За окном покорно плачут березы. Уже неделю.

— Вот зарядил, льет и льет, — сердится Аришка. — А что, если весь отпуск так пройдет?

Мы понимаем ее. Аришке всего девятнадцать, это ее первый трудовой отпуск, а дождик накрепко привязал девчонку к четырем стенам. Ей бы лежать сейчас на знойном пляже в мини-купальнике и темных очках-колесиках, входить в соленую пену и обнимать море тонкими, взлетающими над волной руками. Аришка такая юная и солнечная, что мы все тихо светлеем, когда она в комнате. И не только потому, что она почти вдвое моложе нас. Как-то мы спросили ее о матери. «Моя мама — государство. Папа тоже», — веселой скороговоркой ответила она и долго-долго не поворачивалась к нам лицом.

Нас на даче четверо. Мы по приезде независимо друг от друга отказались от номеров в новом многоэтажном корпусе — в городе надоели — и попросили поселить в одном из старых деревянных домов, которые уже не пользовались успехом, но продолжали исправно служить дому отдыха.

Зине, мне и Ирине Игнатьевне за тридцать. У нас похожие заботы, похожие болезни, как у всех тридцатилетних женщин. Так во всяком случае утверждает наша Ирина Игнатьевна. На свой отпуск мы смотрим приблизительно одинаково: для нас это прежде всего месяц без стирки, кухни и авосек. А Ирина Игнатьевна в первый же вечер сказала:

— А мне, девочки, главное — отоспаться. После отпуска сажусь за диссертацию…

Нам, помню, стало неуютно от ученого слова, мы сразу почувствовали себя простоватыми. Впрочем, так оно и было. Умная и красивая Ирина Игнатьевна не вжилась в нашу дачную четверку, а жила как бы над нами. Мы называли ее по имени-отчеству и на «вы», но в разговоре частенько сбивались на «ты».

Так вот об Аришкином отпуске. Ей в отличие от нас ни минуты не сиделось на месте. Она лазила по горам, играла с мальчишками в футбол, купалась в озере, когда на это не отваживались даже мужчины, любила слушать, как шумит лес в грозу, и с первыми ударами грома убегала из дачи. Приходила продрогшая, мокрая и сияющая, словно без удержу плакала от неведомой нам радости. Тогда Зина мчалась за горячим чаем в столовую, Ирина Игнатьевна смешно и научно ругалась, а мы с уважением слушали ее.

А теперь дороги совсем размокли. Аришка покашливает, и наша Ирина не выпускает ее из номера. Часами стоит Аришка у окна и слушает, как шуршит дождь.

— Девчонки, сегодня же суббота! — вдруг соскакивает с места Зина. — Танцы в клубе, оркестр приехал.

— Мне не в чем идти, — грустно улыбается Аришка. Обе ее выходные блузки, выстиранные два дня назад, до сих пор не высохли — сыро.

— Вот беда-то, — Зина ворчит и с досадой швыряет подушку из одного угла кровати в другой. — Прорвало небесную канцелярию.

— Глупо ругаться, — укоряет Ирина Игнатьевна. — Лучше надень на нее свое платье — вы одинаковой комплекции. А туфли подойдут мои. Вон там, в шкафу стоят…

— Докторша! — восторженно кричит Зина. — Гений! Ты как пить дать напишешь свою науку… — Она стаскивает с оторопевшей Аришки халатик, прикидывает одно за другим два платья. — Вот это, голубое. Давай, давай, натягивай. Ну, как?

— Совсем неплохо, — мы с Ириной придирчиво оглядываем Аришку. Платье ей к лицу, голубой шелк словно струится с нее. Аришка смущенно вертится перед длинным узким зеркалом, вделанным в дверцу шкафа.

— Булавку бы…

— Зачем?

— Так видно, же все, — она показывает на глубокий вырез платья и краснеет.

— Ой, держите меня! — Зина хохочет, схватившись за спинку кровати. — Ты что, думаешь, они только для того, чтобы детей кормить?

