Нетривиальная книга попала ко мне в руки, причем на всех абсолютно уровнях, начиная с обложки и оформления, и кончая манерой подачи материала. Что в купе оказалось настолько для меня неожиданным, что, честно скажу, растерялся. К чему – ну нисколько, ничуть я не склонен. Умею, как правило, себя подготовить к встрече с вещами, каких прежде не видывал. А тут… – и на старуху бывает проруха! – было сказано кем-то когда-то. Причиной чему, этой самой прорухи, как теперь понимаю, послужило то обстоятельство, что в сегодняшнем нетривиальных вещей – кот наплакал, с огнем не найдешь! – как до сих пор я считал. И рад, что ошибся! – хотя с каждым днем, увы, их становится меньше. Однако, процесс убывания нетривиальности оставлю пока в стороне. Кое в чем до того вижу долг разобраться.
Сюжет, взятый Павлом Тюриным за основу своего монументального, – не побоюсь этого слова, – повествования, на первый взгляд, достоин разве что фельетона. Ну, некий субъект взял и помочился на какой-то там памятник. Чем, казалось, кого удивишь? И похлеще мы всякое видели. Пива лишнего выпил, покрепче чего – приспичило, в общем, нужду надо справить. И окажись поблизости туалет – писать было бы не о чем.
И все-таки – книга. Зачем? Почему? Ответ тут как будто лежит на поверхности: памятник подвернулся не тот, не какое-то капище, груда камней, а монумент, символ свободной Латвии. Свободной когда-то и свободной сегодня. Да и субъект – ладно бы, свой, из наших один, так тоже ведь нет, посланец туманного Альбиона…
И здесь происходит первая осечка. Во всяком случае, так было со мной: все мы склонны забегать вперед паровоза и, упреждая автора, предсказывать, о чем он напишет дальше. Возмутится, понятно: как же, мол, так? Британский турист, иными словами, человек, по определению, культурный, приехавший к нам из Европы, на которую мы с детства привыкли смотреть снизу вверх. Посетивший, сделавший нам одолжение, и отнюдь не с целью пописать, а ознакомиться с достопримечательностями мало знакомой, а то и вовсе неизвестной ему страны. Но с этого места Тюрин повернет все события так, что только руками развести остается.
Этот дерзкий поступок, даже вызов, если хотите, брошенный обществу гражданином Британии по имени Richard P. Blockhead (в переводе – тупая голова, болван), как это не покажется странным, не вызовет ни переполоха среди рижан, ни возгласов протеста, ни призывов к наказанию. И уж тем более не подтолкнет к демонстрациям у британского посольства. Произойдет нечто прямо обратное, чего и ожидать-то было нельзя. Акция, осуществленная Ричардом, будет воспринята прогрессивными умами, а вслед за ними и другими умами, менее прогрессивными, как проявление подлинной свободы духа. Для чего на поверхность будут извлечены параллели с брюссельским мальчиком Жюльеном, который, если следовать сказке, написал на крыльцо злой феи, за что та превратила его в камень. «Историки пишут теперь, что Petit Julien символизирует свободу личности и бунтарский дух брюссельцев, и потому нынешние правозащитники требуют срочно установить в Риге скульптуру уже не мальчика, но мужа – „Писающего британца“, чтобы через века передать привет „Малышу Жюльену“».
И, казалось бы, вот она завязка, обыгрывай в свое удовольствие, дай волю фантазии. И автор «Писающего британца» (а я сказал, что книга нетривиальная) фантазию и впрямь не обуздывает: смелыми мазками швыряет на холст всю палитру (а в скобках замечу, что автор не только прозаик, но и художник, да еще доктор психологических наук), где из нагромождения красок, из первоначального хаоса, как Афродита из волн, выходит совсем другой Ричард. На наших глазах возникает культ Ричарда Блокхеда, культ нового героя – по-настоящему нового, – попробуйте-ка отыскать в истории литературы такого! – культ, перерастающий в общественное движение всеземного масштаба, затрагивающее и политику, и искусство, и экономику… да пожалуй, все стороны нашей с вами жизни.
