гальки. Кто-то идет к дому. Нил, думает Сет. И Майкл. Это было бы замечательно, просто здорово. Они ввалятся сюда небритые, уставшие с дороги. Но когда Эдгар возвращается из прихожей, Сет видит в его руке большой коричневый конверт с бумагами из Капитолия, присланными для ознакомления.

— Вы говорили с Нилом? — спрашивает Сет.

Эдгар уныло и беспомощно разводит руками.

— У меня нет возможности связаться с ним. Я знаю, что они вместе. Он и Майкл. Как я догадываюсь, вы уже успели это вычислить, — говорит Эдгар и опять бросает взгляд на бумажку, которую прошлой ночью Хоби отдал Сету. — Однажды я получил весточку от Майкла. День-другой спустя после того, как этот процесс закончился так неожиданно. Мне показалось, что он звонил из платного телефона на заправке. У меня буквально камень свалился с души. Я уверен, что Майкл не даст Нилу захандрить и опуститься. Вместе они способны на многое. Они настроены на одну волну и всегда прекрасно понимали друг друга. Они позаботятся о себе. Я не сомневаюсь, что если они попадут в какую-то экстраординарную ситуацию, Майкл свяжется со мной.

Вы должны понимать, — говорит Эдгар, — что при желании я мог бы найти их. Они где-то неподалеку. Максимум день езды. Майкл вряд ли склонен к большим переменам. Он плохо переносит их. Скорее всего он до сих пор живет под тем же именем и с тем же номером социального страхования, который мы сварганили ему, когда он отдал свои документы вам. У меня нет сомнений, что они поселились в другом городке.

Потягивая чай, Сет пытается представить себе Нила и Майкла вместе, так, как описал их Эдгар. Возможно, они живут на маленькой, арендованной ферме, в крошечном щитовом домике, который зимой насквозь продувается ветрами. Днем работают в городке клерками или что-то в этом роде, а по выходным и летними вечерами, когда световые дни становятся достаточно длинными, трудятся у себя на огороде. Наверное, они мало разговаривают между собой. Майкл скорее всего рыщет в Интернете, как когда-то пытался поймать далекие станции в коротковолновом диапазоне. Нил по вечерам сидит у телевизора. Они наверняка снисходительно относятся к слабостям и недостаткам друг друга и неплохо уживаются вместе. Для посторонних они отец и сын, одна из тех неполных семей, которым теперь несть числа. Нил стал тем, кем всегда хотел быть: перед глазами у него лучший пример для подражания — Майкл, такой же беглец.

— Я мог бы найти их, — повторяет Эдгар. — Однако не собираюсь выслеживать Нила, как охотник за беглым преступником. Я увижу его только тогда, когда он сам захочет этого. Я должен войти в его положение. Ведь если я начну искать его, он опять ударится в бега, верно?

— Думаю, так оно и будет.

— По-моему, ему стыдно, — говорит Эдгар. — Только этим можно объяснить его побег. Во всяком случае, лично я нахожу только такое объяснение.

— А по-моему, он скорее мотивирован гневом.

— Гневом? — спрашивает Эдгар. С того момента как он увидел Сета на своем крыльце, это первое открытое выражение удивления.

— Я готов держать пари, — говорит Сет, — что видеть вас на свидетельской трибуне, лгущего и унижающегося в соответствии со сценарием, разработанным Хоби, было выше его сил. Насколько я понимаю, никто из вас не потрудился поставить его в известность о вашей договоренности.

Оба они слишком своевластны для этого, думает Сет. Да, Эдгар был прав, мелькает у него в голове. Инстинкт — это еще не все. Потому что он редко дает возможность видеть все. Эдгар мог видеть в себе патерналистскую фигуру, которая избыточным вниманием портит ребенка, однако он никогда не признает, что своим отношением к Нилу он невольно внушал ему сознание ущербности, неспособности и непригодности к чему-либо серьезному.

— Ну как тут не изумляться? — говорит Эдгар. — Я ломаю голову каждый день. Часами. И я в тупике. Возможно, к концу процесса в нем действительно, как вы говорите, взыграла обида. Конечно же, между нами могло иметь место недопонимание. Это старая история. Однако чего он хотел добиться? Влипнув в такое с Хардкором. Приняв непосредственное участие в наркобизнесе. Чего?

Сет не спешит с ответом, хотя знает его с того момента, как Эдгар рассказал ему обо всем.

— Мне думается, он хотел быть одним из тех, кто вам действительно небезразличен.

Это замечание, в котором не больше милосердия, чем в ударе молота, на первый взгляд не вызывает у Эдгара особой реакции. На мгновение он подносит руку ко рту. На стене висят большие часы с белым циферблатом, издающие слабое тиканье при движении минутной стрелки. Десять минут девятого. Как бы не опоздать на самолет, думает Сет. Однако у него нет желания уходить.

— Все так сложно и запутанно, — произносит наконец Эдгар. — Он водит пальцем по запотевшему кружку, оставшемуся на поверхности стола от донышка кружки. — Не мне рассуждать о прошлом и выносить приговор, Сет. Но когда я думаю о тех временах, самой странной и мрачной загадкой для меня является Нил. Ведь я так сильно и нежно любил его. Я до сих пор вспоминаю момент, когда мне сообщили о его рождении, как самый волнующий в своей жизни. Я могу описать, как выглядели приемные покои роддома — в те дни мужьям не разрешалось присутствовать при родах. — На лице Эдгара появляется едва заметная задумчивая улыбка. — Я помню, как там сидели другие отцы. Один из них ел сандвич с арахисовым маслом и беконом. Он принес его из дома завернутым в сильно измятую фольгу, очевидно, использовавшуюся уже не раз. Я могу вспомнить все. Даже запах дыма, какие кто курил сигареты. То, что у меня, кто так страдал от своего собственного отца и до сих пор боролся с ним, как Иаков в том восхитительном стихе из Священного Писания боролся с Ангелом Смерти всю ночь, мог родиться сын, казалось мне идеальным вознаграждением. Я думал… — Он запнулся в поисках подходящего слова, глядя в далекое прошлое. — В общем, это казалось очень важным.

— Это и было очень важно, — замечает Сет.

— Да, было. Конечно же, было. Разумеется. Путь казался ясным и прямым. Для меня он казался вполне предопределенным: что я должен делать и чего не должен. Я ужасно боялся сына, был напуган им. Устрашен. Появление на свет этого крохотного живого комочка не давало мне покоя. Конечно, я не мог сказать себе, что чувствую страх. Просто на меня нашло какое-то оцепенение. Казалось, я действовал не по велению души, а следовал каким-то заученным рефлексам. О Боже!

Наступает один из тех невероятных моментов, которые Сет впервые наблюдал в суде. Лойелл Эдгар плачет. Наверное, он имеет право на утешение, осознает Сет. Будучи отцом, Сет хорошо понимает его. Но этого человека он не собирается утешать. Он сидит по другую сторону стола в тишине, слушая всхлипывания Эдгара, которые, впрочем, продолжаются очень недолго. Сенатор быстро овладевает собой.