— И опять глупо, — спокойно бросает Ирина Игнатьевна. — А вырез кажется глубоким, потому что ты его сверху видишь.

— Глупо, глупо, — гневливо бубнит Зина. — Между прочим, я на комбинате работаю.

— Я тоже.

— Ха, сравнили. В кабинете, в белом халате. Вы бы в цехе смену отсидели.

Аришка тем временем поворачивается к нам спиной и слегка стягивает чем-то вырез платья. Я делаю вид, что не замечаю.

— Ну, я пошла? — спрашивает она радостно и немного виновато. В ней уже что-то танцует, звенит, летит, но она еще здесь, тоненькая, трепетная от нетерпения, в накинутом на плечи стареньком плаще. Наконец Ирина Игнатьевна, самое авторитетное лицо в нашей четверке, поднимает над Аришкиной головой капюшон:

— Смотри, не выходи разгоряченной под дождь.

— Ладно! — доносится из-за двери.

Немного грустно. Грустно видеть, как кем-то повторяется твоя юность, так похоже и так не похоже.

— Боже мой! Неужели и я была такой? — удивленно вздыхает Зина.

— Представь себе, я тоже была такой, — отвечаю я. — И у меня даже была талия.

— Скажешь тоже! — Зина и Ирина Игнатьевна смеются и вертят меня, как в хороводе; — Не может этого быть! — Еще здесь наживешь пару килограммов. Что станешь делать? Пойдешь в группу здоровья? Ноги в брюки, сердце в руки и — вокруг стадиона, — издевается Зина.

— Не пугай. У страха глаза велики. Я ведь и есть перестану.

— Голодание ни к чему. Столовая явно рассчитана на тех, кто собрался похудеть, — кисло говорит Ирина Игнатьевна. — Хотя жить можно. В прошлом году мы с мужем отдыхали в Алуште. Дикарями. В рестораны хаживали. Нигде не видела, чтобы так отвратно кормили. В одной из столовых висел плакат в стихах: «Мы повара, и мы гордимся этим, что, как врачи, людей едой мы лечим». Пошел мой муж в киоск, купил какой-то плакат, написал на обороте губной помадой, крупно-крупно: «А мы врачи, и мы гордимся этим. Как повара, людей мы не калечим». Пришли на обед. Я стою в очереди, а он у самой раздатки взял да и прикнопил этот лист, прямо под тем, первым. Очередь хохочет, повара — практикантки из Кировоградского кулинарного училища — в слезы…

— Ну и что?

— Кормить стали лучше. Не намного, но лучше. А нас оштрафовали.

— За что?

— За мелкое хулиганство. Это рассмешило больше всего. Очередь скинулась и уплатила штраф коллективно. Зато мы стали самыми популярными — на нас пальцем на пляже показывали.

Любопытная Зинаида ловит короткую приоткрытость Ирины и как бы между прочим спрашивает:

— Так вы с ним недавно разошлись?

— Вот тогда после отпуска и разошлись.

— С чего это вдруг?

— Ну почему вдруг? Я с ним три года мучилась.

— Пил, значит.

— То есть как пил?

— Ну как пьют? Пьющий, значит, был.

— Да нет… Уж лучше бы он пил.

— Сказала тоже, — теряется Зина. — Куда уж горше. У меня мать всю жизнь на папаню промотала — алкоголик был. Выгнала — аж помолодела. Верите, мужики начали на улице оглядываться. Пялят глаза да и только. А она уже бабушкой была. Знаю. Горше некуда.

Ирина, по-моему, не слушает. Она стоит вполоборота к нам у окна, где недавно стояла Аришка. Высокая, ладная. Я вдруг представляю ее идущей с детьми — сыном и дочкой. Она бы стала хорошей мамой. Главное — спокойной. Знала бы, как ответить на бесконечные детские вопросы. Все, за что бы она ни бралась, она делает с той завидной уверенностью, какая бывает в человеке иногда с детства. «Своей судьбы хозяйка, — сказала однажды о ней директор дома отдыха, — сама не ошибается и другим не простит». Так оно и есть. Случись что с Аришкой или Зиной — я буду переживать, а если с Ириной, — пожалуй, нет. Разве только чуть-чуть. Почему? Не остался ли во мне холодок первого дня, первого разговора? Нет, не то Ирина — сильная. А Зина и Аришка такие же беспомощные, как я. Ирина действительно своей судьбы хозяйка.

