Этап пришел в институт Сербского. Его завели в большую комнату, у стены которой стояла ванна. Возле нее — бабушка в белом халате. Другая женщина сидела за столом неподалеку и о чем-то разговаривала с молодой рыжеватой девушкой с аппетитными формами. На ней была надета зеленая форма с укороченной юбкой. На мгновение Тося задержал взгляд на привлекательной девушке, которая, казалось, не замечает его присутствия.
— Раздевайся, сынок, — сказала бабушка, проверяя рукой температуру воды.
Тося, понимая, что обследование началось с той минуты, как он ступил на территорию института, отогнал от себя праздные мысли. Надел маску недалекого человека. Голова тут же опустела. Он стал раздеваться и ни на кого больше не обращал внимания.
Прикуп стоял голый, когда молодая женщина повернулась и, глянув на него, заигрывающе сказала:
— А он ничего.
Не слыша ее, залез в ванну и отдался в бабушкины руки, которые искусно принялись его мылить.
Его одели в больничную пижаму и отвели в палату на двенадцать человек. На окнах не было решеток. Их заменяли сверхпрочные стекла. Там стояли вольнячие кровати, аккуратно застеленные. В углу у входа на табуретке безучастно сидела женщина.
Он подошел к указанной кровати. Но в этот момент открылась дверь и его вызвали.
Тося вошел в комнату с длинным столом посередине. У стола стояла его мать. Глаза ее были полны слез. Сердце кольнуло и заныло, но мозг ни на долю секунды не мог оставить мысль о цели пребывания в психушке. Он, превозмогая желание обнять мать, сказал:
— А-а, это ты.
Она изумленно смотрела на него и не узнавала.
Подходил к концу год с момента его ареста, а мать все это время думала, как он там.
— Сынок, — сказала она, подошла и обняла его.
Он стоял опустив руки и безразлично смотрел сквозь нее.
— Что они с тобой сделали? — Слезы катились по ее щекам.
Она трогала его лицо. Он продолжал быть каменным, хотя сердце рвалось в груди. Он не мог молчать, но и говорить было нечего, так как знал, что где-то в этой большой комнате за ними внимательно следят, записывая каждое слово.
— Они бьют ее, и она кричит, — сказал он.
— Кого бьют, Тося?
— Лерочку бьют.
— Да она дома! — Мать плакала, глядя на отупевшего сына.
Узнав о том, что его повезут в Сербского, она понимала, что он затеял очередной обман, и была готова к этому. Но увидев перед собой совершенно другого человека, внешне немного похожего на ее сына, она впала в сомнение и отчаяние.
— Что с ним такое? — набросилась она на вошедшего охранника.
— Я ничего не знаю, — сказал он. — Я пришел сказать, что время свидания окончено.
Прошла неделя пребывания Тоси в этом институте. Он очень устал, так как за все это время не расслабился ни на секунду. Приходилось держать себя под контролем даже ночью, во время сна, потому что око сиделки было всегда начеку.
Когда уверенность начала покидать и силы были на исходе, он вдруг почувствовал, как открылось второе дыхание. Тося стал думать и с легкостью делать так, как того требовал диагноз.
Заведующей отделением была Маргарита Феликсовна. Говорили, что она дочь Дзержинского. Теперь он общался с ней в нужном ему ключе.
Прошел месяц, и он знал, что все получилось.
Его вызвали на консилиум и вечером того же дня отправили в Бутырку спецэтапом из восьми человек.
Дорогой Тося смотрел на своих попутчиков. И с каждой минутой убеждался в том, что все они „признаны“. К этому времени он научился распознавать истинных больных, хотя это было нелегким делом.
На дворе стоял жаркий август. Но он не стал сдавать дубленку и шапку-ушанку в камеру хранения. Он был уверен, что попадет в камеру для душевнобольных людей, где будет место, чтобы развесить вещи.
Их долго водили по длинным коридорам тюрьмы, где открывались замки, исчезал один из этапа. Тося надел на себя дубленку и шапку, чтобы не носить в руках. У каждой камеры, где оставались один за другим его попутчики, он с удовлетворением отмечал, что это камеры для больных людей. Но вот рядом с ним не осталось никого из тех, с кем выехал из больницы, и его повели в другое, уже знакомое ему крыло тюрьмы. Он догадался, что все старания были напрасны.
Проходя мимо хаты, в которой он жил до посещения института, он заметил табличку с надписью: „Карантин“.