— И я наблюдал за ним, когда он бывал с вами и Майклом. Вы помните, как он вел себя в обществе Майкла? Я смотрел, как они играли на той площадке, заливались смехом, размахивая руками, — и у меня на душе скребли кошки. Мне было очень не по себе. Потому что я по-прежнему любил его слишком сильно. Любовь переполняла меня. Оглядываясь назад на те годы, я прихожу к выводу, что чувства, которые я испытывал к сыну, были бесхитростными и чистосердечными. В них не было и тени лицемерия и лжи.

И меня все время мучил и мучил один вопрос, — продолжает Эдгар. — Этот вопрос преследовал меня, доводил до бешенства. Я был одержим им. Если бы я должен был отказаться от него, отдать его, пожертвовать им, смог бы я сделать это?

— Отказаться от Нила? — удивляется Сет.

— Да. Пожертвовать им ради революции. Если настанет такой день. Если бы я был вынужден позволить ему принять участие в борьбе. Подвергнуть его жизнь опасности. И мне это казалось немыслимым. Можете думать, как вам угодно. Я уверен, вы сомневаетесь, поскольку мотивация такого вопроса может показаться вам надуманной. Да я и сам усомнился бы, но что касается риска для нас самих — Джун и меня, — то он воспринимался совершенно спокойно, в порядке вещей. Внутренне я был готов ко всему. Я уже заранее вжился в роль мученика. Вы, наверное, читали кое-какую тюремную литературу, созданную революционными деятелями, попавшими в буржуазные застенки. Пытки. Одиночное заключение. Я хорошо представлял это себе.

И уже примерял ореол славы, думает Сет. Эдгар наклонил голову, глядя вниз на свои сложенные руки, и прядь редких волос свалилась на лоб.

— Быть родителем, — продолжает он, — сложнейшая задача, и я находился в совершеннейшем неведении относительно того, как наилучшим образом исполнить отцовский долг. Как мне показать Нилу все, чем я дорожил и во что верил — а я считал себя обязанным сделать это, — а затем несколько десятилетий спустя встретить день, когда я должен буду пожертвовать им? Смогу ли я отпустить его, моего сына, мою любовь, мою жизнь, мое будущее? Месяцами я старался не думать об этом, а затем вопрос этот опять стучался в мое сознание с еще большей силой, чем раньше. Он был сильнее любого страха, который я когда-либо испытывал за себя, и я не находил никакого утешения, но снова и снова по какому-то наитию меня влекло к словам Священного Писания, говорящим, что величайшую любовь Господь проявил тем, что отдал нам жизнь своего единственного сына. Словно та мысль могла действительно помочь, словно она могла сделать еще что-то, а не только усугубить тайну.

Эдгар встает и допивает последний глоток чая, затем хлопает по карманам рубашки и, не найдя того, что искал, снимает очки и вытирает глаза рукавом. Шлепая изношенными тапочками, проходит по яркому пятну света на полу, представляющему собой вытянутый параллелограмм, разделенный тенями от оконных переплетов, и останавливается у порога. Он кивает Сету, и тот теперь явственно видит, что Эдгар совсем не такой, каким запечатлелся в его памяти. Он сильно постарел и усох. Он делает слабый жест. Это и прощание, и приказ убираться.

Сет уходит. Ему сильно повезет, если он успеет на свой самолет, улетающий в Сиэтл. Он мчится, нарушая все правила дорожного движения, превышая скорость и иногда даже выскакивая на встречную полосу. Час пик. Все спешат на работу. «Всё? Теперь ты доволен?» — спрашивает Сет самого себя. Какая-то его часть все еще доблестно сопротивляется желанию поставить точку, которое довлеет над ним с того момента, как он вышел из дома Эдгара. Сет сомневается в искренности своего недавнего собеседника. Слезы. Мучения. Подобно всем великим актерам, Эдгар улавливает настроение аудитории и становится тем, кем должен, по ее мнению, быть. Однако и Сет уязвим с той же стороны, и этого уже нельзя изменить. Все предопределено давным-давно, звездами, генами, природой. «Так в чем же смысл? — спрашивает себя Сет. — У каждого своя история, своя правда? Своя печаль?» Он знал это. Уж он это знал. О любви и справедливости. Может быть, нет никакой разницы. По крайней мере в идеале. Может быть, любовь и справедливость — одно и то же.

Он гонит машину вперед.

«Теперь с тебя хватит?»

 

4 апреля 1996 г.

Сонни

Кто теперь пишет письма? Наверное, это признак помутнения рассудка. Однако Дубински завез копии соболезнований, которые напечатали сотрудники «Трибюн».

Прекрасно, не правда ли? Трогательный жест, Сет. Я слишком практична, чтобы оставить их у себя в надежде, что ты вернешься. И я не могу засунуть их в конверт, не добавив несколько слов от себя. Сейчас половина десятого. Горячее время, как ты говоришь. То время, когда мы бывали вместе большую часть вечеров. Я скучаю по тебе. Смех, близость. У меня рождаются неприличные мысли. Тело изнывает.

К чему я это говорю? Я прокручиваю все в уме: просматриваю каждый клип, чтобы выбрать наиболее подходящий вариант окончания к нашему фильму, и ничего не могу найти. Однако я подумала, что поймаю тебя на слове и выскажу все, что у меня наболело на сердце, хотя бы то, что знаю. Мы оба относительно честны. Я считаю, это один из наших плюсов.

Когда в сорок три года я рассталась с Чарли, мне пришлось сознаться себе самой, что я из той неугомонной породы людей, которые никак не могут найти свою нишу в мире, такую, чтобы она была им в самый раз, точно по размеру. Моя жизнь в теперешнем ее виде будет некоторое время и дальше идти по инерции, ни шатко ни валко, а затем я начну выбираться на ощупь из этой тьмы, как и всегда. Мне придет в голову, что это не совсем правильно, что, наверное, можно найти что-то получше или по крайней мере не хуже, где-нибудь за следующей горой, и я пойду в ту сторону.

Бывают времена, когда я думаю почти абстрактно о том, как на протяжении моей жизни одни навязчивые идеи сменялись другими, и во мне поднимается волна стыда. Четыре специализации на выпускном курсе. Все работы, которые я перерабатывала. И мужчины. И тысяча хобби, которым я отдавалась с таким пылом, впрочем, быстро угасавшим. Все они были призваны спасать мой дух вечерами, в то время как днем мое тело истощалось в рабском труде ради будущего. Эти реликвии хранятся в подвальном чуланчике, куда я не позволю тебе заглянуть: огромный ткацкий станок, пластиковые бутыли, бочки для солений, стеклянные емкости (я пыталась делать собственное вино), поводья, мундштук и седла, оставшиеся от того периода, когда я решила сделать явью детскую мечту и заняться верховой ездой. Не говоря уже о коробках с эзотерической литературой и книгами о различных диетах и здоровой пище. Каждое из этих увлечений приходило и уходило, растаяв как туман и не оставив никакого следа, если не считать сопутствующих аксессуаров, гниющих в подвале, или единственного одеяла, которое я выткала для Никки и которым она все еще любит накрываться, когда ложится спать. Когда мне совсем лихо, я начинаю подозревать, что и Никки-то я родила, чтобы у меня был какой-то якорь.