— А чего ж вы с ним не поделили? — снова осторожно подступает Зина.

— Не сошлись характерами, — голос у Ирины спокойный и насмешливый. Она видит, что Зина готовит новый вопрос, и останавливает ее рукой: — Не надо, Зиночка. Конечно, я не права. Пьющий рядом — это, должно быть, действительно невыносимо. У меня другое. Он просто ни рыба, ни мясо. Ничего не хотел. Вот ты снова не так поймешь. Нет, мне ни ковров, ни машины не нужно. Я далека от этого. Одеться, правда, люблю. Грешна. А с ним мне было скучно, понимаешь? Смотришь, все что-то делают, что-то открывают, пишут, изобретают, вносят, наконец, хоть какие-то рацпредложения. А он топчется на месте, и ничего ему от жизни не надо. Не терплю таких людей, а мужчин тем более.

— А где он сейчас?

— Работает. В Белорецке.

— А зачем выходили за него, если он такой размазня?

— Надеялась человеком сделать, — Ирина Игнатьевна неспешно подходит к своей кровати, садится, обнимает спинку единственного в номере стула и кладет на нее подбородок. На лице тонкий слой ночного крема, и подбородок кажется влажным. Ирина покачивает стул и задумчиво повторяет: — Надеялась, что человеком станет..

— А что это значит?

— Стать человеком? Ну, милая… Ты что, хочешь, чтобы я популярную лекцию прочитала? По-моему это — уметь поставить цель и добиваться ее.

— И все? И уже человек?

— Да конечно, не все. Плюс культура, образование и прочее такое.

— А как по-вашему, я человек? У меня нет ничего — ни образования, ни культуры, ни прочего такого. Штампую посуду, варю щи, рожаю детей. Еще рожу, если бог даст. Так я человек или нет?

— Зи-на! Ну зачем ты так?

Мне нравится этот поединок. Он уже не первый. Зину до слез раздражает спокойствие и снисходительность Ирины. Она нервно ерошит свои белые измученные частой завивкой волосы и все ищет, ищет, чем бы больнее уколоть собеседницу, вывести из себя, и не может найти. Ирина отвечает односложно и упрощенно, пытаясь встать на одну ступеньку с Зиной. Наверно, ей кажется, что тогда Зина не будет чувствовать себя простушкой. Но Зина понимает, что забавляет Ирину, ничего ровным счетом для нее не значит, и это бесит ее больше всего. Завтра она снова будет стучать указательным пальцем в висок и издеваться над собой:

— Пусто у меня здесь. Дура. Ну что за голову мне бог дал? Сеном набита, трухой припорошена. Опять в бутылку полезла. Эта интеллигентка мне весь отпуск отравила. А ты что молчишь? Все молчишь и молчишь… Дипломатка…

Ну вот, и мне досталось. А я, признаться, побаиваюсь Ирины. Вообще боюсь людей, которые не умеют сомневаться, всегда все знают, умеют на все ответить. Я чувствую себя рядом с ними маленькой и слабосильной. Может, я просто завидую ей? По-бабьи, мелко и тихо. Да и Зина тоже. Об Аришке нечего и говорить. Она удивляется откровенно:

— Вот женщина! Зайдет в столовую — мужики вилку изо рта забывают вытащить. А она проехалась глазами по лысинам — и нету их. А тот, в подтяжках, который за третьим столом, скоро серенады запоет под окном. А что я? Ни ума, ни красоты, трамвай вожу — вот и вся диссертация.

Сейчас Аришка где-то в центре зала беспечно танцует в белых Ирининых туфельках, и ее темная коротковолосая голова ныряет среди других. Люди постарше танцуют рядом. Кто-то стоит, ожидая танго и вальса, добродушно посмеивается над современными ритмами и мельканием загорелых молодых ног.

