Рад был бы сказать, что в ту ночь мне явилась Пресвятая Богородица, но боюсь, меня упрекнут в том, что я злоупотребляю христианской терминологией. Напишем поэтому, что мне явилось женское божество, вариант 3.0, с аквалангом и в костюме для глубоководного погружения, но по всем признакам это была Пречистая Дева Мария – человек всегда способен узнать архетип, даже если на нем нет кружевного покрывала. Приложив руку в перчатке к моему лбу, она улыбнулась через маску. Совсем девочка; такая молодая и уже Пречистая Дева Мария, подумал я, ей ведь и двадцати нет. Я заметил, что от нее исходят благовонные флюиды; ритм моего дыхания совпал со звуками, производимыми ее дыхательным аппаратом, – ничего общего с Дартом Вейдером: дыхание, напоенное запахом утонченных духов… Кровать прекратила куда-то скатываться, комната перестала судорожно раскачиваться, и мне стало так удобно, покойно. Должно быть, это произошло на заре. После этого мне удалось крепко уснуть. Переживание было глубоким, но я не хочу настаивать, так как на близкие отношения с божеством обычно смотрят косо.

Когда я резко открыл глаза, было семь часов вечера, о чем свидетельствовали стрелки будильника. Первым делом я сканировал свое состояние, чтобы оценить нанесенный ущерб. Со временем я разделил похмелье на разные типы; существует молоточкообразное похмелье, похмелье-обух, странное или несуществующее похмелье – цитирую по памяти, – хотя, как правило, они появляются в сочетаниях, в виде синдромов типа молоточкообразное-сухое или странное-обухом-по-голове-несуществующее. Но на сей раз это было какое-то новое, на редкость милосердное похмелье; несомненно, за двенадцать или четырнадцать часов сна самые неприятные последствия успели выветриться. Я даже оказался в состоянии вытереть разлитую на полу лужицу алкоголя с валявшимися в ней ошметками чангурро и кусочками порезанного лука. Мои Неподражаемые Новые Ботинки пострадали самым плачевным образом, и простыни тоже выглядели измызганными, так что самое время было сменить постельное белье: желтоватые подтеки диктовали необходимость применения драконовских мер. Все это я проделал даже до того, как припасть к кухонному крану. Потом я сварил кофе, выкурил пару косячков; смирившись с гигиенической идеей фикс, я побрился и принял душ – к этому времени часы на кухне показывали без десяти девять. Господи, как же хотелось есть. Мысль о том, что я попусту теряю время, сжигая жир, составляющий часть моего сокровеннейшего существа, слегка встревожила меня, и я бросился к холодильнику в поисках чего-нибудь, что могло бы приостановить процесс похудения. Сорвав полиэтилен с франкфуртских сосисок в вакуумной упаковке, я принялся уписывать их за обе щеки. Ко всему прочему, я был вымыт, гладко выбрит, и одежды у меня было предостаточно – в этот раз я решил надеть гавайскую рубашку, – так что довольно скоро я был уже готов выйти из дома.

К дому родителей я подъехал на Багире. Встал вопрос, где поставить ее: прямо здесь или во внутреннем гараже? У папеньки только одна машина, которой он никогда не пользуется, – это неизменно «ягуар соверен» цвета морской волны, который он меняет по мере выпуска новых моделей, – но ему принадлежат также четыре или пять смежных парковочных мест на случай приезда гостей. Иметь больше одной машины показалось бы ему претенциозным, а иметь меньше пяти парковочных мест – неучтивым. В конце концов я решил оставить Багиру в подземном гараже.

Сторож, должно быть, знал «лотус» моего Неподражаемого Брата и даже бровью не повел, когда я проехал мимо. По правде сказать, мне не понравилась легкость, с какой я проник в здание: что толку было держать охранника в холле, когда любой мог пробраться через гараж. Утешившись мыслью, что сторож так просто не пропустил бы незнакомую машину, я поискал глазами «ягуар» – символ владений семьи Миральес. Рядом с ним стояли серебристый «мерседес», громоздкая «ауди» и «фольксваген-гольф», которые, по моим предположениям, принадлежали Досточтимым Дядюшкам и Тетушкам и остальным приглашенным. Поставив Багиру рядом с «гольфом», я поднялся на единственном лифте, ехавшем до надстройки, и оказался перед знакомой дверью двойного стекла. Я не люблю звонить с главного входа: никогда не знаешь, кто тебе откроет, но было уже поздно поправить положение. На этот раз открыла служанка. Она видела меня, когда я заходил в последний раз, но не думаю, чтобы обратила на меня много внимания (это уж не говоря о моем новом облике), так что я счел должным представиться:

– Привет, я Пабло, Пабло Миральес. Сын господ Миральес.

Служанка держалась несколько запальчиво, словно не зная, как со мной обращаться.

– Может, обождете минутку, пока я не объявлю о вашем приходе?

Я остался стоять там же, где и стоял, восхищаясь крайне уместным изображением Благовещения в романском стиле, правда плохо сочетающимся с округлой и хрупкой вазой династии Мин. Поглощенный созерцанием, я был вполне уверен, что вернется служанка с охранной грамотой, которая послужит мне пропуском в святая святых домашнего очага, но вместо нее явилась ни много ни мало как маменька собственной персоной. Это кое о чем говорило, потому что маменька выходит встречать в вестибюль только сливки городского общества.

– Боже мой, Пабло Хосе, ты похож на гангстера!

Маменьке я всегда кажусь заурядной личностью. Если не шоферюгой, то гангстером или личным урологом Аль Капоне.

– Извини, мама… С днем рождения.

В этот момент до меня дошло, что я заявился без всякого подарка. Я уже подумал было извиниться, но она не дала мне сделать этого.

– Откуда ты ее достал?

Реплика относилась к моей гавайской рубашке.

– Ну… купил в магазине.

– А ты не мог бы надеть что-либо более подобающее? Кармела пришла в роскошном вечернем платье. Вместе вы будете смотреться просто ужасно. А это еще что? Пабло Хосе, объясни не-мед-лен-но, что у тебя с лицом?

Теперь она с опасливой гримаской указывала на мои усики в стиле Эррола Флинна.

– Дело в том, что, когда я заканчивал бриться, у меня сломалась машинка.

