Генеалогическое древо семьи Ван Гог—Карбентус
Пролог
Неистовое сердце
Два автопортрета. Перо, чернила, карандаш. 1887. 31,1 × 24,4 см
Винсент «себя ранил», – прочел он в письме. Подробностей не было, но Тео заподозрил худшее и бросился на вокзал. Он сел на ближайший поезд до Овера, в голове теснились тягостные воспоминания и мрачные предчувствия.
Сухое, лаконичное послание тотчас вызвало в памяти Тео телеграмму от Поля Гогена, извещавшую его, что Винсент серьезно болен. В тот раз, примчавшись в Арль, он обнаружил брата в изоляторе местной больницы: голова в бинтах и полное расстройство сознания.
Чего ждать теперь?
В подобные моменты – сколько их уже было! – Тео возвращался мыслями в детские годы, к тому Винсенту, которого он знал тогда: старший брат – неуемный, вспыльчивый, но всегда переполненный новыми идеями, бесконечно отзывчивый, готовый удивляться и удивлять. Гуляя по полям и лесам в окрестностях родного Зюндерта, Винсент открывал брату глаза на красоты и тайны природы. Зимой он учил Тео кататься на коньках и санках, летом – строить песчаные замки. В церкви (по воскресеньям) и дома (под аккомпанемент фортепиано в гостиной) он пел – чистым уверенным голосом. В их общей комнате под крышей допоздна не смолкали разговоры. Восторженную привязанность младшего брата к старшему в семье окрестили «поклонением», и сам Тео даже десятки лет спустя не без гордости признавался в своем «обожании».
Винсент, с которым рос Тео, – заводила и авантюрист, вдохновитель и строгий судья, жадный собиратель знаний, насмешливый критик, веселый товарищ по играм, кумир, – как мог этот Винсент, его Винсент, превратиться в истерзанного душевной болезнью страдальца?
Тео казалось, что он знает ответ: Винсент – жертва своего неистового сердца.
«В его манере разговаривать есть нечто, из-за чего люди либо очаровываются им, либо находят его невыносимым, – пытался объяснить свою мысль младший брат. – Он не щадит ничего и никого». В том возрасте, когда безумным порывам юности давно следовало остаться в прошлом, Винсент продолжал жить по их жестоким правилам. Титанические, неукротимые страсти пронизывали всю его жизнь. «Я фанатик!» – заявлял Винсент в 1881 г. «Я ощущаю в себе силу… огонь, который нельзя погасить, который необходимо поддерживать». Он, как ребенок, с головой уходил в любое увлекательное занятие, не видя и не слыша ничего вокруг. Так он охотился на жуков по берегам ручьев в Зюндерте, собирал и каталогизировал гравюры, проповедовал Евангелие, лихорадочно поглощал сочинения Шекспира или Бальзака, изучал принципы взаимодействия цветов. Даже газеты он читал «яростно».
Одержимость то одной, то другой всепоглощающей страстью постепенно превратила странного мальчика, чей буйный нрав приводил в замешательство близких, в неприкаянного, измученного скитальца – изгнанника в мире людей, чужого в собственной семье, врага самому себе. Никто лучше Тео, пристально следившего (посредством писем – их почти тысяча) за каждым шагом брата по тернистому пути жизни, не знал, какие неумолимые требования предъявлял Винсент к себе и другим и какими неразрешимыми проблемами это для него оборачивалось. Никто лучше младшего брата не понимал, каким одиночеством, каким разочарованием заплатил старший за свои безоглядные, заранее обреченные попытки совладать с жизнью. И никто лучше Тео не знал, насколько бесполезно предупреждать Винсента о том, что главная опасность для него – он сам. «Меня страшно злит, когда мне говорят, что, дескать, в море выходить опасно, – писал Винсент брату, призывавшему его к осмотрительности. – Но и в самом сердце опасности найдется тихое место».
Что же удивительного в том, что неистовый темперамент художника породил столь же неистовое искусство?
Сад купальни. Тростниковое перо, кисть, чернила. Август 1888. 60,7 × 49,2 см
Тео знал, какие слухи ходят о его брате. «C’est un fou», – говорили о нем. Еще до событий, происшедших полтора года назад в Арле, еще до скитаний Винсента по больницам и психиатрическим лечебницам, публика уже отказывалась признать его творчество – работы сумасшедшего не заслуживают внимания. «Плод больного сознания» – так отозвался о живописи Винсента один критик: чем еще можно объяснить искаженные формы и непостижимые цвета?
Тео и сам годами безуспешно пытался обуздать норовистую кисть брата. Ну зачем так густо «намазывать» краску на холст? Ну зачем так спешить: не успев закончить одну работу, хвататься за другую? («Иногда я работаю с невероятной скоростью. Разве это недостаток? Я не могу иначе»). Тео снова и снова повторял Винсенту: коллекционерам подавай тщательность и завершенность, им не нужны бессчетные конвульсивные наброски, которые Винсенту угодно считать «картинами, полными живописи».
С каждым стуком, с каждым толчком поезда Тео приближался к месту последней катастрофы, и в ушах все громче раздавался гул лет, гул презрения и насмешек. Долгое время – из семейной ли гордости, из братской любви – Тео отвергал все обвинения в безумии: Винсент просто неординарная личность, Дон Кихот, сражающийся с ветряными мельницами, возможно – благородный чудак, но не сумасшедший. После Арля все изменилось. Теперь Тео рассуждал так: «Многие художники сходили с ума, но при этом начинали создавать настоящее искусство… Пути гения неисповедимы».
И самым непостижимым был путь Винсента. За неудачным стартом в должности сотрудника преуспевающей на рынке искусства фирмы «Гупиль и K°» последовала шальная попытка стать священником странствующей евангелической миссии, за ней – краткий заход в область журнальной иллюстрации и наконец – короткая, словно вспышка, карьера живописца. Вулканический темперамент Винсента вещественно воплотился в немыслимом количестве произведений, которые были созданы за немногие годы художественной активности и беспорядочной жизни. Безвестные работы Ван Гога копились в чуланах, на чердаках и в пустующих комнатах у родителей, у друзей и кредиторов.
Тео был убежден: по-настоящему понять глубоко личное искусство брата можно, лишь проследив мучительное становление его характера на всем мучительном, омытом слезами пути. Это ответ всем тем, кто небрежно отмахнулся от картин – и писем – Винсента, сочтя их болезненными вывертами несчастного психопата. Тео настаивал: только пытаясь понять Винсента изнутри, можно надеяться увидеть и почувствовать его искусство так, как видел и чувствовал его сам художник. Всего за несколько месяцев до трагической поездки в Овер Тео отослал благодарственное письмо первому критику, осмелившемуся похвалить работу брата: «Вы проникли в картины и сумели разглядеть человека».
Роль биографии в искусстве занимала не только Тео, но и весь художественный мир конца XIX в. Эмиль Золя – инициатор и вдохновитель этого движения – призывал создавать искусство, которое суть «плоть и кровь» художника. «В картине я прежде всего ищу человека, а не картину», – заявлял Золя. Наверное, никто не поддерживал идею значимости биографии так пылко, как Винсент Ван Гог. В 1885 г. он писал: «[Золя]… прекрасно говорит об искусстве: „В картине (произведении искусства) я ищу, я люблю человека-художника“». И никто так жадно не собирал биографии художников, он был поистине всеяден, заглатывая фундаментальные труды о жизни и творчестве, легенды, беседы и даже обрывки слухов. Буквально следуя завету Золя, он пристально вглядывался в каждую картину, пытаясь определить, что за человек стоит за холстом. В 1881 г., в самом начале своей художественной карьеры, он писал: «Всегда, и особенно в тех случаях, когда речь идет о живописи, мой интерес к тому, кто пишет картину, ничуть не меньше интереса к самой картине».
По мнению Винсента, его творчество представляло собой летопись его жизни – летопись даже более правдивую и откровенную («насколько [это] глубже – бесконечно глубже»), чем обильная переписка с родными и друзьями. Он верил, что переполняющие душу художника покой и радость, равно как боль и отчаяние, неминуемо сказываются на его живописи; каждая душевная драма рождает душераздирающий образ; и значит, каждая картина – автопортрет. «Я хочу писать то, что чувствую, и чувствовать то, что пишу».
Этому стремлению Винсент хранил верность до самой смерти, которая наступила через несколько часов после приезда Тео в Овер. Нельзя понять его живопись, не поняв его жизнь. «Мое творчество – это я», – провозгласил Винсент Ван Гог.
Часть первая. Ранние годы
1853–1880
Винсент Ван Гог в возрасте 13 лет
Глава 1
Плотины и дамбы
Винсент Ван Гог хранил в памяти обширную коллекцию литературных персонажей и сюжетов. В числе первых значительных его «приобретений» была «История одной матери» Ганса Христиана Андерсена. Всякий раз, оказываясь с детьми, Винсент рассказывал им эту мрачную сказку о любящей матери, которая выбирает для своего ребенка смерть, чтобы не обрекать его на риск несчастливой жизни. Винсент помнил сказку наизусть и умел пересказать на нескольких языках, включая английский, на котором говорил с сильным акцентом. Для того, чья жизнь была полна несчастий, для того, кто вечно искал свое отражение в образах литературы и искусства, андерсеновская сказка о ложно понятой материнской любви, вероятно, имела особое значение; маниакальное ее повторение должно было помочь Винсенту справиться с его собственной тоской, его ранами и травмами.
Анна, мать Винсента, никогда не понимала своего старшего сына. Он не был похож на других детей, и его «странное» поведение не укладывалось в ее глубоко традиционные представления о мире. Его пытливый, неуемный ум требовал от нее иной, вовсе не присущей ей проницательности и способности к пониманию и сочувствию. Матери казалось, что сын вечно витает в облаках; сыну мать представлялась слишком ограниченной и нечуткой. Чем дальше, тем больше мать была недовольна Винсентом. Непонимание сменилось раздражением, раздражение – стыдом, а стыд – гневом. К моменту, когда сын повзрослел, мать уже махнула на него рукой. Она ни в грош не ставила его религиозные и художественные поиски, считая их бесполезными метаниями, а беспорядочная жизнь Винсента была для нее равносильна утрате члена семьи. Мать обвиняла сына в том, что он намеренно причиняет боль и страдания родителям. Она даже не думала хранить его картины и рисунки и относилась к ним как к хламу – множество работ было оставлено при переезде вместе с ненужной мебелью (все его памятные детские вещи она выбросила еще раньше). Не ценила она и те работы, которые Винсент дарил ей впоследствии.
Анна Карбентус
Среди вещей Анны после ее смерти нашли лишь несколько писем и работ Винсента. В последние годы жизни старшего сына (мать пережила его на семнадцать лет) она писала ему все реже и ни разу не навестила в больнице, хотя поездки к другим членам семьи были для нее обычным делом. Даже когда к художнику пришла запоздалая посмертная слава, мать продолжала считать его искусство нелепым и не жалела о вынесенном вердикте.
Винсент никогда не понимал, почему мать его отталкивает. Иногда он яростно бунтовал против такого отношения, обвинял ее в бессердечии, в том, что любовь ее слишком быстро «скисла». «Поистине… нет более неверующих, жестокосердных и суетных людей, чем священники и – в особенности – их жены», – раздраженно писал Винсент в 1881 г., явно подразумевая родителей. Иногда он корил себя за то, что стал для них «наполовину чужим, наполовину надоевшим», приносящим лишь горе и потери. Но одно оставалось неизменным: Винсент никогда не переставал искать одобрения матери.
В конце жизни он написал ее портрет с фотографии, приложив подходящее стихотворение, в первых строках которого звучал жалобный вопрос: «Кто та, к кому влечет мой дух сквозь холод упреков и мрак клеветы?»
Анна Корнелия Карбентус сочеталась браком с преподобным Теодорусом Ван Гогом безоблачным майским днем 1851 г. в Гааге – колыбели нидерландской монархии и «самом приятном месте на земле». Отвоеванная у морского дна почва содержала смесь песка и глины, идеальную для выращивания цветов. Поэтому в мае Гаага являла собой истинный рай: цветы в несравненном изобилии по обочинам дорог и берегам каналов, в парках и садах, на балконах и верандах, в ящиках на подоконниках и в горшках у порогов, даже на баржах, скользивших по воде. Постоянно испарявшаяся с поверхности каналов и прудов, окруженных тенистыми деревьями, влага «каждое утро словно раскрашивала зелень листвы более яркими красками», – писал один очарованный путешественник.
В день свадьбы дорогу к алтарю усы́пали цветочными лепестками и украсили гирляндами из зелени и цветов. Невеста прибыла из дома Карбентусов на канале Принсенграхт в церковь Клостеркерк – драгоценную шкатулку XV в., расположенную в королевском сердце города, на проспекте, осененном тенью липовых деревьев и застроенном величественными домами. Ее экипаж проезжал по улицам, любая из которых могла бы вызвать зависть у жителей задыхающихся от грязи больших европейских городов. В Гааге все блестело и сверкало: чисто вымытые окна, свежеокрашенные или заново покрытые лаком двери, начищенные медные кашпо и позолоченные шпили колоколен. «Кажется, даже крыши здесь моют ежедневно», – восхищался один иностранец; а тротуары были ухожены, «как полы в бальной зале». Всякий приезжий, отмечал еще один гость Гааги, «позавидует счастью тех, кто здесь живет».
Анне Карбентус с детства внушили чувство благодарности за подаренную судьбой возможность жить в такое благословенное мирное время в таком благословенном месте, как и чувство страха, что всего этого можно лишиться в одночасье. Она знала: и ее семья, и ее страна в тяжелой борьбе завоевали это благоденствие.
В 1697 г. судьба клана Карбентус висела на волоске: Геррит Карбентус остался единственным представителем рода, пережившего войны, наводнения, пожары и эпидемии предшествующих ста пятидесяти лет. Предки Геррита пали в кровопролитных сражениях Восьмидесятилетней войны (Нидерландской революции) – восстания Семнадцати провинций Нидерландов против жестоких испанских захватчиков. Война началась в 1568 г. с восстания протестантского населения таких городов, как Гаага, и народный бунт обернулся бешеной яростью и жаждой разрушения: ненавистных врагов связывали вместе и выкидывали из окон, топили, обезглавливали и жгли. В ответ испанская инквизиция приговорила всех мужчин, женщин и детей в Нидерландах – каждого из трех миллионов ее жителей – к смерти за ересь.
На протяжении восьмидесяти лет на фоне безмятежного нидерландского ландшафта армия билась с армией, религия – с религией, сословие – с сословием, ополчение – с ополчением, сосед – с соседом, идея – с идеей. Очевидец тех событий с ужасом описывал увиденное: «Множество людей висели в разных местах на деревьях, виселицах и любых перекладинах». Повсеместно дома сжигали дотла, целые семьи отправляли на костер, дороги были усеяны трупами.
Время от времени хаос утихал (например, когда нидерландские провинции в 1648 г. провозгласили свою независимость от испанского короля и был объявлен конец войны), но краткое затишье сменяла новая буря. В 1672 г., получившем название Rampjaar – «год бедствий», новая смута вспыхнула в тиши опрятных улочек Гааги. Толпы людей устремились в центр города и учинили расправу над бывшими руководителями страны, разорвав их на куски под стенами той самой Клостеркерк, где Анна Карбентус впоследствии будет обвенчана.
Но даже не война и не взрывы народного гнева представляли главную угрозу для рода Карбентус. Геррит Карбентус, как и все его соотечественники, провел жизнь в постоянной опасности погибнуть от наводнения. Та же опасность подстерегала и первых поселенцев, которые начали осваивать эту местность еще во времена последнего ледникового периода. Тогда лагуна в устье Рейна стала заполняться плодородной илистой почвой, слишком привлекательной для обосновавшихся здесь людей, чтобы отступить перед лицом постоянной угрозы природных катаклизмов. Местные жители научились строить дамбы, и тем самым обуздывать море, и рыть каналы для осушения отвоеванных у моря территорий. Изобретение ветряной мельницы повысило эффективность мелиоративных работ, и в период с 1590 по 1740 г. к общей площади страны усилиями жителей удалось прибавить триста тысяч акров, а площадь пахотных земель при этом увеличилась почти на треть. В годы этих головокружительных свершений голландские купцы лидировали в мировой торговле и основывали богатые колонии в другом полушарии, а достижения искусства и науки Голландии XVII в., по праву названного Золотым, по своей значимости сравнимы с итальянским Возрождением.
Но море не сдавалось. Стремясь восторжествовать в битве с непокорной природой, люди на протяжении тысячелетия прилагали колоссальные усилия, но, вопреки им, а подчас именно вследствие этих усилий, наводнения оставались неотвратимыми, как смерть. С пугающей непредсказуемостью морские волны накрывали дамбы или сметали их своим напором, и вода устремлялась вглубь страны по плоским равнинам. Порой море словно раскрывалось и забирало назад отвоеванную у него землю. В 1530 г. за одну ночь бездна поглотила двадцать деревень, о существовании которых наутро напоминали лишь торчащие из воды шпили церквей и плавающие на поверхности туши мертвых животных.
Жизнь здесь была рискованной, и Геррит Карбентус, как все его соотечественники, унаследовал то обостренное чувство близкой опасности, какое бывает у моряков. Среди тысяч погибших в битве с морем в последней четверти XVII в. был дядя Геррита, который утонул в реке Лек, пополнив список, состоявший из его отца, матери, братьев, сестер, племянников и племянниц и первой жены Геррита со всей ее семьей. Все они погибли до того, как ему исполнилось тридцать лет.
Геррит Карбентус (1697–1756) родился на излете одного исторического катаклизма; его внук, также получивший имя Геррит, появился на свет в начале другого. В 1747 г. улицы нидерландских городов вновь заполнили толпы революционно настроенных граждан. Недовольство правительством, подогретое утопическими идеями Просвещения об идеальном общественном устройстве, привело к новым потрясениям.
Последствия революционного угара пришлось испытать и семье Карбентус, и не где-нибудь, а в собственном доме.
В 1795 г. в Голландию вошли войска новой Французской республики – вошли как освободители, но остались как завоеватели. Солдаты были расквартированы буквально в каждом доме (включая дом Карбентусов), у жителей конфисковали все ценности. Торговля пришла в упадок, купцы и ремесленники один за другим закрывали свои лавки, а цены взлетели до небес. Отец троих детей Геррит Карбентус потерял твердый заработок. Но худшее было впереди. Утром 23 января 1797 г. Геррит вышел из своего дома в Гааге, чтобы отправиться на работу в соседний город. В семь часов вечера его обнаружили на обочине дороги на Рейсвейк – ограбленного и избитого до полусмерти. К тому времени, как его принесли домой, он был уже мертв. Согласно записи в хронике семьи Карбентус, содержавшей сведения о жизни нескольких поколений, обезумевшая мать «обняла безжизненное тело и оросила его потоками слез… Такова была кончина нашего драгоценного сына».
После смерти Геррита Карбентуса осталась его беременная жена с тремя детьми. Одним из них был пятилетний Виллем – дед художника Винсента Виллема Ван Гога.
С крахом наполеоновской империи пришел конец французской оккупации. В политике, религии, науке и искусствах воцарилась умеренность: опасаясь новой бури и желая любой ценой сохранить недавно обретенную стабильность, граждане нового государства беспрекословно подчинились неписаному правилу держаться безопасной позиции. «Страх революции вызвал подъем реакционных настроений», – писал один хроникер, «самодовольство и национальное чванство» стали определяющими характеристиками эпохи.
В то время как страна возрождалась после долгой череды потрясений, Виллем Карбентус, преодолевая последствия семейной трагедии, методично строил свою жизнь. В двадцать три года он женился и в последующие двенадцать лет стал отцом девяти детей, среди которых – редкое счастье – не было ни одного мертворожденного. Удача сопутствовала Виллему и в делах. Подъем национального самосознания вызвал спрос на книги голландских авторов. Повсюду от Амстердама до самой захудалой деревушки создавались общества популяризации чтения, и на собраниях участники читали все подряд – от классической литературы до технических руководств. Воспользовавшись удобным случаем, кожевенник Виллем занялся переплетным делом и открыл лавку в главном торговом районе Гааги на улице Спёйстрат. В течение трех последующих десятилетий его фирма превратилась в процветающий бизнес – доходов хватало на содержание большой семьи, которая жила здесь же, в квартире на втором этаже. В 1840 г. в поисках переплетчика для последнего варианта Конституции, после долгих споров наконец принятой, правительство обратилось к Виллему Карбентусу, который с этого момента стал рекламировать себя в качестве королевского переплетчика.
Возрождение через умеренность и конформизм благотворно влияло на жизнь страны в целом и Виллема в частности. Но были и те, для кого вновь обретенное благоденствие мало что значило. Вторая дочь Виллема Клара страдала «эпилепсией» – тогда этим словом называли все, что касалось непознанной сферы душевных и нервных расстройств. Судя по всему, она так и не вышла замуж, а семья, как того требовали приличия, всячески отрицала ее болезнь. Лишь много позже этот факт признал ее племянник, художник Винсент Ван Гог. Сын Виллема Йоханнус, согласно уклончивой формулировке его сестры, «не пошел в жизни по правильной дороге» и впоследствии покончил с собой. В конце концов не устоял и сам преуспевший в жизни Виллем. В 1845 году в возрасте пятидесяти трех лет он умер «от душевной болезни», о чем с редкой откровенностью свидетельствует семейная хроника. В официальных же документах причина смерти сформулирована обтекаемо: «катаральная лихорадка» – болезнь крупного рогатого скота, которая периодически косила животных, но никогда не передавалась человеку. Основанием для диагноза могли послужить сходные симптомы: перевозбуждение и следующие за ним судороги, пена изо рта и смерть.
Свидетель всего этого средняя дочь Виллема Анна научилась воспринимать жизнь с опаской. Со всех сторон надвигались силы, способные отбросить семью обратно в состояние хаоса, из которого им только-только удалось выкарабкаться: так море поглощало голландские деревни – внезапно и безвозвратно. Детство Анны прошло в атмосфере страха и покорности судьбе. Она была твердо уверена: жизнь и счастье никто не гарантировал, а потому нельзя терять бдительность. По ее собственному признанию, в мире полно «забот и неприятностей», и, конечно, «разочарованиям не будет конца», и только глупцы требуют от жизни «слишком многого». Надо просто научиться терпеть и понять, что «никто не идеален», что «желания никогда не исполняются полностью», а любить людей следует «несмотря на их недостатки». Человеческая природа в особенности внушала ей недоверие – слишком она стихийна, вечно грозит вырваться из узды. «Если бы мы могли беспрепятственно, безнаказанно и незаметно делать все, что нам хочется, – предостерегала она своих детей, – разве не отклонялись бы мы все дальше от праведного пути?»
Такой безрадостный взгляд на вещи Анна сохранила на всю жизнь. Отношения ее с семьей и друзьями были лишены даже намека на иронию или веселость, она легко впадала в меланхолию и без конца изводила себя по самому ничтожному поводу, во всем находя предлог для уныния и тревоги. Любовь, как известно, проходит, любимые – умирают. Когда муж оставлял ее одну даже ненадолго, она терзала себя мыслями о его смерти. Описывая собственную свадьбу, рассказывая о цветочном убранстве и веселых поездках по лесу, Анна все время возвращается мыслями к больному родственнику, который не смог приехать. «Свадебные празднества, – заключает она, – сопровождались великой печалью».
Чтобы держать темные силы в узде, Анна исступленно занимала себя. В раннем детстве она научилась вязать и, согласно семейной хронике, всю жизнь со страшной скоростью стучала спицами. Она неутомимо писала письма, беспорядочно строя фразы и снабжая их многочисленными ремарками, – свидетельство все того же бешеного бега в никуда. Анна умела играть на пианино. Читала она, потому что «это занимает время и уводит мысли в другую сторону». Стремясь ни минуты не сидеть без дела, Анна настойчиво призывала детей следовать ее примеру. «Заставляй себя отвлекаться на другие вещи», – советовала она одному из них в качестве средства от уныния. (И судя по тому, что старший сын Анны стал едва ли не самым плодовитым и подверженным депрессии художником в истории, он усвоил материнские уроки даже слишком хорошо.) Перепробовав все прочие средства вернуть себе душевный покой, Анна принималась яростно наводить чистоту. «Дражайшая матушка занята уборкой, – писал ее муж, осторожно выражая сомнение относительно эффективности ее стратегии, – но беспрерывно думает и беспокоится обо всех».
Прекрасным способом «занять руки» была живопись. Вместе с одной (как минимум) из сестер, Корнелией, Анна Карбентус училась рисовать и писать акварелью. Подобное времяпрепровождение вошло в моду в среде новой буржуазии как полезное и необременительное занятие. Как и большинству художниц-любительниц того времени, Анне особенно нравилось изображать цветы: букетики фиалок, душистый горошек, гиацинты, незабудки. Светское увлечение сестер Карбентус мог поощрять их эксцентричный дядя Херманус, который (по крайней мере, некоторое время) называл себя художником. Живым примером для барышень Карбентус, вероятно, служили представители чуждой условностям артистической семьи Бакхюйзен. Сестры были вхожи в их дом, и с каждым визитом Анна все больше погружалась в мир искусства. Глава семьи известный художник-пейзажист Хендрик Бакхюйзен давал уроки не только своим детям, двое из которых также стали заметными художниками, и (вероятно) сестрам Карбентус – через его мастерскую прошли многие начинающие живописцы. Впоследствии его бывшие ученики основали новое, подчеркнуто голландское направление в искусстве – гаагскую школу живописи. Примерно через тридцать пять лет после того, как Анна Карбентус предположительно брала уроки у Хендрика Бакхюйзена, отправной точкой стремительной и бурной художественной карьеры ее старшего сына стало именно наследие гаагской школы.
Боязливая по натуре Анна, как нетрудно предположить, с юных лет нашла прибежище в религии.
Помимо неизбежных ритуалов вроде крестин и свадеб, религия упоминается в хронике семьи Карбентус относительно нечасто. Когда в 1795 г. французская армия вошла в Гаагу, автор записи о бесчинствах расквартированных солдат и конфискации семейного золота и серебра усматривает в этих бедах «Божье испытание». Два года спустя, когда Геррит Карбентус имел несчастье в одиночку столкнуться с разбойниками на дороге в Рейсвейк, летописец пускается в благочестивые причитания: «Господь милосердный, дай нам силы смиренно принять волю Твою». В подобных воззваниях вся суть религиозного чувства, порожденного годами смуты, и семья Карбентус не была исключением: измученные невзгодами люди с ужасом осознали последствия хаоса и, больше не уповая на религию, которая призывает под свои знамена всех верных, обратились к той, что дает надежду убоявшимся. Анна так формулировала скромное назначение этой новой веры: «оберегать, поддерживать и утешать».
С годами житейские бури усиливались, и Анна с растущим отчаянием искала убежища в религии. Малейший признак неблагополучия в ее собственной жизни или проступок кого-то из ее детей неминуемо провоцировали очередной приступ набожности. Любое событие, изменяющее плавное течение повседневной жизни, от школьных экзаменов до устройства на работу, служило поводом для проповеди, и Анна без устали взывала к Его милости и Его снисхождению. «Дай Бог тебе сохранить честность», – писала она сыну Тео, когда тот получил повышение по службе. Она взывала к Богу с мольбой уберечь детей от всего на свете: от плотских искушений, от непогоды, бессонницы и кредиторов.
Но особенно усердно Анна просила Господа спасти и сохранить ее от темных сил души. Несмотря на то что Анна не уставала повторять, какое утешение приносит ей вера, единственная поддержка, которую она (как и Винсент впоследствии) обретала в религии, заключалась в привычке заученно твердить эти бесконечные заклинания.
Во всем – и в жизни, и в религии – Анна инстинктивно стремилась обрести под ногами твердую почву. «Учись жить, как живут нормальные люди», – наставляла она своих детей, внушая им необходимость идти по жизни «прямым путем». В обществе, едва оправившемся после исторических потрясений и потому превыше всего ценившем и часто директивно насаждавшем конформизм, «нормальность» была идеалом, к которому стремились буквально все. Манеры, образ жизни, круг чтения и даже диету молодой голландке из хорошей семьи диктовал обычай, поэтому пресловутая «нормальность» была для нее священным долгом. И мало кто исполнял свой долг так прилежно, как Анна Карбентус.
Неудивительно, что к 1849 г., когда незамужней Анне исполнилось тридцать, она чувствовала острую необходимость найти супруга. Все ее братья и сестры, за исключением страдавшей «эпилепсией» Клары, непутевого Йоханнуса и младшей Корнелии, уже обзавелись семьями. Утешением Анне мог служить лишь пример одной из ее кузин – та пробыла в девушках до тридцати одного года, а затем вышла замуж за вдовца: в таких случаях это считалось вполне благоприятным исходом. Но слишком серьезной, без чувства юмора, некрасивой, да к тому же еще и рыжеволосой Анне была, казалось, уготована судьба похуже – остаться старой девой.
В марте 1850 г. сокрушительный удар нанесла сестре Корнелия, которая была моложе Анны на десять лет. Она объявила о своей помолвке с преуспевающим гаагским торговцем гравюрами по фамилии Ван Гог. Он жил в комнатах над своей галереей на Спёйстрат, неподалеку от мастерской Карбентуса. Однако, по счастливому совпадению, у ее жениха был брат Теодорус, священник двадцати восьми лет, которому никак не удавалось найти себе жену. Три месяца спустя Теодорусу и Анне устроили встречу. Теодорус (в семье его звали Дорус) оказался худым и симпатичным, с правильными, хорошо очерченными чертами лица и с уже заметной проседью в светлых, песочного цвета, волосах. В отличие от своего вальяжного брата он производил впечатление человека тихого и неуверенного в себе. Жил Теодорус вдали от королевского великолепия Гааги, в Грот-Зюндерте – небольшой деревушке близ границы с Бельгией. Но все это не имело никакого значения – жених происходил из приличной семьи, а надеяться на то, что за этим предложением последуют другие, в положении Анны было бы верхом глупости. Анна и Теодорус с одинаковым нетерпением ждали вступления в брак, поэтому почти сразу после знакомства последовало объявление об их помолвке.
21 мая 1851 г. Теодорус Ван Гог и Анна Карбентус сочетались браком в церкви Клостеркерк. После церемонии новобрачные отбыли в Грот-Зюндерт, на католический юг. Впоследствии Анна вспоминала свои чувства накануне свадьбы: «Невеста несколько беспокоилась, каким будет ее будущий дом».
Глава 2
Форпост на пустоши
Вновь прибывшему – тем более прибывшему из аристократической Гааги – местечко вроде Грот-Зюндерта могло показаться пустыней. Вопреки названию (по-голландски – Большой Зюндерт, чтобы отличить его от близлежащего Малого Зюндерта), городок представлял собой всего-навсего кучку домов, затерявшихся среди бескрайних заболоченных равнин и пустошей.
Деревья были редкостью в этих местах, по зарослям дикой травы и низкорослого кустарника гулял ветер, земли не касался плуг пахаря: лишь изредка пройдет пастух со стадом овец, да встретятся крестьяне, заготавливающие торф или собирающие сухой вереск. Ничто не нарушало тишины, раз и навсегда повисшей над пустым горизонтом. Современники называли эту часть страны «нетронутой территорией».
С внешним миром Грот-Зюндерт связывала лишь построенная при Наполеоне «императорская дорога» – Наполеонсвег. Обсаженная выстроившимися, как на параде, стройными рядами дубов и буков, эта дорога, пронзая насквозь маленькое пыльное поселение, шла на юг и обеспечивала всю сухопутную торговлю с Бельгией. Количество постоялых дворов, кабаков, конюшен и лавок, построенных вдоль этой жизненно важной для страны магистрали, едва ли не превышало число домов в скромном Зюндерте, который насчитывал в то время всего 1200 жителей и 126 домов. Благодаря Наполеонсвег Зюндерт имел честь принимать, пусть и проездом, немало исторических личностей – русского царя Александра, герцога Веллингтонского, новых правителей Нидерландов и даже самого Наполеона: их кортежи останавливались здесь, чтобы сменить лошадей.
Торговая круговерть превратила маленький Зюндерт в чрезвычайно грязное и безалаберное место, особенно неприятное и неспокойное в дни праздников. Многочисленные гостиницы и питейные заведения на рыночной площади были забиты шумными компаниями молодых людей, которые пили, пели, плясали и нередко буянили. На подобных веселых ярмарках сплошь и рядом случались дебоши в духе жанровых сценок кисти Питера Брейгеля, к слову сказать, уроженца этих мест. Пьянство, грубость, невзирая на лица и звания, полная распущенность и неприкрытый разврат иллюстрировали худшие черты характера голландского крестьянина, которые сурово порицались в крупных городах, вроде Амстердама и Гааги.
В 1851 г., почти сорок лет спустя после битвы при Ватерлоо, когда пастор Ван Гог с женой приехали сюда (как раз во время очередного праздника) и поселились в своем новом доме, Наполеонсвег по-прежнему оставалась единственной мощеной дорогой, а небольшие домашние пивоварни и кожевенные мастерские – единственной промышленностью Грот-Зюндерта. Урожаев, которые собирали местные фермеры, им по-прежнему едва хватало, чтобы прокормить собственные семьи, выращивали здесь по старинке в основном картофель, а пахали на волах. Самой прибыльной в Зюндерте «сельскохозяйственной культурой», как и раньше, был мелкий белый песок: его добывали на бесплодных окрестных полях и использовали по всей Голландии для полировки мебели и полов. Большинство крестьян все еще ютились в убогих домах под одной крышей со скотом и круглый год носили одну и ту же одежду. Лишь немногие жители Зюндерта могли позволить себе платить избирательный налог; четверть детей школьного возраста были по бедности освобождены от платы за учебу. Коммерсанты из богатых северных городов, вроде Гааги, приезжали в Зюндерт только для того, чтобы воспользоваться вторым, после песка, «природным ресурсом», которого здесь было в избытке, – дешевой рабочей силой.
Для Анны Ван Гог, примерной носительницы городской голландской традиции, Грот-Зюндерт был не просто жалким захолустьем, где живет одна деревенщина: он, в сущности, не был Голландией. Веками Зюндерт и другие близлежащие небольшие города стремились под власть южных соседей и осознавали себя как единое целое с ними. Брабанту – средневековому герцогству, процветавшему в XIII–XIV вв., но затем утратившему свое влияние и растворившемуся в соседних государствах, – некогда принадлежали как бо́льшая часть северных земель Бельгии, так и южная часть Голландии. К 1581 г., когда Голландия провозгласила независимость от испанского владычества, экономика, политика и – главное – религия Брабанта оказались в явной оппозиции к северному соседу. Как следствие, Брабант, где подавляющее большинство жителей составляли католики и монархисты, в важнейших кровопролитных событиях XVII и XVIII вв. традиционно занимал сторону противников Нидерландов.
После поражения Наполеона при Ватерлоо в 1815 г. и слияния Бельгии со старыми голландскими провинциями в Объединенное Королевство Нидерландов противоречия никуда не исчезли. Брабантцы противились политической и экономической гегемонии севера, его культуре, его языку; северяне же презирали брабантцев, считая их тупым, суеверным и вероломным народом. В 1830 г., когда бельгийцы вышли из состава Объединенных Нидерландов и объявили Бельгию независимым государством, взаимная неприязнь вырвалась наружу. Нидерландские и бельгийские брабантцы заключили союз, и на протяжении почти десяти лет многим в Голландии казалось, что вся южная треть страны может в любой момент взбунтоваться: ходили слухи о подготовке внезапной атаки на Бреду – город-крепость, оборонявший протестантский север от католического юга. Стремясь воспрепятствовать контактам союзников-католиков, голландские власти поставили разделявшую страны прозрачную границу под особый контроль.
Договор 1839 г., поделивший Брабант ровно посредине, имел печальные последствия для жителей пограничных поселений вроде Зюндерта. Хозяйства и семьи оказались разделены, дороги перекрыты, паства отрезана от своих церквей. Власти Нидерландов в Гааге рассматривали Зюндерт и другие города и села вдоль новой границы как оккупированную вражескую территорию. Единственный пропускной пункт на границе зюндертского муниципалитета обслуживал все окрестное бездорожье. Фермерам приходилось ехать за многие километры, чтобы доставить домой торф – единственное доступное топливо. Любые ввозимые и вывозимые товары облагались неподъемной пошлиной. Отряды военной полиции патрулировали новую границу и дороги, пресекая нелегальную миграцию. В ответ брабантцы нагло промышляли контрабандой, обратив на пользу себе неокультуренный дикий ландшафт и отчаянную бедность населения.
Бельгийское восстание и последовавшая голландская «оккупация» лишь усугубили резкое противостояние католиков и протестантов. На протяжении двух веков армии пересекали песчаные пустоши Зюндерта то на юг, то на север, насаждая одну конфессию и изгоняя другую. Когда с юга надвигались силы католиков или с севера – протестантов, люди снимались с насиженных мест и бежали целыми деревнями. Разоренные захватчиками церкви отходили конфессии победителей. Затем политический ветер менял направление, бразды правления захватывали новые власти, церкви возвращались прежним владельцам, споры улаживались, а «еретикам» затыкали рот посредством репрессивных мер.
Воспоминания о последних, двадцатилетней давности, конфликтах, когда католики побили стекла в маленькой реформатской церкви, были еще свежи, и протестанты не спешили возвращаться в эти места. Когда пастор Ван Гог привез сюда молодую жену, соотношение протестантов и католиков составляло один к тридцати, протестантская община насчитывала только 56 человек – всего несколько семей, сплотившихся вокруг форпоста истинной веры в папистском анклаве.
Главная площадь Грот-Зюндерта. В центре – пасторский дом, в котором родился Винсент
Протестантов не оставляли мрачные предчувствия относительно намерений католиков, и они всячески старались избегать конфликтов с католическими властями. Католики же бойкотировали принадлежавшие протестантам торговые дома и предприятия и не таясь называли протестантизм «верой оккупантов».
Дом пастора Зюндертского прихода, где предстояло поселиться Анне, находился на переднем рубеже этого опасного противостояния, окна выходили на Маркт – главную площадь Грот-Зюндерта.
Поистине, все, что происходило в Зюндерте, происходило именно здесь: прислуга толпилась и сплетничала у колодца; окруженные буйной толпой сборщики налогов непреклонно исполняли свои обязанности; сюда прибывали дилижансы и почтовые кареты, в большой конюшне неподалеку меняли лошадей. По воскресеньям со ступеней ратуши, прямо напротив пасторского дома, глашатай зычным голосом зачитывал новости. Чтобы уберечься от клубов пыли из-под колес бесчисленных повозок и фургонов, проезжавших через площадь, обитатели расположенных здесь зданий были вынуждены держать окна закрытыми. Когда шел дождь, немощеные участки превращались в непроходимое болото.