А мы сидим в полутемной комнате. Ждем, по-женски любопытные, что приоткроется нам кусочек чужой жизни, и приоткрываем свою. За окном назойливо шелестит дождь. Березы в сумерках плотно сомкнулись, словно кто-то натянул на них темные и тяжелые чехлы. Только в двух местах они пропускают свет. Он падает из окон соседней дачи. Позванивает под Ириной расшатанная сетка, а она все терпеливо объясняет Зине, правда, уже несколько многословнее:

— Да понимаю я твое раздражение, понимаю. Тебе жалко его. Но ты же сама правильно сказала — размазня он. Его не хватает даже на то, чтоб нормально выступить на собрании. Всегда оказывается, что он не все сказал. Поднимается раз, второй и так без конца. То одним увлечется, то другим. Хорошо бы с толком, а так — кому это нужно… Прошлую зиму вдруг ни с того, ни с чего взялся за цветоводство. На юге буквально изводил меня своими познаниями.

— Как же вы за него пошли?

— Да как… Лет мне было немало. Мать вздыхала, что я одна останусь. Друзья сватали. Вроде, чем не пара? Человек он на первый взгляд интересный, много знает, хорошо рассказывает. А на деле — чуть выше среднего уровня.

— Не жалеешь, что разошлась?

— Нет. Не родила — о том вот жалею.

— Ничего. Еще успеете. Вон вы какая, и замуж еще выйдете, и мужа человеком сделаете, и детишек нарожаете.

— Конечно, выйду.

— Дела-а, — Зина сердито сопит и начинает разбирать постель. — Давай-ка, Надь, спать ложиться. А то поговорим, поговорим, а завтра скажут о нас: чуть выше среднего, а еще лучше — чуть ниже среднего уровня.

— Ну не ершись. Не надо ссориться, — улыбаюсь я Зине. Ирина Игнатьевна в свою очередь успокаивает меня:

— Ничего, это дождь виноват. Раздражающий фактор.

— Да, конечно, — Зина стреляет в меня сердитыми глазами из-под прочерченных черным век, расправляет одеяло. Если бы не Аришка, она начала бы новую атаку.

Аришка вбегает неожиданно и стремительно.

— Вот хорошо, что вы не спите. Я вам орехов принесла. — В комнате пахнет дождем и духами. В плоскую керамическую вазу, стоявшую до сих пор без применения, со звоном падают кедровые орехи.

— Где ты их ночью насобирала? В июне?

— Витька привез.

— Ты что? В такой дождь приехал?

— Ага.

— На мотоцикле?

— Ну да, на чем же еще?

— Во дает! — Зина с восторгом и визгом колотит Аришку по спине. Это она так радуется за нее. — А я сама ездила к своему. Тоже тюхтя был, не лучше вашего мужа.

Ирина принимает попытку к примирению:

— И далеко ездила?

— Всяко бывало. Один раз с Урала на Украину махнула.

— Не близко. Было зачем?

— Он служил там. Проштрафился и остался без отпуска. Я и сорвалась.

— Рад был?

— Забыла спросить. Приеду — узнаю. Я вам на работу звякну.

Тихо журчит с крыши вода. В кустах, словно мышиная возня, бесконечное шуршание дождя. В комнате темно. Только белеют четыре кровати да на стене покачиваются два желтоватых пятна от света, что падает из окон соседней дачи. Мимо дома несколько минут шаги, шаги. Должно быть, кончились танцы.

А мне мама, а мне мама Целоваться не велит…

Поют мужчины. Слышен женский смех. Он удаляется, и снова лишь шелест дождя и далекий приглушенный сыростью стук каблуков.

И вдруг… Кто-то плачет? Нет. Показалось. Да и с чего бы? И все-таки кто-то плачет. Глухо, уткнувшись в подушку. Ирина! Липкая неприятная радость обволакивает меня. Я пытаюсь подавить ее и досадую, что не могу. Значит, и она бывает слабой. Значит, и она, оставаясь наедине с собой, с темнотой, один на один со своими раздумьями, становится на миг маленькой и беспомощной.

