Рыцари света, рыцари тьмы

Уайт Джек

ИСТОКИ

годы 1088–1099 от P. X.

 

 

 

ГЛАВА 1

— Сир Гуг!

Стражники по обеим сторонам двери выступили вперед, приветствуя шагающего им навстречу хмурого и всклокоченного юношу, но даже громкий лязг их доспехов не развеял его задумчивости. Не поднимая головы, он медленно приближался, погруженный в свои размышления. Перевязь с тяжелым мечом давила ему на шею сзади, словно хомут, а рука безвольно свисала, касаясь рукояти и ножен. Наконец движение у дверей привлекло юношу, и стражники услужливо распахнули перед ним широкие массивные створки. Он взглянул на воинов, моргнул и приветливо кивнул начальнику караула, затем схватился правой рукой за эфес, длинный клинок взвился вверх и застыл в воздухе, прежде чем стремительно опуститься и занять место на плече юноши.

— Упражняетесь, мессир?

Вопрос был риторическим, но Гуг де Пайен вдруг остановился, взглянул на меч и вскинул его, ухватившись за толстый стальной эфес обеими руками. Он удерживал перед собой ножны с мечом до тех пор, пока мышцы на его могучих руках, шее и плечах не вздулись от тяжести подобно канатам. Затем Гуг отнял левую руку, перехватив эфес правой, и без усилий прокрутил меч в воздухе, после чего клинок возвратился к нему на правое плечо.

— Упражняюсь, сержант? Да, но на этот раз не с мечом. Я упражняю свою память… размышляю.

Гуг кивнул двум другим стражникам и прошел в распахнутые двери, из внутреннего дворика попав в прохладную тень главной замковой башни. Там он помедлил, привыкая к резкому переходу между ярким дневным светом и неожиданно окутавшей его полутьмой. Затем Гуг вступил в просторную залу, и лицо его омрачилось. Он миновал ее, по-прежнему уставив глаза в пол, ускоряя шаг, отчего меч на плече откидывало назад, за спину.

Его ровесники, щеголяя таким великолепным оружием, кичились бы его смертоносной красотой, но Гуг де Пайен лишь тяготился им. Выходя из замка, он захватил его на всякий случай и потому был вынужден везде таскать клинок с собой, мечтая поскорее положить его в безопасное место, чтобы уберечь от собственной забывчивости или чьего-то злого умысла.

Теперь Гуг направлялся в свои покои, чтобы наконец избавиться от обузы. Он настолько отрешился от всего вокруг, что прошел мимо весело щебечущей стайки изысканно одетых девушек, не удостоив их вниманием, хотя они бросали в его сторону восторженные взгляды, а кое-кто даже окликнул его. Гуга в тот день обременяли другие, более важные заботы.

Не заметил он и высокого широкоплечего человека, двинувшегося Гугу наперерез, рассчитывая перехватить его в самом центре огромной залы. Убедившись, что Гуг и не собирается задерживаться или свернуть с пути, незнакомец остановился, выпрямившись во весь свой громадный рост, и, в удивлении подняв брови, уступил ему дорогу, позаботившись, впрочем, вытянуть в сторону руку.

Только когда чьи-то пальцы вцепились Гугу в плечо, он очнулся и увидел, что едва не задел мимоходом какого-то исполина. Он попятился, ожидая нападения, скидывая ножны с плеча и уже хватаясь за рукоять, чтобы вытащить меч, как вдруг, взглянув в лицо великана, он узнал этого человека. Все произошло, впрочем, в мгновение ока, и Гуг немедленно отправил клинок обратно в ножны, мучительно покраснев от смущения.

— Мессир Сен-Клер! Простите, сир. Я… замечтался, углубился в думы.

Великан, предугадав растерянность Гуга, уже подал знак одинокому латнику за своей спиной оставаться на месте и теперь смотрел на юношу с гримасой, которую можно было с равным успехом принять и за улыбку и за насмешку.

— Как же, вижу, — откликнулся он густым раскатистым басом. — Но, даже погрузившись в серьезные размышления, юный мой Гуг, мужчине пристало поглядывать окрест хотя бы одним глазом. Что же это были за думы, в которых ты так увяз?

Сен-Клер, по-видимому, ничуть не обиделся, и от этого замешательство Гуга только усилилось.

— Пустячные, мессир… Я прошу прощения… Я повторял слова для завтрашнего собрания. Столько предстоит запомнить…

— Да, да, ты прав. Особенно молодому человеку твоего положения. Да, литании… Но у тебя самые что ни есть замечательные наставники, а они, насколько я слышал, тобой довольны. — Он скользнул взглядом по массивным длинным ножнам. — Зачем же ты брал меч, крестник? Тебе легче тренировать память с оружием в руках?

Гуг заморгал, нахмурился, непонимающе уставившись на меч, все еще направленный острием в пол.

— Нет, сир, нет… вовсе нет. Я собирался на ристалище, но так и не дошел до него. Я решил просто прогуляться… вспомнить наставления и таким образом поупражняться.

— Что ж, похоже, ты не зря потратил время, если учесть, что срок твоего испытания уже близок. Куда ты теперь направляешься?

— В свои покои, мессир. Хочу оставить его там. — Гуг кивком указал на меч.

— Давай его сюда. Пойдем-ка со мной.

Он снял с Гуга ножны с мечом, обернулся и небрежно перебросил их латнику, стоявшему позади в нескольких шагах. Получив указание остаться в зале и присмотреть за оружием, облаченный в кольчугу стражник взял на караул и отошел. Сен-Клер обратился к Гугу:

— Я как раз шел к месту предстоящего испытания, когда увидел тебя. Возможно, твое появление — это знак, что мы должны пойти туда вместе. Совместное посещение даст нам обоим — и мне как поручителю, и тебе как соискателю — пищу для размышлений, хотя и пища будет разной, и мысли различными.

В низком голосе собеседника Гугу де Пайену послышалась насмешка, но его уважение к Сен-Клеру было столь глубоким, что он не решился допустить и мысли, будто тот способен шутить. Поэтому он просто кивнул, потупив очи долу — на сей раз из почтения, — и приготовился сопровождать крестного, заняв место рядом, но слегка позади. Смущение и неуверенность удерживали его от попыток завязать беседу.

Гугу исполнилось восемнадцать. Он был весьма рослым для своих лет и практически неустрашимым, но сейчас робел, трепеща перед славой и знаменитым на весь мир именем человека, шагавшего рядом, обладавшего к тому же таким великанским ростом и физической силой, каких Гуг ни у кого больше не видывал. Не оглядываясь на крестника, Сен-Клер протянул назад правую руку и легонько притянул юношу к себе; оба зашагали плечом к плечу, как равные.

— Твой отец возлагает на тебя большие надежды, он мне сам говорил. — Сен-Клер наконец убрал руку с плеча Гуга. — Ты слышал об этом?

Гуг, судорожно сглотнув, покачал головой:

— Нет, мессир.

Голос его больше походил на шепот.

— Я так и знал. Так вот, слушай, что я говорю. Он гордится тобой… наверное, даже больше, чем я своими сыновьями, хотя я их тоже очень люблю. Как многие отцы, твой готов поведать всему миру о предмете своей гордости, тебе же не скажет о том ни словечка. Он, видимо, считает, что ты и так догадываешься, поскольку ты его отпрыск и, соответственно, во всем похож на него…

Сен-Клер резко остановился и пристально посмотрел на Гуга.

— Ты ведь уже спускался туда, скажи по правде?

Они стояли наверху широкой витой мраморной лестницы, заканчивавшейся такой же площадкой. Гуг кивнул, рассудив, что слово «туда» и обозначает цель их визита.

— Да, мессир, — ответил он. — Дважды.

— Разумеется, дважды. Я это знал, хотя и не сразу упомнил. Пойдем же, пришло время для третьего раза.

Исполин стал спускаться по лестнице, и Гуг двинулся следом, отставая на полшага, все еще не до конца веря, что идет рука об руку с самим сиром Стефаном Сен-Клером и что прославленный рыцарь признал его и вспомнил после мимолетной встречи, случившейся два года тому назад — срок, за который Гуг вырос умом и духом почти вдвое. То, что они приходились друг другу крестным и крестником, ничего не значило для Сен-Клера, одного из славнейших рыцарей христианского мира: у него было много крестников, а молодой Гуг де Пайен, хоть и посвященный в рыцари без малого два года назад, с тех пор еще не сделал ничего, что выделило бы его из толпы ровесников или каким-нибудь образом возвеличило. Ничего не значило, по мнению Гуга, и то, что сир Стефан нарочно прибыл к ним в Пайен, чтобы в качестве поручителя присутствовать на предстоящей церемонии восхождения. Он бы приехал так или иначе, рассуждал Гуг, и для этого ему не нужно было искать особых причин, а только испытывать особое желание. Ведь его отец, Гуго Пайенский, был дружен с сиром Стефаном еще с детства, и их отношения являли собой редкий образец истинной привязанности, на которую не в силах повлиять ни слава, ни время, ни расстояние, а посему друзья не упускали ни малейшей возможности для встречи.

В прошлый раз они виделись два года назад, когда сир Стефан неожиданно нагрянул в Пайен вместе со своим покровителем, некогда прозванным Вильгельмом Незаконнорожденным и успевшим с тех давних пор получить титулы герцога Нормандского и Вильгельма Первого, короля Англии.

Эти прославленные воины направлялись из Нормандии в свои владения, времени у них было предостаточно, и король изъявил желание посетить родовое поместье сира Стефана в Анжу. Их путь пролегал неподалеку от Пайена, и Сен-Клер решился пригласить английского короля повидать друга, зная, что они раньше уже встречались — в 1066 году, когда Вильгельм впервые отправился завоевывать Англию.

На следующий год Вильгельм умер от последствий ушиба, полученного при падении с лошади, а английскую корону унаследовал один из его сыновей, тоже Вильгельм, прозванный Рыжим за цвет волос и вспыльчивость. Из Англии доходили слухи о Вильгельме Рыжем как о чудовищном тиране, ненавидимом всем народом. Тем не менее Сен-Клер, преданный покойному монарху, сумел завоевать благосклонность и доверие также и его сына, что удалось весьма немногим из бывших приближенных покойного короля.

Гуг нисколько не удивлялся, что новый английский самодержец выказывает столько почтения прославленному рыцарю: репутация сира Стефана была безупречной, а благородная манера держаться соответствовала его высокому титулу.

Даже спускаясь по лестнице впереди Гуга, сир Стефан, казалось, парил над ним, ведь ростом он был выше на целую пядь. Ему уже исполнилось сорок два года — цветущая пора его жизни еще не миновала. Но не только исполинский рост, а и нравственные достоинства возносили Сен-Клера над остальными людьми; и вот теперь он здесь, в Пайене, собственной персоной, рядом с Гугом, для которого совершенно не важно, какие причины заставили крестного приехать. Собрание было назначено еще несколько месяцев назад, а следующее за ним восхождение стало, скорее всего, прекрасным поводом для сира Стефана побывать на родине, во Франции, и заодно удостоить своим присутствием на церемонии сына своего лучшего друга, оставить у него о восхождении неизгладимые воспоминания.

Гуга заранее предупредили об этой великой чести, однако он принял волнующее известие сдержанно, поскольку и ранее, и в этот последний перед собранием день оставался в неведении относительно того, что означает само восхождение и какие последствия оно повлечет. Тем не менее ему недвусмысленно и весьма торжественно давали понять, что восхождение окажет значительное влияние на всю его будущность.

Гуг впервые услышал о восхождении из отцовских уст; барон выделил это слово в разговоре, невольно придав ему зловещий оттенок. Это случилось девять месяцев тому назад, и Гуг немедленно поинтересовался, что значило это слово, но отец не дал ему никакого ответа. Вместо этого он рассердился, замахал руками и стал уверять сына, что тот сам все поймет, когда наступит срок. Однако он тогда же посоветовал начать готовиться к этому событию — по его словам, важнейшему в жизни Гуга. Такие речи отца озадачили и потрясли юношу, который всего-то год назад искренне верил, что не может быть ничего важнее, чем рыцарская стезя. Отнюдь! Очень скоро ему сообщили, что предстоящая церемония, то есть восхождение, будет иметь непреходящее значение и что отныне у него появятся личные наставники — его отец и дед со стороны матери, Балдуин Мондидьерский. Ежедневно они будут терпеливо и усердно обучать его всему, что понадобится для восхождения, но прежде, чем его допустят до занятий, он должен принести клятву хранить узнанное в тайне.

С тех самых пор дни напролет Гуг трудился так прилежно, как еще никогда в своей жизни. Его задачей было заучивать наизусть ответы на ритуальные вопросы церемонии. В этом он пытался достичь совершенства, но зубрежка оказалось куда изнурительнее тяжелейших упражнений по ратному делу. Гуг не первый месяц бился над ответами, стремясь добиться беглости в речах, но смысл их оставался для него темен, с какой стороны ни подступись. Теперь величественной церемонии оставалось ждать меньше суток, и все ее подробности и загадки — и само собрание, и важность ритуала, и значение обрядов, и смысл приезда из Англии сира Стефана ради участия в восхождении в качестве поручителя Гуга — станут наконец ясны.

— Я словно пушинка, — неожиданно бросил через плечо великан, проворно сбегавший по широкой пологой лестнице, и мысли Гуга немедленно вернулись к настоящему. — Ни лат, ни оружия…

Он приподнял обе руки, вытянул их в стороны, так что легкий расшитый плащ взметнулся волной, будто сир Сен-Клер и вправду плыл вниз по ступеням, а Гугу в очередной раз подумалось, что славный рыцарь шутит.

— …ни надобности в них, — продолжал тот. — Хотя верится в это с трудом, даже когда так оно и есть.

Сен-Клер резко остановился и опустил руки. Когда он снова заговорил, в голосе его не было и тени легкомыслия.

— Наверное, я никогда не привыкну ходить безоружным… мне каждый раз от этого не по себе, так будет всегда… даже тут, в доме твоего отца, где мне ничто не угрожает. Вот, мальчик мой, в чем разница между твоей жизнью здесь и нашей в Англии.

Англия! В одном этом слове заключались все тайны и легенды, овевающие и само имя Сен-Клера, и его беспримерную отвагу. Двадцать два года прошло с тех пор, как он впервые вступил на английскую землю вместе с отцом Гуга. Оба они, тогда еще молодые, не закаленные в битвах рыцари, высадились на южном побережье огромного острова в составе войска Вильгельма, герцога Нормандского. В ту пору им было столько же лет, сколько теперь Гугу, и оба весьма отличились в большом сражении, происшедшем спустя две недели, в середине октября при Гастингсе.

Но сиру Стефану Сен-Клеру посчастливилось свершить то, что не удалось никому из его собратьев, и впоследствии, на протяжении десятилетий, он должен был подтверждать репутацию отважного героя вновь и вновь — ибо именно он в тот день своим мечом заколол насмерть английского короля Гарольда, сына Годвина. Он не знал ни имени, ни титула убитого им рыцаря, поскольку в пылу сражения просто увидел рядом группу вельможных противников и, не раздумывая, вклинился в нее. Случилось так, что сам Вильгельм стал свидетелем этой отчаянной выходки, и позже, когда уже не осталось сомнений относительно личности погибшего, герцог знал, кого следует благодарить, поскольку этот одиночный удар расчистил ему дорогу к английскому трону. Так Вильгельм Незаконнорожденный стал Вильгельмом Первым, королем Английским.

Военное предание приписывает сиру Стефану нежелание признать свою заслугу в этой победе, и, если бы не настояние герцога, видевшего подвиг рыцаря собственными глазами, Сен-Клер и вовсе бы отказался от вознаграждения.

В тот день на поле брани сошлись два разнородных войска. Герцог Вильгельм командовал бронированной нормандской конницей, снискавшей славу лучшей во всем христианском мире. Всадников прикрывала армия лучников. Войско англичан представляло собой хорошо вымуштрованных пехотинцев, тоже считавшихся по всему миру весьма умелыми ратниками, но в английской армии конными были только сам предводитель и титулованные рыцари, поэтому их было легко заметить издалека, чем и воспользовался Сен-Клер. Оказавшись рядом с группой главнокомандующего, он без промедления ее атаковал.

Завидев неприятеля, английские вельможи предусмотрительно сгрудились, но уже первый налет могучего боевого битюга разметал их лошадок в разные стороны. Скопление неприятельских рыцарей, пытавшихся противостоять атаке Сен-Клера, привлекло внимание эскадрона тяжелых нормандских лучников, пристально наблюдавших за ходом сражения в поисках возможных мишеней. На группу всадников хлынул дождь стрел, и одна из них попала английскому королю в лицо — от удара он выронил меч и пошатнулся в седле. Тут как раз и подоспел Сен-Клер. Врубаясь в толпу англичан, он заметил обезоруженного воина и мимоходом сразил его. Тот грянулся наземь, и потом долго судили, что же все-таки убило короля Гарольда, сына Годвина, — стрела или удар меча. Сошлись на том, что это не так уж важно, а важна сама его гибель — от любого оружия. Она обезглавила неприятельскую армию, и, таким образом, Британия впервые за многие столетия была покорена извне.

С тех пор, в течение двух с лишним десятилетий оккупации враждебно настроенной Англии и существования там нормандских поселений, сир Стефан Сен-Клер оставался одним из наиболее могучих и преданных королю Вильгельму вассалов. За верную службу он был не раз щедро вознагражден, поэтому к настоящему моменту по всей завоеванной нормандцами стране у Сен-Клера насчитывалось уже немало обширных, но весьма удаленных друг от друга земельных владений. Их раздробленность объяснялась осторожностью и осмотрительностью Вильгельма, ставшими притчей во языцех. Впрочем, Сен-Клер не придавал этому особого значения, так как всем было известно, что причиной тому суровые уроки предательства и лицемерия, полученные королем еще в бытность его Вильгельмом Незаконнорожденным. С тех пор монарх не позволял никому из своих приближенных, даже тем, кому он полностью доверял, разбогатеть настолько, чтобы стать угрозой для него самого. Владения каждого из них были отделены одно от другого и всегда граничили с землями наиболее яростных их противников. Сен-Клер находил такое решение более чем разумным. Сам он благодарил судьбу, ведь монаршие милости обеспечили ему процветание, о котором он прежде и не мечтал.

Спустившись по спиральному сходу, рыцари оказались на каменной площадке. В нескольких шагах от них, в полу, темнело отверстие, где сузившаяся лестница продолжалась, уводя еще ниже, в подвалы. Полированные мраморные плиты остались позади, и пол из песчаника приглушал шаги. Спутники прошли между двух неподвижно застывших безмолвных стражей, не удостоив их взглядом. Не отвлеклись они и на осмотр загроможденной столами пиршественной залы: все их внимание было устремлено к цели предстоящего посещения.

Спустившись еще на один пролет и собираясь свернуть влево, Сен-Клер снова обратился к юноше:

— Поверь, мой юный Гуг, ты даже не представляешь, как ты должен быть счастлив, живя здесь, среди благонамеренных людей, не помышляющих всякий час, как бы тебя убить.

Прежде чем двинуться дальше, вниз по следующему пролету, Сен-Клер оглянулся, и на этот раз его зубы и вправду блеснули в усмешке.

— Кое-кто, разумеется, мечтает об этом — я имею в виду, тебя убить, — но это лишь предположение, ведь враги найдутся везде, где бы человек ни жил. Тем не менее во Франции любой преспокойно спит в своей постели, тогда как в Англии тому же франку, независимо от его положения, постоянно что-нибудь угрожает, даже если он в своем доме, потому что для англичан что франки, что нормандцы — все едино. Возможно, это преувеличение, но к тому все идет, поскольку все франкские воины в нынешней Англии состоят на службе у нормандского владыки. Ты, наверное, удивишься, если я скажу, что редко мне приходится выезжать куда-либо без полного боевого снаряжения. Пальцев одной руки хватит, чтоб перечислить все подобные случаи с тех пор, как я навещал вас в прошлый раз.

Они достигли подножия последнего пролета, и Сен-Клер вопросительно изогнул бровь:

— Ну, вот мы и пришли. Готов ли ты?

Гуг смог только кивнуть, боясь выдать голосом тревогу, стеснившую ему горло.

Лестница три раза меняла направление, порой поворачивая вспять, и теперь низвела рыцарей на пять уровней от начала спуска, глубоко в замковое подземелье. Ступени последнего пролета были сработаны из дерева, но по прочности не уступали камню. Они были широкими и низкими, так что спускаться по ним было легко.

Наконец лестница окончилась узким преддверием с высоченным потолком — по сути, прямоугольным каменным колодцем, освещенным полудюжиной факелов, ниши для которых были выдолблены вдоль стен на высоте плеча. Ступени, тесно подогнанные в длину и в ширину, так же плотно примыкали с обеих сторон к голому камню высоких стен без единого оконца. Гуг в прошлый раз сам в этом убедился: ему едва удалось просунуть пальцы меж подступнями. Короткий проход, длиной не более чем в три шага, отделял подножие схода от массивных, обитых железом створ, преграждавших дальнейший путь так же основательно, как лестница — отступление.

Гуг имел достаточное представление о том, что происходит в этом потайном месте отцовского замка, чтобы догадаться об идущих полным ходом приготовлениях к завтрашнему ночному собранию. В противном случае крутая узкая лестница была бы замаскирована, скрыта от посторонних глаз, а деревянный пролет был бы и вовсе недоступен для спуска. Его бы подняли, словно трап, и стоймя прислонили бы к противоположной стене, перекрыв тем самым створы, тогда как подходящая по размеру каменная глыба, предусмотрительно обработанная таким образом, чтобы не отличаться от истертых массивных плит пола, была бы спущена сверху и закрыла бы провал. Никто даже не догадался бы, что у него под ногами — дальнейший спуск.

Сен-Клер подошел к дубовым створам и постучался в них рукоятью короткого кинжала — единственного оружия, которое имел при себе. Ожидая ответа, он обернулся к Гугу:

— Ты прожил здесь всю жизнь. Знал ли ты об этом подземелье до того, как тебя впервые привели сюда для посвящения?

— Нет, сир, — покачал головой Гуг.

— Ты, наверно, тогда удивился? Когда увидел, что в твоем родном замке есть помещение, о котором ты даже не подозревал?

— Да, к тому же такое огромное. Конечно, я удивился, мессир. Помню, как я был поражен.

— Неужели у тебя даже мысли не закрадывалось? Или каких-нибудь подозрений? Разве ты раньше не спускался в хранилища? Если честно, верится с трудом.

— Нет же, мессир, я много раз спускался сюда, но останавливался выше уровнем. В раннем детстве мы часто тут играли, когда на улице было слишком сыро или ветрено. Нам нравилось, что здесь так темно, пыльно и немного зловеще, хотя, конечно, совершенно безопасно. Но этот подпол был для нас просто пол, твердая земля… Никто из нас и не догадывался, что под ним что-то есть. Откуда нам было знать? Никаких признаков, указывающих, что внизу… будто бы там… что-то спрятано, скрыто от глаз.

— Ты говоришь так потому, что, побывав здесь впервые, вскоре вернулся, чтоб разыскать вход, верно?

Гуг кивнул, смущенно улыбнувшись:

— Да, мессир, я возвращался. На следующий же день я спустился сюда один, захватив с собой побольше факелов, чтобы без спешки все осмотреть и разгадать, что здесь можно прятать. Мне казалось, я наверняка что-нибудь отыщу, какой-то знак, который я поначалу не заметил и который мог указать мне верное направление. Но даже когда я уже знал, что вход существует, и знал, где он находится, я все-таки ничего не обнаружил.

— Разумеется! Обнаружить удастся, только если владеешь тайной доступа. Если же нет — надеяться не на что. Это подземелье сотни лет назад выстроили люди, умевшие при желании скрыть следы своих деяний от непосвященных. Ага, кто-то идет! Посторонись-ка.

Он непроизвольно схватил Гуга за руку и потянул его назад, отступая обратно к лестнице. Из-за массивных дверей донесся приглушенный звук, словно от сдвигаемой в сторону тяжелой перекладины, и в середине левого створа открылось крохотное окошко, размером менее человеческого лица. Сквозь отверстие их кто-то рассматривал.

Гугу был знаком этот порядок, но, даже пристально изучив поверхность двери, он не смог обнаружить «глазка», пока окошко не распахнулось, словно из ниоткуда.

Сир Стефан стоял выпрямившись, давая возможность разглядеть себя. Затем он стремительно подошел к двери, нагнулся ближе к отверстию и, закрывшись с обеих сторон руками, что-то туда прошептал. В то же мгновение одна из массивных створ раскрылась, потеснив пришедших, и Сен-Клер прошел в дверь, увлекая за собой и Гуга.

Гуг хорошо запомнил, как впервые очутился за этими дверьми, потому что тогда очень растерялся. Створы, сквозь которые он сейчас проходил, были огромными, высокими и почему-то открывались вовне, а не вовнутрь. Помещение за ними пугало своей необъяснимой и неожиданной теснотой, поскольку состояло лишь из короткого коридорчика не более двух шагов в длину. Выстроенный в оборонительных целях, туннель к концу постепенно сужался со всех сторон, вынуждая посетителей, которые могли идти только гуськом и пригнувшись, в таком скрюченном нелепом виде, шаркая ногами, проникать в следующую дверь.

Там обнаруживалось еще одно преддверие — на этот раз восьмиугольной формы. По граням октаэдра располагались одинаковые двери, сильно уступавшие по размерам внешним створам. Пролезая сквозь узкий вход, Гуг все же успел заметить, как за ближайшей к нему дверью слева скрылась фигура привратника. Он тут же обернулся к Сен-Клеру, который с любопытством за ним наблюдал.

— Восемь дверей, — произнес тот. — Неотличимых друг от друга. Ты входил в две из них. Ты помнишь, в какие именно?

Гуг кивнул и указал на те, что располагались сразу по левую и правую руку.

— Молодец. Какую же из двух ты запомнил лучше?

— Вот эту, последнюю. — Гуг кивнул на дверь слева.

— В таком случае мы сегодня в нее и войдем.

Сен-Клер толкнул левую дверь, и она легко подалась — к вящему изумлению Гуга, ожидавшего и тут встретить привратника. Рыцарь, а следом за ним его спутник вошли в узкий, извилистый, полутемный коридор, хорошо знакомый Гугу еще с прошлого посещения.

Они очутились в тесном, задрапированном покое, освещенном единственным подвесным светильником. Сир Стефан отодвинул одну из портьер и прошел за нее, а Гуг, робея, последовал за ним. Как знать, возможно, то, что ему предстоит увидеть — если, конечно, он хоть что-то увидит, — будет разительно отличаться от того, чему он был свидетелем в два предыдущих посещения.

Покой был погружен во тьму. Высоко подвешенный светильник едва мерцал, и потому помещение показалось Гугу необъятным, хотя он знал, что это всего лишь обман зрения. Он остановился на пороге, отчаянно моргая, чтобы глаза поскорей привыкли к скудному освещению. Вскоре ему действительно удалось различить вокруг какие-то смутные очертания. Особенно хорошо заметны были черно-белые плиты пола, выложенные в шахматном порядке. Все остальное представляло собой скопление задрапированных предметов неясного назначения, ближайший из которых, вероятно, являлся массивным резным креслом.

— Стой здесь, — велел сир Стефан, — никуда не отходи, чтобы не наткнуться на что-нибудь в темноте и не опрокинуть. В этом покое много ценных вещей, и твои будущие собратья вряд ли обрадуются, если что-то пострадает или сломается из-за твоей неуклюжести. Мне тоже хочется кое-что посмотреть, и я вернусь, как только выполню свое намерение. Но я не ухожу — я буду все время здесь, ты будешь слышать мои шаги. Ты, возможно, не разглядишь ни моих перемещений, ни того, что я буду здесь делать, но ведь иначе тебя сюда и не пустили бы, так что все идет как задумано… если, конечно, как я уже предупреждал, ты ничего не свернешь. В таком случае нас обоих ждут крупные неприятности.