И даже после этого я никогда не чувствую себя правой, я вечно стесняюсь чего-то, смущаюсь. Я знаю, что в конце концов может случиться так, что я окажусь здесь совсем одна, на том же берегу реки, с которого сходила в воду, пытаясь доплыть до противоположного берега. Кстати, я все еще плыву, но течение сносит меня назад. Очень больно осознавать тщетность своих поступков. Тем более если это неопровержимый факт. И все же бывают моменты, такие, как сейчас, когда я нахожусь более или менее в ладу сама с собой и хочу сказать: может быть, это я. Если мы, если у нас… в общем, если у нас ничего не получится, со мной все будет в порядке. Я это знаю. Это один из главных уроков, которые мне преподала Зора: я знаю, как защититься. Я умею с головой уйти в работу. И дело здесь не в моей бесхарактерности. Возможно, это даже предупреждение.

Все сказанное мной сейчас вовсе не означает, что я не сержусь. Напротив, я очень рассержена. Меня бесит, что ты уехал и что из-за тебя теперь должны страдать две женщины. Я задаю себе вопросы, которые слышала в своей голове все время, когда жила с Чарли: ну почему все, что только есть в мире по-настоящему ценного, почему все это должны отстаивать женщины? Прежде всего, разумеется, детей. Домашний очаг. И да, даже любовь. Я знаю, это не совсем справедливо. Иногда я с изумлением наблюдаю, как ты возишься с Никки — снимаешь с нее ранец, вынимаешь оттуда книжки и игрушки, делаешь ей бутерброды. Я предоставляю тебе гораздо больше пространства, где ты можешь развернуться, дать выход своим чувствам, чем Люси. Однако больше всего поражают твои доверие и удовлетворенность, то, как ты относишься к домашнему очагу и всему, что с ним связано. Для тебя это не поле битвы. Не сфера взаимного соперничества. Не какое-то затянувшееся взросление, в котором путешествуют партнеры, каждый сам по себе. Для тебя это семья. Но даже твои замечательные качества вызывают у меня двойственную реакцию. Мне тяжело, потому что я остаюсь наедине с самым трудным вопросом: кто тебе нужен больше — я или Никки? В конечном счете мы оба должны признать как непреложный факт, что ко мне тебя привела трагедия, потеря близкого человека.

История. Обстоятельства и события. Они до сих пор стоят между нами. Я никогда бы не поверила, что общее прошлое может так неотступно преследовать меня. Казалось бы, двадцать пять лет. Подумаешь! Мы были детьми. Однако один неверный шаг мог иметь фатальные последствия. Но какое это может иметь значение сейчас? Вот что интересует меня. Если нас постигла неудача четверть века назад, то значит ли это, что мы застрахованы от чего-либо подобного сейчас? Сдается мне, такие вопросы вряд ли приходят тебе в голову, Сет, или же ты от них усердно отмахиваешься. Недаром существует поговорка: «В теле каждого циника бьется разбитое сердце романтика». Ты все еще веришь в великую преобразующую силу Воли и Любви. Так трогательно. Мне очень хочется позволить тебе победить, восторжествовать в этом стремлении. Я знаю, как важно это для тебя.

Однако меня очень беспокоит то, что я могу предать тебя так, как предала четверть века назад. Ведь тогда ты очень нуждался в моей преданности. Наверное, именно ее тебе не хватало, чтобы обрести подлинную независимость от родителей. И я не смогла тебе ее обеспечить. Думаю, дело не в том, что ты боялся моего скепсиса, боялся, что я не верю в тебя, не восхищаюсь тобой. Во всем мире не найдется, наверное, и десяти человек, которые верили бы так, как я, или сомневались бы меньше моего, что твой талант пробьет себе дорогу и найдет достойную оценку. Нет. Дело в другом. Что меня беспокоило, так это твоя безграничная преданность мне, студентке философского факультета, звезда которой должна была ярко вспыхнуть на небосводе Миллер-Дэмона. Потому что я знала, что являюсь не той, за кого меня принимают. Пустышка. О, разумеется, у меня были определенные способности. Я всегда высоко оценивала свои способности. Еще в школе я увлекалась Платоном. И соглашалась с Сократом, считавшим, что познание является главным предметом поисков в жизни. В моей душе была струна, которая отзывалась резонансом на мысль о замене страсти разумом. Однако со временем я узнала, что различные философские школы своими разнящимися — и иногда весьма резко — позициями были обязаны местам, где они зародились. Неподдающиеся рациональному осмыслению исходные посылки силлогизмов. Начальные предпосылки. Разница в том, кто начинает. И в этом свете Платон если и не ошибался, то, во всяком случае, заслуживал поправки. Все знания являются производными страстей. А в чем состоял предмет моей страсти, для меня было во многом загадкой. Уж явно не в философии. Я читала первоисточники, и они не будили во мне никакого интереса или волнения. Внезапно я решила, что веду жизнь не свою, а чью-то еще. Но чью? Тогда у меня не было ни малейшего представления. Моя мать знала, как дважды два, тяжеловесных немецких философов, труды которых я изучала. И по сей день я живо помню, как на каком-то партийном собрании она кричала своим резким голосом: «Нет, это вовсе не то, что подразумевал Энгельс! Ни в коем случае!»

И я сбежала от философии, теряясь в загадках относительно мотивов, побудивших меня ее изучать.

Всю свою жизнь я опасалась нехватки во мне здравого житейского смысла и практичности. У матери, несмотря на весь ее ум, эти качества отсутствовали напрочь. Я хочу сказать, что она, похоже, забывала, что люди имеют свойство обижаться, если их обзывают разного рода нехорошими словами вроде оппортуниста и ренегата; что маленького ребенка нужно время от времени кормить и что она не может совместить работу в Южной Каролине с исполнением своих материнских обязанностей здесь. Дело не только в том, что временами собственные нужды захватывали ее всю, без остатка, заставляя забывать даже о собственной дочери, — по правде говоря, у нас у всех бывают такие моменты, — но и в том, что она совершенно не осознавала, когда такое случалось. И даже теперь меня мучит подозрение, что она оставила мне в наследство те же черты. «Ты ведешь себя, как Зора» — этот упрек или предупреждение я могу бросить себе в лицо, науськать на себя как ругательство, как проклятие, когда я стараюсь не совершать некоторые поступки или не произносить определенные слова. Оказывается, что ключиком к двери, за которой находилась моя взрослая жизнь, была эта клятва, этот секрет, о котором я не осмеливалась говорить себе вслух: быть не такой, как моя мать.