– Такое впечатление, что ты приехал на встречу с представителями медельинского картеля. Давай, ступай в гардеробную отца, и поищем тебе что-нибудь, в чем можно появиться на людях.

Я не сопротивлялся. Да и какой у меня был выбор? По всей видимости, вечернее платье Кармелы было темно-синим, поскольку маменька подобрала к нему белую шелковую рубашку, галстук цвета недозрелой клубники и пиджак в клеточку немыслимого оттенка йогурта из лесных ягод, который, к счастью, мне не подошел – возможно, папенька не такой плечистый, но брюшко у него поболе моего, и намного. Тогда она заменила его на курточку из лазурно-голубой замши. Не сказать, чтобы она мне очень понравилась, но, по крайней мере, описать ее цвет было намного проще. В зеркало я смотреться не стал: вместо этого, прежде чем появиться в гостиной, пользуясь тем, что маменька вернулась к гостям, я предпочел пройти через кухню и послушать, что скажет Беба.

– Ты похож на этого ведущего с телевидения, у которого еще такой приятный голос, только поволосатее… и усы поменьше… настоящий мужчина, красавчик.

При такой широте взглядов она могла с равным успехом сравнивать меня с Константино Ромеро и с Большим каньоном. Кроме того, я столкнулся на кухне с парочкой официантов с приколотыми бумажными птичками – безусловно, подкрепление, присланное устроителем банкета, – а Беба, всегда настороженно относившаяся к пришельцам, была гораздо более озабочена своей возней с посудой, чем моими испытующими вопросами.

Настало время появиться в гостиной. Набрав в грудь побольше воздуха, я сделал попытку перекреститься и шагнул прямо на порог, одним махом выставив себя на всеобщее обозрение. В гостиной сидели мои Досточтимые Родители, тетушка Асунсьон и дядюшка Фредерик, тетушка Саломе и дядюшка Фелипе, шестидесятилетняя пара, сильно смахивавшая на господ Бласко, и где-то должна была быть пресловутая Кармела, несомненно скрытая еще одним кувшином династии Мин, потому что ее нигде не было видно. Что касается моих дядюшек, могу сказать, что мой Неподражаемый Дед по Материнской Линии – коллекционер прилагательных – предусмотрительно выдал каждую из своих трех дочерей за представителей различных сфер влияния. Тетушке Асунсьон досталась прокаталонская буржуазия, входившая в силу, особенно когда дела шли кувырком; тетушка Саломе связала свою судьбу с армией и фундаментальными устоями режима – на всякий случай; что же до маменьки, то ей было предопределено выйти замуж за денежный мешок: как известно, наличность хороша для любого вида смазки. При этом имейте в виду, что мой папенька, хотя и лучше всех обеспеченный экономически, скорее нувориш, сын плотника – как Иисус из Назарета, хотя подозреваю, что мой дед был несколько грубее Святого Иосифа, – и вследствие этого сохраняет представление о том, что такое простая жизнь, с каким трудом дается первый миллион и тому подобное; семьи двух других супругов, напротив, испокон веку носили звучные имена, и самым простым человеком, с которым им доводилось сталкиваться, был их личный шофер. Дядюшка Фредерик – кажется, я уже говорил об этом – принадлежит к самому пуристскому крылу «Конвергенции и Союза Каталонии», он по уши увяз в делах того, что неизменно называет Govern, хотя обычно говорит по-испански – инакомыслие, которое он, естественно, допускает только в случаях крайней необходимости. Дядюшка Фелипе – военный в отставке, в чине дивизионного генерала, и носит темные очки и усики, очень похожие на мои, хотя сомневаюсь, чтобы он отпустил их в память об Эрроле Флинне. Что касается моих тетушек, то предпочитаю не характеризовать их, это бесполезно, скажу только, что было бы лучше, если бы каждая вышла замуж за мужа сестры: какая-то ошибка в расчетах Неподражаемого Деда привела к тому, что обе пары существуют как бы перекрестно, что производит странное впечатление. Третья пара, господа Бласко, показались мне людьми вполне обеспеченными; полагаю, на их счету не менее пятидесяти лимонов, вложенных в акции. Короче, сборище вполне в духе фильмов Тода Браунинга. И я успокоился.

Первой меня атаковала тетушка Саломе.

– Пабло Хосе, дорогой, ну-ка поцелуй хорошенько старую тетушку Саломе.

Я начал раздавать поцелуи из расчета по два на сеньору (тетю и не-тетю) и рукопожатия из расчета по одному на сеньора, за исключением папеньки, который обошелся мне в два поцелуя сверх нормы. Закончив обход, я почувствовал себя таким зачуханным, что почти забыл про притаившуюся где-то представительницу богемы. Я огляделся, убежденный, что даже если она и прячется за каким-нибудь крупногабаритным предметом старины, то хотя бы голова должна быть видна. Но нет. Одно из двух: либо представительница богемы была ко всему прочему еще и карлицей, либо я был слеп как крот. Мои сомнения разрешила маменька: взяв меня за руку, она потащила меня на террасу.

– Пабло Хосе, я хочу, чтобы ты познакомился с Кармелой.

Мне стало страшно.

Первое, что я увидел, едва ступив на газон, мне совсем не понравилось. Метрах в десяти от нас, в просвете растительности, сквозь который виднелись перила, мне явился непомерный темно-синий зад, пышный как грейпфрут, ягодицы которого, казалось, непосредственно переходили в талию. Где я уже видел этот зад? Проклиная судьбу, я изо всех сил пожелал, чтобы богемистая Кармела была усыпана гнойными прыщами, страдала хроническим алитозом или еще какой-нибудь гадостью.

Когда она обернулась, я понял, что она не только хороша, с какой стороны ни взгляни, но и нечто гораздо худшее.

– Пабло, это Кармела. Кармела, это Пабло.

– Кажется, мы уже знакомы, – сказала богемистая девица.

– Не помню, – ответил я, стараясь казаться искренним.

– А, так вы уже знакомы? – спросила маменька.

– Да, я уверена, – сказала Кармела.

– Какое счастливое совпадение, вам не кажется?… Тогда, дорогие, оставляю вас наедине, – сказала маменька и поскорее улизнула под каким-то вымышленным предлогом.

Теперь у меня оставался только один выход: произвести впечатление как можно более неотесанного дичка.

– Неужели я так плохо играю на рояле? Ты даже не остался послушать песню.

