Во время Первой мировой войны была сделана первая попытка построения коалиции либеральных сил, способной взять на себя руководство всем огромным и малоуправляемым современным миром. Эта коалиция строилась на военной мощи, политических обязательствах и деньгах. Постепенно эта коалиция распалась на многие части. Цена крушения этого великого демократического альянса не поддается точному определению. Поражение демократических сил привело к тому, что в начале 1930-х годов распахнулось окно стратегических возможностей. Мы знаем, каким кошмарным силам удалось воспользовались этим окном. Весной 1933 года начались еврейские погромы в Берлине. Однопартийному правлению в Японии пришел конец весной 1932 года после массированного нападения вооруженных людей на штаб консервативной партии Сейюкай. Муссолини после нескольких лет картинного позирования наконец удовлетворил свою жажду первой крови, начав наступление в Абиссинии в 1935 году. Но в связке агрессивно настроенных государств-инсургентов, «скованных одной цепью», Германия, Япония и Италия были лишь на вторых и третьих ролях.

Первые роли начиная с 1917 года принадлежали преемникам Ленина. Стабилизация ситуации в Европе и Азии в начале 1920-х годов строилась на их поражении. В 1926–1927 годах, поддержав Великую северную экспедицию, Советы нанесли первый по-настоящему ощутимый удар по послевоенному порядку и продемонстрировали очевидную неспособность Японии и западных держав найти общий язык с китайскими националистами. Чан Кайши истребил китайских коммунистов, а Советский Союз начал следующий этап преобразований, на этот раз уже на своей территории. Сокрушив Троцкого и внутреннюю оппозицию, Сталин развернул беспрецедентную программу внутреннего переустройства страны. Гигантские преобразования, когда в ходе коллективизации и индустриализации с нажитых мест были сорваны десятки миллионов человек, приоткрыли нечто особо значимое в мировом порядке, возникшем в первые десять лет после Первой мировой войны. И это «нечто» представлялось совершенно ужасным для тех, кто пытался бросить вызов этому порядку.

Слишком часто и слишком легко мы используем выражение «история межвоенного периода», как будто существует неразрывная преемственность между временем, которое мы здесь рассматриваем (с 1916 по 1931 год), и последующим историческим отрезком, начавшимся в 1930-х годах. Разумеется, преемственность существовала. Но наиболее важной представляется диалектика реакции и подавления. Не только Сталин, но и инсургенты в Японии, Германии, Италии 1930-х годов черпали энергию радикализма в чувствах, вызванных неудавшейся первой попыткой. Западные державы могли вступать в мелкие споры и уходить от прямых ответов на прямые вопросы. Но, зная, во что обойдется полномасштабная война – как политически, так и экономически, – они всеми способами избегали ее. И не потому, что боялись потерпеть поражение. Британии, Франции или Соединенным Штатам было нечего опасаться в прямом столкновении. В 1930 году, когда на Лондонской морской конференции шел торг вокруг числа боевых кораблей, крейсеров, эсминцев и подводных лодок, России и Германии было не с чем принять участие в этом торге. А Япония и Италия выступали лишь на вторых и третьих ролях. В феврале 1931 года, в самом разгаре хода выполнения первого, с таким трудом дававшегося пятилетнего плана, Сталин наставлял директоров заводов: «Задержать темпы – это значит отстать. А отсталых бьют. Но мы не хотим оказаться битыми…Мы отстали от передовых стран на 50-100 лет. Мы должны пробежать это расстояние в десять лет. Либо мы сделаем это, либо нас сомнут».

