Два года назад – или три? Время спуталось, смешалось, то несется, то тянется, и трудно поверить, что недавно – просто жили…

* * *

Конфетная фольга под зеленым осколком бутылочного стекла.

Зеленые Тонькины глазищи под жидкой белобрысой челкой.

– Вот. Просто ты найти должен. А я – твою.

Игорь вертит в пальцах свой осколок. Коричневый. Долго такой искал: большей частью бесцветные попадаются, ну, еще зеленые, пореже. Отмыл – аж сверкает, и так здорово глядеть сквозь него на небо. Странные игры в Тонькином дворе. Глупо верить в такую чушь. Но – пускай. Раз Тонька хочет…

– Ладно. Давай, сделаю.

Тонька достает из кармана аккуратно свернутый фантик. С фольгой.

– Только знаешь, Тонь, – Игорь продирается через кусты сирени в глубину палисадника, сухой веткой рыхлит землю между змеистыми корневищами желтых ирисов. – Если я хочу, чтоб ты нашла, зачем же я от тебя прятать буду?

Фантик, фольгой вверх, аккуратно укладывается в ямку. Игорь, задержав дыхание, колет палец острым краем своего осколка. Капелька крови расползается по стеклу.

– Что говорить?

Тонька подсказывает скороговоркой:

– Кто найдет, заберет, твое сердце возьмет, навеки спрячет…

Стеклышко вжимает фольгу в землю, ложится плотно – как тут и было, давно, с самого начала Земли. Заблудившийся в сирени ранний солнечный луч дробится карими искорками. Тонька садится на корточки, худые пальцы с обгрызенными ногтями торопливо расширяют ямку рядом с коричневым окошком. Ойкает, добыв капельку крови. Зеленое стеклышко тулится к коричневому. Тоньке хочется прикоснуться к Игорю. Но она, быстро-быстро повторяя затверженный наговор, присыпает тайничок землей, разравнивает, нагребает сверху прошлогодней листвы.

– Помни, это секрет.

Игорь пожимает плечами. Пусть будет секрет, раз Тоньке хочется. Ради того, что считаешь пустяком, не станешь подниматься на рассвете.

* * *

Когда ветер южный, до города долетает канонада. С каждым днем – все громче. Когда ветер северный, канонады почти не слышно, но город затягивается едким дымом: на станции который день догорают склады. Тушить некому. От станции, говорят, остались груды кирпича и месиво железок. Уехать из города теперь нельзя – кто не успел, тот опоздал. Некоторые, правда, уходят пешком. Катят нагруженные пожитками тачки, детские коляски, велосипеды…

Тонькина мать, глядя на беженцев, поджимает губы. Цедит:

– Глупо.

А почему глупо – не объясняет.

Тонька теперь встает до света. У нее расписание: понедельник, среда, пятница – булочник, вторник и суббота – молочник, а четверг – бакалея. Везде очереди. Мать задерживается в госпитале допоздна, а то и на ночь остается. Ей не до магазинов, да и не до Тоньки. Но зато их там кормят, и продукты из материной пайки Тонька складывает про запас. Бабульки в очередях утверждают, что пайку вот-вот урежут.

Иногда Тонька сворачивает в палисадник, разгребает рыхлую землю между корневищами ирисов и всматривается в карие искорки. Совсем как его глаза. Ты живой, я знаю, думает Тонька. Торопливо разравнивает землю над тайничком и бежит дальше.

* * *

Когда мальчишек собирают рыть окопы, это нормально: каждая пара рук пригодится. Но когда потом им раздают винтовки – задумаешься.

И если в мысли твои прокрадется хоть капля оптимизма – все с тобой ясно: в голове или солома, или пропаганда. Оба случая – неизлечимы.

Игорю нет дела до пропаганды. Свои мозги на месте, да и глаза тоже. Видно же, сколько на спешно отрытых позициях бойцов, а сколько ополченцев. И – каких ополченцев. Но…

Можно плевать на пропаганду, на ежевечерние политинформации, даже на высокопарное «Долг перед Родиной». И все-таки упереться в этом тесном, тобою же вырытом окопчике, врасти в него, вцепиться в землю – и стрелять, пока остаются патроны. А потом – подняться и пойти вслед за надоевшим до оскомины политруком в безнадежную штыковую. Потому что ты помнишь зеленые Тонькины глазищи под белобрысой челкой, худые пальцы с обгрызенными ногтями, глупую дворовую скороговорку: «Кто найдет-заберет, твое сердце возьмет…»

Смешно верить, но – пусть. Так легче. Два ярких фантика, два стеклышка, две капельки крови. Две души, две жизни. Одна любовь.

