… У соседки по нарам Дуси были большие глаза, глупенькие, как у куклы; оттопыренные уши и короткие всклоченные рыжие волосы.

Дуся была счастливица. До освобождения ей оставалось всего два месяца, хотя в её двадцать и такой отрезок времени кажется непомерным. Но ещё больше — долгих почти два года — пережито и осталось за спиной.

В её улыбке, в уголках большеватого рта так и таилось это предвкушение свободы и… Что там, на свободе? Конечно же, счастье и, конечно же, любовь.

По ночам Дусе часто снилась капуста. Один и тот же сон. Целое поле капусты и можно брать сколько хочешь. И все подходили, срезали, кому сколько надо. Только Дуся не трогала. Помнила даже во сне, как за один-единственный колхозный кочан схлопотала два года. Нет уж, спасибо, ешьте сами свою капусту.

И в лагере, чтоб уж совсем до отвращения, наверное, Дусе приходилось выращивать капусту, и, конечно, картошку, морковь и репу для лагеря в сельскохозяйственном ОЛПе.

Вечером Дуся часто подолгу не могла уснуть, всё ворочалась, и рисовалось в воображении, как идёт она вечером в клуб на танцы по родному колхозу в новом платье, непременно, голубом.

Нине тоже не спалось этой ночью, кажется, в первый раз уже за много-много лет: целую вечность усталость сваливала под конец дня с ног.

— Не спится? — хитро прошептала Дуся в темноту.

— Не спится…

Секретничать Нине не хотелось, но Дусю обижать было жалко.

— Нравится тебе наш комендант, да? — стал ещё тише шёпот соседки.

— Да, — не стала скрывать Нина.

— Видный мужик, — согласилась Дуся. — И ты ему тоже нравишься…

— С чего ты взяла? — боялась напрасно поверить Нина бестолковому ночному разговору.

— Видно же, как смотрит на тебя…

У коменданта Анатолия Сальникова были янтарные глаза такой прозрачности, что, казалось, сквозь них видна вся его душа.

Может, поэтому Нине казалось сначала, что глаза у него голубые или, в крайнем случае, зелёные.

Нет, светло-коричневые, почти жёлтые, кошачьи какие-то глаза-медяки, а взгляд такой открытый и доверчивый, что удивительно даже, как мог человек с такими глазами угодить на зону за недостачу продуктов.

Сальников служил на корабле, плавал в Баренцевом море.

— Не для себя кусок лишний отмерял — ребятам-матросам, — чванливо и как-то по-стариковски вытягивал губы трубочкой Сальников и невпопад дребезжал смехом, будто разбился стакан.

Было что-то в нём неприятное. Скользкое, и вместе с тем Сальников нравился Нине своей образованностью, плечистой фигурой и особенно тем, что служил не где-нибудь — в Морфлоте, четыре года плавал на Северном море, а значит, человек отчаянный и сильный.

Шторма не терпят слабаков.

Такие, как Сальников, сами стоят у штурвала своей судьбы.

Даже здесь, на зоне, он не чувствовал себя случайной жертвой режима. Фраерком. А держался со спокойным достоинством, с каким следует преодолевать неожиданно возникшие преграды умеющему жить человеку. А жить Сальников любил красиво.

… Разговор вскоре забылся, а ощущение от него — приятный такой холодок — осталось. И впрямь Нина стала замечать: во время обычного своего вечернего обхода красавец-комендант задерживает на ней взгляд дольше, чем на остальных.

А как-то бросил будто невзначай, а сам взглядом до самых глубин души хочет коснуться:

— Зайдёшь ко мне?

— Зайду, — пообещала Нина.

В отличие от других заключённых у Сальникова был свой угол, на который никто не посягал — неслыханная привилегия.

У Нины даже возникло ощущение, будто каким-то непостижимым образом она оказалась вдруг за пределами зоны.

— Проходи что ли в мою берлогу, — улыбнулся остановившейся на пороге коморки в тамбуре девушке.

До того восседавший на стуле, покрытом каким-то пледом, встал навстречу гостье, сделал широкий жест рукой, означающий что-то вроде: проходите, чувствуйте себя как дома.