То, о чем говорил Сталин, не просто отвечало здравому смыслу эпохи глобальной конкуренции. После Первой мировой войны такие взгляды были характерны для тех, кому довелось ощутить на себе, к чему приводит отставание в условиях глобальной силовой игры, пережить разочарование революционного порыва и стать очевидцем подавляющего превосходства западного капитализма, мобилизовавшего свои силы против имперской Германии – главной возмутительницы спокойствия в XIX веке. Люди, которых Ленин считал первопроходцами организованной современности – Ратенау, Людендорф и иже с ними, – мужественно сражались, но потерпели поражение. Требовалось нечто еще более радикальное. На протяжении жизни следующего поколения сталинский рефрен повторяли стратеги и политики в Японии, Италии и Германии, а с началом распада колониальной системы он зазвучал в Индии, Китае и десятках других бывших колоний.

И опять история 1930-х годов оказывается, в определенном смысле, хорошо нам знакомой, для того чтобы позволить оценить весь драматизм событий тех лет. Мы говорим о гонке вооружений так, как будто действия Японии, Германии и Советского Союза были повторением событий, связанных с гонкой в строительстве дредноутов в предыдущий период. На самом же деле кампании по перевооружению 1930-х годов в Японии и нацистской Германии, равно как и мобилизация в сталинском Советском Союзе, невозможно сравнить ни с чем из того, что происходило на протяжении всей трехсотлетней истории современного милитаризма. В 1938 году доля расходов на гонку вооружений в национальном доходе нацистской Германии в 5 раз превышала долю национального дохода имперской Германии, которая направлялась на гонку вооружений с эдвардианской Британией, притом что ВВП, находившийся в распоряжении Гитлера, был на 60 % больше того, которым располагал кайзер. В постоянных ценах, ресурсы, щедро расходуемые на содержание вермахта в конце 1930-х годов, по меньшей мере в 7 раз превосходили все то, что было получено военными Германии в 1913 году. Это была дань уважения силе статус-кво, коллективно выплаченная всеми государствами-инсургентами 1930-х годов. Они понимали, какие силы им противостоят. Они знали, что в период Первой мировой войны попытки Японии и Германии выйти за пределы своих возможностей обычными способами потерпели провал (табл. 15). Здесь требовалось совершенно беспрецедентное решение.

Таблица 15. Дорожающая конфронтация: военные расходы накануне Первой мировой войны в сравнении с расходами в 1930-х гг.

Были, конечно, и те, кто связывал свои надежды с новыми технологиями, в первую очередь самолетами, полагая, что с их помощью удастся преодолеть безжалостную логику материального обеспечения. Япония, Германия и Италия ценой собственного опыта убедились в том, что война в воздухе – это преимущественно война на истощение, в которой определяющую роль играют экономика и технология. До 1945 года существовали две мировые морские державы: Британия и Соединенные Штаты. Своим знаменитым заявлением в мае 1940 года о том, что США располагают 60 тысячами самолетов, Рузвельт давал понять, что в век авиации США претендуют на исключительное преимущество. Первыми эту ужасную силу ощутят на себе города Германии и Японии, а за ними последуют Корея, Вьетнам, Камбоджа и многие другие.

Однако будущим государствам-инсургентам предстояло оспаривать не только экономическую и военную мощь. Их вызов носил и политический характер. Урок первых десятилетий XX века состоял не только в том, что, как об этом часто говорят, демократии были слабы. Конечно, у них имелись свои слабые стороны, но они были намного более жизнеспособными, чем монархические и аристократические режимы, на смену которым они пришли. Стратегически важнее было то, что с приходом массовой демократии использование некоторых видов силовой политики становилось все более проблематичным. В ходе Первой мировой войны сами по себе исчезали созданные еще в конце XIX века такие удобные транзитные пункты, расположенные на четверти и на полпути к демократии, как конституция Бисмарка или ограниченное право голоса в Британии, Италии и Японии. Но прежде чем исчезнуть, рейхстаг и японская «диета» оставались действенным фактором сдерживания устремлений германских и японских милитаристов. Всеобщее или частичное избирательное право для мужчин, а в недавно возникших государствах национальный республиканизм стали нормой повсеместно – от Японии до Соединенных Штатов. Нередко эти образования были еще довольно слабыми и недостаточно сформировавшимися. Но требования масс, которые отражались в этих новых образованиях, были уже вполне сложившимися, поэтому в условиях, более или менее приближенным к либеральным, любая крупномасштабная империалистическая экспансия представлялась маловероятной.