– Ах, да… в «Руне». Извини, я о тебе ни разу не вспоминал. Послушай, ничего, если я вернусь в дом? Немного холодновато.

Я произнес эти слова несколько нетерпеливым, но вежливым тоном, как человек, в намерения которого не входит показаться неприятным, но который тем вернее этого добивается. Девица отреагировала моментально.

– Не спеши. Твоя мамочка наверняка найдет, чем тебя укутать.

И она снова повернулась к Диагонали, предоставив мне любоваться своим поистине царским задом. Не знаю, почему именно со мной всегда происходит нечто подобное. Меня так и подмывало ей ответить, но в последний момент я решил вести себя благоразумно и сделал пол-оборота в направлении гостиной. Стану я еще беспокоиться, какое впечатление останется обо мне у какой-то псевдобогемистой девчонки, сколь бы аппетитной она ни была. Но все равно внутренности мои сжались в комок. Черт, черт и еще раз черт. И даже не напиться.

В гостиной общая беседа распалась: женщины говорили о тряпках и служанках, мужчины – о политике и делах (в моей семье темы высшего общества соблюдаются неукоснительно), так что я постарался отвлечься от сжавшегося комом желудка, расхаживая по гостиной, как посетитель музея. Правду сказать, гостиная моего дома располагает к этому и даже ко много большему, удивляюсь, что сюда до сих пор не водят на экскурсии школьников. Я задержался в разделе современного искусства (примыкающего к роялю) и обнаружил новое приобретение: работу Микеля Барсело, повешенную между Хуаном Грисом и Понсом, хорошо мне знакомыми. Она изображала арену для боя быков, безжалостно освещенную послеполуденным светом и увиденную с какой-то воздушной точки, что создавало у зрителя впечатление, будто он сидит в зависшем над ареной вертолете. Картина производила несколько странный эффект, не знаю, может, потому что идея быка и идея вертолета несозвучны друг с другом. В остальном же картина была достаточно отталкивающей, почти эсхатологической; зрители, изображенные сгустками сероватой масляной краски, походили на разросшуюся по трибунам колонию грибов. Все это могло изображать арену для боя быков, в равной степени как и унитаз в сортире бара на Паралело.

Но мои живописные восторги были прерваны стуком отцовских костылей.

– Эта курточка что-то мне напоминает, – сказал он.

– Она твоя, рубашка и галстук тоже. Мама попросила, чтобы я их надел, потому что ей не понравилось то, что на мне было.

– Сделай одолжение: оставь себе по крайней мере курточку. Она заставляет меня надевать ее по воскресеньям, когда мы ходим в церковь, и я чувствую себя в ней как Пречистая Дева. И галстук тоже забери, только чтобы мать не заметила. Можешь незаметно положить его в сумку.

Что ж, куртка все же была от Мориса Лакруа, из чудесной замши, и с другой рубашкой у нее будет другой вид. Но папенька уже отвлекся от подаренных мне нарядов и, нахмурясь, смотрел на работу Барсело.

– Тебе нравится?

– Что?…

– Картина.

Папенька еще больший критикан, чем я, по отношению к любому художественному явлению, особенно если речь заходит о современном искусстве, поэтому разговор наверняка далеко бы нас завел, стоило только хорошенько подзавести папеньку.

– Шесть с половиной миллионов. Тебе что-нибудь говорит это имя – Барсело?

– Он входит в десятку лучших.

– Ах вот оно что. Скажи, и это действительно похоже на арену для боя быков?…

Я скорчил гримасу, долженствующую означать, что, в общем-то, да.

– А почему зрители зеленые?

– Папа, уже больше века все дорогие картины страдают цветовыми изъянами. К тому же, если это кажется тебе странным, то Понс, который висит справа, еще хуже.

– Не знаю, мой мальчик… По крайней мере, Понс не такой мрачный… есть в нем какая-то живость… А это, наоборот, похоже на коровью лепешку. А самое скверное, что этот Барсело еще сто лет проживет… Пойми меня правильно: дело не в том, что я кому-то желаю зла, просто у меня есть правило: не покупать произведений, автор которых был бы моложе меня. Это выбор твоего брата, его подарок ко дню рождения матери. Он заверил меня, что меньше чем через десять лет он будет стоить вдвое дороже. Кстати, ты не в курсе – куда это запропастился твой брат?

– Разве мама тебе ничего не говорила?

– Я ее спросил, но она рассказала мне какую-то совершенно невероятную историю. С каждым разом врет все хуже.

– Какую историю?

– Что ему пришлось поехать в Бильбао по делам конторы.

– Не вижу в этом ничего странного.

– Ах, не видишь? Тогда почему же у тебя его машина?

– А откуда ты знаешь, что у меня его машина?

– Меня поставил в известность сторож из гаража. Сказал, что приехала машина Себастьяна, но что за рулем совсем не он.

– И как ты узнал, что это я?

– Потому что большой и толстый мужчина, который ведет машину Себастьяна так, что только покрышки скрипят, припарковывается на одном из моих мест и идет прямехонько к единственному лифту, который поднимается на последний этаж, мог бы только ты.

– Я не вожу машину так, что скрипят покрышки.

– Ты всегда так делал с тех пор, как получил права, просто ты этого не слышишь… Кроме того, несколько дней назад я узнал, что ты берешь машину Себастьяна и пользуешься его кредитной карточкой. А позавчера ты нанял частного сыщика: Энрик Робельядес, бывший полицейский, служил инспектором на участке от Виа-Лайетана до восемьдесят третьего.

Должно быть, выражение лица у меня было преглупое.

– Ты недооцениваешь своего отца, Пабло. Не забудь, что, когда я приехал в этот город сорок пять лет назад, у меня был с собой только баул с двумя сменами белья да пятьсот песет в кармане. Знаешь, что показала последняя оценка имущества, проведенная, чтобы мое завещание могло вступить в силу? Ну давай, назови цифру.

Я не был расположен разгадывать загадки.

– Не знаю, папа… Миллиард? Два миллиарда?

Он схватил оба костыля одной рукой. Свободной же обхватил меня за шею и заставил пригнуться к своему удовлетворенно улыбавшемуся рту.

– По самой непредвзятой оценке – почти пятьдесят. При более благоприятном раскладе могло бы быть сто, в десять раз больше, чем когда я вышел на пенсию. Представляешь, что значит пятьдесят миллиардов песет?