В берлоге было довольно уютно.

— Так и живём, — перехватил комендант взгляд Нины, скользнувший по стопкам газет и журналов на старом письменном столе. — Не жалуемся, только женской руки не хватает.

Нина почувствовала, как её дыхание остановилось на несколько секунд: интересно, если даже Дуся заметила, что Сальников ей нравится, наверное, и сам он догадывается.

Анатолий многозначительно улыбнулся, подтверждая догадку.

— Вот читаю в одиночестве, старую прессу…

— А о чём читаете? — спросила Нина больше для того, чтобы поддержать разговор.

— Всё больше о путешествиях, я их, Ниночка, страсть как люблю…

«Ниночка» прозвучало так естественно, как созревшая малина упала с ветки в ночь или снежинка с неба на белую землю. Ни-ночка…

— Репортажи с Арктики в сотый раз, наверное, перечитываю. Люблю я Север, страсть, как люблю. Вот, Ниночка, говорят холодно здесь у нас в Архангельске. Да разве ж это холода? Для тех, кто не видел настоящих морозов, может, и это морозы. А по-моему — так, баловство одно…

Теперь уже каждый вечер, обходя бараки, Сальников делал Нине знак рукой:

— Пойдём.

А она целый день ждала вечеров, наполненных тихим шелестом страниц и умными речами Анатолия. Говорил он красиво, всё больше о море, о кораблях, величественных айсбергах и коварных льдинах, и Нина забывала о том, что до свободы целых долгих восемь лет. Ничего не замечала вокруг, но реальность всё равно беспардонно и жестоко врывалась порой в мир девических грёз.

Так случилось, когда не проснулась Дуся. Нина встала утром и смотрела на неё, молоденькую, коченевшую, и не могла поверить: как же так, ведь Дусе оставалось до освобождения всего две недели, ещё недавно так и лучилось веснушчатое личико счастьем.

Причина внезапной смерти ни для кого из заключённых секретом не было. За день до кончины заставили Дусю возить на лошади купорос для лагеря, что было равносильно приговору…

Бессонница, как навязчивая гостья, хотела познакомиться с Ниной поближе, а секретничать теперь ночами было не с кем. Место на нарах, где спала Дуся, оставалось свободным, зияло пустотой и словно предвещало новую потерю.

Нина ворочалась ночами, старалась гнать от себя назойливые мысли, но всё равно самая наглая будила вдруг, пронизывала и сон, и темноту: скоро освободят Анатолия.

До свободы ему оставалось всего ничего, год, и с каждой бессонной ночью отрезок времени, отпущенный для переменчивого лагерного счастья, становился всё меньше, как надкусанная пайка.

А что там дальше, когда любимый выйдет на свободу? Дождётся ли её, ведь ждать ещё долго? Не встретит ли другую? Такие, как Сальников, сами стоят у штурвала своей судьбы. &&&&&&&&&&&&&&&&&&&&&&&&&&&&&&& Нине хотелось спросить об этом любимого, но знала: ответы не знает, наверное, и сам Анатолий, а одно только время… И оба, точно сговорившись, обходили в разговорах стороной неудобную для обоих тему, что там дальше, когда один из них окажется по ту, счастливую, сторону колючей проволоки, до тех пор, пока это было возможно…

По взгляду Анатолия Нина сразу поняла: время пришло. Мыслями он был уже не здесь — в другом, свободном измерении, только тело отбывало по инерции последние часы наказания. Даже привычное «Пойдём» прозвучало откуда-то издалека.

Но голос был тот же, родной, и хотелось прижаться, никуда не отпускать.

Нина была в коморке, которую Анатолий по-прежнему шутливо называл берлогой, раньше, чем он закончил обход.

Сальников нерешительно остановился на пороге, и губы растянулись в какой-то несвойственной ему, чуть виноватой улыбке, в которой угадывается та возникающая против воли неловкость, которую испытывает здоровый, красивый, счастливый мот, встретив вдруг на обочине своего удачливого пути оборванную нищую с ребёнком на руках.