Вскоре рыцарь вернулся и, взяв Гуга за руку, провел его через все помещение к ряду кресел, где велел ему сесть, и принялся экзаменовать по вопросам и ответам, которые Гуг долгие месяцы учил назубок под руководством отца и деда. Юноша терялся от того, что должен был наизусть парировать загадочные обращения, которыми засыпал его сир Стефан. Он лишь дословно повторял то, что заучил, всей душой надеясь, что смысл многих пока неясных вопросов и ответов в свое время станет ему понятным, как и было твердо обещано его наставниками. Теперь же, сидя в полутьме подле огромного рыцаря, взявшегося быть его поручителем, и едва выдерживая шквал его задачек, Гуг не мог справиться с волнением и тревогой: он хотел запечатлеть в памяти каждый момент уходящего дня, ибо знал доподлинно, что после событий завтрашней ночи он более не будет прежним.

Он и не заметил, что сир Стефан замолчал и не задает больше вопросов, видимо исчерпав их запас. Действительно, тот прокашлялся и пробормотал:

— Я потрясен, мальчик мой. Не упомню, чтобы ученик так хорошо отвечал. Я слышал многих не хуже, но вряд ли найдутся лучше. Теперь я понимаю, отчего твой отец так доволен. Если ты будешь так же держаться завтра, то легко преодолеешь все трудности церемонии. Ну, а сейчас сам задай мне любой вопрос, какой только пожелаешь.

— О собрании?

— Я сказал, какой только пожелаешь.

— Мессир, я хотел прояснить кое-что… насчет… Что значит «восхождение»? Что это такое?

— Ха-ха! — рассмеялся рыцарь. — Я должен был предугадать, что ты задашь именно тот вопрос, на который я не могу ответить. Не могу, мальчик мой! Только не этот. Но завтра в полночь ты и так все узнаешь — как и то, почему я не мог рассказать тебе об этом сегодня. Спроси меня о чем-нибудь другом.

— Видите ли, сир, поскольку члены братства знают о моем ученичестве, кое-кто из них предостерегал меня, что восхождение… небезобидно… что оно таит в себе огромные опасности… но я подозреваю, что они просто морочат мне голову, поэтому не хочу тратить время на выяснение такой ерунды…

— Тогда спроси о чем-нибудь стоящем.

Гуг поколебался, покусывая верхнюю губу, а затем выпалил:

— Почему я, мессир? Почему не мой брат Вильгельм?

— Ага, значит, тебе и это известно. А я все гадал, знаешь ты или нет. — Смутный силуэт сидящего рядом рыцаря шевельнулся. — Кто сказал тебе?

— Мой отец, а потом и дед. Они оба наказали мне ничего не говорить Вильгельму, поскольку он даже не слыхал о собраниях и не принадлежит к братству. Я спросил, о каком братстве идет речь, ведь Вильгельм и есть мой брат, но они воздержались от пояснений. Прибавили только, что я все пойму после собственного восхождения, а пока они не вправе ничем дополнить уже сказанное… Однако они предупредили, что если я хоть словом обмолвлюсь Вильгельму, то лишусь возможности вступить в их ряды. А я до сих пор не уверен, хочу ли я принадлежать к какому бы то ни было братству — чем бы оно ни занималось и как бы его ни ценили другие люди, — если для этого мне придется отречься от родного брата.

Сир Стефан помолчал, потом заявил громогласно:

— Никакого отречения не потребуется, мой Гуг, но я понимаю, что тебя тревожит. Я когда-то тоже побывал в твоей шкуре и испытывал такие же сомнения по тем же самым причинам. Моего старшего брата обошли вниманием — в точности как сейчас Вильгельма.

— Но почему? В чем же причина?

По голосу юноши было заметно, как он страдает.

— Он ничем не хуже, просто он… молод.

— То-то и оно, что молод… и слаб к тому же, признаешь ты это или нет. — Слова, раздававшиеся во тьме, звучали веско и отчетливо. — Он старше тебя на два года, а ты уже намного обошел его по части рыцарской доблести и заслуг. Как долго юноша остается лишь юношей, перед тем как стать мужчиной? Ваш Вильгельм, как некогда мой брат Ричард, пока старается — и довольно успешно — избежать звания настоящего мужа. А ведь речь сейчас именно о мужественности, мой Гуг.

— Что ж, может, и верно, но ведь Вильгельм однажды назовется бароном Пайенским.

— В отличие от тебя. Тебе обидно?

Гуг сморгнул; он не ожидал, что его об этом спросят.

— Нет, конечно нет. Я никогда и не стремился стать бароном. Просто мне кажется, что если он достаточно хорош для такого титула, то и в ваше братство, наверное, достоин вступить?

— Отнюдь. — Сир Стефан был прям и категоричен. — Его никто не выбирал стать наследником вашего отца. Ему просто повезло. Перворожденный сын — избранник, хотя и не по личным качествам. Если Вильгельм будет слишком слаб, глуп или деспотичен для своего титула, то весь вред, причиненный им, сможет исправить впоследствии его преемник. Если же он выкажет слабость, будучи членом братства, это может погубить нас всех.

Сир Стефан замолк, обдумывая сказанное, затем продолжил:

— Событие, к которому ты сейчас готовишься, то бишь восхождение, дарует тебе возможность вступить в ряды удивительного товарищества, общины, служащей высоким идеалам и хранящей роковые тайны. Корни его уходят в глубокую древность, а его история ведет свой отсчет от истоков античности. Тебе, Гуг, пока это неведомо. Знаешь ли ты, отчего?

Гуг покачал головой, но тут же сообразил, что сир Стефан, вероятно, во тьме его не видит.

— Нет, — промолвил он.

— Потому что это тоже тайна, друг мой, и так было со дня основания братства. Конспирация — залог нашего существования, поэтому мы, его члены, должны быть всегда начеку и хранить секреты, а среди своих — в особенности. Я говорю тебе об этом потому, что, выслушав твои ответы, я убедился, что ты без труда справишься с предстоящим испытанием, а это значит, что не далее как завтра ты вольешься в наши ряды. Ни один — слышишь, Гуг! — ни один болтун не будет допущен в наше братство. Слишком велика опасность, что едва он предастся пьянству или разврату, как язык у него развяжется. Твой братец Вильгельм слишком неумерен в питии, и, даже когда он пьет немного, он неумерен в разговорах. Он славный малый, в компании которого неплохо распить бутыль вина, или потрапезничать, или вдоволь посмеяться над какими-нибудь забавными пустяками, но он слабоволен, несдержан, бывает порой задирист и — самое главное — слишком болтлив и неблагоразумен, потому-то его решено было не принимать в братство.

— Решено? Кем решено? Кто дерзнул счесть сына барона Гуго Пайенского недостойным?

— Твои же наставники, дружок, — вздохнул Сен-Клер. — Его собственный отец и его дед, Балдуин Мондидьерский.

Потрясенный юноша не нашелся, что возразить на эти слова, а рыцарь продолжил:

— Всего одному человеку из каждого семейства дозволено вступать в братство. Оно посвящает в тайны лишь одного из сыновей в каждом колене, и выбор падает на достойных вовсе не по праву первородства. Первый наследует состояние, если доживет, — так гласит закон. Мы же выбираем своих членов из его единокровных братьев, исходя из их личных достоинств, а не руководствуясь игрой случая, возрастом или старшинством. Именно поэтому за сыновьями в семействах пристально наблюдают старейшины братства. Здесь нет места ошибке или небрежности.

Он предостерегающе поднял руку, не дав Гугу возразить.

— Знаю, знаю, что у тебя на уме — как они могут судить заранее о таких вещах. Новообращенному не должно быть меньше восемнадцати, а до тех пор к нему годами приглядываются и оценивают, годится ли он для вступления. Допустим, в семействе семь отпрысков с разницей в возрасте в два года. Если никто из них не проявляет качеств, обеспечивающих ему честь присоединения к братству, старейшины могут отсрочить выбор до тех пор, пока не удастся присмотреться ко всем семерым, включая самого младшего. Когда он родился, старшему было четырнадцать, значит, когда ему исполнится восемнадцать, старший едва перешагнет тридцатидвухлетний рубеж, стало быть, ничто не помешает тогда вернуться к его кандидатуре. Все же, если старейшины не смогут выбрать ни одного из сыновей, они просто пропустят это колено, никого из него не призвав. Недаром наше братство тайное: никто из непосвященных не узнает об этом решении, а значит, не будет считающих себя несправедливо обойденными и жестоко оскорбленными. Такое случалось уже не раз. Немало семейств пополняют братство в каждом колене, а некоторые вынуждены наверстывать упущенное через поколение.

— Но…

Гуг хотел возразить, но сдержался. Сен-Клер не преминул спросить:

— Что «но»? Ну же, договаривай!

— Да так, просто мне подумалось… Что, если старейшины сочтут достойными двух или даже больше сыновей одного и того же семейства?

По голосу Сен-Клера Гуг понял, что наставник улыбается.

— Значит, этой семье очень повезло с потомством. Так часто бывает, мой Гуг… гораздо чаще, чем ты себе представляешь, но, так или иначе, только один из отпрысков в каждом колене будет допущен в братство. Теперь ты поймешь, почему к принятию такого решения старейшины подходят придирчиво и хладнокровно, после всестороннего обсуждения.

— А кто эти старейшины?

Сен-Клер потянулся и встал. Гуг не мог видеть его лица, но по-прежнему знал, что он улыбается.

— Они каждый год меняются, исходя из количества живых членов братства, и этот вопрос, мой юный друг, наверное, уже десятый и последний, поскольку я разрешил тебе задать только один.

— Прошу вас, мессир, еще словцо: сколько времени прошло с вашего собственного восхождения и действительно ли оно круто изменило вашу жизнь?

Гуг не увидел, а скорее почувствовал, как застыл силуэт Сен-Клера, и глухой голос, раздавшийся во тьме, прозвучал куда тише, чем прежде:

— Мне было тогда восемнадцать, как сейчас тебе. С тех пор много воды утекло… больше двадцати трех лет. Что касается перемен в моей жизни, то они действительно произошли… пожалуй, не совсем те, которые можно наблюдать воочию, но всему, что я обрел с тех пор, я обязан вступлению в братство. Признаюсь со всей откровенностью, что я во многом возвысился благодаря наставлениям братьев, но большего я не скажу до тех пор, пока ты сам не будешь допущен к знанию.

Некий звук, пришедший из темноты, заставил Сен-Клера оглянуться. Он поднялся и вымолвил:

— Пойдем, братья уже беспокоятся. Им предстоит проделать здесь много работы, они и так весь сегодняшний день готовятся к предстоящей церемонии. К тому же близится время ужина.

Оба отправились в обратный путь, и вот, миновав последние двери, очутились в том каменном колодце, откуда вели деревянные ступени. Факелы вдоль стен заметно чадили и должны были вскоре погаснуть, но к этому времени все находящиеся сейчас в тайном подземелье уже покинут его, подняв за собой лестницу, а место спуска надежно замаскировав ложным полом.

Рыцари не обменялись ни единым взглядом, пока не достигли верхнего уровня, где Гуг забрал у стражника сира Стефана свой меч, а Сен-Клер любезно кивнул крестнику, показывая, что встреча окончена. Однако, прежде чем они смогли расстаться, их окликнул звонкий девичий голосок. Луиза де Пайен, младшая сестра Гуга, спешила к ним в сопровождении своей лучшей и преданнейшей подруги Маргариты Сен-Клер, пятнадцатилетней дочери сира Стефана, приехавшей с ним из Англии. Знаменитый рыцарь заключил девушек в объятия, от всей души радуясь их вниманию и сердечно их приветствуя. Его восторженный настрой удивил бы многих, кто привык видеть в Сен-Клере лишь образец суровой воинской доблести. Прелестницы уже хотели утащить его с собой на гостевую половину, но сир Стефан не сразу поддался: он крепко схватил их за запястья и силой железных пальцев заставил не только замереть на месте, но и умолкнуть в ожидании, пока рыцарь простится с братом Луизы.

— Мы встретимся с тобой завтра в назначенное время, крестник. По поводу того… на что тебе было жаль тратить вопрос — взгляни на это с точки зрения наставников, обучающих тебя, и спроси сам себя, способны ли они хоть на минуту поставить тебя под удар. Младшая братия тебя поддразнивает, ты верно угадал. Это ведь тоже часть испытания, проверка на прочность. Ты ее выдержишь.

Сен-Клер поглядел на девушек.

— А теперь, барышни, я в полном вашем распоряжении.

Те заулыбались и распрощались с Гугом, а затем повлекли за собой сира Стефана, держа его за руки с двух сторон. Крестный и крестник даже не заметили, каким взглядом обменялись подружки, прислушиваясь к последним словам Сен-Клера, обращенным к Гугу.

 

ГЛАВА 2

На следующий вечер, когда до предстоящего испытания оставалось меньше часа, Гуг де Пайен начал сомневаться, что хоть что-нибудь знает. Он подозревал, что разум изменяет ему. Ожидание казалось Гугу бесконечным, а завершением должен был стать допрос, где инквизиторы вволю натешатся над ним. Гуг пытался отвлечься повторением предстоящих вопросов и ответов, но, к ужасу своему, не смог вспомнить ни слова из того, над чем так упорно трудился в последнее время, и чем дольше он силился восстановить в памяти заученное, тем больше предавался страху и отчаянию. Не только литании — ему не шел на ум даже основной катехизис, который отец с дедом усердно вдалбливали в Гуга неделя за неделей, месяц за месяцем. Перепуганный, близкий к панике, он представлял себе, будто его голова раздулась и внутри похожа на пустую, огромную и гулкую пещеру, разместившуюся между ушей, и что под сводами ее гуляет эхо. Гуг едва не плакал, а некий потаенный голосок настойчиво советовал ему бежать без оглядки.

Гуг не поддался ни одному из искушений. Ожидая, пока его призовут на собрание, он сидел без сил, вперив взгляд в пространство и пытаясь отрешиться от атакующих его сознание мыслей.

Неожиданно он почувствовал, что кто-то стоит рядом, и, подняв голову, увидел Пейна Мондидье, своего доброго друга и кузена со стороны матери. Синие глаза Пейна лучились улыбкой.

— Готов? — спросил Пейн, а Гуг поднялся, не веря своим ушам.

— Корка! Не ожидал встретить тебя здесь. Ты из их числа?

Пейн рассмеялся, пожимая плечами:

— Из их числа? Не знаю точно, но думаю, да, раз уж меня послали за тобой, чтоб пригласить на ужин.

Гуг приободрился. У него гора упала с плеч от мысли, что его друг посвящен в подробности предстоящих неведомых событий и будет в них участвовать.

— Ты не представляешь, как я рад, что ты здесь… хоть одно знакомое лицо… Я тут по капле исходил страхом, настоянным на дурных предчувствиях.

Мондидье снова засмеялся:

— Я тоже попробовал этой настойки, и не далее как вчера, поэтому, пожалуй, мы друг друга поймем.

Гуг помедлил, что-то обдумывая и нахмурив брови.

— Я, видно, недослышал… что значит — не далее как вчера?

— Страх и предчувствия… ну, настойка, о которой ты только что говорил… я вчера испробовал ее, когда впервые увидел новую подружку твоей сестрицы. Как ее имя и кто она?

Глаза у Гуга поползли на лоб от удивления.

— Какую новую подружку? Маргариту, что ли? У Луизы есть подруга Маргарита, она из Англии.

— Из Англии?

— Ну да, такая высокая, темноволосая.

— В красивом желтом платье?

— Да, вчера, когда я встречался с ее отцом, она была в желтом. Ты о ней говоришь?

Мондидье многозначительно кивнул, и Гуг широко улыбнулся в ответ:

— Это леди Маргарита Сен-Клер, дочь моего крестного, сира Стефана… Что ты там плел про страх и предчувствия?

При упоминании имени Сен-Клера лицо Мондидье омрачилось, и он безнадежно покачал головой.

— Предчувствия, что встречу ее снова, и страх, что она меня не заметит… Если она дочь сира Стефана Сен-Клера, то она и вправду не обратит на меня внимания…

Впервые за много дней Гуг напрочь забыл о предстоящем тяжком испытании, настолько его увлекло зрелище переживаний, сменявшихся на лице друга и заметных каждому, кто присмотрелся бы повнимательнее. Он недоверчиво прыснул, но тут же одернул себя из опасения, что Пейн может принять его изумление за насмешку и обидеться. Тогда он ернически воздел руки и покачал головой:

— Так ты влюблен, Корка? Увидел девушку один раз и уже втрескался! Я эту Маргариту знаю много лет. Не такая уж она и красавица, впрочем…

— Зато для меня красивее не сыщешь. А бровки, а лобик, а шейка?.. Я должен с ней повидаться.

Теперь уже Гуг не мог сдержать смеха:

— Что ж, это несложно устроить. Встретишься с ней завтра, а уж я позабочусь, чтоб она обратила на тебя внимание. Никому даже в голову не придет, что девушка может тебя не заметить. Обещаю не проболтаться Луизе, что это ты попросил представить тебя Маргарите.

Гуг умолк и вдруг снова посерьезнел. Поколебавшись, он спросил:

— Кстати, насчет сегодняшнего вечера… Это можно пережить?

Мондидье ухмыльнулся:

— Боже мой, если от этого зависит моя встреча с леди Маргаритой, я сам встану за тебя горой. Но нас уже ждут, а я стою, болтаю и тебя задерживаю. Пойдем?

Гуг кивнул. В горле у него разом пересохло, поэтому он без слов двинулся вслед за другом.

Все близкие знакомые звали Мондидье Коркой по двум причинам: во-первых, это слово имеет отношение к хлебу, а на местном диалекте «хлеб» произносился как «пэй-ин», что сильно напоминало имя «Пейн», а во-вторых, первое имя Мондидье часто путали с родовым именем Гуга — де Пайен. Эти два сходства не раз приводили к забавным недоразумениям, пока некий острослов не назвал однажды юношу Коркой. Прозвище показалось удачным и прижилось, устранив путаницу.

По обычаю, торжественные церемонии собрания проходили в «шахматной» зале с черно-белым плиточным полом, расположенной непосредственно под главной залой для приемов, у подножия спиральной замковой лестницы. Когда Корка привел туда Гуга, тот был поражен многочисленностью гостей. В просторном помещении собралось, вероятно, около двухсот человек, а может, и больше — не считая слуг и поварят, шныряющих в толпе. Никто не обратил на новоприбывших никакого внимания, и Гуг проследовал за Пейном через всю залу к столу, накрытому на двенадцать персон и поставленному так, что один конец его упирался в стол для старейшин. Все места за этим столом были уже заняты — пустовали только два стула с высокими спинками, очевидно предназначенные как раз для юношей.

Прежде чем занять свое место, Гуг внимательно вгляделся в соседей по столу. Среди них он заметил двух братьев Сен-Клеров, Роберта и Винсента, и ему стало легче на душе, хотя он сам не понял отчего. Роберт, старший из всех братьев Сен-Клер, был также старше Гуга на целых пять лет, и тем не менее Гугу он нравился больше остальных. Младшему Сен-Клеру, Стефану, едва исполнилось пятнадцать — столько же, сколько сестре Гуга, Луизе. Винсент, сидевший рядом с братом наискосок от Гуга, был на два года моложе Роберта, а третьему из Сен-Клеров, Вильгельму, еще не исполнилось семнадцати, и его пока не допускали до собрания.

Гуг не раз задавал себе вопрос, принадлежит ли Роберт к братству. В наивности своей он полагал, что, раз тот является старшим из сыновей сира Стефана, то, скорее всего, так оно и есть. Но вчера вечером отец Роберта сам признался, что право первородства не обеспечивает права на вступление в братство, и сейчас Гуг решил держать язык за зубами и не подстрекать лишний раз свое любопытство.

За столом сидели и другие приятели Гуга, один из которых, его девятнадцатилетний кузен, заслуживает отдельного описания. Гугу никогда не удавалось толком вникнуть в хитросплетения родственных отношений меж их семьями, именуемыми дружественными семействами, но они с Годфреем Сент-Омером в возрасте различались всего на год и с детства прослыли закадычными друзьями — с тех самых пор, когда Гуг был еще не способен выговорить полное имя товарища и называл его просто Гофом. Так Годфрей и остался Гофом, и теперь они с Гугом понимали друг друга без слов. Развалясь на стуле и лениво прислушиваясь к речам соседа по столу, Гоф улыбнулся, едва завидев приятеля, и медленно зажмурил один глаз, что означало подмигивание.

Ужин пролетел быстро, и Гуг плохо запомнил его подробности, несмотря на то что он впервые сидел за столом собрания и впервые присутствовал на таком торжественном ужине. Ему удалось познакомиться и поговорить со всеми сотрапезниками, большинство из которых он знал в лицо, хотя с четверыми — приехавшими из других провинций — никогда ранее не встречался.

Казалось, пиршество закончилось, едва начавшись. Со столов убрали, и тут же пошли увеселения — с музыкантами, бардами, фокусниками, лицедеями и танцорами, съехавшимися из обширных герцогств Анжу, Аквитании и Бургундии. Приглашена была даже семья придворных акробатов французского короля. Тем не менее старающиеся вовсю артисты служили лишь фоном для других развлечений, которым предавались присутствующие, главными из которых являлись обильные возлияния, различные пари и ставки — все, к чему собравшиеся испытывали неподдельный интерес и для чего им не требовалась чья-либо помощь.

Впрочем, примерно четверть гостей, в основном молодежь, за ужином соблюдали меру в еде и не брали в рот хмельного, поскольку им предстояло участвовать в ночных забавах. Их имена заранее назвал жребий — к огорчению их менее удачливых ровесников, которых он обошел. Позже их вызовут, чтобы они сразились друг с другом поодиночке и скопом, и биться им предстояло так, словно от исхода сражения зависела жизнь, что, в некотором роде, представлялось правдой. Вот кому на долю выпало по-настоящему потешить гостей, и за выступлением должны были наблюдать придирчивые глаза их товарищей — весьма строгих судей.

Рыцарские состязания всегда протекали неистово и даже жестоко, и любые приемы ведения боя могли впоследствии отразиться на репутации участников — будь то ловкость или умение защищаться. В формальном отношении поединок являлся лишь демонстрацией мастерства; оружие для него брали деревянное, а мечи — уже затупленные упражнениями, поэтому риск получить смертельную рану практически отсутствовал. На самом же деле немало рыцарей погибло среди подобных развлечений в попытке вырвать победу у более сильного или искусного противника.

Гугу была хорошо знакома эта неотъемлемая часть общих увеселений, и он весьма огорчился, что не сможет в ней поучаствовать или хотя бы поглядеть со стороны. Тем не менее он ни с кем не стал делиться своими сожалениями, поскольку понятия не имел, кто из присутствующих принадлежит к братству. Ему было известно также, что как раз в этот период, когда всеобщее внимание приковано к потешному сражению, истинная деятельность собрания переносится в тайные подземные покои. Многие пожилые рыцари уже начали расходиться, не дожидаясь начала поединка, хотя и они были бы не прочь остаться и повеселиться вместе со всеми. Так или иначе, их уход был строго преднамеренным, заранее запланированным, и юные воины уже начинали видеть в этом традицию, поскольку считали, что старики будут мешать своим присутствием их воинственным забавам.

Не было ничего непредвиденного во всем ходе регулярно созываемых собраний, как не было случайностей и в их качественном составе: сюда допускались только посвященные в рыцари. Все присутствующие были благородного происхождения, хотя не существовало закона или постановления, требующих от рыцаря наличия знатных предков. Как бы там ни было, большинство гостей были выходцами из аристократических семейств, владеющих поместьями. Появись они на свет в другой среде и в других условиях, их жизнь с самого рождения была бы уже предопределена, и они обречены были бы посвятить все дни грубой работе, трудясь на господской земле и подчиняясь неумолимым феодальным законам. Тогда они должны были бы в поте лица добывать то, что сейчас имели в изобилии с самого детства.

В семьях знатных землевладельцев старший сын, согласно праву первородства, наследовал родовые владения — землю и прочие блага. Они переходили к нему от отца в случае, если сын был законным и доживал до смерти родителя. Младшие братья — по возрасту и по положению — сами должны были добывать себе состояние, поэтому обычно они оказывались на перепутье меж рыцарством и монашеством. Большинство выбирало первый жизненный уклад и, приняв сторону своего сюзерена, в сражениях отвоевывало себе средства к существованию. Прочие — физически более слабые, или увечные, или просто имеющие особые призвание и склонность — вступали в лоно Церкви и принимали духовный сан.

На этом поприще тоже вполне можно было вести общеполезную деятельность, не являясь обузой для своей семьи.

Так или иначе, огромное количество — сотни тысяч — высокородных отпрысков христианских семейств выбрали рыцарскую стезю, поэтому их предназначением чуть ли не с пеленок стало ратное дело. Едва вылезши из колыбели, они уже начинали постигать основы боевого искусства. Их стремление к оружию, доспехам и верховой езде всячески поощрялось родней, и с малолетства они слыли знатоками по части тактики ведения боя. Уже сызмальства им внушали, что физическая сила и доблесть суть главные мужские добродетели. В то же самое время им не позволялось драться или даже ссориться на людях, за чем зорко следило вездесущее око Церкви в лице священнослужителей, и рыцарей строго — а иногда и жестоко — наказывали, если те пренебрегали обычаями. Таким образом, официальные мероприятия вроде сегодняшнего собрания позволяли молодым рыцарям испробовать свои силы на законных основаниях и сразиться, дав выход силе и задору. Здесь, среди лучших из ровесников, они могли получить справедливую оценку своему мастерству.

Гуг еще раз осмотрелся, выискивая взглядом тех, кому сегодня предстояло участвовать в поединке. Их было нетрудно отличить от остальных, поскольку все они были трезвы и собранны, мысленно сосредоточены на тактике предстоящего сражения. Гуг увидел, что от этого все они стали будто на одно лицо, и незаметная усмешка пробежала по его губам: сторонний наблюдатель не отличил бы от них его самого и безошибочно признал бы в нем рыцаря.

Принадлежность человека к рыцарству определялась незамедлительно по одной характерной особенности — его мускулистости, будь то англичанин, германец, франк, галл или норманн. Все они носили похожее оружие, примерно одинаковую одежду и доспехи и использовали идентичную технику боя, поэтому превзойти в мастерстве своих соперников можно было только ценой упорных и непрерывных усилий, проявляющихся в бесконечных упражнениях, неутомимой отработке приемов — час за часом, день за днем, месяц за месяцем, без всякой передышки, в стремлении достичь невозможного, вынести и преодолеть то, от чего иной человек в подобных обстоятельствах давно отступился бы. Пренебречь упражнениями, махнуть на них рукой означало неизбежную гибель на поле боя, когда силы сдадут, а хватка ослабнет, и ты грянешься оземь, побежденный противником, который упражнялся упорнее и дольше тебя, вкладывал в выучку больше усердия и самодисциплины. Именно поэтому ни один рыцарь, достойный своего звания, не позволял себе провести хотя бы день в бесцельной праздности, а уделял не менее шести часов изнурительному самосовершенствованию.

Вес меча со стальным эфесом и четырехфутовым клинком, ширина которого составляла около трех дюймов, доходил до четырнадцати фунтов. Пеший рыцарь, облаченный в длинную кольчужную рубашку весом в шестьдесят фунтов и прочие необходимые для защиты доспехи, должен был уметь управляться с таким мечом одной рукой, причем как правой, так и левой. Защищая свою жизнь, иногда он в сражении не имел даже минуты на передышку. Таким образом, после нескольких лет бесконечных упорных упражнений рыцарь приобретал особый тип телосложения, позволявший любому распознать в нем такового даже издалека. Плечевые и шейные мышцы у него затвердевали подобно корабельным канатам, неправдоподобно широкие плечи переходили в огромные руки, в свою очередь приводимые в движение могучими мускульными сплетениями груди, спины и всего туловища. Талия и бедра обычно были узкими, а мощные ляжки и крепкие икры казались грубо обтесанными камнями.

