«Что же ты наделала?» — Память вдруг решила жить сама по себе, отдельно от своей хозяйки, а хозяйке хотелось сказать непослушной: «Замолчи», но заглушить нахалку было невозможно. Снова и снова из разноцветного тумана выплывало полноватое лицо начальника лагеря, любопытные, чуть прищуренные глаза. И голос, сочувствующий и непреклонный.
«Почему же ты бежала не к железной дороге?» Дымится сигарета.
«Я не знала, что в той стороне железная дорога».
Дым или туман, или то и другое одновременно?
— Дурочка ты, дурочка! Ведь скоро же амнистия!..
В сердцах опустил руку-плеть с сигаретой. Пепельница на столе — большая морская раковина. Но это уже не важно. Отливает изнутри перламутром. Память-зануда, молчи!
Не увидеть, значит, моря, никогда. Море, море — глупая мечта. Кто и когда его видел? Никто, никогда, а стало быть, и нет никакого моря. Иное дело — лес. Никто не усомнится, что он есть. И карцер… Карцеры повсюду, и даже кажется иногда, что в мире нет ничего, кроме карцера. Ни-че-го…
Может быть, море и было когда-то на земле, но это было до тюрьмы, а теперь моря нет и, наверное, не будет никогда.
«Ведь скоро амнистия…». Нет, не думать ни о чём, ни о чём… Но небо-то повсюду, такое бездонное, всё в морских мерцающих звёздах. Плыть бы и плыть…
Решительно и сильно, как лодку от берега, лодочник-конвойный втолкнул Нину в карцер.
Девушка даже глаза закрыла, сожалея, что миг не вечность. Тогда можно было бы никогда не видеть карцера. Но миг всего лишь мгновение.
Нина открыла глаза и увидела себя…
— Тихо, тихо, тихо… Это ж я, Тоня Виноградова.
— А, Тоня… — Нина облегчённо вздохнула. — А то я думала уже, с ума сходить начинаю. Представляешь, открываю дверь, и вижу, что я уже в карцере.
— Ещё как представляю, — нервно хихикнула Тоня. — Открывается дверь, и я вижу, как меня толкают в карцер.
— Ох! — застонала Нина. — Плохое это веселье, Тонь. Так ведь и впрямь можно себя с собственной тенью перепутать. Тебя-то за что?
Кого-кого, а послушную Тоню Виноградову Нина в карцере и представить не могла.
— Молчи, Нина, — застонала в свою очередь Тоня. — За отказ от работы…
— ??? За отказ?.. Ну да…
— Да! — изумление Нины почему-то обидело Тоню. — Ангельскому терпению и тому конец когда-то приходит, что ж говорить о нас, смертных… Не могу я больше здесь, Нина. Не-мо-гу-у…
— Понимаю, понимаю, — Нина будто слышала саму себя со стороны. — И я не могу, да что поделать, ничего и изменить ведь нельзя. Кажется, и жить ещё не начала, а только жду чего-то… Кажется, вот-вот, и начнётся, наконец, жизнь. Как будто бы ещё не родилась.
— А у меня, как будто умерла. Или будто я уже глубокая старуха, и всё давным-давно в прошлом, и осталось только вспоминать.
— Только вспоминать, — эхом отозвалась Нина.
«Что же ты наделала?»
Тоня как-то сразу замолчала, закрыла глаза, вытянулась на холодном полу, а Нина смотрела на неё и старалась не думать, не вспоминать, только жадно шарила взглядом по углам, как в поиске спасения.
Кто и зачем оставил на полу скрюченный гвоздь и почему его упустили из виду надзиратели, Нина так и не узнала. Она даже не хотела умирать, хоть и настойчиво пульсировало в голове «не выбраться из лагерей». Всего лишь выйти из карцера, не видеть, не слышать себя со стороны, и не важно, какой ценой.
Кровь потекла неожиданно резво, закричала, застучала в дверь карцера Тоня, а в разноцветном тумане стало почему-то много красного: «Дурочка ты, дурочка! Ведь скоро же амнистия!..»
И снова сквозь туман голоса, сливаются в один, женский, и снова повторяет один и тот же вопрос: «Что же ты наделала?» Но уже всё равно. Катиться дальше некуда.
«Перекати-поле», — проваливаясь в туман, прошептала Нина где-то услышанное слово.