— Проходи, что ли, — усмехнулась Нина, тоже почувствовав обозначенную кем-то грань, будто невидимую колючую проволоку вдруг протянули между ними.

Сальников послушно плюхнулся прямо на стол, рядом со стопкой пожелтевшего добра и выдохнул, обмякнув:

— Не увидимся завтра, Нина.

Она стойко выдержала удар, не изменилась даже в лице, только побледнела слегка. Ждала ведь этих слов, предчувствовала их.

— А когда?

Спрашивать, конечно, не стоило, сам должен был сказать, но слово, глупый воробей, уже выпорхнуло. А Сальников молчал, потом вдруг начал осторожно, точно прощупывая почву в болоте.

— Знаешь, Нина, всё хотел тебе сказать…

Сальников замолчал.

— Ты женат? — оборвалось сердце у Нины.

— Да нет же, не женат и не был женат никогда, — поспешил успокоить Сальников и надтреснуто рассмеялся. — Да и как женишься, если угла своего нет… Хорошая ты девушка, порядочная. Встретились бы мы на воле, женился б на тебе.

Нина недоумённо смотрела на Анатолия.

— Так о чём ты хотел мне сказать?

— Переводят меня в другой ОЛП… Там, видимо, до конца срока и оставят.

Нине вдруг стало трудно дышать.

— Ты смотри же, не вздумай снова бежать, — шутливо погрозил пальцем. — Я буду тебе писать.

Нина не ответила. Опустила ресницы, прятала предательские слёзы.

Вот уже неделю она думал, как сказать Анатолию, что у них будет ребёнок…

… От Анатолия писем не было. Ожидание уступило место сначала надежде, потом отчаянию, а потом вдруг просто стало всё равно.

На волю она выйдет не одна, а с родным человечком, сыном.

Ради этого стоило выжить и ждать освобождения, не помышляя о побегах.

На глазах Нина превращалась из хулиганки в добросовестно отбывающую наказание гражданку, всеми силами стремящуюся исправиться. Дымка, в которой она жила последние месяцы, растаяла, уступив место суровой, но настоящей действительности, в которой многим было гораздо хуже, чем ей…

В лагере умирали каждый день, даже те, кого, казалось бы, Костлявая должна была обойти стороной. Тела привозили на открытой платформе по узкоколейке. Рельсы огибали огромную, как разверзшаяся гигантская пасть, яму, и уходили в тайгу. Ненасытная, она каждый день проглатывала новые и новые трупы, и всё ей было мало.

Каждый день по дороге на работу заключённые проходили мимо этой прорвы, и каждый понимал, что угодить в неё легко.

На строительство узкоколейки время от времени снимали с лесоповала человек по пятнадцать. В их число однажды попала и Нина.

Конвойный расслабляться не давал, а июльское солнце щедро припекало спины, заставляя обливаться потом.

— Пошли, пошли, дружнее, не останавливаемся, — поторапливал заключённых, толкавших платформу с новой партией рельсов по узкоколейке.

Двигать громадину стоило больших трудов, но вдруг она заскользила сама собой. Рельсы пошли по наклонной вниз.

— Держите, держите, суки! — захрипел конвоир.

Десятки рук крепче вцепились в железную махину, но она, подвластная одной лишь гравитации, ехала всё быстрее и быстрее, так и норовила выскользнуть и, вдруг, дойдя до конца проложенных рельсов, завалилась на левый бок.

— Чтоб её!.. — сплюнул конвоир и ринулся вытаскивать из-под платформы и рельсов людей.

Нина оказалась лежащей на земле по правую сторону и, едва придя в себя от шока, вместе с другими уцелевшими уже поднимала платформу.

Назад её толкали вместе с конвоиром. Место рельсов занимали теперь пять тел заключённых, рядом с ними лежали мужчина и женщина с поломанными ногами, которые не могли идти сами.

… Северные ночи стали прозрачными, белыми, как наряд невесты. Созданные для того, чтобы подольше не расставаться с любимыми, Нине они принесли лишь бессонницу. В эти часы она часто сидела подолгу одна на четырёх деревянных порожках у входа в барак напротив общей кухни — так называли две буржуйки под навесом и рядом вязанку дров, чтобы те немногие счастливцы, кому пришла посылка с крупой, и удалось утаить её от блатных, могли сварить здесь кашу.