В пиршественной зале собралось более полутораста мужчин такого рода, и за единственное отличие меж ними можно было считать лишь длину ног, отчего одни рыцари превосходили ростом других. Большинство из них не умели ни читать, ни писать, считая подобные глупости уделом священников, но все они без исключения не стали бы ждать приглашения, чтобы вступить в схватку и биться до последнего, пока не иссякнет запас сил и рыцарь не упадет наземь без чувств.

Оглядевшись, Гуг заметил, что толпа в радостном нетерпении ожидает начала увлекательного зрелища. Немало тому поспособствовали великолепные вина и эль, в изобилии подававшиеся гостям. Его отец и дед в числе первых потихоньку оставили сборище, за ними потянулись и остальные старшие рыцари. Гуга предупредили об этом запланированном уходе и уверяли, что никто ничего не заметит, но сейчас ему казалось, что все только и смотрят на достославных старцев. К счастью, он вскоре убедился, что исчезновение старейшин нелегко было проследить, поскольку в зале царила суматоха — многие гости вставали с мест, ходили меж столов, разговаривали, предлагали приятелям пари о ходе сражения, которое вот-вот должно было начаться. Только тогда Гуг немного успокоился и едва ли не вздохнул с облегчением, пока ему не пришло на ум, что час его собственного испытания почти пробил. Его внимание привлекло пощелкивание пальцами — кузен Годфрей Сент-Омер внезапно поднялся, и вскоре оба уже направлялись в замковое подземелье, а шум пиршественной залы остался где-то позади, наверху.

Провожатый Гуга, обычно неугомонный, был сейчас молчалив и собран. Они быстро миновали подходы к тайным помещениям, где проходили собрания, проникли за внешние створы и очутились в восьмиугольном преддверии. Годфрей легонько постучал в одну из дверей рукояткой кинжала и, едва она распахнулась, проворно переступил порог и что-то шепнул стражнику. Оба подали Гугу знак подойти и, когда тот приблизился, потребовали назвать пароль, который необходимо было помнить с прошлого посещения. Гуг повиновался, еле сдержав улыбку при виде их нарочито серьезных лиц, и его торжественно впустили.

Далее ему предстояло в одиночку пробираться по темному узкому и извилистому проходу, пока он не оказался в комнатке, освещенной единственным светильником. Всю мебель ее составляли стул и скамеечка для молитв, накрытая унылой темной тканью, на поверку оказавшейся нищенскими лохмотьями. Гуг, памятуя о предыдущих посещениях, сбросил на пол свои богатые одежды и облачился в потрепанную рубаху попрошайки. В этих-то жалких отрепьях Гуг уселся на грубый деревянный стул и принялся ждать.

 

ГЛАВА 3

Все, что произошло потом, когда Гуга наконец вызвали в приемную палату, произвело на него странное впечатление. Посланец, явившийся за ним, был с ног до головы закутан в черное, и все характерные особенности, позволявшие угадать его личность, были надежно скрыты под одеждой. Коридор, по которому пришедший повел Гуга, был также темен и безлик. Ни один луч света не проникал туда, чтоб рассеять мрак, и Гуг, ступавший с чрезвычайной осторожностью, ухватившись за плечо идущего впереди и едва ли не прижавшись к нему, не уставал удивляться, каким образом тот отыскивает дорогу, ни на что ни разу не наткнувшись.

Позже он узнал, что и натыкаться было не на что, как и не было никакого коридора: извилистый, беспорядочный их маршрут пролегал по линиям, вычерченным на полу просторной прихожей, полностью окрашенной в черный цвет. Проводник Гуга просто-напросто держался одной рукой за натянутый шнур, тоже черный, и таким образом безошибочно находил путь к конечной цели их перемещений — огромной палате, начинавшейся сразу за прихожей.

Гуг понял, что коридор кончился, когда они вошли в невидимый дверной проем и оказались в помещении, где тишина имела другой оттенок. Она была, как и прежде, глубокой, но создавала впечатление простора и легкости. Гуг не стал размышлять, почему ему так почудилось, тем более что только он успел об этом подумать, как его загадочный провожатый резко остановился, и юноша, державшийся позади, налетел на него, отчего оба чуть не упали.

Гуг попытался сосредоточиться и от нетерпения затаил дыхание, надеясь расслышать что-нибудь в темноте. В то же мгновение высоко вверху что-то сверкнуло, блеск все усиливался, пока в высоте не возник сияющий диск, льющий свет на погруженную в полумрак палату.

Гуг удержался от искушения осмотреться, поскольку пытался проделывать это в предыдущие посещения и пострадал за свою дерзость: оба раза провожатый вонзал ему в бок острие кинжала и ранил до крови. Теперь Гуг изо всех сил присматривался и прислушивался, но без лишних движений. Он знал, что вокруг стоят или сидят люди, и это тоже было знакомое ощущение, но сейчас Гуг не сомневался, что людей в зале собралось гораздо больше. Лишенный возможности убедиться воочию, юноша не мог в точности сказать, сколь многочисленным было собрание. Он стиснул зубы, сжал кулаки и заставил себя вдохнуть полной грудью, пытаясь обрести внутреннее спокойствие и решив полностью положиться на ход событий, которые к чему-нибудь да приведут. Ему казалось, что преодолеть этот момент — самая трудная из задач, потому что все, чему его учили и наставляли ранее, предполагало совершенно иное поведение — все, кем-либо сказанное, подвергать сомнению, безжалостно пресекать чьи-либо попытки им помыкать или понуждать его делать что-либо против его собственных убеждений. Тем не менее отец с дедом настойчиво его предупреждали, что в эту минуту он должен проявить покорность и отдаться на волю церемонии, отставив в сторону все усвоенное ранее.

«Плыви по течению! — твердил себе Гуг. — Просто плыви!»

Через некоторое время некто приблизился к нему почти вплотную, и Гуг ощутил исходящий от него сладкий, но довольно приятный аромат. Человек стал что-то читать нараспев на неведомом языке. Непонятное заклинание было достаточно длинным, и в ходе его Гуг стал замечать, что в палате существенно посветлело, так что вскоре перед ним проступил силуэт молящегося, а вокруг, на границе света и мрака, — смутные фигуры множества людей. Не укрылось от него и то, что его черный провожатый бесшумно исчез как раз в тот момент, когда внимание Гуга отвлек подошедший к нему певчий.

Вступительная песнь завершилась, и церемония стала стремительно разворачиваться дальше. Гуг узнавал ритуальные подробности, которые месяцами затверживал накануне, хотя их последовательность была ему незнакома. Его водили по зале, передавая от одного к другому, люди в накидках с капюшонами. Время от времени Гуга останавливали и расспрашивали причудливо и разнообразно наряженные члены собрания — в полумраке ему не удавалось как следует их рассмотреть, но, судя по виду их одежд, они занимали видное положение среди братии.

Гуг давно потерял счет времени, а меж тем света в палате все прибывало — чрезвычайно медленно, но неуклонно. Единственным его источником по-прежнему служило оконце где-то вверху, но по мере того, как сменяли друг друга торжественные ритуалы, Гуг стал подозревать, что световое пятно будто бы спускается, хотя и с ничтожно малой скоростью. Так или иначе, он все лучше различал в полумраке ряды стульев, расставленные вкруг просторной залы, и силуэты сидящих на них людей. Отдельные подробности фигур разглядеть пока не удавалось, зато в полутьме ясно проступали чередующиеся белые и черные квадраты напольных плит.

В заключение литании, длиннейшей из всех, что Гуг заучил накануне, два человека крепко взяли его за запястья и, надавив ему на плечи, поставили на колени. В таком положении, подавляя в себе желание воспротивиться, Гуг должен был произнести клятву, мрачнее и ужаснее которой трудно было измыслить. В ней призывались пытки, четвертование, смерть и проклятие на него самого и на весь его род в случае предательства и разглашения тайн, которые ему предстояло узнать.

Гуг дал клятву, как того требовал ритуал, и ему позволили встать с колен. Стоящие рядом легко приподняли его и повлекли куда-то — как показалось Гугу, в дальнюю оконечность палаты. Там его снова остановили и развернули лицом к верхнему источнику света, который сиял теперь меж двух высоких колонн, отчего стал похож на некий проем или отдушину. Неизвестный голос, громче и торжественнее прежних, заговорил на неведомом языке. Гуг ощутил, что вокруг него столпились чьи-то фигуры, а затем в полумраке произошли некие быстрые перемещения, несколько одновременных изменений, худшее и самое неожиданное из которых заставило сердце Гуга затрепетать от страха. Стоящий впереди смутный, но все-таки ясно различимый в прибывающем свете силуэт неожиданно отделился от общей толпы, быстро пригнулся, словно подбирая что-то с пола, затем обернулся и стремительно приблизился к Гугу. Размахивая тяжелой булавой, незнакомец метил ею прямо юноше в голову.

Неожиданно свет погас, и за Гуга сзади крепко ухватились множество рук, так что он не мог и пошевельнуться. Они потащили его, отводя от смертоносного удара, потянули назад и вниз, понуждая упасть на спину, так что удар пришелся по косой и булава лишь задела Гугу висок.

Ошеломленный и ошарашенный, не в силах вырваться из железного захвата держащих его многочисленных рук, чувствуя, что сердце вот-вот выскочит из груди, Гуг опрокидывался все дальше, удивляясь, почему он до сих пор не на полу. Его волочили и тащили, поворачивая его безвольное тело так и эдак, и в какой-то момент Гугу почудилось, будто его оборачивают некой тканью.

Затем, с обескураживающей быстротой, пальцы, вцепившиеся в него, разжались, а все посторонние звуки и движения прекратились. Наступила полная тишина. Устрашенный сверх всякой меры, Гуг лежал неподвижно, затаив дыхание и крепко зажмурив глаза, пытаясь предугадать, что же воспоследует. Ему казалось, что он уже умер, судя по величине дубинки, которой огрел его неизвестный противник. Как ни странно, последствий от удара совершенно не чувствовалось. Все ощущения, в том числе и боль, отсутствовали; Гуг ничего не видел, ничего не слышал, только удары сердца глухо отдавались в ушах. Разве может быть у мертвеца сердцебиение — или это просто воспоминания из прошедшей жизни? Где он теперь — все в той же прихожей или душа его в мире ином, ждет прихода высшего Судии?

Медленно и робко Гуг приоткрыл глаза, но не увидел ничего, кроме полнейшей и зловещей тьмы, густой и непроницаемой, словно налившейся ему под веки. Молчание, мрак и совершеннейшая неподвижность вокруг вместе с отсутствием боли и прочих ощущений окончательно убедили Гуга, что он и в самом деле умер. Но едва он начал мысленно взвешивать особенности своего нового состояния, как тишину прорезало тихое позвякивание и во тьму хлынул свет: человек с зажженным факелом раскрыл перед Гугом некий проем.

Его вновь сковал ужас, а сердце усиленно заколотилось. Незнакомец, стоявший в проеме с факелом, поднес к пламени свечу, и тут же отовсюду протянулось множество рук, тоже держащих свечи, отчего все пространство стало быстро наполняться светом. Гуг хотел перевернуться и встать, но обнаружил, что не в силах пошевелиться. Чья-то рука мягко легла ему на лицо, давая знак лежать смирно. Над ним склонилось множество голов. Человек в накидке с капюшоном, стоящий в ногах юноши, подал знак, и остальные поспешно опустились на колени возле распростертого тела Гуга. Он снова почувствовал, как они подхватили его и стали поднимать, по-прежнему не позволяя пошевелиться.

Наконец Гуг ощутил под ногами пол. Одеревеневший, он раскачивался, словно дверь на петлях, пока ему не придали вертикальное положение. Тогда руки, державшие его, одна за другой разжались, и он остался стоять, глядя на человека в капюшоне, выросшего прямо перед ним. По огромному росту и мощной фигуре Гуг сразу угадал, кто этот незнакомец.

Сир Стефан Сен-Клер откинул капюшон, и его лицо озарилось довольной улыбкой.

— Во что ты одет? — спросил он Гуга.

Изумившись такому суетному вопросу, тот осмотрел себя и смутился, поскольку не смог определить, что это за странное одеяние.

— Я не знаю, мессир, — пожал он плечами и понял, что завернут в тугие белые пелены, сковывающие все движения.

— Это саван, — строго пояснил Сен-Клер. — Тебе известно, что это такое?

Гуг еще раз бросил взгляд на свое облачение.

— Да, мессир. В него обряжают покойников, перед тем как хоронить.

— Верно. Знаешь ли ты, почему он на тебе?

— Нет, мессир.

— Обернись и посмотри, где ты только что побывал.

Руки стоящих подле снова подхватили Гуга и осторожно его развернули, предохранив от падения, поскольку он в ужасе отшатнулся, когда увидел прямо у ног разверстую пустую могилу. В глубине ее белел голый череп, а под ним — пара бедренных костей, сложенных крест-накрест. Ошеломленный Гуг долго созерцал яму, в которой он, несомненно, недавно лежал. Неудивительно, подумалось ему, что он так долго падал. Наконец сир Стефан снова обратился к нему:

— Ты умер и был погребен. Затем свет возвратился, и ты воскрес для новой жизни. Ты возродился, ты сейчас новорожденный, совершенно иной — член нашего древнего братства. Твоя прежняя жизнь осталась позади, ее следует забыть, выбросить из головы и отречься от нее, поскольку ты воскрес для освящения, для служения правде и поиску ее, для возвращения былых устоев. Приветствуем тебя, брат Гуг, от лица всей братии ордена Воскрешения в Сионе. Теперь, когда ты совершил восхождение к нам, ты допущен к знанию нашей древней и священной правды, и первым шагом на пути к нему будет облачение тебя в одежды посвященного.

Сир Стефан отступил на шаг и подал знак стоявшим поодаль четверым братьям в белых мантиях. Те подошли и обступили Гуга, быстро совлекли с него узкий саван и грубую джутовую нательную рубашку, перетянули ему талию пояском из овечьей шерсти, а сверху накинули ослепительно белый покров из дорогой ткани. Затем они отступили в сторону, и Гуг увидел, что все присутствующие также освободились от черных накидок и оказались в сияющих белых одеждах, подобных той, что была теперь на нем. Впрочем, кое-где мелькал черный цвет, но лишь как украшение на белом одеянии, и Гуг догадался, что черные узоры обозначают различие по статусу среди братии, поскольку одинаковых рисунков он не отметил. Палата также преобразилась, и вся ее обстановка, включая потолок, стены, пол и мебель, удивляла строгостью сочетания черно-белых элементов.

Сир Стефан выступил вперед, протягивая руки к новообращенному крестнику, и сердечно обнял его. Затем пришла очередь отца и деда поздравить очередного родственника со вступлением в братство. Все остальные последовали их примеру, и каждый присутствующий заключил Гуга в крепкие объятия.

Гуг с большим удивлением узнавал некоторых своих знакомых среди братии, попутно размышляя о том, что с ним сейчас произошло, и о том, сколько загадок занимало его разум до сегодняшней ночи, а теперь на них неожиданно нашлись ответы. Он вспоминал, а в голове его все новые и новые подробности укладывались на отведенные им места. Он пережил восхождение и теперь знал, что это такое. Он воскрес из мертвых, хоть и символически, испытал смерть и погребение и теперь вернулся к свету, к жизни. С этого момента он в буквальном смысле новый человек, с новой, пока неведомой будущностью.

Позже, когда все вечерние ритуалы подошли к концу и собрание стало потихоньку расходиться, Гуг обнаружил, что сидит в ярко освещенной прихожей, предваряющей палату, и угощается вином в компании отца, деда и крестного. Когда в их неспешной беседе возникла пауза, сир Стефан поставил чашу, сложил руки на мощной груди и так резко откинулся на спинку стула, что тот едва устоял на задних ножках. Гуг поглядел на него, ожидая, что скажет славный рыцарь, но Сен-Клер не торопился прервать молчание. Он лишь удивленно поднял бровь, словно желая задать вопрос. Гугу оставалось теряться в догадках.

— Простите, мессир, — озадаченно поглядел он на сира Стефана, — мне показалось, что вы хотели что-то у меня спросить…

— Нет, — помотал головой тот, — я только хотел сказать… Выслушай меня. Теперь мы с тобой братья, породненные сегодняшней вечерней церемонией, посему отныне нет места обращению «мессир», особенно здесь, в этой палате. Если у тебя возникнет настоятельная потребность соблюсти этикет, зови меня сиром Стефаном, но во всякой другой обстановке я для тебя просто Стефан, твой брат. Ты достойно выдержал испытание, но мы в этом и не сомневались. Если помнишь, накануне вечером я тебе позволил задать любой вопрос, какой только пожелаешь. Теперь, после восхождения, не хочешь ли ты повторить попытку?

— Да, меня интересует орден Воскрешения в Сионе. Кого или что там воскрешают? Или это просто намек на ритуал восхождения? Что такое Сион и где он находится?

— Ага!

Сир Стефан подался вперед, и его стул опять обрел устойчивость. Рыцарь обернулся к барону, протягивая руку, а тот с сожалением усмехнулся, вынул из поясной сумки кошелек, набитый монетами, и бросил его Сен-Клеру. Тот перехватил его с кошачьим проворством и снова посмотрел на Гуга, улыбаясь во весь рот и показывая лежащий на раскрытой ладони увесистый мешочек.

— Вчера мы с твоим отцом держали пари, что ты задашь мне именно эти вопросы, имея в запасе всего один. — Он подбросил кошель, поймал его и убрал в свою сумку. — Что касается ответов, теперь ты в состоянии сам их отыскать, поскольку знание необходимо заслужить, как и восхождение. Сион — иудейское название Святой земли, благодатное место, иначе, святилище. Это известно любому, кто потрудился поинтересоваться. Я, как и вся прочая братия, не вправе рассказать тебе больше, пока ты не станешь достоин внимать. Даже самые сведущие из наших сотоварищей добывали каждый секрет ценой собственных усилий. Постепенно ты тоже приобретешь ключи к тайнам — через это прошли все мы. Таков порядок нашего ордена, так мы поднимаемся по ступеням, ведущим к истине; мы запоминаем ритуалы — досконально, слово в слово, учимся у своих же собратьев, наиболее уважаемые из которых всю жизнь посвятили накоплению знаний, опыта и мудрости. Наше обучение проходит под их неусыпным надзором, и когда мы готовы, то переходим на следующий уровень осознания, пусть и с разной скоростью, сообразно нашим собственным побуждениям. Продвижение зависит также и от ума, интересов и способностей человека. Нет другого мерила для оценки его достижений, кроме степени понимания и самого знания. — Поползший вверх уголок губ сира Стефана выдал его намерение улыбнуться. — Обещаю тебе, что твои собственные труды принесут тебе отраду. Найденные ответы ободрят, а нелегко добытые сведения ошеломят. Еще мне кажется, что лиха беда начало — ты быстро пойдешь в гору. А теперь нам пора подняться к гостям.

— Постойте, я спрошу, пока мы еще внизу. Что дальше у нас будет — я имею в виду, в поместье?

— Что будет? — Сир Стефан, помедлив, бросил взгляд на друга. — Что будешь делать лично ты — то мне неведомо, а нам с бароном предстоит многим заняться… в том числе браками. У меня две дочери на выданье и четыре сына, одного из которых я рассчитываю вскоре женить и породниться с каким-нибудь дружественным семейством. У твоего отца также имеются две дочери и два сына подходящего возраста, и один из них, между прочим, ты. — Он помолчал, затем снова обратился к Гугу: — По твоему лицу я могу судить, что подобные мысли к тебе пока не приходили. Скажи-ка, сынок, о ком ты сейчас думаешь?

— О новом Папе Римском.

— Новый Папа? Вот скучища! Что тебе до него? Почему вдруг юный шампанский рыцарь устремляет помыслы — и к кому? — к новому Папе!

Гуг пожал широкими плечами, но лицо его сохранило серьезность.

— Потому что Папа — новый, значит, все мужи — по крайней мере, рыцари — должны устремлять к нему помыслы. Я прослышал, что он клятвенно обещал положить конец «рыцарским раздорам и вражде».

Слушая его, сир Стефан хмуро посматривал на барона Гуго.

— Что за новости? Папа так сказал? Впервые слышу. О какой вражде идет речь?

Барон пояснил:

— О той, что стала для нас в юности настоящим бедствием, Стефан. Теперь дела пошли еще хуже: молодежи некуда девать боевой задор. Ты у себя в Англии, возможно, и не слыхал, что творится у нас, потому что там хватает стычек и мятежей. Два последних десятилетия вы не складываете оружие, чтоб хоть как-то усмирять этих проклятых саксонцев.

Сейчас во всем христианском мире похожая ситуация — так всегда было, и ты с этим согласишься, если хорошенько вспомнишь наши молодые годы. А главная причина — та же, что и в былые времена — сама Церковь, только никто в этом не признается. Ненавистные, назойливые фанатики-святоши.

— Те, кто, как и ты, волею судьбы попал в Англию, постоянно испытывают на себе враждебность саксонцев, и тамошние рыцари не страдают от безделья. Им не до проказ, а нашим храбрецам сам закон — то бишь Церковь, которая и есть закон, — запрещает сражения в мирное время, или просто стычки, или любое другое нарушение всеобщего спокойствия. А когда они этот покой нарушают — а ведь они его нарушают, потому что они молоды, полны сил и везде суют свой нос, — эти чертовы святоши кривят рожу и наказывают зачинщиков, строго карают, иногда даже заключают в темницу, угрожая отлучением…

Барон глубоко вздохнул, словно пытаясь обрести хладнокровие, покачал головой и нахмурился, затем продолжил:

— Эта внушает большие опасения и продолжается уже порядочно времени, усугубляясь день ото дня. Но ужаснее всего были последние двадцать лет, пока Григорий был Папой. Мы на пороге большой смуты, потому что дальше терпеть никто не в силах. Священники попирают и искажают общепринятый порядок и обычаи. Любой рыцарь в нашем собрании опишет тебе это во всех подробностях, а собратья во всем христианском мире с готовностью подтвердят его слова. Но истинные причины происходящего, таящиеся в глубине, гораздо серьезнее и грознее…

Сир Стефан внимательно слушал друга, и глаза у него лезли на лоб. Наконец он раздраженно махнул рукой:

— Вижу, куда ты клонишь, Гуго, но ты не прав. Не спорю, Папа Григорий был очень честолюбив, но ратовал в основном за главенство Церкви в духовной сфере. Его первейшей задачей была реформа внутри самой Церкви… Бог свидетель, какая в ней тогда приспела надобность.

— Надобность и сейчас не отпала, а Григорий-то умер.

Сен-Клер, казалось, не расслышал последнего замечания барона и продолжил:

— Григория не привлекало мировое владычество. Он не мечтал превратиться в тирана. По его замыслу, Риму пристало править умами с помощью религии, и только потом можно будет заняться ее обиталищами, то есть храмами, и очистить их от скверны и порока. При этом политическое управление неизменно остается уделом королей и их советников. Григорий Седьмой слыл крайне неуживчивым — особенно от него доставалось странствующим монахам и епископам, но все дела он совершал во славу Господа, а не свою собственную.

Барон презрительно фыркнул и пожал плечами:

— Может, оно и так, но немногие из его окружения обладали сходными талантами и видением ситуации, поэтому он только благодаря собственной твердости мог держать их в узде. А теперь он скоро вот уже три года как упокоился, и на его месте восседает бездарь и мямля, давший ревнителям веры полную волю делать все, что им заблагорассудится. Потому-то и получается, что нынче Церковь повсеместно угрожает общему спокойствию, пытаясь заграбастать себе также и светскую власть и возмущая правителей всего христианского мира. Мы с тобой для них — то же быдло, или еще лучше: миряне, властители нашего суетного мира, считай — временщики. Этот изощренный софизм, без сомнения, — измышление какого-нибудь ученого анонима из числа заседающих в Риме. Ими подразумевается, что наша старинная и богоданная власть в действительности преходяща и быстротечна. Они же, в свою очередь, являются наместниками Господа на земле, поэтому их влияние непререкаемо и непреложно. Из всего этого за столько лет что-нибудь да должно было выйти. Я много беседовал с графом Гугом, с Фульком Анжуйским и другими, и, сдается нам, мы бессильны что-либо изменить. Разумеется, мы не намерены терпеть эту дерзкую самонадеянность и будем ей всячески противостоять. Их почин несообразен имени Господа, и ты наверняка с этим согласишься. Клике святош, с которой мы вынуждены мириться, дела нет до Бога. Их привлекает не Небесное Царствие, а земное — они жаждут власти и удовольствий. Они покупают себе приходы и прелюбодействуют — неудивительно, если смрад от их поступков тревожит обоняние Господне. Григорий пытался положить этому конец… и ему удалось многое из задуманного. Но он лишь человек — хоть и властитель, но смертный, и теперь все вернулось на круги своя. А новый Папа Урбан — та еще темная лошадка. Никто не может предсказать, вступит ли он в союз с реформаторами или нет. Если да и если они одержат верх… если мы позволим им одержать верх — тогда вся власть в мире попадет в руки духовенства, а нам с тобой останется только сидеть и ждать смерти.

— Где им победить — сила не та, — перебил его сир Стефан. — Они же духовные лица, и этим все сказано. К тому же такие помыслы беззаконны.

— Нет, Стефан, они-то сами думают иначе — священники то есть. Они кричат: «Мы победим во что бы то ни стало!» Они думают, что это неизбежно, поскольку такова воля Божья — по их же словам. А кто станет оспаривать мнение священнослужителей, если им дано напрямую обращаться к Господу и служить проводниками Его велений? Вот что воистину беззаконно, тут я с тобой согласен. И это беззаконие произрастает из алчности, лицемерия и гнусного разврата.

— Но даже если такое время настанет, то очень нескоро, потому что осуществить этот замысел будет непросто. Урбана избрали совсем недавно, в марте нынешнего года. Судя по дошедшим до меня отзывам, он молод и, несомненно, полон замыслов. Он пообещал покончить с безобразиями — хотя бы с теми, что всем мозолят глаза, — и разобраться с неукротимыми в своем буйстве рыцарями. Как он собирается этого достичь, для меня загадка, если, конечно, он не расправится со всеми рыцарями скопом — или, наоборот, со всем духовенством. Непонятно это и всем остальным, кто потрудился задуматься над его посулами, но, так или иначе, давши слово — крепись. Хм! Что ж, для такого дела пристало начать где-нибудь войну! Это нам не внове. Как-никак, он все же Папа.

Барон тем не менее воспринял его насмешливый тон вполне серьезно:

— Где же, Стефан, и какую такую войну? Это ведь забота не только одной Франции — весь христианский мир будет в нее вовлечен. Война коснется всех. В нашем мире, где в цене только благородное происхождение, люди разбиты на два лагеря: воины и священники, рыцарство и духовенство. Первая когорта весьма многочисленна, но в глазах другой — то есть священников — рыцари суть чума.

Сир Стефан выпрямился и застыл, устремив взор в одному ему ведомые дали. Его собеседники озабоченно ждали, пока он выйдет из задумчивости. Вскоре он действительно облегченно откинулся на спинку, звучно скребя ногтями подбородок.