Скромный, неприметный пасторский дом был построен еще в начале 1600-х гг. За два с половиной столетия в нем успело пожить несколько поколений священнослужителей. Дом не раз расширяли, но почти не благоустраивали. Зажатый с обеих сторон большими соседними зданиями, он выходил на площадь только узким кирпичным фасадом. Длинный темный коридор вел от входа в приемную – ее использовали для нужд общины, за ней располагалась спальня с двумя кроватями и дальше вторая гостиная – скудно освещенная одним окном комната, где и проходила жизнь семьи. Коридор упирался в дверь маленькой кухни, из которой можно было попасть в ванную комнату и в чулан. Все перемещения по дому сводились к путешествиям вдоль длинной анфилады плохо освещенных помещений. Отхожее место располагалось за дверью в углу чулана. В отличие от большинства жителей Зюндерта, чтобы попасть в туалет, Анне не нужно было выходить из дому.
Анна изо всех сил старалась представить новые обстоятельства жизни в благоприятном свете и в письмах к родственникам в Гаагу описывала свое жилище как загородный дом, где можно наслаждаться пасторальной простотой сельской жизни. Но попытки приукрасить действительность – одно, а горькая правда – другое: после затянувшегося девичества в чинной и элегантной Гааге Анне пришлось жить в условиях осажденного религиозного форпоста посреди дикой незнакомой местности. Местные жители в большинстве своем были не особенно ей рады, а сама она большинству из них не особенно доверяла и, кроме того, с трудом понимала их диалект. Одним словом, ей было там одиноко. Гулять по улицам без сопровождения Анна не могла, поэтому все лето, сменяя друг друга, в пасторском доме гостили родственники, а в конце лета она сама на некоторое время вернулась в Гаагу.
Постепенно очертания прежней жизни стирались, но одно оставалось для Анны незыблемым и в конце концов вышло на первый план – респектабельность. Она и прежде неизменно руководствовалась нормами приличия, но теперь, в условиях изоляции, враждебности и, как следствие, железной дисциплины, все это обрело новую значимость. А правила предписывали женам священников, да и всем женам вообще, производить на свет детей – много детей. Десять, а то и больше: такие семьи не были редкостью. В этом виделся залог выживания протестантского форпоста в следующем поколении, к этому взывали стратегические соображения и религиозный долг. В своем не юном уже возрасте Анна Ван Гог принялась за дело. В Гааге она с гордостью объявила о «скором пополнении в семье, надежду на которое дал нам Господь».
30 марта 1852 г. Анна родила сына. Мальчик родился мертвым – «levenloos», – пометил чиновник на полях регистрационной книги рядом с номером 29 без имени. Едва ли удалось бы найти семью в Зюндерте, да и во всей Голландии, которой не коснулся бы этот таинственный Божий промысел. Такое случалось и у богачей, и у бедняков. Семья Карбентус в этом отношении ничем не выделялась – ее хроника пестрит записями о младенческих смертях и безымянных мертворожденных.
В прежние времена похорон младенцам чаще всего не устраивали и о мертворожденном, случалось, даже не упоминали. Однако новая буржуазия не упускала шанса самоутвердиться. В этой среде завелась мода на публичную печаль. Автор книги «Отцы и дети в XIX в.» уверял: «В наши дни смерть несчастного создания одного года от роду причиняет его родителям боль, которую выражает даже их одежда… Сколько матерей, увидев сына мертвым, никогда больше не снимают траура». И впрямь, что еще так трогает сердца, как траур по невинному младенцу? Самой жестокой и глубокой из скорбей назвал его один голландский автор. Сборники поэзии, посвященной исключительно этому предмету, расходились огромными тиражами (по мнению того же автора, «элегии на смерть безвременно почивших детей» стали «одним из главных достижений национальной литературы»). Романы вроде «Лавки древностей» Диккенса, со сценой смерти малютки Нелл, заворожили современников. Когда настало время хоронить сына, Анна пожелала устроить церемонию по всем новомодным правилам. На маленьком протестантском кладбище Зюндерта выкопали могилу (для мертворожденного такое здесь делали впервые) и поставили на ней камень – достаточно большой, чтобы выбить самое популярное среди составителей поэтических сборников того времени библейское изречение: «Пустите детей приходить ко Мне…» Еще на камне были указаны год (без уточнения даты) – 1852-й и имя мертворожденного – Винсент Ван Гог.
Выбор имен для детей отнюдь не сводился к личным предпочтениям Анны. Как и всем в ее жизни, выбором руководили определенные предписания. Поэтому когда 30 марта 1853 г. Анна родила следующего сына, ему заведомо было суждено получить имена двух своих дедов – Винсента и Виллема.
Винсент Виллем Ван Гог появился на свет ровно через год после того, как его мертворожденный брат был похоронен под камнем с надписью «Винсент Ван Гог». Этот факт неизменно поражал воображение биографов, но вряд ли казался чем-то необычным пастору Ван Гогу и его жене. Анна и далее производила на свет своих многочисленных детей с регулярностью безупречно отлаженного механизма. В 1855 г., почти ровно два года спустя после появления на свет Винсента Виллема, родилась девочка Анна Корнелия. Еще через два года (в 1857-м) – сын Теодорус; через следующие два (в 1859-м) – вторая дочь, Элизабет; спустя еще два года (в 1862-м) – третья дочь, Виллемина, и, наконец, через пять лет (в 1867-м), в возрасте сорока семи, Анна в последний раз стала матерью. Сына назвали Корнелис Винсент. Анна настолько четко контролировала процесс, что шестеро из семерых ее детей родились в период с середины марта до середины мая, причем трое родились в первой половине мая, а двое появились на свет с разницей в один день (это не считая двух Винсентов с одинаковым днем рождения).
На протяжении последующих двадцати лет, которые Анна прожила в Зюндерте, всю свою энергию и маниакальное стремление к порядку и «приличиям» она направляла на воспитание шестерых детей. «Прежде всего нас формирует семья, – писала она, – а уж потом мир».
Сосредоточившись исключительно на домашней жизни, Анна не только выполняла долг жены и протестантки, но и блюла традиции своего класса. Наступала эпоха, которую историки позже назовут «эрой торжествующей семьи». Детей перестали считать просто будущими взрослыми. Детство именовалось теперь «безгрешной зарей жизни» и воспринималось как особое самоценное состояние, а отцовство и материнство – как священное призвание. «Нужно следить за тем, чтобы беды общества как можно меньше затронули [отрока]», – предостерегала одна из самых популярных книг о воспитании детей того времени, поскольку «вся последующая жизнь не заменит погубленной юности». Сотни таких «пособий» и еще больше художественных произведений, посвященных теме детства и воспитания детей, способствовали распространению среди буржуазии новых идей. Центральная тема всех этих книг была более чем близка Анне: внешний мир полон бурь и опасностей и единственное убежище в нем – семья.
Недоверчивое отношение к жизни за пределами домашнего мирка Анна сумела внушить всем своим детям. Скованная и неласковая от природы, она подменяла искреннее тепло родительских чувств их торжественной декларацией. Рассуждения о ценности семейных связей, воззвания к сыновнему и дочернему долгу, высокопарные изъявления любви к своим чадам вкупе с напоминаниями о великой родительской жертве пронизывали всю ткань повседневного существования. Анна считала благополучную домашнюю жизнь обязательным условием любого человеческого счастья (а их семья, как она утверждала, несказанно счастлива). Без этого будущее может быть только «одиноким и неясным». Ее тактика перекликалась с постулатом о сплоченности семьи (по определению одного историка, «семейном тоталитаризме»), который задавал тон всей литературе того времени: общим местом в ней были пылкие и слезливые заверения в преданности своей семье. «Мы не можем жить друг без друга, – писала Анна семнадцатилетнему Тео. – Мы слишком сильно любим друг друга, чтобы разлучиться или не захотеть открыть друг другу сердце».
Сестры и братья Винсента (слева направо и сверху вниз): Анна, Тео, Лис, Кор и Вил
В замкнутой, экзальтированной среде пасторского дома («странная, болезненная атмосфера» – так ощутил ее один из свидетелей) Анна даже слишком хорошо справилась со своей задачей. Дети росли, цепляясь за семью, как потерпевшие кораблекрушение хватаются за спасательный плот. «О, я не могу представить, что будет, если кому-то из нас придется уехать, – писала шестнадцатилетняя Элизабет (в семье ее звали Лис). – Я чувствую, что мы все созданы друг для друга, что мы – одно целое… Если бы кто-то вдруг исчез, мне бы показалось, будто наше единство исчезло». «Лежа в постели и любуясь прекрасными звездами, я ощущаю присутствие всех людей, которые мне дороги. Я вижу перед собой тебя, и нашего брата [Винсента], и всех остальных, которые словно бы говорят мне: „Будь храброй, Лис!“», – писала она же несколькими месяцами раньше. Эмоциональное или физическое обособление кого-то из членов семьи болезненно сказывалось на всех. Встречи с родными сопровождались слезами радости и заведомо обладали целебными свойствами: «Могу представить, как рад ты будешь видеть наших Па и Ма, – писала Лис захворавшему Тео. – Я знаю, тебе сразу станет лучше».
Когда дети Анны выросли и расставаний было уже не избежать, все они мучительно переживали разлуку. Члены семьи обменивались потоками писем, изо всех сил стараясь поддерживать родственные связи. Тоска по дому как проклятие преследовала их на протяжении всей взрослой жизни. Как свидетельствовал один из некровных родственников, к внешнему миру члены семьи Ван Гог относились с недоверием, предпочитая реальному миру вымышленный и безопасный мир литературных произведений. Величайшей радостью в жизни для них оставалась возможность оказаться в кругу родных, в милом отчем доме, а одним из наиболее выраженных страхов – остаться вне этого круга, за закрытыми дверями. «Семейное чувство и наша любовь друг к другу столь сильны, – писал Винсент много позже, – что сердце ликует, а глаза обращаются к Богу с мольбой: Не дай мне отбиться от них, только не слишком далеко – только не слишком надолго, о Господи».
Неудивительно, что одной из важнейших книг, рекомендованных для чтения детям Доруса и Анны, был роман Йоханна Давида Висса «Швейцарский Робинзон», повествующий о семье пастора, после кораблекрушения заброшенной на необитаемый тропический остров. Наедине с враждебным миром горстка людей выживает благодаря сплоченности и взаимной поддержке.
В ответ на суровые испытания новой жизни Анна Ван Гог столь же рьяно, как на себя, наложила и на свое семейство привычные ей самой с детства оковы традиционной нормы.
Ежедневно мать, отец и дети в сопровождении гувернантки совершали прогулку по Зюндерту и окрестностям. Анна твердо верила, что такие выходы не только укрепляют здоровье («освежают цвет лица»), но и ободряют дух. Ежедневный ритуал подчеркивал буржуазный статус семьи – представители рабочего класса, разумеется, не имели возможности посвятить целый час в разгаре трудового дня праздному фланированию по садам, полям и пыльным улицам городка. Ну и конечно, этот час, проведенный на лоне величественной Природы, скреплял ее священной печатью семейный союз. Впоследствии воспоминания об этих шествиях сопровождали любую прогулку, которую доводилось совершать кому-либо из детей Доруса и Анны. В 1873 г. Дорус в ответ на рассказ Тео о его променадах в окрестностях Брюсселя писал: «Я очень хорошо понимаю тебя, когда ты говоришь, что вид сена, пшеничных и картофельных полей доставляет тебе удовольствие и наполняет воспоминаниями о доме».
На участке земли позади пасторского дома Анна устроила сад. Традиция разведения семейных садов существовала в Голландии многие века, популярности их способствовали плодородная почва и отсутствие налога на урожай с приусадебных участков. В XIX в. цветочные сады превратились в символ праздности и изобилия. Богачи строили загородные дома, представители среднего класса вкладывали силы в крохотные палисадники, бедняки высаживали цветы в ящики и горшки. Не случайно книга Альфонса Карра «Прогулки по моему саду» (1845), воплощение слезливой сентиментальности Викторианской эпохи, до глубины души тронула влюбленных в свои сады голландцев и сразу же стала любимым чтением в семьях, подобных Карбентусам и Ван Гогам.
«Любовь цветов лишена эгоизма, – рассуждал Карр, – они счастливы любить и цвести». Вслед за автором Анна считала, что «работать в саду и наблюдать, как растут цветы», исключительно полезно для душевного и физического здоровья.
Сад, разбитый за служебными постройками пасторского дома, самой Анне должен был казаться довольно обширным. Длинный и узкий, как дом, сад был огорожен живой буковой изгородью и спускался по склону пологого холма, у подножия которого расстилались ржаные и пшеничные поля. Территория была разделена на участки: ближе всего к дому росли цветы; «пролетарские» овощи со временем были изгнаны на дальний участок у кладбища, там же косили сено, выращивали зерновые и выращивали саженцы деревьев на продажу. Следуя викторианским вкусам, Анна предпочитала нежные мелкоцветные растения – бархатцы, резеду, герань, золотарник, которые высаживала на клумбах в пестром изобилии. Она утверждала, что запах важнее цвета, но все же отдавала предпочтение красному и желтому. За клумбами тянулись ряды кустов ежевики и малины и росли фруктовые деревья – яблони, груши, сливы, персик, весной они оживляли пейзаж вкраплениями цвета.
После долгого зимнего заточения в темном доме все с нетерпением ждали весну, отмечая малейшие изменения в природе и празднуя прилет скворцов и появление первой маргаритки, словно узники, выпущенные на свободу. С наступлением весны жизнь семьи перемещалась в сад: Дорус штудировал книги и писал проповеди, Анна читала под навесом, дети играли в сене и строили замки из мелкого зюндертского песка. У каждого члена семьи были свои обязанности по уходу за садом. Дорус подрезал деревья и следил за вьющимися растениями (виноградом и плющом), Анна занималась цветами, а у детей были свои грядки, с которых они собирали урожай.
Вдохновленная причудливыми фантазиями Карра относительно растений и насекомых, Анна использовала сад для того, чтобы обучить детей «смыслам» природы. Не только смена времен года вторила циклу жизни, но цветение и увядание конкретных растений отмечало тот или иной этап этого цикла: фиалки символизировали бодрость весны и молодости; плющ – неизбежное наступление зимы и смерти в конце жизни. Надежда могла возникнуть из отчаяния, как «цвет опадает с дерева на землю и ему на смену спешит кипучая новая жизнь», – писал впоследствии Винсент. Деревья, и особенно их корни, символизировали обещание жизни после смерти. (Карр утверждал, будто некоторые деревья, кипарисы например, «на кладбищах вырастают более красивыми и крепкими, нежели в других местах».) В саду Анны солнце было «милостивым Господом», свет которого дает жизнь растениям, как Бог дает «покой нашим сердцам»; а звезды – обещанием солнца вернуться утром, чтобы «сотворить свет из тьмы».
Весь опыт символизма (и христианского, и извлеченного из литературы и искусства), который Винсент трансформирует в своей живописи, берет начало в материнском саду.
Ели в общей комнате, там же, где проходила повседневная жизнь семьи. Еда, как и всё в жизни Анны, была строго регламентирована. Умеренное и регулярное питание считалось основой физического и морального здоровья. Однако, имея в распоряжении двух кухарок на маленькой кухне, Анна могла в угоду своим буржуазным амбициям побаловать семью и более изысканной трапезой, особенно по воскресеньям. Если обычный ужин являл собой ежевечернее приношение «культу семьи», то воскресный обед превращался в торжественную мессу. Скромная расточительность этих обедов из четырех-пяти перемен запомнилась детям на долгие годы: незадолго до смерти Винсент, рассказывая Тео об обеде в доме доктора Гаше в Овере, сравнивает его с «незабвенными семейными обедами». Винсент всю жизнь демонстрировал одержимость едой, а его спорадические попытки уморить себя голодом отражали непростые отношения с семьей.
После ужина по сложившейся традиции отец семейства Дорус, который, по словам Лис, был «изрядно сведущ в таких делах», рассказывал детям случаи из жизни славных предков, немало послуживших родине. Эти истории о прошлых доблестях утешали Анну в ее изоляции, помогали стоически исполнять миссию проводника культуры своего класса в сельской глуши. Анна и Дорус Ван Гог питали свойственную многим их современникам тоску по прошлому Нидерландов, по «золотому» XVII веку, когда прибрежные города-государства, эти могущественные властелины морей, кормили империю и наставляли западную цивилизацию в науках и искусствах. Благодаря таким вечерним посиделкам не только интерес к истории, но и неясная тоска по утраченному Эдему возникла в сердцах детей.
Дети Анны и Доруса унаследовали родительскую ностальгию по былому. Но никто из младшего поколения семьи не ощущал горькую сладость тоски по ушедшему так остро, как старший Винсент, «околдованный мгновениями прошлого», по его собственному выражению. Повзрослев, он с жадностью поглощал исторические хроники и романы о делах давно минувших дней: Винсенту казалось, что тогда все было лучше, чище, чем в современной ему жизни. Заходила ли речь об архитектуре или литературе, он неизменно оплакивал утраченные добродетели «трудных, но благородных дней» и сетовал на убожество скучного и «бесчувственного» настоящего. Цивилизация для Винсента пребывала «в упадке», а общество неисправимо «порочно». «Я все более и более ощущаю своего рода пустоту, – писал он позднее, – которую не могу заполнить вещами дня сегодняшнего».
В рассуждениях и дискуссиях о живописи Винсент выступал ревностным защитником забытых мастеров, архаичных тем и канувших в Лету художественных направлений. Его суждения об искусстве и художниках своего времени всегда полны сетований, реакционных выпадов и меланхоличных восхвалений минувших эпох, невозвратного Эдема искусств. Подобно матери, Винсент остро ощущал мимолетность, эфемерность счастья – «неумолимую быстротечность современной жизни» – и доверял лишь памяти, способной зафиксировать и удержать былое. На протяжении жизни он то и дело мысленно возвращался к местам и событиям своего прошлого, с маниакальной настойчивостью вновь и вновь терзая себя воспоминаниями о пережитых неповторимых минутах. Приступы ностальгии могли парализовать Винсента на несколько недель, а иные воспоминания обретали в его сознании гипнотическую власть мифа. «Бывают в жизни моменты, когда все, включая и то, что внутри нас, исполнено покоя и чувства, – писал он впоследствии, – и вся наша жизнь кажется утоптанной тропой через пустошь; но так бывает не всегда».
Вечера в пасторском доме неизменно заканчивались чтением вслух. Это был ритуал, далекий от одинокого солипсического упражнения, он сближал членов семьи и возвышал их над безбрежным морем деревенской неграмотности католиков; Анна и Дорус читали друг другу, читали детям, старшие – младшим, а позже случалось, что и дети читали родителям. Совместное чтение не только развивало и развлекало, но и помогало отвлечься при недомогании и развеять беспокойство. После отъезда из родительского дома все дети Доруса и Анны сохранили любовь к чтению, которое навсегда осталось для них олицетворением утешительного голоса семьи. Братья и сестры продолжали обмениваться литературой и рекомендациями, как будто по-настоящему прочитанной могла считаться лишь та книга, которая, как в детстве, была прочитана всеми.
Несомненно «лучшей из книг» для обитателей пасторского дома всегда оставалась Библия, но это не мешало их книжным полкам прогибаться под тяжестью томов душеполезной классики: здесь были сочинения немецких романтиков (Шиллера, Гёте, Уланда, Гейне), Шекспира (в переводе на нидерландский) и даже несколько произведений французских авторов – Мольера и Дюма. При этом решительно исключались книги, считавшиеся необязательными или скандальными, вроде «Фауста» Гёте, романов Бальзака, Байрона, Жорж Санд и, позднее, Золя: их Анна отвергла как «плоды великих умов, но порочных душ». Самое значительное произведение голландской литературы того времени – роман «Макс Хавелар», написанный Эдуардом Деккером под псевдонимом Мультатули, также был отклонен: на его страницах автор подверг гневной критике голландское колониальное присутствие в Индонезии и ханжескую добродетель и самодовольство голландского среднего класса. Популярные книги для детей, в особенности американские рассказы о ковбоях и индейцах, считались «чересчур возбуждающими», а потому неподходящими для правильного воспитания.
Особое место среди литературных пристрастий семьи Ван Гог, как и у многих читающих семей викторианской Европы, занимали сентиментальные истории. Каждый стремился заполучить последнюю книгу Чарлза Диккенса или его соотечественника Эдварда Бульвер-Литтона. Перевод романа Гарриет Бичер-Стоу «Хижина дяди Тома» появился в Зюндерте всего год спустя после публикации в американской газете «Национальная эра» его последней части – как раз к рождению Винсента; в доме пастора, как и повсюду, он вызвал самое горячее одобрение.
Верными путями в мир «правильной литературы» для детей семьи Ван Гог считались поэзия и сказки. Стихи заучивали наизусть и декламировали: помимо образовательной пользы, такой способ изучения поэзии должен был привить детям добродетель, благочестие и послушание. Слово «сказки» в доме пастора означало только одно – сказки Ганса Христиана Андерсена. К тому времени, когда у Анны появились дети, истории про Гадкого утенка, Принцессу на горошине, новое платье короля и Русалочку уже прославились на весь мир. Сказки Андерсена, избегая назойливого христианского морализаторства и слишком откровенной дидактики, сумели передать то новое, более сложное и эксцентричное представление о детстве, которое сформировалось в атмосфере викторианской праздности. Цензоры из пасторского дома проглядели скрытый бунт в историях, где обнажались всевозможные человеческие изъяны, а счастливый конец был редкостью.
Впоследствии пристрастия Винсента вышли далеко за пределы перечня литературы, заслужившей одобрение родителей. Но прочитанные в детстве книги задали определенную траекторию. На всю жизнь сохранив любовь к чтению, Винсент с невероятной скоростью глотал книгу за книгой. Заинтересовавшись автором, Винсент за несколько недель осваивал все его литературное наследие. В детстве ему, должно быть, нравилось учить стихи наизусть, и, повзрослев, он продолжал заполнять память бесчисленными поэтическими опусами, рассыпая цитаты из них по страницам своих писем и днями напролет переписывая их – без единой помарки – в альбомы. Сохранил он и любовь к сказкам Андерсена. Яркий фантазийный мир антропоморфных растений и персонифицированных абстракций, преувеличенных чувств и афористичной образности, несомненно, наложил отпечаток на воображение Винсента. Десятки лет спустя он назовет сказки Андерсена «восхитительными… прекрасными и настоящими».
Праздники в пасторском доме позволяли особенно ясно продемонстрировать семейную солидарность в условиях обособленной и полной лишений жизни. Календарь образцовой протестантской семьи пестрел памятными датами: здесь были церковные и национальные праздники, дни рождения (включая дни рождения теток, дядьев и слуг), годовщины и именины (обычно по первому имени). Анна была бессменным организатором всех празднеств в пасторском доме, планируя радостные моменты семейного единения со свойственной ей энергией и вниманием к мельчайшим деталям. Темные комнаты убирали гирляндами зелени, флажками и букетами сезонных цветов. На стол, украшенный горами фруктов и цветущими ветвями, выставляли блюда с праздничной выпечкой. Впоследствии дети Анны будут смиренно переносить тяготы путешествия, преодолевая порой огромные расстояния ради того, чтобы попасть домой на праздник. Если же приехать не получалось, по принятому в Голландии обычаю письма с поздравлениями направлялись не только виновнику или виновнице торжества, но и всем его участникам, так что отсутствующий член семьи не был полностью лишен радости общения с родственниками.
Ни один из длинной череды праздников не мог сравниться с Рождеством. Начиная с кануна Дня святого Николая, 5 декабря, когда наряженный Синтеркласом дядюшка раздавал детям сласти и подарки, и заканчивая Днем подарков 26 декабря, обитатели зюндертского дома на Маркт праздновали таинство единения Святого семейства, а заодно и собственной семьи. На протяжении четырех недель члены небольшой протестантской общины собирались вокруг увитого гирляндами камина, и в гостиной звучали библейские тексты, рождественские песнопения и звон кофейных чашек. Под руководством Анны дети украшали большую елку фигурками, вырезанными из золотой и серебряной фольги, шарами, фруктами, орехами, конфетами и десятками свечей. Под елкой не только пасторских, но и всех детей прихода ожидали подарки. «Рождество – самое прекрасное время», – постановила Анна. В праздничный день Винсент с братьями сопровождал Доруса в его традиционном обходе заболевших прихожан – «чтобы привести к ним святого Николая».
Каждое Рождество, греясь у камелька, члены семьи зачитывали вслух одну из пяти рождественских повестей Чарлза Диккенса. Две из них навсегда оставили след в душе Винсента: «Рождественская песнь» и «Одержимый». Эти истории с их яркими образами фаустианских видений, детей в смертельной опасности и волшебной, животворной силы домашнего очага и духа Рождества он перечитывал едва ли не ежегодно. «Каждый раз они для меня будто внове», – признавался он. Мальчиком Винсент и представить себе не мог, до какой степени повесть о «вытесненном из сердца матери», преследуемом воспоминаниями человеке будет волновать его в конце жизни. Тогда, в детстве, он чувствовал лишь, что настоящее Рождество возможно только дома, в кругу родных.
«Мне кажется, – говорит Редлоу, терзаемому страданиями ученому из „Одержимого“, старик-слуга, – будто в день Рождества Христова родились все, кого я только любил в своей жизни, о ком горевал, кому радовался».
Конечно же, ни один праздник не мог обойтись без подарков. С самого раннего возраста дети семьи Ван Гог сами готовили подарки на дни рождения и годовщины. Все они умели составлять букеты и оформлять корзины со снедью. Своими руками мастеря подарки многочисленным родным к многочисленным праздникам, каждый постепенно овладевал несколькими ремеслами: девочки учились вышивать, вязать крючком и на спицах, плести макраме; мальчики осваивали гончарное и столярное дело.
Анна уделяла внимание и развитию у детей художественных навыков: под ее руководством они делали коллажи, рисовали карандашами и писали красками – все это тоже помогало украсить и сделать более личными подарки и поздравительные открытки, которыми они постоянно обменивались. Нарисованный букетик цветов или стихотворение, заключенное в венок из бумажных фестонов, превращало самую обычную коробку в нарядную упаковку для подарка. Они иллюстрировали любимые истории и соединяли текст и изображение по принципу, принятому в книгах эмблем, – последние имели широкое хождение в качестве нравоучительных пособий для детей. Гравюры и прочие покупные изделия в конце концов пришли на смену коллажам и вышивкам, но подарки, сделанные своими руками, всегда оставались главным приношением на семейный алтарь.
Пережить тяготы жизни на форпосте дети Анны могли лишь благодаря военной дисциплине. На них были обращены все взгляды – и дружественные, и не слишком, поэтому поведение пасторских детей, как и все в доме Ван Гогов, подчинялось слову «надо». «Долг превыше всего» – таков был девиз Анны.
За этим ригоризмом стояли вековые догмы кальвинистского учения и насущные нужды голландцев. Лозунг Жана Кальвина «Все, что не долг, то грех» для жителей Низинных земель, постоянно находящихся под угрозой затопления, был исполнен особого смысла. С давних времен, если в дамбе появлялась течь, каждый знал, что делать: хватать лопату и бежать к пробоине. Все распри прекращались, и наступало «дамбовое перемирие». Тех, кто медлил или отлынивал, попросту изгоняли; злоумышленников ждала смерть. Если загорался дом, владелец обязан был без раздумий обрушить здание, чтобы пламя не перекинулось на постройки соседей. Требование поддерживать безупречную чистоту защищало всех жителей от распространения заразы. К тому времени, когда родилась Анна, служение долгу превратилось в национальную религию – добропорядочные голландские семьи поклонялись «святой троице» домашнего очага: Долгу, Благопристойности и Благоразумию.
Долг в первую очередь означал заботу о статусе семьи в обществе. В те времена, когда Анна Карбентус променяла положение незамужней девушки из гаагского обеспеченного среднего класса на роль жены пастора в Зюндерте, «в Европе, по утверждению крупного специалиста по истории этого периода, не было другой страны, где бы люди обладали более выраженным классовым сознанием в отношении подобающего образа жизни, окружения и места в общественной иерархии», чем Голландия. Продвижение вверх по социальной лестнице было практически невозможным и не одобрялось. Движение вниз страшило всех, кроме тех, кому ниже падать было некуда. А переезд на постоянное жительство в сельскую местность вроде Зюндерта во времена, когда глубокие классовые различия отделяли город от деревни, грозил именно таким социальным падением.
Пастор с женой представляли верхушку немногочисленной зюндертской элиты. На протяжении веков священники, подобные Дорусу Ван Гогу, служили нравственным и интеллектуальным ориентиром для всех остальных; принятие сана было одним из двух допустимых способов подняться по социальной лестнице (вторым способом было посвятить себя морю).
Дорус получал скромное жалованье, но в придачу церковь предоставляла полагавшиеся ему по статусу привилегии. Дом, служанка, две кухарки, садовник, экипаж и лошадь – все это помогало семье пастора чувствовать себя и казаться состоятельнее, чем было на самом деле. Иллюзию поддерживали и ежедневные прогулки: Дорус в цилиндре и дети с гувернанткой. Эти символы привилегированного положения отчасти компенсировали Анне утрату привычного столичного благополучия, и она держалась за них с беспокойным упорством. «Денег у нас нет, но доброе имя осталось», – резюмировала Анна.
Чтобы сохранить пресловутое доброе имя, Анна внушала своим детям необходимость контактировать исключительно с людьми «приличного круга». Она верила, что правильное окружение – залог успеха и счастья, а все неудачи и прегрешения – от дурной компании. Всю жизнь она неустанно призывала детей общаться с людьми благополучными и предостерегала от опасных связей с представителями не своего класса. Анну распирало от удовольствия, когда кто-то из ее отпрысков получал приглашение в «хороший дом», – она снабжала детей подробными инструкциями о том, как поддерживать нужные связи.
В Зюндерте «правильный круг» включал в себя лишь несколько достойных протестантских семей, приезжавших в эти края на лето, да несколько протестантских священнослужителей. Анна не позволяла детям дружить с теми, кто не мог похвастаться принадлежностью к этой тонкой прослойке или был по статусу ниже. «Неподходящей компанией» оказывались все представители католической части населения и трудовой люд Зюндерта – те, кого можно было встретить на рыночной площади: Анна считала, что контакты с ними, будь они протестанты или католики, пробуждают самые низменные инстинкты. «Общаться лучше с теми, кто принадлежит к высшим слоям общества, – наставляла она детей, – ведь, когда соприкасаешься с людьми низшего звания, легче поддаться соблазнам».
Еще дальше за пределами этого круга находились совсем уж неприкасаемые – чумазые массы безликих, безымянных и безземельных работников и крестьян, роившихся где-то на периферии сознания. С точки зрения класса, к которому принадлежала Анна, они воспринимались как человеческий скот, не только аморальный и упорствующий в своем невежестве, но и лишенный «сердечных утех» (чувствительности и воображения), а также равнодушный к смерти. «[Они] любят и скорбят как люди обессиленные и питающиеся одним лишь картофелем» – так описывала крестьян книга о воспитании из числа тех, что читали в семье Ван Гог. «Сердца их подобны их же интеллекту; их развитие не способно преодолеть уровень начальной школы».
Чтобы детям Доруса и Анны неповадно было преступать социальные границы, им строго-настрого запрещалось играть на улице. Поэтому бо́льшую часть времени они проводили дома или в саду, довольствуясь исключительно компанией друг друга, словно выброшенные штормом на необитаемый остров.
Разумеется, непременным условием принадлежности к «хорошему обществу», даже если оно было таким маленьким и обособленным, как в Зюндерте, являлся достойный внешний вид. «Производить приятное впечатление, – поучала Анна, – тоже долг». Одежда была предметом повышенной заботы голландцев, потому что в ней проявлялись те тонкие социальные градации, на которые здесь обращали столь пристальное внимание. Господа вроде Доруса носили шляпы; рабочие (и дети) – кепки. Господа ходили в длинных сюртуках, рабочие – в блузах. Лишь женщины, которым не было нужды работать, могли позволить себе носить ограничивающий движения кринолин – именно такие юбки предпочитала Анна. Костюм, как и возможность совершать праздные ежедневные прогулки, демонстрировал окружающим принадлежность семьи к верхушке среднего класса.
Для детей Доруса и Анны одежда имела чуть ли не символическое значение: вручение первой купленной в магазине шляпы, взрослого костюма или пальто становилось вехой семейной истории, поводом для гордости. Впоследствии и отец и мать буквально засыпали детей советами, как лучше одеться на дневную прогулку: «Всегда следите за тем, чтобы окружающие видели в вас людей благородных». Но добротная одежда и опрятный внешний вид не были лишь внешними признаками достойного положения в обществе – они служили свидетельством внутреннего порядка. «Каков ты в одежде, – учили Анна и Дорус, – таков и в душе». Пятно на платье отражало ни больше ни меньше как червоточину в душе, зато дорогая шляпа гарантировала, что ее владелец «произведет благоприятное впечатление и своим внешним видом, и своей внутренней сутью».
Это был еще один урок семейных прогулок в Зюндерте: одежда – часть общественного договора о хорошем поведении и безупречной честности. Дети Доруса и Анны до конца своих дней воспринимали любую прогулку на людях как некое «дефиле души». Годы спустя Анна писала сыну Тео, что прогулка в хорошем костюме «покажет людям, что ты сын преподобного Ван Гога». Через двадцать лет после отъезда из дома Винсент вышел из больницы в Арле (куда был определен после того, как в припадке душевной болезни отрезал себе часть уха) с одной-единственной мыслью: «Мне нужно что-то новое из одежды, в чем можно выйти на улицу».
В доме зюндертского пастора даже сердце не было свободно от оков долга. Degelijkheid – благоразумие – именно это качество Анна считала «основой и источником счастливой жизни». Благоразумие – последнее из «святой троицы» социальных божеств – оберегало сердце голландца от избытка эмоций, которые в прежние времена слишком часто ввергали страну в хаос. История учила, что за любым триумфом следует поражение, за изобилием – нужда, за покоем – буря, а за каждым золотым веком – апокалипсис. Единственный способ защитить сердце от превратностей судьбы – это держаться благоразумной середины всегда и во всем, в процветании или нужде, в радости или отчаянии. К золотой середине голландцы стремились и в еде, и в одежде, и даже в живописи. Она служила залогом разумного, устойчивого баланса между роскошью и скромностью, расточительством и бережливостью.
Концепция degelijkheid прекрасно сочеталась с викторианской идеей о необходимости подавлять неподобающие эмоции, а также с главенствующей в новом протестантизме тенденцией к отрицанию кальвинистского фанатизма. Свойственные Анне тревожность и настороженность и тут совпали с духом времени. Вечно подсчитывая сальдо добра и худа, Анна взяла на себя обязанность удерживать семейный корабль в равновесии, не позволяя ему крениться под натиском эмоций. Если наступила полоса благоденствия, значит после жди беды, внушала она детям, а невзгоды и треволнения рано или поздно сменятся покоем и надеждой. Ни одно радостное мгновение в доме Ван Гогов не проходило без материнского напоминания о неизбежной цене счастья – его оборотной стороне. Но уныние тоже было под запретом. «Счастлив тот, – заключала Анна, – кто держит себя в узде и всегда хранит самообладание».
Дети Ван Гогов росли в мире, лишенном эмоциональной окраски, мире, где невоздержанность любого рода: гордость и страстность, с одной стороны, самобичевание и безразличие – с другой, – нивелировались в угоду Благоразумию; в мире, где все плюсы уравновешивались минусами, где похвала всегда сочеталась с требованием будущих успехов, ободрение – с предостережением, энтузиазм – с оглядкой. Рассказывая Тео о последнем письме, полученном от Винсента из Лондона, Анна писала: «Боюсь, как бы за солнечными днями не пришли дожди, но я буду, сколько смогу, наслаждаться солнцем, а зонт на случай дождя держать наготове». Покинув отчий дом, дети Анны то и дело сталкивались с крайними проявлениями эмоций, которых не знали прежде и от которых не умели защищаться. Когда же им приходилось справляться с эмоциональными кризисами, все они демонстрировали поразительную нечувствительность и непонятливость. Порой это приводило к катастрофическим последствиям.
Долг, Благопристойность и Благоразумие – вот условия счастливой жизни, надежные нравственные ориентиры, без них «нельзя стать нормальным человеком», предупреждала Анна. Неспособность придерживаться этих устоев оскорбляет религию, сословие и общественный порядок. Нарушение их – позор для всей семьи. Или нечто еще более ужасное. Литература того времени изобиловала назидательными историями, повествующими о том, как «дурная жизнь» приводит к падению в глазах общества. За примером не надо было далеко ходить: племянник Доруса своим постыдным поведением вынудил овдовевшую мать покинуть родные места и отправиться в «изгнание», где она «умерла от горя». Он «запятнал наш дом» – гласила запись в семейной хронике.
Памятуя о подобных кошмарах, Анна и Дорус приучали детей постоянно быть начеку. Один-единственный неверный шаг мог завести на «скользкую тропинку», как это называл Дорус, и повлечь за собой ужасающие последствия для всех. Страх неудачи преследовал детей семьи Ван Гог; по словам одного источника, он висел над ними как облако, порождая непрекращающуюся самокритику, которая длилась годами и после ухода из отчего дома. «Как же сильно мы должны любить Па и Ма? – жалобно спрашивала в письме одна из их дочерей. – Я недостойна их».
Под Новый год дети собирались вместе и молились: «Избави нас от слишком сильных укоров совести». И никто из них не молился так истово, как старший – Винсент: и десять лет спустя после отъезда из дома он будет помнить эту молитву слово в слово.
Глава 3
Странный мальчик
В 1850-х гг. в одном из окон мансардного этажа дома пастора Ван Гога можно было увидеть лицо ребенка, наблюдавшего за происходящим на площади. Не заметить мальчика было трудно из-за густой шапки ярко-рыжих кудрявых волос. Лицо его было необычным: продолговатое, с высоким лбом, выдающимся подбородком, пухлыми щеками, широким носом и выпяченной нижней губой. Юный Винсент был похож на мать – те же рыжие волосы, черты лица, та же комплекция. Все его лицо было усыпано веснушками, а небольшие светлые глаза в зависимости от настроения казались то голубыми, то зелеными, иногда рассеянными, иногда – пронизывающими насквозь.
Для большинства посетителей дома этот мельком брошенный взгляд в окно так и оставался единственной возможностью увидеть сына зюндертского пастора. При встрече с незнакомыми людьми мальчик был застенчив и молчалив. Пока его мать хлопотала вокруг гостя с чаем, печеньем и разговорами о последних новостях из королевской резиденции в Гааге, Винсент норовил бочком улизнуть из комнаты, чтобы возобновить свое дежурство у окна или заняться каким-нибудь другим делом в тишине и одиночестве. «Он не был похож на других мальчиков его возраста, предпочитая играм чтение». На многих посетителей он производил впечатление een oarige – странного мальчика.
Более внимательный наблюдатель или близкий семье человек мог найти и другие приметы сходства странного сына и его респектабельной матери – помимо рыжих волос и голубых глаз. Винсент разделял ее опасливо-подозрительное отношение к миру. Так же как мать, он ценил бытовой комфорт и красоту вещей. Оба жилища, в которых взрослый Винсент обоснуется на долгий срок, – в Гааге и в Арле – он будет декорировать заново, сетуя в письмах брату, что его средств не хватает для воплощения всех идей. Страсть к порядку и удобству выразится также в его отношении к кистям, карандашам, бумаге и краскам.