– Полагаю, значительную часть того, что ты стоишь.

– Верно: часть того, что стою я; но и часть того, что стоите вы с Себастьяном. Каждый из вас двоих достоин этой цифры. Ты хоть когда-нибудь об этом подумал? Или ты считаешь, что можешь перестать быть тем, кто ты есть, просто живя как нищий?

– Папа, будь так добр, перестань ходить вокруг да около и скажи напрямик, что тут, черт возьми, творится?

Проницательное выражение лица сменилось у него бессильной гримасой.

– Не знаю, что творится. Знаю только, что Себастьян исчез вместе со своей секретаршей в среду днем и что ты его разыскиваешь. Мне известно обо всех твоих действиях с тех пор, как ты вышел отсюда в четверг в полдень. Мне неизвестно только, что сталось с Себастьяном.

– Ты что, установил за мной слежку?

– Конечно, я установил за тобой слежку! Если исчезновение твоего брата как-то связано с тем, что он мой сын, то ты в такой же опасности, как он. Ты меня слушаешь?

Конечно, я его слушал, но в какой-то момент испытал облегчение, так что мне даже показалось, что я не здесь.

Я не из тех людей, которые могут долго жить с грузом тайны на душе, с ответственностью, которая заставляет втихомолку заниматься какими-то махинациями, притворяясь, что все идет хорошо. Вот уже много лет моя жизнь была простой и гладкой: я ел самую дешевую еду, какую можно было купить в супермаркете, спал до тех пор, пока мне не надоедало валяться в постели, трахался время от времени и обменивался бредовыми электронными посланиями с четырьмя такими же помешанными, раскиданными по свету. На самом деле мне удалось превратить свою жизнь в рай медведя Балу, в мирное, приятное существование в девственном лесу, где все, что тебе нужно, всегда под рукой. Но вдруг мир набрасывается на тебя, какой-то мусоровоз пересекает тебе дорогу посреди проспекта, и не остается ничего иного, как метеором врезаться в него. И думаю, что впервые в жизни, по крайней мере в моей взрослой жизни, я был рад поделиться чем то с папенькой, прекратить действовать у него за спиной и переложить на него часть всей этой дурно пахнущей истории.

– Думаешь, его похитили и будут просить выкуп?

Папенька молча дал понять, что думает именно так. Или по крайней мере не дал понять, что так не думает.

– Я в это не верю. Для начала, никакой похититель не станет сбивать человека, от которого надеется получить выкуп, прежде чем похитить жертву, а тебя сбили, разве нет? Во-вторых, я не верю в то, что это хорошая мысль – взять заложника вместе с секретаршей, за которую никто и гроша ломаного не даст, но с которой проблем вдвое больше. Это уж не говоря о том, что с тобой никто не связывался и ничего у тебя не просил. Или просил?

– Нет. Но это совсем не странно. Они всегда выжидают несколько дней, прежде чем связаться, чтобы ты успел хорошенько понервничать.

– Все равно, сомневаюсь, чтобы это дело имело хоть какое-то отношение к тебе и к твоим пятидесяти миллиардам. – Мне было почти жаль разочаровывать его. – Послушай: в среду в полдень Себастьян позвонил жене и попросил ее положить какие-то документы в конверт и отправить по собственному адресу… По-моему, все это внутренние разборки, откуда знать, во что он мог впутаться, пробуя провернуть какое-нибудь дельце из тех, которые так вам нравятся.

Папенька покачал головой.

– Если бы все было, как ты говоришь, я все равно не вижу смысла в том, чтобы пара головорезов нападала на меня.

– А может, смысл и есть. Может, все совсем не так, как ты себе представляешь, и, чтобы захватить его, они причинили вред тебе.

Мне показалось, что по крайней мере отчасти папенька разделил мои сомнения.

– Не знаю… Я вот уже два дня просто с ума схожу.

– Тебе не пришло в голову позвонить в полицию?

– Полиция и с места не сдвинется, пока похищение действительно не станет из ряда вон выходящим, а пока мне не хотелось бы, чтобы Глория и твоя мать узнали про кое-какие подробности.

– Ты имеешь в виду связь Себастьяна с его секретаршей?

Слово не воробей.

– Я не знал, что тебе это известно.

– А я не знал, что это известно тебе. Мне про это рассказала Глория.

– Она что, тоже в курсе?

– Более чем.

Теперь преглупый вид был у папеньки.

– Современный брак… – начал я, избегая упоминать о «Женни Г.», на случай, если до папеньки еще не докатились слухи. Не упомянул я и про дом номер пятнадцать по Жауме Гильямет. Хорошо было немного облегчить груз, и даже приятен был этот непривычно задушевный отцовско-сыновний тон, без взаимных упреков и нападок, но я по опыту знаю, что папеньке лучше не рассказывать всего. Кроме того, что до Жауме Гильямет, то все мои подозрения не выходили за рамки довольно слабо обоснованного предчувствия, и словно в подтверждение того, что сдержанность в данном случае уместнее всего, я увидел приближающуюся маменьку, готовую пристыдить нас за то, что мы шепчемся в углу.

– Позвольте узнать, что это вы оба здесь затеваете?

– Ничего. Просто показывал Пабло картину, которую я тебе подарил.

– Невероятно, правда? Какой цвет, какая фактура, и главное… какие глубокие национальные корни, – сказала маменька.

– Ну, а мне все равно это кажется похожим на коровью лепешку, – сказал папенька.

– Валентин, если ты не способен восхищаться произведением искусства, то лучше и не подходи к этой картине. Кончится тем. что ты ее погубишь.

– Ладно, может, я и не способен восхищаться произведениями искусства, но зато мне хорошо удается их покупать.

– Не стоит этим так гордиться, дорогой: это может сделать всякий.

– Всякий, у кого найдется лишних шесть с половиной миллионов…

– Дались тебе эти шесть миллионов! Ты можешь хоть на минуту подумать о чем-то кроме денег?

– Кстати, почему бы тебе не поторопить этих хлыщей, которых ты наняла, чтобы они подали нам ужин? Уже больше половины десятого.

– Я как раз за тем и пришла, чтобы сказать, что ужин подан.

Не переставая глядеть на картину, папенька притворился, что снова обращается ко мне.