Еда была на зоне культом, главной, а подчас, казалось, и единственной ценностью. И важно было не сойти с ума, остаться собой, когда рядом звереют от голода.

Жалкие лица с глазами загнанных зверей, молящими о еде и пощаде.

Такой взгляд был у литовца. Литовец — было и прозвище, и национальность. Говорил светлоглазый блондин с заметным акцентом.

Как истинный прибалт, он обычно был настолько степенен и медлителен, что Нина даже заулыбалась, когда он быстро — быстро, озираясь, вынырнул из-за угла, развёл за бараком костёр и водрузил над огнём котелок. Вскоре над котелком потянулась к холодному северному небу струйка ароматного дыма.

На Нину литовец не обращал никакого внимания. Может быть, видел и раньше её одиноко сидящей у барака.

Девушка не представляла особой угрозы. В её глазах не было алчного до пищи огонька, хотя кто не голоден на зоне? Опасаться надо всех…

На лице литовца расцвело мечтательное выражение, когда он помешивал ложкой жидкую перловую кашу. Крупинка крупинку догоняет — говорят о такой. Литовец с осторожным достоинством снял котёл с огня и хотел уже погрузить в него ложку, в предвкушении даже закатил глаза, так что даже не заметил: теперь за каждым его движением следила не только Нина.

Откуда появился доходяга, не заметила и Нина. Он подобрался незаметно, как тень, и теперь тенью же повторял движения литовца: то втягивал ноздрями воздух, то в предвкушении поднимал к небу глаза и вдруг с неожиданной прытью в два диких скачка оказался у котла и уже тянул его на себя.

Литовец дёрнул обратно, но не собирался сдаваться и доходяга.

Котёл трепыхался в воздухе, исходя паром и угрожая пролиться, и это, конечно, случилось.

Драгоценные крупицы перловки оказались в траве, а отвар, который должен был наполнить тело дарящим жизнь теплом, на глазах уходил в землю.

Как по команде, оба виновных случившейся беды встали на четвереньки и принялись руками и по-собачьи языками собирать остатки каши в рот с травы.

Уже не первой свежести, выхолощенная дождями и грозами, она невольно становилась частью их жадной трапезы.

Закончилась она мирно. Недавние соперники молча разошлись по сторонам: делить было больше нечего.

В другой раз Нина стала случайной свидетельницей еще более душераздирающей сцены.

И снова причиной стала еда.

Наивно полагать, что если у тебя припрятан кусочек хлеба, ты съешь его одни, без посторонних глаз.

Глаза на зоне везде.

Пара враждебных глаз заметила, как молоденький парень, по виду не иначе какой-то мелкий хулиганчик, фраерок, вышел на улицу, бережно сжимая в руке скупо отмеренные казённые граммы хлеба.

Пайка была с довеском, прикреплённым к кусочку хлеба тонкой палочкой.

Заключённый осторожно отсоединил кубик хлеба — напоминание о скупости дежурного по столовой, не отрезавшего сразу столько, сколько полагается.

Отбросил палочку и отправил державшийся на ней кусочек в рот.

Другой рукой он продолжал сжимать пайку и стал жевать быстрее, когда вдали появилась фигура здоровяка.

В другой момент блатной подошел бы вразвалку, но если дело в хлебе — не до иерархий и условностей. Внезапно объявившийся конкурент просто подбежал и мёртвой хваткой вцепился в чужую пайку. Но и её законный обладатель отнюдь не собирался выпускать из рук своё.

— Отдай пайку, — зарычал блатной.

— Не отдам.

— Я есть хочу. Отдай, сказал.

Ответа не последовало. Пайку продолжали терзать, пока блатной не выпустил хлеб из рук, однако это не означало капитуляцию более сильного противника. Воспользовавшись моментом, он развернулся и кулаком ударил соперника в рот и в нос.

Потекла кровь, но бедолага жадно проглотил пайку вместе с ней.