Он перенял от матери одержимость социальными привилегиями, ее жесткие требования к себе и к окружающим, основанные на стереотипах о людях разного происхождения и статуса. «Велика ли беда в утрате некоторых из принципов, что вколачивали нам в головы, когда мы были детьми, – рассуждал Винсент многие годы спустя, – так ли важно всегда поддерживать статус в обществе, соблюдать манеры, следуя правилу № 1?» Несмотря на бросавшиеся в глаза нелюдимость и нервозность, Винсенту, как и его матери, не были чужды любезность, светская уклончивость и, даже в юном возрасте, некоторый снобизм. Как и его мать, он часто чувствовал себя одиноким и постоянно тревожился по разным поводам. Задумчивый и вечно чем-то обеспокоенный, Винсент, по мнению родни и знакомых, мало напоминал ребенка: «Он не казался юным… его лоб уже тогда был исчерчен морщинами».
От матери он унаследовал потребность в непрерывной, судорожной деятельности. С того момента, как она научила его писать, его рука не знала покоя. Он научился водить карандашом по бумаге задолго до того, как понял смысл копируемых букв. С тех пор сам процесс письма всегда доставлял ему самостоятельное каллиграфическое удовольствие («Перо должно покрывать лист бумаги [чернилами], подобно тому как плющ покрывает стену»). Как и его мать, Винсент писал с лихорадочной скоростью, словно пытаясь убежать от праздности, своего главного врага, и победить пустоту – свой главный страх. «Ничего не делать – значит поступать неправедно», – предостерегал он. Какой удел более «жалок», чем «жизнь в бездействии»? «Сделай многое или умри».
От матери Винсент получил и первые художественные навыки. В захолустном Зюндерте дать детям утонченное воспитание было непросто, но для Анны это было делом чести. «Любой, кто имеет хоть сколько-нибудь вкуса и достатка, почитает своим долгом обучить детей музыке, рисованию и искусству составления изящных писем». Всем своим дочерям Анна лично преподавала игру на фортепиано; все дети брали уроки вокала. Когда старший сын подрос, мать стала учить его рисованию (в местной школе такого предмета не было). Вдохновляя Винсента собственным примером, некоторое время Анна, вероятно, продолжала и собственные любительские занятия живописью: известно, что, когда Зюндерт посетили сестры Бакхюйзен – дочери знаменитого гаагского художника и подруги Анны, втроем они ходили на этюды.
Амбар и фермерский дом. Карандаш. Февраль 1864. 20 × 27 см
Неизвестно, сопровождал ли их Винсент в тот день, но в детские годы мать определенно была его главным проводником в мир искусства и творчества. Так же как он копировал в альбомы стихи, юный Винсент учился рисовать, копируя гравюры и работы матери – натюрморты с изображением нарядных букетиков; использовались для этих целей и специальные учебные пособия по рисунку. Среди немногих сохранившихся детских опытов будущего художника – рисунок с амбаром и фермерским домом (образцом послужила, вероятно, какая-то гравюра), его подарок отцу ко дню рождения в феврале 1864 г. Желая запечатлеть окружающий мир, Винсент пытался рисовать с натуры. Его сестра вспоминает случай с наброском домашней черной кошки, карабкающейся по стволу яблони: разочарованный результатом, Винсент сразу же уничтожил рисунок. Мать считала, за все то время, что он прожил в родительском доме, больше ни одного рисунка с натуры Винсент так и не сделал. Впоследствии сам художник пренебрежительно отмахнется от своих детских работ, назвав их «жалкими почеркушками». «Настоящее искусство, – утверждал он, – начинается лишь тогда, когда художественное чутье разовьется и созреет в упорном труде».
Винсент был нежно привязан к матери. «Я до сих пор храню первые детские воспоминания… Вспомнишь все это – и снова не существует никого, кроме меня и мамы», – писал он в 1889 г. По его собственному признанию, сделанному уже взрослым человеком, при виде матери с ребенком его «сердце таяло» и на глазах «выступали слезы умиления». Образы и занятия, которые ассоциировались с материнскими заботами, – составление букетов или шитье, покачивание колыбели или просто сидение у камелька – не только неизменно вызывали у него умиление, но и интересовали в качестве предмета изображения. Повзрослев и покинув отчий дом, он продолжал страстно желать материнской ласки и по-детски радоваться ее проявлениям: получив от матери в подарок пару перчаток, двадцатидвухлетний Винсент пришел в такой восторг, что даже взял их с собой в постель. Периодически он ощущал острую (порой болезненную) необходимость завоевать или вернуть былое расположение матери. Винсент мучительно переживал недостаток материнского участия в собственной судьбе и, возможно, потому так любил играть «материнскую» роль в жизни других людей.
За два года до смерти Винсент написал портрет матери, изобразив ее такой, «какой она сохранилась в моей памяти». В то же время и в той же цветовой гамме он написал свой автопортрет.
Несмотря на особую привязанность к матери, а может быть, как раз из-за того, что такие отношения неизбежно ведут к разочарованию, Винсент становился все более непокорным и раздражительным. С самого детства его вспыльчивость проявлялась в приступах ярости, которые даже заслужили упоминания в семейной хронике. Столкнувшись с одной из таких «невыносимых» вспышек, бабушка Винсента по отцу (в одиночку вырастившая одиннадцать детей) в конце концов потеряла терпение, надрала ему уши и выставила вон из комнаты. Спустя годы и сама Анна жаловалась: «Никогда у меня не было больше забот, чем тогда, когда я была занята только Винсентом». В воспоминаниях других членов семьи, обычно эталонных по части сдержанности в оценках, сплошь и рядом встречаются похожие упреки. Винсента называют упрямым, неуправляемым, своенравным ребенком, на которого нельзя найти управу; он чудаковатый, поведение его странное, а характер сложный. Служанка даже спустя шестьдесят лет в красках живописала, каким непослушным и буйным был Винсент, называя его «самым неприятным» из всех детей Ван Гогов.
Он был шумным и раздражительным и «не обращал ни малейшего внимания на то, что в свете называется „декорум“», – сокрушалась сестра Винсента. Он часто отлынивал от семейных выходов, которые всегда тщательно готовились матерью (и подразумевали посещение одного из самых респектабельных домов в округе). «Если бы наш Винсент чаще делал это [наносил визиты] в прошлом, он стал бы более практичным и легче осваивался бы в обществе, что, несомненно, помогло бы ему вести дела и облегчило жизнь», – писала Анна в 1876 г. Кроме того, он проводил недопустимо много времени с девушками из прислуги, которые, так же как и он, занимали комнаты в мансарде. Если вдуматься, многие выходки Винсента выглядят как целенаправленный бунт против матери, столь ценившей порядок и ревностно следившей за соответствием меркам своего класса. Когда мать однажды похвалила фигурку слоника, которого Винсент вылепил из глины, он разбил ее о землю. Анна и Дорус пытались наказывать сына – все авторы семейной хроники сходятся в том, что Винсента наказывали чаще и строже, чем кого-либо из его братьев и сестер, – но безрезультатно. «Он как будто нарочно напрашивается на неприятности, – жаловался Дорус. – Он постоянно испытывает наше терпение».
Винсент, со своей стороны, все больше чувствовал себя никчемным, непонятым и отвергнутым. Эти чувства поселились в его душе на всю жизнь так же прочно, как благочестивое смирение – в сердцах его родителей. «Семья, – жаловался Винсент спустя годы после того, как покинул Зюндерт, – это роковое сочетание людей с противоположными интересами. Все противостоят друг другу, и прийти к единому мнению двое или несколько могут, только если объединяются против другого члена семьи».
Продолжая пылко и сентиментально любить свою семью со всеми ее церемониями и ритуалами, Винсент все чаще мечтал найти лазейку для побега. Его манила природа. В сравнении с физической и эмоциональной клаустрофобией пасторского дома простор полей и пустошей обладал для него неодолимой притягательностью. С детских лет Винсент начал свои странствия по окрестностям: миновав хозяйственные постройки и водоем с дождевой водой, сойдя вниз по холму мимо площадки для отбеливания холста, где сушилось постиранное белье, он шел к садовой калитке, за которой расстилались поля. Большинство ферм Зюндерта были невелики, однако для детей Ван Гогов, запертых в узком саду, пестрое море ржаных и пшеничных полей за городской чертой казалось необъятным: «страна мечты» – называли они его.
Винсент шел по тропе, ведущей через луга к песчаному руслу ручья Гроте-Бек, вода в котором была холодной даже в самый жаркий летний день. Его башмаки оставляли следы на мелком мокром песке. Иногда и его родители добирались сюда во время ежедневных прогулок, правда детям не разрешалось близко подходить к воде. Но Винсент, в одиночестве странствуя по окрестностям, уходил еще дальше – на запад или на юг, туда, где обработанные земли сменялись бесконечными милями пустошей, устланных вереском и можжевельником, топкими низинами, покрытыми щетиной камышей и сосновой порослью.
Должно быть, во время своих одиноких скитаний Винсент открыл для себя неповторимую красоту родной земли. Ее пронизанный необыкновенным светом влажный морской воздух и небо с вереницами изменчивых облаков веками завораживали художников. «Самая гармоничная из стран, – так в 1887 г. один американский художник описывал Голландию. – Небо цвета чистейшей бирюзы [и] мягкое солнце, заливающее все шафраново-желтым светом».
Помимо неба и света, Голландия издавна славилась любознательностью и пристальным вниманием к окружающему миру, присущими характеру местных жителей (неслучайно именно голландцы изобрели и телескоп, и микроскоп). Продуваемые всеми ветрами пустоши Зюндерта давали обильный материал для наблюдательного исследователя, каким был Винсент. Внимание к мелочам, выработанное в раннем детстве, когда он часами копировал рисунки матери, теперь было направлено на Божье творение. Он пристально вглядывался в каждое мгновение жизни обитателей вересковой пустоши, будь то полевой цветок, труженик-муравей или вьющая гнездо птица. Сестра Винсента Лис вспоминала, что он изо дня в день «изучал жизнь подлеска». Он подолгу сидел на песчаном пригорке у ручья и следил за стремительными зигзагами водяных жуков. Он провожал взглядом жаворонков – от верхушки церкви до спрятанных во ржи гнезд. Он мог пройти через колосящееся поле и «не сломать ни одного колоса», пишет Лис, или несколько часов подряд неотрывно наблюдать за птичьим гнездом. «По складу ума он был созерцатель, философ». Спустя годы Винсент писал Тео: «Мы оба стремимся заглянуть за внешнюю оболочку явлений… Возможно, этим мы обязаны нашему детству в Брабанте».
Одинокие прогулки Винсента вызывали недовольство родителей. Анна и Дорус Ван Гог тоже любили природу – по-своему, как типичные представители привилегированного класса XIX в., ценившие все, что радует глаз и способствует приятному времяпрепровождению. «Вы найдете в [природе] весьма приятного и общительного друга, – уверяла одна из любимых ими книг, – если захотите познакомиться поближе». Свой медовый месяц они провели в Харлеммерхауте – древнем лесу, где обитало множество птиц, под деревьями росли цветы, а из земли били целебные источники. В Зюндерте они чинно прогуливались по тропинкам средь лугов, приглашая друг друга полюбоваться живописными деталями пейзажа – грядой облаков, отражением деревьев в пруду, игрой света на воде. Они отвлекались от насущных дел и забот, чтобы насладиться закатом, и даже отправлялись на поиски мест, откуда открывался наиболее величественный вид. Они верили в мистический союз природы и религии: популярная викторианская теория гласила, что красота природы суть отголосок «музыки сфер» и что любование этой красотой – священнодействие сродни религиозному обряду.
Но многочасовые одинокие блуждания по пустошам, вошедшие в привычку у старшего сына пастора, нельзя было ни объяснить, ни оправдать: такой способ общения с природой не подобал мальчику из приличной семьи. К великому сожалению родителей, больше всего ему нравилось гулять именно в потемках и в непогоду. К тому же он и не думал ограничивать свой маршрут луговыми тропинками и тихими деревенскими переулками позади садовых участков. Он гулял вдали от проторенных дорог, по нехоженым тропам, куда не рискнул бы отправиться ни один добрый человек; по богом забытым местам, где можно было повстречать лишь бедняков, заготавливающих торф и вереск, или пастухов, пасущих свои стада. Сама мысль о таких встречах должна была беспокоить Анну и Доруса. Однажды к концу прогулки он оказался недалеко от Калмтаута – городка в шести милях от границы, на бельгийской стороне. Дорогой, которая привела его сюда, пользовались только контрабандисты. Домой он вернулся к ночи, вся одежда перепачкана, башмаки облеплены грязью.
Но больше всего родителей беспокоило настойчивое стремление сына остаться в одиночестве. Анна с подозрением относилась к одиночеству во всех его формах. Популярное в те времена руководство для родителей строго предупреждало, что все «загородные прогулки» должны проходить под пристальным наблюдением родителей, иначе «ребенок может забрести в лес и обнаружить… все то, что способно отравить его воображение». А Винсент, вместо того чтобы «делать визиты» или играть с другими детьми, все больше времени проводил на пустынном бездорожье. «Какая жалость, что Винсент не считает нужным принимать приличествующее людям нашего класса участие в жизни семьи», – сетовали его родители.
Те, кто учился с ним в одной школе, описывали его как «нелюдимого» и «замкнутого» мальчика, у которого было «мало общего с остальными детьми». «Бо́льшую часть времени Винсент проводил наедине с собой, – вспоминал впоследствии один из них, – и часами бродил… довольно далеко [от города]».
Тео Ван Гог в возрасте 13 лет
В многолюдном пасторском доме он тоже был одинок.
Винсент всю жизнь испытывал нежность к младенцам и маленьким детям. Общение с ними, должно быть, скрашивало для него жизнь в родительском доме. По крайней мере поначалу, когда там было полно малышей. Пытаясь компенсировать собственные неудачи во взаимоотношениях с родителями, общаясь с маленькими братьями и сестрами, Винсент принимал родительскую модель поведения. Он жил с ними в мансарде, играл с ними, читал им и рассказывал сказки. Однако, когда они подрастали и становились самостоятельнее, его чувства к ним охладевали. Анна, старшая из сестер, все больше вела себя и даже старалась выглядеть как мать: сухая, категоричная и холодная (один из братьев считал, что она «чем-то напоминает Северный полюс»). Сестра Лис была на шесть лет моложе Винсента; она только-только начала превращаться в хрупкую, поэтичную девочку, когда он вошел в пору подросткового кризиса, подрывавшего согласие и мир в доме. Поклонница музыки и природы, чьи меланхоличные письма были наполнены печальными вздохами и прочувствованными восхвалениями семейного единства, Лис так никогда и не простила ему дерзкого, эгоистичного поведения. Самая младшая из сестер Виллемина (в домашнем кругу ее называли Вил) родилась, когда Винсенту было девять, в самое непростое для семьи время. Тогда Винсент еще не знал, что эта кроха, путавшаяся у него под ногами, – человек, близкий ему по духу. В детстве послушная и серьезная, взрослея, Вил ощутила вкус к интеллектуальным и творческим занятиям и впоследствии стала единственной из сестер Винсента, сумевшей по достоинству оценить его искусство.
В детстве постоянным спутником Винсента был его брат Тео. Родившийся в 1857 г., спустя месяц после того, как Винсенту исполнилось четыре, Тео появился на свет как раз вовремя. Он стал первым, по отношению к кому Винсент испытывал настоящую любовь старшего к младшему. Эта парочка была неразлучна. Зимой они катались на коньках и санках или проводили часы за настольной игрой у камина. Летом играли в «перепрыгни канаву» или занимали себя другими «забавными затеями», которые Винсент изобретал, чтобы развлечь младшего брата.
По словам Лис, в семье, где проявления родственной приязни были строго дозированы, Тео отвечал на щедро расточаемое Винсентом внимание привязанностью, сравнимой с «поклонением». Винсент казался ему «много более, чем просто обычным человеком». Несколько десятилетий спустя Тео напишет, что «обожал Винсента сильнее, чем можно себе вообразить». С раннего детства братья делили на двоих маленькую комнатку в мансардном этаже и, возможно, даже спали на одной кровати. В этом убежище, оклеенном голубыми обоями, которые на всю жизнь запечатлеет его память, Винсент практиковал на своем восхищенном брате ораторские навыки, постепенно превращаясь в авторитарного и страстного собеседника.
Однако, как Винсент ни пытался, сделать из Тео свою точную копию он не смог. С годами они становились все меньше похожи внешне. У Тео было унаследованное от отца изящное телосложение и тонкие черты лица; Винсент с возрастом становился все более тучным, а черты его лица – более грубыми. Тео был блондином, а Винсент – огненно-рыжим. Оба брата обладали светлыми глазами, но взгляд Тео – скорее мечтательный, нежели пронзительный, как у Винсента. Кроме того, Тео не отличался крепким здоровьем. С ранних лет он, как и все дети Ван Гогов, за исключением Винсента, часто болел и, помимо ряда хронических заболеваний, постоянно страдал от простуды.
Но главное, что отличало братьев друг от друга, – это полное несходство характеров. В отличие от мрачного и недоверчивого Винсента Тео был жизнерадостным и общительным ребенком. По словам Лис, Винсент при людях дичился, а Тео, как и его отец, был сердечен и приветлив с самого рождения. Винсент все время пребывал в задумчивости, Тео же и в нелучшее для себя время бывал, по словам отца, «весел и доволен», а услышав пение птиц, мог «начать насвистывать вместе с ними». Благодаря своей миловидности и веселому нраву Тео легко вливался в любую компанию. Те же школьные товарищи, которые называли Винсента угрюмым и нелюдимым, вспоминали, что его младший брат (они звали его Тедом), напротив, был шаловливым и общительным. По отзыву служанки семьи Ван Гог, Винсент был странный, а Тео – нормальный.
Дома, в противоположность своему брату, Тео с готовностью подчинялся велениям Долга. «Вспомни свое детское правило: даже если нам что-то не нравится, мы все равно это сделаем», – писала мать шестнадцатилетнему Тео. Он быстро стал для своей матери незаменимым помощником, чьи преданные руки и на кухне, и в саду всегда были к ее услугам. «Мой ангелочек Тео», – называла его мать. На редкость чуткий и зависимый от мнения окружающих, он взял на себя роль миротворца в семье (через несколько десятилетий Винсент испытает пределы его терпения в этой роли). («Тебе не кажется, что мы должны [стараться] всем угодить?» – говорил Тео, выражая абсолютно несвойственное Винсенту мнение.) Дорус также отмечал эти уникальные черты характера своего тезки и с энтузиазмом развернул воспитательную кампанию, которую не прекращал до самой смерти. Бывало, он называл Тео «наша гордость и радость» и с любовью писал ему: «Ты для нас как весенний цветок».
Братская любовь не выдержала этого контраста. Покуда Винсент все глубже погружался в мрачное уединение, звезда Тео восходила на семейном небосклоне все выше и выше. («Дорогой Тео, – позже писала ему мать, – знай, что ты – наше самое ценное сокровище».) Чувствуя, что брат ускользает от него, Винсент старался заразить его своим недовольством родителями («То, что Па и Ма сказали [тебе] это, меня печалит, оскорбляет и страшно разочаровывает»). Всю оставшуюся жизнь он не оставлял попыток переманить Тео на свою сторону. Но его усилия были напрасны. Так они и препирались годами – задиристо, точно два школьника. («Это не я заносчивый, это ты заносчивый!», «Возьми свои слова назад!».) Разлад между братьями привлек внимание их отца. Он сделал сыновьям выговор, сравнив их с Иаковом и Исавом из библейской притчи о том, как младший брат присвоил себе первородство старшего.
Когда подростком Винсент начал совершать одинокие прогулки по окрестностям, прежние доверительные отношения между братьями изменились. Без спросу отправляясь в свои экспедиции, Винсент проходил мимо других детей Ван Гогов, «даже не здороваясь», – вспоминала одна из сестер. «Его братья и сестры были для него чужими, – вспоминала Лис. – Он сам себе был чужим… Дети понимали, куда он направляется, потому что в руках у него была бутылка и рыболовная сеть. И никому из них, даже Тео, не приходило в голову окликнуть его: „Можно мне с тобой?“».
Его детство прошло под знаком одиночества. «Моя юность была мрачной, холодной и пустой», – однажды напишет Винсент брату. Все больше отдаляясь от родителей, сестер, товарищей по школе и даже от Тео, он все чаще отправлялся искать утешения в природе. Частые отлучки из дому юного Винсента демонстрировали то, что Винсент тридцатилетний сформулирует в письме: «Я хочу очиститься, восстановить силы наедине с природой». Он начал читать произведения писателей-романтиков: Генриха Гейне, Людвига Уланда и бельгийца Хендрика Консианса. «Я… падал в пропасть горчайшего уныния… – писал Консианс в одном из любимых отрывков Винсента. – И вот я провел три месяца на вересковой пустоши… где душа, пред лицом непорочного творения Господа, сбрасывает с себя бремя условностей, забывает о мире и с вновь обретенной молодой силой вызволяет себя из его пут».
Но вслед за восхищавшими его романтиками Винсент видел в нерушимом бесстрастии природы не только покой, но и опасность. Можно потеряться в этой безграничности, почувствовать себя ничтожным в сравнении с нею, можно черпать в ней вдохновение – или оказаться ею раздавленным. Для Винсента природа всегда сохраняла эту двойственность: она служила утешением в его одиночестве, но и напоминала ему об участи изгоя в мире, особенно в таком мире, где семья и природа тесно переплетены. Пребывал ли он наедине с Божьим творением по доброй воле или потому, что мир его отринул? В попытке убежать от своих проблем Винсент не раз будет искать убежища в безлюдных местах – чтобы найти там еще более гнетущее одиночество. В конце концов он снова и снова будет возвращаться в мир с надеждой на человеческое участие, которого ему всегда так недоставало, даже в детстве, даже в его собственной семье.
В попытке заполнить пустоту Винсент увлекся коллекционированием – занятием, которое впоследствии будет странно сочетаться с его бродячим образом жизни. Словно пытаясь зафиксировать и унести с собой ощущение, возникавшее у него наедине с природой, он собирал и классифицировал полевые цветы, растущие на берегу ручья и на лугах. Хорошо изучив повадки перелетных птиц, Винсент начал коллекционировать их яйца. Осенью, когда птицы улетали на юг, он собирал их гнезда. Но настоящей страстью Винсента – первой из многих – были жуки. Он вылавливал их в ручье или выгонял из кустов при помощи рыболовной сети, а затем в бутылке относил домой, где его сестры визжали от ужаса при виде этих трофеев.
История этого одинокого увлечения длиною в жизнь началась в мансарде, где Винсент вечер за вечером изучал и классифицировал свои коллекции: выяснял, к какому виду относится каждый полевой цветок, и отмечал места произрастания наиболее редких из них, сравнивал гнезда обычных и черных дроздов, зябликов и вьюрков. «Поистине, птицы вроде вьюрков и иволг – в своем роде художники», – заключил он. Для хранения коллекции жуков Винсент делал специальные маленькие коробочки, выложенные бумагой. Внутри был приколот экземпляр, и на каждой коробочке было аккуратно выведено латинское наименование насекомого. «Ужасно длинные названия, – вспоминала Лис, – но Винсент помнил все наизусть».
Дождливым днем в октябре 1864 г. Дорус и Анна Ван Гог усадили сына в принадлежащую семье желтую повозку и отвезли его в город Зевенберген, расположенный в тринадцати милях к северу. Там, на ступенях школы-интерната, они попрощались с одиннадцатилетним Винсентом и уехали прочь.
Попытки пастора Ван Гога и его жены дать старшему сыну образование в Зюндерте окончились провалом. Когда Винсенту было семь, они отвели его в зюндертскую школу, расположенную прямо напротив пасторского дома, на другой стороне площади. Школа открылась совсем недавно, и ее учреждение знаменовало собой значительный прогресс местной системы образования, которая до этого была никудышной. Большинству местных жителей и в голову не приходило отправить своих отпрысков учиться (безграмотность была в тех краях почти поголовной), а если и приходило, это оказывалась, как правило, одна из множества неофициальных школ при частном доме. Учеба сводилась к наставлению в католической вере, а урокам отводились часы между работой по дому и в поле.
Анна считала достойное образование привилегией и обязанностью своего сословия – символом статуса и залогом успеха в обществе. Дорус поддерживал идею публичных школ, видя в них подспорье в битве с безнравственностью и бедностью, а также оружие против католического невежества и суеверий.
Анна и Дорус имели все основания полагать, что Винсент будет прилежным учеником. Он был сообразителен и хорошо подготовлен (скорее всего, к семи годам он уже умел читать и писать). Однако непокорность мальчика вскоре вызвала нарекания со стороны строгого наставника Яна Диркса, который славился тем, что драл за уши непослушных учеников. По свидетельству одноклассника, Винсента время от времени секли за разные проделки. Бесспорно, этот факт не в последнюю очередь стал причиной его постоянных прогулов.
Анна и Дорус испробовали все возможные способы дать старшему сыну приличное образование в Зюндерте: частные уроки, вечерние классы и даже занятия во время летних каникул. Все напрасно. В конце октября 1861 г. – всего через четыре месяца после начала второго года обучения – они забрали Винсента из зюндертской школы. Вместо того чтобы внести в жизнь мальчика порядок и дисциплину, школа лишь усугубила его странности: Винсент стал еще более замкнутым и непослушным, чем прежде. Анна винила школу: «общение с крестьянскими мальчишками», уверяла она позднее, сделало ее сына «грубым». Дети из низших слоев католической общины и сам католический наставник Диркс – вся эта «дурная компания» стала, по ее заключению, причиной совсем уж невыносимой строптивости ее сына.
В течение последующих трех лет Винсент довел родителей, пытавшихся дать ему домашнее образование, до полного отчаяния. Хоть это и было чревато серьезными расходами, они наняли гувернантку, которую поселили в комнате для прислуги в мансарде. Дорус, который давал уроки религии детям из местной протестантской общины (в свое время он и сам получил домашнее образование), составил программу обучения. Ежедневно Винсент проводил несколько часов в кабинете отца, выслушивая скучные назидания обожаемых Дорусом поэтов-священников, которые в то время уже безжалостно вычеркивались из образовательной программы. Но и долготерпеливый пастор оказался не в силах совладать со своим неуправляемым чадом. И в 1864 г. родители скрепя сердце решили отправить Винсента в школу-интернат.
Школа Провили находилась в Зевенбергене, на узкой улице, пролегавшей между ратушей и протестантской церковью. Улица Зандвег была застроена прекрасными особняками, каких в Зюндерте не видывали. Но ни один не мог сравниться в великолепии с домом под номером A40. Богатые витражные панели венчали входную дверь и высокие окна второго этажа. Кирпичный фасад был отделан камнем, редко использовавшимся при строительстве в Зюндерте: углы здания, пилястры, гирлянды цветов и фрукты – все было из камня; над улицей нависал великолепный каменный балкон. Шесть каменных львиных голов смотрели вниз с широкого каменного карниза. Когда Анна и Дорус оставили сына в роскошной приемной школы, они были вполне уверены, что наконец вывели его на правильную дорогу.
В новом доме Винсента, больше напоминавшем дворец, многочисленный штат трудился на благо относительно небольшой группы учеников; здесь жили и получали образование 21 мальчик и 13 девочек – сыновья и дочери видных протестантов со всего Брабанта: высокопоставленных правительственных чиновников, состоятельных фермеров, преуспевающих местных торговцев и фабрикантов. Кроме шестидесятичетырехлетнего основателя школы Яна Провили, его жены Христины и сына Питера, преподавательский состав включал двух старших учителей, четырех воспитателей и гувернантку, специально выписанную из Лондона. Школа предлагала внушительный перечень предметов как для начального, так и для среднего уровня образования. Конечно, за все это нужно было платить – учебное заведение Провили не получало субсидий от государства. И хотя статус священника, как известно, давал Дорусу некоторые привилегии, лишних денег в семье не было. Поэтому каждый гульден, потраченный на обучение Винсента, его отец-священник отрывал от своей растущей семьи и нищей паствы.
Но Винсент понимал только одно: его бросили. В тот момент, когда повозка родителей скрылась из глаз, он почувствовал невыносимое одиночество. Всю оставшуюся жизнь он будет вспоминать прощание у дверей школы как один из самых душераздирающих моментов своей жизни. «Я стоял на ступенях перед школой господина Провили, глядя вслед экипажу на мокрой дороге», – писал он Тео двенадцать лет спустя. «Можно было разглядеть, как вдалеке по дороге через луга едет мокрая от дождя желтая повозка и голые деревья с двух сторон расступаются перед ней». Но в тот момент никакие сентиментальные образы не могли отвлечь его от очевидного вывода: после одиннадцати лет тщетных увещеваний не противиться семейному единению его изгнали с родного острова – пасторского дома – и отдали на волю волнам. Годы спустя он будет сравнивать свое горькое положение в Зевенбергене со скорбным одиночеством Христа в Гефсиманском саду, где Сын молил Отца о спасении.
Следующие два года в школе Провили лишь подтвердили его худшие опасения. Для чувствительного мальчика, скованного в обществе чужих и своенравного в кругу близких, нельзя было придумать испытания мучительнее, чем жизнь в школе-интернате при абсолютной эмоциональной беззащитности. Кроме того, Винсент был самым младшим из учащихся в школе, что, конечно, не облегчало его участи. Маленький рыжий новичок, с деревенским выговором, вспыльчивым характером и странными замашками, Винсент лишь глубже забился в раковину предподростковой депрессии. На закате жизни он сравнит время, проведенное в школе Провили, с заточением в сумасшедшем доме. «Каждая моя клеточка чувствует себя не в своей тарелке, – писал он из психиатрической лечебницы в Сен-Реми, – как будто я снова двенадцатилетний мальчик в школе-интернате».
Чтобы добиться прекращения ссылки, Винсент начал яростную кампанию – способ, к которому он станет вновь и вновь прибегать в будущем. Прошло всего несколько недель, и Дорус приехал в школу проведать и утешить своего несчастного сына. «Я бросился на шею отцу, – позже писал Винсент об их трогательном воссоединении. – В тот момент мы оба почувствовали, что пред нашим Отцом на небесах мы едины». Тем не менее Дорус не забрал сына обратно в Зюндерт. Следующей встречи с семьей Винсенту пришлось ждать до Рождества. Даже годы спустя его сестра Лис живо вспоминала то ликование, с которым он возвратился в пасторский дом на каникулы. «Ты помнишь, как Винсент приехал домой из Зевенбергена? – писала она Тео в 1875 г. – Какие славные были дни… Нам никогда больше не было так весело, мы никогда больше не были так счастливы вместе».
Но по окончании рождественских каникул Винсенту пришлось вернуться к каменным львам. В течение следующих двух лет Дорус навещал сына в школе, а Винсент ездил в Зюндерт на семейные торжества. В конце концов летом 1866 г. в ответ на шквал писем тоскующего сына, в которые он вкладывал всю свою сумасшедшую энергию, обиду и болезненное одиночество (впервые применяя прием, которым еще не раз воспользуется), родители уступили. Винсент мог наконец покинуть свою роскошную тюрьму в Зевенбергене.
Но не для того, чтобы вернуться домой.
Почему Анна и Дорус решили перевести сына в государственную школу имени Виллема II в Тилбурге, еще дальше от дома, – неясно: следующая ступень образования была доступна и в учебном заведении Провили.
Как и в случае с Зевенбергеном, пристроить сына в тилбургскую школу Дорусу, скорее всего, помогли семейные связи. Деньги здесь, по-видимому, тоже играли свою роль. В отличие от школы Провили тилбургская школа пользовалась привилегиями учебного заведения системы Высшей бюргерской школы (Hogere Burgerschool). Созданная по государственной инициативе, она имела целью практическую реализацию нового закона, который предписывал школьному образованию сконцентрироваться на распространении светских, буржуазных ценностей.
Хотя обучение в тилбургской школе стоило дешевле, внешний вид ее производил даже большее впечатление, чем особняк господина Провили на улице Зандвег. В 1864 г. король Нидерландов пожертвовал школе ни больше ни меньше как королевский дворец и прилегающие к нему сады в центре города. Дворец словно вышел из детских ночных кошмаров: странное приземистое мрачное строение с башнями по углам и бойницами в стенах более всего походило на тюрьму. «Диковинная крепость… чудовищный пример нелепости, к которой может привести строителя увлечение всякими сумасбродными идеями», – сообщал об этом здании путеводитель того времени.
Современное и прогрессивное учебное заведение в Тилбурге привлекло внимание многих выдающихся преподавателей. Поскольку большинство учителей работали по принципу частичной занятости, учебная программа была богата разнообразными предметами – от астрономии до зоологии – и притягивала талантливых учеников и учителей даже из таких далеких городов, как Лейден, Утрехт и Амстердам.
Однако для Винсента блестящие перспективы не имели никакого значения. Тилбург, как и Зевенберген, был для него новым местом ссылки, и только. Он еще глубже ушел в себя и сублимировал свою горечь в школьные занятия (как впоследствии сублимировал ее в творчество). В опровержение его собственных жалоб родителям, что он «абсолютно ничему не научился» у Провили, в первый класс тилбургской школы Винсент был зачислен сразу – от большинства претендентов требовали пройти подготовительный курс. Как только 3 сентября 1866 г. начались занятия, вся его неистовая энергия оказалась востребована насыщенной учебной программой, бесконечными часами голландского, немецкого, английского, французского, алгебры, истории, географии, ботаники, зоологии, геометрии и физкультуры. К слову, последний предмет, который школьникам преподавал сержант пехоты, включал в себя строевую подготовку и навыки обращения с оружием. Но, даже маршируя по Виллемсплейн вдоль зубчатых стен школы с казенным кадетским ружьем на плече, Винсент предавался мечтам о Гроте-Бек, болотных жуках и спрятанных во ржи гнездах жаворонков. О времени, проведенном в тилбургской школе, он ни разу не упомянул за все годы своей обширной переписки со множеством корреспондентов.
В то время как большинство его товарищей корпели над домашними заданиями, Винсент коротал часы одиночества с томиками французской, английской и немецкой поэзии, заучивая множество стихов наизусть. К концу года Винсент обогнал по успеваемости четырех лучших учеников класса и в июле 1867 г. был переведен на второй уровень обучения (номинально программа предусматривала пять уровней, но до 1871 г. обучение фактически завершалось с окончанием второго). Однако ничто – ни упорная учеба, ни успехи – не избавило его от внутренних терзаний.
Не помогали даже уроки рисования.
Харизматичный наставник Константин Гюйсманс (Константинус Корнелис Гюйсманс) был самой яркой звездой педагогического коллектива тилбургской школы. Известный на всю Голландию преподаватель изобразительного искусства, Гюйсманс написал подробный учебник по рисованию, в котором доказывал, что умение рисовать играет ключевую роль в подготовке молодых людей к трудностям новой, промышленной эры. В Тилбурге он начал преподавать в возрасте пятидесяти пяти лет, а возглавил борьбу за более качественное художественное образование в школах Гюйсманс еще задолго до рождения Винсента. Идея, положенная в основу обычного пособия по рисованию с неказистым названием «Пейзаж: серия оригинальных примеров и упражнений для рисования карандашом, а также учебный курс основ рисования», приобрела в стране грандиозную популярность. Гюйсманс настаивал на том, что художественное образование – ключ к новому Золотому веку голландской культуры. У того, кто научился рисовать, не только «острый и верный глаз», утверждал он, но и умение «сосредотачивать внимание», «восприимчивость к красоте».
Рисовальный класс, куда Винсент впервые попал осенью 1866 г., был оборудован в соответствии с теориями Гюйсманса. Вокруг большого стола в центре комнаты, на котором помещалась модель – чучело птицы или белки, гипсовая рука или нога, были расставлены скамьи, где рассаживались ученики с планшетами. Во время урока Гюйсманс ходил по классу, по очереди уделяя внимание каждому из учеников; такой метод обучения представлял собой радикальное новшество после унылой практики прошлого, когда лектор вещал, стоя за кафедрой. «Учитель сам должен быть живым воплощением метода, – заявлял Гюйсманс, – приспосабливаясь к теме урока и особенно – к бо́льшим или меньшим способностям учеников». Ученики восхищались своим учителем, ценя в нем талант заинтересовывать и вдохновлять.
В своих сочинениях и на занятиях в классе Гюйсманс приводил яркие доводы в пользу нового понимания искусства, его восприятия и созидания. Вместо заученных приемов и техник, которые на протяжении долгого времени были основой образовательной программы художественных школ, он ставил во главу угла выразительную силу рисунка. Беззаботно пренебрегая тщательностью проработки деталей, Гюйсманс призывал учеников зарисовывать не столько сам объект, сколько производимое им впечатление. При изображении стены, говорил он, «тот художник, который стремится воспроизвести на бумаге каждый камешек и каждый мазок побелки, вовсе не понимает своего призвания: такому следовало бы не рисовать, а класть кирпичи».
Гюйсманс стремился привить ученикам любовь к пейзажному рисунку: он часто проводил занятия на пленэре и задавал ученикам делать наброски с натуры, которая есть «источник всей красоты – великолепная, божественная природа». Кроме того, Гюйсманс был рьяным приверженцем перспективы. Первая и главная цель художественного образования, по его словам, – «воспитание острой наблюдательности». А для достижения этой цели – научить видеть – ничего нет важнее перспективы. Еще одной значимой составляющей метода Гюйсманса было изучение произведений искусства. Он не жалел учебного времени на демонстрацию внушительных подборок репродукций, которыми иллюстрировал свои уроки (равно как не жалел он школьного бюджета на их приобретение). Он призывал учеников при любой возможности посещать музеи и выставки и развивать собственное «художественное чутье», не имея которого, утверждал он, «нельзя создать ничего прекрасного или возвышенного».
Гюйсманс жил неподалеку от школы и с готовностью принимал учеников у себя. Его дом был заполнен книгами и журналами. Здесь представлялась возможность ознакомиться и с его собственными произведениями – преимущественно темными пейзажами сельского Брабанта и сумрачными интерьерами фермерских домов. Стареющий общительный холостяк, Гюйсманс охотно предавался воспоминаниям о своей парижской молодости, об успехах в Салоне, о дружбе с известными художниками и о жизни на юге Франции.
Ученики Гюйсманса могли получить, таким образом, едва ли не самое передовое художественное образование в тогдашней Голландии. Но Винсента, который занимался в классе Гюйсманса четыре часа в неделю на первом году обучения и три часа на втором, это, судя по всему, не вдохновляло. Впоследствии он никогда не упоминал ни самого Гюйсманса, ни его уроки. Годы спустя он горько сетовал: «Если бы тогда нашелся кто-нибудь, кто объяснил бы мне, что такое перспектива, сколь многих мытарств я мог бы избежать». Не вспомнил он знаменитого учителя и перечисляя свои первые художественные опыты: ни один из рисунков, сделанных в школе под руководством Гюйсманса, не удостоился упоминания в этом списке.
Обладая невероятной памятью, он, безусловно, сохранил в ее глубинах что-то из услышанного и увиденного в то время (для того, чтобы бессознательно вернуться к этому многие годы спустя): страсть к собиранию репродукций; умение замечать скромную живописность повседневности; любовь к темным интерьерам и пейзажам Брабанта; убежденность в практической ценности искусства; вера в то, что выразительность важнее блестящей техники; неколебимая уверенность в том, что истинное искусство, как и любое мастерство, не только даруется свыше, но и достигается путем прилежной тренировки. Спустя двадцать лет все, что так долго хранилось под спудом забвения, выйдет на поверхность и сыграет свою роль в жизни будущего художника.