— Хочу в эту хату, — остановившись, сказал Тося „попкарю“.
— Не положено. Карантин, — заметил тот, толкнув его в спину.
Время близилось к полуночи, когда он зашел в камеру, которая показалась вдвое больше предыдущей, хотя на самом деле была в точности такой же. За ним закрылись железные двери и лязгнули засовы.
Камера отличалась от остальных страстной любовью к разного рода играм, отчего весь второй этаж, освещенный лампами дневного света, вмещал в себе множество игроков, в руках которых были карты, сделанные из рентгеновской пленки.
При виде нового лица они оторвались от своих дел и с интересом и любопытством принялись разглядывать Тосю. Было влажно, жарко и душно, отчего лица заключенных лоснились от пота. Они смотрели на человека в длинной, до пят, дубленке, в высокой норковой шапке и расстегнутых сапогах, толстый красивый серый мех которых переливался в мутных неоновых бликах.
Вид северного человека вызвал интерес обитателей хаты. Они отложили игры и обступили Прикупа. На вопрос, откуда прибыл, он кратко рассказал об институте, где провел больше месяца.
Услышав про психушку и сопоставив с видом Тоси, сокамерники уверовали в его слабоумие. Они стали предлагать сыграть в карты. Он отказывался. Но натиск продолжался и становился сильнее с каждой минутой.
„Сгорела хата, палите и сарай, — подумал Прикуп. — Какой скверный день. Ломается все задуманное. А тут еще эти быки поглядывают на мой гардеробчик“.
— Ну, что ж, — сказал Прикуп. — Я никогда в жизни не играл ни в одну игру. Но у меня есть дядя… — И он рассказал о своем дяде и о том, какие большие деньги сулит ему правильно найденное решение.
Он расставил четырехходовку, за решение которой пообещал отдать все предметы своего зимнего гардероба.
Тося поставил толстый баул, сшитый заботливым Кулибиным. Положил сверху два предмета зависти. Закурив и задумался, пытаясь понять, где же произошел прокол. В этот раз он этого не узнал, так как чей-то сиплый голос привел его в реальность:
— Мы решили твой этюд. Давай дубленку, шапку и сапоги.
Тося повернулся и глянул на обступивших его ребят.
— Вы решили задачу? Вот и отлично. Но только как это — „давай“? Мы ведь находимся в тюрьме, а здесь никто никому ничего просто так не дает. А если вы хотите получить те вещи, о которых только что сказали, вам придется поставить что-нибудь напротив. И мы сыграем. Если решение окажется правильным, тогда я буду знать, что проиграл эти вещи, и мне никто ничего не сможет выписать.
— Что же нам поставить напротив? — задумались шахматисты.
После недолгих споров решено было против трех предметов зависти поставить табачные изделия. Началась игра. Тося залез в пат и объявил об этом.
Когда смысл его слов дошел до шахматных вундеркиндов, те, громко крича, двинулись на Тосю. Он смотрел на перекошенные гневом лица и пятился к стене.
Когда отступать было некуда, он заметил невысокого паренька, который стоял неподалеку и не принимал участия в скандале. В его осанке и взгляде Тося почувствовал влияние. Он сказал обступившей толпе:
— Я один, а вас много. Говорить с каждым — не хватит срока. Для решения спора предлагаю обратиться к пацану с бесспорным авторитетом. Вот к этому, например. — И он указал на парня в спортивных шароварах.
Интуиция и на сей раз не подвела. Этим парнем оказался Амиран, „руль хаты“. Толпа притихла и с надеждой смотрела на него. „Руль“ некоторое время раздумывал, внимательно поглядывая на Тосю, а затем сказал:
— До шести утра ты получишь свой выигрыш.
Шахматисты, недовольно бурча, разошлись по нарам.
Тосе была предложена шконка первого этажа, где он удобно разместился.
Через некоторое время к нему стали подходить успокоившиеся, смиренные шахматисты. Некоторые из них приносили табак, другие интересовались, возьмет ли он папиросами.
К утру под его шконкой собрался большой баул сигарет, которых могло хватить ему на долгое время. Но злые взгляды сокамерников не давали покоя. Теперь сигареты были лишь у него. Табак — это одна из немногих радостей, которая есть у арестантов. Понимая это, Прикуп на следующий день проиграл половину выигрыша в „двадцать одно“, чем вызвал симпатию к себе.