И тут трудно удержаться от ассоциаций, которые пока придержу, но «нашей с вами», поверьте, я написал не случайно. А придержу потому, что дальше происходит такое, что из всего вышесказанного как будто не вытекает. Риччи, так любовно автор станет называть Ричарда, перерождается. Быть культовой личностью его не прельщает, он уходит от общества, выбирая добровольное изгнание на Вишневом острове в Шотландии, где проводит время в чтении книг, в изучении артефактов и в философских беседах с лохнесским чудовищем Несси. То есть в книге происходит еще один перелом, еще одна завязка (и к слову замечу, не последняя), что дает автору возможность еще больше раскрепоститься. И тут приходит на ум Рабле с «Гаргантюа и Пантагрюэллем»… Но нет, воздержусь, Павел Тюрин пишет совсем про другое.
В мою задачу не входит пересказать сюжет книги, да это и невозможно. Иначе придется вослед автору выстраивать такие же фантасмагории, переплетать реальность и вымысел, и подводить логические основания туда, куда они не подводятся, конкурируя с автором в остроумии и нетривиальности выбираемых им ходов, на что я отнюдь не замахиваюсь. Куда более важным мне представляется другое: сформулировать свое отношение, сказать о том, какое книга на меня произвела впечатление.
Академик М. Л. Гаспаров как-то сказал, что «хорошая книга – это такая книга, закрывая которую понимаешь, что не знаешь значительно больше, чем не знал раньше». Что в полной мере я могу отнести к книге Тюрина: тут и прорва информации, мне лично прежде неведомой, и философские построения, обескураживающие своей оригинальностью, и теологические споры, и психологический дискурс – и все это в купе порождает больше вопросов, чем ответов на них.
Но у рецензента есть одно преимущество: автор создает свой текст, так сказать, творит из ничего, а рецензент идет по готовому, то есть уже по написанному, и в своих рассуждениях может оттолкнуться от вещей осязаемых, уже сотворенных. Написанное автором можно воспринять как зеркало, во многих местах искривленное, и все-таки отраженный в нем мир узнаваем. И что любопытно, именно искривления позволяют разглядеть этот мир еще лучше, чем если бы зеркало было прямым и плоским. Меня, например, потрясли «тайнописающие», то есть, вроде бы последователи Ричарда, решившие как и он бросить вызов обществу, тоже прийти к памятнику и помочиться, но предварительно нацепившие на себя памперсы, чтобы их акции никто не заметил. Или рассуждения о Господе Боге: «Могу сотворить», а «могу и не сотворить». То и другое – проявление свободной воли. Так зачем же, все-таки, сотворил? Таких реминисценций полно, и все они уводят отнюдь не на небо, а спускают на нашу грешную землю. То же и зло – откуда оно? Это отсутствие добра, или оно изначально заложено в основание нашего мира?
А поскольку любая фантазия пробуждает фантазию, попробую и сам немного пофантазировать. Описываемый Павлом Тюриным мир – это наш мир, по которому расползается глобализация, на наших глазах превращая его в «большую деревню». А что такое «большая деревня»? – задумался я. Словосочетание, набившее оскомину, ставшее расхожим клише, своего рода мантрой-синонимом той самой глобализации, о какой я сказал. А может, со мной что-нибудь не в порядке? Столько газет и столько журналов выходят в свет ежедневно, и швыряются этой мантрой направо, налево. Только вот не заметил я что-то, чтобы диктор, вещатель, политик, наставник… да самый последний газетный писака, почувствовал нонсенс: невкусно мне это. Сглотнуть-то сглотну, но сжевать невозможно. Что-то с этой «деревней» не так.
Что язык – вещь нешуточная, – едва ли есть смысл объяснять. Он невероятно чуток и не терпит ничего наносного, поверхностного. Он как бы шестое чувство, но не конкретного человека, а человека собирательного. Если хотите, общества, цивилизации. И поймите меня правильно, когда я говорю о языке, я имею в виду не латышский, иврит или русский, а язык в самом широком смысле этого слова: как средства общения, передачи информации и создания образов. Он улавливает глубинные импульсы, резонирует то, что покамест подспудно, что еще не исторглось из недр наружу. Но в том-то и прелесть его, что он опережает наши интеллектуальные изыски, забегает вперед и предсказывает нам наше будущее. И если наше общество, опять в широчайшем из смыслов, эволюционирует, мы этому радуемся. А ежели нет, мы катимся вниз, то и тогда «сослужает» хорошую службу. Приглядевшись (прислушавшись) к языку, каким мы говорим, мы можем увидеть (услышать) регресс. Желательно, еще до того, как процесс этот станет необратимым.