Немногочисленные одноклассники Винсента (которых ко второму году осталось всего девять) могли бы стать «правильной компанией» для отпрыска Анны, однако никто не хотел дружить со странным мальчиком, который упорно держался особняком. Все прочие, кроме одного, выросли в окрестностях Тилбурга и по-прежнему жили дома, в кругу семьи. После звонка об окончании занятий лишь Винсент тащился сквозь снег и дождь к дому, который не был ему родным. Приютившая его семья Ханник обращалась с ним так, как и следовало ожидать от немолодой семейной пары, на голову которой свалился угрюмый тринадцатилетний мальчик. Винсент никогда о них не упоминал.
Состояние одинокого, непонятого юноши все отчетливей определяло противоречивые чувства тоски по дому и обиды. Двадцать миль, разделявшие Тилбург и Зюндерт, были серьезным препятствием для визитов родителей и поездок домой. Когда он выходил из поезда на вокзале в Бреде и не обнаруживал желтой повозки, как это иногда случалось, ему приходилось идти пешком до пасторского дома больше трех часов. Но и во время каникул братья и сестры видели его все реже – отчуждение Винсента гнало его за ворота или побуждало углубиться в книгу.
Винсент Ван Гог на ступенях тилбургской школы
При этом всякий раз, как он возвращался в школу, возвращалась и тоска по дому: ссылка продолжалась. Это был замкнутый круг, и поездки домой, омраченные неизбежной разлукой, делали его жизнь вдвойне невыносимой. На школьной фотографии, которая относится примерно к этому времени, Винсент сидит в первом ряду, его руки и ноги скрещены, голова ушла в плечи, а тело наклонено вперед так, будто он пытается занять как можно меньше места. Колено прикрыто фуражкой. Другие ученики расположились на ступенях в вальяжных позах, удобно вытянув ноги или откинувшись назад, взгляды их рассеянны и спокойны. По контрасту с ними поза и выражение лица мальчика в первом ряду кажутся особенно напряженными: сердито надув губы, он хмуро всматривается в камеру, как будто шпионя за всем миром из потайного одинокого редута.
В марте 1868 г., за несколько недель до своего пятнадцатилетия и за два месяца до окончания семестра, Винсент вышел из здания тилбургской школы. Возможно, вместо того, чтобы преодолеть часть расстояния на поезде, он прошел пешком весь путь до Зюндерта, – если так, это заняло у него семь часов и стало первым из многих долгих, одиноких, мазохистских походов, которыми отмечены поворотные моменты в его жизни. Не осталось никаких сведений о том, как его встретили, когда он показался на пороге пасторского дома, с саквояжем в руках. Он вряд ли смог дать родителям хоть сколько-нибудь убедительное объяснение странного поступка. Но как бы они ни оплакивали деньги, выброшенные на его учебу (на оплату семестра, проживание и дорогу), сколько бы ни говорили о том, что он срамит их в глазах людей, Винсент был непреклонен. Он добился своего. Он был дома.
В следующие полтора года Винсент цеплялся за свою вновь обретенную жизнь в родительском доме, теша себя иллюзорной надеждой, символом которой стал новый ребенок в семье – годовалый брат Кор. Подавляя в себе чувство вины, которое усиливалось с каждым месяцем безделья, он уклонялся от разговоров на тему его будущего и целыми днями пропадал на берегу Гроте-Бек, на просторах пустошей или в мирном уединении своего мансардного святилища. Не исключено, что состоятельный дядюшка, торговавший произведениями искусства в Гааге, предлагал ему работу. Если и так, то Винсент отказался, предпочтя свои одинокие занятия.
Он должен был понимать, что ему все равно не уйти ни от вопросов о его будущем, ни от угрызений совести. Как бы он ни старался затеряться в пустошах, спрятаться в вымышленном мире литературы или с головой уйти в собирание коллекций, рано или поздно ему пришлось бы взглянуть в лицо обманутым ожиданиям своих родителей. Особенно отца, который, вероятно, испытывал те же чувства, что герой одной из его любимых книг – романа Эдварда Бульвера-Литтона «Кенелм Чиллингли». «Видишь ли, дорогой мой, я хочу, чтобы ты отличился в какой-либо области… как твои предки», – говорил герой этой книги своему отпрыску, восставшему против законов жизни в обществе, и в ответ на его упорное нежелание оставить свои «странности» в отчаянии восклицал: «Мне стыдно за тебя!»
Глава 4
Бог и деньги
Каждое воскресенье, надев строгую черную одежду, обитатели пасторского дома торжественно направлялись в расположенную неподалеку церковь. Семья пастора Ван Гога занимала особую скамью, и со своего места у подножия кафедры Винсент мог во всех подробностях видеть службу. Пронзительные аккорды фисгармонии призывали полсотни прихожан подняться с мест. Под музыку степенно выходили священнослужители с суровыми лицами, облаченные в длинные одежды. Процессию завершал пастор.
Он был невысок, худощав и в обычной жизни едва ли выделялся из толпы. Однако обряд отводил ему особую роль. Свет отражался от его светлых, посеребренных сединой волос. На фоне черных одежд его лицо казалось особенно бледным; крахмальный пасторский воротничок и манишка указывали на его сан.
Каждое воскресенье Дорус Ван Гог чинно поднимался по лестнице на кафедру, которая резным узором напоминала богато украшенный сундук, поставленный вертикально; Винсент следил за отцом, вытянув шею, чтобы видеть его со своего места, расположенного очень близко к кафедре.
С высоты своего положения (в самом буквальном смысле) Дорус руководил службой, громко объявляя каждый гимн, взмахом руки показывая, когда вступать музыке, и ведя за собой прихожан в чтении молитв и пении псалмов. В своих проповедях – душе всякой службы – он пользовался литературным голландским, который нечасто приходилось слышать в провинциальной глуши Брабанта. Если пастор Ван Гог следовал принятым в то время канонам составления и чтения проповедей, маленькая церковь должна была сотрясаться от драматических эффектов, которые непременно пускал в ход всякий уважающий себя оратор Викторианской эпохи: пафосная звенящая декламация, театральная смена темпа и силы звука, мелодраматические модуляции, риторические повторы и громоподобные кульминации. Тело тоже участвовало в представлении – речь сопровождали размашистые жесты, и широкие рукава одеяния, колеблясь, усиливали эффект от каждого взмаха руки и воздетого к небесам перста.
Теодорус (Дорус) Ван Гог
Для протестантов Зюндерта Дорус Ван Гог был не только собеседником Господа Бога, но и признанным вождем горстки пионеров протестантизма на этом одиноком форпосте – и в духовных, и в мирских делах. Немногочисленным прихожанам преподобного Ван Гога, чьи контакты с католическим сообществом Зюндерта ограничивались необходимым минимумом, пасторский дом служил одновременно духовным центром и светским клубом. В любой день недели гостиная была полна людьми: читающими, пришедшими на урок или просто гостями.
Возглавляя протестантскую общину, Дорус выполнял своего рода миссию посла в преобладающем католическом сообществе. Перед ним не стояла задача обращения папистов Зюндерта в протестантизм – от него требовалось лишь не допустить их безраздельного господства в этом спорном регионе. Во время городских торжеств Винсент мог видеть отца среди собравшейся на помосте городской верхушки, стоящего рядом с высокопоставленными должностными лицами – и рядом с коллегой-католиком. В кампаниях по сбору средств, наподобие организовывавшихся для жертв наводнения, Дорусу принадлежала ведущая роль: именно он заведовал распределением пожертвований. Ежедневные прогулки, во время которых преподобный Ван Гог, в своем цилиндре, сопровождаемый чадами и домочадцами, шествовал по улицам Зюндерта, должны были еще раз продемонстрировать католикам, что протестанты обосновались здесь всерьез и надолго.
Для тех прихожан, что жили на удаленных фермах и в крошечных селениях, разбросанных по округе, Дорус был еще более почитаемой фигурой. Традиция запрещала им водить знакомство с соседями-католиками, и еженедельные визиты пастора или собрания в его доме после воскресной службы для этих людей были единственной возможностью общения за пределами собственного дома. Покровительство пастора вселяло надежду на Божью милость и на нечто даже более насущное – денежную помощь. Череда неурожайных лет разорила крестьянские семьи. Фермеры, и прежде едва сводившие концы с концами, теперь жили только на церковное подаяние. От Доруса Ван Гога, который распределял эти скудные средства, в буквальном смысле зависела их жизнь. Сопровождая отца в поездках, Винсент видел, как люди уважительно ему кланялись, а иные от благодарности падали в ноги.
Когда речь шла о выживании людей, Дорус закрывал глаза на тонкости протестантской религиозной доктрины. В такой глуши, как Зюндерт, куда важнее была выносливость мужчины и способность женщины рожать, а не богословская чистота. «Мы знаем, что разговоры о религии и морали не главное», – писала Анна Ван Гог. Список членов общины, среди которых были лютеране, меннониты и ремонстранты, доказывает прагматичный «экуменизм» зюндертского пастора. В отличие от догматов, за которые Дорус отнюдь не держался, дисциплина значила для него все. «Дисциплина, и еще раз дисциплина, – настаивал Дорус. – Желание старшего по рангу должно быть законом для каждого». Если кто-то из паствы отсутствовал на воскресной службе без уважительной причины, неизбежно следовал визит рассерженного пастора на дом. С провинившимися прихожанами преподобный Ван Гог был суров. «Настоящий маленький протестантский Папа», – отозвался о нем очевидец. Праведный гнев обрушивался и на тех «мерзавцев», что ставили под сомнение его авторитет. Он горячо отстаивал положенные ему привилегии и горько жаловался церковному руководству, когда его скромной зарплаты уже явно не хватало для содержания семьи в приличном его рангу достатке.
В стенах пасторского дома Дорус-отец не расставался с привычной ролью духовного наставника. Для Ван Гогов воскресная служба, по сути, не прекращалась никогда. Она лишь перемещалась из церкви в гостиную, где шкафы были заполнены потирами и дискосами для причастия и экземплярами Библий, сборников гимнов и псалтырей, на сундуке стояла статуэтка Христа, а в прихожей висел увитый розами крест. Каждый день в пасторском доме начинался с молитвы. Всю неделю из гостиной раздавался поставленный голос отца – проповедовал, восхвалял Господа, читал Библию. Тот же голос они каждый вечер слышали во время молитвы перед обедом: «Укрепи, Господи, наши [семейные] узы, и да упрочатся они нашей любовью к Тебе».
Не считая проповедей и молитв, Дорус держался в стороне от повседневных забот своей растущей семьи. Угрюмый и замкнутый по натуре, он много часов проводил в своем кабинете в мансарде за чтением книг или написанием очередной проповеди, и только кот был допущен к его уединенным занятиям. В одиночестве он позволял себе некоторые слабости: курил трубку или сигару, мог выпить, медленно потягивая, рюмку спиртного. Часы уединения иногда прерывали «быстрые и энергичные прогулки», которые он называл «подпиткой для ума». Когда он болел, а случалось это нередко, настроение у него портилось и он становился еще нелюдимее: Дорус полагал, что «затворничество заставит болезнь быстрее пройти».
Во время такого добровольного заточения он начинал «скучать и раздражаться» и отказывался от еды, поскольку был уверен, что воздержание ускоряет выздоровление.
Как большинство отцов того времени, Дорус считал, что у себя дома он «наместник Господа и полномочия его сродни Господним». Ни в общине, ни в семье он не намерен был терпеть никакого «раскола» и бескомпромиссно насаждал «единство» как среди своих домашних, так и среди прихожан. Когда его власть – а следовательно, и власть Господа – ставилась под сомнение, на него находил приступ праведного гнева. Винсент рано усвоил, что разочаровать отца – все равно что разочаровать Господа Бога. «Благоговейная любовь к отцу, – внушал им Дорус, – есть любовь от Бога». Пренебрегаешь одной – оскорбляешь другую; отрекаешься от одной – отрекаешься от обеих. Позже, когда Винсент жаждал получить отпущение грехов, он так запутался в мольбах и молитвах к отцу земному и Отцу Небесному, что ни в одном не обрел прощения.
Но был и другой Дорус Ван Гог. Этот Дорус не разыгрывал из себя наместника Бога на земле, но наставлял своих чад на праведный путь с помощью ласкового убеждения и мягких уговоров. Этот Дорус не «подозревал» и не «осуждал» их, а лишь «поддерживал» и «поощрял». Этот Дорус извинялся, когда был не прав, и первым оказывался у постелей детей, когда они заболевали. Этот Дорус говорил, что «цель… жизни… жить с нашими детьми и для них».
Причиной такого раздвоения был кризис самого понятия отцовства, в те годы уже вполне очевидный. К середине XIX в. притязания Великой французской революции на всю без исключения власть – как духовную, так и светскую – проникли и в основу основ теории общественного договора – семью. Согласно популярной в то время книге наставлений для отцов традиционный патриархальный образ главы семейства, повелевающего домочадцами, «словно он олимпийский бог», стал лишь старомодным пережитком. Современная семья, как и государство, должна стремиться к демократии, построенной на фундаменте уважения к другому, но ни в коем случае не на иерархии и страхе, – рекомендовало это модное пособие. Отцы должны спуститься со своих «тронов» (и кафедр) и «принимать больше участия в жизни своих детей и больше прислушиваться к их мнению». Одним словом, «отец должен быть другом для своего сына».
Дорус Ван Гог не остался глух к подобным призывам. «Знай, что у тебя есть отец, который хотел бы быть тебе как брат», – писал он девятнадцатилетнему сыну Тео.
Примеряя на себя то роль сурового патриарха, как того требовала нелегкая жизнь в Зюндерте, то отца прогрессивного, идущего в ногу со временем, как от него ждали в образованных кругах, Дорус с трудом лавировал между бесчисленными кризисами, на которые оказались так богаты детские годы Винсента. Беспощадное порицание сменялось патетическими заверениями в любви («Мы не сможем спокойно дышать, если лицо одного из наших детей чем-то омрачено»); громогласное порицание – пространными уверениями в лучших намерениях («Я лишь указываю на вещи, над которыми тебе необходимо поработать… Было бы нечестно скрывать свои мысли и не высказывать замечания»). Он декларировал уважение к «свободной воле» своих сыновей, однако безжалостно забрасывал их обвинениями в том, что они «портят жизнь» и вечно «доставляют беспокойство и огорчение» родителям.
Замкнутый, нуждающийся в поддержке ребенок не мог не попасть в эту ловушку. И разумеется, Винсент стремился подражать тому почти недосягаемому человеку, чье восхождение на кафедру он наблюдал каждое воскресенье. Он перенял его витиеватую манеру выражаться и метафоричность восприятия.
В обществе он был так же эмоционально сдержан, а в одиночестве подвергал свои чувства мелочному рациональному анализу. Он смотрел на окружающий мир с той же настороженной подозрительностью, проявлял такую же непреклонность в спорах и с той же параноидальной мнительностью подозревал окружающих в недостаточно уважительном отношении – на что реагировал с такой же яростью. В интровертности сына отражалась замкнутость отца, в задумчивости – отцовская меланхолия. Как и отец, Винсент постился, искупая вину за свои ошибки. Коллекционирование, а позднее живопись надолго изолировали Винсента от внешнего мира, и долгие часы затворничества словно вторили одиноким занятиям отца в мансардном кабинете. Образ отца, помогающего нуждающимся и утешающего отчаявшихся (его помощь всегда была долгожданной и принималась с благодарностью), стал центральным в мировоззрении взрослого Винсента, направляя его и в жизни, и в искусстве. «Как, должно быть, счастлив тот, кто прожил такую жизнь, какую прожил Па», – напишет он однажды.
Но бесконечные попытки получить благословение отца Винсент предпринимал под воздействием той ипостаси Доруса, в которой он выступал родителем строгим и категоричным. Человеку, считавшему жизнерадостность наградой за детски чистую веру, такой мрачный сын, как Винсент, вероятно, казался потерянным для Божьей милости. Для того, кто был уверен, что «личностью становятся в общении с людьми», в интроверсии Винсента неминуемо угадывалась печать изгоя. Для отца, который призывал своих детей «не жалеть усилий, чтобы еще больше сблизиться друг с другом», настойчивое стремление старшего сына остаться в одиночестве было дерзким вызовом, покушением на единство семьи. Тому, кто побуждал своих детей «всегда интересоваться жизнью», упрямая нелюдимость Винсента в школе и даже дома могла восприниматься едва ли не как отрицание самой жизни.
Стоит ли удивляться тому, что, несмотря на все рекомендации авторитетных книг и искреннее желание помочь сыну, Дорус так и не смог заставить себя принять Винсента, смириться с его странностями. Сколько раз он ни давал зарок воздерживаться от порицаний и сурового осуждения своего норовистого, упрямого, эксцентричного сына, это оказывалось выше его сил. Отцовская несдержанность еще туже закручивала спираль провокаций, неприязни и самобичевания, из плена которой Винсент, несмотря на многочисленные попытки, так никогда и не вырвался.
В замкнутом мирке юного Винсента, окруженного почти исключительно членами семьи, лишь еще один человек, помимо отца, мог претендовать на роль образца для подражания – дядя Сент, гаагский арт-дилер Винсент Ван Гог. Другие родственники приезжали чаще и жили более насыщенной жизнью (дядя Ян обошел по морю весь мир и участвовал в боях в Ост-Индии), но oom Сент занимал особое место в мире Винсента по двум причинам. Во-первых, он был женат на младшей сестре его матери – тете Корнелии. Во-вторых, они с женой так и не смогли завести детей. Такое стечение обстоятельств сделало Сента Ван Гога практически вторым отцом для племянников, а его тезку, молодого Винсента, – потенциальным наследником.
Разница в возрасте братьев, Сента и Доруса, составляла всего два года, и они были похожи внешне (то же изящное телосложение, те же волосы цвета соли с корицей). Однако на этом сходство заканчивалось. В противоположность замкнутому и строгому Дорусу дядя Сент имел легкий и жизнерадостный нрав. Дорус цитировал Библию, а Сент рассказывал сказки. В жены себе они выбрали сестер, настолько же отличавшихся друг от друга, насколько разными были сами: Анна вечно хмурилась и делала замечания, в то время как тетя Корнелия изливала на племянников нерастраченные материнские чувства и баловала их, как баловали когда-то ее саму, младшую дочку в семье.
Винсент (Сент) Ван Гог
Конечно, главным различием между семьями – которое явственно ощущалось при каждой встрече – были деньги. Дядя Сент был богат. И он, и его жена безупречно одевались. В его историях фигурировали не фермеры и лавочники, а короли и торговые магнаты. И в отличие от брата, вынужденного ютиться с большой семьей в тесном доме сельского пастора, Сент с женой занимали в Гааге целый особняк. Когда Винсенту было девять, дядя Сент переехал в Париж, где жил то в одних роскошных апартаментах и особняках, то в других. Вся семья неустанно хвасталась благосостоянием преуспевающего родственника. В то время как отец Винсента едва ли мог надеяться когда-нибудь покинуть зюндертское захолустье, Сент колесил по всему миру. Письма, которые Анна и Дорус с гордостью зачитывали вслух, давали Винсенту возможность следить за дядиными путешествиями по древним городам Италии, горам Швейцарии (Винсент с детства бредил горами) и побережью юга Франции. Сент Ван Гог зимовал на Ривьере и каждое Рождество посылал в занесенный снегом пасторский дом открытки из «восхитительных» краев, где экзотические фрукты, выращиваемые в Голландии только в теплицах, «росли сами по себе».
Почему его дядя и отец, внешне такие похожие, вели настолько разный образ жизни? Винсент, несомненно, задавался вопросом: как в одной семье могли родиться и вырасти столь разные люди?
Противоречия корнями уходили в историю семьи Ван Гог. Первые уроженцы вестфальской деревеньки Гох, выходцы из Рейнской долины, в XV в. обратились к религиозному служению; Ван Гохи и Ван Гоги рассеялись по монастырям всех Низинных земель. Веком позже кое-кто из них своими воинственными проповедями, согласно семейной истории, «преступили черту закона» – серьезное обвинение в эпоху непримиримых Религиозных войн.
Эти пламенные миссионеры столкнулись с обществом, раздираемым спорами о роли Бога и роли денег. Обличение недавно появившимися здесь кальвинистами «презренного металла» не прижилось в скудной землями стране, где только деньги давали возможность заниматься прибыльным делом – торговлей. Как всегда, голландцы продемонстрировали завидную изобретательность по части примирения врожденного инстинкта стяжательства с высокими духовными устремлениями: богачи немного стыдились своих богатств и в то же время провозглашали их знаком Божьей милости; предпринимательские неудачи и банкротства занимали далеко не последнее место в списке смертных грехов.
К тому времени, как в XVII в. представители рода Ван Гог оказались в Гааге, вирус предпринимательства уже успел их поразить. Освоив швейное дело, они стали вносить свою лепту в удовлетворение растущей потребности в роскоши. Бюргеры голландского Золотого века не жалели денег на портных. Традиционный строгий черный цвет голландского приличия засверкал золотом и серебром. Иными словами, к середине века Ван Гоги не столько занимались душами людей, сколько возились с презренным металлом. Портные вроде Геррита Ван Гога высоко ценились как великие мастера расшивать золотой нитью камзолы, плащи и жилеты, тяжелые от украшавшего ткань металла. К 1697 г., когда на свет появился Давид Ван Гог (в том же году, что и Геррит Карбентус), главным делом семьи было золото, а именно производство золотой нити, которая стежок за стежком опутала все уголки повседневной культуры голландской зажиточной буржуазии, украшая все, чем можно было похвалиться, от униформы до портьер.
Кое-кому из Ван Гогов удалось удовлетворять и духовные, и мирские амбиции одновременно: один служил монастырским юристом; другой совмещал профессии врача и священника, исцеляя и тела, и души. Хотя, как правило, семьи распределяли духовную и светскую карьеры между сыновьями. Ян, младший сын Давида Ван Гога, продолжил семейное дело в качестве золотых дел мастера; старший – Винсент – стал художником. Когда этот Винсент в 1740-х гг. приехал в столицу Франции, парижанам, вероятно, представился первый случай исковеркать фамилию «Ван Гог». Как и его известный тезка-художник, этот Винсент Ван Гог (Винсент, а иногда и не один, был в каждом поколении семьи) вел необычный для представителей его класса образ жизни. Исходив континентальную Европу в качестве наемного солдата, искателя удачи, он вдруг провозгласил себя скульптором. Четырежды был женат, однако умер, не оставив наследников. Йоханнес, сын его брата Яна, унаследовал прибыльный семейный бизнес по производству золотой нити, но в конце концов ушел из профессии и полностью посвятил себя деятельности проповедника, тем самым замкнув круг и вернувшись к семейным корням – служению Реформатской церкви.
Своего единственного сына Йоханнес назвал именем бездетного дяди-художника: Винсент. Шестьдесят четыре года спустя этот Винсент даст такое же имя своему внуку, будущему художнику Винсенту Ван Гогу.
Сын Йоханнеса Винсент вслед за отцом пошел по духовной линии. Но и он не избежал проклятия раздвоенности, которое на протяжении двух веков преследовало семью. Как и отец, Винсент взял в жены состоятельную женщину и претендовал на должности только в самых богатых конгрегациях. В Бреде, древней резиденции Нассауского дома, расположенной далеко на севере католической части Брабанта, он нашел идеальное место для амбициозного священника, имеющего вкус к комфорту бренного мира. Свое многочисленное семейство (которое в итоге насчитывало тринадцать человек) он поселил в большом доме на Катаринастрат, главной улице города.
Карьера преподобного Винсента быстро шла в гору, и вскоре он уже занимал пост руководителя Общества за процветание, протестантской миссионерской организации на католическом юге. Деятельность Общества, далекая от традиционных задач благотворительности, заключалась в выгодном вложении средств. Тайно – чтобы избежать конфликтов с католическими властями – оно приобретало фермы и крестьянские дворы в католических регионах и направляло нуждающихся протестантов на их обработку. Как всякий инвестор, Общество рассчитывало получать прибыль от своих вложений – как в виде арендной платы, так и в виде регулярного пополнения в семьях: шаткое положение протестантских общин в Брабанте нуждалось в подкреплении. Сорок два года Винсент Ван Гог был кассиром Общества и вербовал на работу сотни фермеров, суля им двойное вознаграждение: материальные блага и духовное спасение.
Преподобный Винсент Ван Гог наставлял своих детей всегда идти в жизни стезей труда и молитв, но сам же заронил в них зерно буржуазного тщеславия. Летопись его семьи изобилует восторженными описаниями фарфора, серебра, мебели и ковров; подробными отчетами о прибавках жалованья и выплаченных суммах; сожалениями об упущенных карьерных возможностях и впустую растраченных наследствах; рассуждениями о преимуществах положения собственника над арендатором.
Неудивительно, что ни один из шести сыновей преподобного Ван Гога не горел желанием принять духовный сан. Один за другим они выбирали занятия, сулившие общественный статус и финансовое благополучие. Старший сын Хендрик (Хейн) увидел перспективы в книжном деле и к двадцати одному году открыл свой магазин в Роттердаме. Как его дед и отец, он тоже женился на девушке из богатой семьи. Второй сын Йоханнес (Ян) решил попытать удачи на службе в голландском флоте. Третий сын Виллем вступил в офицерский корпус. Самый младший Корнелис (Кор) посвятил себя государственной службе.
Надежды преподобного Ван Гога обрести духовного наследника среди своих детей обратились к Винсенту (Сенту). Но тот свалился с тяжелой скарлатиной и после выздоровления был слишком слаб для интенсивного обучения, которое требовалось для того, чтобы стать служителем церкви. По крайней мере, так он заявил. Вскоре он вообще бросил учебу. Возможно, его и впрямь донимали «чудовищные головные боли», а может быть, ему, как братьям, просто не слишком хотелось следовать отцовскому примеру. Походив некоторое время в помощниках у брата Хейна в Роттердаме, он переехал в Гаагу, где устроился работать в художественную лавку и начал вести типичную жизнь холостяка: фехтовать, бывать в обществе и встречаться с женщинами.
Оставался последний сын, Дорус – Теодорус Ван Гог.
За сорок лет службы Дорус Ван Гог собрал в своих проповедях тысячи образов, стихов и притч. Но одна из них имела для него особое значение: притча о сеятеле. «Что посеет человек, – писал апостол Павел в Послании к Галатам, – то и пожнет». Для Доруса эти слова значили куда больше, чем просто призыв думать не о земных удовольствиях, а о духовном воздаянии. Когда он рассказывал притчу фермерам Зюндерта, гнувшим спину на своих песчаных полях, библейский сеятель становился метафорой стойкости и упорства перед лицом трудностей. Его собственный сизифов труд, как и труд фермеров, убеждал в том, что упорство помогает преодолеть любое препятствие и победить любые невзгоды. «Подумайте о всех тех полях, которые были заброшены из-за людской недальновидности, – наставлял Дорус, – и которые благодаря усердию сеятеля дали в конце концов обильные всходы».
Рассказ об упорном сеятеле неспроста имел особое значение для Доруса Ван Гога: это была история о нем самом.
Дорус родился в 1822 г. Все его детство было борьбой. По словам его сестры Митье, семейного летописца, с самого рождения Дорус был слабым и болезненным ребенком; ходить он научился, когда ему было уже больше двух лет. На всю жизнь он сохранил телосложение малорослого хрупкого мальчика. Седьмой из одиннадцати детей, пятый сын в семье, он едва знал своих родителей. Теодорус унаследовал тонкие, изящные черты отца, однако не его быстрый, живой ум. Скромные академические успехи Доруса были результатом прилежания, а не таланта.
Может быть, из-за того, что болезнь была постоянным спутником его детства, Дорус захотел стать врачом. В 1840 г. медицина была идеальной карьерой для серьезного и настроенного преуспеть в своем деле пасторского сына, который не боялся упорного труда и испытывал неясное желание приносить пользу, предпочтительно – не в ущерб собственным интересам. Он даже подумывал записаться на службу в Ост-Индию (где в то время находился его брат Ян), что открывало возможность бесплатно получать медицинское образование. Тут-то его и настигли отцовские чаяния, столько раз уже обманутые, и покорный сын не смог противиться.
Сам Дорус, перебирая варианты подходящего для себя занятия, вряд ли склонялся к работе на духовном поприще. Как и его брату Сенту, Дорусу очень нравились все те земные удовольствия, от которых апостол Павел предостерегал Галатов. Позже, цитируя любимого поэта Петруса Аугустуса де Генестета, Дорус сравнит свою молодость с пшеничным полем поутру, когда вдруг задует ветер: «Отрада, наслаждение для глаз; шумит, колышется, довольное собой». Он признавался, что в студенческие годы он не раз вступал в «близкие отношения» и устраивал разные «безумства». «В твоем возрасте я и сам все это испытал», – писал Дорус повзрослевшему сыну, терзаемому соблазнами плоти.
Но в целом университетская жизнь в Утрехте казалась ему довольно странной, и чувствовал он себя неуютно. Однако это поле, возделывать которое ему предназначила судьба; и, каким бы бесплодным оно ни казалось, Дорус был твердо настроен дождаться всходов. «Я рад, что решил стать священником, – писал он вскоре после своего прибытия в Утрехт. – Это замечательная профессия». От чрезмерного рвения в учебе он без конца болел и однажды чуть не умер.
В середине XIX в. в Нидерландах только человек фанатичной убежденности мог считать призвание пастора «замечательной профессией». В то время Реформатская церковь Голландии переживала не самый простой период. Революционные перемены в обществе и великие научные открытия потеснили теологию с занимаемых ею позиций монопольного владения истиной. Лишь пятью годами ранее немецкий богослов Давид Фридрих Штраус буквально заложил бомбу под западным христианством, опубликовав книгу «Жизнь Иисуса» («Das Leben Jesu»), в которой библейские события трактовались как эпизоды реальной истории, а Христос – как обычный смертный человек.
Когда Дорус начал изучать теологию, безраздельное господство духовенства в интеллектуальной жизни страны повсеместно ослабевало. Новым властным классам, буржуазии, нужна была менее требовательная, более снисходительная религия – современная религия, которая позволила бы им уповать на Божью благодать и вместе с тем наслаждаться вновь обретенным благосостоянием. В ответ на этот запрос времени возникла новая ветвь голландского протестантизма. Движение, названное Гронингенской школой (по названию университета на севере Голландии, откуда вышло большинство ее представителей), принимая за образец библейский гуманизм Эразма Роттердамского, отрицало не только старые постулаты, но и само понятие догмы в целом. Взамен Гронингенская школа предлагала новое понимание Христа, которое совмещало в себе «исторического Иисуса» («жившего на земле 1800 лет назад») и Его Божественную сущность – Иисуса, который пришел, «дабы приблизить человека к образу Божьему». В ответ на «разоблачение мифов о Христе» в «Жизни Иисуса» гронингенцы возродили популярность трактата Фомы Кемпийского «О подражании Христу» («De Imitatio Christi»). Это назидательное сочинение XV в. содержало практические указания для жизни «по Христу». «Да будет тебе временное – на потребу временную, вечное – в заветное желание», – наставляет «Подражание», подтверждая мнение о том, что и богач может обрести Божественное благословение, если в своем сердце достигнет единения со Христом.
Даже родные Доруса признавали, что он не был наделен ораторским талантом. Его проповеди – длинные, запутанные, наполненные типичным для гронингенцев морализаторством – напоминали его почерк, который его сын Тео описывал как «очень изящный, но вместе с тем очень неразборчивый». К тому же пастор Ван Гог от природы не обладал звучным голосом, и отдельные слова невозможно было расслышать. Во время одной из первых своих проповедей, желая прочистить горло, он положил в рот леденец, после чего его речь стала настолько неясной, что прихожане заподозрили у пастора дефект дикции.
Зато настойчивости Дорусу было не занимать. Три года подряд он получал отказ за отказом, пока не добился своего: в январе 1849 г. ему предложили занять пост в Зюндерте – отдаленном местечке на границе с Бельгией. Священник, которого Дорус сменил на этом посту, назвал зюндертскую паству хорошо подготовленной. На самом же деле усердный «сеятель» Дорус едва ли мог найти менее плодородное поле. Семейный летописец тем не менее оставил оптимистичную запись об «идеальном назначении», процитировав популярное стихотворение Бернарда тер Хара о живописном сельском приходе на пустоши. Реальное же положение дел в Зюндерте, где горстка протестантов составляла религиозное меньшинство, не имело ничего общего с романтическими фантазиями поэта. И даже энтузиазм семьи Доруса не мог скрыть горькой правды: Зюндертский приход, само существование которого висело на волоске, находился на нижней ступени в иерархии Реформатской церкви Нидерландов. «Здешняя община с самого начала была небольшой, – с сожалением отмечал Дорус, – и за минувшие два с половиной века ее численность практически не изменилась».
Протестантская церковь в Зюндерте
Будущее же выглядело еще мрачнее. Полоса неурожаев картофеля, главной местной сельскохозяйственной культуры, – обрекла многих фермеров на нищету. Их семьи неделями голодали и были вынуждены питаться кормом, предназначавшимся для скота, – и даже это считалось редкой удачей. По дороге в церковь прихожане рисковали встретить группы разорившихся крестьян: доведенные до отчаяния, они сбивались в банды, скитавшиеся по окрестностям, воруя и попрошайничая. Серьезные потери нанесла и без того скромной зюндертской конгрегации эпидемия тифа; она, не разбирая конфессиональной принадлежности, уносила жизни и протестантов, и католиков. В какие-то десять лет немногочисленное протестантское население Зюндерта, оказавшееся перед выбором «смерть или дезертирство», сократилось вдвое.
Одним словом, приход, возглавить который Дорус прибыл в апреле 1849 г., явно не сулил радужных перспектив. Тем не менее молодой пастор подал прихожанам пример веры в будущее – женился и привез из Гааги Анну Карбентус. На пожертвования немногочисленных состоятельных членов общины он купил орган (или, скорее, фисгармонию) для зюндертской церкви. В духе самопомощи, принятой в Обществе за процветание, договорился с производителем ковров в Бреде о поставке прялок приходским вдовам, которые стали получать сдельную плату за изготовление пряжи. Несмотря на трудные времена, он наладил выплату церковного вспомоществования нуждающимся. Это была тяжелая и неблагодарная работа, которая иногда требовала суровых мер, таких, например, как выселение крестьян с земель, принадлежащих церкви.
Посев и жатва не были для Доруса Ван Гога всего лишь библейскими метафорами. Он, разумеется, никогда не работал в поле, но обязанности местного главы Общества требовали недюжинных знаний в области сельского хозяйства. Он самолично выбирал фермы и земельные участки, которые планировал приобрести, оценивал состояние почвы, дренажа и пастбищ, обсуждал условия аренды. Он советовал фермерам, как осушать и вспахивать поля, что где выращивать и чем удобрять (последнее было крайне важно на песчаных почвах Зюндерта). Требовательный управляющий, он судил о каждом арендаторе по его умению, усердию, поведению и чистоплотности. Какая у него жена – может быть, глупа, безалаберна или болтает лишнего? Не больше ли у него детей, чем он может прокормить, и достаточно ли скота для приготовления компоста? Дорус из кожи вон лез, чтобы уберечь хороших работников от нищеты и долгов. Он ходатайствовал о рассмотрении их дел перед советом Общества, членов которого называл «важные господа в Бреде». Церковь многим обязана той «горстке верующих, что защищают ее здесь, на баррикадах», – настаивал Дорус.
Однако даже защитники на баррикадах должны были платить по счетам. Голландский бог был терпеливым арендодателем, но ни его терпение, ни его кошелек не были бездонными. Если фермер умирал, а вдова не могла справиться с хозяйством, Дорус выселял ее и выставлял семейное имущество на открытые торги. Семьи жертв брюшного тифа не становились исключением. Так, по распоряжению Общества Дорус выселил из дома вдову с десятью детьми на руках. Другая вдова умоляла оставить ей имущество, утверждая, что в противном случае ей придется торговать собой, чтобы прокормить пятерых детей. «Важные господа» были непоколебимы. Когда ковродел пожаловался на плохое качество пряжи, произведенной вдовами по заказу Доруса, Общество лишило их заработка. От солдат и вдов не ждали прибыли, лишь бы им хватало заработанных средств на собственное обеспечение. Но если люди не желают себя обеспечивать, то церковная поддержка превращается в благотворительность, а это, по словам мэра Зюндерта, не что иное, как потакание лени.
И здесь мы подходим к самой сути, «символу веры» голландского преуспеяния как в божественных делах, так и в денежных расчетах: каждый должен полагаться на себя, самодостаточность всего. Именно на этом элементарном уровне происходило слияние мирских и духовных запросов голландцев. Но истовой веры, когда «хлеб насущный» добывается в поте лица, недостаточно ни в земной, ни в загробной жизни. Кто не умеет добиться минимального успеха в бренной жизни, не добьется его и в жизни духа.
Этот урок Дорус преподносил своим арендаторам-фермерам и своему сыну Винсенту: «Помогай себе – это лучшая помощь нам». Без самодостаточности нет самоуважения. «Ты должен твердо знать, что можешь ни от кого не зависеть, – писал Тео Ван Гог своему младшему брату Кору, – поскольку зависимость – это бедствие и для тебя, и для других». Спустя десятилетия, когда Винсент наблюдал за работой сеятеля сквозь зарешеченное окно палаты в психиатрической лечебнице Сен-Реми – сеятеля, которого увековечит в живописи, – он не мог удержаться от порицания лени и бесхозяйственности местных землепашцев. В письме домой он упрекал фермера за легкомысленную растрату ресурсов этой плодородной земли. «Фермы в этих краях могли бы производить в три раза больше, – писал он, – если бы почву как следует удобряли».
Для Винсента, как и для Доруса, ничто не может просто пребывать в вакууме мирской жизни – ни природа, ни религия, ни искусство. Все и вся должны преуспеть в этой жизни, чтобы получить надежду на благо в грядущей.
В то время как Дорус Ван Гог продолжал дело своих предков, служа Господу, его брат Сент посвятил себя другому традиционному для их семьи занятию: зарабатыванию денег. Холостяцкая жизнь сына в Гааге спустя два года привлекла пристальное внимание родителей. «Им многое не нравится», – уклончиво констатировала семейная летопись. Судя по всему, они настояли, чтобы Сент покинул дом своего беспутного кузена и разорвал с ним всякие деловые отношения. В 1841 г. Винсент открыл собственную лавку по продаже красок и других товаров для художников на улице Спёйстрат, в нескольких кварталах от магазина бывшего компаньона.
Большинство завсегдатаев его нового магазина были, как и он, молодыми людьми из хороших семей, благополучными отпрысками буржуазных семейств. У них были деньги, которые они тратили в свое удовольствие. Обаятельный, веселый, остроумный, общительный, Сент с легкостью стал своим и в лучших салонах гаагского света, и в прокуренных тавернах, где собирались художники. Днем он фехтовал, вечером развлекался. Он следил за модой, играл в любительских спектаклях и увлекался пением. Один из друзей его молодости вспоминал: «Компания у нас была очень веселая, жизнерадостная».