— Что это?
— Трава такая, — усмехнулась в тумане какая-то женщина, — что от ветра в степи убегает, а куда бежит, — сама не знает.
Женщина невысокая, скуластая и смуглая, в длинной какой-то одежде, но разглядеть её как следует Нина не успела.
— Трава такая, — ответила врач, молодая калмычка, вглядываясь в глаза Нине. — Слава Богу, жива!
Рука ещё долго болела, хотя на работу Нину не водили, давали баланду и триста грамм хлеба, и так продолжалось достаточно долго. Она уже думала даже, так будет всегда, но о ней, разумеется, вспомнили.
Карцер, нет, он был, конечно, не морем, а живущим в нём огромным осьминогом, и щупальца его снова и снова тянулись к Нине. «Нет, не отбыла ты ещё наказание, возвращайся назад», — говорил человеческим голосом осьминог, проглотивший само Время.
Нина боялась снова встретиться с Тоней, но там отбывали провинность восемь других женщин, лиц которых Нина, к счастью, не помнила. Все восемь непрестанно курили. Время, проглоченное осьминогом, снова начинало отчёт от точки невозврата. Считать дни было приятнее по тем радостным моментам, когда приносили баланду и двести граммов хлеба в придачу, а вечером поили кипятком.
Вода, баланда, хлеб… больше ни о чём не думать, никого ни о чём не расспрашивать. Не думать, не думать, не думать… Принесли кипяток — значит вечер. Спать. Железная дверь, пол, хорошо, что здесь деревянный — не цементный. На нём вполне удобно спать, если бы не наступали с четырёх сторон стены, упрямые, с осыпающейся от времени штукатуркой.
Спать, хотя и очень холодно, но прижавшись друг к другу, очень даже тепло, и даже хорошо, что так много народу набилось в карцер.
Только вонь от параши невыносимая. Если б только можно было на время не дышать, но Время проглотил осьминог. Разноцветный туман и кто-то в нём всё также курит сигарету. Сколько, сколько дыма!
— Послушайте! Я знаю, как выйти из карцера!
Нина почему-то снова будто видела себя со стороны, хотя никакой Тони Виноградовой рядом не было. Или у них появился другой, третий двойник? И этому двойнику сразу поверили, такой весёлый и безбашенно-уверенный был у него голос.
— Как? Как? — спрашивали женщины.
— Очень просто! Мы разведём костёр.
— Костёр? — удивились сразу восемь голосов.
— Именно! Костёр! Они увидят дым, и откроют дверь.
— Правильно… Правильно девчонка говорит… Молодец!.. Молодец, хорошо придумала…
Нина первая, подавая пример остальным, выдернула из прогнившей от времени телогрейки клок ваты и торжественно бросила его в центр карцера, на место будущего костра, на котором сожгут, наконец, осьминога.
Женщины весело и послушно, точно того требовал странный какой-то обряд, повторили то, что только что проделала Нина.
И вот он пылал, провозглашая всеми своими языками справедливость. Но двойнику и этого было мало.
— Наломаем штукатурки, — весело скомандовала Нина и снова подала пример, отколупнув увесистый кусок.
Стена облысела пятнами, обнажая время, а надзиратель уже спешил на запах палёного по коридору.
Дверь осторожно скрипнула, но не тут-то было…
— Пли! За Родину! За Сталина!
Сразу девять кусков штукатурки полетели в дверь, а за ними ещё и ещё…
«Ещё один удар, — разогнал туман голос по ту сторону двери. — И буду стрелять без предупреждения».
— Хватит, — выдохнула Нина. — Сейчас нас будут выпускать.
Выходили друг за дружкой, по одной. Каждая в дверях получала свою заслуженную затрещину. Только Нину обошли стороной, никак не похожа была худышка с длинными ресницами на зачинщицу. В зону, тем не менее, не отпустили и её. Всех девятерых конвойные распределили по разным камерам, откуда по одной же вызывали на допрос, и кто-то из женщин выдал, что зачинщик как раз-таки Нина.
И, оказалось, Время сгорело вместе с осьминогом. Или просто растворилось в дыму. Только снова всплывало в разноцветном тумане знакомое лицо и голос: «Так. Доигралась. Аксенова. До саботажа. Что ж, сама виновата. Десять лет и год в БУРе!».