Конечно, можно издать указ и в директивном порядке язык изменить: такими-то словами пользоваться можно, а такими нельзя. Точно то же проделать и с синтаксисом, и с количеством придаточных предложений, к примеру… Но, на мой взгляд, это будет равнозначно приказу человеку родиться высоким, красивым, желательно блондином с голубыми глазами. А того, кто посмеет родиться брюнетом, подвергать наказанию. Любой биолог вам скажет, что есть генетический код, законы наследственности и еще много всякого, над чем мы покамест не властны. А язык, на котором мы говорим, по природе своей – то же самое. Из чего вовсе не следует, что такие приказы не отдаются – мир наш полон абсурда, – но приказам этим суждено остаться всего лишь приказами. Тут куда интересней другое: почему наш язык стал таким, каким стал, причины чего лежат много глубже, чем мы обычно копаем. Они залегают в культуре. И как говорят, что каждый народ имеет то правительство, какое он заслуживает, точно то же можно сказать и о языке, являющемся следствием нашей культуры. Или бескультурья. Но о чем чуть-чуть ниже.
Павел Тюрин подает свой текст, особенно в первой части, где речь идет о создании культа Ричарда Блокхеда, в этакой бравой газетной манере, пародируя ее приподнятый жизнерадостный тон, самолюбование и самовосхваление, и без устали рассыпает штампы-клише, типа: «как мы говорили», «как мы писали», «как мы предвидели»… Настоящему газетчику наперед все известно, его ничем не удивишь, потому что он не умеет удивляться, и из этого неумения вырастает монстр…
Книга Тюрина – не исследование лингвистических или лексических особенностей нашей сегодняшней речи. И слава Богу, что не исследование, а то бы получилось что-то филологически высоколобое, сдобренное психологическими и социологическими инвективами – иными словами, нечто академическое, рассчитанное на узкий круг читателей-специалистов. Труд, конечно же, нужный, полезный, и я уверен, найдутся такие, кто этим займется, но нетривиальным «писающего британца» я бы тогда не назвал. И удивления моего «британец» бы этот не вызвал. Да и рецензию, скорее всего, не стал бы писать. «Легенда о британце» – это литература, в первую очередь – литература, художественное произведение, о котором и говорить следует как о художественном. Разве, посягающем на стереотипы нашего восприятия, перехлестывающем, выбивающемся за рамки привычного. На страницах «британца» есть место и ёрничанью, и издевке, и бурлеску… Да я просто теряюсь: чего в книге нет?
Тут-то и пришло время поделиться ассоциациями, которые меня посетили. Кому-то они покажутся странными… Но ассоциации вообще штука странная. «Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена», Лоренс Стерн. Где слово «джентльмен», на мой взгляд, – решающее.
А для забывчивых: Тристрам Шенди – герой многотомной эпопеи Лоренса Стерна, первые тома которой увидели свет в 1759 году. Эпопеи, к слову сказать, незаконченной, что достаточно симптоматично, поскольку есть книги по определению не допускающие финала. В них есть увертюра, за нею – крещендо, а коду допишет пускай сама жизнь.
Но причем здесь Павел Тюрин? – возникает вопрос. – Тем более, с «писающим британцем»? Или этого, поленившегося отыскать туалет путешественника, я хочу произвести в джентльмены? – Ни в коем случае. Задачу я вижу в другом. – Да и Лоренс Стерн, – спросит кто-то, – XVIII век!? А мы живем как будто бы в XXI-ом!? Или, может быть, тут возрождение жанра? – Но тогда нестыковки еще с географией. Лоренс Стерн – основоположник сентиментализма (во всяком случае, принято так считать), – явление больше Западное, нежели порожденное русскоязычной средой. Предвижу, как меня тут поправят: а Н. М. Карамзин, а И. Свечинский, а Г. Каменев? Даже В. А. Жуковский отдал дань сентиментализму. И все-таки на Руси мировоззрение это (а жанр – всегда мировоззрение) не очень родное, скорее привитое через переводы из И. В. Гёте и С. Ричардсона. Да и во временно́м плане недолгое. Взошла звезда А. С. Пушкина и сентиментализм из словесности русской ушел. Кто будет восторгаться «Бедной Лизой», держа в руках «Евгения Онегина»? А на Западе сентиментализм продержался и долго – почти весь XVIII век, прихватив и часть XIX-го.