Возможно, бурная светская жизнь в обществе состоятельных людей навела Сента на мысль, благодаря которой он сделался очень богатым человеком. К середине XIX в. представителей нового зажиточного класса Голландии, да и всей Европы, охватило повальное увлечение коллекционированием эстампов. Продажи любых их разновидностей – от дешевых ксилографий до дорогих офортов и гравюр сухой иглой – росли день ото дня. К тому времени в Европе сформировалась новая прослойка состоятельных людей, которые вдруг открыли для себя роскошь обладания свободными деньгами. Мифологические и исторические сюжеты, идеализированные пейзажи, натюрморты и религиозные изображения наводнили дома новых богачей.
В Нидерландах мощная волна ностальгии, породившая сотни книг по голландской истории, вызвала к жизни и тысячи жанровых картин, изображавших своеобразное, колоритное и, вне всяких сомнений, славное прошлое страны. Произведения выдающихся представителей «золотого» XVII века, в особенности Рембрандта, вновь покорили общественный вкус и вернулись на стены гостиных. Одновременно Голландия, как и остальная Европа, подхватила модную лихорадку, надвигающуюся с юга. О художниках и картинах, удостоенных наград ежегодного Парижского салона, трубили все газеты и журналы, подогревая спрос на исторические и мифологические фантазии, которые буржуазия поспешила объявить последним писком моды.
В середине 1840-х гг. скромная художественная лавка Сента Ван Гога стала одним из немногих в Гааге мест, где можно было купить художественные эстампы. К 1846 г. бизнес уже процветал. В мае Сент отправился в Париж, чтобы нанести визит своему главному поставщику (а точнее, главному поставщику эстампов во всей Европе) – Адольфу Гупилю. Высокому чопорному французу сразу понравился изящный речистый голландец, на удивление молодой для преуспевающего коммерсанта. Гупиль и сам рано занялся бизнесом. Открыв в 1827 г. небольшой магазин на бульваре Монмартр, Адольф Гупиль создал настоящую торговую империю, удерживавшую ведущие позиции на рынке гравированных репродукций. В нее входили не только сеть магазинов в Париже, филиал в Лондоне и агент в Нью-Йорке, но и огромное производство, где целая армия граверов и печатников трудилась для пополнения его магазинов; а также посредники вроде Сента Ван Гога, снабжавшие покупателей по всей Европе эстампами любого размера, тематики и стоимости.
Из парижской командировки Сент вернулся воодушевленным. В 1846 г., когда Дорус стал кандидатом на пост приходского священника (который получил три года спустя, в 1849-м), его брат полностью посвятил себя обогащению. Распрощавшись с беззаботным фланерским прошлым, он в тридцать лет наконец-то женился. В жены себе он выбрал Корнелию Карбентус, младшую сестру другого подающего надежды гаагского предпринимателя, переплетчика Геррита Карбентуса. Когда стало очевидно, что его жена не может иметь детей, он, недолго думая, привлек ее к работе, чтобы снизить накладные расходы (Сент всегда умел считать деньги).
С завидной энергией, почти невероятной при таком хрупком здоровье, и предпринимательским талантом, который не уступал деловым качествам его парижского наставника (один из друзей описывал его как «осторожного… умного… расчетливого коммерсанта»), Сент задался целью повторить успех Адольфа Гупиля в Голландии. «Все продается» – таков был его девиз.
Сент быстро понял, в чем суть гениального коммерческого хода Гупиля: тиражируемые репродукции – товар потребления, а не уникальные произведения искусства. От продавца требуется лишь верно угадать вкус покупателей и подобрать подходящие изображения. Гупиль мастерски умел и то и другое. Вскоре и Сент научился делать это ничуть не хуже. Прошло немного времени, и сообщение между Парижем и Гаагой осуществлялось уже в двух направлениях: Гупиль посылал в Гаагу последние образцы модных гравюр с произведений французской живописи; Сент Ван Гог отправлял на фабрику репродукций Гупиля работы голландских художников, которые считал «ходовыми» (его фирменное словцо). Сент постоянно колесил по Европе в поисках картин, художников и даже целых художественных школ, способных утолить ненасытный спрос на радующее глаз модное сентиментальное искусство. Как и Гупиль, он продавал эстампы любого формата и размера, на любой кошелек. В середине 1850-х гг. развитие техники фоторепродукции позволило обоим предпринимателям добавить к ассортименту более дешевые в производстве и доступные по цене фотогравюры и существенно расширить рынок сбыта. Новинка оказалась настолько востребована представителями среднего класса, что к концу десятилетия Гупиль построил для их производства целую фабрику.
Сент постоянно пребывал в поиске «ходового» товара и тратил крупные суммы на приобретение работ хорошо продававшихся художников, вроде мастера религиозных сцен Ари Шеффера или создательницы анималистических картин Розы Бонёр. Одновременно, по примеру Адольфа Гупиля, он стимулировал интерес малоизвестных голландских, французских и немецких художников к созданию привлекательных для публики картин: Сент выставлял их работы в своем магазине и даже изредка приобретал. Кроме того, известно, что Сент Ван Гог снабжал материалами и деньгами молодых гаагских художников, работы которых казались ему перспективными. Однако к благотворительности все это не имело ни малейшего отношения. Как и «важные господа в Бреде», Сент рассматривал эти субсидии как инвестиции. Он никогда не давал материалы или деньги, не имея намерения получить взамен готовую картину. Он никогда не покупал, не продавал и не поддерживал художников, работы которых считал неходовыми. В конце концов гаагские художники, как и вдовы зюндертской общины, должны были заботиться о себе сами.
Голландский бог коммерции благоволил Сенту. Очередная французская революция 1848 г., вкупе со стремительным развитием железных дорог и активной колониальной политикой, вывела экономику континентальной Европы из длительной депрессии. Кажется, абсолютно все теперь желали стать обладателями произведений искусства. Хейн Ван Гог начал продавать эстампы в своем книжном магазине в Роттердаме; в 1849 г. младший из братьев Кор открыл такой же магазин в Амстердаме. К концу десятилетия небольшой магазин Сента на Спёйстрат получил новое звучное имя: «Международный магазин художественных товаров Ван Гога» (Internationale Kunsthandel Van Gogh), и фамилия Ван Гог стала синонимом торговли предметами искусства в Голландии и за ее пределами.
Учитывая феноменальное процветание его компании, рано или поздно Сенту неизбежно пришлось бы вступить в конкуренцию с Адольфом Гупилем – или стать его партнером. В феврале 1861 г., через пятнадцать лет после первой встречи, двое мужчин сели за стол в огромном особняке на улице Шапталь – новой штаб-квартире Гупиля в Париже – и подписали партнерское соглашение. За пятнадцать лет, миновавшие с момента их первой встречи, многое изменилось. Гупиль непомерно, даже больше, чем Сент, разбогател на покупательском буме последнего десятилетия. Трудно было бы найти более очевидное доказательство его успеха, чем дом под номером 9 на улице Шапталь. В пятиэтажном здании, выстроенном из известняка в вычурном стиле Второй империи (стиле османовского Парижа), располагались достойные королей картинные галереи, студии знаменитых художников, печатни и роскошные апартаменты для высокопоставленных гостей.
Для сорокалетнего сына пастора родом из Брабанта эта сделка была невероятным взлетом в карьере. Соглашение о партнерстве (Гупилю переходила контрольная доля в 40 %, Сенту – 30 % и оставшиеся 30 % – партнеру Гупиля Леону Буссо) освобождало Сента от любых управленческих обязанностей, и при этом, как совладелец всемирно известной фирмы, он получал пожизненные привилегии и влияние, которые мгновенно ввели его в круг новой аристократии.
К концу года магазин в Гааге, сменивший название на «Гупиль и K°», переехал с тесной Спёйстрат в новое роскошное помещение на оживленной Платс – главной площади города. По-прежнему номинально находясь под управлением представителя семьи Ван Гог (в 1858 г. Хейн продал свой книжный магазин в Роттердаме и теперь работал на фирму процветающего брата), новый магазин расширил ассортимент: здесь появилось больше работ французских мастеров – восточных фантазий Жерома, девушек с грустными глазами Бугеро. Но основу по-прежнему составляли недорогие пейзажи и жанровые картины голландских художников. И разумеется, в магазине был представлен «весь ассортимент гравюр из каталога [Гупиля]», заверял Сент Ван Гог своих покупателей в прощальном письме. Через несколько месяцев после открытия нового магазина Сент вместе с женой покинул Гаагу и переехал в грандиозные апартаменты в парижском особняке Гупиля.
Он по-прежнему много путешествовал, теперь уже в роли полномочного посла международной империи Гупиля. Когда художественные репродукции компании завоевали золотую медаль на Всемирной выставке 1867 г., Сент преподнес серию победоносных гравюр Виллему III, королю Нидерландов. А когда английская королева Виктория надумала приобрести очередную картину, не кто иной, как Сент Ван Гог, отправился в замок Балморал представлять империю Гупиля. Лишь слабое здоровье не позволило ему принять участие в делах самого загруженного из новых филиалов компании – в Нью-Йорке. Когда ему случалось бывать в Голландии, он непременно вникал в дела гаагского магазина на Платс, который местные жители по-прежнему называли «домом Ван Гога». В 1863 г. он убедил партнеров открыть еще один филиал компании – в Брюсселе, а управляющим назначил своего брата Хейна.
Сент все больше усваивал привычки, свойственные людям его положения. Он начал собирать коллекцию произведений искусства. Прежде он покупал картины, чтобы поддержать знакомых художников, получить право на репродуцирование или пополнить ассортимент магазина. Теперь приобретения совершались исключительно ради удовольствия владеть и любоваться. Переезжая во все более просторные апартаменты, Сент немало времени проводил, развешивая и перевешивая картины своей быстро растущей коллекции.
В 1865 г. он переехал в роскошный особняк на авеню Малакофф. Расположен он был на полпути между Триумфальной аркой и Булонским лесом, неподалеку от самого грандиозного из Больших бульваров Османа и самого модного в городе променада – авеню Императрицы (ныне авеню Фош), из окон нового дома Сента можно было наблюдать за ежедневным модным парадом блестящего парижского общества времен Второй империи.
Однако и в Париже жизнь хороша не во всякое время года. И в конце 1867 г. Сент – как и его племянник двадцать лет спустя – отправился на юг в поисках подходящего пристанища на зиму для спасения от болезней дыхательных путей, которые все чаще омрачали его существование. Он нашел то, что искал, в небольшом курортном городке Ментон, неподалеку от Ниццы. В течение следующих двадцати лет они с Корнелией возвращались сюда, на Лазурный Берег, почти каждую зиму. Очарованные роскошью и комфортом местных фешенебельных гостиниц, они даже не задумывались о покупке дома.
Лето Сент проводил в местах своего детства. В Принсенхаге, богатом предместье Бреды, он выстроил прекрасную виллу. Не менее респектабельный и основательный, чем городская ратуша расположенного неподалеку Зюндерта, новый дом Сента Ван Гога значительно превосходил ее размерами. Благодаря большому саду в английском стиле, оранжерее, конюшне, домику кучера, а главное – «картинной галерее» Хёйс-Мертерсем затмил загородные дома старой аристократии, которым по замыслу должен был лишь подражать.
В ноябре 1867 г. преждевременно состарившийся Сент, которому было всего сорок семь лет, удостоился великой чести. Потомок принца Оранского король Нидерландов Виллем III пожаловал потомку производителей золотой нити Винсенту Ван Гогу титул рыцаря и орден Дубовой короны.
Через четыре месяца после того, как Сент был возведен в рыцарское звание, его племянник и тезка Винсент, продемонстрировав величайшую неблагодарность, ушел из школы в Тилбурге и вернулся в родительский дом. По контрасту с головокружительными достижениями дяди поступок Винсента должен был показаться семье особенно возмутительным. Теперь, когда ни у кого не осталось сомнений в неспособности (или нежелании) Винсента посвятить себя высочайшей миссии служения Господу, единственной возможностью спасти репутацию была коммерция, где имя Ван Гог получило высшее признание.
Сам Винсент пребывал в нерешительности. «Я должен был определиться с выбором профессии, – напишет он позже об этом трудном периоде своей жизни, – но не знал, что выбрать». Остаток 1868 г. он жил с ощущением, что ситуация зашла в тупик: сам он изо всех сил старался задержаться в привычной обстановке зюндертского дома («Переезд – как это ужасно», – скажет он однажды), который, по мнению родителей, ему пора было покинуть. Он бродил по болотам, собирал жуков и, укрывшись от всех на мансарде, сосредоточенно изучал свои сокровища, совершенно не задумываясь о том, что странное поведение и прискорбное безделье пасторского сына стали постоянной темой пересудов не только среди прихожан Доруса, но и среди прочих жителей Зюндерта.
Каждый новый успех дяди Сента лишь подогревал нетерпение окружающих, уставших дожидаться разрешения этой ситуации. Состояние бездетного дядюшки, которое долгие годы считалось будущим наследством старшего сына Доруса, неуклонно росло, и нежелание Винсента воспользоваться таким шансом ставило всех в тупик. Никто не сомневался, что Сент намерен покровительствовать членам своей семьи. Но повод для беспокойства все же был: когда управляющий гаагским магазином неожиданно скончался, Сент наградил этой завидной должностью двадцатитрехлетнего сотрудника не из семейного круга. Назначение молодого энергичного чужака было внятным сигналом, который, по-видимому, все именно так и восприняли – все, кроме Винсента: дядя Сент готов содействовать восхождению по карьерной лестнице любого из молодых Ван Гогов, который сумеет доказать, что он этого достоин, проявив способности к коммерции.
В июле 1869 г., спустя полгода после побега из школы, Винсент наконец уступил. Возможно, он не выдержал двойного бремени стыда и соблазна, а возможно, подействовало вмешательство самого Сента (который в то время по большей части находился в Голландии и должен был наведываться в Зюндерт). Не исключено, что и сам Винсент не мог бы толком объяснить, почему это произошло. Как бы то ни было, убедившись, что его упрямый непредсказуемый сын не передумает в последний момент, Дорус вместе с ним отправился на поезде в Гаагу и 30 июля зарегистрировал Винсента, которому только что исполнилось шестнадцать лет, на должность клерка в фирме «Гупиль и K°», после чего дал ему свое отцовское благословение (нетрудно представить, сколько в этом было желания ободрить и предостеречь сына и сколько невольных томительных опасений!) и с тем уехал.
Глава 5
Дорога в Рейсвейк
Жребий был брошен, и Винсент смирился с новой жизнью. Словно стремясь искупить годы изоляции и месяцы праздности, он принял новую роль с бешеным рвением, которое будет отныне характерно для всех его начинаний. За одну ночь неотесанный провинциальный недоросль, в разбитых ботинках и с сеткой жуков, превратился в начинающего бизнесмена и, как он сам виделся себе, «космополита» в самом космополитичном из голландских городов. Он примерил на себя летний гардероб молодого щеголя (белые носки, соломенная шляпа); на смену одиноким часам на берегу Гроте-Бек пришли воскресные прогулки в компании светских молодых людей по пляжу Схевенингена – близлежащего курорта на Северном море. На работе он примерно исполнял роль протеже (как сам он впоследствии определял свое положение) прославленного основателя компании дяди Сента, по собственному признанию демонстрируя «вполне уместную гордость» тем, что носит то же имя.
Если Винсенту нужен был образец для подражания или наглядный пример того, что сулит ему будущее, достаточно было взглянуть на начальника, Хермануса Гейсбертуса Терстеха (которого все называли «Х. Г.»). На удивление солидный, трудолюбивый и уравновешенный для своих двадцати четырех лет, Терстех, очевидно, был человеком нового типа. Высокого положения он добился не посредством семейных связей – что было бы в порядке вещей, – а исключительно благодаря собственным заслугам. Еще подростком он начал работать в книжной лавке в Амстердаме и уже тогда выказывал в делах трезвый прагматизм – едва ли не главное достоинство с точки зрения голландцев. Все это в сочетании с феноменальной памятью, цепким вниманием к мелочам, прекрасными манерами и умением одеваться позволило быстро завоевать доверие Сента Ван Гога, который, несомненно, узнавал самого себя в этом обходительном и умном молодом человеке. Когда Терстех получил должность управляющего флагманским магазином, стаж его работы в фирме составлял всего шесть лет.
Херманус Гейсбертус Терстех
Молодой начальник проявлял особую заботу о новом сотруднике компании. По всей вероятности, он приглашал Винсента на чашку кофе в квартиру над магазином, где жил с молодой женой Марией и грудной дочерью Бетси.
Винсента многое восхищало в Терстехе. Как и Винсент, он любил книги и читал на нескольких языках. В свои молодые годы будучи лидером литературного сообщества Гааги, он любил поговорить о книгах, а Винсент любил его послушать. Терстех «излучает поэзию», писал Винсент брату. «Он произвел на меня сильное впечатление, – вспоминал он позднее, – я смотрел на него как на существо иного порядка».
Вдохновленный примером Терстеха, Винсент с увлечением принялся осваивать новое дело. «Я очень занят и рад этому, – писал он Тео, – потому что это как раз то, что мне необходимо». Бо́льшую часть времени он проводил вдали от взоров посетителей – на складе, где велась основная повседневная работа магазина: здесь выполнялись заказы, служившие главным источником доходов. Найдя в обширном инвентаре заказанную репродукцию, Винсент аккуратно монтировал ее в раму и упаковывал для пересылки почтой. Иногда он занимался упаковкой картин в отделе доставки или обслуживал покупателей в магазине художественных товаров (сохранившемся от изначального предприятия Сента).
В этом многопрофильном «универмаге искусства» размещались также реставрационная и багетная мастерские и даже проводился аукцион, и всюду могла потребоваться его помощь. В роскошной художественной галерее магазина постоянно нужно было оформлять выставки, вешать картины или снимать их и переносить в другое помещение для частных просмотров. Чтобы снизить расходы, Терстех, верный заветам Сента, обходился минимумом сотрудников. В магазине было всего два помощника, включая Винсента, и оба трудились от рассвета до заката шесть дней в неделю, с понедельника по субботу. Разумеется, грубую работу, вроде чистки и мытья полов, выполняла прислуга (традиционно для того времени – вездесущая и невидимая), но в суматохе напряженного рабочего дня Винсент был у всех на подхвате и выполнял любые поручения: от протирания картинных рам до оформления витрин.
В пылу энтузиазма Винсент, со свойственной ему непредсказуемостью, проявил горячий интерес к предмету, который раньше не вызывал у него особенного любопытства, а именно к искусству. Он запоем читал книги о художниках, о художественных течениях и коллекциях Нидерландов и других стран. Он следил за иностранными художественными журналами (в просвещенном интернациональном гаагском обществе они были в большом ходу). Он наверняка часто посещал расположенную в двух шагах от Платс галерею Маурицхёйс, где хранилась королевская коллекция. Здесь были в изобилии представлены шедевры живописи Золотого века, такие как «Вид Делфта» Вермеера и «Урок анатомии» Рембрандта. Винсент совершал паломничества в Амстердам, чтобы увидеть «Веселого пьяницу» Франса Халса и, конечно же, «Ночной дозор» Рембрандта; в Брюссель – чтобы полюбоваться драгоценными творениями фламандских «примитивов» (так Винсент называл старых мастеров, вроде Яна ван Эйка и Ганса Мемлинга); в Антверпен – взглянуть на работы Рубенса. «Ходи в музеи при любой возможности, – советовал Винсент брату, – надо знать живопись старых мастеров».
Интересовали его и «новые мастера», то есть современные голландские художники, наподобие Андреаса Схелфхаута и Корнелиса Спрингера, которым особенно благоволил его дядюшка. Их произведения он видел не только на стенах галереи «Гупиль и K°», но и в других галереях, на местных художественных базарах, в грудах антиквариата, а также в недавно открывшемся Музее современного искусства, расположенном в нескольких кварталах от дома, где жил Винсент.
Вероятно, уже тогда Винсент мог заметить первые признаки грядущей революции в искусстве. То тут, то там среди бесконечных мельниц, городских видов, кораблей в бурном море и идиллических сценок катания на коньках (излюбленных сюжетов голландской живописи на протяжении столетий) он обнаруживал совсем другие картины – в основном пейзажи, удивлявшие размытыми формами, свободными мазками, приглушенным цветом и живым, прозрачным светом. Эти работы совершенно не были похожи на окружавшие их скрупулезно выписанные картины с четким рисунком и насыщенным цветом. Тогда еще непривычные для восприятия, они наверняка казались Винсенту, как и многим его современникам, незавершенными. Но вскоре Терстех начал их покупать, и авторы стали наведываться в магазин за материалами и заодно знакомились с юным сотрудником, носящим такое громкое имя. В первой половине 1870-х гг. Винсент видел работы и, скорее всего, был знаком с Йозефом Израэлсом, Якобом Марисом, Хендриком Виллемом Месдахом, Яном Вейсенбрухом и Антоном Мауве. Все они были приверженцами нового движения, вскоре получившего название гаагской школы, главной заслугой которой станет освобождение голландского искусства от навязчивых сравнений с образцами Золотого века.
Винсент, несомненно, слышал о новых веяниях в голландской живописи: работая на пленэре, художники-новаторы вроде Израэлса, побывавшие в далекой французской деревне Барбизон, теперь стремились запечатлеть на холсте «девственное впечатление» от природы. Винсент с готовностью добавил работы «новых» голландских художников и их французских собратьев – Камиля Коро и Шарля Жака – в экспозицию своего musée imaginaire. Терстех же стал осторожно выводить их на рынок. Тем не менее пройдет еще целое десятилетие, прежде чем картины барбизонцев прочно обоснуются на обитых парчой стенах «Гупиль и K°».
Революционные перемены в национальном искусстве отвлекли внимание голландцев от другой группы французских художников, которые усвоили уроки барбизонцев, но нашли им совершенно особое применение. Осенью 1871 г. в Голландию прибыл молодой французский художник по имени Клод Моне, но в галерее на Платс никто не придал этому значения.
Как бы Винсент ни интересовался новыми художественными веяниями, основное образование в области искусства он получал в торговой фирме «Гупиль и K°», где через его руки ежедневно проходил настоящий калейдоскоп изображений: ксилографий, гравюр, офортов, литографий, фотогравюр, фотографий, иллюстрированных альбомов и художественной периодики, каталогов компании, книг о художниках и различных специальных изданий. К тому времени фирма «Гупиль и K°» в совершенстве овладела искусством продажи своей продукции на любых рынках, максимально используя успех каждой знаменитой картины. Репродукции популярных картин, как акции успешных компаний, пользовались огромным спросом, а потому создавались во всех возможных вариантах – любого размера, качества и цены (последняя была порой сопоставима со стоимостью оригинала).
В каталоге фирмы имелось абсолютно все, что нравилось публике, – от пышно обставленных исторических фантазий Поля Делароша до домашних сценок Гуго Мерля; от полных контрастов света и тени библейских образов Рембрандта до благочестивых изображений Иисуса работы Ари Шеффера (они более чем на век станут каноном изображений Христа); от соблазнительных пастушек Адольфа Бугеро до восточных соблазнительниц Жана Леона Жерома; от динамичных батальных сцен до сентиментальных сценок из жизни итальянских крестьян; от романтических видов венецианских каналов до ностальгических пейзажей Голландии XVII в.; от охоты на тигров в Африке до заседаний английского парламента; от игры в вист до морских сражений; от магнолий Нового Света до египетских пальм; от бизонов посреди американских прерий до королевы Виктории на троне. Все эти образы ежедневно мелькали перед жадными глазами Винсента. «Хлыст, постоянно подстегивающий воображение, – так отозвался о массивных каталогах продукции „Гупиль и K°“ один современник. – Перелистывая их, какие путешествия мысленно совершаем мы, о каких приключениях грезим, какие картины представляем себе!»
Галерея «Гупиль и Кº», Гаага
Винсент оценивал произведения, сменявшие друг друга на его столе, не слишком придирчивым взглядом торговца. (И в будущем он почти никогда не отзывался критически о художественных произведениях или художниках.) Он вовсе не боялся утонуть в этом море изображений, – казалось, его энтузиазм только усиливался. «Восхищайся, восхищайся, – писал он Тео примерно в то время, – большинство людей не делают этого в достаточной мере». Когда он попытался перечислить своих «любимцев», список разросся до шестидесяти имен знаменитых и малоизвестных художников. Голландские романтики, французские ориенталисты и швейцарские пейзажисты соседствовали здесь с бельгийскими крестьянскими художниками, британскими прерафаэлитами, соотечественниками из гаагской школы, барбизонскими новаторами, фаворитами французского Салона… «Впрочем, я мог бы продолжать бесконечно, – подытоживал Винсент, – есть ведь еще старые мастера, к тому же я наверняка забыл упомянуть кого-нибудь из лучших современных художников». Но и это еще не все: почти десять лет спустя он сознался в прошлой любви к безвкусным глупым изображениям аристократической жизни кисти современных итальянских и испанских художников. «Эти ослепительные павлиньи перья! – вспоминал он виновато в 1882 г. – А ведь они казались мне прекрасными».
Складывалось впечатление, что Винсент действительно начал новую главу своей жизни, оставив позади переживания юности, – как он оставил в родительском доме бутылку с жуками и рыболовную сеть. В некотором смысле годы одиночества наделили его навыками, идеально подходящими для новой работы. Наблюдательность, которую он развил, разглядывая птичьи гнезда и лапки жуков, теперь помогала ему замечать малейшие недостатки поздних оттисков с печатной доски и видеть стилистические различия между репродукциями одной и той же картины, выполненными разными граверами. Увлеченность коллекционированием и классификацией в сочетании с поразительной памятью помогли ему изучить все, что только можно было изучить, находясь на его месте: от изобилия картин и репродукций в хранилище до огромного ассортимента товаров для художников в магазине. Привычка к одиноким занятиям и педантичность, выработанная часами заботливого оформления коллекций, теперь могли пригодиться для упаковки товара или оформления выставочной витрины.
Прирожденный «комбинатор», Винсент особенно преуспел в обнаружении взаимосвязей между изображениями: он сразу видел схожесть авторского «почерка», тематическую и стилистическую близость и родство трудноуловимых качеств, вроде настроения и «весомости» (рядом с полотнами Коро любая работа Месдаха кажется «тяжеловесной», отмечал Винсент). Он давал советы друзьям (и, конечно же, клиентам фирмы), как лучше составить альбом для вырезок, куда вклеивались репродукции любимых картин, – такие альбомы тогда как раз вошли в моду. «Основное их достоинство в том, что можно расположить [картины] так, как тебе нравится», – объяснял он. Винсент завел и собственную коллекцию (первым его приобретением были итальянские «павлиньи перья»), которую дополнял, редактировал и перекомпоновывал до конца своей жизни, каждый раз стремясь достичь более точного соответствия своим представлениям о порядке и «взаимоотношениях» произведений.
Благодаря обширным ли знаниям и энтузиазму, семейным ли связям Винсент вскоре получил право общаться непосредственно с посетителями в обитой плюшем и похожей на комфортабельную гостиную галерее «Гупиль и K°», где на темных стенах висели картины в резных позолоченных рамах, а на турецких диванах вальяжно восседали джентльмены в цилиндрах. Через несколько лет Винсент уже работал с лучшими клиентами. Если нужно было убедить покупателя в художественной ценности и уникальности репродукции («существует всего четыре или пять таких отпечатков, негативы были повреждены»), в том, что этот художник или этот сюжет сейчас в моде и пользуется повышенным спросом, он демонстрировал интуитивную находчивость. В 1873 г. Винсенту доверили участвовать в ежегодных поездках фирмы в Брюссель, Антверпен, Амстердам и другие города. Целью этих поездок было привлекать клиентов и демонстрировать им nouveautés – новинки каталога. В какой-то момент Винсент освоил и бухгалтерское дело. Он уверенно чувствовал себя на своей должности и убеждал родителей, что ему больше никогда не придется искать работу.
Однако никакой успех, настоящий или будущий, не мог скрасить его одиночества. Через десять лет Винсент вспоминал первые годы в Гааге как «скверное время». Поначалу он наверняка объяснял свое уныние болью разлуки. «Начало чего-то нового – это, наверное, самое трудное в жизни», – сочувственно писал он Тео, когда в 1873 г. тот поступил на службу. Однако после двух лет работы в фирме пришлось признать, что его душевные страдания далеко не сводились к тоске по дому. Несмотря на городские развлечения, несмотря на почти семейный комфорт (в Гааге у него было много родни), несмотря на долгие часы напряженной работы, Винсент по-прежнему страдал от изоляции, которую, как видно, привез с собой с зюндертских пустошей.
Сотрудников в магазине было наперечет, и в течение дня они работали как заведенные – столько общения было бы трудно выдержать даже самому коммуникабельному человеку. Два помощника – Винсент и Теунус ван Итерсон – не имели права одновременно уходить не только в отпуск, но и на перерыв. Семейные связи Винсента, о которых поначалу напоминали частые визиты его дяди в магазин, безусловно, выделяли его среди остальных сотрудников, даже если оставить в стороне личные качества молодого человека со странным и вспыльчивым характером. К тому времени измученный болезнями Сент стал придирчив, раздражителен и брюзглив. Поэтому Терстех и все остальные с облегчением вздыхали, когда он уезжал в Париж или на Ривьеру. «Капризный, вечно всем недовольный, – вспоминал Терстех позднее, – он без конца зудел одно и то же».
Зимой 1870 г. Сент чуть не умер от тяжелой болезни, и Терстех полностью взял на себя управление делами магазина на Платс. Почти сразу же его отношение к племяннику покровителя изменилось. Неизменно вежливому и полному достоинства Терстеху никогда не нравились неотесанные манеры Винсента, которые он списывал на его деревенское воспитание. (По мнению Терстеха, отец Винсента по всем статьям уступал своему брату, образованному и светскому Сенту.) Теперь же презрение молодого управляющего стало выражаться открыто – в резких словах и насмешливом пренебрежении. Винсент реагировал с той же мучительной двойственностью, которая была свойственна его отношениям с отцом: в душе страдая от положения отверженного, при начальнике он вел себя робко и почтительно. («Я держал дистанцию», – вспоминал он впоследствии.)
Под Рождество 1870 г., через полтора года, проведенных в Гааге, Винсент по-прежнему чувствовал себя несчастным. Дом семьи Рос, в котором он жил, находился недалеко от магазина и всегда был полон людей: семья была многочисленной и, кроме того, здесь снимали комнаты несколько молодых людей возраста Винсента (в том числе его коллега Итерсон). Но никто из них, очевидно, не искал общества Винсента. Он вернулся к прежним привычкам, предпочитая катанию на коньках со своими соседями по дому одинокие прогулки в близлежащих деревнях. И родители Винсента, и его дядя Сент досадовали, что за годы жизни в Гааге он, несмотря на широкие возможности и упорные наставления родственников, так и не смог найти себе хорошую компанию (Винсент впоследствии признавал справедливость этих упреков). Однако светская жизнь требовала денег, а скромного жалованья Винсента не хватало даже на то, чтобы оплачивать комнату и стол, поэтому отцу приходилось поддерживать его материально. «Настоящая бедность», – напишет он позже о том времени. Даже на Рождество он не мог съездить домой – билет на поезд до Зюндерта стоил дорого, а кроме того, всегда существовала возможность, что Терстех отменит его отпуск (такое случалось – в праздничный сезон магазин работал особенно напряженно). К тому же в ноябре 1870 г. из дома пришли ужасные вести: семья покидает Зюндерт. Через двадцать два года жизни в Зюндертском приходе Дорус получил назначение в Хелворт – городок в двадцати пяти милях от Бреды, где очередной вымирающей общине Брабанта нужна была помощь упорного сеятеля. В том году члены семьи Ван Гог в последний раз отпраздновали Рождество в Зюндерте. К февралю 1871 г. они навсегда покинули пасторский дом, сад, ручей и вересковые пустоши.
В приступе ностальгии, которую всколыхнул переезд семьи, Винсент обратился к Тео, своему единственному союзнику в родительском доме.
Первые попытки связаться с некогда обожавшим его братом оказались напрасными. Хелвортские друзья Тео – молодые люди из семьи Де Йонге ван Звейнсберген, родители которых убедили Доруса и Анну покинуть Зюндерт, были о Винсенте такого же мнения, как и все остальные: странный и сложный молодой человек, который был ни на что не годен. Когда он приезжал погостить, молодые люди смеялись над ним за его спиной. Годы спустя они вспоминали, что Тео разделял их невысокое мнение о брате. «Он даже высказывал его вслух, – вспоминал один из них. – Они не были особенно близки».
В августе 1872 г., возможно поддавшись настойчивым уговорам Винсента, Тео приехал в Гаагу навестить его. Ему было пятнадцать, почти столько же, сколько Винсенту, когда он покинул отчий дом. За несколько дней, которые братья провели вместе, Винсент привык к компании Тео. Они ходили в Маурицхёйс, где старший брат мог похвастаться перед младшим своими поразительными познаниями в области искусства. Но чаще они просто гуляли. Известно, что однажды, когда они решили пойти на пляж в Схевенингене, Винсент предпочел променаду по модному бульвару, застроенному дорогими особняками, путь через лес. В другой раз, возможно чтобы побывать на дне рождения одного из многочисленных родственников, они отправились в противоположном направлении: на восток, в сторону Рейсвейка.
Братья шли по бечевнику – дороге вдоль Рейсвейкского канала, по которой в безветренные дни лошади (и люди), как и встарь, буксировали по воде грузы. Они задержались у мельницы XVII в., построенной для осушения лугов за дамбой. Водяное колесо семи метров в диаметре крутилось, продолжая свой извечный сизифов труд. Из открытого окна в нижнем этаже мельник продавал печеного угря и молоко – пенни за стакан. Подкрепившись, они продолжили свой путь на праздник в доме на берегу канала. Когда все гости собрались для фотографирования, братья вместе стали в заднем ряду: Тео послушно застыл, Винсент же, видимо, вел себя беспокойно, в точности как дети в переднем ряду: и дети, и Винсент на фотографии вышли нерезко.
Как и прощание в Зевенбергене под дождем, эта прогулка в Рейсвейк вскоре приобрела для Винсента обаяние прекрасного мифа. Спустя годы он будет с горькой ностальгией вспоминать «то далекое время, когда… мы вместе ходили в Рейсвейк и пили у мельницы молоко». Воспоминания того дня он называл одними из самых прекрасных и сожалел о том, что «то, что он видел и чувствовал, невозможно выразить на бумаге». На всю жизнь дорога в Рейсвейк и весь тот день останутся для него воплощением потерянного рая душевного сродства двух братьев, неразрывно связанных, «чувства, мысли и надежды которых были едины». Было ли это на самом деле так – отрекся ли Тео от насмешек, изменил ли свое невысокое мнение о брате, – не имело значения. Одинокому на службе, чужому семье, изгнанному из дома своего детства, Винсенту нужно было верить, что он наконец нашел друга.
Всю жизнь счастливые воспоминания будут служить Винсенту противоядием от одиночества – прошлое станет лекарством от настоящего. Сразу после отъезда младший брат стал для Винсента waarde Theo: «Дорогой Тео! Я скучал по тебе первые несколько дней; странно было не обнаружить тебя, когда вечером я вернулся домой». Так началась переписка, которой было суждено стать одним из величайших документов человеческой жизни.
По пути в Рейсвейк молодые люди среди прочих тем вряд ли могли избежать разговора о женщинах, а если так, то почти наверняка звучало имя Каролины Ханебек – привлекательной молодой блондинки, которая в тот день тоже должна была быть на празднике. Она принадлежала к числу обширной гаагской родни Ван Гогов и Карбентусов. Дочь от первого брака мужа одной из теток, для Винсента и Тео Каролина была родней достаточно близкой, чтобы обращаться друг к другу по семейным прозвищам, и одновременно достаточно далекой, чтобы стать объектом романтической привязанности.
Отец Каролины Карл Адольф Ханебек держал успешный бизнес и владел большим особняком по соседству со Спёйстрат, где с давних времен жили семьи Ван Гог и Карбентус. Все это заставляло учащенно биться сердце пылко привязанной к буржуазным ценностям Анны Ван Гог. «Такие хорошие, солидные люди, – говорила она о семье Ханебек, поощряя сына. – Для твоего развития общение с ними было бы очень полезным».
Но Винсент и без материнской подсказки оценил привлекательность девятнадцатилетней Каролины Ханебек. Открытая, беззаботная, раскованная (если судить по ее письмам), она была прямой противоположностью своему угрюмому молодому кузену. Она любила музыку – не мрачные гимны, торжественно исполнявшиеся в гостиных образованного общества, а веселые популярные мелодии, наподобие «Riez, riez, mes jeunes amours», – песенки, шедшие вразрез с правилами приличия хотя бы по причине французского языка. Ей нравилось развлекаться, она вела себя с той простой прямотой, которую в чопорном гаагском обществе мужчинам легко было принять за флирт. Но даже строгий Дорус Ван Гог отмечал очарование юной Каролины, называя ее «самым изысканным цветком». На том семейном празднике на берегу Рейсвейкского канала ее прическу и правда украшали полевые цветы.
Некоторое время Винсент был, по-видимому, сильно увлечен Каролиной и издали о ней вздыхал. Из его записей, сделанных позднее, можно понять, что она была его первой большой и чистой любовью. Он описывает свою страсть как «умственную», но не «физическую». «Половина меня лишь воображала влюбленность, – писал он, – вторая же и в самом деле была влюблена». Если считать это признанием в любви, то ее декларировал не тот романтичный голос ухажера, который слышала Каролина, но запальчивый от внутренней борьбы, сварливый голос, каким Винсент привык укрощать страсть (в себе и в других), – голос одинокого отчаяния.
«Я хотел только отдавать, – вспоминал он, – и не просил ничего взамен». Неизвестно, выказывал ли Винсент как-либо свое чувство, но нет сомнений в том, что оно осталось безответным. К тому дню, когда они с Тео шли на праздник, ему наверняка было известно, что Каролина Ханебек обручена со своим кузеном Виллемом ван Стоккумом. Возможно, именно в тот день их помолвка была объявлена – на общем фото Каролина стоит рядом с ван Стоккумом и игриво демонстрирует свою руку, словно хвастаясь кольцом на пальце.
Реакция Винсента на помолвку была категоричной. «Если я не могу найти себе порядочную женщину, – говорил он Тео, – придется найти дурную… Я скорее буду с последней потаскухой, чем останусь один». Понукаемый больше одиночеством, чем либидо («Мои физические желания тогда были довольно слабы», – признавался он позже), он начал ходить к проституткам.
Найти их в Гааге не составляло труда. Всего в нескольких кварталах от «Гупиль и K°», в лабиринте средневековых деревянных зданий, который представляла собой улица Гест, Винсент мог обрести абсолютно все, кроме искренней привязанности. Несмотря на волну реформ 1860-х и 1870-х гг., согласно которым все бордели следовало регистрировать, а проститутки обязаны были проходить регулярные медицинские обследования, древнейшая профессия беспрепятственно процветала на улицах Гааги. На месте каждого публичного дома, закрывшегося под натиском запретительных законов, открывалась пивная или табачная лавка, где желающим предоставлялись «женские услуги». Позже, когда Тео переехал в Гаагу, Винсент предостерегал его от частых посещений этих мест, «если ты можешь без них обойтись», хотя «нет ничего страшного в том, чтобы заглянуть туда раз-другой».