— А ты навел меня на поразительное соображение, сынок, — обратился он к Гугу. — И твой отец вслед за тобой. Вы говорите, что в христианском мире некуда девать рыцарей и в глазах Церкви они — сущее бедствие. Но свет и христианский мир — не одно и то же: весь свет гораздо обширнее… В Библии достаточно примеров и худших напастей…

Сен-Клер не договорил и снова умолк, а затем продолжил с прежним воодушевлением:

— Надо бы поразмыслить над этим… кое с кем посовещаться… а потом, глядишь, и побеседовать с новым Папой.

Посмотрим. Но не прямо сейчас. В компанию священников мне что-то не хочется, а в Рим или Авиньон ехать далековато, поэтому давайте пока потолкуем о другом. Слыхали вы о новом осадном устройстве, которое придумали нормандцы, как там бишь его — требюше? Никогда, говорите? Странно. Я, правда, тоже ни разу не видел, но, должно быть, грозное орудие, коль скоро оно способно зашвырнуть камень размером с доброго детину дальше, чем все прочие катапульты.

Поскольку никто ничего не знал о новом приспособлении, разговор обратился к его боевым характеристикам. Сир Стефан, как единственный сведущий в этом вопросе человек, подробно изложил все, что знал сам. Гуг увлекся обсуждением не меньше своих собеседников, но у него из головы почему-то не шло замечание крестного о том, что весь свет шире христианского мира, и много позже, когда ему придется вспомнить об их разговоре, эта мысль еще долго будет мучить и терзать его.

 

ГЛАВА 4

В период, последовавший за восхождением, точнее с восемнадцати до двадцати пяти своих лет, Гуг многое узнал о жизни, быстро продвигаясь по ступеням осознания в ордене Воскрешения, но проявлял явное безразличие ко всем переменам, происходившим тогда в мире. По общему мнению, Гуг принадлежал к тому типу молодых людей, которые в своих действиях руководствуются некой силой, заставляющей их презреть все, кроме намеченной цели. Так, он никогда не пренебрегал своей принадлежностью к рыцарству и мог драться, как лев, умело обращаясь с мечом, боевым топором, кинжалом, булавой, копьем и даже с луком. Ни на стрельбище, ни на ристалище он не знал поражений, а необычайная меткость, с которой попадали в цель его стальные стрелы, снискала ему всеобщее восхищение. В то же самое время Гуг с сосредоточением штудировал законы ордена Воскрешения, гораздо чаще видясь со старшими наставниками, чем с ровесниками. Подобное самоограничение являет и отрицательные стороны, поскольку не оставляет места для иных занятий. Если бы кто-нибудь поинтересовался мнением Гуга, то с изумлением обнаружил бы, что тот, несмотря на молодость, относится к отдыху и прочим развлечениям как к пустой и бессмысленной трате времени. Он избегал бражничать с приятелями и не скрывал, что употребление эля просто для того, чтобы напиться пьяным, для него равносильно лени и недомыслию. Многие из ровесников Гуга его за это недолюбливал и, но сам он полагал, что у него и так хватает друзей: Годфрей Сент-Омер и Пейн Мондидье были рядом с самого детства, и даже тогда, в раннем возрасте, он, не задумываясь, доверил бы им свою жизнь. Ничего не изменилось и теперь — их дружба с годами ничуть не ослабла.

Семья Годфрея, то есть род Сент-Омеров, владел обширными угодьями в Пикардии, где Гоф провел полдетства — в основном зимы. Он отправлялся туда всегда с неохотой, но не привык перечить, поскольку был одним из младших сыновей, пятым по линии наследования. Гораздо больше ему была по душе другая половина года — долгие весенние и летние месяцы, проводимые им в материнских владениях, недалеко от Пайена. Мать Гуга была также и любимой кузиной его собственной матери, и их нежная привязанность обеспечила дружбу сыновьям.

Годфрей, по характеру во многом схожий с Гугом, в чем-то являлся его полной противоположностью. Их сближал не только одинаковый возраст — было что-то общее и во внешности приятелей. Годфрей, всего десятью месяцами старше, щеголял золотистой шевелюрой и издалека казался гораздо привлекательнее своего родственника. Вблизи, впрочем, становилось заметно, что его синие глаза гораздо теснее посажены, чем карие очи Гуга, и, хотя у обоих юношей были открытые приветливые лица, находились девушки, предпочитавшие смуглого мрачноватого Гуга солнечному, веселому Годфрею. Единственным исключением служила, как того и следовало ожидать, младшая сестра Гуга Луиза, которая, с тех пор как доросла до того, что стала признавать Гофа издали, больше ни на кого и смотреть не желала.

Возможно, благодаря их схожести во всем, начиная с самого детства, — а надо сказать, что Годфрей чувствовал к Гугу больше привязанности, нежели даже к родным братьям, — оба одинаково прекрасно владели оружием, хотя Гуг, бывало, побивал приятеля на мечах. Что касается лука, который в ту пору уже не жаловали, поскольку он нес безликую и подлую смерть из засады, а потому не вязался с общим духом рыцарства, то Годфрей не сильно утруждал себя стрельбой. Он любил обронить высокомерное замечание о том, что только ветхим старикам и калекам впору носить такое оружие.

Годфрей был столь же образован и начитан, что и Гуг, то есть обладал качествами и способностями, на которые другие молодые рыцари смотрели с явным предубеждением. Большинство их ровесников были туполобыми неучами и относили книжные знания к порокам церковников, ставя их в один ряд с онанизмом и содомским грехом. Но там, где Гуг предпочитал уединение, позволяющее предаться серьезным размышлениям, отчего иногда казался замкнутым и нелюдимым, Годфрей был сама живость. Он обладал острым умом и искрометным, озорным, неиссякаемым чувством юмора, а также бесконечной внимательностью к чужому мнению. Ему ничего не стоило разрядить обстановку в разговоре, подпустив какую-нибудь остроту, от которой неловкость сразу исчезала, все прыскали со смеху, а начавшаяся было ссора затухала.

Третьим членом триумвирата, как они в шутку себя величали, был Пейн Мондидье, также отпрыск дружественного семейства — стало быть, не чуждый им обоим, хотя никому из них и в голову никогда не приходило выяснять степень их родства. Пейн, как и Гуг, был родом из графства Шампанского. Его отец вместе с бароном Пайенским были вассалами и ленниками графа Гуга. Жена барона Гуго, родственная этому семейству, в девичестве носила фамилию Мондидье.

Пейн в возрасте опережал Гофа на два месяца, а Гуга — на год и был щедро наделен красотой лица и души. Высокий, стройный, длинноногий и широкоплечий, узкий в талии, словно подросток, он повзрослел, ничуть не утратив при этом ни юношеского обаяния, ни любезного обхождения. Самый рослый из их троицы, Пейн был на голову выше Годфрея. В его темно-русых волосах до плеч попадались выбеленные пряди, а поразительного янтарного цвета глаза не раз вызывали вздохи у красавиц их округи. Ко всеобщему счастью, Пейн сам не понимал, насколько он привлекателен, и его непринужденность вкупе с неподдельным дружелюбием и радушными улыбками помогала ему без труда прокладывать путь сквозь раскинутые вокруг него любовные сети. Незадачливым воздыхательницам даже не на что было всерьез обидеться. Также кстати — на этот раз для самого Пейна — приходилась его боевая и верховая выучка, чтобы держать самых строптивых и завистливых соперников на почтительном расстоянии; таким образом, он ни разу не участвовал в стычках из-за пустяков. Пейн был настоящим, проверенным, надежным другом, и Гуг с Гофом сильно скучали, когда ему приходилось отлучаться, хотя такое бывало редко.

* * *

В год, последовавший за восхождением Гуга, трое друзей наслаждались беззаботностью, как еще никогда ранее в своей жизни. Несмотря на то что большая часть их дня была посвящена всяческим трудам и обязанностям, они ухитрялись тратить достаточно времени и на веселье.

К триумвирату примыкал еще и некто четвертый, несмотря на кажущуюся невозможность такого обстоятельства. Все из вышеперечисленной троицы были в ладах с логикой, но на прямой вопрос единодушно заметили бы, что дружба дружбе рознь.

У Гуга, вернее сказать, у сира Гуга де Пайена был приятель по имени Арло — по рождению и по положению простой слуга. Оба были неразлучны с детства, то есть провели вместе достаточно времени, чтобы Гуг успел привыкнуть к обществу Арло, разделяя с ним и мысли, и начинания. Сначала они сообща играли, затем учились читать и писать, а позже, когда оба повзрослели, Арло стал Гугу помощником, оруженосцем, телохранителем и боевым товарищем. По возрасту Гуг совпадал с ним даже больше, чем с Годфреем и Пейном, а отец Арло, Манон из Пайена, служил барону Гуго на протяжении всей своей жизни. Его старший сын родился всего через три месяца после Гуга и, можно сказать, в соседней комнате, поэтому сразу стало ясно, что Арло, которого прозвали Пайенским по принадлежности к баронству, будет служить сиру Гугу так же, как и сам Манон служил его отцу.

С тех пор оба мальчика, а потом и юноши, были неразлучны, с пеленок питая друг к другу чувства, основанные на полном взаимопонимании и доверии, какие возможны иногда между слугой и хозяином. Их согласие было столь глубоким, что часто друзья, не тратя время на разговоры, сразу приходили к единому мнению. Неудивительно, что два других триумвира приняли Арло как неотъемлемую часть жизни самого Гуга.

Орден Воскрешения был единственной запретной темой, не предназначенной для ушей четвертого приятеля. Гуг отнесся к вступлению в орден как к некоему изменению в его дружбе с Арло, и это омрачило его радость от осознания своего нового положения. Целых восемнадцать лет он всем делился с приятелем, ничего не утаивая, а теперь впервые ощутил необходимость держать рот на замке. Он понимал и даже по-своему оправдывал причины такой секретности, но это ничуть не уменьшало его сожалений. Впрочем, выбора у него все равно не оставалось: приходилось смириться с тем, что Арло не является и никогда не сможет стать членом ордена и не в его, Гуга, власти это изменить.

Сия дилемма разрешилась сама собой и таким способом, какой Гугу даже в голову не пришел бы, поскольку он был убежден, что Арло понятия не имеет о событии, происшедшем в его жизни. Однажды он вынужден был исключить приятеля из общей беседы не раз и не два, а целых три за день и сам на себя разозлился, поскольку не смог сделать этого незаметно, так что Арло наверняка подумал, будто случилось какое-то несчастье.

Тем же вечером после ужина, пока еще не загасили светильники, Арло сам поднял этот вопрос в присущей ему грубоватой и откровенной манере. Они вдвоем сидели у большого костра недалеко от конюшен, наслаждаясь вечерней прохладой, и точили клинки. Арло трудился над мечом товарища, а Гуг острил конец собственного длинного кинжала. Кругом не было ни души, и Арло первый завел разговор, не отрываясь от работы:

— Ну и денек сегодня выдался у тебя, правда? Пришлось побеспокоиться и побегать с высунутым языком, словно мышу в амбаре у мельника.

При этих словах Гуг съежился и стал ждать, что же воспоследует, а Арло будто испугался, что приятель сейчас его перебьет, и поспешил высказать наболевшее:

— Такие дни случаются у всех нас…

Он разогнул спину и упер эфес меча себе в колено, а затем обернулся к Гугу:

— Ты будто на что-то сердишься и все время чем-то расстроен — я же вижу… И другие уже заметили. Но ты стал еще угрюмее с тех пор, как побывал на том большом собрании, несколько месяцев назад…

Арло смолк и снова взялся за меч, пристально рассматривая клинок и выискивая на нем пятнышки ржавчины.

— Знаешь, почему я сам не пошел на это собрание?

Он взглянул на приятеля как раз в тот момент, когда Гуг вытаращил глаза от удивления, услышав столь неожиданный вопрос. Арло ответил за него:

— Как же тебе не знать — меня попросту туда не пригласили, вот в чем все дело. Тогда я об этом вовсе не думал, но все равно хорошо, что так случилось… А сейчас думаю — да, точно хорошо. Не моего ума это дело — ходить на такие сборища. Как бы я себя чувствовал в окружении всех этих рыцарей? Сидел бы, пялился на их богатые одежды… Тебе было бы точно так же неловко на кухне, среди поваров и прочей прислуги, за привычным нам ужином.

Гуг насупился:

— Я не понимаю тебя, Арло.

— Отчего же? Все вроде яснее ясного, — вздохнул тот. — Мы с тобой друзья, Гуг, но не будем забывать, что прежде всего ты мой хозяин, а я твой слуга. Ты сын барона, а я сын баронова вассала. Я-то сам все время об этом помню, а вот ты — не всегда, а тебе это не пристало. Ни в коем случае. Теперь ты стал настоящим мужчиной, и у тебя появились новые заботы, к которым я не могу иметь касательства, и тебя это расстраивает. Я даже замечаю, что порой ты себя изводишь, как, например, сегодня, — не надо, потому что я-то себя не извожу. Правда-правда, мне и дела нет до того, с чего ты вдруг стал таким взвинченным. Знаю только, что для тебя там ничего дурного быть не может. Но мне там искать нечего, это как пить дать, потому что мне не место в таких делах, и все к лучшему… — Он опять замолчал и посмотрел прямо в глаза Гугу. — Я рад и тому, что уже приобрел. У меня много работы, которая не дает мне скучать, я многое умею — ночью разбуди, и то не подкачаю… Ты хоть слушаешь меня?

— Ага, — нерешительно улыбнулся Гуг. — Я так понял, ты велишь мне заниматься моими делами и не сваливать их на других, а тебе предоставить заниматься твоими. Отлично слышу.

— Вот и хорошо, а то ты скоро себе палец отхватишь, если не будешь смотреть, где точишь.

С тех пор Гуг мог отмалчиваться, не испытывая при этом угрызений совести.

* * *

Когда приспел срок Годфрею сочетаться браком с сестрой Гуга Луизой — к тому времени ему уже исполнился двадцать один год, и он слегка запоздал с женитьбой, — это столь долгожданное и практически неотвратимое событие не вызвало меж двух его друзей никаких толков. Луиза, хоть и девчонка, была им доброй подружкой, и они ничуть не сомневались, что брак Годфрея ничего не изменит в их отношениях. В то же время никто даже не предполагал, что одновременно состоится свадьба Пейна с леди Маргаритой Сен-Клер. Пара встретилась, когда Маргарита вместе с отцом приезжала из Англии в Шампань на церемонию восхождения. Несмотря на то что сам Пейн был гораздо больше одержим любовной страстью, чем Маргарита, позже выяснилось, что тем не менее он тоже произвел на нее весьма лестное впечатление. По крайней мере, как потом узнали Гуг с друзьями, леди Маргарита по возвращении домой приложила все мыслимые усилия, чтобы убедить отца вновь нанести визит этим любезным шампанским знакомым.

Сир Стефан, вдовец на протяжении многих лет, был совершенно беспомощен перед хитростями и капризами единственной дочери — его любимицы с самого ее рождения, но в тот раз он не смог сразу удовлетворить ее просьбу, поскольку состоял на службе у английского короля Вильгельма Рыжего, сына Вильгельма Первого Завоевателя. Впрочем, вскоре события сами собой обернулись так, что Сен-Клер волей-неволей вынужден был отправить дочь в Шампань.

Ранней осенью 1091 года она прибыла в баронство Пайенское в сопровождении изрядного эскорта, имея при себе письмо отца, обращенное к его старому другу Гуго. Барон со свойственной ему любезностью не выказал ни малейшего признака волнения или удивления при неожиданном появлении юной особы и принял ее под свой кров со всевозможным радушием. Когда его супруга и донельзя восторженная дочь увели путешественницу, чтобы показать ей гостевые покои, а вся ее свита была также пристроена, обретя кров на половине слуг, барон наконец смог уединиться, чтобы прочитать письмо старого товарища.

Послание было написано на шести частях прочного пергамента из овечьей кожи, тщательно выделанного, с особой осторожностью выскобленного и умягченного, а затем еще и аккуратно подчищенного от пятен, что, как было известно барону, неукоснительно требовал сир Стефан от своего писца.

Йорк
Сен-Клер.

Пятого дня месяца июня, лета Господня одна тысяча девяносто первого Гуго, барону Пайенскому из графства Шампанского

Приветствую Вас, мой друг.

Посылая Вам это письмо, дополняю его величайшим и ценнейшим из всех моих земных сокровищ — дочерью Маргаритой. Этот поступок, то есть отправка ее к Вам, когда сам я остаюсь в Англии, должен объяснить Вам всю нелегкость моего решения. Если бы я теперь всерьез не тревожился за ее безопасность, я ни за что не согласился бы расстаться с ней, как и никогда не позволил бы себе обременять Вас настоящим поручением — позаботиться о чужом чаде. К счастью, Маргарита уже не дитя, и это соображение помогло мне смириться с принятым решением.

Насколько Вы осведомлены, после кончины моей супруги дочь стала моей единственной отрадой и с бесконечным терпением и покорностью сносила все те унизительные неудобства, на которые была обречена из-за моего неустроенного образа жизни. Мой замок не годится молодой особе для жилья: он обнесен земельной насыпью, укрепленной тесом, а строения в нем грязны, убоги и приземисты, что совершенно не подходит для молодой благовоспитанной девушки. Сейчас она вынуждена обитать в крепости, которая никогда и не претендовала на звание настоящего жилища. Единственным предназначением моего замка по праву считается защита дружины от хищнических вражеских нападок и постоянных осад. Таким образом, я пришел к выводу, что, вынуждая свою дочь жить здесь, я обрекаю ее если не на смерть, то, несомненно, на нищету и скудость существования.

Мы, то есть нормандцы Вильгельма, живем в Англии уже двадцать пять лет, а в местности Йорк — шестнадцать лет, и с тех пор, как мы пришли сюда, населяющие эту область саксонцы не стали к нам приветливее или терпимее. Я уже давно должен был выслать дочь подальше от этих земель, но, подчиняясь слабостям души и капризам самолюбия, я страшился расстаться с ней, поскольку она единственная напоминает мне в этой насквозь раскисшей от сырости, дождливой и промозглой стране, что такое истинная красота. Теперь же снова грядет война; с севера нам грозит очередное нашествие, и, поскольку я не могу здесь ручаться за ее безопасность, я не могу поступить иначе, как отправить ее к Вам в уверенности, что лучшего приюта для нее не найти.

Малькольм Канмор, король Шотландский, снова возвращается, чтобы отвоевать у нас прежние владения — это третья его попытка за двадцать лет, — и король Вильгельм своим повелением опять обязал меня дать обидчику достойный отпор. Девять лет назад мне уже приходилось схватиться с Малькольмом, и тогда мы все надеялись, что навсегда разделались с его войском. Но теперь, когда Завоеватель скончался, этот Канмор (я слышал, его имя означает «Великий Вождь») возомнил, будто сын окажется на поле брани куда уступчивее отца. Глупец!

Его жена, почитаемая у себя в стране чуть ли не за святую и тезка моей дочери, к тому же приходится кузиной Эгберту — бывшему саксонскому преемнику английского трона. Так вот, эта Маргарита была столь неразумна, что подстрекала своего супруга жертвовать людьми без числа в попытках отвоевать королевство — не единожды, а трижды.

Через три дня мы выступаем. Пока я Вам пишу, здесь собирается моя дружина. В нее войдут все годные для сражения мужчины, которых мне удастся найти, и, как следствие, я вынужден буду доверить защиту своего замка малочисленному отряду верных мне людей. Они будут охранять ворота вплоть до моего возвращения.

Столкнувшись с неотвратимостью такого обстоятельства, а также того, что я могу вовсе не вернуться с поля сражения, я распорядился отдать мою драгоценную Маргариту на Ваше попечение. До побережья она с небольшой свитой доберется под надежной охраной, поскольку ее будет сопровождать все мое войско, а завтра я посажу ее на корабль и отправлю вдоль восточного берега Англии к югу, через пролив.

Они бросят якорь в Гавре, что на северном французском побережье. Обеспечить безопасность всего путешествия я препоручил моему доверенному человеку по имени Жискар. Ему и двум его сыновьям, Мишелю и Ромбо, я вручил достаточно золота, уложенного в три крепких сундука. Распорядитесь этими сокровищами как приданым, когда в будущем подберете для моей дочери подходящую партию. Прочнее судна, на котором я ее посылаю во Францию, не сыскать, и я уверен, что оно выстоит в самый злой шторм, хотя сейчас лучшее и спокойнейшее время года для дальних морских путешествий.

Не берусь загадывать, мой друг, когда Вы теперь получите от меня известия и получите ли их вообще, но я ни на миг не сомневаюсь, что моей дочери под Вашим кровом и попечительством будет лучше, чем где бы то ни было. Позаботьтесь о ней ради меня, а я буду надеяться, что вскоре снова увижу вас обоих.

В тот день барон Гуго долго сидел во дворике и наедине с собой читал и перечитывал обращенные к нему слова старого товарища. Когда вокруг него начали вытягиваться вечерние тени, он решил, что не стоит спешить с выводами. Maргарита станет считаться его новой дочерью — столь долго, сколько потребуют обстоятельства, а пока оба они будут ждать известий от Стефана Сен-Клера.

Тем не менее три последующих года из Англии не приходило о нем никаких вестей. Никто даже не мог с уверенностью сказать, чем закончилось нашествие шотландцев с севера. На юге острова нормандцам пока удавалось удерживать власть, и это ни для кого не было секретом. Остальные подробности были крайне недостоверными, и, поскольку на то была воля Вильгельма Рыжего, никто не осмеливался вызывать на себя его гнев.

Не ведая, жив или умер его друг, барон Гуго взял на себя отправление всех родительских обязанностей по отношению к Маргарите и к концу ее годичного пребывания в его замке относился к ней точно так же, как и к другим своим дочерям. Осенью 1092 года он без колебаний решился устроить ее брак с Пейном Мондидье, сочтя его превосходной для нее партией, несущей всяческие выгоды обеим сторонам, и зная, что ее отец поддержал бы такое предприятие. Жених с невестой, конечно, были далеки от той влюбленности, что давно поразила Луизу де Пайен и Сент-Омера, но им нравилось общество друг друга, они много времени проводили вместе, и все решили, что таких отношений вполне достаточно для создания крепкой и счастливой семьи.

 

ГЛАВА 5

Для молодых триумвиров наступила безмятежная пора. Двое из них были удачно женаты и вполне довольны жизнью, а их супруги стали им ближайшими поверенными. Гуг, пока остававшийся холостым, радовался, что теперь может уделять орденским штудиям сколько угодно времени, поскольку у приятелей, ранее отвлекавших его от занятий, теперь появились новые обязанности.

Идиллия подошла к концу, когда майским вечером 1093 года Годфрей и Пейн вместе явились в покои Гуга. Вид у обоих был озадаченный и растерянный. Гуг сразу понял, что случилось нечто непоправимое, поэтому сразу отложил книгу в сторону и вскочил.

— Что такое? Что с вами? Что случилось?

Годфрей с Пейном переглянулись — виновато, как подумалось Гугу, — но никто из них не решался заговорить первым. Годфрей пожал плечами и упал на скамью у окна. Привалившись к стене, он снова поглядел на Пейна и только потом смог взглянуть в глаза Гугу.

— Они все знают, — произнес он.

— Кто «они» и что знают?

Ответа Гуг не дождался и в нетерпении вновь обратился к друзьям:

— Я что, должен угадывать? «Они все знают» — понимай, как хочешь! Вы что, оба рехнулись? Кто знает и что знает — объясните наконец!

Пейн прокашлялся:

— Девчонки, Маргарита и Луиза. Знают об ордене.

— Что-что?

Недоверие и ошеломление, прозвучавшее в этом коротком вопросе, повергло обоих друзей в неловкое продолжительное молчание, но Годфрей вскоре не выдержал и пробормотал:

— Знают, да… Они что-то обсуждали меж собой, делились догадками, сравнивали свои предположения и дошли до того, что спросили у нас напрямую, чем мы занимаемся на собраниях.

— Боже правый… — Слова застревали у Гуга в горле, настолько глубоко он был потрясен. — Что же вы наделали! Как вы оба могли забыть о своих клятвах? Разве для вас они не так уж и страшны, а обещанные кары за предательство — недостаточно ужасны?

— Гуг, мы ничего такого не делали — ни о чем не забывали и ничего не говорили. Никому из нас и в голову не пришло болтать лишнее за пределами тайных покоев. Поверь, мы расспросили друг друга с пристрастием, надеясь вспомнить хоть какие-нибудь подробности, но оказалось, что никто из нас никогда и словом не обмолвился об ордене.

— И тем не менее ваши жены прознали о нем. — Гуг замолчал, изучая скорбно вытянувшиеся лица друзей. — А когда вы это обнаружили? Когда они к вам обратились с тем вопросом? Давно?

— Сегодня, — ответил, отводя глаза, Годфрей. — Днем, всего с час назад. И мы сразу пришли к тебе.

— А что они хотели узнать? Не торопитесь, подумайте хорошенько. Что именно им было нужно?

Пейн растерялся, покачал головой:

— Я… понятия не имею… не помню. Меня сковал такой ужас, когда я понял, о чем речь, что я стоял как громом пораженный. Помню только, что сразу подумал: «Они все знают. Но откуда?»

— То же было и со мной, — подтвердил Годфрей, хмурясь и устремив взгляд в пустоту. — Я не в силах был думать ни о чем, кроме вопроса Луизы… хотя я даже не помню, с какими словами она обратилась ко мне.

— Тогда давайте подойдем к этому иначе. Что вы сразу же им ответили?

— Ответили? Разве ты не понял, Гуг? Мы ровным счетом ничего им не сказали. За себя я ручаюсь, но, думаю, и Пейн тоже, раз он это утверждает. Это все не важно — хотя, наоборот, очень важно… Сейчас нас больше заботит, что теперь делать.

Гуг шумно вздохнул, внимательно посмотрел на обоих приятелей, покусал в раздумье губы, а потом грустно покачал головой:

— Что ж, на этот вопрос ответ уже есть… Пойдемте к моему отцу и спросим, что теперь делать. Он и подскажет — в том числе и то, что будет с вами обоими. Идти надо прямо сейчас. Вам, случайно, не пришло в голову предупредить жен пока не болтать об этом?

— Конечно, пришло, — отрезал Годфрей. — Мы были в смятении, но не до такой же степени, чтоб окончательно лишиться рассудка. Они больше никому не скажут, потому что мы наказали им молчать, и они видели, насколько мы рассержены.

— Прекрасно, теперь пойдем рассердим еще и моего отца. К счастью, он у себя. Я видел его всего час назад — как раз тогда, когда ваши жены интересовались вашим времяпрепровождением. Пойдем, поговорим с ним.

* * *

— Итак, насколько я понял из ваших объяснений, ваши жены расспрашивали, чем вы занимаетесь на собраниях, но вы не помните в точности, в каких именно словах?

Для человека, обнаружившего предательство в собственном семействе, барон держался с завидным самообладанием, и Гуг искренне восхитился отцовской выдержкой, представляя, какой гнев сейчас кипит и клокочет за этим напускным спокойствием. Скосив глаза на приятелей, он увидел, что те согласно кивнули.

— И вы оба утверждаете, что они знают — или хотя бы подозревают — о существовании ордена. Вы также непоколебимо уверены в том, что ни один из вас не мог им проговориться — ни по недомыслию или небрежности, ни по легкомыслию или неосторожности?

Те покачали головами.

— В таком случае, — продолжил Гуго, — если вы ни разу не сболтнули того, о чем болтать не следует — тут я принимаю ваши клятвы на веру, — тогда как ваши жены умудрились добыть эти самые сведения? Вы можете мне объяснить? — Барон нетерпеливо обернулся к сыну: — А ты можешь?

— Нет, отец.

Барон хмыкнул, а потом с горечью кивнул, словно отвечая сам себе.

— А я могу, — проворчал он, — поскольку догадываюсь, откуда ветер дует. Садитесь, вы все.