И все-таки, – скажут мне, – давно все это было. Жанр умер и на смену ему пришли другие. А тут вдруг, под пером Павла Тюрина, возродился?! Но так не бывает, жанры не возрождаются – они трансформируются, становясь атрибутами новой эпохи, и тогда называть бы их лучше иначе. Но на название посягать я не стану. На мой взгляд, рановато. Вот если автор «Легенды о писающем джентльмене» напишет что-то еще в том же духе, или у него появятся продолжатели, чего доброго, сложится школа – тогда другой разговор. А пока этого не случилось, оставим-ка лучше как есть, без названия. И разберемся с географией, что окажется проще, чем с жанром. Потому что география в том, старом, смысле, когда из Москвы в Петербург надо было добираться неделями, а из Лондона в Ригу еще того дольше, давно канула в Лету… Чтобы вынырнуть из нее «большою деревней».
То есть, уперлись мы в эту деревню. И поверьте, отнюдь не случайно.
Из истории, будь то Римской империи, Средних веков или Нового времени, мы знаем, усвоили, что культура, наука… – да что ни возьми, все самое передовое и лучшее, концентрировалось в городах, еще больше – столицах. Которые нынче на глазах размываются.
Я понимаю, это сложный процесс, и в короткой рецензии я едва ли сумею его осветить. В том, что деревня двинулась в город, – а это факт, с которым навряд ли кто вздумает спорить, – мы можем найти не только отрицательное. К тому же двинулась не в одном лишь физическом смысле. Порою менять место жительства нет ни малейшей нужды. Техническая революция сделала и продолжает делать свое дело. И сидючи в какой-нибудь Тмутаракани мы можем сегодня вполне комфортно себя ощущать ничуть не оторванными от цивилизации и от происходящих в ней изменений. Для чего достаточно достать из кармана мобильник, ткнуть нос в компьютер и интернет, нажать пару кнопок – и мы уже находимся… да где пожелаем: в библиотеке, заставленной книгами, бродим по залам музея и смотрим на шедевры Леонардо да Винчи, Боттичелли и Гойи. И с музыкой в точности то же. Архитектура и зодчество. Все нам доступно!
И, тем не менее, эта доступность часто, я бы сказал, слишком часто, оборачивается своею изнанкой. Как река, когда она разливается вширь, перестает точить в глубину свое русло. Обретает поверхность, много поверхности, но реку вот эту перейти можно вброд. Не надо строить корабль, нет смысла перекидывать мост. И мы, того не заметив, начинаем терять свои прежние навыки. Разучаемся строить, что-то делать руками, да и извилинами в мозгу шевелить у нас тоже нужда отпадает. Зачем знать, сколько будет девять в квадрате, если достаточно заглянуть в калькулятор?
И снова вопрос: о культуре я будто завел, – так причем тут какие-то навыки? Беру и читаю. Смотрю, что хочу. Расширяю, короче, свой кругозор…
Есть такой анекдот, очень старый. Преуспевшего в жизни еврея спрашивают: – А на скрипке ты умеешь играть? – На что он отвечает: – Не знаю, не пробовал.
И нечто подобное происходит с нами: обзаведясь электроникой, всем новомодным, мы в себя поселяем уверенность, что нам море теперь по колено. Мы способны на все! Просто не до всего дотянулись у нас пока руки. Но стоит лишь нам захотеть, и скрипка, рояль или что там еще – сию же минуту нам станут покорны. Что мы без труда, – как гласит народная мудрость, – вытащим рыбку из пруда. Вот только мудрость над этой рыбкой посмеивается, а мы принимаем всерьез. Чувство юмора нам изменило. Чутье к языку, на каком говорим, притупилось. Мол, язык – он вербальность всего. А речь то идет о конкретных вещах. Доступность, короче. Бери! Все – бери! Что взбрендит – тот миг протяни только руку!.. Все это и обрекает разливаться вширь наши нереализованные таланты, возможности, одновременно лишая этот разлив глубины. А ведь именно в глубине и таится культура. Та самая культура, которой напрочь лишен… – нет, не Шенди-джентльмен, – а до поры писающий турист из туманного Альбиона.