— Кто-то плачет или мне показалось? — резко спрашивает неожиданно Ирина Игнатьевна.

Я включаю свет: плачет Аришка.

— Ну чего вы повскакали? — она шмыгает носом, прикрывает лицо углом пододеяльника.

— Что случилось? — Ирина деловито пробует пульс, Зина пытается заглянуть Аришке в глаза, тормошит ее.

— Ариш, ну Аришка, ну чего ты, ей-богу… Витька что-нибудь?

— Господи, да не люблю я его… Нисколечко не люблю. А он все зовет, зовет…

— Куда зовет?

— Куда, куда… Замуж зовет. А я что скажу?

— Так ты же не любишь его?

— Откуда же я знаю. Да и жалко его. Я без него бы десятилетку сроду не закончила. Физику бы завалила. И вообще. И на работе он мне все время помогает. И все ждет, ждет…

— Скажет ведь. Вот дуреха! Ну не дуреха, а? — Зина сидит на постели, по-турецки скрестив ноги, и время от времени звонко хлопает себя по голым икрам. — Дите ты еще, Аришка, ох и дите.

Мы то смеемся, то что-то говорим наперебой, в основном повторяя друг друга, пока наша докторша не прерывает:

— Довольно, однако. Сделали из мухи проблему. Спать.

— Беда-то. Выспитесь завтра, — фыркает Зина.

Я грустно улыбаюсь в темноту. Когда-то и я решала такую проблему. Кажется, недавно, а десяти лет уже и нету. Так же, как Аришка, тайком от матери роняла слезы. Какими смешными и ненужными видятся они сейчас, с высоты тридцати пяти лет! И как серьезно, как больно и сложно было тогда.

— Надь, а Надь!

— Что?

— Что, что! Ты что вздыхаешь, как каша на плите?

— Да вспомнилось… Я тоже так чуть замуж не вышла.

— Ты? Вот уж не поверила бы! Ты с такой осторожкой живешь.

— Да уж…

И я рассказываю им о самом хорошем друге моей юности.

Я только начала работать в библиотеке. Осенью, — сеялся такой же нудный нескончаемый дождь, — перед самым закрытием вбежал парень, мокрый, запыхавшийся. «Пожалуйста, запишите. Приехал после армии. Работа, учеба, тренировки. Не успеваю днем». Думала, привирает. Записала адрес — живем в одном доме. «Что будете брать?» — «Ефремова бы. И Паустовского. Знаете, по радио рассказ сто слышал, читать не читал. Вы мне сами выберите. А он стихи не писал? Он должен был писать стихи». — «Так уж и должен?» — Посмотрела — никакого в нем форсу. Глаза добрые, доверчивые. Стали друзьями. Я ему книги меняла, помогала по литературе и русскому языку. Времени ему на самом деле не хватало. Вечно чем-то был занят. Ремонтировал соседям то радио, то утюг, то плитку. Запоем читал сказки. Русские, эстонские, арабские. Какие в руки попадали. Смеялся, что у него не было возраста сказок и он хочет вернуть его. Знал Иванушку-дурачка каждой народности и сам немножко походил на него: добродушный, белобрысый, с наивной такой хитрецой в глазах. Чудак да и только. И вся семья у них была нараспашку.