Глупо, но – пусть. Пускай будет именно это слово. Любовь. Так легче.

* * *

День выдается безветренный. И – беззвучный. Опустившуюся на город тишину разбивает лишь топот сапог. Тонька смотрит сквозь щелку в шторах на солдат в чужой черной форме, пока мать не оттаскивает от окна силой.

Расписание остается прежним: булочник – молочник – бакалея. Только вместо пайковых карточек – чужие деньги. А откуда они, деньги? Мать в госпиталь не ходит: «из принципа». И Тонька с этим принципом на все сто согласна.

Сначала продали вещи, кроме самых нужных. Потом, подъев запасы подчистую, пустили квартиранта.

Квартирант работает переводчиком на элеваторе: хлебная должность в самом прямом и верном смысле. Соседки, Тонька как-то услыхала, говорили: «Повезло докторше, теперь не заголодает». Тонька тогда только кулаки стиснула, проскочила мимо. Не видят они, как мать по собственной квартире ходит! – опустив глаза, ссутулясь, тихо, будто призрак.

Квартирант напоминает Тоньке снулую рыбину: блеклый, с пустым взглядом странно прозрачных глаз, ходит, важно выпятив сытый животик, вытирает клетчатым платком пот с лысины. Фыркает:

– Жаркая выдалась осень.

Тонька старается не попадаться лишний раз под взгляд рыбьих глаз.

В теплые дни девчонки тянутся во двор. На виду болтаться страшно. Ленка выносит драное одеяло, расстилает в палисаднике за сиренью, девчонки садятся в кружок и шепчутся. Тонька старается сесть спиной к зарослям ирисов, чтоб не выдать слишком частыми взглядами их с Игорем тайничок.

Такие тайнички здесь есть у всех. Но о них не говорят. Кто захочет разрушить неосторожными словами собственную защиту, крохотный домик, хранящий искорку твоей души? Это – тайна. А для разговоров есть обычные, настоятельные темы:

Вовчика из третьего «А» вчера избил пьяный офицер, в кино крутят хронику, которой очень не хочется верить, а Ленкина мама устроилась посудомойкой и теперь приносит домой поесть, только очень противно.

Иногда Тонька встает пораньше, прокрадывается в палисадник и смотрит на искорки в карем стеклышке. И думает – живой…

* * *

Игоря подобрали деревенские. На нем не было ни царапины, и военная полиция, искавшая раненых бойцов, не обратила внимания на дочерна загорелого паренька, сноровисто и явно привычно копающего огород. Сам Игорь помнил близкий взрыв – и темноту, в которой плавают размытые пятна бутылочно-зеленого цвета. Как Тонькины глаза.

Ох, Тонька…

Глупо, но я верю в сказку твоего двора. Наши жизни, как кощеева смерть – не так просто взять.

Он хотел идти в город. Отговорили. Мол, без пропуска – только зря пропадешь.

Чужие солдаты расхаживали здесь по-хозяйски. Парней возраста Игоря согнали возить на элеватор зерно. Игорь таскал мешки, чихал от терпкого, перенасыщенного пылью и запахом спелой пшеницы воздуха и думал: одной спички хватило бы. Всего одной спички!

У кого-то из ребят спичка нашлась. Вот только виноватого искать не стали. Закопченный, разъяренный потерей провианта черномундирник – в званиях Игорь не разбирался, но кто-то шепнул: капитан, – поставил к стенке всех.

Игорь прислонился затылком к теплому кирпичу. Тонька, я верил в твою сказку. Все это время – верил. Любовь – глупое слово, но пусть лучше оно. Как ты там, Тонька?

Выстрелы – из другого мира. Стон рядом – тоже. В моем мире—твои зеленые глазищи под белобрысой челкой. Два стеклышка, в которых дробится ранний солнечный луч. Глупые девчачьи сказки. Ну и пусть глупые. Плевать. Все равно с ними – легче.

Что-то лает на чужом языке капитан. Выстрелы… кирпичная крошка бьет в лицо, оседает на волосах, на плечах. А небо точь-в-точь такое, каким виделось сквозь коричневый бутылочный осколок. Элеватор догорает. Сухой щелчок осечки. Капитан отшвыривает пистолет, что-то зло цедит сквозь зубы.

– Есть у них такое: трижды чудо – истинное чудо, – объясняет похожий на снулую рыбину переводчик. – Знак. Помилование свыше в твоем случае. Но теперь…

В рыбьих глазах мелькает что-то человеческое, странно похожее на сочувствие.

* * *

Миха из второй квартиры, тот, что до войны работал на автобазе, а теперь служит в полиции, выперся во двор ближе к вечеру. Пьяный и с пистолетом. Ворон пострелять.