И это блестяще показано Павлом Тюриным в первой части книги – «Памятник».
И не знаю, хотел того автор или нет, скорее всего это произошло спонтанно, просто увлеченный материалом, попавшим в его руки – а это реальный материал, ничуть не придуманный, – он пошел по стопам Лоренса Стерна: воспринимать мир, как пробегающие перед глазами картины, не утруждая себя осмыслением происходящего (из чего вовсе не следует, что осмысления нет, но оно остается за обочиной повествования). Отложился такой способ подачи увиденного где-то в подкорке сознания, а теперь, вот, протек на бумагу. Жанры не возрождаются, я уже об этом сказал. Но Тюрин перенимает не столько жанр, сколько стерновский метод, ведет повествование, не отождествляя себя ни с текстом, ни со своим героем. Можно сказать, и что Стерн остается за кадром, говорит о событиях, соблюдая нейтральность: мол, я третье лицо – никаких с меня взяток! – и все-таки та симпатия, с какой он относится к Шенди, наводит на мысль, что не все так уж просто и гладко. Что есть потаенные нити, связывающие повествователя с героем. Что и у Тюрина просматривается, но, если так можно сказать, эволюционно: ничем подобным не пахнет в первой части книги, и довольно отчетливо просматривается во второй. Однако, сейчас мы говорим о первой. Автор намеренно дистанцируется как от того, о чем повествует, так и от техники – как это делает. Даже больше скажу, местами он низводит и текст, и героя до уровня, где их как бы и нет, где они исчезают. Есть буквы, слова – что посмей назвать текстом?! И тогда остается лишь что-то мельтешащее, что-то тенями пробегающее по страницам. Какие-то безликие фантомы, рядящиеся в человеческую одежду. И находятся другие тени-фантомы, этакие голые короли, прибежавшие сюда из сказок Андерсона, по одежке распознающие первых. И готовые восхищаться увиденным, убедившие себя, что все это – не бред, что глаза наши зорки, все зрят и все видят. И будь все это подано как рассуждения, выводы, снабди Павел Тюрин хоть один эпизод глубокомысленным заключением – вся аура, шарм тот бы миг испарились. Нельзя говорить то, о чем он говорит, серьезно. Но из этого вовсе не следует, что автор от серьезного разговора увиливает. Просто всему свое время. И чтобы такой разговор в конце концов получился, надо прежде увидеть, понять, в чем предмет, где здесь точка отсчета. Перед нами как будто река, то, что было сначала рекой, в ней водилась какая-то рыба, а потом растеклась, превратилась в болото. Куда ни ступи – одна топь. Оттого-то и живность в ней стала убогой. Старый рваный башмак и обрывки газеты, где вместо слов обустроились мухи.
И тогда, нет-нет, прорывает автора: невыносимо ведь так! И он вслед за Шенди предается фантазиям. На первый взгляд, выморочным. Что-то вроде Манилова из «Мертвых душ»: пруд перед домом выкопать, мост через пруд перекинуть, и чтобы бабы толстые сметаной на мосту торговали… Но у Павла Тюрина – нет, не сметана, а Антон Павлович Чехов едет из Ялты – куда? На край света, в Шотландию. К Лохнесскому озеру, на встречу с чудищем, ясно. Где находит забытое, то, что искал: вишневые кущи, вишневые рощи. И. Лопахина то ж. Как же так, без Лопахина (хотя в тексте Лопахин не фигурирует, а потом и вовсе подается намеком, что этого Лопахина Чехов с себя написал, то есть сам вырубал, что не сеял)?
А нам, читающим все это, начинает казаться, что, может быть, это уже вовсе не Стерн, не Андерсен, и даже не Гоголь с его Маниловым, а барона Мюнхгаузена нам подсунули?… А на самом-то деле – ни то, ни другое, ни третье.