Не пойми меня превратно. Я люблю, да, люблю свою мать. И потребовались годы, потребовался этот процесс, чтобы только к его концу я почувствовала в себе готовность и желание принять то лучшее, что было в ней. Думаю, Зора гордилась бы мной. И я уверена, что она обожала бы Никки. Обе эти мысли много значат для меня. Только в молодости мне хотелось гораздо большего. Я хотела, чтобы она стала моим спасением, моим идеалом. Боже, как я нуждалась в ней! По пятьдесят раз на дню мне приходило в голову, как бы пригодилась мне сила, рожденная сознанием того, что я могла бы сформировать себя по ее образу и подобию. И это — мой крест, который я несла и буду нести вечно. Я всегда сознавала и ясно видела — пусть мне было невыносимо выразить это словами, — что она, моя мать, временами погружалась в бездну эгоизма, что иногда все ее страсти, тревоги и заботы доводили меня до бешенства, которое сублимировалось во мне, не находя выхода. И вот мне скоро стукнет пятьдесят, но бывает так, что утром я просыпаюсь и вспоминаю счастливый сон, в котором мне снились мы обе, я и она. Я совсем маленькая, иду рядом с ней и знаю, что она самая, самая лучшая, что я люблю ее больше всех на свете, так отчаянно, что у меня сердце готово выпрыгнуть из груди и нести меня в воздухе. Мне просто и легко. А затем, когда до меня доходит, что это был сон, что это нереально, невозможно, я чувствую себя раздавленной. Часами я не могу обрести душевное равновесие.

Она любила меня. Страстно. Когда на нее находило такое настроение, такая блажь. В ответ я научилась соблюдать дистанцию. (Вот так сюрприз!) И преисполнилась решимости, навеянной отчаянием моей любви к ней, постараться сделать все возможное, чтобы не быть такой несчастливой, как она. Потому что я знала наверняка, что взбалмошная Зора, с ее приступами гнева и неистовством, разглагольствованиями, теплым, задушевным шепотом в минуты перед сном, запахом огуречного лосьона, косоглазием, хождением из угла в угол по ночам, собраниями и постоянными сетованиями на несовершенное устройство мира, — что она вращалась как атом вокруг пульсирующего ядра боли.

В своей жизни я преследую цель бережно хранить в памяти все лучшее, что было в ней, и в то же время не быть ни бездумной ее подражательницей, ни ее добровольной жертвой. Я всегда буду почитать ее свирепую независимость. Однако я скорее соглашусь быть приговоренной к пожизненному заключению в подземелье, чем жить в такой изоляции, как мать.

Я хочу, чтобы ты понял, как мне тяжело. Быть той, кто пишет это письмо. Той, кто говорит первой. Той, кто просит. Я должна сказать «да», зная, что ты можешь сказать «нет», и это кажется мне незаслуженно жестоким. Однако я слышала, что ты сказал позавчера вечером, и знаю, что по-другому ничего не выйдет. Ты имеешь право знать, что ты мне нужен. Более того, что без тебя нельзя жить. Ты нужен не только Никки, но и мне. Я не могу без тебя. Мне потребовалась вся жизнь, чтобы сказать это, но я заслуживаю того, чтобы жить с человеком, на которого можно положиться. Что бы ни случилось. Я знаю, ты можешь быть этим человеком, Сет. Если я позволю тебе. Я хочу попытаться. Это любовное послание.

Сонни.

 

1 апреля 1996 г.

Надгробное слово Бернгарду Вейсману, произнесенное Сетом Дэниелом Вейсманом

Когда я думаю о своем отце, мне всегда на ум приходит история об Аврааме и Исааке. Частично причиной тому — наш покойный сын, которому мы дали имя последнего. Однако истинная причина, разумеется, лежит гораздо глубже. Не приходится сомневаться, что все мы помним эту историю. Авраам был основателем западных религий, первым евреем, кто познал Бога, которому теперь молится большинство народов мира. Он был провидцем, пророком и, конечно же, бунтарем, который смог отстоять свои убеждения, несмотря на всеобщую неприязнь и презрение.

Однако, несмотря на это, Бог Авраама решил испытать его. Он попросил Авраама принести в жертву Исаака, единственного сына, который был у них с Сарой, чудо-мальчика, который родился у них, когда Саре было уже девяносто лет, а Аврааму — сто. И, как повествуется в легенде, Авраам согласился. Он не сказал того, что, как мы надеялись бы, мог сказать сегодняшний отец: «Я слышу страшные голоса, я нуждаюсь в помощи». Он не стал спрашивать, с какой стати Богу вдруг вздумалось требовать крови, или сомневаться в том, достоин ли Он почитания. Как утверждает Библия, Авраам даже не попросил Бога передумать и сохранить Исааку жизнь, не заступился за своего собственного сына, как заступился за жителей Содома. Авраам повел сына на гору и, по-моему, даже заставил мальчика нести дрова для костра. Когда Исаак спросил, где же ягненок для жертвоприношения, которое они собрались совершить, Авраам сказал ему, что Бог сам принесет ягненка.

Откровенно говоря, история эта много лет казалась мне очень странной: мрачный рассказ о том, как отец хотел принести в жертву сына ради собственной веры, собственных видений. Какое здесь начало, точка отсчета для нас, для всех западных религий? Почему мы снова и снова рассказываем эту историю? Неужели для того, чтобы напомнить себе, что родители с тех пор стали лучше?

Вначале я задавал эти вопросы, терзаясь муками. В последний раз я был в синагоге на Новый год. Другие прихожане пришли туда, чтобы выразить свою преданность тому, о чем говорится в Писании как о Боге — вере и законам наших отцов. Я явился туда прочитать молитву скорби, поскольку совсем немного времени прошло с тех пор, как умер мой собственный сын, которого звали Исаак. Для нас — Люси и Сары, и, естественно, для меня — теперь до конца наших жизней любые похороны, на которых мы будем присутствовать, будут похоронами Исаака. Я прошу прощения за то, что мне пришлось поделиться с вами этим глубоко личным горем. Однако чтобы говорить о моем отце, я должен упомянуть о моих детях — нашей замечательной, необыкновенной дочери, за чье присутствие я каждый день возношу благодарность Богу и всему, что есть во Вселенной, и нашем сыне, которого мы потеряли.

Я не знаю, сколь многим из вас знакома эта подоплека. Я имею в виду, как получилось, что мы дали нашему сыну такое имя. Однако это весьма кстати, ибо имеет отношение к истории жизни моего отца. Вспоминая о ней, мы все содрогаемся от ужаса.