Винсент начал посещать Гест не позднее осени 1872 г., когда ему исполнилось девятнадцать. Это были его первые походы за близостью, которую он до конца жизни не мог найти нигде, кроме темных улиц и портовых аллей. Нередко по приезде в новый город он прямиком отправлялся в бордель. По его собственным словам, иногда он приходил туда лишь затем, чтобы посидеть, выпить, сыграть в карты или поговорить – «о… жизни… заботах… невзгодах… обо всем на свете». Если хозяин борделя выставлял его за дверь, он стоял у входа и просто наблюдал за приходящими и уходящими посетителями. Когда его впускали, он вел себя обычным для завсегдатаев этих мест образом – обменивался грубыми шутками или вступал в похабные перепалки. Однако во время встреч наедине с «теми женщинами, что прокляты и презираемы», Винсент, видимо, был настроен сочувственно. Он признавался в «особой привязанности» к проституткам и со знанием дела рекомендовал Тео ходить только к тем, «к которым он что-нибудь чувствовал».
Впоследствии Винсент писал, что, преодолев первые несчастные годы, он стал чувствовать себя в Гааге «гораздо лучше». Впрочем, это не мешало ему болезненно переживать некие неприятности, о природе которых можно только догадываться. Скорее всего, речь шла об интимной связи, возможно, с женщиной низкого социального положения. Реакция родителей так испугала Винсента, что он «был буквально охвачен паникой»; резкой была и реакция Терстеха, к которому он в отчаянии обратился за советом: Винсент ведет себя недопустимым образом, он должен немедленно прекратить это, иначе в дело вмешается семья и ему по суду назначат опекуна. Даже спустя десять лет Винсент вспоминал угрозы Терстеха как ужасное предательство: «Я немедленно пожалел, что рассказал ему о происшедшем».
К Рождеству слухи «о происшедшем» дошли до Сента Ван Гога. Винсент всегда подозревал, что тут не обошлось без Терстеха. «Теперь я почти уверен, – писал он спустя несколько лет, – что тогда он говорил обо мне вещи, которые выставили меня в дурном свете». Терстех или кто-то еще доложил о его неблаговидном поведении, это немедленно повлекло за собой печальные последствия. Профессиональная пригодность Винсента обсуждалась теперь на самом высоком уровне. В октябре 1872 г. семейный летописец тетушка Митье поведала о сомнениях в отношении племянника Винсента – сомнениях, которые могли исходить только от ее брата Сента: «Иногда кажется, что он ведет себя вполне подобающе, а иногда с точностью до наоборот».
Когда слухи об этих сомнениях достигли пасторского дома в Хелворте, родители забили тревогу. Материальное положение семьи было тяжелым, как никогда. Перспектива снова взвалить на себя содержание старшего сына, как и страх очередного позора, которого не миновать, если он к ним явится, заставили их бросить все силы на то, чтобы Винсент не потерял работу. «Можешь себе представить, – писали Тео родители, – как мы старались решить проблему Винсента».
Тем временем общение с отцом, как позднее вспоминал Винсент, все чаще омрачалось для него всякими «неприятными вещами». Пытаясь воздействовать на своего непутевого сына, Дорус завалил его наставительными и воодушевляющими письмами, стихами и брошюрами, без конца призывая «бороться с собой», «покаяться в слабостях» и «отвратить свое сердце от служения греху». Возможно, по настоянию Доруса Винсент начал брать уроки катехизиса, но демонстрировал полное равнодушие к этому занятию. «С непоколебимостью человека, получившего религиозное воспитание, он считал себя атеистом», – писал один из гаагских соседей Винсента. Игнорируя отцовские призывы к раскаянию, он отправился искать утешения в светских «книгах о физических и нравственных недугах» – такого рода практические руководства по самосовершенствованию пользовались большой популярностью. На фотографии того времени Винсент выглядит хмурым (фото не понравилось даже его матери – выражение лица сына она назвала «кислым»).
Противостояние обострилось. Семейное Рождество наверняка было омрачено жестокими спорами: Винсент и его родители снова пытались урегулировать старые разногласия. К Новому году Винсент вернулся в Гаагу. Его сосед видел, как, сидя у камина, он «одну за другой спокойно кидал в огонь страницы подаренной отцом душеспасительной брошюры».
Первой жертвой потрясений в жизни Винсента стал его брат Тео. Финансовое положение в Хелворте было плачевным. Мало того что шансы старшего сына вновь оказаться на содержании родителей стремительно росли, над ним нависла угроза вытащить несчастливое число в призывной лотерее 1873 г. (Винсенту исполнялось 20 лет). В этом случае Дорус мог либо позволить сыну отправиться на Суматру усмирять восстание в колонии, что было бы неописуемым позором и поставило бы крест на его будущем, либо выбросить баснословные деньги, чтобы откупиться от службы. Семья нуждалась в дополнительном доходе, источником которого мог быть только Тео. После долгих обсуждений Дорус и Сент добыли ему должность помощника – такого же, как Винсент, – в брюссельском филиале «Гупиль и K°». Поначалу Тео сопротивлялся. В отличие от старшего брата он любил учиться, да к тому же Тео и подумать не мог о том, чтобы оставить своих друзей в Хелворте. Однако сыновний долг превыше всего. «Господь призвал тебя на эту работу», – писал ему Дорус. В начале января 1873 г. пятнадцатилетний Тео сел на поезд в Брюссель и уехал на заработки.
Анна и Дорус призывали нового сотрудника «Гупиль и K°» «стать таким же умным, как Винсент».
Негласно же они отчаянно старались сделать так, чтобы во всем остальном Тео ни в коем случае не пошел по стопам своего заблудшего брата. Они поселили Тео у пастора, который заодно готовил его к конфирмации, записали в «молодежный клуб», чтобы он проводил свободное время в подобающей компании (мера предосторожности «от дурного влияния»). Они постоянно напоминали ему о необходимости посещать церковь, хорошо одеваться, есть мясо, чтобы стать сильным, и слушаться начальника. Самые же суровые предостережения касались сексуальных злоключений и непочтения к религии – тех самых ловушек, в которые попал Винсент. «Твердо держись своих принципов, – писал Дорус. – Счастье можно обрести, только следуя по пути пристойности и истинного благочестия».
Несмотря на гнетущее поначалу чувство одиночества и недовольство преподобным хозяином дома, Тео преуспевал в Брюсселе. В течение первого же месяца службы юного помощника сдержанный по натуре управляющий магазином Тобиас Виктор Шмидт в своих отчетах отмечал способности Тео к торговле предметами искусства и предсказывал ему большой успех. «Отрадно, что ты так хорошо начал», – поздравлял сына Дорус, хваля его за «отвагу». На службе Тео изучал делопроизводство, а по вечерам занимался французским. Вскоре управляющий Шмидт проникся к самому молодому из своих помощников таким расположением, что предложил переехать в его квартиру над магазином. Сравнение с бедственным положением брата не заставило себя ждать. «Ты делаешь все правильно, – писала Тео мать, – по сравнению с жизнью, которую ведет Винсент».
Возможно, Винсент и рекомендовал брату тоже вступить на путь торговца искусством, но вряд ли он мог предположить, что это произойдет так быстро и что его отправят так далеко. Решение об отъезде Тео в Брюссель, похоже, застало Винсента врасплох. «Какие отличные новости я только что узнал из письма отца, – писал он Тео накануне нового, 1873 г. – От всей души желаю тебе успеха». Вскоре радость взяла верх над удивлением. «Я очень счастлив, что ты работаешь в той же компании», – писал он спустя пару недель. С течением времени Винсент стал рассматривать переезд Тео как залог укрепления дружеских отношений, завязавшихся между братьями в Гааге прошлым летом. «Нам по-прежнему нужно многое обсудить», – писал он радостно. Демонстрируя братскую солидарность, он всячески ободрял Тео, одновременно осыпая его советами и наставлениями. Он утешал Тео в одиночестве первой поры, памятуя о собственных переживаниях; поздравлял его с первыми достижениями; сочувствовал его адской занятости на работе. В переписке он рассуждал о художниках и постоянно просил Тео рассказать ему, «что он видел и какие картины ему понравились больше всего».
Новая роль Тео воплотила мечту Винсента обрести в брате товарища, разделяющего его интересы. Вдохновленный, он встретил новый год, горя вновь обретенным трудовым энтузиазмом. Он ездил по делам службы и встречался с клиентами. Он возобновил контакты с семьей и даже стал приобщаться к светским мероприятиям, вроде лодочных прогулок в компании других квартирантов семьи Рос. И после он всякий раз хватался за перо, чтобы поделиться впечатлениями с Тео. Временами его восставшее из пепла рвение к работе граничило с лихорадочным возбуждением: радея о своем юном подопечном в Брюсселе, он стремился стать для него идеалом, примером для подражания. «„Гупиль“ – замечательная компания, – писал он Тео. – Чем дольше ты здесь работаешь, тем большего стремишься добиться».
Но решение уже было принято: Винсенту предстоял отъезд из Гааги.
Сент и Терстех, скорее всего, пришли к этой мысли накануне Рождества, когда они во время традиционного совещания обсуждали планы на будущий год. Дорус, который всегда твердо отстаивал перед «важными господами» интересы сыновей, скорее всего, тоже приложил к этому руку. К концу января Терстех сообщил Винсенту, что, «вероятно, очень скоро» его переведут в филиал «Гупиль и K°» в Лондоне. Причина перевода осталась за рамками семейной хроники и переписки. Сам Винсент либо не знал, почему его переводят, либо не захотел говорить об этом брату, ограничившись лаконичным сообщением: «Решено, что я должен уехать».
Но трудно не заподозрить связь между этим переводом и «неприемлемым» поведением Винсента. Сбившийся с пути родственник грозил дискредитировать семью, ее лучшего представителя, а возможно, и весь семейный бизнес. Вынося вердикт, Сент Ван Гог, вероятно, руководствовался и другими соображениями: в частности, натянутые отношения Винсента с родителями не могли не укрепить его сомнений относительно племянника. На фотографии, сделанной в декабре того года, Винсент выглядит помятым и раздраженным – полная противоположность энергичному и опрятному дяде и жизнерадостному младшему брату. Впоследствии сестра Винсента Лис вспоминала, что «скованность и робость всегда были помехой его работе».
Тем не менее вопрос о его увольнении не рассматривался. Это не только опозорило бы семью, но и нанесло бы огромный ущерб и без того непростому финансовому положению Доруса. Кроме того, расточительно было бы не воспользоваться бесспорным преимуществом Винсента – его уникальным знанием обширного ассортимента продукции компании. Поэтому перевод в Лондон действительно представлялся идеальным решением проблемы (здесь чувствуется хватка дальновидного Терстеха): лондонский филиал занимался лишь оптовой торговлей, галереи там не было. Поскольку клиентуру там составляли оптовые торговцы, а не частные клиенты, контакты Винсента с покупателями сводились к минимуму. А все, с кем ему так или иначе предстояло общаться, в любом случае были англичане. «Его отправили в Лондон, чтобы проверить, не будет ли ему проще общаться с англичанами», – напишет позже сестра Винсента Лис, возможно воспроизводя семейную версию событий.
Но в компании, чье процветание целиком зависит от продаж, а определяющим для карьерного роста является именно умение продавать, трудно скрыть позор внезапного перевода на отдаленный склад. Семья Винсента, однако, всеми средствами пыталась сохранить лицо и замаскировать правду. Еще в начале года, до объявления о переводе, Винсенту повысили жалованье – теперь он больше не нуждался в отцовской поддержке. Кроме того, он получил премию в размере месячного заработка – пятьдесят гульденов, львиную долю которой, как подобает, отправил отцу. Анна (возможно, искренне, а возможно, и не очень) удивилась, однако почла за благо воспринимать столь неожиданную перемену как повышение по службе. Дорус, которому, вероятно, была известна вся правда о происходящем, хоть и уповал на то, что «Господь их благословит и направит», сам неохотно признавался, что «не знал, как лучше поступить». Финальным ходом «заговорщиков» было написанное задним числом благодарственное письмо Терстеха, в котором молодой начальник гаагского филиала, противореча всей логике событий, превозносил достоинства подчиненного. «Он рассыпается в похвалах Винсенту, – писал Дорус Тео, пересказывая содержание письма, – говорит, что ему будет очень его не хватать, что любителям искусства, художникам и всем прочим посетителям магазина нравилось общаться с Винсентом и что он непременно далеко пойдет».
Но что бы ему ни говорили, Винсент был безутешен. Новость о переводе в Лондон так оглушила его, что он выжидал целый месяц, прежде чем известить об этом младшего брата. «Предполагаю, тебе известно, что я еду в Лондон, – в конце концов написал он в середине марта – через месяц после того, как Тео узнал эту новость. – Мне жаль уезжать отсюда». Он начал курить трубку, прибегнув к целительному средству от меланхолии, которым пользовался его отец, и советовал Тео не пренебрегать этим простым лекарством от тоски. Он храбрился перед братом и отцом, обещая не принимать происходящее близко к сердцу, и мужественно заверял свою мать: «Я намерен от всего получать удовольствие и все обращать себе на пользу». Тоску Винсента усиливала неопределенность. Изначально запланированный на лето отъезд был передвинут на «скорейший срок», как будто Сенту и Терстеху не терпелось убрать его с глаз долой, – на май, а затем и еще ускорен. Вначале планировалось, что он отправится прямо в Лондон, потом – в Лондон через Париж. Окончательное решение было принято лишь в последнюю неделю перед отъездом: 12 мая Винсент должен сесть на поезд, следующий в Париж.
Месяцы неизвестности были наполнены томительным страхом: Винсент предчувствовал возвращение постоянных спутников его переездов – одиночества и тоски по дому. «Возможно, мне придется жить в полном одиночестве и делать многое из того, от чего я сейчас избавлен», – размышлял он мрачно. Знаки внимания и прощальные подарки друзей и родных тронули его, но вместо того, чтобы принести утешение, лишь усилили грусть по поводу скорого отъезда: «Тео, ты не представляешь, как все здесь добры ко мне… до чего же мне грустно покидать стольких друзей». Он бродил по городу и окрестностям с блокнотом, пытаясь запечатлеть «дом», который ему предстояло покинуть. Он делал быстрые карандашные наброски, которые затем любовно прорабатывал чернилами и оттенял мягким карандашом, прежде чем подарить родителям или брату. На одном из таких ритуальных подношений был изображен городской пейзаж близ магазина «Гупиль»; на другом – канал и бечевник, подобный тому, по которому они с Тео однажды шли в Рейсвейк; на третьем – длинная дорога с удаляющейся повозкой, вроде той, на которой его родители уехали из Зевенбергена.
Винсент продолжал работать и лишь на Пасху получил небольшой отпуск, окончившийся ровно за два дня до его отъезда. Упаковав единственный чемодан (многое из своих пожитков он оставил в Гааге, словно надеясь на скорое возвращение), Винсент отправился в Хелворт проститься с семьей. Но поездка доставила ему мало радости. Родительский дом в Хелворте мало напоминал тот, где прошло его детство. Сестра Анна жила в школе-интернате, Тео был в Брюсселе. Отец с трудом справлялся с грузом многочисленных забот. Худший из кошмаров Доруса стал реальностью: Винсент вытащил несчастливое число в призывной лотерее, и, чтобы вместо сына отправился воевать каменщик, пастору пришлось выложить 625 флоринов – почти годовую зарплату – из семейных сбережений на черный день.
По странному совпадению воскресенье, которое Винсент провел в Хелворте, было днем памяти ветхозаветного праведника Иова Многострадального. Дорус едва выкроил время для короткой беседы с сыном, а Анна лишь спросила: «Ты там оставил после себя порядок?» – и удивилась, когда от нахлынувших чувств Винсент не нашелся что ответить.
В Париже Винсент пробыл всего несколько дней – едва ли достаточный срок, чтобы вынести впечатление о таком ярком, многообразном городе. «Слишком большой, слишком сумбурный» – вот единственное, что запомнилось ему после первого краткого посещения французской столицы. Он умудрился заполнить эти дни художественными впечатлениями: более четырех тысяч картин на недавно открывшемся Салоне; целый шквал Рубенса в Люксембургском дворце и, конечно же, Лувр – место постоянного обитания великого множества картин, репродукции которых он аккуратно обертывал и упаковывал в течение последних четырех лет. Заглянул он и в мир дяди Сента: великолепный «отель» – особняк из светлого камня на улице Шапталь, пышная художественная галерея, типография, огромный склад продукции; старый магазин на бульваре Монмартр; громадный новый магазин («Он гораздо больше, чем я себе представлял», – отчитывался он Тео) в тени колоссального здания Опера-Гарнье. Он ужинал в элегантном доме Сента в компании художников и дядюшкиных светских друзей.
И потом он уехал. Судя по всему, направляясь в Лондон, Винсент проехал через Париж только для того, чтобы остаток пути проделать в компании родственников – дяди Сента и его жены, – возможно, именно необходимостью скоординировать дату отъезда Винсента из Гааги с планами дяди и были вызваны ее неоднократные переносы. Когда из Парижа уехали они, уехал и он – поездом до Дьепа, паромом до Брайтона и оттуда снова поездом до Лондона.
Описывая ту поездку, Винсент был скуп на слова. «Несколько очень славных дней в Париже» – так он охарактеризовал свое путешествие в письме Тео. Впрочем, позже он напишет: «Когда я впервые увидел Париж, мною овладело ужасное предчувствие моей несчастной судьбы, и от этого мне было уже не отделаться». Чем больше он видел, чем больше блистательных званых обедов посещал, чем больше художников ему представляли, чем больше хвалебных речей о своем выдающемся имени он слышал, тем больше страданий и горьких сожалений испытывал.
Глядя на калейдоскоп парижской жизни, Винсент с беспощадной ясностью осознавал: отныне все это уже не его будущее. Ему не быть наследником Сента, он никогда не станет для дядюшки тем сыном, о котором старик мечтал и которого ему не суждено было иметь. Этапом на пути в эту блестящую жизнь могла бы стать служба в Гааге или здесь, в Париже, но точно не стол для оформления заказов на складе лондонского магазина. Его изгнали с этого пути, и Лондон был началом пожизненной ссылки.
Глава 6
Изгнание
В 1873 г. Лондон был самым крупным городом мира, его население составляло 4,5 миллиона человек, превышая вдвое количество жителей Парижа и в сорок пять раз – Гааги. Современник сравнивал британскую столицу с «огромным черным пятном», расползающимся по просторам сельской местности и пронизанным кошмарным для картографов хитросплетением узких улиц. В Гааге всего в нескольких минутах ходьбы от порога дома, где жил Винсент, начинались пастбища; в Лондоне же поездка за город «занимала несколько дней и означала несколько пересадок с кеба на кеб». «Неизменно вплоть до нынешнего времени, – в 1869 г. писал сестре Генри Джеймс, – на меня давило ощущение громадности Лондона… Город сидит на тебе, висит над тобой, топчет тебя». Винсент, разумеется, видел и другие города: Амстердам, Брюссель и даже Париж. Однако ни одна из этих кратких поездок не могла подготовить мальчика из Брабанта к тому, что Джеймс назвал «невообразимой величиной» столицы мира.
В противоположность идеальному порядку, которому подчинялась жизнь в Гааге, Лондон был охвачен хаотичным движением. По пути на службу в офис «Гупиль и K°» (на улице Саутгемптон в двух шагах от Стрэнда) Винсент погружался в бурлящий людской поток, какого прежде не мог бы даже вообразить. Движение на улицах было настолько плотным, что на другой стороне улицы можно было оказаться, едва ли коснувшись ногами мостовой. В течение дня, особенно в вечерние часы, огромные извивающиеся колонны пешеходов двигались по тротуарам, создавали заторы на мостах и толчею на площадях. То тут, то там посреди этого непрерывного людского потока возникали попрошайки, чистильщики сапог, метельщики, проститутки, мимы, босые уличные мальчишки, делавшие «колесо» за пенни, и торговцы, предлагавшие всевозможные товары и услуги на каком-то диком наречии, пониманию которого отнюдь не помогали уроки английского в голландских школах.
Но вряд ли что-то могло поразить Винсента на улицах британской столицы более, чем грязь. По сравнению с Гаагой, где стекла домов сверкали, а улицы блестели, как полы в доме у хорошей хозяйки, Лондон должен был казаться одной большой помойной ямой. Джон Рёскин называл Лондон «загаженной громадой» – здесь «из каждой поры сочится яд». Все вокруг, от викторианских фасадов Саутгемптон-стрит до собора Святого Павла и Британского музея, было покрыто налетом жирной черной сажи. В летние месяцы – как раз тогда, когда в город прибыл Винсент, – из желобов городских водостоков окрест разносился невыносимый запах мочи, заставляя богатых спасаться в пригородах, а всех остальных – притуплять муки обоняния выпивкой.
Как и сотни тысяч других вновь прибывших в этот город, обескураженных его чудовищной атмосферой, Винсент искал спасения в «сельской» жизни пригородов. В одном из предместий, «настолько тихом и приятном, что здесь забываешь о близости Лондона» (скорее всего, на юго-востоке, в районе Гринвича), Винсент нашел жилье, которым остался очень доволен. Перед домом в модном готическом стиле располагался симпатичный садик; сам дом был достаточно просторным, чтобы вместить хозяйку, двух ее дочерей и четырех квартирантов. В обмен на этот суррогат деревенской жизни Винсенту приходилось начинать свое ежедневное путешествие к месту службы в 6.30 утра (рабочий день Винсента начинался в 9.00, поездка на пароходе, по словам Винсента, занимала около часа, и некоторое время требовалось ему для того, чтобы пешком преодолеть расстояние до пристани и от пристани до магазина). С одного из пирсов Темзы он садился на пароход, который часом позже высаживал его на берег, и продирался через уличную толпу к дверям магазина «Гупиль и K°».
В самом Лондоне Винсент старался проводить больше времени в зеленых районах. «Здесь повсюду очаровательные парки», – писал он Тео. В обеденный перерыв и после работы Винсент погружался в тишину и относительное одиночество этих прекрасных островков природы. Особенно ему нравился Гайд-парк. В окружении старых деревьев, овечьих лугов и утиных прудов он мог снова почувствовать себя на берегу родного Гроте-Бек. Так, Ипполит Тэн находил в лондонских пейзажных парках «красоту, нежность и трогательность туманных земель, таких как Голландия».
Пристыженный изгнанием из Гааги, Винсент в очередной раз попытался привести свой образ жизни в соответствие требованиям семьи. Внимая, несомненно памятным ему, строгим наставлениям родителей и дяди, свое пребывание в Лондоне он начал с суматошной светской активности. Инициатором ее стал дядя Сент, который пригласил Винсента на ужин, где присутствовали важные лондонские клиенты «Гупиль и K°». Винсент чудесно провел субботний день, катаясь по Темзе на лодках с коллегами из галереи. Он также вспоминал о приятных вечерах в компании троицы душевных немцев, арендовавших жилье в том же доме. Они пели песни под фортепиано в гостиной, а в один из выходных дней совершили вместе длительную прогулку по окрестностям.
В июне новый начальник Винсента Чарлз (Карл) Обах пригласил своего молодого сотрудника (малому повезло с влиятельной родней) на воскресную прогулку по Бокс-Хилл – меловому утесу на юге города. Любуясь видом с этой продуваемой ветрами возвышенности – в ясный день панорама охватывала весь юго-восток Англии, от Лондона с одной стороны до Ла-Манша с другой, – Винсент еще острее ощутил, в какую даль он изгнан из своей низинной родины. «Здешняя местность очень красива, – писал он Тео, – и совсем не похожа на Голландию».
Желая успокоить родителей, Винсент сообщил, что снова начал ходить в церковь. В доказательство он отправил им небольшой рисунок пером с изображением Голландской реформатской церкви августинского братства в Лондоне. Но еще больше обитателей Хелворта обрадовало известие, что Винсент приобрел цилиндр. «В Лондоне без цилиндра никак нельзя», – со знанием дела подтвердила Анна.
В очередной раз Винсент изо всех сил старался стать достойным представителем класса, в котором его мечтала бы видеть мать. С восторгом он рассказывал о своем посещении так называемой Роттен-Роу, королевской дороги для верховой езды в Гайд-парке, где каждый вечер лондонские наездники демонстрировали свои элегантные наряды и первоклассный выезд. «Одно из лучших зрелищ, что я видел», – писал Винсент. Судя по всему, его художественные предпочтения подверглись влиянию новых условий жизни. После четырех лет рассеянного блуждания его критический взгляд сфокусировался на оценке коммерческих перспектив картин. Из всех британских художников, с творчеством которых он познакомился, стоящими он нашел лишь двоих: Джорджа Боутона («один из лучших здешних художников») и Джона Эверетта Миллеса («все же здесь есть несколько хороших художников, например Миллес»). Оба они преуспели в коммерческом отношении, ни на шаг не отклоняясь от главенствующего вкуса. (Недаром Гупиль заключил с Боутоном долгосрочный договор.) Винсент мимоходом одобрил еще нескольких мастеров живописи – англичан и живущих в Лондоне иностранцев, отметив «ослепительную красоту» их бойко продававшихся картин.
Скандально знаменитые произведения социального реализма, персонажами которых были бездомные матери, ютившиеся в тесноте бедняки, брошенные дети и убитые горем вдовы, вовсе не интересовали Винсента. Работы, о которых он рассказывал в письмах родным, напротив, прославляли стиль жизни и ценности, благодаря которым процветала фирма «Гупиль и K°» и к которым ныне устремился ее молодой сотрудник: изысканная молодая пара застигнута в момент нежной сцены в будуаре («Медовый месяц» Жака Эжена Фейена); нарядная молодая мать несет в церковь свое новорожденное дитя («Крещение» Альберта Анкера); две молодые женщины в бальных платьях крадутся по великолепной лестнице («Девоншир-Хаус» Валентина Кэмерона Принсепа). По словам Винсента, эта живопись представляла «современную жизнь в ее настоящем виде».
Он посетил летнюю выставку в Королевской академии, откуда вернулся в несвойственном ему в те дни немилосердном настроении, едко высмеяв несколько отдельных работ и списав со счетов английское искусство в целом как «очень скверное и неинтересное». Революция в тиражной ксилографии, спровоцированная изданиями вроде газет «The Graphic» и «The Illustrated London News», хоть и происходила на Стрэнде в нескольких минутах ходьбы от магазина «Гупиль и K°», прошла мимо внимания Винсента, очарованного коммерческим искусством. Каждую неделю он присоединялся к толпе, собиравшейся около газетных типографий, в ожидании свежих номеров, но строгие черно-белые изображения, которые он видел в витринах, в то время ему «совсем не нравились» и казались «совершенно не тем, что нужно».
Посетив Национальную галерею, Винсент особо отметил лишь одну из увиденных там картин – пейзаж работы голландского художника Мейндерта Хоббемы. А «блестящие» работы Констебла из Картинной галереи в Дульвиче удостоились похвалы только потому, что напомнили ему любимых барбизонцев – Диаса де ла Пенью и Добиньи из магазина в Гааге. Казалось, что по-настоящему его тронула лишь передвижная выставка знакомых ему бельгийских художников. «Смотреть на бельгийские картины было сплошным удовольствием», – писал он и просил Тео поскорее рассказать о новостях Парижского салона.
Однако ничто из увиденного не покидало цепкую память Винсента бесследно. Произведения Леонардо и Рафаэля из Национальной галереи, Гейнсборо и Ван Дейка из Дульвича, Тёрнера из Музея Южного Кенсингтона (предшественника Музея Виктории и Альберта) – все они хранились в безграничном пространстве воображаемого музея Винсента, чтобы годы спустя воскреснуть в его памяти (часто в самых поразительных подробностях). Например, мало заинтересовавшие его во время пребывания в Лондоне иллюстрации «The Graphic» не только вспомнятся ему спустя десятилетие, но и станут предметом страстного увлечения. Однако единственным произведением, которое поразило воображение Винсента в то лето, была картина кисти Боутона, на которой молодой джентльмен гуляет по родовому имению с женщиной, похожей на его мать. Картина называлась «Наследник». Она настолько понравилась Винсенту, что он даже зарисовал ее и отправил набросок домой.
Винсент изо всех сил стремился к примирению с окружающим миром, но отчужденность его лишь усугублялась. Все напоминало ему о доме: «Здесь красиво зацвели яблони… кажется, все распускается здесь раньше, чем в Голландии». Воскресная прогулка заставила его «с ностальгией» вспоминать «чудесные воскресенья в Схевенингене». Лондонское жилье напоминало о прошлой жизни в доме семьи Рос. «Я не забыл [их], – писал Винсент, – и с огромным удовольствием провел бы там вечер». Он развесил по стенам в своей новой комнате те же самые репродукции, что висели в прежней. Он всегда с трепетом ждал вестей из дома и с грустью просил рассказывать ему о каждом семейном торжестве. «Ты, должно быть, отлично проводишь время дома, – писал он. – Как бы и мне хотелось снова всех увидеть!»
Его попытки наладить общение с окружающими провалились. Из переписки быстро исчезли упоминания обо всех новых товарищах, включая управляющего Обаха. Винсент говорил на английском куда хуже, чем понимал чужую речь. Попугай домовладелицы и тот говорил по-английски лучше, чем он, шутил Винсент. (Анна поняла шутку сына лишь после пояснений дяди Сента: многие англичане держат в гостиной попугаев.) Но и вопреки лучшему владению немецким языком дружба с соседями-немцами не сложилась. Своим родителям, которых, как всегда, беспокоила его замкнутость, Винсент говорил, что сам избегает общения, а не наоборот. «[Они] слишком сорят деньгами», – объяснял он свой разрыв с товарищами.
Дело, однако, явно было в другом. Старая привычка к одиночеству вновь давала о себе знать. «Там я никогда не чувствовал себя в своей тарелке», – писал Винсент о своей жизни в Лондоне. Как и в Гааге, он старался избегать больших сборищ и, по собственному признанию, не горел желанием посетить основные туристические достопримечательности, вроде лондонского Тауэра и Музея мадам Тюссо. Вместо этого он уделял все больше времени прогулкам, чтению и переписке с родными. Бывший коллега из Гааги, навестивший Винсента в августе, описывал его состояние как «Weltschmerz» и говорил, что «одиночество его… огромно». Несколько лет спустя Винсент так описывал свое лондонское настроение: «Холодное, бесплодное… бесчувственность вместо чуткости… по отношению к людям». Родители были обеспокоены его меланхоличными письмами.
Вместо того чтобы помочь Винсенту сломать стены изоляции, работа делала их еще более неприступными. Занимаясь оптовыми заказами на репродукции, он с ностальгией вспоминал работу в гаагском филиале, где его обязанности предполагали более разнообразную деятельность. «Здешний магазин не так интересен, как гаагский», – жаловался он Тео. В лондонском филиале не было галереи, витрин и нарядного интерьера. Наведывались сюда только дилеры и их подручные, общение с которыми происходило в привычной для лондонцев спешке. Где уж тут беседовать об искусстве! Не было в лондонском филиале «Гупиль и K°» и художественного магазина, где покупатели могли бы неспешно бродить, обмениваясь сплетнями и профессиональными советами. При довольно скромном ассортименте работы здесь хватало – за день нужно было подготовить к отправке более сотни репродукций. Винсент не был в восторге от большинства произведений, с которыми здесь имели дело. «Чего нам не хватает в первую очередь, так это хороших картин», – недовольно писал он Тео. Все напоминало ему об изгнании из полного жизни мира искусства, который остался там, на континенте. «Главное, расскажи мне о тех картинах, что ты видел в последнее время, – умолял он брата, – а еще напиши, были ли опубликованы какие-нибудь новые гравюры или литографии. Расскажи как можно больше, ведь здесь мне нечасто удается все это видеть». Каждый день этой убийственной скуки (позже Винсент сравнит свои занятия с рытьем канавы) отзывался в душе упреком, напоминанием об упущенных возможностях и непройденных дорогах. «Все не так радужно, как мне казалось сначала, – писал он во время первого из многих приступов меланхоличного самоанализа. – Возможно, я сам в этом виноват». Однако он по-прежнему надеялся, что когда-нибудь – «позднее», – «возможно, будет полезен». Надеялся, но наверняка понимал, что его место уже занято кем-нибудь другим.
Его уверенность в себе таяла, вытесняясь болезненной застенчивостью. Он так благоговел перед своим новым героем Джорджем Боутоном, что не осмелился заговорить с ним при встрече. Когда голландский художник Маттейс Марис посетил офис «Гупиль и K°», Винсент так оробел, что не мог произнести ни слова.
Так же как языковые трудности усугубляли его изоляцию, отсутствие материальной независимости приумножало чувство вины, на которое он будет обречен пожизненно. Даже несмотря на то, что его жалованье в Лондоне почти вдвое превышало жалованье в гаагском филиале, денег по-прежнему едва хватало на все расходы. Чтобы сэкономить, он перестал ездить в город на пароходе и теперь проделывал весь путь пешком, пересекая Темзу по мосту. В письмах он торжественно обещал найти себе более дешевое жилье и начать экономить. В ответ родители (присылавшие все более зловещие отчеты о финансовых трудностях в Хелворте) отважно заверяли его в намерении и дальше терпеливо переносить лишения ради блага детей. «Мы постараемся жить более экономно, – писала Анна, – и будем счастливы, если деньги, которые мы в тебя вкладываем, будут потрачены не напрасно; это лучшая прибыль, на которую мы можем рассчитывать».
К августу тоска по дому, отчужденность и самобичевание усугубили меланхолию. Тем не менее Винсент в течение нескольких месяцев пытался убедить родителей в том, что у него «все в порядке», он «доволен» и «чувствует приятное удовлетворение» от своей новой работы. В переписке с Тео он позволял себе быть откровенным, но демонстрировал тот же стоицизм. «Учитывая обстоятельства, дела у меня идут хорошо», – писал он в июне; «наверное, я должен привыкнуть», – высказывал надежду в июле; «нужно потерпеть еще чуть-чуть», – уговаривал себя в августе.
В попытке окончательно не пасть духом Винсент завязал переписку с уже замужней Каролиной Ханебек и теперь обращался только к ней, начиная письма приветствиями Lieve Carolien и Mijn beste Carolien. Со свойственной ему одержимостью он посылал ей полные многозначительных намеков стихи и гравюры с изображением белокурых молодых леди в кокетливых позах. В одном из писем он полностью процитировал стихотворение Джона Китса «Канун Святого Марка» (о деве «милой и простой» с ее «головкой золотой») и порекомендовал прочесть другое его стихотворение («слишком длинное, чтобы привести его здесь»), которое изобиловало эротическими образами. В другой раз он отправил ей отрывок из популярного сочинения Жюля Мишле «Любовь», где герой описывает, как образ женщины в осеннем саду напомнил ему некогда виденный портрет дамы, что завладела его сердцем «так ненароком, так всерьез…». Воскрешая в памяти прошлые отношения, он облекал их в слова, более подходящие разлученным любовникам, нежели просто светским приятелям, и советовал ей прочесть поэму Лонгфелло «Эванджелина» – историю молодого акадийца, оторванного от предмета своей любви.
Чего добивался Винсент, пытаясь соблазнить счастливую в замужестве Каролину? Это была первая из целой череды попыток настойчивостью добиться благосклонности – и все эти попытки потерпели крах. В первый, но далеко не в последний раз Винсент демонстрировал склонность к выдуманным отношениям, а заодно и пример того, как далеко он готов был зайти в погоне за иллюзией. Кроме того, переписка с Каролиной свидетельствует, что уже тогда Винсенту было свойственно искать утешения – то есть способ примирить враждебную реальность и мечты о счастливой жизни – в литературе и искусстве. Он рассказывал Каролине о своих поисках «родины… того уголка мира, куда мы приезжаем, чтобы остаться навсегда». «[Я] еще не нашел этого места, – писал он, – но стремлюсь к нему и, может быть, когда-нибудь смогу его достичь».
Осенью 1873 г. родители Винсента отметили новое, необычное настроение в посланиях старшего сына. «Нам приходят радостные письма», – с некоторым удивлением сообщает Дорус. Причиной тому, однако, была не Каролина Ханебек, которая, разумеется, отвергла странные ухаживания: Винсент нашел себе новую семью.
Винсенту оставалось жить семнадцать лет, и все эти годы он будет регулярно предпринимать попытки сблизиться с разными семьями, все больше отдаляясь от своей. К этому времени он как минимум однажды уже пытался обрести эрзац-семью в Гааге: в надежде стать своим в сплоченном семействе Терстеха он старательно завоевывал привязанность его маленькой дочки Бетси. Возможно, аналогичную попытку он предпринял и здесь, навещая дома жену и детей своего начальника Чарлза Обаха. Особенно трогали Винсента истории семей, где потеряли отца и мужа или где его никогда не было. В кои-то веки чувствуя себя нужным, он рвался заполнить эту пустоту.
Урсула Лойер и ее дочь Евгения должны были казаться ему именно такой семьей. Винсент снял комнату в доме номер 87 на Хэкфорд-роуд в Брикстоне, где мать с дочерью содержали небольшую школу для мальчиков. Аренда здесь была дешевле, а путь до работы занимал куда меньше времени (менее часа). С самого начала пятидесятивосьмилетняя вдова Урсула и девятнадцатилетняя Евгения, должно быть, показались Винсенту родственными душами: обиженные судьбой, странствующие в поисках «родины». Даже фамилия Лойер была грубо пересажена с родной почвы и потеряла свое милое французское звучание – Луайе, превратившись здесь в резкое английское Лойер.
Урсула и Евгения Лойер
Дочь капитана дальнего плавания, Урсула обладала стоицизмом видавших многое женщин из семей моряков. «Ее имя вписано в книгу судьбы», – торжественно возвестил Винсент. Урсула была миниатюрная, худенькая, с непропорционально крупными чертами лица. Пережитые несчастья не сломили ее: «добрая душа», в которой «не было ни намека на уныние», как спустя годы описывала ее внучка.
Евгения же, напротив, была девушкой крупной. Большая голова, широковатый нос, крепкая фигура и копна непослушных рыжих волос – она могла сойти за сестру Винсента (все его сестры пошли в мать). Выросшая без отца и братьев, Евгения сама держалась по-мужски: волевая, немногословная, она была, по словам ее дочери, «властной и сложной в общении», с «острым умом» и взрывным характером.
Глава семейства, наградивший обеих «фамилией-полукровкой», уже десять лет как лежал в могиле. Жан Батист Луайе/Лойер был человеком без дома. Уроженец Прованса, вынужденный эмигрировать из-за каких-то семейных проблем, он приехал в Лондон и женился на Урсуле, с которой успел завести ребенка – Евгению. Вскоре после ее рождения он пал жертвой туберкулеза. Если верить семейной легенде, последним его желанием было умереть на родной земле. В сопровождении жены и маленькой дочери он отправился во Францию. Там семья арендовала небольшой домик у моря, откуда друзья каждый вечер отвозили больного на берег смотреть на закат. Когда смерть подошла к нему совсем близко, он исповедался, и «слышавшие эту исповедь вытирали слезы – настолько чистой и праведной была его жизнь». Документ, в котором все это описывалось, случайно попал в руки Винсента. Реальная или приукрашенная, история изгнания и возвращения домой так его тронула, что многие годы он не только хранил копию документа у себя, но даже переписал его и отправил своей семье. «Он любил природу и видел Бога, – завершал свой отчет о смерти Лойера очевидец, – и был чужим на грешной земле».