Националистически настроенным инсургентам все чаще казалось, что они стоят перед выбором между бездеятельным демократическим конформизмом и национальным самоутверждением, движимым некоей новой форой авторитаризма внутри страны. Казалось, компромисса быть не могло. Это была совершенно нетрадиционная формула. До определенного момента историческим примером для инсургентов был Бонапарт, а его вряд ли можно считать традиционалистом. Авторитарные движения межвоенного периода и режимы, ими создаваемые, стали новым ответом на драматические изменения во внешней и внутренней политике. Но такой ответ формулировался постепенно. На протяжении 1920-х годов диктатуры, подобные диктатуре Муссолини, все еще оставались редкостью и существовали на периферии. Диктатуры 1920-х годов в Польше и Испании воспринимались как нечто временное. Лишь в 1930-х годах сталинизм, нацизм и японский империализм в своем стремлении бросить вызов статус-кво обретут определенное постоянство. Новый империализм не имел аналогов, а его необузданная агрессия была направлена как против собственного народа, так и против народов других стран. Лицемерие – это единственное преступление, в котором нельзя обвинить нацизм.

Но что позволило государствам-инсургентам решиться на бунт, с самого начала обреченный на провал? Как мы видели в первой части настоящей книги, в Первой мировой войне победила коалиция, которая внешне демонстрировала новый уровень международного сотрудничества. Соединенные Штаты и Антанта вели совместные военные действия. Они объединили свои экономические ресурсы и пытались определить некие общие ценности. После окончания войны Франция, Британия, Япония и какое-то время Италия стремились закрепить эти отношения. Решающим фактором во всех этих расчетах были Соединенные Штаты. В результате переговоров в Версале появилась Лига Наций, до 1930-х годов игравшая роль нового форума мировой политики. Неслучайно, что в 1920-х годах все основные европейские инициативы были так или иначе связаны с Женевой. Но без своего великого политического вдохновителя – президента США – Лига превращалась в символ, определявший основную черту новой эры – незримое присутствие американской мощи. Америка была, по выражению одного британского интернационалиста, «привидением на всех наших застольях».

Разумеется, Вудро Вильсон рассчитывал, что Америка будет использовать свое влияние, действуя через Лигу Наций. Но, как он дал ясно понять в январе 1917 года в речи, посвященной «миру без победы», у него не было ни малейшего желания, чтобы Соединенные Штаты возглавили что-нибудь наподобие международной коалиции. Еще в Версале он дистанцировался от военных союзников. Реальная конструкция, появившаяся в начале 1920-х годов, стала ироническим воплощением устремлений Вильсона. Как отмечал в 1924 году Остин Чемберлен, отход Америки от участия в Лиге Наций в сочетании с зависимостью Британии и Франции от США фактически превращал Америку в «супергосударство», обладающее правом вето на решения, совместно принятые остальными странами мира. Это было самое меньшее, к чему стремились Вильсон и его преемники-республиканцы.

Все изложенное в настоящей книге – от «мира без победы» до моратория Гувера в 1931 году – непосредственно связано с этим основным импульсом, общим для сменявших друг друга президентских администраций: использовать привилегированную удаленность Америки и зависимость от нее остальных мировых держав для того, чтобы определять основные параметры преобразований во всем мире. Надо было дать возможность полностью состояться «революции» в Европе и Азии, которая еще была далека до завершения. Во многих отношениях это был либеральный и прогрессивный проект, осуществляемый на условиях, которые определяли сами Соединенные Штаты. Ключевыми словами этого проекта были мирные отношения между великими державами, разоружение, торговля, прогресс, технология и связь. Но в своей основе, в понимании самой Америки, в концепции того, чего от нее следовало ожидать, этот был глубоко консервативный проект.