– Посмотрим, что ты заказала на этот раз, чтобы хоть немного подкрепиться. На прошлой неделе мы пригласили семью Кальвет и в результате поужинали какой-то разноцветной жвачкой. Бог с ними, с современными картинами, но еда – это не шутка.

– Валентин, сегодня мой день рождения, и будешь есть, что дадут. Молчи, молчи.

– Так вот знай же, что если я останусь голодным, то попрошу Эусебию сделать мне яичницу. И съем ее на глазах у твоих хлыщей.

Когда мы вошли в столовую, первое было уже подано: омар целиком, полностью очищенный от панциря, включая клешни; гарниром служили две кучки травы, оказавшиеся морскими водорослями, одна синяя, другая оранжевая, что гармонировало с тонкой кожицей ракообразного. Меня усадили между тетушкой Асунсьон и пресловутой Кармелой. По-видимому, девица все еще злилась на меня за ту сцену на террасе и не удостоила даже взглядом. Что ж, тем лучше, так я мог посвятить себя поеданию омара, избегая смотреть на нависающие над тарелкой моей соседки груди – иначе я не смог бы проглотить ни кусочка. Попробовал я и водорослей, которые оказались совершенно несъедобными: пресные – дальше некуда, и с легким рыбным привкусом, который никак не сочетался с их растительной природой; но я был так голоден, что первым делом расправился с морской тварью, и до очередного блюда мне ничего не оставалось, как развлекаться, прислушиваясь к общей беседе. Дядюшка Фелипе – с усиками «Все за отчизну» – вошел в самый раж, пересказывая историю о злодейских кознях франкмасонов, – тема, за которую он ухватывался всегда, как только мог, чтобы на сон грядущий отравить настроение папеньке. Дело в том, что моему Досточтимому Родителю всегда была свойственна тенденция искупать роскошества собственной жизни за счет филантропии, так что в конце концов его избрали Почетным Магистром одной из главных лож, исповедовавших шотландскую обрядовость. Мой Неподражаемый Брат является Зодчим-Надзирателем Храма – но в его случае верх взяла явная семейственность, – и полагаю, что я мог бы стать по меньшей мере Знаменосцем, если бы папеньке не взбрело в голову привести меня на Белое Собрание, когда мне исполнилось восемнадцать, и я не устроил из торжественного действа настоящий балаган. Я понимаю, что это не очень вежливо с моей стороны, но когда папенька с деревянным молотком в руках провозгласил: «Да станет Мудрость краеугольным камнем нашего Храма!» – я не смог сдержаться, и у меня вырвалось: «И да пребудет с тобою Сила!» – да так, что все услышали. И дело в том, что я не так уж и ошибся, потому что, когда профаны кончили смеяться. Первый Хранитель ответил ему буквально следующее: «Сила да поддержит его!» – и, услышав эти слова, вызвавшие новые взрывы смеха, я окончательно убедился, что Джордж Лукас был наполовину масоном или по крайней мере сочувствующим. Тем и закончилась моя инициация, а папенька запретил мне приближаться к ложе ближе чем на сто метров. Невелика разница: все равно не получишь даже почетной шпаги, единственное, чего добился папенька за тридцать лет самоотверженного служения, это позолоченный – даже не золотой – угломер.

– Думаю, вам следовало бы принимать в свою ложу и женщин, – вмешалась тетушка Саломе – наполовину феминистка.

Такие случаи были. Но не думаю, что от этого много проку. По крайней мере, в нашей ложе, – ответил папенька, которого феминистом уж никак не назовешь.

– Не понимаю, какого проку ты от этого ждешь? – вторглась в разговор маменька, которая не то чтобы была феминисткой, но которой нравилось перечить Почетному Магистру.

– Потому что женская манера одеваться мешает нам проводить собрания.

Хотя я всячески старался не выражать своего согласия, в данном вопросе я был целиком на стороне папеньки. Хотел бы я видеть настоящего мужчину, способного сосредоточиться на хитроумных обрядах при виде двух роскошных сисек, колышущихся на Полуденной Колонне. Я даже омара не смог доесть.

– А знаешь, что я думаю? Когда собираются одни мужчины, это всегда довольно подозрительно, – снова прозвучал голос тетушки Саломе, которая читает психологические разделы в журналах по дизайну и время от времени любит разыгрывать из себя психоаналитика.

– Почему подозрительно? – огрызнулся папенька.

– Ну… в конце концов, случаи скрытого гомосексуализма нередко встречаются среди тех, кто вступает в исключительно мужские организации с развитой иерархией. Армия, церковь…

Тут дядюшка Фелипе чуть не подавился водорослями.

– Что ты хочешь этим сказать?

– Я?… Ничего.

– То есть как это «ничего»? Следует понимать так, что собственная жена считает меня педиком? Мне кажется, что уж тебе-то следовало бы утверждать обратное…

– Фелипе, милый, оставь, с тобой просто невозможно разговаривать… Я рассуждаю вообще…

– Правда? Так учти, что за пятьдесят лет я не видел в казармах ни одного педика. Уверяю тебя, такого разврата ввек бы не было, останься военная служба обязательной. А телевизор так просто тошно смотреть: нет дня, чтобы не выпустили какого-нибудь мужчину, разодетого и размалеванного, как… Тьфу!

– Это не гомосексуалисты, это drag-queens, – пояснила маменька на своем Неподражаемом Интерактивном Английском.

– Я думаю, что Фелипе прав, – вмешалась тетушка Асунсьон, более скромная, но тоже с собственным мнением. – Мне кажется, что в определенной степени даже хорошо, что каждый получил свободу самовыражения, но рыться в грязном белье и показывать это по телевизору, нет уж, увольте… Впрочем, что-то я разговорилась.

– А я думаю, что нет ничего плохого в том, чтобы никто не скрывал свою сексуальную ориентацию, – неожиданно вмешалась богемистая Кармела, которой, по-видимому, не терпелось подлить масла в огонь.

Я обратил внимание, что ее мать так и буравит ее взглядом. Неужели почтенная сеньора сговорилась с маменькой сообща участвовать в этом сводничестве? И действительно, всякий раз, как взгляды наши встречались, она принимала вид Неподражаемой Тещи, которая была бы безумно рада увидеть свою перезрелую доченьку в паре с чокнутым миллионером. Отец девицы, напротив, казалось, с большим интересом копается в своей тарелке, старательно отделяя морскую растительность от кусочков омара, – занятие, заставившее меня проникнуться к нему симпатией.