В марте 1938 года германская армия вошла в Австрию, которая стала частью Третьего рейха. Австрийские евреи сразу же стали подвергаться преследованиям. Магазины и предприятия, принадлежавшие евреям, были помечены специальными знаками. Их либо разграбили, либо конфисковали. Двенадцать тысяч еврейских семей были выброшены на улицу из своих домов. Нацисты превратили синагоги в курилки. На любого еврея, проходившего по улице, могли напасть и избить, хорошо еще, если не до смерти. 23 апреля в субботу в Вене, самом культурном из всех городов Европы, родине Зигмунда Фрейда и Густава Малера, группу евреев отвели в Патер, знаменитый венский парк с аттракционами. И там, в присутствии толпы гуляющих горожан, эсэсовцы заставили евреев стать на колени и есть траву с землей. К июню более пятисот венских евреев совершили самоубийства. Шестнадцатого числа того же месяца мой отец, его молодая жена и их маленький сын были задержаны на улице, когда они возвращались из магазина. Всех троих доставили в гестапо, где им сообщили, что их дом конфискован в пользу государства.

На протяжении следующих трех лет им пришлось раз шесть менять место жительства, так как все новые и новые районы Вены объявлялись закрытыми для проживания евреев. Евреев в массовом порядке увольняли с работы. Выходя из дома на улицу, они были обязаны носить желтую шестиугольную звезду. Те, кто мог, бежали из Австрии. Однако мой отец остался. У его тещи случился инсульт, и она была нетранспортабельна. По мере того как шло время, эмигрировать из страны становилось все труднее, потому что страны Восточной Европы закрыли границы, боясь того, что их затопит поток австрийских евреев, которых насчитывалось около ста восьмидесяти тысяч. Кроме того, их власти боялись испортить отношения с Германией. Однако побег в корне расходился с жизненной позицией моего отца и его видением своего места в жизни. Он был сыном ювелира, который, насколько я понимаю, мечтал, чтобы его сын стал ученым, пользующимся большим авторитетом. И отец хотел стать им.

Депортация еврейского населения Вены в концлагеря разворачивалась довольно медленно, но к октябрю 1941 года набрала темпы. При содействии лидеров еврейской общины, среди которых первенство, несомненно, принадлежало раввину Мурмельштайну, евреев отправляли на восток партиями по тысяче человек в каждой, в запломбированных товарных вагонах. Отец вместе с семьей оказался в числе первых. Он был доволен хотя бы тем, что его отправили в концлагерь в Бухенвальде, где к тому времени уже собрались сливки еврейской общины Вены.

Его маленький сын, мальчик, которому к тому времени уже было семь лет, по пути заболел. У него воспалилось ухо. Когда их выгрузили, как скот, в Бухенвальде, он постоянно плакал от дикой боли. Мать умоляла охранников разрешить ей сходить с мальчиком в лагерный лазарет. Наконец через три дня охранник сделал вид, что сжалился над матерью. Он взял ребенка за руку и, выведя из барака, застрелил тут же за дверью. Мой брат Исаак умер мгновенно, почти на глазах у матери.

Эти события, о которых мой отец ни разу не упоминал в моем присутствии, определили его судьбу. Они были с ним каждый день. Они трансформировали его — точнее, прошу прощения за это слово, деформировали его, как дерево может быть изуродовано, если его туго перевязать в раннем возрасте. Он помнил об этом постоянно, ибо такое не забывается. О трагедии я узнал от матери, которая приоткрывала мне завесу над тайной постепенно в коротких, тяжелых беседах в течение многих лет. Как вы знаете, она страдала болезнью Альцгеймера, которую усугубляли страшные воспоминания о лагерях, жившие в ней дольше других, наверное, они были даже сильнее, чем мысли обо мне. На той стадии, когда мать могла еще говорить о тех или иных событиях с достаточной ясностью, она повторяла фразу, которую я время от времени слышал от нее еще раньше. «Лучшие не выжили, — говорила она, — те, кто не пресмыкался и не обманывал, кто делился с больными». Я думаю, ими восхищались в какой-то степени, однако восхищение в таких обстоятельствах — преходящее чувство. После этого моя мать, хрупкая, изможденная болезнью, практически бесплотная, с неподвижными глазами, однако со взглядом таким глубоко знакомым и дорогим для меня, поднимала голову, что стоило ей немалых усилий, и смотрела мне в лицо. «Всю свою жизнь я прожила с памятью о них, — сказала она как-то раз. Откашлявшись, она добавила: — Это мои герои».

Смерть еще более высвечивает мое отношение к ней. Мать, безусловно, ошибалась, ибо мое сердце не допускает сомнений, что она принадлежала к лучшим. Однако я осознаю, что в своей тонкой, деликатной манере она намеревалась предложить мне снять обвинения с отца, обвиненного в том, что он уцелел по другой причине. Не важно, кем они были, когда оказались в этом ужасном месте, потому что ни она, ни он, ни какое-либо другое человеческое существо не могли столь долго подвергаться такому унижению и невероятно жестокому обращению, лишениям и постоянному давлению страха быть отправленными в газовую камеру и сохранить свои прежние свойства неизменными. Я принимаю это. Для меня это вполне очевидно, хотя вы можете проехать в любой конец этого города к многоэтажкам на Грей-стрит или Филдер-Грин и убедиться, что люди так ничему и не научились.

Из истории об Аврааме и Исааке можно вывести тысячу моралей. Одна из них состоит в том, что тяжелые испытания, через которые проходят родители — а мы все проходим через них, — неизбежно становятся испытаниями и для их детей. И тот крест, который несли мои отец и мать, стал моим крестом, и, вне всяких сомнений, мой крест стал крестом Сары и Исаака. Однако это также повествование о выживании и милосердии. В конце концов Авраам услышал глас Божий, предписывавший ему не поднимать руку на своего собственного сына. Исаак был пощажен. Он выжил и преодолел все трудности. Он стал родителем, который больше не делал попыток совершать жертвоприношения.

Я выражаю безмерную благодарность отцу. Я бесконечно признателен ему. Однако, конечно, от нас обоих можно было ожидать лучшего. Здесь, когда уже наступил естественный конец, все можно выразить очень просто. Мы с отцом часто бывали несправедливы и даже жестоки друг к другу. Я сгораю от стыда, вспоминая о своих выходках, и чувствовал бы себя больше в ладу с собой, если бы заметил в отце какой-либо намек на подобное же раскаяние. Жаль, что мы не смогли заключить перемирие, прийти к какому-то взаимно приемлемому соглашению. Однако переговоры, если таковые состоялись бы, были бы невероятно трудными. Вне всякого сомнения, отец зачислил бы меня в категорию страдальцев, тем более что во многих моих страданиях был виноват я сам, что люди его возраста и опыта отказываются признавать болью. И все же разве мы не могли бы посчитаться жертвами, душа на душу, этими двумя маленькими мальчиками, его сыном и моим, Исааками, чьи отцы не смогли спасти их? Разве нельзя достичь абсолютного равенства в отчаянии и тщетности? И все же мы учимся, мы растем, мы приобретаем опыт. Сара, конечно же, у нас с тобой дела обстоят гораздо лучше. И в том великий смысл.