Когда молодые люди с удрученным видом уселись перед ним, барон опустился в свое кресло и, сложив руки на груди, обратился к сыну:

— Твоя мать могла их просветить.

Гуг и не заметил, как рот у него распахнулся сам собой, и он смог прийти в себя, только когда отец продолжил:

— Поразмыслите об этом, пошевелите мозгами, если еще не окончательно их растеряли. Подумайте, что нам всем только что стало известно, взвесьте все соображения и доводы, а затем смиритесь с тем, что подскажет вам ваша проницательность. Истина где-то неподалеку, прямо у вас под носом; она тут и была — только отныне вам предстоит ее принять и научиться жить с ее осознанием, какой бы нелепой она вам ни казалась… Мне в вашем возрасте пришлось столкнуться с той же проблемой, как рано или поздно приходится решать ее любому мужчине; для некоторых она — нелегкое испытание. Видите ли, жизнь убеждает нас в том, что женщины во многом отстают от нас. Они нужны для того, чтобы рожать нам сыновей и скрашивать наше существование, делая его более приятным. Разве не так? Мужчины, думаю, с этим согласятся. Как бы там ни было, женщинам все видится в совершенно ином свете, и их странное мировосприятие недоступно мужскому пониманию. Они и нас держат неизвестно за кого; по их разумению, мужчины несравнимо более глупые и бесчеловечные существа. Женщины считают, что разум — как раз их сильная сторона. Несомненно, они не так уж и глупы на свой неведомый манер, но им некогда прислушиваться к нашим доводам. Без преувеличения, мы для женщин — те же дети, не желающие и не способные взрослеть, даже если у нас уже борода поседела, а лицо изрезали морщины. Вот в этом-то и есть истина, мессиры, и — нравится вам это или нет — вы не можете ее изменить: мало наберется среди нас собратьев, женатых на неразумных женщинах, и еще меньше тех, кто выбрал себе супругу не из дружественного семейства. А дружественные семейства, согласно преданиям нашего старинного ордена Воскрешения, регулярно проводят собрания на протяжении уже пятидесяти поколений. Не пятидесяти лет, мои юные друзья, а пятидесяти поколений! Неужели вы всерьез поверите, что все это время жены и матери, сестры и кузины были столь слепы, что не замечали, как мужчины время от времени куда-то уединяются, избегая посвящать их в некую тайну? Разумеется, они видят, какая скрытность окружает нашу деятельность, а также рвение и увлеченность, с которыми мы готовимся к каждому собранию. От матерей не могут укрыться те изменения, которые затрагивают поступки и поведение их сыновей, едва те вступают на порог совершеннолетия. Пусть женщины даже не отдают себе в этом отчета, но надо быть безумцем, чтобы думать, будто можно укрыться от материнского ока. Так или иначе, им достаточно знать, что, какова бы ни была эта загадочная деятельность, она издревле определена только для мужчин и женщинам нет в ней места. Таким образом, им остается довольствоваться своим положением, и многие с легкостью и готовностью соглашаются с ним. Впрочем, всегда находятся такие, кто по молодости лет пытается разузнать больше, чем им предписано. К счастью, их единицы — но и те в конце концов смиряются со своей участью перед лицом нашего общего молчания. Так они учатся принимать действительность как она есть. Но не думайте, что они ни о чем не подозревают, — это глупейшее из заблуждений. Разумеется, они догадываются — и нам это тоже известно, хотя мы в разговорах меж собой никогда не касаемся этой темы. Но их осведомленность, подобно нашей собственной, содержится в строжайшей тайне, и они также не стремятся обсуждать ее друг с другом. Им известно лишь, что умолчание касается некой древней веры; они признательны и даже горды тем, что их мужья, их семейства силой своей преданности этой вере заслужили право исповедовать ее. Таким образом, их молчаливое доверие только усиливает нашу мощь. Ваши юные супруги скоро это поймут, как поняли вы сейчас, и вскоре вы убедитесь, что никаких последствий эти вопросы не вызовут.

Барон умолк, по очереди оглядел трех молодых рыцарей и не сдержал улыбки:

— Я бы желал знать, не закрались ли у вас самих какие-либо вопросы, но, вероятно, для них еще не пришло время. Сейчас вам лучше спокойно взвесить все, что я вам сказал. Идите подумайте пока.

* * *

— A y меня есть вопрос, — заявил Годфрей и распрямил спину.

Разговор происходил тем же вечером. Все трое сидели на лугу, привалясь к обомшелому стволу дерева. Закатное солнце давно протянуло по траве длинные тени, а друзья уже который час размышляли над словами барона, храня молчание.

Гуг склонил голову набок и исподлобья посмотрел на приятеля.

— К моему отцу? Даже не знаю, где он сейчас может быть.

Не к твоему отцу, а к тебе самому, потому что именно ты штудируешь орденский устав и вообще ты у нас ученый человек…

Годфрей хмурился, и в его взгляде не было и намека на прежнее легкомыслие. Гуг удивленно поднял бровь, но потом кивнул с важностью, оценив искренность приятеля:

— Давай, спрашивай. Я, конечно, мало преуспел, но отвечу, если смогу. Что тебе нужно знать?

Годфрей еще посидел насупившись, очевидно обдумывая, как лучше выразить свою мысль, потом произнес:

— Ладно. Что ты сам думаешь о нашем обучении?

Гуг лежал не двигаясь, закрыв глаза, и молчал. Затем он повернулся, оперся на локоть и в упор посмотрел на Годфрея.

— Я не понимаю твоего вопроса. Ты хочешь знать мое мнение о знаниях, полученных нами с самого рождения? Если тебя это интересует, тогда давай сходим за учебными мечами, и я смогу пояснить это на деле. Здоровая усталость полезней, чем глупые разговоры.

— Нет-нет, я совсем не это имел в виду… Не знаю, как и сказать, но это очень важно для меня. — Годфрей опять запнулся и в отчаянии посмотрел на Гуга. — Сам-то я понимаю, что хочу спросить, но в слова это не укладывается. Подожди, я еще подумаю.

— Думай сколько влезет — я подожду.

Гуг снова улегся на спину и прикрыл глаза. Пейн даже не пошевелился. Вскоре Годфрей повторил попытку:

— Я хочу знать, во что ты веришь.

Гуг, не открывая глаз, задал встречный вопрос:

— Почему тебя это интересует? Зачем это тебе? Вера — дело моего разума.

— Ну же, Гуг, не упрямься! Я ищу твоего совета, потому что сам не понимаю, во что я верю.

Гугу пришлось-таки открыть глаза.

— Как это ты не понимаешь? От тебя, Гоф, я не ожидал услышать такую глупость.

— Это вовсе не глупость. Гуг, ты же меня знаешь — я всегда и во всем подчинялся старшим по возрасту и титулу. Я верю в то, перед чем мне было велено преклоняться; так повелось с самых первых дней на занятиях у брата Ансельма, когда все мы были еще желторотиками. Нам ведь и возможности выбора-то не давали, правда? Разве Церковь не велит нам верить всему, чему нас учат? Священники проповедуют, что мы по скудоумию своему не можем постичь Господа и Его учения без их помощи. Они — посредники между Богом и людьми, и только им дано доводить до нашего сознания Его таинства, послания и повеления. Они всегда это твердили, а я им, разумеется, верил… до недавних пор.

Голос его стих, и Годфрей некоторое время сидел в задумчивости, потом продолжил:

— А сейчас я не знаю, чему верить… И сам не понимаю, с чего вдруг такие сомнения… Когда я вступил в братство, прошел восхождение и узнал об истоках ордена — о том, что наши предки были иудеи, а дружественные семейства берут начало в жреческой секте ессеев, — мне и в голову не пришло этому удивляться, хотя знание было новым и необычным. Мне даже удалось разграничить эти два источника сведений: древнюю историю и нынешнюю жизнь. Сам поражаюсь, что мог так долго мириться с этим противоречием. Но за последние несколько месяцев все вдруг перепуталось и смешалось — церковные постулаты и наказы ордена, их совпадение и противоборство — и эти мысли так заполонили мой рассудок, что теперь я сам не понимаю, чему все-таки верить. Сведения стекаются по двум руслам, и оба источника заслуживают полного доверия, оба претендуют на верховенство, оба провозглашают себя единственным путем, приводящим к истине, но ни один ничего толком не объясняет. — Он еще помолчал, а затем добавил странно спокойным, бесцветным голосом: — Растолкуй мне, а, Гуг?

Гуг смотрел на него и качал головой, но не успел он вымолвить и слова, как вмешался лежащий рядом Пейн, подставивший лицо последним лучам заходящего солнца. Не открывая глаз, он попросил:

— Да, Гуг, растолкуй ему, ради всего святого. Так ты поможешь и мне. Если я что-то и понимаю в окружающем мире, то лишь, что мне нужно прояснить те же вопросы. Годфрей клянется, что он во всем запутался, но его еще можно счесть счастливцем, потому что там, где он сбит с толку, сам я слеп, глух и невежествен.

Гуг приподнялся, распрямился и в изумлении стал рассматривать Пейна. Тот тоже открыл глаза, раскинул руки и вяло пожал плечами.

— А чему ты удивляешься? Я тебе друг, и ты меня знаешь как никто… Я рыцарь, я всегда стремился им стать. Я родился воином, я умею только сражаться, я — драчливый и неотесанный задира… Вот кто я, и горжусь этим. У меня нет ни времени, ни желания подпускать мистического тумана и засорять свою жизнь той загадочной ерундой, которая тебя с ума сводит… всем этим шутовством, окружающим тайны ордена. Мне нет нужды вникать в них так, как стремишься к этому ты, но, если я пойму, почему они для тебя столь привлекательны, я сам буду отстаивать твое право на их познание — настолько глубокое и подробное, насколько ты сам пожелаешь. Бога ради, Гуг, — прежде чем я стану на твою сторону, тебе придется объяснить нам обоим, во что следует, а во что не следует верить. До сих пор мы слышали либо невразумительный лепет, либо глупое бахвальство и ничего, по сути, не поняли. Мы пойдем за тобой в огонь и в воду, ты же знаешь, но с гораздо большей охотой, если будем знать, по какой причине ты туда суешься.

— Корка прав, — важно кивнул Годфрей. — Мы сбились с пути, но верим, что ты распознал верную дорогу. Если ты укажешь ее нам, мы поверим тебе.

Стоило Годфрею сделать свое торжественное и в высшей степени необычное заявление, как от безразличия Гуга не осталось и следа. Подобравшийся и побледневший, сидел он на траве, глядя на друзей широко распахнутыми немигающими глазами. Он пытался что-то вымолвить, но только беспомощно открывал рот и шевелил губами — слова застревали в горле. Потом он неловко отвернулся и встал, еще более побледнев. Годфрей, озадаченно наблюдавший за смятением, исказившим лицо друга, перекинулся взглядом с Пейном и снова обратился к Гугу:

— Мы же не просим тебя о чем-то дурном, о предательстве. Мы хотим ясности. Из нас троих ты лучше всех разбираешься в этих вопросах. Мы всего-то-навсего хотим узнать, что ты думаешь, во что веришь теперь, когда вступил в орден. Вот и все!

— Все? — Гуг сам не узнал собственного голоса — таким хриплым и чужим он ему показался. — Всего-то-навсего? Вы же просите, чтоб я вам проповедовал! Не исповедовал, не отпускал грехи, а стал вашим духовником, привел вас к спасению! Я не могу, Гоф. Я не знаю, в чем спасение, даже мое собственное.

— Ты не понял, Гуг, — горячился Пейн, — мы просто хотим обсудить с тобой, что ты сам считаешь истиной. Мы доверяем нашим собратьям по ордену, верим всему, что они нам втолковывают. Но стоит нам покинуть тайные покои, как все их поучения выветриваются из головы. Орден — это особый мир, но здесь, среди обычных людей, даже не помышляющих ни о какой тайне, мы теряемся и не знаем, кому верить.

Гуг де Пайен стоял средь луга, освещенный предзакатными лучами. Он словно увидел друзей новыми глазами, обнаружив в их лицах сомнение, смятение и отчаяние. Ошеломленный, он устремлял прищуренный взгляд то на Гофа, то на Пейна, так и эдак вертя в уме их недавние признания. Наконец он резко и решительно кивнул в ответ собственным мыслям, выдохнул и заявил:

— Мне нужно пройтись. Я не могу думать стоя на месте. Пойдемте со мной — глядишь, я что-нибудь и соображу по дороге.

Через некоторое время они остановились на берегу быстрого ручейка. Гуг склонился над заводью, высматривая в воде форелей.

— Вы спрашивали меня, во что я верю, но я понял так, что вы просите меня преподать вам истину, и это меня сначала обескуражило… потому что я не знаю, что такое истина. Я могу лишь строить о ней предположения — на основе своей веры. Но до истинного знания мне еще очень далеко. Все, что составляет предмет моей веры, может оказаться совершенно ложным. — Он перевел взгляд от ручья на лица друзей и продолжил: — Поэтому я расскажу только о том, во что я в самом деле верю… кое-что раскрою… почти все. Но я против того, чтобы вы вдруг решили, или хотя бы заподозрили, что мои слова и есть истина. Ни в коем случае, ясно вам? Бог свидетель — я вам не пророк, я ничего не знаю об истине, не знаю даже, где ее искать…

Гуг дождался, пока они кивнут в знак согласия, отвернулся и пошел прочь, не оглядываясь. Слыша, что они двинулись следом, он говорил им на ходу через плечо:

— Я верю в Иисуса. Я верю, что Он жил и был распят. Но я уже не верю, что Он был настоящим Сыном Божьим. Я думаю, что Его распяли за Его политические убеждения, направленные против римлян и их союзников — Ирода с его кликой. Я считаю Его борцом за освобождение и объединение еврейского государства, за избавление еврейского народа от иноземных захватчиков и за право исповедовать собственную религию по своим канонам. Я также верю — поскольку наш орден убедил меня, предоставив мне зримые доказательства, а не просто рассказав и заставив поверить на слово, — что Иисус входил в жреческую секту, известную под именем ессеев или, иначе, назареев. Ее члены основали общину, которую сами прозвали Иерусалимским братством. В нее входили те, кого сейчас принято считать монахами, — духовные избранники, живущие в отшельничестве и целомудрии. Они посвятили себя отречению от собственной воли и мирских благ, пытаясь таким образом заслужить благосклонность Господа — сурового и непримиримого. Они осознанно следовали Его завету, обязываясь всей жизнью оправдать Его ожидания… Все ли вам здесь понятно или есть вопросы?

Гуг прислушался, но оба его приятеля шли за ним в молчании, и он продолжил:

— Я верю, что Иисус был распят и умер, а после Его смерти Его брат Иаков, прозванный Праведным, возглавлял братство до собственной гибели. Иакова убили на ступенях храма, и это преступление вызвало гораздо больше возмущений и мятежей, чем даже смерть Самого Иисуса. Оно непосредственно повлекло за собой последнюю войну иудеев против Рима, во время которой Тит уничтожил еврейское государство, а немногие выжившие вынуждены были спасаться бегством на край света.

Внезапно Гуг остановился и круто повернулся, вглядываясь по очереди в лица друзей.

— Вот во что я верю, и в моем рассказе нет ничего необычного — вы все это уже слышали от ваших поручителей или наставников. В ордене хранятся доказательства тех событий, но они могут быть искажены… или даже полностью недостоверны, потому что толкование их утеряно за столетия, прошедшие с тех пор, как наши предки, спасшиеся из Иерусалима, впервые ступили на эту землю. Тем не менее мой ум и сердце подсказывают мне верить в это. А теперь я дошел до самого трудного… до фактов, которые и вызывают у вас сомнения.

Он снова отвернулся и двинулся вперед, но уже медленнее, а его спутники поравнялись с ним и пошли рядом, склонив головы.

— Наши семьи… все, кто не принадлежит братству ордена, — христиане, и в этом заключается особое затруднение, поскольку нынешняя христианская Церковь — а в этом я тоже не сомневаюсь — целиком зиждется на мифе, измышленном человеком по имени Павел. Павел был язычником, нам это хорошо известно, но никто теперь в точности не знает, что означает это слово. Ты знаешь, Гоф?

Годфрей забавно сморщил нос и помотал головой, а Гуг кивнул и улыбнулся:

— Для евреев язычником был любой чужестранец, неважно какой. Думается, Павел спелся с римскими властями, точнее, наушничал за имперские деньги и, мне кажется, был отъявленным проходимцем. Он никогда не встречался с Иисусом, зато свел знакомство с Его братом Иаковом, а тот, приглядевшись к нему, разочаровался в нем и перестал ему доверять…

— Я неопровержимо убежден, что Павел где-то прослышал о ритуале воскрешения, исполняемом ессеями братства. Он не мог наблюдать его воочию, потому что члены общины осуществляли этот обряд в строжайшей тайне, и Павел не мог туда проникнуть по двум причинам — он был одновременно язычником и непосвященным. Тем не менее он наверняка слышал об этом действе и практически все понял превратно — кроме самого существенного… исходя из вышесказанного. Он воспринял идею о воскрешении, тайно практикуемом учеными мужами на протяжении веков, и на ней — то есть на своем великом заблуждении о ней — выстроил здание религии, правящей современным миром. Со временем он даже придумал для нее название — христианство. Он просто переложил на греческий имя Иисуса — Христос… Когда Павел осознал, какой успех сулит ему такое мессианство, он обкарнал свои откровения, счистил с них еврейский налет, могущий оскорбить римлян, и подогнал новую религию под их вкусы, традиции и предрассудки. Весьма искусно он поместил в нее излюбленные римские, греческие и египетские сказания — всех упомянутых там богов… Например, идею о Непорочном Зачатии он взял из нескольких источников. Митру — бога, почитаемого римскими наемниками, — дева тоже родила в хлеву. А Гор, сын бога Осириса, также родился у девственной Исиды, чтобы искупить грехи всего человечества. Следуя этой традиции, Павел назвал Иисуса Сыном Божьим, а Воскрешение упомянул как доказательство Его святости. Так преподобный Павел возвел Иисуса Христа в ранг бессмертных. Но самой вопиющей его выдумкой явилось отрицание существования брата Иисуса — Иакова, как и передача прав Отца Церкви апостолу Петру.

— А кто такой Митра? — спросил Годфрей. — Что-то я о нем ничего не слышал.

— Неудивительно, — улыбнулся Гуг. — Когда-то этот бог считался весьма могущественным. Его называли властелином света, а наемники Римской империи поклонялись ему, считая своим покровителем. Вскоре, впрочем, подоспело христианство, и от культа Митры не осталось и следа. Между прочим, крест, который сейчас в большой чести у христиан, тоже достался от него. У Митры крест был белый, четырехконечный — такой же, как некогда в древности. Это совершенно иной символ; он появился задолго до того, как распяли Иисуса.

— Что я слышу? — с видимым возмущением перебил его Пейн. — Ты хочешь нас убедить, что Христа не распинали?

— Нет, Корка, не в этом дело. Конечно, Иисуса распяли — у меня на этот счет нет сомнений — но на другом кресте, который был в ходу только у римлян, в форме буквы «Т», без стойки над поперечиной. — Гуг еще раз взглянул в лица приятелям. — Все, что я сейчас вам рассказываю о Митре, — истинная правда. И хотя Церковь упорно скрывает эти знания от любопытствующих, все же существуют доказательства, которые священники не в силах опровергнуть, как бы им того ни хотелось. Этот исторический факт основан на неоспоримых и подробных свидетельствах очевидцев.

Во взгляде Гуга появилась невиданная доселе откровенность, он скривил губы и продолжил уже более серьезным тоном, всем своим видом показывая, что шутки закончились.

— Но нас сейчас интересует не вся эта древность и не бог Митра. Чтобы наиболее полно ответить на ваш вопрос, я должен признаться, что, просто изучая устав ордена, я смог убедиться в следующем: нет таких божественных или сверхъестественных деяний, приписываемых Христу во время Его жизни и провозглашенных чудесами, которые бы не случались еще до Его рождения, — от излечения прокаженных до воскрешения мертвых.

Не отводя глаз, он выдержал пытливые взгляды друзей и продолжил:

— Иисус, живший в Галилее и распятый на горе Черепов, был обычным человеком — патриотом и бунтарем. Но тогда Он еще не был Иисусом Христом, потому что Христос — греческое слово, означающее «Мессия», — было придумано Павлом много времени спустя после гибели Иисуса. И в это я тоже верю. Более же всего… кажется, именно об этом вы меня и спрашивали… Мне думается, что весь мир впал в заблуждение, и в том вина людей — заурядных, своекорыстных и самовлюбленных, претендующих на знание Божьей воли и за счет этого набивающих свою мошну и рвущихся к власти. Свидетельств тому предостаточно — имеющий глаза да увидит. В основанной Павлом Церкви сейчас — тысячелетие спустя — не осталось ничего, что не было бы привнесено, измышлено и распропагандировано людьми, утверждающими, будто они слышат глас Господень, тогда как сами они не являют ни малейшего сходства с тем, что можно назвать добродетелью, благочестием или святостью — уже не говоря о христианстве как таковом… Они проповедуют и взывают к благочестию и христианским добродетелям, но немного найдется в наши дни священников и епископов, кто бы не старался хотя бы скрыть от окружающих свое корыстолюбие и суетные помыслы. Мне известно так же хорошо, как и вам, что для большинства это вовсе не секрет, хотя никто не осмеливается — слышите, никто! — заявить об этом вслух. Мир переполнен безысходностью, облаченной в сутану, друзья мои. А еще я верю — пожалуй, в это я верю с особым пылом, — что именно в нашем старинном ордене Воскрешения в Сионе хранится источник спасения, который однажды очистит мир от безбожия и вернет людям истинного Бога…

Гуг снова прервался, чтобы узнать мнение слушателей, и увидел на их лицах сомнение и замешательство. По их глазам он понял, что они удручены своим непониманием, и улыбнулся, покачав головой:

— Друзья, вы же сами меня спросили — вот я вам и рассказал! Правда, теперь вы, очевидно, еще больше запутались: вам не верится, что вы что-то эдакое учили об источнике с пасения. Так вот, поверьте мне на слово — вы о нем знаете. Вы пока сами толком не разобрались в том, что уже выучили. Послушайте же меня, и я поведу вас по дороге к свету — так далеко, как только смогу, потому что и для меня он еще едва виден… Подумайте сами: Церковь утверждает, что Иисус называл себя Путем истинным, а еще он говорил: «Царствие Божие внутри вас». Он предлагал людям присоединиться к Нему, и Он покажет им этот Путь; несомненно, Он Сам в это безоговорочно верил. Но в нашем ордене считают, что Он звал за Собой не от имени Сына Божия, а от имени ессея, потому что привык ежедневно проповедовать в таком духе. Другие ессеи этой общины призывали к тому же, поскольку верили, что человек носит Господа в сердце своем и путь к Господу — это поиск себя… А теперь, если вы еще как следует поломаете голову над этими положениями, то поймете, что они означают возможность обращаться к Господу мысленно, в своих молитвах. А если так, то для чего нужны священники? Задумайтесь только, и вам сразу станет ясно, какая участь ждет наших отцов-церковников… Если человек будет сам направлять к Богу свои помыслы и его молитвы будут исходить от души, минуя кого бы то ни было, зачем тогда ему священники и Церковь вообще — любая Церковь?

Гуг замолчал. Молчали и Сент-Омер и Мондидье; на их лицах отражалось раздумье. Гуг увидел, как постепенно в их глазах огоньком разгорается убежденность, и радостно улыбнулся:

— Ну, теперь поняли? Видите, куда однажды должно нас привести могущество нашего ордена? Когда-нибудь наши свидетельства — знания, которые мы сохранили, — укажут всем путь к неоспоримой истине, что люди сами посягнули на завет, данный им Богом, и ввергли мир в опасность, пробивая тем самым дорогу к суетному мирскому господству. Обещаю вам, что все изменится, — в этом я от души убежден.

— Когда же? — зазвеневшим от нетерпения голосом перебил его Мондидье, но Гуг только пожал плечами.

— Этого я не знаю. Мы сейчас не можем обнародовать наши открытия, потому что не имеем неопровержимых доказательств нашего учения. А ведь от нас потребуют безусловного подтверждения — те же продажные священники и епископы будут кликушествовать о нем на каждом углу, стоит нам только снять покров с тайны и заговорить в полный голос. Но у нас есть орденский устав, и он повелевает нам однажды вернуться в Иерусалим, чтобы найти сокровищницу с письменными свидетельствами, хранящимися там с древних времен. Их оставили нам предки — отцы-основатели дружественных семейств. Этот архив — запечатленная история Иерусалимского братства, в которое входили Иисус и Его брат Иаков. В нем указаны истинные истоки нынешней христианской Церкви, хотя Сам Иисус и Его собратья называли Свое вероисповедание иначе — Путь. Это духовное служение, проживание каждого мига и дня пред оком Господним, упроченное знанием завета Господа тем, кто ему следует… В это я тоже верю.

— А карта есть?

Гуг обернулся к Сент-Омеру и улыбнулся в ответ на его вопрос.

— Карта? — Тут он не выдержал, рассмеялся и покачал головой: — Понятия не имею, Гоф. Может, и есть… Я знаю не больше вашего, и я не открыл вам никаких тайн — все, что я вам тут рассказывал, известно каждому из собратьев. Просто я более тщательно, чем вы, копался в некоторых источниках и пытался сложить воедино разрозненные сведения.

— Когда же мы туда отправимся? И, по-твоему, отправимся ли вообще?

Гуг только отмахнулся:

— Конечно, кто-нибудь когда-нибудь туда доберется. Мы с вами к тому времени уже наверняка помрем, но непременно найдется тот, кто разыщет сокровищницу, и, как только это осуществится, мир будет спасен — от загребущих рук церковников, и не только.

— А если бы нам посчастливилось? Предположим, нам представилась такая возможность — отплыть в Иерусалим на поиски сокровищ… Ты бы согласился?

— Вот почему вас интересует карта!

— Разумеется. Так ты поехал бы?

— Еще бы не поехал! Даже раньше, чем меня успели бы спросить! Что я, по-вашему, настолько чокнутый, чтоб остаться?

Пейн Мондидье в два шага подскочил к Гугу и положил руку ему на плечо, а другую протянул Сент-Омеру. Тот поспешил присоединиться.

— Если ты отправишься туда, мы поедем с тобой. Видишь, все оказалось не так и сложно — ты прекрасно все объяснил! И как верно! Мне казалось, что у меня на загривке сидят все анжуйские священники, а ты одним пинком скинул их! Теперь даже дышать стало легче. А тебе, Годфрей?

Тот промолчал, но его улыбка была красноречивее всяких слов.

 

ГЛАВА 6

В середине сентября 1095 года граф Фульк Анжуйский, четвертый в роду под этим именем и один из славнейших членов ордена Воскрешения, устроил неподалеку от города Блуа большой турнир в честь совершеннолетия своего второго сына, тоже Фулька, которому со временем предстояло назваться графом Фульком Четвертым. Обстоятельства, предшествовавшие этому событию, вызвали волну пересудов, поскольку мать юноши покинула своего мужа ради французского короля Филиппа Первого, с которым и жила ныне в прелюбодейной связи. Шумный праздник, устраиваемый графом, должен был всем показать, сколь мало его самого и его сына озаботило бегство вероломной женщины.

Гуг, Годфрей и Пейн — двое последних в знак особой привилегии в сопровождении своих жен — прибыли на празднество в числе свиты их сеньора, графа Гуга Шампанского, который счел посещение торжеств важным политическим шагом.