Помню, соседи у нас жили, пенсионеры. Жили вдвоем, неплохо, и деньги водились — сын с севера присылал. Но все хранили привычку каждый год сажать картошку. Без этого они чувствовали себя неполноценными. Сидит как-то баба Нина у нас и жалуется, что надо бы картошку окучить, а у старика радикулит. Сережка тут как тут: «Баба Нина, а где ваша картошка? Мы с Надей в воскресенье съездим. Сколько там — пай, полтора?» — «Да что ты, сынок! Куда нам пай — половинка». — «Так о чем речь? Надя, я за тобой заеду часов в семь». Мне неудобно отказывать, я соглашаюсь. А самой обидно, что и в воскресенье придется в семь вставать. Не узнал, не спросил, могу ли я, хочу ли я, взял да решил сам: о чем речь, поедем да сделаем. Ну, думаю, закончим работу, я ему выговорю. Там работы-то оказалось — мы вдвоем часа за полтора управились. Баба Нина называла нас деточками, совала мне горячие шанежки, а Сергею — деньги на пол-литру. Он фыркал, отказывался, потом положил деньги в карман. А дней через десять принес на эти деньги муки бабе Нине — на шанежки. Очень они ему понравились. Где купил — не знаю. С мукой тогда еще трудно было.

Делал он все это легко, между прочим, и тут же забывал, не успев ответить на «спасибо».

А потом я сломала ногу. Соскочила с трамвая на лед. Перед самой сессией — училась заочно в Ленинградском библиотечном. Даже билет на поезд уже лежал в кармане. Попала в больницу. Он ходил ко мне чаще, чем мама.

И еще помню, как по веснам собирали мы с ним березовые почки. Настой из них посоветовали пить все той же бабе Нине. А где их взять в городе? Надо в лес. Мама моя и говорит соседке: «Скажу Сергею. Привезет обязательно». Она его совсем уже своим считала. И куда мы только не ездили! Рюкзак на спину и на мотоцикл. Ближние леса вдоль и поперек исколесили. В лесу Сережка молчал, ходил чуть ли не на цыпочках, боялся примять лишнюю травинку. Стоял у березы, словно прощения просил, потом карабкался вверх и бросал мне оттуда ветки с почками. И так молча от березы к березе. Иногда он переставал рвать и сидел наверху, тихо-тихо, почти без шороха — прислушивался к лесу. А однажды удивленно, будто только понял, сказал: «Надь, а ведь я люблю тебя».

И все изменилось. Мы так же ездили в лес, бегали в кино, но все стало иначе. У меня в глазах, видимо, мольба мелькала — не заговаривать об этом, — и он молчал. А я, как Аришка, не знала, что делать. Друга у меня лучше не было, и привыкла я на мир смотреть его глазами.

И вдруг командировка в Свердловск. Там я встретилась с Мишей, и все завертелось, и все стало на свои места. Миша заканчивал институт, взял направление сюда, на комбинат. Вот и все. Пришел Сережка на свадьбу с букетом цветов, а в букете — веточка березы с длинными зелеными сережками. Мише вскоре дали квартиру, и мы переехали в новый район города. На прежнем месте я старалась не бывать…

Я умолкаю.

— А он как же? — нетерпеливо спрашивает Аришка.

— Тебе не жалко его? — это уже Зина.

— Могло быть хуже. На жалости далеко не уедешь. Нельзя быть добрым из жалости — добрым надо быть вообще. Это я поняла с ним, с Сергеем. В Мише нет такой доброты, и многого в нем нет. Но… Миша это Миша.

— А дальше что?

Я молчу. Баба Нина при встрече мне рассказывала, что видела Сергея пьяным. Но мне не хочется говорить об этом женщинам. Я даже всплакнула тайком от мужа — тоскливо стало тогда на душе. Я никак не могла представить, как он идет шаткой походкой мимо баб, которые целыми днями слагают из догадок чужую биографию.

— Так вот все и кончилось? — Аришке не верится, что я так скучно и неярко закончу свой рассказ. Но мне нечего добавить. Я только по слухам знаю, что поступил он в Челябинский медицинский институт. Я хотела бы узнать больше, но я боюсь. Боюсь: вдруг услышу недоброе, вдруг изменился, стал черствым. Я хочу оставить его в памяти таким, каким он вошел в мою юность.

— Институт он по крайней мере закончил?

— Не знаю. Если поступил, думаю, и закончил. Он обычно все доводил до конца. А врач бы из него вышел хороший. Диссертаций он, конечно, не напишет. Его на это не хватит. А людям с ним будет легко.

— Ирина Игнатьевна, а вы его не знаете?