Дело в том, что довольно скоро подали розмариновый шербет (честно говоря, преотвратный), а сразу после – нечто вроде ростбифа, залитого соусом из папайи, в котором плавали пряди бледных макарон. Несомненно, маменька успела отведать такое несочетаемое сочетание на банкете у какого-нибудь испанского гранда и решила приобщить нас к своему открытию. К счастью, стоило немного соскрести ножом приторную патоку, и под ней обнаруживалось более или менее съедобное мясо. Так, постепенно, дело дошло и до десерта; я сидел не пикнув и боясь ненароком встретиться с кем-нибудь взглядом, между тем как все вокруг оживленно излагали свои жизненные устои. Все, за исключением тетушки Асунсьон, существа сдержанного и тактичного, и отца богемистой девицы, который тоже в промежутках между заглатываемыми кусками умел держать рот на замке.

Конечно, частью семейных сборищ, которой я боялся больше всего, были застольные разговоры после ужина. К моменту, когда подают кофе, моя Неподражаемая Семья успевает истощить культурные и общественные темы и начинает задавать мне вопросы личного характера, почти всегда связанные с моим социальным положением, профессиональными перспективами и жизненными ожиданиями на ближайшее и обозримое будущее. Было время, когда мне нравилось ошарашивать их, выдумывая разные занятия, недозволенные для молодого человека из крутой семьи, доставать удостоверение таксиста или предъявлять справку о том, что я работаю в бригаде монтажников, но на данный момент – и особенно учитывая обстоятельства, сложившиеся за последние дни, – меня даже не тянуло ошарашивать своих родственничков; в конце концов, бедняжки совершили один-единственный грех – они были консерваторами (или, точнее выражаясь, правыми), а этот изъян легко простить, если человек успел познакомиться с левыми интеллигентами или экологами, общаться с которыми несравненно более трудно. Короче, я исхитрился придумать предлог и извиниться перед своими сотрапезниками, встав из-за стола сразу после сладкого. Папенька взглянул на меня крайне недружелюбно (для Почетного Магистра ужин заканчивается не прежде, чем он закурит свою сигару), но меня было уже не удержать. Если бы я спрятался там и выждал бы столько времени, сколько нужно человеку, чтобы не спеша погадить, у присутствующих появилось бы больше возможностей найти какую-нибудь тему, не связанную со мной, так что я прокрался закоулками до черной лестницы, ведущей на второй этаж, с намерением попасть в ванную моей старой спальни. Возможно, я и впрямь уселся бы гадить, а в мои планы не входило разводить вонь в главной уборной для благородных господ. Но стоило мне открыть дверь своей комнаты, как у меня возникло чувство, что я попал в машину времени.

Полагаю, что в какой-нибудь нормальной семье предпочли бы сэкономить пространство, приспособив комнатушку под гладильню, но в двухэтажной квартире на семьсот квадратных метров, с пятью гостиными, библиотекой, помещениями для прислуги, сауной и двумя расположенными друг над другом террасами, опоясывающими дом по периметру, не было необходимости переделывать комнаты покинувших семейное гнездо сыновей. Так что все здесь оставалось на своем месте: безумно дорогие игрушки богатого подростка, такие же, как пятнадцать лет назад, и огромный стеллаж, битком набитый книгами. Признаюсь, когда-то я читал. Я был тогда молодым, неопытным. Когда же я обнаружил обман, я решил было сжечь всю эту груду бумаги, но потом понял, что жечь книги – такое же излишество, как и читать их: лучше попросту не обращать на них внимания, как на тех крохотных клещей, которые живут на наших ресницах (так или иначе ничего хорошего из этого не вышло, потому что именно тогда мной овладела жажда путешествий, а вот это уже чистой воды надувательство). Но дело в том, что, как только мой взгляд упал на корешок первого тома «Истории наркотиков» Эскотадо, в мыслях у меня будто что-то высветилось. Я подошел к изголовью кровати и открыл ящик, куда в свое время Беба складывала мою подушку и пижаму. Просунув в него руку до самого конца, я пошарил в углу: есть. Коробочка из-под шоколада и ларчик из уже успевшего почернеть серебра. Открыв его, я обнаружил наполовину початую пачку курительной бумаги и довольно большой оковалок. У меня была при себе только пачка «Дукадос», но я забивал уже не первый косяк с черным табаком. Я размял оковалок в пальцах: площадь Вице-королевы, урожай восемьдесят третьего года. Он до сих пор пахнул, как и полагается. Сидя на диване, я свернул косяк побольше и вышел на террасу, чтобы запах не выдал меня.