Все повеселились на славу, в том числе Луиза и Маргарита. Трое друзей, давно разменявшие третий десяток, прекрасно показали себя на турнире, но утомительные испытания на выносливость предпочли оставить на долю рыцарей помоложе. Сами же они охотно принимали участие в соревнованиях, где щедро вознаграждалось боевое мастерство и ловкость, а не грубая физическая сила. Так, Годфрей отличился в состязаниях с копьем: на скаку во весь опор он собрал наибольшее количество трофейных колец. Особый человек одной рукой крутил обруч, а в другой для противовеса раскачивал мешочек с песком; если участнику не удавалось сразу поддеть обруч копьем, человек разворачивался и мешком сшибал всадника с седла. Годфрей, к явной радости своей супруги, был единственным, кто собрал рекордное число колец и при этом не только избежал падения, но даже ни разу не был задет на скаку.

Гуг с Пейном дождались, пока Годфрей соберет награды и передаст коня пажу, а затем вся троица направилась к шатру, отведенному для отдыха. Все были чрезвычайно веселы и дивились многоцветью праздника, громкой музыке и многолюдности шумного сборища. Всем троим приходилось прежде бывать на подобных празднествах — в окрестностях баронства Пайенского турниры обычно проходили дважды или трижды в год, — но ни одно из предыдущих торжеств не поражало такой нарочитой пышностью, как устроенное в этом году анжуйским семейством. Становилось ясно, что это не просто турнир, а настоящее политическое действо, притом весьма откровенное, грандиозное праздничное зрелище, устроенное графом в честь успешных авантюр, предпринятых им за последние четыре года. Одной из них явилось присоединение к Анжу самого Блуа — ответный щелчок по носу королю-сластолюбцу. Граф созвал сотни, тысячи гостей — из Бургундии на далеком северо-востоке и из Марселя на не менее удаленном юге. Торжества продолжались целых десять дней. Граф Гуг со свитой прибыл в Анжу за неделю до начала торжеств, а в путь собирался отправиться через несколько дней после их окончания.

Трое друзей только остановились поглазеть на пару львов, запертых в железную клетку, как пришел слуга Гуга, Арло, и передал им пожелание барона Гуго, чтоб они немедленно явились к нему в шатер. Они повиновались без всяких расспросов, испытывая скорее любопытство, чем тревогу, поскольку Арло с самого начала сообщил рыцарям, что супруги их уже там. Всем троим, впрочем, было известно, что они здесь пользуются особыми почетными правами, поскольку на празднике их освободили от всех обязанностей и предоставили заниматься чем душа пожелает.

Луиза и Маргарита сидели у шатра в компании других женщин, а Гуго внутри диктовал письмо Харону, престарелому ученому греку, служившему у барона секретарем еще до рождения у того сына Гуга.

Друзья зашли в шатер. Барон поприветствовал их взмахом руки, одновременно дав понять, чтоб они не перебивали его и подождали, пока он закончит, а сам продолжал расхаживать взад и вперед, потирая рукой лоб и диктуя переписчику свои размышления. Когда письмо было готово, Харон встал и, кивнув хозяину, удалился из шатра. Барон подошел к походному столику в углу, налил себе чашу вина, никому больше его не предлагая, нахмурился, медленно выпил и лишь затем заговорил:

— Нам предстоит завтра же уехать отсюда. Искренне надеюсь, что вам пришлись по вкусу развлечения, устроенные Фульком.

Друзья переглянулись, и Гуг за всех выразил удивление от неожиданного заявления барона:

— Завтра, отец? Но почему? Мне казалось, что мы еще…

— Потому что я так велю. Этой причины вам недостаточно?

— Разумеется, прошу меня простить. Я не хотел выказать вам непочтительность или недовольство, а лишь полюбопытствовал.

— Понимаю, я сам донельзя опечален. Мне, как и вам, не хочется уезжать так рано, но выбора у нас не остается: граф наказал мне возвращаться в Пайен, чтобы начать приготовления к… ноябрю.

К ноябрю? Дозволяется ли нам спросить, в чем особый смысл этого месяца?

— Думаю, дозволяется. Граф только что получил сообщение из Авиньона от Папы, который сейчас путешествует по нашим землям. С начала прошлого месяца он уже объехал южные и западные владения и только что побывал в Авиньоне. Сейчас он направляется на север, в Лион, а оттуда — в Бургундию. По дороге в Авиньон Папа останавливался в Ле Пюи, где обнародовал постановление о созыве большого церковного Собора, наподобие того, что состоялся в марте в итальянской Пьяченце. Он пройдет в Клермоне, что в Центральном Массиве, и начнется в середине ноября. Участвовать в нем приглашены все духовные лица и аристократы близлежащих земель, и на предстоящем съезде, вероятно, будут решаться чрезвычайно важные вопросы. Что это будут за вопросы, никто пока не знает, — тем не менее граф Гуг возложил на меня организацию мероприятий, касающихся графства Шампанского, а я, в свою очередь, приглашаю вас троих мне в этом посодействовать. Предупреждаю, задача не из легких: дел великое множество, а времени остается катастрофически мало. К счастью, урожай уже собран, но, боюсь, графство пока не готово к немедленному осуществлению каких-либо затей. Итак, мы выезжаем завтра — единственно потому, что сегодня трогаться в путь уже поздно. Теперь идите и отдайте необходимые распоряжения, поскольку я рассчитываю встретить рассвет уже в дороге.

* * *

Последующие полтора месяца, как и предупреждал барон, были донельзя заполнены срочными делами мыслимого и немыслимого порядка, но ко времени отъезда в Клермон все заняло надлежащее место и положение. Графская свита, снаряженная и снабженная с такой пышностью, которой не видывали при прежнем шампанском правителе, наконец тронулась в путь. Обоз и эскорт, поражавший глаз нарядными одеждами и дорогим оружием, направлялся на папский съезд. Близкий друг графа Гуга Раймунд, граф Тулузский, со своей кавалькадой присоединился к процессии, добавив ей блеска и величественности.

Среди ее участников был и пайенский триумвират. Друзья, наконец получившие возможность перевести дух после напряженных шестинедельных трудов, приободрились и уже готовились отражать удары богословской пращи, которую, как им казалось, припасли для них спешащие на съезд священники.

Едва распространилась весть о Соборе, как появились и многочисленные предположения о его причине. На предыдущем съезде, состоявшемся накануне в Италии, Урбан во всеуслышание заявил о слиянии двух Церквей — Западной, представленной римским престолом, и Восточной в лице византийского императора Алексия Комнина. Теперь все гадали, каких судьбоносных событий следует ждать от встречи в Клермоне, и, едва съезд начался, ни у кого не осталось на этот счет никаких сомнений.

В течение девяти дней собрание из трехсот лиц духовного звания наметило круг вопросов, по некоторым из которых были приняты немедленные решения. Симония — бельмо на глазу Церкви — была объявлена вне закона и предана анафеме, поскольку способствовала покупке и продаже духовных санов и ценностей и, таким образом, влияла на денежные прибыли. Брак в церковной среде также подвергся анафеме, и, в довершение ко всему, французский король Филипп Первый был отлучен за незаконную женитьбу на графине Анжуйской Бертраде де Монфор.

В последний день съезда, когда толпа желающих лицезреть и слышать Папу уже не помещалась в храме и его окрестностях, было решено перенести собрание на луг Шампэ близ церкви Нотр-Дам-дю-Пор на восточной окраине города. Эта пустошь была единственным местом, способным вместить всех желающих, и, когда гости и зеваки расположились кто как мог, Папа Урбан раскрыл истинную причину созыва Собора. Безошибочное чутье прирожденного оратора призвало его к зрелищности, и бесхитростная, страстная речь Папы, беспримерное в своей неожиданности заявление вызвало хаос среди слушателей, воспламенило толпу и возвестило крутой перелом внутри Церкви.

Папа говорил с убедительным красноречием. Он сразу дал понять, что обращается не только к собравшейся перед ним аудитории, но ко всему западному христианскому сообществу, и, несмотря на изначальное предубеждение, Гуг вскоре заразился пылом, с которым вещал понтифик. Урбан рассказывал о необоримых трудностях, с которыми вынуждено сталкиваться восточное христианское братство, о жестоких притеснениях со стороны сарацин и турок-сельджуков, так что Гуг настолько проникся живописанием тамошних грубых нравов, что в какой-то момент даже покачнулся и едва не упал, но вовремя ухватился за руку стоявшего рядом Мондидье.

— Они оскверняют и разрушают наши алтари, — говорил Папа, и голос его звенел в мертвой тишине, множа ужасные подробности перечисляемых зверств. — Они обрезают христиан и пролитой кровью наполняют купели. Они могут поймать любого правоверного и вскрыть ему живот, намотать кишки на кол и заставить несчастного спасаться бегством от ударов их копий, пока он не лишится всех внутренностей и не упадет замертво.

Папа прервался и обвел взглядом ошеломленных от ужаса слушателей. Убедившись, что его слова производят нужный эффект, он продолжил:

— У меня накопилось множество свидетельств, полученных из разных источников. Поверьте, то, о чем я рассказываю, — не единичные случаи. На Востоке это происходит ежечасно и повсеместно — от Иерусалима до Византии… — Папа перевел дух, не сводя глаз с толпы. — Кто согласится от моего имени покинуть свой очаг, родителей и братьев, жену и детей, и отчие владения, получит их обратно стократ и войдет в жизнь вечную…

Над лугом повисла гробовая тишина. Люди не верили своим ушам, боясь, что неправильно поняли сказанное Урбаном. Но Папа еще не закончил свою речь, приберегая под конец самое интересное. Он еще раз оглядел людское море и воздел обе руки.

— Внемлите же призыву Господа, дети мои, а паче вы, храбрые рыцари и доблестные мужи, услышьте стенания братьев ваших в восточных землях, узрите их кончину под пятой неверных! Оставьте тщету семейных и межсоседских распрей, но обратите ваши взоры к истинной славе… Святой город вопиет об избавлении! Отправляйтесь к Святому Гробу, о, воины во славу Божию, и избавьте богоданную землю от гнусного отродья!

Гуг насчитал пять ударов сердца в снова воцарившейся тишине, а Годфрей Сент-Омер за это время успел обернуться к другу с разинутым ртом, как вдруг толпу сотряс единодушный исступленный вопль: «На то Божья воля! Так угодно Богу!» Впоследствии уже невозможно было установить, кому первому пришел в голову этот клич и когда началось всеобщее волнение, — пламенный призыв породил пожар, раздуваемый ветром и, казалось, готовый испепелить сухой травостой. Толпа словно уже ждала наготове, чтобы в нужный момент прославить новое начинание. Граф со свитой не меньше других изумились неожиданному повороту событий, но самого Гуга еще больше потрясли последующие действия графа Гуга Шампанского.

Становилось ясно, что Папа тщательно подготовился к своему выступлению и даже предполагал не сходя с места завербовать сколько-нибудь рыцарей для благословленной им войны. У его помоста лицом к толпе сгрудились священники с кипами белых тканевых крестов, несомненно заготовленных на случай добровольческого ажиотажа. У Гуга, едва он заприметил фигуры в сутанах, не осталось больше сомнений насчет их намерений, тем более что любая инициатива Церкви вызывала у него недоверие.

Впрочем, очевидно, никто, включая самого Папу, не ожидал такого страстного отклика на произнесенную речь, выразившегося в немедленных действиях. Казалось, что любой из огромного людского моря — будь то рыцарь или мирянин, юноша или старик, женщина ли, ребенок — все желали безотлагательно броситься на ненавистных турок и сарацин и сразиться с ними не на жизнь, а на смерть.

— Н-да, — звучно произнес Годфрей, — есть чему удивляться, как полагаете? А Папа-то завзятый краснобай.

— А ты ожидал иного, Гоф? — кричал друзьям в уши добравшийся к ним Пейн, поскольку за ревом толпы мудрено было что-либо расслышать. — Думаешь, глухонемой смог бы стать Папой?

— Не смог бы, конечно, но этот и меня заставил на миг поверить, что, действительно, пора сей же час идти бить этих проклятых сарацин… Сдается, рыцарям-христианам не терпится умаслить местного епископа и получить парочку-другую благословений. Что скажешь, Гуг?

Не успел тот вымолвить и слова, как рядом с ними оказался Пепин, первый графский помощник. Он объявил:

— Его милость желает вас видеть, мессиры.

* * *

Все трое без слов последовали за Пепином и, пройдя через цепочку стражей, охраняющих графский бивак, застали своего сеньора в окружении важных советников. Насупленный граф, погруженный в глубокие раздумья, покусывал губы, и никто не решался нарушить ход его мыслей — все молча глядели на него, не смея даже переговариваться меж собой.

Пепин сразу подошел к хозяину и что-то шепнул ему на ухо. Граф Гуг тут же обернулся к друзьям, поманил их пальцем и жестом велел следовать за ним. Вместе они отошли к высокому остроконечному шатру, над которым должен был реять графский штандарт, но от безветрия полотно обвисло. Никто не осмелился двинуться вслед за ними, и граф сам откинул полу шатра, пропуская молодых рыцарей вовнутрь. Войдя последним, он обратился к ним с вопросом:

— Ну, что вы трое думаете обо всем этом?

Подождав полсекунды, он добавил:

— Отвечать может любой из вас, поскольку вы все не лишены красноречия. Взбодрил ли Папа ваш боевой дух?

— Он говорил так… убедительно, — пробормотал Годфрей.

— И что же? Он убедил лично вас, Сент-Омер? А остальных?

— Не то чтобы очень, мессир, — ответил Пейн.

Граф удивленно выгнул бровь и с любопытством спросил:

— Отчего же?

Пейн не сразу нашелся, что сказать, и просто пожал плечами. На выручку ему пришел Гуг:

— Видимо, все дело в осведомленности, мессир. Наше обучение привело нас к мысли, что все связанное с Церковью и творящееся по ее почину, выходит на благо только самой Церкви и ее приспешникам. Вот почему мои друзья не спешат восторгаться папским призывом.

— Осведомленность, вы говорите… Разве вы столь мало осведомлены о нашем ордене?

— Мессир, боюсь, что…

— Ага, ясно — вы боитесь, что ничего не поняли. Я боюсь того же… что вы недопоняли. Теперь слушайте, что необходимо сделать. Я велю вам троим немедленно пройти к папскому помосту и обратиться там к епископам — пусть подпишут вас на эту новую войну. Возьмите каждый по белому полотняному кресту, которые они там раздают, и сейчас же нашейте на ваши плащи. За вечер управитесь, так что завтра вас уже везде будут принимать за участников священного папского воинства.

Гуг и двое его друзей были поражены сверх всякой меры, но граф, предвосхищая их возражения, поднял руку, призывая их к покорности.

— Молчите! И подумайте. Вспомните название нашего ордена. А теперь поразмыслите, что предлагает Папа. Припомните еще, сколь долго наш орден вынашивает планы возвращения на землю предков. Решите сами, куда приведет провозглашенная Папой война… Ну, не кажется ли вам, что путешествие в Иерусалим может оказаться членам нашего братства весьма на руку?

Никто из троицы не находил слов для ответа: всех их обескураживала собственная недальновидность по отношению к папскому призыву. Гуг де Пайен был не на шутку поражен быстротой, с которой граф не только воспринял, но также и усвоил для себя значение слов Урбана, успев при этом заглянуть в будущее и, предвосхищая дальнейшие события, обнаружить в них выгоду для всего ордена. По графскому замыслу выходило, что именно Гуг де Пайен с друзьями будут в числе первых рыцарей-христиан, получивших тканый крест из рук самого Папы.

Не тратя времени, Гуг, по давнему обычаю, повиновался повелению графа и в этот же день нашил себе на плащ белый крест, выслушивая, но упорно не замечая насмешки братьев по ордену, что, дескать, нашлись среди них те, кто презрел старинные тайные обязательства и поддался на сговор с церковниками. Вместе с друзьями Гуг изо всех сил надеялся, что у графа Шампанского были весьма веские причины, толкнувшие его на принятие такого скоропалительного решения, и что впоследствии, как он справедливо полагал, эти причины станут всем известны. Он старался убедить себя, что время для их осознания еще не пришло, а пока предался новым обязанностям, как и подобает истинному мужчине. Гугу даже понравилась идея отдать себя на волю случая. Как большинство побывавших на Клермонском съезде, он начал свою одиссею на Святую землю в состоянии, близком к экстазу, выкрикивая вместе со всеми только что придуманный клич «Так угодно Богу!». По прошествии лет Гуг де Пайен не только разочаруется в этом призыве, но и успеет возненавидеть его.

 

ГЛАВА 7

Всех, включая самого Папу, застала врасплох истерия, развернувшаяся в последний день Клермонского съезда. Не один месяц Урбан посвятил подготовке к нему, тщательно, до мельчайших подробностей обдумывая свою речь. Он не знал ни сна, ни отдыха, изыскивая единственно правильный способ выражения страстного призыва, придания ему такой вескости и убедительности, которые достигли бы очерствелых сердец его паствы. Папа надеялся, что столь славный повод заразит боевым энтузиазмом этих рыцарей-строптивцев, погибающих от скуки в своих франкских пределах, а возможно, и их вельможных сеньоров. Он понимал, что соглашение или союз с франками привлечет на его сторону рыцарей и властителей всего христианского мира.

Такими соображениями руководствовался Урбан, провозгласив на Клермонском Соборе новое начинание, но он и не подозревал о реальном положении вещей на тот момент, когда он только еще вынашивал свой замысел. Его призыв пришелся кстати как раз тогда, когда все людское сообщество уже уподобилось сложенному костру — оставалось лишь чиркнуть огнивом. Настроения, настоянные на безнадежности, разочаровании и отчаянии, слитые с условиями жизни и разбавленные нуждами и ожиданиями, — все взболталось 28 ноября 1095 года, став наилучшей горючей смесью, вспыхнувшей от искры, брошенной пылкой речью Урбана. Следствием ее явился немедленный и всеобъемлющий хаос, невиданный и бесконтрольный выплеск долго подавляемого недовольства. Воодушевление охватило всех присутствовавших на Соборе, независимо от пола и общественного положения, впоследствии перекидываясь на всякого, кто просто услышал о событии, но сам в нем не участвовал.

Случившемуся не находилось ни достойного объяснения, ни аналога, и тем не менее очевидность пересиливала недоверие. Уже через несколько часов трезвые головы церковников ревностно взялись за работу, придумывая оценку происходящим событиям и измышляя, как можно ими управлять, обратив себе на пользу. Так или иначе, с самого начала стало ясно, что в людской массе зреет нечто совершенно невероятное.

Первоначальный всплеск энтузиазма впоследствии не ослаб, так что вскоре появились зримые свидетельства изменений в обществе. Урбан с помощниками учредил особые комиссии, призванные поощрять и кое-где сдерживать поразительный по мощи эмоциональный запал огромных толп, умело направляя его в русло папской Священной войны. Вскоре многое встало на свои места; недавний призыв к оружию был Папой подправлен и уточнен: к походу в Святую землю нужно тщательно подготовиться, поэтому исход состоится не ранее чем через девять месяцев, в августе 1096 года — когда везде уже будет собран урожай.

Пока легионы папских сановников развивали сумасшедшую деятельность, совет ордена Воскрешения разрабатывал собственную программу, внимательно изучая и взвешивая возможность, так неожиданно предоставленную Урбаном.

В своих предположениях рыцари старались учесть любую, самую непредвиденную из случайностей, рассчитывая, несмотря ни на что, все же добраться до Святой земли. Кампания, затеянная Папой, могла провалиться; войско, большей частью сухопутное, могло никогда не дойти до цели — а даже если бы дошло, то не обязательно вытеснило бы мусульман из священного града, где они прочно засели уже более четырех столетий назад. Но в первую очередь орден рассматривал успешное завершение папского предприятия, то есть освобождение Иерусалима. Тогда прямо in situ можно было бы задействовать людей и ресурсы и использовать их потом для своих целей.

Гуг Шампанский с самого начала знал, что не сможет принять участие в готовящемся походе, поскольку на его плечах лежал груз забот и обязанностей по отношению к графству и, в частности, к молодой супруге, которую он недавно ввел в дом. У него в числе прочего был готов смелый план преобразований в своих владениях, поэтому граф обратился к Гугу де Пайену и его братьям по ордену, а также и к другим менее знатным шампанским мужам, желавшим принять участие в папской войне, с просьбой тщательно продумать последствия их отлучки. Он призвал их отнестись со вниманием к различным домашним обязанностям, привести в порядок жилища и перед отправлением, по возможности, разрешить имеющиеся семейные и супружеские неурядицы.

В назначенный срок, в октябре 1096 года, боеспособный экспедиционный отряд, собранный Гугом Шампанским, присоединился к войску под началом закаленного в сражениях Раймунда, графа Тулузского, поручителя и наставника графа Гуга в ордене Воскрешения. Гуг де Пайен и оба его друга были горды скакать рука об руку с графом Раймундом. Ехал с ними и Арло, получивший такую милость на правах постоянного спутника и телохранителя Гуга. Триумвиры немало порадовались этому обстоятельству; сам же Арло не преминул заметить, что, не выпади на его долю такая честь, всех троих сожрали бы живьем более опытные вояки, к тому же никто из всей троицы понятия не имел, как готовится пища, поэтому они, без сомнения, погибли бы от голода посреди обозного изобилия.

От Тулузы войско спустилось на юго-восток, к далматскому побережью, и в порту Диррахий погрузилось на корабли, взяв курс на Константинополь. Пройдя по Адриатике через Фессалоники, оно в апреле 1097 года добралось до византийской столицы. В течение того же года к нему примкнули еще три вооруженных христианских соединения. Император Алексий, чьи пределы и владения за последние годы существенно пострадали от турецких набегов, сердечно приветствовал их. Его необычайно обрадовала неожиданная поддержка, оказанная Папой Урбаном.

Не задержавшись в Константинополе, войско, сопровождаемое силами самого Алексия, двинулось через Геллеспонт в Турцию, где все четыре объединения слились в грозную армию. Гуг с друзьями был немало впечатлен мощью хорошо организованной военной силы, состоящей из четырех тысяч трехсот рыцарей и тридцати тысяч пехотинцев, ураганом пронесшейся по всей Турции и обрушившейся на мусульманские цитадели Сирии, Ливана, а потом и Израиля.

Все соответствовало первоначальному замыслу. Христиане заняли Никею и Эдессу, одержали победу в большом сражении при Дорилее, а затем отправились через бескрайние анатолийские степи к многотысячному поселению Антиохии. История ее осады явилась показательным и позорным примером для франкских воинов, и трое друзей вскоре убедились, насколько смехотворными были их прежние представления. Все они слышали об Антиохии как о сказочном городе загадочного Востока и, подходя к ней, надеялись увидеть на древних библейских землях молочные и медовые реки. Вместо этого их глазам предстала перенаселенная резервация, отстойник запущенности и отощания. Вот уже несколько лет город находился в тисках страшного голода, а условия жизни в нем из-за постоянной непогоды были воистину невыносимыми. Шестая часть осаждающих Антиохию франков — почти шесть тысяч рыцарей и воинов — умерли от голода за восемь месяцев, проведенных под городскими стенами.

* * *

— Шесть тысяч воинов… Шесть тысяч…

Ужас, сквозивший в голосе Мондидье, вполне сочетался с ошеломленным выражением лиц тех, кто сидел рядом с ним, греясь у огня. Спасаясь от пронизывающего холода пустыни, рыцари соорудили костер из обломков мебели, добытых в одном из брошенных антиохийских жилищ, и теперь глядели на языки пламени, избегая встречаться друг с другом взглядом, настолько их потрясли известия, сообщенные Сент-Омером. Наконец Пейн прервал молчание и снова обратился к Годфрею:

— Ты не ошибся, Гоф? Неужели шесть тысяч — и умерли от голода? В голове не укладывается. Получается, что это каждый шестой из всех, кто сюда добрался. Сколько нас отправилось из Константинополя?

— Более тридцати пяти тысяч, если мне память не изменяет… — ответил Гуг, поглядев на Сент-Омера, словно ища подтверждения своим словам. — Нас было тогда четыре тысячи и еще триста. Да ратников поболее тридцати тысяч. Так что, Корка, твой расчет верен: мы потеряли каждого шестого — если, конечно, Гоф ничего не перепутал. Откуда ты взял такие сведения?

— От Пепина, человека графа Раймунда. Он сам мне сказал полчаса назад — число умерших достоверное. Еще он прибавил, что, едва город пал, все четыре полководца приказали произвести пересчет оставшихся воинов. Мы сами кое о чем таком догадывались, потому что помните, как несколько дней назад приходили священники? Они застали нас всех вместе и допытывались, кто из наших людей умер и какой смертью. А потом мы еще удивлялись, с чего бы это, верно? Теперь понятно, к чему были все расспросы. За эти дни они успели подвести итог, а сегодня сообщили его графу Раймунду. Пепину только что стало известно точное число потерь, и он не скрыл его: шесть тысяч умерших. Часть от эпидемии, но большинство — от недоедания. Рыцарей у нас теперь не наберется и тринадцати сотен, и почти все — безлошадные.

— Не все пали жертвами голода, Гоф, в том числе и пехотинцы. Это огромное число — итог общей смертности, а ведь наши воины начали гибнуть задолго до прибытия в Антиохию. Мы понесли огромные потери, прежде чем поняли, насколько силен наш противник. Нам следовало гораздо раньше извлечь урок из сложившихся обстоятельств.

— Да, Гуг, но все-таки шесть тысяч мертвецов — это ого-го!

Гуг неожиданно рассердился на восклицание Годфрея.

— Еще бы! — огрызнулся он. — Но изменить этого мы не в силах, поэтому нет смысла понапрасну мучиться. Слава Господу, что мы не попали в их число. Нам остается только посочувствовать этим несчастным и продолжать сражаться уже без них. Надо смириться с потерей и взглянуть правде в глаза.

Никто ему не возразил. Гуг, опершись локтями о колени, стал смотреть на пламя костра. Ему пришло на ум, что за последние несколько месяцев он испытал больше превратностей, чем за двадцать шесть предыдущих лет своей жизни. Осада Антиохии заставила его не раз столкнуться со смертью и многими другими трагическими явлениями, о которых он ранее даже не помышлял.

До прибытия под стены города все его немудреные философские познания ограничивались орденом Воскрешения, и Гугу вполне хватало их, чтобы ревностно следовать знакомым догматам. При виде городских башен он быстро смекнул, что действительность весьма отличается от его прежних о ней представлений, и ему тут же пришлось переоценить многое в своей жизни, подробно рассмотрев ее со всех сторон. Впервые он увидел себя таким, каким был на самом деле — обычным смертным, уязвимым, как и все прочие, подверженным сомнениям и страхам, болезням и смерти от истощения или от лихорадки, обитающей в вонючей, тухлой воде.

Голод, который встретил Гуга со товарищи у стен Антиохии, явился для всех настоящим открытием. Сейчас он размышлял о том, что всем им и раньше приходилось слышать об этом бедствии, и они полагали, что понимают его суть. Оказалось, что разговоры полушепотом о неурожайных летах, ведущих к постоянной нехватке продовольствия, были детским лепетом по сравнению с нынешним положением. Все в их войске — от вельможного рыцаря до последнего обозного смерда — казалось, на славу подготовились переносить тяготы путешествия через неплодородные пустоши, где не встретишь ни намека на человеческое жилье. Франки, выросшие на равнинах, покрытых густой сочной растительностью, даже не подозревали, что есть земли, где вовсе не растет трава, так что первым горьким уроком им послужила гибель лошадей и остального скота. Животные, лишенные корма, умерли в считанные дни. Кончилось тем, что люди очень скоро подъели тягловую силу и понимали, что потом питаться будет уже совершенно нечем. Так или иначе, падеж скота продолжался в неимоверных количествах, мясо на пустынной жаре немедленно протухало и едва ли годилось в пищу.