И бот я думаю об Исааке — моем сыне, моем брате, сыне моего отца, первом сыне западных религий, — и я думаю о легенде, которую рассказывают снова и снова. Мы слышим ее сначала детьми и затем повторяем всю нашу жизнь. Мы рассказываем ее в виде апологии. И предупреждения. Мы рассказываем ее с определенной долей надежды. Мы рассказываем ее потому, что все мы были тем ребенком, все мы были Исааком, и нам известна та часть истории, которая никогда не упоминается. Ибо в Библии нет ответов Исаака. Мы не знаем, спрашивал ли он, подобно Иисусу: «Отец, почему ты оставил меня?» Нам известно лишь одно: что он повиновался. Что он был ребенком. Что он поступил так, как приказывал ему отец, потому что не знал ничего больше в своей жизни. Мы знаем, что он безропотно дал себя связать веревкой. Мы знаем, что он безропотно дал отцу положить его на алтарь из вязанок с хворостом, который они соорудили вместе для Бога. Мы знаем, что он спокойно наблюдал за тем, как отец занес над ним нож. Мы знаем, что он был ребенком, сыном человека с Большой Идеей, который в тоске и смятении, даже в те секунды своей жизни, которые могли стать для него последними, мог лишь смотреть на своего отца с той известной, пусть даже терпящей крах, надеждой на любовь.

 

1 апреля 1996 г.

Надгробное слово Бернгарду Вейсману, произнесенное Хобартом Тариком Таттлом

Аллах, Иегова, прекрасный Иисус — под каким бы именем мы ни знали Тебя, Господь, прими душу Бернгарда Вейсмана: Ты послал ему жизнь, полную страшных испытаний, и он заслужил вечный покой. Пусть его душа упокоится с миром.

Если бы здесь каждый из нас стал делиться воспоминаниями о Бернгарде Вейсмане, то Ты, Господь, услышал бы уйму разных мнений, настоящее разноголосье. Здесь есть те, кто может сказать Тебе, что в своем деле он был непревзойденным специалистом. Он сиживал за одним столом с лауреатами Нобелевской премии по экономике, которые считали его равным себе. Его внучка, наша замечательная Сара, сказала бы Тебе, что он был прекрасным стариком, ее дедушкой, который сторицей платил ей за доброту. И Ты уже слышал Сета, который сказал, каким крутым отцом он был, и я скажу Тебе, что сам был тому свидетель, и подтверждаю, что все это чистая правда.

Я могу говорить только за себя. Мне нравился этот человек. Я нахожусь здесь в качестве его друга. Я понимаю, вам может показаться несколько странным такое заявление. Как это я мог дружить с человеком, который в два с лишним раза старше меня? Однако мы действительно были друзьями. Когда я был несмышленым малышом, он наводил на меня страх. Я помню, как он носил ужасные очки, которые сжимают переносицу как прищепкой — пенсне? — и говорил с этим чудным венским акцентом. И я никак не мог понять, то ли он говорит со мной, то ли откашливается.

Однако к тому времени, когда я начал ходить в школу, я раскусил его. Я могу рассказать вам много хорошего о мистере Вейсмане. Оригинальный был человек. Он мог поразить вас совершенно неожиданным ходом мысли. Помню, несколько лет назад я был у него в гостях, и мы обсуждали обычные темы, так сказать, дежурные: политика, расовый вопрос, Америка и т. д. Я сказал, что правительство вроде бы смягчило свою позицию и собирается разрешить группе еврейских негритянских лидеров посетить несколько столиц на Ближнем Востоке с целью дать дополнительный импульс делу урегулирования.

— Послюшай, Хопи, ф том, что прафительстфо хочит, чтопы они уехали, нет никакого сомнения, — сказал он мне, — фот только Фашингтон не хочит, чтопы они фернулись назат.

Этот человек относился ко мне с симпатией. Частично, и я всегда знал это, причиной тому был Сет. Бернгард старался изо всех сил наладить отношения с главным приятелем сына. Однако я интересовал его и сам по себе. В этом я нисколько не сомневался. Я мог заставить его смеяться. И у него не было никаких проблем со смышленым негритянским парнишкой. Он не родился американцем, поэтому наши расовые распри не оставили на нем ни малейшего отпечатка. Должен сказать, я очень ценил это. И еще должен признаться, что мне было куда легче найти общий язык с ним, чем со многими другими белыми, потому что он заплатил свою цену. Я даже не мог сказать ему: «Ты не знаешь, что это такое». Он знал. Он понимал, каково оказаться в такой ситуации, когда на тебя постоянно вешают ярлык и считают последней тварью; когда на тебя постоянно давит груз непонятно какой вины за то, чего ты никогда не совершал.

Понимаете, я такой же, как и все прочие на этой планете. Я насквозь пронизан своими собственными страданиями. Правда, ужасная правда состоит в том, что личность уходит корнями в кровь мучеников, и этот феномен наблюдается во всем мире. Повсюду люди объединяются под этническими знаменами, и все они в свое оправдание ссылаются на жестокое обращение с их сородичами в прошлом. Армяне, курды, палестинцы. Список почти бесконечен. Все предъявляют счета своим угнетателям. Даже пилигримы, белые протестанты-англосаксы, празднуют День благодарения, вспоминая о том, как дурно обошлись с ними их собратья-католики в Англии. И дело в том, что никто не принимает всю эту чушь всерьез. Мы не можем достойно чтить тех, кто воспроизвел нас, не признавая их страданий. Однако это печальный урок, пусть даже мы так часто отдаем дань уважения нашим корням из опасения, что те, кто когда-то ненавидел нас, могут опять проникнуться этим чувством.

Однако я такой же, как остальные. Во мне всегда была жива боль черных. Всю мою жизнь. Она проникла в меня, пропитала меня до мозга костей. Даже у меня дома ее можно было почувствовать. Уже в раннем детстве я начал замечать, как трудно живется многим моим собратьям по цвету кожи. И вот я, наверное, первый, кто говорит вам, что у меня не было ни малейшего понятия, в чем первопричина и что этому противопоставить. Будучи молодым человеком, я не желал нести это бремя. А затем обнаружил, что никогда не познаю самого себя, никогда не приму самого себя, если не брошу в ответ вызов. И самое удивительное, когда я вспоминаю об этом, оказывается, что человеком, который преподал мне главные уроки, научил меня, что делать, как бороться, — самым важным человеком в моей жизни был Бернгард Вейсман. Если бы до сегодня дожил какой-нибудь бывший раб, который обитал бы где-нибудь в нашем квартале, то я сиживал бы у его ног вместо того, чтобы проводить время с Бернгардом Вейсманом. Однако такого раба, разумеется, не было, и Бернгард Вейсман был ближе всех к этому идеалу. Другого я не мог найти. Жертва ужасных преследований, тот, кого я мог спросить, и я всегда спрашивал его, пусть даже никогда не произносил этого вслух: «Как же вы примирились?»