Эта трогательная история неминуемо должна была преобразить в глазах Винсента образы пожилой домовладелицы и ее взбалмошной дочери (он ни словом не обмолвился ни об одной из них Тео). Винсент видел перед собой мужественную маленькую семью, пережившую великое горе. «Я ни разу не слыхал и даже не мечтал о такой любви, что была между ними», – писал Винсент сестре Анне. Поселившись в комнате на втором этаже, он уверовал в то, что это любящее семейство сможет заполнить пустоту его жизни. «Теперь у меня есть спальня, о которой я всегда мечтал», – писал он, сравнивая новое жилье с мансардой в Зюндерте. Желая утвердиться в своей фантазии, он пригласил Тео присоединиться к нему в Лондоне: «Эх, старина, как бы я хотел, чтобы ты приехал сюда!»
Все здесь напоминало ему о детстве: участок, где дамы Лойер выращивали цветы и овощи; коллекции бабочек и птичьих яиц, которых было множество в этом доме; повседневная суматоха приходящих на занятия и спешащих домой детей. В подарок членам обеих семей – родной и вновь обретенной – он сделал зарисовки улицы и дома, где теперь жил, своей комнаты. На Рождество 1873 г. Винсент помог украсить дом остролистом и отметил праздник «на английский манер», с пудингом и пением рождественских гимнов. Это первое Рождество вдали от семьи прошло для него без болезненной тоски по дому – верного спутника его будущих рождественских праздников. «Надеюсь, твое Рождество было таким же радостным, как мое», – хвастался он Тео.
Вновь обретенное ощущение причастности семейному кругу придало Винсенту смелости начать год с попыток вернуть свое место в настоящей семье. Он исправно писал домой («Винсент никогда не забывает нам написать»), и письма его, по свидетельству сестры Анны, всегда были жизнерадостными. Он относился к нудной работе с прилежанием, одобрительные отзывы начальства дошли до самого Парижа. Родители получили от дяди Сента письмо с сообщением, что «важные господа в Париже» настолько довольны работой Винсента, что увеличивают размер его жалованья. Обрадованный новогодней надбавкой, он стал посылать домой столько денег, что его щедрость обеспокоила родителей: не «отказывает ли себе в чем-либо» их «славный мальчик». Он даже наладил связь со своим предыдущим начальником и любимцем семьи, Х. Г. Терстехом.
Главной причиной кампании по реабилитации семейных отношений было желание привезти в Англию сестру Анну. Подыскав для нее место гувернантки в английской семье, он сумел бы одновременно облегчить финансовое положение в пасторском доме и вернуть расположение родственников. В январе Винсент приступил к реализации этого плана. Он упорно убеждал родителей в целесообразности приезда сестры в Лондон: здесь у Анны было бы больше предложений, чем в Голландии, здесь она могла бы лично пройти собеседование, к тому же для нее это была бы отличная возможность попрактиковаться в английском языке. Он размещал объявления в газетах, выбирал подходящие вакансии и составлял письма потенциальным работодателям. Он даже готов был вернуться домой и сопроводить Анну в поездке через Северное море. «[Винсент] такой милый, – писала его мать. – Он так старается помочь».
С Анной Винсент говорил в другом ключе, стремясь увлечь заманчивой идеей одинокое сердце девочки-подростка. Он расхваливал теплоту и гостеприимство матери и дочери Лойер – ведь это так не похоже на формальную атмосферу в школе-интернате. Винсент обещал, что, как и для него, для нее они станут второй семьей. Он писал, что они с Евгенией решили «быть друг другу как брат с сестрой» и Анна тоже «должна воспринимать ее как сестру». «Будь добра к ней хотя бы ради меня», – подытоживал он. Урсула написала Анне душевное письмо, в котором заклинала ее считать дом на Хэкфорд-роуд «своим» и приглашала ее на празднование помолвки Евгении с неким «приятным молодым человеком, который сумеет оценить ее по достоинству».
Угнетенные постоянными денежными трудностями, родители Винсента нехотя согласились поддержать его план. Было решено, что в июне он приедет в Хелворт, чтобы сопроводить Анну в Англию, поможет ей найти работу и первое время будет поддерживать. Винсент был в восторге. «Наша Анна приедет сюда, – писал он друзьям. – Какая радость для меня. Я сам не верю своему счастью».
Но, несмотря на благосклонную оценку родными усилий Винсента, место успешного и заботливого сына в семье уже было занято. В ноябре, через полгода после переезда Винсента в Лондон, Тео перевели в гаагский филиал «Гупиль и K°». Теперь он жил в доме, где прежде жил его брат, и выполнял в магазине бо́льшую часть его обязанностей. Как когда-то Винсент, второй племянник Сента Ван Гога также получил от управляющего Терстеха приглашение на чашку кофе и назидательную беседу.
Контраст между братьями не мог быть разительнее. Благодаря приятным манерам и мягкости Тео легко вливался в любое общество. В Гааге, как прежде в Брюсселе, Тео незамедлительно принялся заводить полезные знакомства в профессиональной среде. Клиенты хорошо отзывались о нем. Тео не только больше Винсента был похож на своего знаменитого дядю внешне, он унаследовал его красноречие, «золотой язык». Уже в шестнадцать лет Тео «знал, как обращаться» с клиентами: как «помочь им сделать наиболее правильный выбор» так, чтобы «они полагали, будто это их собственное решение». Вскоре Тео заслужил похвалу не только своего требовательного начальника («Ты словно рожден для этого бизнеса», – восхищался Терстех), но и всевидящего дяди Сента, который не желал слышать ни слова против этого племянника.
После всех связанных с Винсентом разочарований вести об успехах Тео встречали в Хелворте с радостью и облегчением. Он не только вновь подарил семье надежду на явление достойного наследника дяди Сента, но в свои семнадцать лет практически обрел финансовую независимость и сам оплачивал жилье и стол. «То, что ты уже зарабатываешь столько денег, – большая честь, – писал Дорус. – Это кое о чем говорит!» В Гааге Тео с радостью исполнял семейные обязанности, которыми Винсент часто пренебрегал: ходил с визитами к родственникам и друзьям семьи, аккуратно вел переписку и был неизменно внимателен к родным. Тео являл пример образцового сына семьи Ван Гог, родители осыпали его благодарностями, поощрениями и откровенно выделяли среди остальных детей (в 1874 г. на свой двадцать первый день рождения Винсент получил от родителей запонки, пирог и шоколад, Тео же, на свой семнадцатый, – новый костюм, шарф и пару лайковых перчаток). «Будь здоров и всегда оставайся для нас источником радости и образцом успеха», – писали они ему.
Успехи Тео, активно обсуждавшиеся в письмах ко всем членам семьи, не остались не замеченными и в Лондоне. Во время рождественских праздников Винсент уже узнал от Терстеха о стремительном карьерном продвижении брата. Он написал Тео, что рад за него, но отчего-то, ведя активную переписку с другими членами семьи, Винсент стал писать брату реже и, кажется, с меньшей охотой: письма старшего брата к младшему свелись к коротким формальным запискам. Двухмесячный перерыв в общении он довольно грубо объяснил тем, что был очень занят. Прекратились и вечные просьбы рассказать о виденных картинах, поделиться свежими художественными впечатлениями. Теперь Винсент высокомерно предлагал Тео «подумать и, может быть, задать ему какие-нибудь вопросы [об искусстве]». Тео быстро приспособился к новому, нерегулярному ритму переписки и иногда по несколько недель не отвечал на письмо брата, в отличие от Винсента, который, как правило, писал ответное письмо в течение одного-двух дней. Эта асимметричность будет свойственна их отношениям и в будущем.
К концу июня, когда Винсент вернулся в Хелворт, чтобы затем ехать с Анной в Лондон, отношения между братьями охладели окончательно. Дома Винсент также не получил теплого приема, на который надеялся. Вместо интереса к его новой жизни и новой семье он обнаружил лишь подозрительность. Возможно, в этом была виновата сестра Анна. Попытки Винсента сладкими посулами втянуть ее в свои планы обернулись против него. Питая врожденную страсть к сватовству, Анна начала плести кружево школьных фантазий после получения первого же его письма с описанием семьи Лойер. И хотя Винсент предупредил ее: «Старушка, не думай, что в этом есть что-то большее, чем я тебе написал», сестра немедленно поделилась с Тео своими догадками – Винсента и Евгению «связывает нечто большее, чем просто братская любовь». Сколько бы Винсент ни отрицал этого и ни запрещал Анне «упоминать об этом дома», она без раздумий намекала на зарождающуюся любовь родителям, так же как ранее говорила о ней Тео. Последовавшее «уточнение» о помолвке Евгении с другим мужчиной лишь усугубило замешательство и озабоченность семьи, которая уже не раз имела повод сомневаться в достойном поведения Винсента. К тому же в Хелворте наверняка прослышали о его странном эпистолярном ухаживании за Каролиной Ханебек.
Отец и мать, как всегда, винили во всем окружение Винсента. «Дамы, в доме которых живет [Винсент], совсем обычные люди, ничего плохого о них сказать нельзя» – так мать оценивала первое лондонское жилье Винсента. Мать и дочь Лойер не удостоились подобной похвалы. Противоречивые сведения об избраннике Евгении выставляли в невыгодном свете и ее мать Урсулу, которую матушка Винсента пренебрежительно называла «та старая дама». Разве порядочная мать допустит двусмысленную ситуацию, которая может пагубно сказаться на репутации дочери? Да и сами жизненные обстоятельства, в которых оказались эти женщины и которые казались Винсенту столь трогательными, в глазах его родителей выглядели подозрительно и противоестественно. «Их семья не такая, как у других людей», – предупреждала Тео мать. Дорус же и подавно сомневался в нравственности любой затеи, где ему чудился налет французской аморальности. Мысль о том, что Евгения могла быть внебрачным ребенком, приводила его в настоящий ужас. В Хелворте были напуганы «множеством тайн», окутавших дом на Хэкфорд-роуд, и опасались, что семейство Лойер «приносит Винсенту один вред».
Чем больше Винсент живописал радости жизни в «прекрасной» новой семье – он называл ее «убежищем от жизненных трудностей и проблем», – тем больше его родители тревожились, как бы очередная странная блажь их сына не окончилась жестоким разочарованием. Чем подробнее он описывал дружелюбие, с которым к нему относятся, тем больше родителям чудилось, что жизнь Винсента на Хэкфорд-роуд слишком одинока и изолирована. Его мать обижали пылкие рассказы Винсента о семейном тепле, которое он нашел вдалеке от дома, беспечность, с которой он пропустил семейное Рождество. В мире Анны, где семейные связи были неизменны и нерушимы, не было места для его опрометчивых заявлений о новых «братских» отношениях и призывов воспринимать этих далеких незнакомцев как членов семьи. Дорус разделял опасения жены.
А затем явился Тео.
Вести о его последнем триумфе прибыли в Хелворт еще прежде его самого. В середине июня он удостоился чести лично приветствовать Софию, королеву Нидерландов, посетившую магазин на главной площади. Вскоре после этого дядя Сент представил Тео другой «знатной особе» – Адольфу Гупилю. Талант Тео был настолько востребован, что ему едва не пришлось отменить приуроченную к визиту Винсента поездку в Хелворт, – в итоге она сократилась до одного дня. Воссоединение двух братьев после года разлуки было в лучшем случае прохладно-вежливым. Они поговорили о работе в магазине, и этим, похоже, темы для разговоров оказались исчерпанными. По крайней мере, сдержанное и формальное письмо, которое Винсент затем написал брату, трудно расценить как продолжение задушевной беседы.
Чем с большим недоверием и равнодушием родные относились к Винсенту, тем больше и он в свою очередь отдалялся от них. Первые дни в Хелворте Винсент провел, заполняя рисунками маленький альбом, предназначенный в подарок пятилетней Бетси Терстех: лондонский пароход, дом на Хэкфорд-роуд, набросок фигурки спящей, свернувшись клубочком, маленькой девочки (возможно, самой Бетси), уходящая вдаль аллея… Не успев закончить работу из-за стремительного отъезда Тео, Винсент сопроводил подарок запиской, в которой явственно читается обида: «Дорогая Бетси! Я хотел заполнить эту маленькую книжку рисунками, но Тео уезжает уже сегодня… Тебе придется пока довольствоваться тем, что есть». После отъезда Тео в подарок сестрам Лис и Вил Винсент нарисовал пасторский дом; родителям он подарил большой рисунок с видом из окна его комнаты в доме на Хэкфорд-роуд (либо копию того, что он привез с собой, либо воссозданный по памяти). Возможно, его целью было убедить родителей в необходимости отпустить с ним Анну или продемонстрировать свои намерения относительно будущего в этом доме; возможно, имелось в виду и то и другое. В выражениях, подобных которым Винсент долгое время не слышал от своих домашних, Анна решительно одобрила его занятия рисованием, назвав их дельным времяпрепровождением. «Мы все очень этому рады, – писала она Тео. – Это чудесный дар, который он может использовать себе во благо».
Винсенту, как обычно, не хотелось покидать родительский дом. По мере приближения отъезда он становился все более раздражительным и отчужденным. Когда речь заходила о Лондоне, он начинал ворчать о вечном тумане. «Он был сам не свой», – жаловалась мать Тео спустя некоторое время. Дорус, в мае потерявший отца, был нездоров и по привычке отстранился от домашней жизни, погрузившись в мрачное уединение. Винсент почти не видел его в течение последней недели в Хелворте. Несмотря на то что он и так задержался дольше запланированных десяти дней, в последний момент он написал начальнику Обаху с просьбой дать ему больше времени. Он также отказался от идеи заехать в Гаагу повидаться с братом, проведя выгаданный день в последнем лихорадочном приступе рисования, как будто его рисунки имели силу смягчить сердца родных, которые, казалось, ополчились против него.
И в самом деле, кампания по реабилитации доброго имени в глазах родных провалилась. К 14 июля, когда Винсент с сестрой отправились в путь с хелвортской станции, родители считали Анну спасением для Винсента, а не наоборот («Мы надеемся, что присутствие Анны пойдет ему на пользу»).
Меньше чем через месяц после возвращения в Лондон Винсент покинул дом на Хэкфорд-роуд, так никогда и не объяснив причин своим близким. Его отношения с Лойерами оставались по-прежнему дружелюбными и после возвращения из Хелворта, Урсула и Евгения с радостью приняли Анну. «Они хорошие люди, – сообщала она в письме домой, – и стараются обеспечить нам максимальный комфорт». Поначалу присутствие сестры делало Винсента безумно счастливым. «Представь себе, как здорово быть здесь вместе», – писал он Тео. Каждое утро Анна проходила вместе с ним часть пути до его службы, днем она играла на фортепиано в гостиной дома Урсулы Лойер. Она посетила рабочее место брата и «провела чудесный вечер с семьей Обах». По выходным они вместе ходили в музеи и устраивали пикники в парках. Винсент научился плавать.
Что же положило конец этой недолгой летней идиллии? В отсутствие каких-либо объяснений родители Винсента лишь уверились в обоснованности своих дурных предчувствий. «Оказалось, что не все в доме Лойеров так уж замечательно, – писал Дорус. – Я рад этому, поскольку мысль об их пребывании там беспокоила меня». «Я рада, что он там больше не живет, – соглашалась его достойная супруга. – Настоящая жизнь отличается от той, что мы рисуем в своем воображении». Годы спустя вокруг неожиданного отъезда Винсента сложилась целая легенда о неразделенной любви. В своих ранних воспоминаниях будущая жена Тео Йоханна Бонгер высказала предположение, что Винсент был влюблен в Евгению Лойер. Ее рассуждения в сочетании с романтическими домыслами его сестры Анны подарили биографам повод для разнообразных спекуляций. «Он делал все возможное, чтобы заставить [ее] разорвать помолвку, – писала Йоханна, – однако не добился успеха». Она настаивала, что именно это стало «причиной первой великой скорби», которая навсегда изменила Винсента и заставила его обратиться к искусству. Согласно Ирвингу Стоуну, самому удачливому из продавцов ее версии событий, «оттого, что он страдал… он сделался чувствительным к страданиям других».
В реальности же, конечно, все было не так просто и куда более прозаично. «Приемная» семья Винсента на Хэкфорд-роуд не имела шансов продержаться долго. По сути, он едва знал свою сестру Анну, которая, едва выйдя из подросткового возраста, превратилась в подозрительную и весьма критично настроенную к окружающим девятнадцатилетнюю девицу. Но главную роль, возможно, сыграл тот факт, что и она совсем его не знала. Спустя несколько недель безуспешных поисков работы шансы Анны найти место казались все более призрачными. «Я думаю, это будет очень непросто, – объяснял Винсент Тео. – Все говорят, что она слишком молода». Когда в августе подошло время платить за жилье, Винсент, обещавший поддерживать сестру, пока она не подыщет место, оказался на грани финансового кризиса. В такие моменты он всегда был особенно уязвим. Совокупность обостренного чувства вины Винсента, требовательной нетерпеливости Анны и вспыльчивости Евгении привели идиллию к неизбежному и скорому краху.
К середине августа Винсент нашел несколько новых вариантов съемного жилья менее чем в миле от Хэкфорд-роуд, положив конец первой в его жизни искренней привязанности, продлившейся целый год; за попыткой найти здесь замену собственной семье последовал внезапный и болезненный разрыв. «Он склонен идеализировать людей, – писала сестра Анна в своем единственном письменном комментарии к событиям месяца, проведенного с Винсентом в доме Лойеров. – Когда они не оправдывают его скороспелых суждений о себе, он разочаровывается так жестоко, что эти люди становятся для него не более чем букет увядших цветов».
Что бы ни было причиной изгнания (или побега) Винсента с Хэкфорд-роуд, это событие ознаменовало начало одной из тех затяжных депрессий, которыми пестрит история его жизни. Волею судеб в те же дни Анна нашла работу в Уэлине, небольшом городке в пяти часах езды на поезде от Лондона, и съехала из новой квартиры на Кеннингтон-роуд. Впервые за год оставшись в одиночестве, Винсент вновь вернулся к старым привычкам. «Здесь, в Англии, меня больше не тянет рисовать… Я снова много читаю». Он мало ел и не следил за своим внешним видом. Он прекратил общаться с людьми и пренебрегал рабочими обязанностями, заслужив гневные упреки из самого Принсенхаге. По словам матери Винсента, дядя Сент «хотел бы, чтобы он выходил на улицу и общался с людьми, ведь это так важно для его будущего». Как будто пытаясь наказать свою старую семью за неудачу с новой, Винсент прекратил писать домой. «Нам горько оттого, что Винсент не пишет, – делился Дорус беспокойством с Тео. – Верный знак, что он в нелучшем состоянии».
В Лондоне не было пустошей, куда мог бы сбежать Винсент. Однако этот город предлагал такие способы развлечения и утешения, каких нельзя было найти на берегах Гроте-Бек, а животный мир здесь был куда разнообразнее. Позднее Винсент говорил одному из друзей, что в особенности по вечерам, после долгого рабочего дня, он «много времени проводил, блуждая по окраинам».
Лишенный навыков общения, но страстно этого общения жаждущий и давно не испытывавший угрызений совести за нарушение приличий, Винсент оказался в мировой столице платной любви. Более восьмидесяти тысяч проституток, многие из которых едва достигли подросткового возраста, предлагали свои услуги в городе, где половая близость по взаимному согласию допускалась при условии, что женщине исполнилось двенадцать лет. В тех районах Лондона, которые Винсент посещал чаще других, возможностей было сколько угодно. «Нельзя пройти и сотни шагов, не задев двадцати проституток», – сетовал один приезжий после прогулки по Стрэнду. В городе работали три тысячи официальных борделей и в придачу к ним в полтора раза больше таких, которые прикрывались вывесками кофеен, табачных лавок, танцевальных залов и «ночлежных домов», причем везде действовали одни и те же тарифы. Посетившего Лондон русского писателя поразил вечерний Хеймаркет. Это место он описывал как «квартал, в котором по ночам, в некоторых улицах, тысячами толпятся публичные женщины», подытоживая: «подобную массу… нигде не увидите в таком размере, как в Лондоне». Хорошо известны были и другие места скоплений жриц продажной любви: Оксфорд-стрит, площадь Сент-Джеймс, Ковент-Гарден – некоторые из них буквально в двух шагах от магазина фирмы «Гупиль и K°». «Все это жаждет добычи и бросается с бесстыдным цинизмом на первого встречного», – писал русский путешественник. Как только не называли этих женщин: проститутки, распутницы, падшие сестры, «лоретты», беспутницы, шлюхи, «падшие создания»…
Винсент называл их «девушками, полными любви».
В письме Тео, написанном в августе, Винсент беззастенчиво заявлял о своей новой жизни в Лондоне: «Душевная непорочность и телесная нечистота могут сосуществовать». Если он не в силах вернуть расположение родителей, то должен, по крайней мере, вернуть себе преданность брата. Что звучит убедительнее для молодого человека, чем соблазн сексуальной вседозволенности?
Винсент, несомненно, знал, что отец вел войну с темными ангелами Тео с тех самых пор, как тот в возрасте пятнадцати лет уехал из дома. Большой город, Брюссель, таит особые соблазны, предупреждал Дорус, но и перевод Тео в относительную безопасность Гааги (возможно, им и инициированный) не остановил идущий из Хелворта поток завуалированных наставлений. «Будь начеку», «не попади в беду», «старайся не прослыть повесой» – все это были отцовские предостережения об опасностях сексуальной распущенности. Когда неразделенная страсть заставила Тео отправиться на поиски доступных отношений в темные закоулки Гест, Винсент был тут как тут.
Если Дорус призывал к соблюдению приличий и воздержанию, Винсент проповедовал терпимость и плотские удовольствия. «Нужно выпустить зверя на волю», – объяснял он. Дорус посоветовал Тео купить календарь с цитатами из Библии и начинать каждое утро с соответствующего стиха – Винсент предлагал свои библейские уроки: «Вы судите по плоти; я не сужу никого»; «Кто из вас без греха, первый брось на нее камень». Он призывал Тео твердо противостоять отцу («иметь собственное мнение») и вместо Христа цитировал Жюля Мишле, автора другого «евангелия» – книги «Любовь». Пока Дорус запугивал Тео зловещими картинами «отвратительных» и «диких нравов» больших городов, Винсент искушал его образами вроде «Маргариты у фонтана» Гёте – видением благообразной непорочности, беспомощной перед лицом страсти. («Ты видел „Маргариту у фонтана“ Ари Шеффера; можно ли представить себе существо более несчастное, чем эта девушка, полная любви?»)
В поистине дьявольской борьбе за душу Фауста – Тео Винсент использовал все доступные ему средства. Он отправлял брату гравюры, – вероятно, любимые им самим женские образы. Был здесь и портрет Камиля Коро (известного не только благодаря своим работам, но и своей любовнице). Из увиденного на Салоне в письмах брату Винсент отметил крестьянских девушек Жюля Бретона, танцующих вокруг костра в исступлении чувственной невинности («Канун Святого Джона»), – культовую для своего времени картину, эталон дозволенного эротизма. Из представленного в Королевской академии художеств он особенно оценил элегантных дам и кавалеров Джеймса Тиссо, не удостоив малейшего упоминания скандал того года – «Очередь в ночлежный дом» Люка Филдса.
Что касается литературы, то тут к месту пришлись не только немецкие романтики, вроде Гёте и Гейне (который, как известно, состоял в связи с девушкой низкого происхождения), но и французские авторы: Шарль де Сент-Бёв, в сонетах которого благоговение перед природой переплеталось с похотливыми мечтами об идеале женской красоты; Арман Сильвестр, который в описании крестьянских женщин говорил, что «души их глубоки, как море», а «блузы обтягивают грудь»; романист Эмиль Сувестр, певец несчастной любви («В этом году мое сердце разбито, ибо та, которую я люблю, меня, увы, не полюбила»); и Альфред де Мюссе, само олицетворение романтической тоски, – не менее чем литературными свершениями он прославился пылким романом с Жорж Санд.
В рассуждениях Винсента стали появляться такие понятия, как любовь и родство душ, меланхолия и тоска, – все то, что, несомненно, не давало ему покоя в его собственной одинокой жизни. К началу 1875 г. он купил для Тео альбом, в который аккуратным мелким почерком переписал длинные отрывки из Уланда и Гейне, Жюля Бретона и Жюля Мишле… Когда в первом альбоме закончились чистые листы, он купил второй, который также исписал от корки до корки, копируя тексты ночами при свете газовой лампы.
Неизвестно, сколько таких лихорадочных рефренов было в письмах Винсента, – ни одного письма из отправленных им брату в течение шести месяцев (с августа 1874 по февраль 1875 г.) не сохранилось. Тем не менее все указывает на то, что письма эти существовали. В первую очередь на это намекают два небольших, обернутых в цветную бумагу альбома, составленные Винсентом для брата. Семьдесят три записи на более чем сотне страниц свидетельствуют, с какой страстью и отчаянием зимой 1874 г. Винсент, все более отдаляющийся от остального мира, пытался возродить особый союз, который в его воображении был заключен по дороге в Рейсвейк.
Демонстративно пренебрегая велениями семейного долга, домой Винсент не писал почти два месяца. Не дождались от него письма в родительском доме и ко дню рождения матери в сентябре. Всем стало очевидно, что молчание старшего сына было враждебным. «Винсент не напишет даже по случаю важной даты, – причитала Анна. – Ах, Тео! Ты не представляешь, какую боль нам это причиняет». В отсутствие каких-либо новостей родители воображали худшее. У них имелось с десяток предположений относительно того, что не так с Винсентом: он плохо ест, мало бывает в обществе (ему нужно чаще общаться с обеспеченными людьми), он слишком много времени проводит в одиночестве или же сам лондонский воздух ему вреден. Каким бы невероятным это ни казалось, они даже допускали, что Винсенту нужно больше читать («Это помогает отвлечься»). Их беспокоило, что он перестал ходить в церковь, и Анна обвиняла сына в противостоянии Господним планам на его счастье.
Наступил октябрь, а Винсент все молчал; родители не находили себе места от мрачных предчувствий. Впервые им пришло в голову, что проблема может быть куда серьезнее. «Бедный мальчик, – писали они, – он так изводит себя». «Когда мы собой недовольны, для нас наступают непростые времена». В сентябре дядя Сент заехал в Хелворт, и тут уж Анна и Дорус не смогли больше держать в себе переполнявшие их тревоги. Вскоре после этого Винсент получил от «важных господ» из «Гупиль и K°» уведомление о том, что его временно переводят в Париж.
Непрошеное вмешательство возмутило Винсента. Он тотчас же написал в ответ злобное письмо, в котором пошел наперекор семейной традиции в любой ситуации сохранять корректный тон, подавлять негативные эмоции и верить в непогрешимость родителей. Винсент обвинял отца в том, что тот вмешивается в его жизнь. Отрицать было бесполезно, поэтому Дорус лишь немедленно заверил его, что «не говорил с дядей – это дядя говорил со мной». На самом же деле Дорус встречался с Сентом и его партнером Леоном Буссо всего за пару недель до объявления о переводе. Он сообщил эту новость Тео еще до того, как о ней узнал Винсент. Винсент пытался поверить комплиментарной версии отца, будто бы дядя Сент «хотел дать ему возможность поработать в центральном офисе и лучше познакомиться со всем, что хранится на парижских складах». Однако его ярость не утихала, и было понятно, что дело в прошлых, более глубоких обидах. «В конце концов мы узнали, что Анна получила от Винсента почтовую карточку, в которой он просил вернуть ему чемодан», – писала Тео мать, сетуя на отсутствие вестей от старшего сына: Винсент демонстративно отказывался сообщать родителям свой новый адрес в Париже или хотя бы дату отъезда из Лондона, так что им приходилось выспрашивать все у Тео.
Тео сообщил родителям, что Винсент отплыл во Францию 26 октября. В Хелворте Анна и Дорус вернулись в уже знакомое им состояние ожидания вестей и надежды на лучшее. «Мы не хотим отчаиваться», – писала сыну Анна. Вместо этого они ревностно молились, чтобы «участие Господа в этом переезде привело [Винсента] обратно к нам, к Нему, к самому Винсенту и чтобы позволило ему снова стать счастливым». Наступила зима, а Винсент оставался непоколебим в своем молчании. Сестра Лис переживала, что «Винсент никогда больше не будет прежним», и предсказывала: «Мы теперь не скоро его увидим». Дорус считал поведение сына «противоестественным» и предупреждал всех, «что ничего хорошего от него ожидать не стоит». Самой категоричной в своих суждениях была мать Винсента Анна: «Он отделился от общества и от всего мира, делает вид, что не знает нас».
Таков был сценарий отлучения Винсента от семьи – сценарий, который будет снова и снова повторяться в последующие годы. Его попытки найти сестре Анне работу – одна из первых заявок на возвращение своего законного места в потерянном раю зюндертского дома, воспоминания о котором становились тем ярче, чем глубже уходили в прошлое. Его одинокое изгнание в ночной мир Лондона стало первым из множества погружений в бездну вины и самоуничижения; страстные проповеди о литературе и искусстве – способом покончить с одиночеством (и заодно насолить родителям), переманив Тео на свою сторону. Злость на отца, вызванная переводом в Париж, была одной из первых вспышек болезненного гнева, только усугублявшего его отчужденность.
С приближением Рождества, однако, Винсента вновь обуяла тоска по семье, и он наконец прервал молчание. В начале декабря к Дню святого Николая Винсент неожиданно прислал родителям деньги – только деньги, без письма. Письмо же последовало в середине декабря. «Я хочу поделиться с тобой радостью: мы получили очень славную записку от Винсента», – сообщали Тео из дома. Родители ответили старшему сыну в доброжелательной манере, объяснив недавнюю бурю «настроением», и охотно стали планировать семейную встречу на рождественских каникулах. Задержавшись из-за работы и плохой погоды, Винсент едва сумел в последний момент вырваться из Парижа, чтобы попасть домой к традиционному чтению книг в сочельник. «Каким прекрасным был Хелворт тем вечером: в деревне горели огни, а церковная башня возвышалась среди заснеженных тополей», – вспоминал он позднее. Возвращение домой в открытой повозке сквозь звездную лунную ночь вскоре стало еще одним символическим воспоминанием – встреча с родными вернула Винсенту чувство тоски по семье, забытое, казалось бы, после горького отъезда из Лондона.
По возвращении в Англию Винсент снова стал усердным сотрудником фирмы. Его письма полны восторженных отзывов о новой галерее магазина (открывшейся, пока он был в Париже) и о возможности продавать картины, а не одни лишь репродукции. «Наша галерея уже открылась и выглядит очень красиво, – хвастался он Тео. – Здесь есть замечательные картины». Родителям он тоже писал – «славные письма», в которых заметно «его стремление добиться успеха». Повидав Винсента в Лондоне, Анна сообщила родителям, что «он выглядел очень хорошо», и успокоила их, сказав, что он хорошо питается и следит за своим внешним видом.
Винсент не пропустил дня рождения отца, и, по словам Доруса, его поздравления с праздником были очень прочувствованными. В качестве подарка Винсент послал родителям деньги, чтобы они сфотографировались и подарили детям по фотографии. Это было давним желанием родителей, поэтому идея пришлась им по сердцу. Обмениваться фотографиями к тому времени стало семейной традицией. «Я очень люблю смотреть на портреты людей, которые мне дороги», – писала Лис, посылая родителям и Тео свой фотопортрет. Винсент не только разделял семейное увлечение коллекционированием портретов родных, но и с удовольствием добавлял их в свою коллекцию гравюр. Трудно не увидеть здесь прямого пути к последующей одержимости портретной живописью, которая в конце концов приведет его к вершинам художественной выразительности.
В марте Винсент, возможно, пытался убедить свое начальство в «Гупиль и K°» перевести Тео из Гааги в Лондон, но безуспешно. «Как бы я хотел, чтобы ты был здесь, – писал он и продолжал с уверенностью: – Когда-нибудь мы этого добьемся».
Однако ни Винсенту, ни его семье не удалось забыть прошлое. «Славные письма» Винсента родителям были короткими и нерегулярными. Идеальное семейное Рождество было омрачено объявлением Доруса о том, что семья снова оказалась на пороге финансовых трудностей из-за приближающегося срока платежа за отвод Винсента от армии. «Если бы Па мог слышать, как Винсент говорит с нами и какие чистые мысли высказывает, насколько бы он изменил свое мнение о нем», – сокрушалась Лис. Но в то время Дорус не фигурально, а вполне реально из-за болезни страдал потерей слуха.
На службе вновь обретенный Винсентом энтузиазм не мог решить проблем, очевидных еще со времен Гааги: ему не хватало любезности и такта в общении с клиентами, и вообще он был не создан для торговли. По мере приближения первой выставки в новой галерее лондонского филиала «Гупиль и K°» Винсент все больше нервировал управляющего Обаха. Их взаимоотношения стали напряженными, то и дело начальник и подчиненный вступали в открытые споры. (Позднее Винсент злобно высмеивал меркантильность и ограниченность Обаха и утверждал, что тот не в своем уме.) Вновь стали звучать жалобы о профессиональной непригодности Винсента. Сам он отрицал справедливость подобных обвинений: «Я не такой, каким многие меня считают».
В середине мая 1775 г., всего за несколько дней до открытия новой галереи, Винсент получил уведомление о «временном» переводе в Париж. Его смысл был очевиден: Винсент окончательно утратил доверие «господ». Для работы в галерее лондонскому филиалу требовался более способный сотрудник. Винсента заменили ассистентом-англичанином, и сюда он больше не вернется.
В Хелворте ожидали взрыва негодования со стороны старшего сына. «Я надеюсь, это не слишком его ранит», – волновался Дорус. Тео переживал, что «рядом с Винсентом нет никого, кто мог бы ему посочувствовать»; «никому не известно, что творится у него в душе»; «никто не доверяет ему, несмотря на все его благие намерения». Как такой чувствительный человек, как его брат, примет столь сокрушительные перемены?
Наконец из Парижа пришло письмо. Дорус назвал его «странным», однако мнения своего не пояснил. Вероятно, в это письмо Винсент вложил стихотворение под названием «L’Exilé» – «Изгнание», которое сам перевел для родителей на голландский.
Прочитав письмо, Дорус с надеждой предположил, что Винсент был «перевозбужден» из-за «жары и постоянного напряжения». «Только между нами, – признавался он Тео, – я думаю, это болезнь, поразившая его тело или его разум».
Глава 7
Подражание Христу
Зимой 1875 г. артистический Париж все еще бурлил, обсуждая выставку группы молодых бунтарей, которые именовали себя Анонимным обществом художников, живописцев, скульпторов, граверов и пр. Противники пренебрежительно называли их «впечатленцами» – импрессионистами или попросту умалишенными. Они утверждали, что их произведения – новый способ ви́дения мира. Они делали сомнительные заявления: мол, яркие краски и свободная манера – не что иное, как пример научного подхода к живописи, и «даже самые въедливые физики, проанализировав эти картины, не выявят здесь недостатков» (как писал один из немногих критиков, вставших на сторону бунтарей). Несмотря на то что из своего живописного метода они принципиально исключили использование темных теней – традиционный способ передать игру света, – они утверждали, что способны запечатлеть свет на холсте. Свои картины они называли «впечатлениями», и другой благожелательный критик написал: «Они [картины] – словно осколки зеркала бытия, и отражаемые ими мимолетные, красочные, едва уловимые и чарующие его проявления весьма заслуживают нашего внимания и нашего восхищения».
Но в целом художественный мир Парижа насмешливо и неодобрительно принимал самопровозглашенных послов «нового искусства». Эталоном здесь, как и прежде, считались творения художников и скульпторов академического толка, а также то, что имело успех в Салоне. Враждебно настроенные критики соревновались в остроумии – называли работы самонадеянных новаторов преступлением, нелепостью и пачкотней; сетовали, что радикалы, вроде Клода Моне, ведут войну против красоты, что с таким же успехом могла бы намалевать картину «обезьяна, в лапы которой попала коробка с красками». «Чистое безумие, – раздраженно писала „Le Figaro“, – ужасающее зрелище».
В марте 1875 г. разразилась буря. Отчаянно нуждаясь в деньгах, Ренуар, Моне и Сислей (а также Берта Моризо, которая отважно решила разделить участь своих коллег) организовали продажу нескольких из своих скандально известных работ в Отеле Друо – центральном аукционном доме Парижа. Событие вызвало бурю возмущения. Публика ревела, выкрикивая оскорбления в адрес художников и их творений. Осыпаемые градом насмешек, картины уходили за гроши: так, пейзаж Моне был продан за 50 франков. Зрители приветствовали смехотворные цены взрывами издевательской радости: «Это за раму!» Аукционер боялся, что взбешенная толпа отправит его в психиатрическую лечебницу: «Они вели себя с нами как со слабоумными!» Атмосфера накалилась до предела, и, чтобы предотвратить потасовку, организаторам пришлось вызвать полицию.
Двумя месяцами позже Винсент прибыл в Париж.
К тому времени негодование достигло каждого уголка замкнутого, пронизанного сплетнями парижского мира искусства. Молодые художники и сотрудники галерей, собиравшиеся в ресторанчиках на Монмартре (именно там Винсент нашел себе квартиру), не могли говорить ни о чем другом. Виновники этой бури почти каждый вечер проводили в кафе – сначала в «Гербуа», затем в «Новых Афинах»: оба располагались всего в нескольких кварталах от галереи «Гупиль и K°» на улице Шапталь, где работал Винсент. В «Мулен де ла Галетт», неподалеку от места, где он жил, ставил свой мольберт Ренуар, чтобы запечатлеть пары, вальсирующие в неровном свете, пробивающемся сквозь кроны деревьев. В любой из вечеров в одном из множества варьете или ночных клубов, расположенных по соседству с новым парижским домом Винсента, в дешевых кафе, куда часто заглядывали юные балерины, можно было запросто застать Дега с блокнотом в руке.
Направляясь в другие парижские магазины «Гупиль и K°», Винсент наверняка проходил мимо мастерских Ренуара и Мане. Когда в 1875 г. одна из работ Мане была отвергнута жюри Салона и художник пригласил публику посмотреть на опальную картину прямо в его студии, на приглашение откликнулись тысячи людей. Буквально в двух шагах от магазина «Гупиль и K°» на проспекте Оперы находилась галерея Дюран-Рюэля, рекламными плакатами зазывавшая публику полюбоваться последними скандальными творениями импрессионистов: «Хлопковой конторой» Дега (непривычно обыденным изображением рабочих будней) и поразительным портретом мадам Моне в ярко-красном японском кимоно. В июне Винсент побывал на месте бесславного аукционного фиаско, в Отеле Друо, расположенном неподалеку от магазина «Гупиль и K°» на бульваре Монмартр. И наверняка во время своих бесчисленных прогулок он встречал молодого маклера (и одного из первых коллекционеров импрессионистов) Поля Гогена, который работал на бирже неподалеку и в свободное время занимался живописью.