В довершение к голоду, свирепствовавшему в округе, воины с удивлением обнаружили, что антиохийские равнины не балуют их погодой. Немилосердные ледяные ветра приносили не менее жестокие пыльные бури, а на смену им приходили бесконечно долгие периоды сырости, в которой без числа плодились москиты, досаждающие и так доведенным до крайности горе-захватчикам.

Понемногу рыцари осознали тщету и смехотворность задуманного ими предприятия. Город был столь огромен, что Гуг с первого взгляда понял: франкской армии не по силам его окружить. Антиохия, раскинувшаяся на три квадратных мили, была обнесена мощной высокой стеной, насчитывающей четыреста пятьдесят дозорных башен. На окраине, но все же в черте городских ворот, высилась гора Сильпий с выстроенной над ней цитаделью. Вершина укрепления возносилась на тысячу футов над равниной, где сидел сейчас изможденный голодом Гуг со своими друзьями.

В истощенное франкское войско скоро проникла эпидемия. Поразив нескольких воинов, дальше она распространялась с быстротой лесного пожара. Никто не знал даже, как называлась напасть, и те немногие лекари, что путешествовали вместе с войском, были бессильны бороться с ней. Когда болезнь достигла пика, трое друзей одновременно стали ее добычей, предоставив невредимому по непонятным причинам Арло заботу ухаживать за всеми ними.

Годфрей поправился быстрее других и уже через пару дней поднялся на ноги. Гуг пролежал дольше на четыре дня. Хворь не сразу отпустила его, но через некоторое время и он уже выглядел молодцом. Что до Мондидье, то этот в течение двух недель боролся со смертью, и Арло раза три уже с ним распростился, настолько недвижно лежал Пейн, так что и дыхания его не было заметно. Но всякий раз больной пересиливал себя, судорожно напрягался и начинал прерывисто глотать воздух. На одиннадцатый день бреда лихорадка отступила. За это время Пейн потерял четверть своего веса, но стоило ему пойти на поправку, как его здоровье быстро укрепилось — в точности как было и с его приятелями.

Гуг понимал, что все они выжили только благодаря Арло. Преданному другу триумвиров удалось где-то раздобыть — точнее, украсть — полмешка зерна. Он его надежно припрятал и небольшими частями вручную растирал злаки меж двух камней, а затем в походной суме приносил в бивак. Он ничего никому не объяснял, да никто и не требовал у него отчета: заболевшие были бесконечно рады богатству, извлекаемому из простой джутовой котомки и тут же превращающемуся в жидковатую, но благотворную для здоровья кашицу.

После бесконечной осады, длившейся восемь месяцев и еще один день, Антиохия наконец пала. Это произошло в ночь на третье июня, и франкские захватчики обязаны были победой не собственному упорству, а вероломству и измене среди городских стражей. Один из дозорных на башне за крупную мзду открыл ворота, и, когда занялся рассвет, по улицам Антиохии уже разгуливало более пятисот франкских воинов, трубя в боевые рожки и сея панику среди мусульманского населения. Городской эмир, прихватив большую часть собственного войска, бежал через запасные ворота.

Обо всем этом и раздумывал Гуг, пока сидел с друзьями у костра.

— Мы потом еще долго беседовали. Пепин как раз только что освободился и ждал одного приятеля. Рядом никого не случилось, поэтому нам никто не мог помешать. Я удивился, когда узнал его мнение по поводу захвата города…

— У Пепина есть свое мнение?

В голосе Гуга явственно послышалась насмешка, и Сент-Омер, внимательно поглядев на него, лишь пожал плечами и воздел руки в притворном извинении:

— Ну, я оговорился… мнение графа, конечно. Пепину посчастливилось его подслушать.

— И что же такого удивительного он сказал?

— А сказал он, что, если бы городской эмир не сбежал, а поднял людей на защиту города, нам бы никогда не видать победы — несмотря на то, что мы сумели войти в Антиохию.

— Хм, похоже на правду. Нас туда проникло около пятисот, и биться пришлось в тесноте городских стен. Защитники же исчислялись тысячами — они могли сожрать нас живьем, если бы захотели. Но они решили иначе, поэтому приходится снова просто примириться с неизбежностью. Не намекал ли Пепин случайно, когда мы тронемся в путь, подальше от этого гиблого места?

— Я его спрашивал, но добился только, что это произойдет не завтра и даже не послезавтра. Кажется, он хотел внушить мне мысль, что мы здесь остаемся надолго — пока не наберемся сил и не дождемся подкрепления.

Гуг бестрепетно кивнул и вернулся к своим размышлениям. У него не шли из ума те шесть тысяч погибших, и он впервые спросил себя, сколько уже потерь у обеих сторон, если учесть, что ни один из франкских воинов пока так и не увидел Иерусалима. Подумав об этом, Гуг вдруг вспомнил слова своего крестного, сказанные накануне восхождения. Тогда Сен-Клер предположил, что новый Папа Урбан Второй только тогда сможет обуздать неистовых рыцарей-христиан, когда затеет какую-нибудь войну. Разбуженная память услужливо подсказала ему и другое замечание сира Стефана. В тот же самый вечер крестный Гуга говорил о своем намерении потолковать с Папой о некоем своем наблюдении: что христианство не равно целому миру, а весь свет — не то же, что христианский мир. Это непрошеное воспоминание указало ему на неизбежное вмешательство в этот замысел Сен-Клера, поскольку тот имел влияние на самых уважаемых членов ордена. Гуг даже удивился, что ранее не придал значения словам крестного, которого никто бы не упрекнул в пустозвонстве. Сен-Клер занимал высочайшее положение в иерархии ордена и наверняка был не последним, а возможно, и весьма влиятельным среди папских советников. Его ум и обаяние, вероятно, помогли ему придать своей идее привлекательность в глазах Урбана.

Как бы то ни было, кто бы ни заронил эту мысль в папскую голову, невозможно было отрицать, что страстный призыв понтифика взять в руки оружие разрешил самую насущную и не терпящую отлагательств церковную проблему, избавив тем самым Урбана от дальнейших терзаний. Никто не мог даже предположить, что настолько своевременным окажется предприятие, дающее возможность христианским рыцарям отправиться на край света и там покрыть себя славой, равно как и обеспечить себе спасение участием в Священной войне против языческих недругов. Воплотив свой замысел, Папа вызвал к жизни прожорливое чудище, снедаемое жаждой крови и грозящее смести все, что попадалось ему на пути.

Вопреки здравому смыслу и понимая, что он, возможно, никогда не дознается правды, Гуг окончательно убедил себя в том, что это его крестный заронил семя новой идеи в папский разум, а также в том, что первоначально зародилась она в его собственной, Гуга де Пайена, голове. Глядя в затухающий костер, он не знал, радоваться или ужасаться этому прозрению. Ужасным явилась кровавая бойня, в которую вылилась вся затея, и бессчетные потери с обеих сторон, хотя ни о каком истинном противостоянии не было и речи. Единственный положительный момент состоял в том, что Гуг смог вплотную приблизить осуществление конечной цели ордена Воскрешения.

Испытывая смущение от подобных мыслей, Гуг встал и огляделся. Позади него скорее угадывались, чем виднелись темные громады городских стен. Поймав любопытные взгляды друзей, Гуг ничем не выдал своего замешательства, пожелал им спокойной ночи и пробрался к себе на походное ложе, пытаясь прогнать мучительные мысли.

Бесчестным было многое из того, чему Гуг ежедневно являлся свидетелем. Собственными глазами он наблюдал за подлыми поступками, зверскими выходками людей, носивших гордое звание воинов Христовых, и их прославленных предводителей. Любому очевидцу тотчас становилось ясно, что сильные мира сего использовали покорение заморских стран лишь для собственной наживы, а не во славу Господа и Его твердынь. До Святой земли путь еще лежал неблизкий, и Гуг опасался, что скоро не сможет скрывать свою неприязнь к соратникам, если они будут продолжать в том же духе.

Много месяцев минет, прежде чем Гуг де Пайен осознает, что варвары, с которыми ему приходилось сражаться, во многих отношениях больше похожи на христиан и гораздо более заслуживают восхищения, нежели их крестоносные противники. Для последних клич «Так угодно Богу!» вскоре стал обозначать «Я так хочу!».

За четыре года путешествий, с 1095 года, когда франкское войско покинуло родные пределы, и до 1099 года, когда оно приблизилось к стенам Иерусалима, Гуг де Пайен пережил все стадии разочарования, начавшегося вместе с ужасными слухами, достигшими ушей крестоносцев уже в первые недели похода. Дурные новости просачивались сами собой и исходили от их предшественников. Тысячи бедняков, сервов и вилланов, с энтузиазмом и исступлением поверили в папские посулы. Их подстрекала перспектива и заслужить спасение через паломничество, и разом покончить с повседневными непомерными тяготами, и возможность обеспечить себе местечко на Небесах. Для этого предстояло всего-навсего пожертвовать спокойной жизнью и без долгих раздумий оставить обжитый угол ради дальнего похода в Святую землю, где предстояло голыми руками одолеть ненавистных турок. Высокие помыслы скоро разбились вдребезги, потому что уже через несколько недель переселенцев стал мучить дикий голод. Те, кто ни разу в жизни не покидал родной кров, теперь огромными толпами двигались сквозь земли, отнюдь не готовые к массовым нашествиям. Орды прожорливых бродяг, в большинстве своем без гроша за пазухой и без царя в голове, неутомимо рыскали по округе в надежде раздобыть любую снедь, оставляя за собой голую пустыню. Не успев достигнуть границ собственных поместий, тысячи крестьян перемерли, и вассалы графа Шампанского уже в первый месяц путешествия с ужасом прислушивались к людоедским байкам, доходившим с дальних окраин королевства.

До этого момента у Гуга еще оставались юношеские иллюзии, держащиеся на выучке и вере, что все еще наладится, что для такого славного начинания, объединяющего мирян и Церковь, огромные толпы, объединенные папским воззванием, смогут отринуть низкие побуждения, собрав воедино свои духовные силы. Эта надежда вскоре развеялась, и ее несостоятельность неуклонно увеличивала разочарование Гуга.

Продвигавшееся вперед войско прослышало также о некоем Петре Пустыннике — юродивом крестьянском предводителе, сплотившем вокруг себя оборванцев числом до двадцати тысяч. Они ордой прошли до самых границ Византийской империи, в поисках пропитания опустошая и уничтожая все на своем пути. Годфрей сообщил достоверные сведения о разграблении крестьянами Белграда и об устроенной там по пути резне, жертвами которой пали тысячи венгров.

Достигнув византийских пределов, вилланы везде чинили огромные беспорядки, так что император Алексий вынужден был закрыть ворота Константинополя, велев гостям убираться восвояси. Через некоторое время крестьянское войско разметала турецкая конница. Незадачливые путешественники в течение шести месяцев продвигались к Святому городу, но ни одному из них не суждено было узреть землю, где жил Иисус.

Выслушивая потом свидетельства очевидцев и просто тех, кто был устрашен размахом бедствия, Гуг замечал, как в душе его зреет все большее недоверие к Церкви и ее приспешникам. Тем не менее он даже не мог предположить, что события в Иерусалиме превзойдут худшие из его ожиданий.

 

ГЛАВА 8

— Это еще что, молодцы, — клянусь кишками Самого Христа, что к полудню мы проберемся внутрь! Кто хочет побиться со мной об заклад?

— Дураки бы мы были, Гоф, если бы согласились. На этот раз никаких тебе пари.

Это откликнулся Мондидье, перекрикивая грохот рушащейся каменной кладки. Он дурашливо постучал друга по шлему, но Гуг и Арло не обратили на их препирательства ни малейшего внимания, поглощенные зрелищем изуродованных выбоинами иерусалимских стен. Окинув взглядом цитадель, высившуюся всего в пятидесяти шагах от них, Пейн добавил:

— Мы еще не сошли с ума, чтобы спорить об очевидном. Боже правый, вы только посмотрите! Против таких орудий ничто не устоит! Вот и фасад уже почти обрушился. Глядите, он валится!

В этот момент прямо перед ними на обезображенной стене возникла длинная трещина, переползающая от одной выбоины к другой, лучами окаймляя бреши, так что вся наружная сторона городских укреплений раскрошилась и в мгновение ока подалась вперед, обнажая щебеночное наполнение двух цементированных внешних слоев стены. Не успел обвалиться передний слой, как очередной метательный снаряд врезался в каменное крошево, выбив изрядную долю булыжной сердцевины. Стало очевидно, что при непрекращающемся обстреле вся фортификация непременно рухнет, и очень скоро.

Гуг, опиравшийся на развалины древнего земляного вала, выпрямился, вложил меч в ножны и поманил одного из своих латников. Тот подошел и встал навытяжку, всем своим видом изображая внимание. Гуг взял воина за руку и развернул его лицом к разрушавшейся на глазах стене.

— Видишь эти выбоины? Понимаешь, что они означают?

Латник кивнул, и Гуг одобрительно похлопал его по плечу:

— Молодец. Теперь пойди и разыщи его светлость графа Тулузского. В это время его можно найти в его шатре или где-нибудь поблизости. Передай ему поклон от меня и скажи, что, по моим расчетам, эта часть стены упадет уже сегодня утром… возможно, через час. От моего имени попроси также — да только потише! — оказать нам честь и вместе с нами первым войти в город. В этом случае будешь его провожатым. Ты понял, что передать?

— Да, сир.

— Хорошо. Повтори.

Гуг выслушал воина и кивнул:

— Годится. Иди же, не мешкай. Помни, что донесение должен слышать только сам граф. Я сказал тебе, а ты скажешь ему, и больше никто не должен об этом знать. Смотри, не проболтайся ни единой живой душе, пусть даже тебя перехватит по дороге сам король. Ну, пошел!

Проводив взглядом посланца, Гуг обернулся к приятелям, едва отклонившись от звонкого града каменных обломков, вызванного особенно мощным ударом метательного орудия.

— Что ж, друзья, кажется, впервые в жизни мы с вами оказались в нужном месте в нужное время. Как только пройдет слух о бреши в стене — а разнесут слух те, кто эту брешь проделал, — сюда ринутся все, кому не лень. Я же, со своей стороны, намерен быть в числе первых ее покорителей. Давайте-ка поторопимся и никого не пропустим вперед себя.

Все трое немедленно стали осторожно пробираться к развалинам: Гуг посредине, справа Годфрей, а левша Пейн — соответственно, слева. Пристроившись позади Пейна и отставая на шаг, за ними следовал Арло со штандартом барона Гуго де Пайена. На его бесстрастном лице живыми казались только глаза, без устали осматривающие округу, хотя единственную опасность на тот момент представляли свистящие мимо них каменные обломки.

Это происходило в пятницу, пятнадцатого июля 1099 года. Франки установили вблизи Иерусалима мощные баллисты, беспрестанно осыпавшие городские стены градом увесистых каменных глыб. Результаты такой бомбардировки особенно хорошо были заметны с позиции, где сейчас находились четверо друзей. Они убедились, что с каждым новым попаданием фасад все более крошится и рассыпается. Тремя днями ранее этот участок стены был признан наименее укрепленным в поле их видимости, и сюда были подтянуты три огромнейшие осадные машины. Их установили в одну линию так, чтобы снаряды попадали в одно и то же место. Самая маленькая из выпускаемых ими глыб была размером с дюжего молодца, тогда как другие достигали размеров лошади, поэтому зарядным командам пришлось попотеть, подтаскивая камни к орудиям и укладывая их в требюше. Как только баллисты были готовы к бою, снаряды без перерыва начали дырявить городские стены. Каждую минуту метательные устройства выпускали огромный снаряд, летящий в самое слабое место каменной кладки.

Антиохия, с начала изнурительной осады которой уже минул год, целых восемь месяцев сопротивлялась напору четырехсот рыцарей и тридцатитысячной армии пехоты. А теперь Иерусалим готов был сдаться уже через шесть недель обороны, хотя франкское войско с тех пор уменьшилось втрое.

Впрочем, основную часть этого войска сейчас составляли закаленные и ожесточенные испытаниями воины, пережившие кошмарное полугодовое путешествие из Антиохии до стен Святого города. В дороге путники теряли рассудок от голода, и мало среди них набралось бы таких, кто не отведал мяса поверженных врагов с единственной целью сохранить себе жизнь. Иерусалим, окончание долгой одиссеи и предел желаний, не мог спастись за хлипким прикрытием городских стен. Потеряв добрую половину людей за триста пятьдесят миль пути из Антиохии к югу, отвоевывая каждый метр, приближавший к заветной цели, заметно поредевшее франкское войско более не сомневалось в праведности своих устремлений. Они заслужили обладание Святым городом. Так было угодно Богу.

Прошел час, а может, и того меньше — некому в то утро было следить за временем. Гуг с товарищами уже вплотную приблизились к городским стенам, и теперь они стояли под смертоносным дождем каменных обломков, разлетавшихся окрест всякий раз, как над головами друзей описывал широкую дугу очередной снаряд, выпущенный из гигантской катапульты. Опасность подстерегала не только сзади — в лицо смельчакам целились защитники города, с обеих сторон осыпая стрелами площадку с установленными на ней требюше.

Пригнувшись и прикрывшись щитами, приятели жались друг к другу, больше всего опасаясь, что их кто-нибудь опередит на пути к желанной цели. С той минуты, как Гуг отправил гонца к графу, на ранее пустующем пространстве у стены уже собралась целая толпа. Воины не сводили напряженного взгляда с поврежденной кладки, пытаясь угадать, где появится первая пробоина. Впрочем, пайенская четверка обеспечила себе самую выигрышную позицию и не собиралась никому ее уступать — разве что графу Раймунду, с которым они без колебаний разделили бы успех.

— А вот и он, — проворчал Пейн, оглянувшись через плечо и с облегчением убедившись, что другие осаждающие пока держатся на почтительном расстоянии. — Граф Раймунд и…

Он окинул быстрым взглядом графское сопровождение, пробиравшееся сквозь группку воинов на ближних подступах, и моментально произвел подсчет:

— Шесть… нет, семь рыцарей. В их числе — де Пасси и Витребон. Не понимаю…

Конец фразы затерялся в грохоте рухнувших укреплений, а над головами друзей взметнулись клубы пыли, скрыв от глаз и стены, и воинов. Долгое время ничего не было слышно, кроме шороха осыпающегося щебня. Наконец шелест песчаных струй утих, пыль понемногу улеглась, и Гуг выговорил, переводя дух:

— Наверное, это она, ребята. Пробоина, или считайте меня бургундцем. — Правой рукой он взялся за тяжелую, утыканную зубцами булаву и поудобнее приладил щит, висевший на левом плече. — Ну, надеюсь, теперь наводящие разглядят брешь и прекратят обстрел. Если нет, то на подходе к стене нам придется несладко… Арло, начинай считать. Тронемся, как только наступит затишье и впереди прояснится настолько, что станет видно, куда идти.

В наступившей тишине голос Арло, казавшийся неестественно громким, вел мерный отсчет, помогавший определить промежуток между выстрелами. При заведенном порядке следующий снаряд должен был обрушиться на стену на семьдесят с хвостиком, но Арло уже досчитал до восьмидесяти, а потом и до ста, а орудия молчали. Наконец Гуг кивнул:

— Вот и славно. Приветствую вас, мессир граф. Желаете принять предводительство?

Граф Раймунд, бесшумно возникший рядом, покачал головой:

— Нет, сир Гуг, вижу, вы и сами хорошо управляетесь. Вперед.

Гуг снова кивнул и медленно поднял над головой булаву, тем самым давая знак воинам позади него приготовиться к наступлению.

— Ладно, — почти непринужденно произнес он, — обстрел, кажется, прекратился — можно выступать. Еще минутку подождем… пусть пыль уляжется. Глядите под ноги, но голову не клоните долу: они наверняка нас поджидают, и глупо будет умереть, уткнувши глаза в землю. Соберитесь с духом… еще чуть-чуть…

Порыв ветра взметнул вокруг них песок, вдруг обнажив пролом на прежде целом участке стены.

— Видите! Вот она, брешь! Теперь вперед, за мной!

Они вскарабкались на гору разбитой стенной кладки перед самой пробоиной. Облако пыли уже улеглось, и стали видны защитники города, действительно поджидавшие осаждающих.

Гуг, пробиравшийся во главе отряда, на какое-то мгновение остался совершенно один, молча взирая вниз на смуглые лица мусульман. Те, в свою очередь, таращились на него с неподдельной ненавистью в глазах. Гуг вдруг ощутил спокойную отрешенность от всего происходящего, не упуская при этом из виду коварную ненадежность горы булыжников у себя под ногами. Он пошатнулся, ища равновесия, и в этот момент поблизости просвистела стрела, и тут же другая неожиданно воткнулась ему в щит. Этот непредвиденный сильный толчок едва не сбил его с ног — Гуг оступился и неловко сел на острые обломки, больно приложившись задом к зазубренному каменному выступу. На миг у него помутилось сознание, но тут же он снова вскочил.

Перед Гугом во всей полноте открылась картина развернувшегося сражения, и он подивился, сколь многие из отряда успели его опередить, пока он в бесчувствии сидел на земле. Превозмогая ужасную боль от ушиба, он проворно спрыгнул с кучи щебня внутрь стенных укреплений и оказался лицом к лицу со зловещего вида мусульманином в латах, уже занесшим над ним сверкающее лезвие ятагана. Гуг подставил под удар щит и коротко взмахнул зубчатой булавой, с силой опустив ее на шлем язычника. Тот повалился, а Гуг почти без усилия выдернул из его раскроенного черепа набалдашник и двинулся влево, одолев попутным ударом еще одного противника, силящегося вонзить кривой кинжал в стоящего внизу франкского воина. Незащищенный затылок неверного хрустнул, раздробленный зубцами булавы, что принесло тому мгновенную смерть, но не успел поверженный рухнуть на землю, как Гуг ощутил рядом чье-то присутствие, некое стремительное движение справа, с неукрепленной стороны.

Гугу уже некогда было высвобождать булаву. Он бросил ее и рванулся влево, круто развернувшись на пятках и стремительно переместив щит вниз в отчаянной попытке прикрыть бок; правой рукой Гуг тем временем нащупал и уже вытаскивал свой кинжал. У него под ухом раздался шумный вздох, негромкое ругательство; пахнуло странным и как будто знакомым ароматом. Кто-то сильно натолкнулся спиной на его спину. Гуг немедленно припал на левое колено, резко обернулся, выбросив вперед и вверх напряженную руку с кинжалом, и почувствовал, как клинок вонзился в живую плоть.

Затем все переплелось и смешалось: мельтешащие перед глазами тела, лязг и скрежет стали, тяжелые удары палиц, перекрываемые стонами, криками, оханьем и визгами раненых. Над Гугом нависла неясная тень; он даже не успел как следует рассмотреть нападавшего — почувствовал лишь быстрое движение воздуха над головой и оглушительный удар, после которого все заволокла тьма.

* * *

Очнувшись от забытья, Гуг обнаружил, что не может пошевелиться. Невыносимая боль прожгла глаза, едва он собрался приоткрыть веки. Тогда Гуг решил еще немного полежать и как следует собраться с мыслями. Он вспомнил ожесточенную давку окровавленных тел, неожиданное ощущение опасности и нависшую над ним тень, а затем — удар.

Гуг с большей предосторожностью попытался открыть глаза, но боль от этого ничуть не утихла. Правда, теперь он увидел свет, но все равно не смог ничего в нем различить и остался лежать неподвижно. Он медленно прикрыл веки, усилием воли заставив себя не шевелиться и сделать несколько спокойных вдохов. Вскоре ему удалось справиться с приступом паники и выровнять дыхание. Затем он медленно согнул пальцы и несказанно обрадовался, что они целы и слушаются его. Тогда Гуг оперся ладонями о землю и выпрямил руки, пытаясь подняться. Еще рывок — и некая тяжесть, придавливающая его сверху, сползла в сторону.

Гуг в третий раз разлепил веки. Ужасная боль не отступала, но зрение уже вернулось к нему, хотя все вокруг заволакивала туманная пелена. Изогнувшись и выбравшись из-под завала, он наконец смог придать своему телу сидячее положение. К этому времени Гуг уже сообразил, что до этого лежал головой вниз у самого подножия груды булыжников внутри городских стен, уткнувшись лицом в каменные обломки. Один особенно большой кусок стенной кладки придавил ему плечо, глаза были засыпаны пылью и песком, что и вызывало нестерпимую резь. Что до тяжести, громоздившейся ранее на его спине, — ею оказались два мертвых тела — мусульманского и франкского воинов.

Сражение еще продолжалось, но далеко впереди, откуда доносились звуки битвы, и Гуг только сейчас заметил, что справа от него пробегают толпы франков — рыцарей и латников. Все они устремлялись вниз из пролома в стене и немедленно рассеивались по улицам и переулкам раскинувшегося перед ними города, словно опасаясь, что все закончится без их участия. Никто не обращал на Гуга ни малейшего внимания.

Гуг поднялся, но тут же обнаружил, что пока не способен передвигаться, поскольку перед глазами все поплыло с угрожающей быстротой, и он снова оказался сидящим на земле. Падая, он боком ощутил весомый удар от бутыли с водой и приободрился. Достав из-под кольчуги шарф, он смочил его и прочистил глаза от грязи, морщась от боли и с каждой секундой чувствуя облегчение. После вторичной промывки чистой водой к Гугу вернулось ясное зрение, и он смог оглядеть местность, где только что лежал без чувств.

Его окружали поверженные тела. Среди погибших он различил равное количество франков и мусульман, но среди своих не нашел ни одного знакомого лица. Радость от того, что все его друзья живы, уступила место удивлению: почему они бросили его одного? Единственное объяснение, которое он смог придумать — и, пожалуй, наиболее вероятное, поскольку Арло ранее никогда его не покидал, — было то, что они потеряли Гуга из виду в этой заварухе, вскоре превратившейся в настоящую свалку. Товарищи могли просто не заметить его, лежащего у подножия каменной кучи лицом вниз, засыпанного песком и придавленного двумя трупами. Скорее всего, они решили, что он давно их опередил, и ринулись дальше на поиски.

Поняв, что опасность миновала, Гуг снял плоский стальной шлем, ослабил завязки на шее и стянул с головы кольчужный капюшон, предварительно ощупав его и с удовлетворением убедившись в отсутствии прорех. Затем он еще раз обильно смочил шарф и вытер себе лицо, шею и ладони. В голове тяжелым молотом стучала боль — вероятно, от полученного сильного удара, — но на шарфе не осталось следов крови, и Гуг не ощущал ни малейшего неудобства при движении.

Он прополоскал рот, выплюнул набившийся туда песок, глотнул воды, после чего плотно заткнул горлышко бутылки, снова надел капюшон и шлем, закрепив их ремешками под подбородком. Затем Гуг медленно поднялся, растопырив руки для равновесия, и, несмотря на небольшое головокружение, на этот раз уже твердо устоял на ногах.

Меч в ножнах висел на боку, где ему и полагалось быть, зато нигде не было заметно щита и кинжала. Гуг принялся осматриваться и вскоре обратил внимание на знакомую раскрашенную рукоять булавы, застрявшей зубцами в позвоночнике последнего поверженного им неприятеля.

Вытягивая, выкручивая зубчатый набалдашник, Гуг старался не смотреть на мертвеца. Наконец булава с хрустом высвободилась вместе с налипшим на нее мясом и сгустками крови. Гуг ударом о землю кое-как очистил ее от запекшейся массы и еще раз огляделся в поисках кинжала. Осознав, что клинок, должно быть, погребен под громоздящимися завалами тел и потому не виден, Гуг распростился с мыслью его отыскать и вынул из ножен меч. Крепко сжав в правой руке эфес длинного клинка, а в левой — булаву, Гуг де Пайен двинулся вперед, чтоб наконец вступить в Святой город.