Вороны оказались быстрее Михи, и он, прищурясь и закусив губу, стал целиться в дремлющую возле мусорника кошку.

Тонька с Ленкой сидели на лавочке у подъезда – ждали Ленкину маму.

– Промажет, – сказала Тонька. – Руки трясутся. И верно, промазал. Вот только…

Ленка в голос охнула, и Тонька поняла – не почудилось. Короткий взблеск в фонтанчике жухлой травы и сухой земли, кружащийся в воздухе кусочек фольги… бывает же!

– Твой?

– Ага…

– Не бойся… завтра перепрячешь, у меня дома фантики есть, хочешь, пойдем, выберешь? Ничего до завтрашнего утра не случится.

– А Валька?..

На выстрелы во двор забежал патруль. Потолковали о чем-то с Михой, двое таких же шкур продажных, засмеялись. А потом один из них развернулся и вскинул руку.

Два выстрела слились в один. Тонька глядела, как заливает кровь светлую Ленкину кофточку, и казалось – сон. Сон, бред… очнуться бы.

Валька, еще до войны, додумалась сделать тайничок под теплотрассой, и его перемолол бульдозер ремонтников. А Валька попала под машину.

Тонька уже не слышала, как, выходя со двора, стрелявший сказал:

– А по другой-то промазал. Ладно, ее счастье.

* * *

– Вот, парни, – сказал впихнувший его в землянку черномундирник, – счастливчика привел.

– Мелковат для сапера, – буркнул кто-то из темноты.

– Я сказал «сапер»? Просто он впереди пойдет. А вы, олухи – след в след.

– А, смертник, – протянул тот же голос. – Ну-ну…

– Говоришь ты много, – брезгливо выцедил черномундирник. – Был бы чистенький, не здесь бы служил. Завтра велено высоту взять, так что подорвется этот—тебя первым пущу.

Игоря толкнули в дальний угол. След в след, значит? Ладно. Будет вам, сволочи, след…

* * *

Когда ветер северный, до города долетает канонада. Тихо-тихо, издалека… месяц, другой… к ней привыкаешь, но все равно каждый день вслушиваешься – не ближе ли стала?

Тонька теперь не выходит на улицу. Страшно, да и незачем. Нетронутый снег в палисаднике виден из окна кухни. А продукты уже не продаются.

Квартиранта после пожара на элеваторе перевели не то в полицию, не то в комендатуру. Там, видно, оказалось не хлебно и не сладко: он осунулся, сытый животик истаял, а глаза научились испуганно бегать – став от этого, странно, куда более живыми. Однажды сказал матери:

– Шли бы вы, сударыня, работать. Доктора нужны, паек будет, а девчонка ведь ваша совсем никакая, в чем душа держится.

– Не ходи, – вскинулась Тонька, – еще чего!

Мать промолчала. Но наутро собралась и ушла. Тонька день проревела, вечером отказалась от принесенного матерью хлеба… но материных слез вынести не смогла. Ночь они просидели в обнимку, две женщины, которым было ради кого жить. Плакали. Вспоминали далекое «до войны». Утром мать сказала:

– Пойду. Вернется Игорек, кто, кроме тебя, его встретит? Пожалей парня…

* * *

Город не жалели ни отступавшие, ни освободители. Игорь вспомнил вчерашнюю речь политрука: «Мешает забор – к черту забор, засел на чердаке снайпер – убрать вместе с домом. Здесь укрепрайон, мать вашу, соображайте!»

От города остались развалины. Видеть их оказалось страшнее, чем идти по минному полю, не глядя под ноги. И муторнее, чем доказывать окопавшимся на высотке ребятам, что он – свой. Но кое-где среди развалин копошились уцелевшие жители.

Игорь посмотрел на одолженные политруком часы. Отпустили его неохотно и ненадолго – только узнать про своих. Командир, видно, понимал, что можно думать, глядя на разрушенный город. И надо бы поторопиться, ведь каждая минутка на счету, но – страшно.

Игорь перебрался через груду кирпича на перекрестке и остановился, глядя на Тонькин дом. На единственную уцелевшую стену. На роскошную сирень в палисаднике и желтые ирисы. Господи, Тонька…

И ни уйти, ни во двор шагнуть.

* * *

Она шла навстречу, закусив губу и глядя под ноги, и вода из смятого с одного боку ведра выплескивалась кляксами на жаркий асфальт.

– Господи, Тонька… да от тебя одни глаза остались… Всхлипнув, Тонька поставила ведро. И молча уткнулась Игорю в плечо.

Часы отсчитывали последние минуты увольнительной.