Верхняя часть террасы скорее напоминает палубу корабля, с обшивкой из тикового дерева, гамаками типа «Отпуск на море» и четырьмя старыми тренажерами, которыми так увлекался мой Неподражаемый Брат. Я подошел к перилам с той стороны, откуда открывается вид на море и факультет фармакологии. Прошло пятнадцать лет с тех пор, как я в последний раз выкурил косяк в этой части света, облокотясь о перила, покрытые пятнами от потушенных сигарет, которые я оставлял специально, чтобы проверить, не шпионит ли за мной The First Пятнадцать лет, и от меня прежнего осталось только пристрастие к косякам и алкоголю (со шлюхами я познакомился немного позже). Пристрастие к косякам, алкоголю и отцу-миллионщику. Пятьдесят миллиардов. Пятьдесят. Ему принадлежала недвижимость, целые дома в Барселоне и Мадриде; несколько вилл на Коста-Брава, сдаваемые внаем квартиры в Кастельфидельс, в Салоу; ему принадлежали акции, боны, доля в различных делах, права совладельца промышленных предприятий; ему принадлежали произведения искусства, драгоценности, золото, ячейки в различных банках, где хранилось одному только папеньке известно что. И уж конечно, ему было несложно в один момент собрать пятьсот миллионов наличными. Что такое пятьсот миллионов по сравнению с Неподражаемым Сыном, Зодчим Храма и Магистром Финансовых Махинаций? Раньше мне это в голову не приходило. Похищение из-за выкупа… Но одновременно с чувством облегчения из-за того, что дело вдруг прояснилось, что-то во мне противилось такому простому решению. Полагаю, мне не хотелось отказываться от своего расследования, от загадки дома номер пятнадцать по улице Жауме Гильямет, от похождений лорда Генри в безумной цитадели, от утонченных шлюшек «Женни Г.» и любовных интрижек Lady First. Сам того не желая, я представлялся себе агентом 007, столкнувшимся с сектой философов-злодеев, и сюжет, который я себе навоображал, требовал от меня всей моей сообразительности, мобилизации всех моих сил, всей отваги. И вдруг Индиана Джонс попадал в положение, когда ему оставалось только ждать, пока папа заплатит выкуп и злодеи освободят заложника, немного встрепанного, но целого и невредимого. Я боролся с собственным упрямством, спрашивая себя, из какого темного уголка моего прошлого явилось на свет это глупое желание принести пользу, пустить пыль в глаза папеньке и моему Неподражаемому Братцу. Я приписывал его роковому влиянию декораций, на фоне которых развивалось действие: моей комнате, моим книгам, обугленным следам от стольких косяков на перилах террасы. Но, не дав мне закончить мысль, на газоне нижней, выдающейся вперед террасы показалась представительница богемы Кармела. Она подошла к перилам, облокотилась на них и немного отставила ногу назад, давая мышцам расслабиться, опираясь об пол только кончиками пальцев. Казалось, она настроена спокойно покурить в только что спустившихся сумерках, и я решил, что тут же спрячусь, как только она повернется ко мне; однако, не в силах вновь устоять перед этим телом, я сконцентрировался на ее крупе, чтобы во всех подробностях обрисовать его себе, едва мне представится возможность подрочить. Тут-то как раз в косяке и попался крупный оковалок, затяжка получилась слишком крепкой, и я закашлялся как сумасшедший: когда меня разбирает кашель, сразу дают о себе знать двадцать пять лет, проведенных исключительно за салонными видами спорта.

– Холодно. Надо бы тебе одеться потеплее, – сказала наглянка, поворачиваясь ко мне. Кто-то обязан был объяснить ей, что вырез вечернего платья не предназначен для того, чтобы смотреть на него сверху вниз. Как бы там ни было, я пообещал себе, что не дам снова выставить себя в нелепом свете.

– Насчет того, что холодно, я соврал, – сказал я.

– Неужели? Так ты всем врешь или только пианисткам?

– Я вру всегда, когда могу извлечь из этого хоть какую-то выгоду.

– Тогда позволь узнать, какую выгоду ты извлек, когда соврал мне?

– Хороший вопрос. Видишь ли, ты такая сладкая, что стоит мне провести пять минут в твоем обществе, как меня уже тянет в сортир подрочить, а я не хочу, чтобы во мне пересыхали жизненные соки.

– В таком случае у меня есть еще вопросы: ты всем так грубишь или только пианисткам?

– Мне показалось, что ты за то, чтобы все могли свободно выражать свои сексуальные наклонности.

– Боюсь, что в твоем случае речь идет не о сексуальных наклонностях, а об обычном хамстве.

– Значит ли это, что только геям разрешено иметь сексуальные наклонности, или тебе кажется странным, что кого-то может волновать твое тело?

– Странным, прежде всего, кажешься мне ты.

– Поэтому вместо того, чтобы тебя трахнуть, придется утешаться всухую. Вот, пожалуй, и все, что меня в тебе интересует.

– Правда?… И почему только это?

Может показаться невероятным, но девица явно торчала от наркоты. Ошибка в расчетах: я не учел, что время от времени сталкиваешься с сумасшедшими.

– Послушай, перестань…

– Нет, я хочу знать почему.

– Почему что?

– Почему ты не хочешь меня трахнуть?

Единственное, что пришло мне в голову, – сказать правду. Когда первая ложь не срабатывает, у человека практически нет иного выхода.

– Потому что мне в тебе нравится только твое тело. Про остальное я ничего не знаю, да и не хочу знать.

– И что?… Меня тоже интересует только твое тело. Ты мне нравишься, у меня так и зудит от типов вроде тебя. Ты похож на мужика с отличной штуковиной.

Боже святый. Нет ничего хуже, чем не оправдать подобные ожидания, а есть девицы, которые мечтают о членах в полметра, поэтому я решил подстраховаться.

– Смотри не ошибись…

– Да ладно, без разницы, если у тебя маленький, я смеяться не стану. Ну так что, трахнемся? Можно подняться к тебе отсюда?

– Слушай, слушай, погоди…

Девица уже подошла к выступу верхней террасы. Поглядев по сторонам, чтобы убедиться, что ее никто не видит, она приспустила бретельки платья и вытащила груди из бюстгальтера.

– Посмотри… посмотри, какие. Я хочу, чтобы ты их погладил.

Мой петушок поневоле встрепенулся.

– Давай, скажи, как мне подняться, у меня уже все мокрое.

Я совершенно перестал что-либо соображать. Надо было категорически сказать «нет», но до чего же упоительно было глядеть на эти груди. И вместо того, чтобы категорически сказать «нет», я начал что-то мямлить.

– Обещай, обещай и поклянись честью, что после этой ночи ты никогда не попытаешься снова увидеть меня.

– Что?…

А, гори оно все синим пламенем. Сверху я показал ей проход на противоположную сторону террасы, где есть лесенка, по которой можно подняться, не рискуя, что тебя заметят из гостиной. Она снова спрятала свои сокровища под платье, бесшумно поднялась по ступенькам, и я принял ее в свои объятия. При первом же откровенном прикосновении ширинка у меня взбухла, как пирамида Микериноса; прижавшись к ней лобком, она заметила вздутие, высвободилась и толкнула меня к стеке без окон напротив уборных. Я шмякнулся о стену, Кармела предупредила меня, чтобы я вел себя тихо, и начала расстегивать мне ремень. Вдруг, не в силах долее сдерживаться, она приложила ладонь к моему паху, словно прикидывая, что такое может оказаться в брюках. Потом спустила молнию, сунула руку в промежность и попыталась ухватить шишку поверх трусов. Не так-то все просто, милочка. Избрав лучший вариант, она присела передо мной на корточки и не без труда стянула с меня трусы, оставив полы рубашки свободно болтаться. Ее прерывистое дыхание немного успокоилось, когда, откинув полы рубашки, она узрела мой воспроизводящий орган в атакующем положении. Мельком оглядев его, она ухватилась за конец всей рукой.