Он целый день не выпускал из рук оружие, но ему ни разу не представился случай пустить его в ход, кроме трех щекотливых ситуаций, когда Гуг уже готов был проучить своих же воинов, опустившихся до жестокости по отношению к людям, которых при всем желании невозможно было представить в числе защитников Иерусалима, — старух и молодых женщин, в том числе беременных, а также напуганных беспомощных ребятишек.

К ночи Гуг успел уже обойти весь разоренный город. На заходе солнца он покинул Иерусалим через Дамасские ворота, пройдя в двух шагах от Сент-Омера и Мондидье и не обратив никакого внимания на их приветственные оклики. Оба удивились, но, хорошо зная своего товарища, приняли как должное, что он не выразил радости при встрече. Стоя плечом к плечу, они провожали взглядом его фигуру, исчезающую в сгущающихся сумерках, предполагая, что он решил вернуться в бивак.

* * *

Пейн и Годфрей ошиблись. Верный Арло, целый день лихорадочно метавшийся в поисках друга и хозяина, провел ночь без сна, поджидая его, но тот так и не появился. Только через несколько недель до него дошли слухи, будто бы кто-то видел Гуга де Пайена живым и невредимым; за это время все, включая ближайших друзей, уже сочли его покойником. Особенно переживал Арло; он похудел, осунулся и единственный из всех не желал мириться с утратой. Годфрея и Пейна граф Раймунд предусмотрительно и к счастью для них нагрузил всяческими поручениями, потому что по себе знал, как тяжела потеря близкого друга.

Простолюдин Арло не мог рассчитывать на такое участие, поэтому был предоставлен сам себе и прибегал к собственным ухищрениям. Потратив три дня на добывание сведений, он решил, что Гуг оказался в числе убитых мародеров и его тело могли упрятать в какую-нибудь яму. Еще несколько дней Арло прочесывал город вдоль и поперек, обыскивая каждый закоулок и брошенный дом, все канавы и рытвины в поисках тела хозяина.

Наконец последствия грабежа в городе были устранены, гниющие трупы собраны и сожжены, улицы расчищены, а дома приспособлены для житья. Эта косметическая чистка, по самой скромной оценке требующая левиафановых усилий, потребовала двух недель изнурительной работы, в которую были вовлечены все без исключения — от конных ратников до пленников, способных держать в руках лопату или метлу. Тем не менее запах крови и смерти еще долго витал в узких темных переулках, словно сами городские камни впитали его.

Когда все поиски закончились неудачей, Арло лично обратился к каждому военному предводителю крестоносного войска. Никто из них не видел сира Гуга де Пайена, не знал и, кажется, не желал знать, что с ним приключилось.

И вот однажды утром, на рассвете, Гуг собственной персоной неожиданно заявился в лагерь. Одет он был в лохмотья, прикрытые сверху изорванной домотканой накидкой, и вел за собой ослика, нагруженного какими-то перевязанными тюками. Он едва кивнул остолбеневшему от изумления Арло, словно только что виделся с ним, и начал разгружать поклажу, которой оказались его кольчуга, стеганая рубаха, латы, булава и меч. Гуг ни словом не обмолвился о том, где он пропадал столько времени и чем занимался, и, когда Арло прямо его об этом спросил, обронил только: «Так… ходил, думал». Кроме этого объяснения Арло больше ничего от хозяина не добился, но он и так с самого начала уже понял, чтс вернувшийся на рассвете Гуг де Пайен не имеет ничего общего с человеком, поведшим за собой людей в образовавшийся пролом три недели назад.

Арло тут же известил Сент-Омера и Мондидье о возвращении Гуга. Оба примчались повидать его и обнаружили своего друга крепко спящим. Арло не разрешил им будить его, резонно заметив, что хозяин, должно быть, выбился из сил, поскольку прежде не позволял себе спать днем. Согласившись скрепя сердце, приятели уселись поодаль и велели Арло рассказать все, что он успел выспросить у их друга. Разумеется, Арло был не против их просветить, но сам толком ничего не знал. Поведал он им лишь о неожиданном появлении Гуга, о его необъяснимой сдержанности и спокойствии — этим и ограничился. Он дал им понять, что Гуг отказался разговаривать о чем бы то ни было.

В тот же вечер оба рыцаря вернулись и увидели, что Гуг сидит у костра, сложенного из конских и верблюжьих кизяков, завернувшись все в ту же холстину и задумчиво глядя на яркие угли. Он довольно сердечно их поприветствовал, но не пожелал ответить ни на один из вопросов. Годфрей и Пейн не отступились, и тогда он стал разговаривать с ними поочередно, обращаясь то к одному, то к другому, но ни разу — к обоим вместе. Промучившись с ним битый час, оба ушли, качая головами.

На следующий вечер все осталось по-прежнему, и Годфрей предоставил Пейну вести беседу, а сам сидел, кусая губы, щуря глаза и лишь наблюдая и слушая, но не произнося почти ни слова. Еще через день он вернулся один и целый час молча сидел подле друга, смотря на огонь. Гуг, казалось, был рад его присутствию, и ничто не нарушало блаженную тишину, пока Годфрей не откашлялся и не произнес:

— Знаешь, а я ведь на тебя рассердился в тот день, когда мы взяли город, и сержусь до сих пор.

Молчание затянулось, так что Сент-Омер уже решил, будто его друг не желает с ним разговаривать, как тот вдруг склонил голову и, взглянув искоса, поинтересовался:

— Отчего? Почему ты на меня сердишься?

— Почему? И ты еще можешь спрашивать, Гуг? Ты был мне так нужен… И Корке ты был очень нужен, и мне — даже больше, чем раньше. Ты же единственный, кому мы можем доверять, а ты как раз в этот момент куда-то исчез! Бога ради, где ты все-таки был?

Гуг де Пайен так резко распрямился, словно его ударили по спине, и на минуту его лицо исказила гримаса: скулы обозначились резче, а у глаз выделились белые морщинки, контрастирующие с бронзовым, обожженным солнцем лицом.

— Где я был ради Бога? Ты меня об этом спрашиваешь? Ради Бога я нигде не был. Это от Него я бежал с позором и ужасом, скрылся во тьме пустыни, чтобы крики сумасшедших, прославляющих Его, больше не касались моих ушей. В тот день я столько раз слышал Его имя и проникся к нему таким отвращением, что хватит на целую тысячу жизней. Я не желаю, чтобы при мне его повторяли снова и снова.

Сент-Омер кивнул, словно соглашаясь со своими предположениями. Он заставил себя успокоиться и мысленно сосчитал до двадцати, прежде чем спросить нарочито бесстрастным голосом:

— Ты о чем, Гуг? Я не понимаю твоих речей.

Наступило долгое молчание, и, казалось, целый век миновал, пока де Пайен собрался ответить другу. Его неестественно мягкий голос противоречил жестоким словам, которые услышал Годфрей.

— Господь пожелал того, что свершилось в тот день в Иерусалиме, Гоф. На то была Его воля. Я взглянул в лицо епископу, которого я разыскал, чтобы исповедовать ему мои грехи — впервые с тех пор, как вступил в орден, — и увидел, что в его бороде и волосах запеклась кровь, безумные глаза горят жаждой крови, и сутана окровавлена — ею он вытер свой меч, чтобы очистить лезвие от пролитой за день крови. Я посмотрел на этот меч, свисавший у него с пояса, — заржавленный старый клинок, на котором запеклась кровь убитых, — и подумал: «А ведь он епископ, служитель Божий, один из Его пастырей… И такой тоже запятнан и осквернен кровью жертв… Священник, призывающий „Не убий“!» И тогда — только тогда! — я единственный среди нашего войска увидел и понял, что в тот день в Иерусалиме творилось нечто нечестивое, что все мы там сотворили и продолжали творить неправду. Но в чем же неправда? Ведь мы пришли туда с Божьим именем на устах… «Так угодно Богу!» Так повелел Господь! Знаешь, сколько полегло в тот день от наших мечей?

Сент-Омер не сразу ответил, уставив глаза в землю, затем кивнул:

— Да, Гуг, знаю. Их число сразу обнародовали. Все страшно гордились. Величайшая победа за всю историю христианства… Освобождение Иерусалима от рук неверных…

— Так сколько же, Гоф?

Сент-Омер шумно набрал в грудь воздуху и со свистом выдохнул:

— Девяносто тысяч.

— Девяносто… тысяч. Девяносто тысяч живых душ… — Гуг повернулся к Сент-Омеру и в упор посмотрел на него: — Подумай сам, Годфрей, и вспомни… Припомни, как мы были горды, когда отправлялись из Константинополя в Турцию в составе великого войска. Оно состояло из четырех огромных частей, а ведь всего нас едва ли набиралось сорок пять тысяч… Вполовину меньше, чем было убито в тот день в Иерусалиме. Вспомни, какой громадой казались мы сами себе, наши жалкие сорок с чем-то тысяч — четыре с половиной тысячи всадников и тридцать тысяч пеших латников… Ты хоть помнишь протяженность нашего войска, его мощь, ввергающую всех в ужас? А здесь полегло девяносто тысяч — в два раза больше, чем то могучее войско. И все они — и мужчины, и женщины, и дети — изнуренные голодом, больные и хилые… запертые в городских стенах, беспомощные, отданные нам на милость! А мы их всех убили, потому что так повелел Господь…

Голос его дрогнул. Гуг поднялся, скрестил на груди руки и опустил голову, затем прижал ладонь к глазам.

— Я предполагал, что число убитых огромно, потому что в некоторых местах я шел по городу, чуть ли не по колено утопая в кишках и крови. Уличные стоки были забиты, а кругом высились стены… Я шел мимо домов богачей и просто мирных жителей, убитых прямо в своих жилищах. Крики, которые раздавались отовсюду и которые до сих пор стоят у меня в ушах, заставили меня навсегда забыть о тишине.

Сент-Омер вскинул руки, но тут же бессильно уронил их себе на колени.

— Гуг… — начал было он, но собеседник резко оборвал его:

— Ты же не собираешься разубеждать меня, Гоф, что все, в общем, было не так и страшно? Было еще хуже, чем можно представить! Я видел рыцарей-христиан — многих из них я хорошо знал еще дома, — потерявших человеческий облик, без всякой цели убивавших детей и женщин. Они тянули за собой тюки, набитые трофеями, — столь тяжелые, что дюжим рыцарям было не под силу нести их. Я сам убил одного знакомого, рыцаря из Шартра: он насиловал девочку, которой на вид не было и семи лет! Он еще успел смерить меня безумным взглядом и выкрикнуть, что он совершает богоугодное дело, изгоняя из нее дьявола. Я одним ударом снес ему голову, и его мертвое тело придавило ребенка, который к тому времени уже тоже испустил дух. Да, он ее сначала убил, а потом уж принялся насиловать! Потому что так повелел Господь, Гоф… Господь так распорядился устами Своих священников и прочих последователей. Не говори мне больше о Боге, прошу тебя.

— Не буду. Обещаю.

Что-то в голосе друга насторожило де Пайена, и он снова с любопытством поглядел на него искоса:

— Почему ты рассердился на меня в тот день? Мне что-то не верится, что так было.

Тот покачал головой:

— Было, было, но сейчас многое прояснилось для меня.

Сент-Омер замолчал, ковыряя мизинцем в ухе. Достав катышек серы, он пристально его изучил, а затем щелчком отправил в костер.

— Ты, наверное, удивишься еще больше, если я скажу, что теперь я сержусь на тебя куда больше, чем в тот день. — Годфрей повернулся к Гугу и окинул его надменным взглядом: — Как у тебя язык повернулся сказать, что ты один в тот день чувствовал себя нечестивцем? Как тебе только в голову такое взбрело? Да ты… откуда в тебе столько… как старик Ансельм называл то, что хуже всякой гордости?.. Ага, ячество! Откуда в тебе столько ячества, а, Гуг? Обидно все-таки! Так можно и затрещину схлопотать. Этим ты оскорбляешь и меня, и Корку, и барона твоего отца, и его светлость графа, и всех членов нашего ордена, которые в тот день были в Иерусалиме. Вспомни хорошенько и согласись, что никто из нас не мог избегнуть этого сражения. Мы прошагали пешком полсвета, чтобы исполнить здесь свой долг, — мы все пришли сюда по доброй воле, но не все обрадовались тому, что здесь случилось. От того, что предстало здесь нашим глазам, занедужили многие доблестные воины. И иерусалимское сражение повергло в отчаяние не одного тебя; я назову тебе сотню таких — поименно, если хочешь — тех, чье сердце жестоко страдало при виде бесчинств. Но что они могли поделать? Награбленное добро осело в сундуках епископов и вельмож… Бывшие владельцы этих ценностей убиты, а сам город мертв в нем стоит зловоние, словно в склепе, и я держу пари, что в ближайшие десять лет никто не захочет селиться в нем. Двенадцать столетий назад Тит разрушил Иерусалим, а теперь это сделала Церковь во имя Иисуса Христа — иудея, некогда жившего в этом городе. И ты до сих пор считаешь, что только твои глаза были способны узреть происходящее в нем? Вот оно, ячество, и с меня хватит! Спокойной ночи, друг мой.

— Подожди, Гоф… Ну, постой же! Посмотри на меня, пожалуйста, посмотри мне в глаза и прости, если можешь, хотя бы ради нашего старинного ордена. Ты прав — в большом и малом прав — а я действительно увяз в гордыне по уши… потонул в ней и не вижу дальше кончика собственного носа — я, тупица и нытик… Ну, посиди же со мной рядом, дружище!

Проговорив с Годфреем по душам целый час и обсудив с ним чувства и ощущения, которые испытали и другие удрученные бесчинством воины, Гуг промолвил:

— Спасибо тебе, Гоф, за этот разговор. Мне значительно полегчало оттого, что кто-то разделяет со мной мои гнев и печаль. Но ведь есть и те, кто думает иначе…

— Что же с ними можно поделать, Гуг?

— Поделать? Ничего! Если они оставят меня в покое, то просто перестанут существовать для меня.

— Вот как? — Годфрей изо всех сил сдерживал улыбку. — Что, все до единого?

— Без исключения. А чему ты улыбаешься?

— Звучит забавно. А если они не захотят оставить тебя в покое — что тогда?

Гуг де Пайен ответил равнодушно, без тени юмора или сожаления:

— Тогда придется начать их убивать — как они поступали тут, в Иерусалиме. Тогда они сразу согласятся отступиться от меня — тем более что я без колебаний выполню свое намерение, если предстанет такая необходимость. В моих глазах они уже давно не люди, какими еще могли считаться до прихода в эти земли, и я не хочу иметь с ними ничего общего. Пока я нахожусь в Палестине, моим сеньором считается граф Раймунд — ему я вручу свою жизнь и служение, как поступал и прежде. Если завтра ему угодно будет послать меня куда-либо, я немедленно туда отправлюсь и выполню любое его поручение, и, если окажется, что я должен воевать или исполнять иной долг плечом к плечу с теми другими, я покорюсь. Во всех остальных случаях я не буду иметь с ними никаких сношений.

— Все же…

Что, Гоф? — Гуг широко улыбнулся и впервые за целый месяц стал прежним. — Подумай сам, дружище, — обо мне и о своих же недавних словах. Так или иначе, я ни с кем из них и раньше не соприкасался без крайней нужды… Я все свое время посвящаю друзьям, а все мои друзья — члены ордена.

Он помолчал и спросил:

— А что же вы с Коркой? Что будете делать вы теперь — после того как повидали чудесное избавление Святого Града ради добрых братьев-христиан?

Сент-Омер пожал плечами и надул губы:

— То же, что и ты, — посвятим себя служению нашему сеньору графу во имя данной ему клятвы. Кстати, я вспомнил, что должен явиться к нему на рассвете, поэтому мне, пожалуй, пора. Подозреваю, что он решил куда-то отправить меня — без Корки, одного. Не знаю, откуда такое чувство, но, если оно не подтвердится, завтра мы с Коркой тебя снова навестим.

— Ладно. Пусть тебе сопутствует удача везде, куда бы он тебя ни послал. Будь осторожен и возвращайся невредим.

Сент-Омер кивнул и уже собрался уходить, но вспомнил что-то и обернулся к Гугу.

— Мы скоро отправимся по домам, потому что поход уже завершен. Войско распускают. Ты слышал об этом?

— Распускают?

Гуг сидел вытаращив глаза, очевидно, не постигая того, что только что услышал. Затем он досадливо потряс головой.

— Как это распускают? Это же чистое безрассудство, иначе не скажешь! Войско нельзя распустить: как только это случится, сюда нахлынут толпы турков. Этих злорадных бесов никто не сможет остановить, и получится, что мы дрались напрасно! Где ты услышал подобный вздор?

Сент-Омер насупился. Вид у него был удрученный.

— Не помню, где я впервые услышал эту новость… но теперь все только о ней и говорят. О том, что пора домой. Гуг, нам и вправду хочется домой — особенно тем, у кого есть жены и дети. Мы не были там уже четыре года, и если даже мы завтра тронемся в обратный путь, то все равно срок нашего отсутствия составит почти шесть лет. — Годфрей поколебался, потом добавил: — К тому же не всем обязательно покидать эти земли. Слишком многое придется поставить под угрозу: пока мы с тобой тут разговариваем, вокруг создаются королевства, герцогства и графства — кто-то же должен остаться их защищать!

Де Пайен нахмурился:

— Какие королевства? Ты о чем, Гоф? Какие могут быть королевства на родине Господа? Где они, покажи!

Сент-Омер, огорченный непониманием друга, заломил руки:

— Нигде, Гуг, пока нигде! Пока идут только разговоры — о том, чтобы создать королевство Иерусалимское для охраны Святой земли. Бароны и дворяне обратились к де Бульону с просьбой стать в нем королем и десять дней назад, когда ты был в отлучке, провозгласили его правителем… Но он отказался под тем предлогом, что негоже простому смертному носить здесь золотую корону, раз Сам Иисус надевал терновый венец. Он согласился на более скромный титул — заступника Гроба Господня.

— Хм… И что это значит?

Гуг лично знал Готфрида Бульонского, герцога Нижней Лотарингии, и преклонялся пред ним. Его авторитет в войске, идущем на Иерусалим, был непререкаем, и Гуг восхитился духовной стойкостью герцога, сочтя его отказ от власти ради верности собственным убеждениям вполне закономерным. Де Бульон был непритязателен и скромен до самоотречения; его непогрешимая честность и прямота снискали ему непреходящее уважение близкого окружения и всеобщие симпатии. Обдумав новость, Гуг решил, что новоизобретенный королевский титул недолго останется невостребованным, но Годфрей, угадав его опасения, покачал головой.

— И речи быть не может, — заверил он. — Заступник Гроба Господня располагает королевскими полномочиями без использования монаршего титула. В этом свой тонкий расчет, который нам подходит как нельзя лучше.

— Да, пока Готфрид здравствует. А кто с ним рядом?

— Рядом — у власти? — Сент-Омер пожал плечами. — Думаю, все те же… Брат Готфрида Балдуин не останется в стороне от кормушки. Он — скользкая рыбка. Также Боэмунд Тарантский… говорят, он уже пытается прибрать к рукам Антиохию, провозгласив ее своим леном, а сам себя называет принцем Антиохийским. Говорят еще, будто Балдуин, видя у себя под носом пример брата, получившего иерусалимскую корону, пытается не отстать от него и сейчас уже на пути к Эдессе, которую он предназначил себе под графство. А помимо этих трех исполинов полно еще пташек помельче… Не забывай про двух Робертов, Нормандского и Фландрского, вместе с их кликой, и про Стефана Блуаского, в момент слабости согласившегося стать Завоевателю зятем и впоследствии горько раскаявшегося. Ну и, наконец, наш собственный сеньор, граф Раймунд Тулузский, предводитель нашего войска. Все они, словно стервятники, вертят по сторонам головами, без устали выглядывая, чем бы поживиться.

Гуг снова уставился в костер, в жаре углей видя нечто ведомое только ему и кивая собственным раздумьям.

— Я должен поговорить с графом Раймундом, — произнес он, обращаясь большей частью к себе самому. — Мне надо застать его раньше, чем ты чуть свет тронешься в путь. Надеюсь, он не откажется выслушать меня. Иди спать, дружище, спокойной тебе ночи.

 

ГЛАВА 9

— Теперь рядом нет никого, кто мог бы нас подслушать, брат Гуг, вы можете говорить без опаски. Что так озаботило вас?

Стояло раннее утро, но тени с каждой минутой укорачивались по мере того, как солнце быстро всходило над горизонтом, наливаясь жаром. Гуга тронули понятливость графа и его внимание к его заботам. Придя к Раймунду, он со смятением обнаружил, что того с самого утра осаждает целая толпа придворных — вассалов и просителей, среди которых Гуг почти не заметил членов ордена.

Вероятно, Годфрей явился на встречу с графом раньше назначенного времени и уже успел получить необходимые указания еще до прихода Гуга, поскольку его нигде не было видно. Охрана сразу же пропустила де Пайена ко входу в огромный шатер, над которым развевался флаг графа Тулузского, но, едва оказавшись внутри, Гуг немедленно остановился, не желая пробираться сквозь плотную толпу. Слева он тут же разглядел графа Раймунда, который стоял в центре немногочисленной группки придворных, державшихся от него на почтительном расстоянии, но, куда бы де Пайен ни кинул взгляд, везде он натыкался на людей, встреченных им в Иерусалиме и творивших там бесчинства. К этим Гуг не хотел даже приближаться.

К счастью, граф сам заметил его, стоящего поодаль в одиночестве, и, извинившись перед собеседниками, подошел обнять де Пайена как брата. Он заявил, что был рад услышать от Сент-Омера весть о возвращении Гуга, а тот, в свою очередь, удивился и обрадовался тому, что Раймунд не выказал намерения расспрашивать его о подробностях трехнедельной отлучки. Вместо этого граф, отстранившись, посмотрел на него пытливым взглядом, затем оглянулся на толпу придворных и тихо спросил:

— Вы желали поговорить о делах братства?

Гуг кивнул, пробормотав было несколько слов, но граф перебил его:

— Дело настолько важное, что не терпит отлагательства?

Гуг снова кивнул. Тогда Раймунд взял его под руку и громко произнес:

— Пойдемте, сир Гуг, вы составите мне компанию на утренней прогулке. Мне не терпится поразмяться и послушать о ваших приключениях в пустыне.

Порядком отойдя от шатра и от посторонних ушей, Гуг резко остановился и поглядел в глаза своему сеньору:

— Мне довелось услышать, мессир, что после взятия Иерусалима войско будет распущено.

Граф Раймунд кивнул:

— Я слышал то же самое, но донесения пока очень разноречивы. Войско распускать нельзя, это явное безрассудство.

— Но часть воинов все же вернется домой — это правда?

— Правда, и тут я бессилен вмешаться. Многие из ратников добровольно приняли знак креста, чтобы отвоевать Святую землю. Они добились чего хотели, их цель достигнута. Они искренне верят, что выполнили свой долг, и теперь хотят увидеть своих родных. Разве их нельзя понять?

— Конечно можно, мессир, но как быть с нами — с нашим орденом и его целью? Здесь, в Иерусалиме?

Раймунд Тулузский вздохнул:

— Она тоже осуществилась. Мы ведь изначально стремились закрепиться на этих землях — мы это сделали. Мы разделили с другими честь завоевания Святого града и этим обеспечили себе право остаться в нем.

— «Честь» — неудачное слово, мессир. Я бы выразился иначе.

Граф нахмурился было, но сдержался и ограничился кивком.

— Верно. Я разделяю ваши мысли, сир Гуг; то, о чем вы говорите, — горькая правда. Но я исхожу из политических интересов. Следовательно, вы можете позволить себе испытывать гнев и возмущение, а я лишен такой привилегии. Исходя из этих соображений, вы меня очень обяжете, если не будете испрашивать объяснений моих поступков.

— Прошу прощения, мессир. Я никогда не влезал в ваши дела, как не собираюсь и впредь. Все, что я хотел узнать: что станется с нашей миссией, когда все отправятся по домам?

— Не все отправятся по домам. Кто-то из братьев… задержится здесь.

— Я бы хотел быть в числе тех, кто задержится, если вам угодно, мессир.

Статный граф едва не улыбнулся, но предусмотрительно опустил голову, словно для кивка.

— Так бы и случилось, сир Гуг, не помешай тому некоторые обстоятельства. Надо сказать, именно о вас я подумал в первую очередь, еще до взятия города, когда разрабатывал план действий касательно осуществления нашей общей цели. После окончания кампании я намеревался приблизить вас к себе и поручить вам вести здесь дела ордена, как вдруг… — Он пожал плечами и стал любоваться своими растопыренными пальцами. — Мне донесли о вашем исчезновении и предполагаемой гибели. С тех пор прошло несколько недель. А десять дней назад прибыл курьер с депешей от совета ордена, где отдельно указано ваше имя. Вам надлежит отправиться домой, в баронство Пайенское, где для вас уже имеется поручение. Считая вас мертвым, я написал ответ… но почту еще не отправляли, поэтому вы можете изъять и уничтожить это письмо, а потом первым же кораблем отплыть на Кипр, а оттуда — во Францию. Впрочем…

В голосе Раймунда проскользнула нотка неодобрения:

— Так что же, сир Гуг? Вы сочли бы лучшим для себя остаться здесь, в Иерусалиме, с людьми, которых вы бросили, исчезнув в неизвестном направлении? Или вы дерзнете утверждать, что лучше высшего совета знаете, чем можете быть полезны ордену? Послушайте же меня. Я много размышлял накануне, и, не приди вы сегодня ко мне, я сам послал бы за вами. Вот мое мнение: мы завладели городом, но пока в нем нечего делать, потому что он весь вымер. Зловоние от гниющей мертвечины достигает самых небес, и, если бы не близость к Гробу Господню, никто из нас не остался бы здесь и минуты. Но смрад скоро рассеется, и снова начнутся интриги, политические заговоры. И так уже прошли слухи… Вы наверняка знаете об отказе Готфрида от престола?

Гуг кивнул, и Раймунд продолжил:

— Чем бы ни разрешился этот спор, в ближайшие несколько лет грядут многие важные события. Разумеется, будет наконец основано королевство Иерусалимское — вслед за уже провозглашенным Антиохийским принципатом — Боэмунд не терял времени даром. Возможно, появится также королевство Эдесское и многочисленные графства. Но для этого придется подождать еще лет пять, а пока нас всех будет одолевать такое количество мусульманских недругов, какое трудно даже исчислить. Мы отвоевали родину Господа у неверных, но, удерживая свои достижения, мы не сможем уделять должного внимания делам ордена. В этот период мы будем не способны выполнять здесь его требования, даже если бы мы их знали — а мы ничуть о них не осведомлены. Ни вам, ни мне не известно, какие поручения будут возложены на каждого из нас, но все же я могу кое-что для вас прояснить. Вам предписывается поехать домой и продолжить изучение орденского устава. Когда вы еще больше преуспеете в познаниях, вы вернетесь в эти земли — либо с возложенной на вас миссией, либо для ожидания дальнейших указаний. Пока же вас и двух ваших собратьев, Сент-Омера и Мондидье, ждет путешествие на родину. Заодно отвезете от меня депеши вашему сеньору, Гугу Шампанскому. А теперь, если не возражаете, предлагаю присоединиться к моим приближенным, которые уже меня заждались. Вы, если хотите, можете немедленно заняться подготовкой к отъезду и собрать все необходимое.

Они поспешно двинулись к шатру, и Гуг сразу приметил любопытные взгляды графской свиты. Де Пайен притворился равнодушным и, когда граф Раймунд протянул ему руку для прощания, почтительно приложился к ней.

— Идите с миром, сир Гуг, — тихо шепнул ему граф, — и пребудет с вами Господь. Вы еще увидите эти земли, даю вам слово.