И все-таки автор не хочет сдаваться: не принял еще, есть еще аргументы! – а возьму перейду-ка на менторский тон. И переходит. Не к месту, понятно. Менторский тон – он всегда неуместен. Но делать-то что? Как еще выбираться? Столько нечисти, дряни, что бей наповал, но при этом – тьфу-тьфу! – интервал не утратив: а то ведь коснусь… Не хочу я касаться! И тогда уже автор обращается к нам: – Не валите-ка все в одну кучу! Дескать, тут – божий дар, а яичница – сбоку…
Вторая часть книги называется – «В изгнании», где нам предстоит познакомиться с совсем другим Ричардом. Чудес там не меньше, чем в первой, но это чудеса совершенно другого рода. Не стану их перечислять, не хочу переписывать то, что написал Павел Тюрин. Ни про Лохнесское чудище, ни про его реинкарнации. Особого внимания во второй части книги заслуживают вещи чисто познавательные, невероятно интересны философские диспуты, или такой психологический посыл, что хулиганство, оказывается, в иных ситуациях может обернуться свободой… Но я и их опущу. Скажу лишь одно – «большая деревня» и во второй части книги не оставляет в покое. Кривое зеркало отнюдь не исчезло и продолжает выхватывать то, что автор считает важным показать нам объемно и ярко. Но даже и там сохраняет он все ту же отстраненность. При всех поворотах, кульбитах таких – развести лишь руками, – не сокращает ничуть интервал. Его отстраненность становится отстраненностью от отстраненности: от героя, от текста, от реки и деревни, – чем дальше, тем менее сентиментальная, которая и поначалу сентиментальной отнюдь не была, но теперь, когда мы приблизились к последней странице, выродившаяся, перевоплотившаяся во что-то противоположное. В оборотную сторону медали, если хотите. До зеркального блеска начищенную: глядись – не хочу! У кого-то не хватит смелости заглянуть в это подобие зеркала, и он ничего не увидит. А тот, кто не сдрейфит, увидит такое!..
Что же касается конкретно Ричарда, тут симпатии автора с каждой страницей становятся все очевидней, небезразличен ему этот герой, как могло показаться в первой части книги. Но даже эта симпатия не отметает той отстраненности, в какой было начато повествование. Идентифицировать себя с изображаемым миром автор явно не хочет. «Большая деревня» – сама по себе, и он, Павел Тюрин, ей не собрат.
У книги нет финала – есть «P. S. MEMORIA». Но это псевдофинал. Потому что настоящего финала не может, не должно просто быть. Финал-то не автора, а наша забота.
И все-таки, чтобы завершить свою… нет, не рецензию, а попытку рецензии, не на такой высокой ноте, куда завело меня крещендо, скажу по секрету: не верьте тому, что написал Павел Тюрин. Точнее, верьте, но не до конца. Закройте книгу и перечитайте на обложке ее заголовок: «LEGENDA о „писающем британце“». А ведь мог бы назвать, скажем, былью. Или слово «LEGENDA» написал бы по-русски. Ох, не так все просто с ее автором. Подозреваю, что очень непросто. Нетривиальность – штука хорошая. Но обескураживает. Ускользают точки отсчета, и хочешь ли, нет, начинай их отыскивать снова. По всему поэтому и поставил я эпиграфом из Теккерея: «…письмам школьных наставниц можно доверять в той же мере, как и надгробным эпитафиям…». Не школьная наставница Павел Тюрин. Конечно, не школьная. И книга его – не эпитафия…
Покамест не эпитафия.
Вальдберг Геннадий Юрьевич – прозаик, эссеист, Член Союза русскоязычных писателей Израиля и Союза Литераторов России.
В 1976 году окончил филологический факультет МГУ. Работал в журнале «Химия и жизнь» (вел раздел «Научно-популярная литература»), несколько лет был рецензентом при «Детгизе». В 1981 году эмигрировал в Израиль.
Изданы книги: «Рождение шлягера» (1985, Израиль; 1990, СССР), «Цветок» (1989, Израиль), «Праздник» (1996, Израиль), «Эй! Мота-а-а…» (1997, Израиль), «Любить сразу все» (2011, Израиль), «Кларица» (2014, Канада; 2015, Россия). Публикации в журналах: «22» (Тель-Авив), «Семь дней» (Нью-Йорк), «Стрелец» (Париж).
NB! Ричард П. Блокхэд, солидаризируясь с идеалами Всемирного движения «Антикопирайт», тем не менее, выражает благодарность Интернету за использованные фото неизвестных ему авторов, не противоречащие описанию его удивительной жизни