– Ну, конечно, салют устраивать поводов нет, но в общем ничего, – сказала она, немного меня успокоив, особенно этим своим «ничего».

Внезапно я почувствовал теплое, мягкое, влажное прикосновение, которое ни с чем не перепутаешь, и, посмотрев вниз, увидел, что она припала к только что одобренному инструменту. Ничего не поделаешь: стоит на минутку утратить бдительность, и эти прогрессистки тут как тут, готовые проглотить твой член.

– Не надо, прекрати… – сказал я.

Девица подняла на меня удивленное лицо, по-прежнему сжимая в руке мою пику.

– Тебе что, не нравится?

– Не очень. Давай, подымайся.

Из-за отсоса мне пришлось немного попятиться, и я замешкался, задирая ей юбку и шаря под ней. «А что тебе нравится?» – спросила она. «Вот эта твоя штучка, здесь», – ответил я, разведав территорию настолько, что мог указать на то, что мне нравится, с абсолютной точностью. Она подняла ногу, упершись коленкой в стену за мной и предоставив мне возможность пробраться в трусики и проникнуть средним пальцем в щель. Чистейшие воды. Она принялась целовать меня в губы, щеки, лоб, благодаря меня так, будто это извержение было моей заслугой. Струи, потоки. Ниагара. «Вставь мне», – сказала она, и предложение показалось мне своевременым. Я еще выше задрал ей подол, рукой спустил трусики так, чтобы она могла высвободить ногу, и жестом предложил оседлать меня. Она так и сделала, но оказалась слишком тяжелой; я не смог поднять ее достаточно высоко, и моя палка распласталась по внутренней стороне ее ляжки, волосатой и влажной, как мечущаяся в лихорадке нутрия. Пришлось развернуться, развернуться на сто восемьдесят градусов и прижать ее спиной к стене – иначе завершить маневр было невозможно. Мне это удалось тремя маленькими прыжками, плотно сведя ноги, и когда в одышливой спешке мы наконец пристроились к стене, у меня уже не было ни малейшего намерения сдерживаться: всего несколько глубоких заходов, каждый из которых она сопровождала протяжным «о», и вдруг я почувствовал, как у меня дрожат ноги под тяжестью ее тела, обвившего меня, как вьюнок. Я хотел было удержать позу, чтобы продлить ее короткие сладостные конвульсии, но мне удалось лишь дать ей несколько секунд потереться о себя: меня шатало, моя игрушка и я – оба обвисли, обмякли, и я погрузился в глубокую печаль колосса на глиняных ногах.

– Прости, но придется тебе слезть. У меня подгибаются колени, и кончится тем, что мы сломаем себе шею.

Должно быть, я произнес это так серьезно, что она рассмеялась. Этого только не хватало. Оставшихся сил мне явно недоставало, чтобы поднять ее, нужно было, чтобы она помогла мне, иначе все ее платье порвалось бы в клочья о грубо оштукатуренную стену. Кармела продолжала смеяться, мне тоже попала в рот смешинка, так что мы потихоньку сползали по стене, пока не застыли, полуприсев, в весьма щекотливом положении: я – со спущенными до половины штанами, она – с задранной юбкой и свисающими с туфли трусиками.

Жаль, что некому было сфотографировать.

– Слушай, я не надел презерватива, – сказал я, когда мы обрели хотя бы относительно вертикальное положение, а вместе с ним достоинство, необходимое, чтобы сказать что-то мало-мальски связное.

– Без разницы. Я не залечу, можешь не сомневаться.

– А СПИД и всякое такое?

– Не переживай, обычно я пользуюсь презервативами. Сегодня был исключительный случай.

– Нет, я переживаю из-за тебя. Дело в том, что я веду достаточно беспорядочную половую жизнь.

– Хорошо, так при твоей беспорядочной половой жизни ты все-таки пользуешься презервативами?

– Да, непременно.

– Тогда…

Лады.

– Слушай, у меня есть одна маленькая прихоть.

– Давай.

– Хотелось бы взглянуть на твои груди. В конце концов, я никогда не видел их вблизи.

Достав груди, она дала мне хорошенько рассмотреть их. При этом не без гордости. Я взял в руку правую и поцеловал ее, потом взял левую и тоже поцеловал. После этого помог ей справиться с бретельками, и тогда уже она запечатлела поцелуй на моих эррол-флинновских усиках. Жаль, что я по самой своей сути холостяк, потому что в совместной жизни встречаются и приятные вещи: например, когда шимпанзе ловят друг у друга блох, и все остальное в этом роде.

– Знаешь, теперь мне даже кажется, что ты ласковый, – сказала Кармела, закончив поправлять платье.

– Только мне не хотелось бы, чтобы об этом знали другие.

– Я никому не скажу.

– Ладно, так или иначе тебе все равно вряд ли поверили бы.

Ноги у меня продолжали дрожать, как студень. Кармела сказала, что не прочь заглянуть в туалет, и я попросил ее следовать за мной на верхнюю часть террасы, пока мы не дошли до моей комнаты. Я указал ей на дверцу.

– В одном из шкафчиков должны быть полотенца. Кажется, вон там, под умывальником.

Оставив Кармелу в уборной, я поискал местечко, где можно было бы присесть и спокойно выкурить сигарету. Я нашел его на моей старой постели и только тогда понял всю тяжесть совершенного проступка. И понял потому, что внезапно обнаружил, что снова хочу целовать груди этой чужой мне девчонки, запершейся в моей ванной; да, да, моей. Ходить по шлюхам – это одно: когда у тебя возникнет желание снова поцеловать очередную, такси уже успевает увезти тебя за два километра от места происшествия, и нет риска поддаться соблазну, но эта самка, эта прекрасная самка, которую мне смертельно хотелось удержать, несмотря на беспомощность стекавшей по моим яйцам непристойной влаги, – мне пришлось кончить прямо в трусы, и я еще чувствовал дрожащую где-то в глубине щекотную каплю, – должна была с минуты на минуту выйти из ванной, а я… я не мог позволить себе роскошь явиться перед ней.

Поэтому я поскорее спрятался в старой комнате моего Неподражаемого Брата.

Она была пуста. The First всюду привык таскать за собой свое прошлое, включая пианино. Но кровать осталась. И я на минутку прилег, надеясь, что колотившая меня дрожь наконец-то пройдет.