В последний раз, когда я видел Бернгарда, я опять задал тот вопрос. По правде говоря, я тогда находился в затруднительном положении. Я выступал в суде по очень сложному делу. Оно было сложным, ибо то, что я вижу каждый день, представало передо мной в новом свете. Обычно я смотрю на жизнь обитателей гетто как профессионал. Она воспринимается мной в форме того или иного дела: преступления, следствия, этот клиент что-нибудь украл, тот полицейский погрел руки. Я оказываю помощь, делаю все, что могу, раз за разом. Однако в родных пенатах почему-то утрачиваю хватку с точки зрения профессиональной перспективы. Я опять увидел более масштабную картину, и она была безотрадной. Страшные вещи происходят здесь, среди нас. И я увидел, как всех грозят поглотить ненависть и отчаяние.

Я разговаривал с Бернгардом на эту тему. Мы решили прогуляться, вышли из дома и пошли по Мидуэй, великолепной эспланаде, обсаженной деревьями, на западной стороне Университетского бульвара. В тот осенний день стояла обычная для здешних мест погода. Серое, свинцовое небо с редкими проблесками солнца; большие голые деревья с черными стволами; дорожки, усыпанные гниющими желтыми листьями. Бернгард внимательно слушал меня, когда я делился с ним своей болью, и вдруг задал странный вопрос:

— Хопи, тепе исфестно, откуда фсялось это насфание, Митфэй?

Конечно же, я этого не знал. И тогда он рассказал мне историю. Во время Гражданской войны, после того как янки освободили долину Миссисипи, здесь был устроен лагерь для пленных конфедератов, которых гнали сюда пешком от самой линии фронта. Территорию, где сейчас Мидуэй, обнесли забором, построенным на скорую руку, и поставили часовых. Город к тому времени был уже разорен. Запасов продовольствия не осталось, все было давно реквизировано для нужд федеральной армии. Не было ни пищи, ни теплой одежды, ни одеял. И в разгар зимы эти пленные, парни с Юга, которые никогда в жизни, наверное, и заморозков не нюхали, начали болеть и умирать. Они просто-напросто замерзали до смерти. Всего там, на Мидуэе, погибло больше двенадцати тысяч пленных, которых хоронили прямо на месте. После разгрома Конфедерации отцы города, желавшие забыть побыстрее ужасы войны, перепахали кладбище и посадили деревья, вместо того чтобы поставить надгробные плиты или хотя бы один общий памятник.

Все это — пища для размышления. Те красивые каменные особняки на Гран-бульваре, ведь они уже стояли там в середине прошлого века, к началу Гражданской войны. Это была модная улица. Леди в юбках с кринолинами каждый день гуляли там со своими детьми. А совсем рядом, за забором в снегу стояли пленные конфедераты. Абсолютно окоченевшие, они кричали, взывали к лучшим чувствам победителей, молили о милосердии — и гибли. Каждый день несколько пленных убивали при попытке к бегству.

Мне сложно было думать обо всем этом, потому что афроамериканцы дают неоднозначную оценку как самой Гражданской войне, так и ее результатам. Лично я до сих пор придерживаюсь трактовки событий, которая дается в школьных учебниках, потому что, с моей точки зрения, в своей основе она верна. В умах многих из тех, кто принимал в ней участие — наверное, большинства, — это была война за освобождение рабов. Конечно же, там были и другие мотивы, уйма. Я читал книги. Однако главная суть заключалась в следующем. Немало американцев, которые, несмотря на приукрашивание конфликта болтовней о правах штатов или о хлопковой экономике, были готовы умереть за право владеть ниггером. А другие американцы, сотни тысяч американцев, были готовы положить свои жизни, потому что Бог хотел, чтобы все его дети, не только с белым цветом кожи, но и с черным, были свободны. Мне часто приходит в голову, что мы в нашей стране жили бы лучше, если бы помнили об этом. Лично я никогда не забываю. Одна часть моей души, сраженная рассказом Бернгарда, отказывалась верить, что я миллион раз топтал ногами землю, в которой зарыты тысячи молодых солдат, бесславно и бесполезно умерших в своей собственной стране. Другая же часть моей души, должен сознаться, воспринимала эти слова с радостью, с жаждой мести, которая так и не была утолена в полной мере. Ибо мне сразу же пришло в голову, что эти люди, которых обрекли на смерть от голода и холода, были рабовладельцами или их подпевалами. И я подумал: вот и поделом им. Так и должно было случиться. Тогда мы разделяли этот взгляд, Бернгард и я, он — бывший узник фашистских лагерей смерти и я — праправнук рабов. Он прочитал эту мысль в моих глазах так же безошибочно, как если бы я выразил ее вслух. Мы повернули и медленно побрели домой. На обратном пути не было сказано ни единого слова.

Бернгард допускал ошибки, что, впрочем, вполне естественно. Однако мы не вправе предать его погребению, не восхитившись силой его характера. У него хватило смелости сказать мне все, что он хотел, там, на Мидуэе, а именно, что это никогда не кончится. Вряд ли такую точку зрения можно поставить ему в вину. И не только по причине его собственного опыта, но и с учетом всего того, что имело место с тех пор — десятков леденящих душу эпизодов, которые говорят о том, что человечество так ничему и не научилось, не сделало никаких выводов из всех страданий. Миллионы замученных палачами Пол-Пота. Иди Амин. Зверства китайских войск в Тибете. Хомейни. Геноцид тутси. Тысячи пропавших без вести в Аргентине. Резня в Бангладеш. В Биафре. В Боснии. Остается лишь молиться, чтобы этого не случилось и здесь.

Нельзя винить Бернгарда за пессимизм. Бывают дни — очень много таких дней, — когда я всеми фибрами души чувствую, что он был прав. Однако, наверное, есть и другой способ принять его наследство. Возможно, во всех этих миллионах смертей, которые кажутся бессмысленными, все же есть смысл. Возможно, Дарвин или Господь Бог посылают видам столь грозные знаки, чтобы те не могли не обратить на них внимание. Возможно, наше выживание зависит от признания того факта, что мы можем быть чудовищами, чтобы это самосознание укрепило в нас преданность более светлым сторонам наших характеров.

Еще при жизни Бернгарду довелось стать свидетелем торжества свободы в Южной Африке, ликвидации колониальной системы, расцвета демократии во многих странах, где раньше свирепствовали тоталитарные режимы, и бурного роста человеческого интеллекта, который привел к небывалому подъему уровня жизни и благосостояния огромных масс на всей планете. Возможно, именно это Бернгард и пытался мне сказать: мы объединяем в себе и тех, и других. В каждом из нас уживаются тиран и демократ, охотник и дичь, рабовладелец и раб. Мы кровные наследники всего. И Бернгард хотел бы, я уверен, чтобы мы никогда не забывали об этом.

 

1 сентября 1996 г.