— Он кто — хирург, терапевт?

— Не знаю, ничего больше не знаю.

— А фамилия?

— Безуглов. Сергей Федорович.

Ирина молчит. Зина, присев на кровати, поправляет бигуди. Ее руки, занесенные над головой, белой тенью шевелятся во тьме.

— Сергей Безуглов — мой муж.

Почему-то не слышно дождя. На столе громко тикают чьи-то часики. Наверно, Аришкины. И очень хочется спать. Очень…

Завтракаем мы втроем. Обедаем тоже. Ирины Игнатьевны нет. Где она, никто не знает. Когда мы проснулись утром, ее уже в комнате не было. За обедом сосед по столу, который положил глаз на Ирину, тревожно посматривает на нас. Он лениво ковыряет вилкой плов, в котором много моркови и почти нет мяса, но молчит, не произносит свое важное: «Нет, я этого (то есть моркови) так не оставлю». Молчит, потому что нет Ирины.

— С ней ничего не случилось? — спрашивает официантка.

Зина по обыкновению ворчит:

— Могла бы догадаться, что волноваться будем. Записку написать. Грамотная.

После обеда Аришка уходит играть в теннис. Мы с Зиной не отлучаемся от дачи: у Ирины нет ключа. Сидим в отсыревшей от дождей беседке и ошалело вдыхаем буйный запах отцветающей липы. Запах такой плотный и сладкий, что хочется в него вглядеться, словно он может висеть в воздухе, как дым или туман.

Ирина возвращается около пяти. От нее пахнет мокрой травой. За пряжку туфли зацепились лиловые лепестки журавельника. Насквозь промокший шифоновый платок веревкой свешивается с плеч.

— В лесу очень сыро?

— Да, сыро. — Ирина внимательно смотрит на меня. Нам неловко разговаривать друг с другом. И я, и она понимаем это и чувствуем себя еще стесненней. — Стоит тронуть ветку, как попадаешь под холодный душ. А меня никто не спрашивал?

— Официантка. И сосед по столу.

Ирина Игнатьевна небрежно кивает головой и исчезает в дачной аллее.

А через полчаса, придерживая слетающую с головы косынку, прибегает к нам сестра-хозяйка.

— Пятая дача, кто Белорецк заказывал?

— Белорецк? — Мы с Зиной переглядываемся. — Сейчас!

Я бегу в номер. Ирина спит. Раскрытая книга торчит из-под локтя. А может, не она? Пятая дача не только мы.

— Ирина Игнатьевна!

— Да?

— Бы межгород не заказывали?

— Что? Уже? — За мной по деревянным ступенькам тукают ее каблучки…

Я медленно спускаюсь к причалу. Озеро лежит тихое, гладкое, будто в полузабытьи. Волна ласково лижет струганые, грубо сколоченные доски настила. На воде тут и там покачиваются лодки. На понтонных помостах и прибрежных валунах замерли над поплавками рыбаки.

Впервые за неделю нет дождя. День мягкий, ласистый. Солнце прячется за облаками, которые белыми рыхлыми клочьями висят над озером. Освещены только горы. Порой и на них находит тень, но скоро сползает, медленно, плавно, словно кто-то осторожно стягивает ее снизу.

Лес стоит отяжелевший после дождей, задумчивый. Он так напился за неделю, что не в силах качнуть веткой. Мне хочется войти в него и, не оглядываясь, шагать по сырой траве, отводя от лица мокрую листву, трогать шершавые сережки берез. И почему-то хочется позвать с собой Аришку. Пожалуй, мы с ней похожи. Но она лучше. Не потому, что моложе, а потому, что из другого времени. А вот тянется Аришка не ко мне — к Ирине. Она глаз с нее не сводит.

Лес… Что в нем искала сегодня Ирина? Что нашла?

Я не хочу думать ни о ней, ни о Сергее. Но мне постоянно думается о них. И как никогда он дорог мне сейчас, очень по-своему, очень по-хорошему. И как никогда я не хочу его видеть и хочу ему счастья. Больше, чем себе…