Вильсон и Гувер хотели, чтобы революционные преобразования затронули весь остальной мир, а еще лучше, чтобы эти преобразования стали поддержкой того, что им представлялось идеалом судьбы самой Америки. Тем не менее их консерватизм не был направлен вперед – к маккартизму и холодной войне. Напротив, он был направлен назад – в XIX век. За 50 лет, предшествовавших 1914 году, ни одной стране не довелось пережить более жестоких конфликтов, вызванных «неравномерным и многосторонним развитием», чем те, через которые прошла Америка. Наступивший после кровопролитной гражданской войны позолоченный век сулил новое единство и новую стабильность. Два поколения американских прогрессистов видели свою главную задачу в том, чтобы не допустить распространения разрушительных идеологий и социальных сил XX столетия, чтобы не нарушить обретенное Америкой равновесие. О хрупкости этой концепции свидетельствовали унижения, которым Вильсон подвергался в Конгрессе, панический страх перед «красной угрозой» и внезапная дефляционная рецессия 1920–1921 годов. Возврат к «нормальности», казалось, позволил восстановить консервативный порядок, но лишь до тех пор, пока в 1929 году он не оказался под ударом самого разрушительного за всю историю экономического кризиса. К 1933 году идея того, что Америке удастся избежать вихря исторических событий XX века, изжила себя сама. Миллиарды долларов были потеряны в Европе. В Азии попытки Америки добиться стабилизации ситуации в мире, держась от него на расстоянии, закончились провалом. Интернационализм в стиле договора Келлога – Бриана, не подкрепленный санкциями, грозил дискредитацией самой идеи «новой дипломатии».

Первой реакцией было желание полной изоляции. Политика «Нового курса» на ее ранней стадии была заложницей такого порыва. Эту политику один историк назвал «великой изоляционистской аберрацией». Перемены внутри страны покупались ценой ухода с международной арены. Однако рост числа внешнеполитических вызовов в 1930-х годах не позволял администрации Рузвельта оставаться в стороне. «Новый курс» привел к созданию мощного американского государства, способного оказывать на мировой арене гораздо более позитивное и интервенционистское влияние, чем после Первой мировой войны. Но именно такого статуса великой милитаризованной державы прогрессивисты из разряда Вильсона и Гувера надеялись избежать. При всей новой мощи Америки неизбежным становится вывод, который приводит в замешательство. В связке государств, «скованных одной цепью», двигавшейся в непредсказуемом направлении, США оказались ведомыми в неменьшей степени, чем ведущими.

В 1929 году, говоря о европейской интеграции, Аристид Бриан признал радикализм требований нового мира. «Всем самым мудрым и важным поступкам человека всегда был присущ элемент безумства или безрассудства», – говорил он. Эта типично изящная и диалектически глубокая фраза удивительным образом определяет рамки продолжающейся дискуссии об историческом отрезке, который мы рассмотрели. Конечно, в ретроспективе доморощенные реалисты с легкостью критикуют прогрессивные взгляды на порядок, сложившийся в межвоенный период, считая их симптомами разочарования в либеральном идеализме и печальной увертюрой к умиротворению. Но взгляд в прошлое не только обманывает, но и проясняет. Как показано в настоящей книге, неустанный поиск новых путей обеспечения порядка и сохранения мира был проявлением не увязшего в заблуждениях идеализма, но более высокой формы реализма. Стремление к созданию международной коалиции и сотрудничеству было единственным уместным ответом на неравномерное и многостороннее развитие, на жизнь в международной связке «скованных одной цепью». Это были расчеты нового типа либерализма, Realpolitik прогресса. И эта драма еще более волнует оттого, что она остается незавершенной, незаконченной историей, не менее серьезным вызовом для нас и сегодня.