Сонни

Сонни больна. У нее свое представление о болезни. Рак — это огонь, случайная искра, которая начинает чадить и скоро гаснет; уголек размером с атом, который раскаляется и прожигает плоть насквозь. Этот процесс сопровождают ужасные запахи и невыносимый жар, которых она почему-то не чувствует. Огонь разрастается. Рак жжет. Во сне свет огня усиливается до тех пор, пока ее грудь не начинает светиться, как сердце инопланетянина в фильме, который всегда смотрит Никки. Свечение все время меняет оттенок, отражая пульсирующую силу жизни, и тогда жизнь начинает походить на смерть. Внезапно огонь взрывается гигантской вспышкой света, совсем как при взрыве атомной бомбы, под страхом которой прошло все ее детство, и наступает конец света.

— Нет! — кричит она в темноту. Сет, мгновенно проснувшись, закрывает ей рот рукой и крепко прижимает ее к себе.

Некоторое время их тела дергаются, словно обожженные страшным дыханием кошмара. Она предупреждала его. Такие сны приходят к Сонни регулярно, каждые полгода, и дикий страх, который она испытывает во сне, отнимает у нее разум. Страх не уходит потом, он оседает глубоко в костях, подобно боли, остающейся после того, как курс лечения закончен. Сонни позвонит Гвен утром. Если все сложится удачно, сегодня ей, возможно, сделают снимок. Сет целует ее в щеку, а затем в губы, из которых доносится несвежее дыхание сонного человека.

— О, как я ненавижу это! Ну просто сил нет, — произносит Сонни в темноте. — И даже если Гвен позвонит и скажет, что все в порядке, я все равно буду волноваться. Потому что я не знаю, что мне делать в тот день, когда окажется, что не все в порядке.

— Такого не будет.

— Не обращайся со мной, как с ребенком, Сет. Не в твоих силах что-либо обещать.

— Сонни, послушай, мы просто будем жить дальше, согласна? Ты не знаешь, и я не знаю. Но мы будем жить дальше. Ничего страшного не случилось и, я верю, не случится.

— Никки, — говорит она. — Получается, что я бросаю ее, оставляю одну. Это хуже всего. Просто пытка. Думать, что, несмотря на все мои старания… что она останется одна.

— С Никки все будет в порядке. Обещаю.

Сонни садится на постели, вся мокрая от пота, и ей тут же становится холодно. Нагнувшись, она хватает одеяло, которое свалилось на пол, когда она металась в бреду, и, подняв, закутывается в него.

— Оставить ее с Чарли? О Боже! — произносит Сонни.

— Только через мой гребаный труп будет она с Чарли. Забудь об этом.

— Но ведь он ее отец.

— И когда же он в последний раз звонил, чтобы узнать, как поживает родная дочь? Тополь и тот питает больше чувств к своему пуху, чем Чарли к своим детям.

Сонни смеется. Это ужасно. Похоже, Сет доставляет ей больше всего удовольствия в те моменты, когда говорит о Чарли с презрением и гневом.

— Если я скажу Чарли, что позабочусь о ней, что я удочерю ее, он будет только рад. И ты это знаешь.

Удочерить ее. Да, Сет мог бы это сделать. Закон. Слава Богу, закон предусматривает такой вариант. Чарли может дать согласие, а Сет ее удочерит.

— И ты действительно удочерил бы ее?

— Хоть сегодня.

— Ты серьезно?

Сонни чувствует, как он отодвигается в сторону, и свет торшера, стоявшего у кровати, ослепляет ее. Когда она убирает руку, Сет уже сверлит ее взглядом.

— Посмотри мне в глаза, — говорит он с особой интонацией. — Я вполне серьезен. Если ты согласишься и если Никки не против, мы можем подать заявление в любой момент. Она мне очень дорога. Ты это знаешь.

Она думает вслух:

— А если Чарли не согласится?

— Ты только скажи Чарли, что ему больше не придется платить алименты на содержание ребенка, — убеждает ее Сет, — и он приползет сюда из самого Цинциннати на коленках, чтобы подписать бумагу об отказе от родительских прав.

Тишину ночи разрывает звонкий смех Сонни. Да, лучше не скажешь. Сет попал в самую точку.

— Значит, ты все обдумал и говоришь абсолютно серьезно?

— Ну конечно же. А как еще? Разве такими вещами шутят?

Сет может удочерить ее дочь.

— Я хочу, чтобы ты понял, насколько это важно для меня, — говорит Сонни. — Вот сейчас я здесь, и, что бы ни происходило между нами, это происходит именно между нами, тобой и мной. Однако если меня не будет… Обещай, — говорит она. — Обещай мне, что ты полностью отдаешь себе отчет в своих словах и что действительно хочешь поступить так.

— Ты зря паникуешь. У тебя все будет в порядке. Вот увидишь.

— Твое обещание. Вот что мне нужно сейчас. Как воздух. Мне страшно подумать, что Никки будет жить в чьем-то доме и чувствовать себя там чужой. Я не хочу, чтобы ей казалось, будто она болтается где-то посредине, как неприкаянная, как было со мной всякий раз, когда мне приходилось жить с дядей и тетей. Понимаешь, инстинкт подсказывал мне, что мое место не там. Дядя и тетя прекрасно ко мне относились, но я не чувствовала себя связанной с ними прочными узами. Такого я не хочу. Сделай Никки частью своей жизни. Чтобы она не считала тебя чужим. Ты обещаешь? Да?

— Разумеется, — отвечает он. — Хорошо.

— Я должна знать, Сет.

— Сонни, я все прекрасно понимаю. И не способен шутить такими вещами.

— Потому что, если ты пообещаешь и не выполнишь своего обещания, я буду преследовать тебя. Буду являться к тебе в виде отвратительного призрака. Честное слово. Ты должен впустить ее к себе в душу. Дать ей почувствовать, что она принадлежит тебе. Так, как принадлежит мне. Я хочу, чтобы ты пообещал, что будешь для нее отцом. Не чужим. Не тем, кто просто восхищается ею и говорит, какая она милая. Но человеком, для которого ее жизнь станет главной заботой; человеком, который не будет скрывать от нее ничего, даже самых потаенных мыслей. Вот что ты должен обещать мне. Передать ей все, что есть в тебе хорошего.

— Конечно, я обещаю тебе это. Я знаю, что такое быть отцом, Сонни. С этой секунды, говорю тебе прямо сейчас, она — моя дочь.

— Я хочу знать, что ты действительно желаешь этого.

Довольно долго он смотрит на торшер и думает.

— Что бы ты сказала, если… — Голос Сета прерывается. Волна чувств захлестывает его. Немного успокоившись, он начинает снова: — Если это устроит вас обеих… — Он опять умолкает.

— Скажи, Сет. Я должна услышать.

Он поворачивается к Сонни лицом и предстает перед ней прежним, упрямым и своенравным. И в то же время в его глазах она видит знакомый скептицизм, с которым Сет воспринимает самого себя.

— Мне бы хотелось вырастить из нее настоящую еврейку, — говорит он.