Но даже если и так, Винсент не заметил ровным счетом ничего. Несмотря на неутихающую полемику, несмотря на ресторанную болтовню в обеденный час и споры в танцевальных залах, несмотря на возмущенную критику и страстные выступления в защиту новаторов, несмотря на все безумие (не говоря уже о непосредственной близости самих этих завораживающих и шокирующих картин), за все время, проведенное в Париже, Винсент ни разу даже словом не обмолвился об импрессионизме или о ком-либо из его творцов.
Спустя десять лет, когда брат пытался заинтересовать его «новыми художниками», он ответил: «Слыша от тебя так много новых имен, я не всегда могу понять, о чем идет речь, поскольку ничего из этого я не видел». «Из всего того, что ты рассказал мне об „импрессионизме“, – писал он в 1884 г., помещая в кавычки незнакомое слово, – я так и не уяснил, что же это такое».
Где же был Винсент? Как мог он не заметить баталий, изобразительных и словесных, которые разворачивались в тех самых галереях, где он трудился, в кафе, где он ел, на страницах газет, которые он читал, и на улицах, по которым ходил? Как случилось, что он был настолько равнодушен к происходящему? Все объяснялось просто: Винсент обрел религию.
Каждый четверг вечером и два раза в день по воскресеньям в баптистской церкви Метрополитен Табернакл на юге Лондона собирались паломники. Они приходили тысячами, блокируя уличное движение. Они до отказа заполняли просторный зал вместимостью более 4000 человек и толпились во дворе, напряженно прислушиваясь к происходящему внутри. Они приезжали отовсюду: из самого Лондона, из пригородов и совсем уж издалека – из Калифорнии или Австралии. Большинство паломников принадлежали к классу людей, которые лишь недавно обрели достаток: клерки и владельцы магазинов, чиновники и домохозяйки – буржуа в поисках спасения от гнетущей прозаичности современной жизни. Некоторых влекла страсть, других – разочарование, кто-то приходил из любопытства. Но все устремлялись сюда ради одного: послушать проповедника Чарлза Хэддона Сперджена.
Среди собиравшихся на выступления Сперджена зимой 1874/75 г. можно было встретить и угрюмого молодого голландца.
Покинув дом Урсулы Лойер, Винсент снял комнату в нескольких кварталах от того места, где высился монументальный коринфский портик храма Сперджена. Он буквально покорил викторианскую Англию (ходили слухи, что и сама королева Виктория инкогнито присутствовала на его службах). На глазах своих почитателей из сенсации, юноши-проповедника, каким он был в двадцать, к сорока годам он превратился в настоящего религиозного магната. Его империя включала в себя колледж и сиротский приют, его славе способствовала обширная библиотека публикаций. Но основу грандиозного успеха Сперджена, как и прежде, составляли проходившие три раза в неделю выступления на огромной сцене в Ньюингтоне, построенной по его заказу и предназначенной только для него. С огороженной платформы размером с боксерский ринг, окруженный морем восторженных почитателей Сперджен проповедовал будущее искупление, которое «вознесет человека от горчайшего унижения, и скорбь обратится в радость».
Самоуверенный плотный бородатый мужчина с широким лицом, Сперджен свободно расхаживал по сцене и очень живо, легко и доступно, как всеми любимый дядюшка на семейном совете, преподносил слушателям сокрытые в библейских текстах перлы «здравого смысла». (Выдающийся актер того времени Джеймс Шеридан Ноулз рекомендовал своим студентам ходить на проповеди Сперджена, которого называл безупречным оратором и мастером актерской игры.) Он рассуждал о Божественном с непринужденностью, которая многим казалась шокирующей. («Нередко мы фамильярно говорим о тех, кого любим, в кругу людей, которые разделяют нашу любовь».) Он проповедовал подлинную человечность Христа. «Ощутите Его как своего близкого родственника, – говорил он, – кость от вашей кости, плоть от вашей плоти». Он сыпал метафорами, цитируя те же притчи о горчичных зернах, сеятеле и заблудших овцах, которые были хорошо знакомы Винсенту из проповедей отца. Он частенько рассуждал на тему семьи и называл Христа образцом безоговорочной родительской любви. В доказательство того, что каждый имеет шанс на прощение Отца Небесного – и своего родного отца, – он приводил в пример собственную растраченную впустую молодость. Что могло сильней тронуть сердце сбившегося с пути и склонного к самобичеванию молодого человека?
Меж тем в своей маленькой комнатке на Кеннингтон-роуд Винсент свершал еще одно паломничество – внутреннее, в мир литературы, в тот мир, где он поистине чувствовал себя как дома. Историк Питер Гей назвал то время «эпохой информации», когда представители «терзаемой страхом буржуазии» в поисках спасения от социальных, научных и экономических переворотов современности обратились к книгам, чтобы «заново проникнуться очарованием мира». Винсент был одним из них. «Я снова много читаю», – писал он Тео. Жаждущий веры, но оторванный от источников, что питали ее в детские годы, он поглощал все, что попадало ему в руки: сборники поэзии и философские сочинения, книги о природе и литературу о самосовершенствовании, романы Джордж Элиот и пошлые любовные романы, тяжеловесные труды по истории и ставшие вдруг невероятно модными биографии… В мире, день ото дня становившемся все более прозаичным, он обращался к книгам в поисках новых откровений.
Первым проводником Винсента в этом литературном путешествии стал создатель множества новых жанров Жюль Мишле. Еще раньше Мишле поразил воображение Винсента своими необычными сочинениями на темы из естественной истории и жизни животного мира, очаровав бывшего коллекционера птичьих гнезд и жуков книгами «Птица» («L’Oiseau») и «Насекомое» («L’Insecte»). Любовь юноши к творчеству Мишле усилилась после прочтения его эксцентричных, пронизанных идеей мужского превосходства сочинений о любви и сексе (в которых среди всего прочего речь шла, например, о фетишистской одержимости кровью); они помогли Винсенту пережить все романтические и сексуальные приключения прошлых лет.
Однако в первую очередь Мишле был историком, и именно благодаря его многотомным историческим трудам Винсент осмелился окунуться в глубокие и опасные воды океана веры. Мишле писал об исторических событиях так же, как писал свои романы его друг Виктор Гюго, – виртуозно соединяя увлекательное повествование, возвышенную риторику и грандиозный замысел. В сочинениях Мишле Винсент впервые столкнулся с миром, свободным от власти христианства, с миром, в котором историю вершили люди, а не Бог. Это был мир, в котором только сам человек был волен вершить свою судьбу. Мишле, с его рассуждениями о том, что Французская революция куда важнее для истории человечества, чем жизнь Христа, что именно она стала триумфом свободы над предопределенностью, победой жизни над смертью, оказался идеальным рупором этой тревожной и безбожной эпохи.
Винсент погрузился в изучение событий 1789 г. с поистине религиозным рвением. Помимо исторических трудов, он читал романы, посвященные событиям тех дней. Яркое повествование Мишле, мелодраматическая проза «Повести о двух городах» Диккенса задевали Винсента за живое. Всю оставшуюся жизнь он тосковал об этом потерянном рае свободы и братства, упрямо продолжая верить в то, что однажды он возродится.
После первой поездки в Париж в конце 1874 г. его персональную галерею славы Французской революции пополнила живопись. «„Жирондисты“, „Последние жертвы террора“ и „Мария-Антуанетта“ Делароша, а еще Анкер и многие, многие другие – что за прекрасное целое они образуют!» Одна картина произвела на него особенно сильное впечатление. Это был «неописуемо прекрасный и незабываемый» портрет юного революционера, которому Винсент приписывал лицо Христа, отмеченное печатью трагической эпохи. По возвращении из Парижа в Лондон в 1875 г. он повесил репродукцию картины в своей комнате на Кеннингтон-роуд. Многие годы он снова и снова обращался к ней как к символу надежды и искупления, как к молитвенному образу. «В ней есть нечто, что говорит нам о Воскрешении и Жизни», – писал он.
Читал он и Ипполита Тэна, другого французского историка, чьи попытки примирить науку с религией грозили увести Винсента еще дальше от надежных зюндертских истин. Для Тэна религия была всего лишь детской попыткой спроецировать людские слабости на неизвестное и непознаваемое. Поскольку с уверенностью судить можно только о том, что поверяется наблюдением и опытом, научный образ мышления является единственно правильным, утверждал Тэн. Человечеству всегда были подвластны лишь наблюдение и классификация увиденного. Для Винсента, который жаждал утешения, обещанного в жизни вечной, и ценил поэтические излишества и поучительную сентиментальность литературы романтизма, пренебрежение Тэна трансцендентальной истиной было, конечно, неприемлемым. (Восемь лет спустя после знакомства с его сочинениями в письме Антону ван Раппарду Винсент радостно приветствовал «удар, который Золя нанес Тэну» в своем эссе «То, что мне ненавистно», назвав Тэна «подчас довольно утомительным со своим математическим анализом»; по его мнению, Тэн получил по заслугам.) «И все же, – признавал Винсент, – Тэн приходит к необычайно любопытным выводам».
В то же время Тэн предлагал утешение изгоям, вроде Винсента, променявшим реальную жизнь на вымышленный мир литературы. Внутренняя сущность значит куда больше, нежели внешний вид, утверждал Тэн, и только уединенные размышления – напряженная личная схватка с непостижимым – позволяют постичь величайшие тайны жизни. Все представления о правде и красоте, все «знаки бесконечного» берут свое начало в этом блаженном одиночестве.
Смелые, блестяще аргументированные суждения Томаса Карлейля, еще одного «падшего романтика», пытавшегося обрести веру, также служили для Винсента источником утешения. По мнению Карлейля, человеку выпал жребий быть пилигримом, сражаться с сомнениями, отрицать старые догмы и искать новые пути познания «незримого мира». Винсенту, должно быть, особенно близки были идеи, в которых Карлейль уподоблял отказ от старых верований избавлению от поношенных вещей: Винсент, сын своих родителей, вряд ли мог пройти мимо подобной метафоры – лейтмотива романа «Sartor Resartus». Он назвал его книгой о «философии старой одежды». Герой романа, как и Винсент, был изгнан из идиллического мира отчего дома, стал чужим в своей семье, терпел неудачи в дружбе, был отвергнут в любви и вынужден в одиночку выживать в этом мире («одинокая душа среди миллионной толпы»). Испив полную чашу страданий и сомнений, он восстал из праха, подобно Христу, возродившись в новой вере.
В книге «Герои, почитание героев и героическое в истории», которую Винсент также охотно прочел, Карлейль предлагал дальнейшее развитие идеи подражания жизни Христа. Иисус, возможно, был величайшим из героев, – говорил автор, – но при этом далеко не единственным. Героями могут быть не только пророки (как Магомет или Лютер) или властители (как Наполеон), но и поэты – Данте, Шекспир или Гёте, который, как казалось Винсенту, многому научил Карлейля. Даже художники могут быть героями. По мнению Карлейля, героями их делает не влияние на мир, а способ ви́дения мира. Должно быть, строки, в которых Карлейль приписывал всем героям-поэтам это особое ви́дение, умение «разглядеть прелесть вещей» и оценить «их внутреннюю гармонию», особенно согревали душу любителя поразмышлять на берегу ручья в Зюндерте. «Если мы избавим от предвзятости свой разум и откроем глаза, – вопрошал Карлейль, – разве не сможем мы увидеть Господа в каждой звезде на небе, в каждой травинке на земле?»
Герои Карлейля не были идеальными людьми. Как и Винсент, они боролись с неуверенностью и унынием. Его Данте был «человеком скромным, скитающимся с места на место, одолеваемым тоской»; его Шекспир – несчастная душа, что годами «боролась за жизнь в пучине темных вод». Его герои не заботились о светских условностях приличного поведения, а их эксцентричность не позволяла окружающим и даже их близким увидеть, чего они на самом деле стоили. Но молодым людям, избравшим для себя особый путь, отвергнутым обществом и изгнанным из собственных семей, Карлейль сулил возможность обрести «божественность» в себе самом. Единственными необходимыми для этого условиями он считал «искренность сердца» и «ясное, всевидящее око».
Для Винсента это было величайшим утешением: его уравняли с Христом. Такое сопоставление не только освящало его страдания и окружало героическим ореолом его одиночество, оно также лишало силы ханжеские порицания отца. Оно также несло в себе обещание прощения и искупления, а значит, и конец скитаниям, конец изгнанию.
Той зимой Винсент прочел еще одну книгу и вновь утвердился в справедливости отождествления себя с Мессией – утвердился настолько, что и в последующие годы это представление будет снова и снова возникать в его болезненном воображении. Этой книгой была «Жизнь Иисуса» Эрнеста Ренана, «правдивое» описание зарождения христианства. Впечатление, произведенное «биографическим» сочинением Ренана, оказалось столь сильным, что в феврале 1875 г. в придачу к альбому поэзии, над которым он корпел всю зиму, Винсент отправил брату экземпляр книги. В католической Франции заявления Ренана о том, что Христос был простым смертным, евхаристия – не более чем метафора, а чудеса – просто иллюзии истово верующих, вызвали жаркие споры. Но Винсент, будучи голландским протестантом, мировоззрение которого сформировалось под сенью «Жизни Иисуса» Штрауса и библейского гуманизма гронингенцев, не находил ничего шокирующего в подобных заявлениях. (К примеру, дядя Винсента, знаменитый проповедник Йоханнес Паулюс Стриккер, был автором «научной» биографии Христа, в которой тот был представлен как «живший в исторические времена человек» и «мыслитель самого благородного свойства».) Что поразило Винсента, так это созданный Ренаном объемный образ человека в поисках самого себя.
Как и Винсент, Иисус Ренана был провинциалом, галилеянином; как и Винсент, он обладал высшим пониманием сути вещей, которое проявлялось в подсказанных природой выразительных образах. Как и Винсент, он был старшим среди множества братьев и сестер и никогда не был женат. Иисус Ренана сторонился своей семьи и ценил «единомыслие» превыше «кровных уз». Как и Винсент, Иисус Ренана был человеком переменчивого настроения: то его охватывал праведный гнев, то восторженный энтузиазм, то неодолимая тоска. Он был по-настоящему несовершенным человеком. Препятствия раздражали его. Проводя жизнь в бесконечных дискуссиях, он видел свое назначение в борьбе с лицемерием и предрассудками. Одинокий изгнанник, он презирал условности и с восторгом попирал принятые в современном ему обществе условности хорошего тона. «Общение с миром вызывало в нем боль и отвращение», – писал Ренан; и в конце концов Иисусу уже не доставляло радости ни жить, ни любить, ни видеть, ни чувствовать.
Тем не менее все эти муки и испытания были необходимы для истинного искупления – не в смысле буквального воскрешения (Винсент, вполне в духе традиции Гронингенской школы, никогда не проявлял особого интереса к теме страстей Христовых), а в смысле обретения пути к новой жизни, завершения скитаний. Для человечества целью была обещанная утопия, завершение апокалиптических революций Мишле. Но для подобных Иисусу отверженных скитальцев, вроде Винсента, нет награды выше, чем душевный покой и чувство сопричастности.
В течение зимы и последовавшей за ней весны 1875 г. в уединении маленькой комнатки на Кеннингтон-роуд подобные идеи постепенно набирали силу. Родители Винсента могли лишь догадываться о том, что происходило с их старшим сыном, ловя скупые намеки в его редких и коротких письмах. На Рождество сестра Лис восхищалась его «чистыми мыслями». В поздравлениях ко дню рождения в феврале даже Дорус отметил несколько «похвальных мыслей». За шесть месяцев переписки, не сохранившейся до наших дней, Винсент наверняка делился некоторыми из этих соображений с Тео (идеи, высказанные Тео в октябре в споре с отцом, несли очевидный отпечаток влияния Винсента). Он с удовольствием подпускал цитаты из Тэна, Карлейля или Ренана в альбомы с поэзией, которые составлял для брата. Это нелепое попурри из восторженной любовной лирики и тяжеловесных философских трудов как нельзя лучше отражало, что творилось во взбудораженном сознании Винсента. Для Винсента одинаково интересными были и самые глубокие рассуждения, и пустейшие сентиментальные банальности (всеядность, которой впоследствии найдется место и в его искусстве): он с равным рвением слушал отеческие проповеди Сперджена, призывавшего к безыскусной вере, пытался вникнуть в замысловатые идеи Карлейля о «божественной бесконечности» и постичь противоречивого Христа Ренана.
Но к тому времени, когда Винсент приехал в Париж, он уже сформулировал для себя главное правило жизни. «Бойся Господа и следуй заповедям Его, – втолковывал он брату летом 1875 г. – В этом и состоит долг человека».
Возможно, победа евангелического пыла над экзистенциальной тоской – или Сперджена над Карлейлем – в запутанных мыслях Винсента стала результатом паломничества в Брайтон, которое он, вероятно, совершил той весной. Здесь, в курортном городе на южном побережье, в мае и июне собирались проповедники со всей Европы; здесь проходило одно из грандиозных «собраний», ознаменовавших духовное возрождение 1870-х гг. Винсент не смог попасть на само собрание, проходившее с 27 мая по 9 июня (к 20 мая он уже был в Париже), но в письме к Тео в следующем году он описывал, каким «трогательным» было зрелище «тысяч людей, собравшихся послушать евангелистов».
Какой бы ни была причина, преображение свершилось. В Париже у Винсента начался приступ набожности. Он вставал на рассвете и с жаром читал Библию. Его письма – свод библейских мудростей. Режим дня его теперь строился по монастырским правилам: он вставал на заре и ложился рано (вопреки своим прежним привычкам). Он описывал свой день Тео, используя старинное монашеское изречение: ora et labora. Он отказался от плотских удовольствий и демонстрировал новое, ритуальное отношение к пище («хлебу насущному») – и то и другое было зловещим предзнаменованием будущих приступов самобичевания. Он строчил письма как одержимый, засыпая семью и друзей нравоучительными посланиями, сплошь состоящими из библейских цитат, псалмов, вдохновенных стихов и назидательных афоризмов. Даже Дорус заволновался. «Винсент нынче так серьезен», – писал он Тео. Будучи по натуре недоверчивым, Дорус мог увидеть в новообретенной страсти сына не пыл идущего вслед за новыми ангелами, а отчаяние спасающегося от старых демонов. «Сегодня утром я услышал прекрасную проповедь, – рассказывал Винсент Тео в сентябре. – Забудь о том, что было в прошлом, говорил священник, пусть надежд будет больше, чем воспоминаний».
В своем стремлении перечеркнуть прошлое Винсент отказался почти от всего, что было дорого ему раньше – в некоторых случаях лишь несколько месяцев назад. После того как не один год он настойчиво призывал брата не избегать романтических приключений, теперь Винсент предостерегал Тео: «Не позволяй подобным увлечениям завладеть твоим сердцем». Оставив позади годы попыток добиться успеха в качестве торговца предметами искусства, он отрекся от самого понятия мирского успеха и теперь жаждал лишь духовного обогащения. Он почти готов был отречься от самого искусства. «Не стоит преувеличивать… любовь к искусству, – предостерегал он Тео. – Не посвящай себя искусству всецело…»
Посвятив зиму изучению смелых идей Карлейля и Тэна, теперь он без сожалений отверг их, как указующие «ложный путь», и призывал Тео не «углубляться чрезмерно» в размышления, чтобы разум не поставил под сомнения его веру. «Вспомни, что Па говорил, без сомнения, и тебе тоже: разум и чувства должны идти рука об руку». Перечеркивая годы открытого неповиновения и пренебрежения традиционными представлениями о достойной жизни, теперь Винсент постоянно втолковывал брату старую истину о необходимости выбирать «узкую дорожку» (выражение из арсенала Доруса). Теперь обновленный Винсент, прежде сам ходивший в церковь от случая к случаю, строго наставлял Тео: «Ходи в церковь каждое воскресенье, даже если проповедь не слишком хороша».
Возможно, самой удивительной переменой – и уж точно самой неожиданной для Тео – стал разрыв Винсента с Мишле, его многолетним героем. В одном из сентябрьских писем Тео положительно отозвался о книге «Любовь», которую брат горячо рекомендовал ему всего годом ранее. Винсент срочно настрочил встревоженный ответ: «Прекрати читать Мишле». В следующих письмах брата Тео еще не раз получит настойчивый совет немедленно и решительно избавиться от всех сочинений Мишле по примеру брата.
В чем же причина столь внезапной опалы? В том, что для одержимого чувством вины Винсента Мишле стал синонимом сексуальности. Держаться подальше от эротической литературы французских авторов (да и любых других светских книг) – вот основополагающее правило нового образа жизни, которое поможет устоять перед соблазнами, – а соблазны, понятное дело, только и ждали, когда он на миг утратит бдительность. (Распорядок дня предусматривал также чтение Библии и вечерние визиты к друзьям.) С безапелляционностью, которая лишь доказывает шаткость его собственной позиции, он убеждал брата последовать его примеру и не читать ничего, кроме Библии: «Нашел ты мед, – ешь, сколько тебе потребно, чтобы не пресытиться им». Сочинения романтиков, вроде Гейне и Уланда, – «опасная ловушка», предупреждал он Тео: «Будь начеку… не попадись к ним на удочку». Что касается ренановской «Жизни Иисуса», то и здесь Винсент был непреклонен: «Выбрось ее».
Вместо Мишле, Ренана и других книг, отвергнутых осенью 1875 г., Винсент предлагал брату нового фаворита: трактат Фомы Кемпийского «De Imitatio Christi» («О подражании Христу»). Написанное в XV в. духовное наставление для монастырских послушников рисовало образ живого Христа, представляя Его не просто как историческую фигуру, но как близкого друга. В отличие от Христа – «героя» Карлейля или Ренана, недосягаемого Иисуса второго пришествия и суда над миром, Иисус Фомы Кемпийского говорил с читателем на «языке сердца»: откровенно, рассудительно и с безмерным сочувствием к человеческим слабостям. Он утешал, убеждал, упрекал и увещевал. Это уникальное сочетание античной мудрости и средневековой снисходительности подарило желанный покой измученной противостоянием миру душе изгоя Винсента, ибо Иисус Фомы Кемпийского уверял, что Господь одинаково любит нас – и в низости, и во славе – и что одиночество не проклятие, но признак глубокой веры: все истинно верующие ведут «жизнь пришельцев и странников» и «с радостью переносят заточение в собственной душе».
Той осенью Винсент одно за другим писал письма, в которых сам пытался стать утешителем – наподобие Христа Фомы Кемпийского – для своего восемнадцатилетнего брата. Тео, погруженный в меланхолию после смерти нескольких друзей, раздраженный работой и прикованный к постели травмой, был идеальным подопытным для нового, «блаженного» Винсента. Вместо привычных пламенных призывов он теперь получал от брата смиренные просьбы относиться к бурям юности как к пустой «суете, и только»; не принимать неприятности «слишком близко к сердцу»; не слишком заботиться о мирском («Мир бренен, слава его преходяща») и даже «не мечтать» понапрасну. Кто любит Бога, тому все во благо. «Не падай духом, старина, – ободрял он подвернувшего ногу Тео, и здесь находя повод для философских рассуждений. – Будет дождь, будет и вёдро на пути, ведущем вверх, – и так до конца». Неожиданное заявление в устах беспокойного молодого человека, которого прежде то и дело кидало от безумных восторгов в пучину разочарований. Здесь угадывается отчаянная попытка обрести покой, вечно от него ускользающий.
Винсент отправил экземпляры «Подражания» не только Тео, но и своим сестрам Вил и Анне; родные в один голос восхищались его «славными письмами». Однако не Тео, и не сестры, и не кто-либо еще из семьи Ван Гог той осенью ощутили на себе всю мощь религиозного рвения Винсента. Эта участь выпала его парижскому соседу Гарри Глэдвеллу.
Винсент познакомился с молодым англичанином в офисе «Гупиль и K°» на улице Шапталь. Как и многие младшие служащие, или помощники, в магазинах фирмы, Глэдвелл был отправлен сюда на обучение – его отец торговал произведениями искусства в Лондоне. Из-за своих провинциальных манер, плохого французского и оттопыренных ушей Глэдвелл в космополитическом Париже выглядел довольно нелепо. «Сначала все смеялись над ним, – вспоминал Винсент, – даже я». Но религия объединила молодых людей. К октябрю они не только жили в одной квартире, но и вместе «следовали путем Христа». Каждый вечер они читали Библию вслух, намереваясь, по словам Винсента, «прочесть ее от начала до конца». Каждое воскресенье они выходили из дому ранним утром и возвращались поздним вечером, чтобы обойти «столько… церквей, сколько успеем». Винсент настойчиво рекомендовал своему товарищу как можно скорее прочесть «Подражание», упрекая впервые расставшегося с родными восемнадцатилетнего юнца в том, что его тоска по дому чрезмерна: это противоречило наставлению Кемпийца отринуть мирские блага и привязанности и сознательно искать одиночества. Поводом для самой строгой критики со стороны Винсента стали и близкие отношения Глэдвелла с отцом; такие отношения он считал «опасными» и «нездоровыми» и называл «поклонением, а не любовью». По словам Фомы Кемпийского, родительская любовь – по крайней мере, в этой жизни – должна нести отпечаток грусти и сожаления, ибо расставание с детьми неизбежно, настаивал Винсент.
Тем не менее, когда дело касалось его собственных отношений с Гарри Глэдвеллом, Винсент явно пренебрег призывом Кемпийского «держать дверь закрытой» для душевных привязанностей. Изголодавшийся по товарищескому общению, он видел в неуклюжем аутсайдере Глэдвелле одновременно собственное отражение и открытую влияниям чистую душу. Он быстро включил в программу ежевечерних чтений любимые стихотворения – знак истинно семейной доверительности. Он следил за питанием Глэдвелла, заразил его страстью к коллекционированию гравюр и водил в музеи. «Показывал ему картины, которые мне нравятся больше всего», – писал Винсент Тео. У Глэдвелла совсем не было друзей, и он с радостью принял роль благоговеющего младшего брата – роль, от которой давно отказался его ровесник Тео. Каждое утро Глэдвелл приходил в комнату Винсента, чтобы разбудить его и накормить завтраком. Вместе они шли на работу и с работы, вместе ужинали около маленькой печки в комнате Винсента («в нашей комнате»), вместе совершали долгие душевные прогулки по улицам Парижа. «Как бы я хотел вновь прогуляться с Гарри в сумерках вдоль Сены», – с нежностью напишет Винсент несколькими годами позже. «Вот бы снова увидеть его карие глаза – как они сверкали, когда мы любовались картинами [Жоржа] Мишеля или говорили обо всем на свете».
Новое для Винсента чувство вовлеченности в дружеские отношения вместе с новым увлечением благочестием не оставляли места ни для чего-либо еще, в том числе для противоречий, раздирающих мир искусства, молодых художников, замышляющих восстание в парижских кафе, и традиционалистов, которые залпами гневных статей стойко отражали наступление на привычные ценности. Все это, включая виды Аржантёя кисти Моне и Ренуара, которые одни превозносили, а другие высмеивали, не пересекало порога его каморы на Монмартре, где Винсент с его юным «служкой» читали Библию и следовали примеру Христа Фомы Кемпийского, призывавшего «очистить сердце от любви к видимому и посвятить себя любви к вещам незримым».
И все же Винсент не мог отказаться от увлечения искусством (как не мог противостоять отрадной дружбе с Глэдвеллом). И потому свою давнюю страсть он призвал на службу новой. Еще в Лондоне он начал пополнять свою коллекцию гравюр произведениями на религиозные сюжеты. А единственной целью его поездки в Британский музей в августе 1874 г. был рисунок Рембрандта на сюжет из жизни Христа. Но лучше всего путь его внутреннего паломничества от Сперджена к Мишле, Карлейлю и Ренану отражала экспозиция на стенах его комнаты. Той зимой соблазнительные женщины и картины буржуазной жизни уступили место чтениям Библии, крестинам, богослужениям, разным благочестивым сценам – например, «Старый гугенот» Альберта Анкера. (Покидая Лондон, Винсент отдал многие из наиболее «светских» гравюр из его коллекции Томасу Ричардсону, которого он называл коммивояжером «Гупиль и K°».) Под влиянием идей Карлейля о божественной сущности природы в коллекции появилась масса изображений безмятежных восходов, зыбких сумерек, грозовых небес и клубящихся сердитых туч (большим мастером всех этих эффектов был французский пейзажист Жорж Мишель), наглядно иллюстрируя дорогую ему мысль о нерушимой связи между природой и религией, – мысль, которой он будет верен всю жизнь.
Впрочем, «божественная Природа» Карлейля вскоре уступила позиции торжествующему Христу Ренана. Из множества произведений самого проникновенного из барбизонских пейзажистов Камиля Коро, на мемориальной выставке которого в Париже Винсент побывал, он выделил лишь одну картину – «Оливковый сад». На экспозиции старых мастеров его похвалы удостоилось только «Снятие с креста» Рембрандта. Среди бесконечных богатств Лувра и Люксембургского дворца он выискал еще одну работу, которую счел возможным рекомендовать Тео: сцену из жизни Христа работы Рембрандта – «Ужин в Эммаусе». В качестве их общего с Тео подарка матери ко дню рождения Винсент выбрал две гравюры: «Великая Пятница» с картины Поля Делароша и «Святой Августин и святая Моника» с картины Ари Шеффера. В течение нескольких месяцев со времени приезда в Париж он дополнил выставку на стене своей каморки сценой Рождества, изображением монаха, а также гравюрой под названием «Подражание Иисусу Христу».
Одержимость Винсента религией лишь усугубила его проблемы на работе. В июне он узнал, что, вопреки надеждам и ожиданиям, в Лондон он в ближайшее время не вернется, и это известие нанесло сокрушительный удар его трудовому энтузиазму. Ревностное служение Христу, должно быть, утешало Винсента в его разочаровании, но явно не способствовало дружеским отношениям с коллегами. Кроме Глэдвелла, разумеется. Трудно было бы вообразить что-то менее соответствующее атмосфере бастиона международной коммерции, которым являлся магазин на улице Шапталь, чем сочинение Фомы Кемпийского, с его призывами к аскетизму и отречению от мирской суеты. Как, спрашивается, молодые помощники (отправленные сюда родителями для обучения премудростям торговли искусством) должны были воспринимать наставление Фомы Кемпийского: «Не прельщайся богатствами и не ищи общества тех, кого почитает весь мир»? Если Винсент пытался их переубедить – а так, вероятно, оно и было, – он наверняка получал в ответ хлесткую отповедь, не менее решительную, чем сказанные в сердцах дядей Сентом слова: «Мне ничего не известно о божественных вещах».
Позднее Винсент пренебрежительно описывал свою работу в парижском магазине как пустую болтовню с посетителями, имея в виду и тягостную необходимость общаться с людьми, и свои жалкие показатели продаж. Грубая внешность, тревожный взгляд, странные манеры Винсента плохо подходили для успешной карьеры в области торговли; и здесь, в Париже, возможно, выделяли его среди коллег еще более резко, чем в гаагском магазине. Изящные посетительницы, приходившие во дворец Гупиля, чтобы купить какую-нибудь картину для украшения гостиной, называли Винсента «ce Hollandais rustre» и общались с ним в презрительно-надменной манере. Он в свою очередь говорил с ними не как с клиентами, которых нужно очаровать, а как с новичками, которых нужно всему учить, или того лучше – как с обывателями, которых давно пора вразумить. Согласно одному свидетельству, «глупость» некоторых клиентов «выводила его из себя». Если же кто-то объяснял свой выбор тем, что это модно, он не скрывал своего изумления и досады. Клиенты негодовали: странный клерк осмеливается сомневаться в их вкусе! Призыв Кемпийца к честности в словах и делах наложился на природное упрямство Винсента. В результате начальство, встревоженное поведением молодого человека, подающего дурной пример другим, вынуждено было применить к Винсенту дисциплинарные меры.
Помимо всего прочего, призыв Фомы Кемпийского к простоте и смирению изменил художественный вкус Винсента, то есть сделал его еще более своеобразным. Теперь его привлекали странные, мрачноватые работы голландского художника Маттейса Мариса. Всего за пять лет до прибытия Винсента в Париж Марис принимал участие в революционных событиях, сражаясь бок о бок с коммунарами; теперь он жил на Монмартре, совсем неподалеку от того места, где снимал комнату Винсент. И Марис тоже был падшим сыном буржуазии. Одно время он процветал, по контракту создавая для компании Гупиля картины в том же коммерчески успешном стиле, что и его братья, модные до сих художники Якоб Марис и Виллем Марис. Однако вскоре Маттейс пересмотрел свои взгляды на искусство. Заклеймив созданное в предшествующий период творчества халтурой, он начал писать жутковатые, напичканные символами картины и жил затворником. Родители Винсента настороженно отреагировали на восхищенные рассуждения сына о «гениальности» Маттейса Мариса. «Он в таком восторге от унылых картин Мариса, – сетовал Дорус. – Как бы я хотел, чтобы ему были по душе образы более активной жизни, что-то более яркое и жизнерадостное».
Несмотря на близкое соседство, нет достоверных сведений о том, что Винсент встречался в Париже с нелюдимым Марисом. Но в любом случае Винсент нашел в нем родственную душу. Их объединяли одинаковые горние заботы, одинаковые истории отдаления от семьи и революционный запал, одинаковый опыт эксцентричности, неприятия и изгнания. Той осенью Винсент начал составлять альбом поэзии для своего нового кумира. И здесь он, разумеется, не обошелся без цитаты из «Подражания Христу». «Когда ты повсюду чужой, – писал он, – отрадно знать, что в сердце твоем живет друг возлюбленный».
Постепенно под воздействием уроков Кемпийца, примера Мариса и постоянных неприятностей в «Гупиль и K°» мир Винсента стал иным. Старые ценности были отброшены: теперь Винсент был равнодушен к обретению благосостояния и привилегий в целом и к дядиной профессии в частности. Винсент воспитал в себе пожизненную неприязнь к классу, частью которого еще недавно изо всех сил стремился стать. Класса, который, как и его семья, отказывался считать его своим. По словам сестры Лис, теперь он видел в торговле постыдное желание «урвать лучший кусок», а торговлю произведениями искусства и вовсе называл «узаконенным воровством». «Выставки, художественные магазины – все, все в цепких пальцах менял», – напишет он в будущем. Раздраженный, растерянный, Винсент впал в депрессию и снова обратился к своему лекарству от тоски – курению трубки. Он блуждал по улицам Парижа, сторонясь музеев и все чаще забредая на кладбища. Он презрительно называл свое пребывание в «Гупиль и K°» «тот, другой мир» и откровенно пренебрегал родственными обязанностями в отношении своего покровителя – дяди Сента. Внешним выражением его внутреннего мятежа стал демонстративный отказ следить за опрятностью гардероба, что было правилом в его семье и тем более на службе. Благочестивый, наставлял Фома Кемпийский, «не брезгует ветошью и не гнушается ходить в лохмотьях».
Но одну составляющую мирской жизни Винсент не в силах был отринуть, даже имея в качестве примера самого Христа, – тоску по семье. Как и прежде, с приближением Рождества тоска перешла в нетерпеливое предвкушение. Дорус получил новую должность, и семья собиралась праздновать очередное Рождество в Эттене, небольшом городке неподалеку от Бреды, всего в четырех милях от Зюндерта. Так что грядущее Рождество для Винсента означало двойное возвращение домой. В августе он начал строить планы на рождественские каникулы. В сентябре написал Тео, что с огромным нетерпением ждет праздников и попросил казначея фирмы ежемесячно удерживать часть его зарплаты, поскольку «на Рождество ему понадобится довольно большая сумма». Декабрь начался с бурной переписки и бесчисленных переносов даты его отъезда из Парижа. Когда в галерее появилась картина Эмиля Бретона «Воскресное зимнее утро» – вид занесенной снегом деревни, для Винсента она тотчас же стала символом собственного возвращения домой. «Она напоминает нам о том, что зима холодна, но тепло сердец не знает стужи», – писал он, полный надежд.
И все же долгие месяцы ожидания отягощали груз вины и неудачи, который Винсент вез с собой домой на ночном поезде, отправившемся из Парижа 23 декабря. Он знал, что ему предстоит сообщить родителям прискорбную новость и это омрачит самый светлый и дорогой семейный праздник: ему недолго осталось числить себя сотрудником «Гупиль и K°».
В семейном архиве сохранились лишь разрозненные и отрывочные сведения о постигшей Винсента беде, но все сводится к одному: он предчувствовал приближающееся увольнение. Позже в одном из писем Тео Винсент называл случившееся «не совсем неожиданным» и туманно признавал, что «в некотором смысле вел себя неправильно». Одним из примеров такого неправильного поведения, безусловно, был его самовольный отъезд домой. Судя по всему, рождественский отпуск Винсента был отменен. Возможно, в последнюю минуту – такое случалось, ведь под Рождество в магазине всегда было особенно много работы. Но на сей раз Винсент ослушался. Годы спустя он признался Тео, что «вспылил и хлопнул дверью». Сначала он ни о чем не рассказал дома. Только после окончания празднований, когда Тео отбыл в Гаагу, Винсент решился откровенно поговорить с отцом.
Но и в том разговоре он не упомянул ни о своем самовольном отъезде, ни об увольнении, неизбежность которого он, вероятно, уже предвидел. Вместо этого он описал свои затруднения в более общих словах, взывая к отцовскому сочувствию. «Он там определенно не счастлив, – сообщил Дорус Тео по следам разговора с сыном. – Я уверен, что это место не для него… Наверное, его оттуда лучше бы перевести». Так и не сказав родителям правды, 3 января Винсент сел в поезд из Бреды в Париж. Как наивно полагал Дорус, на момент прощания с родителями Винсент по-прежнему считал, что «должен остаться [в „Гупиль и K°“]». На то же указывает и свидетельство матери: «Перед отъездом он держался мужественно и накануне даже сказал, что хочет поскорее вернуться к работе».
Предчувствие не обмануло Винсента: 4 января, едва он появился на службе, его призвали к ответу за самовольный отъезд. Разговор с Леоном Буссо, одним из партнеров Сента, в письме родителям Винсент назвал «крайне неприятным». Незаконный отпуск был далеко не единственным его проступком, ему припомнили непрерывные нарекания со стороны покупателей, прошлые дисциплинарные взыскания и неоднократные предупредительные переводы из филиала в филиал. Вполне в духе наставлений Фомы Кемпийского, проповедовавшего смирение и покорность, пристыженный Винсент хранил молчание. «Я не видел смысла что-то говорить в свою защиту», – признавался он Тео. Должно быть, он знал: ему остается только смириться с решением, санкционированным на самом высоком уровне. В январе летописец семьи Ван Гог кратко отметил: «…сын Тео[доруса] Винсент… получил уведомление о том, что он больше не является сотрудником „Дома Гупиля“… Господа и раньше отмечали, что он не подходит для этого бизнеса, однако из уважения к дяде Сенту держали его, сколько было возможно».
Винсент пытался спасти то, что осталось после крушения. Сразу же после разговора с Буссо он написал отцу письмо, в котором наконец-то признался, что уехал домой без разрешения, но последовавшее увольнение представил как вполне достойный финал. В письме Тео он поэтически сравнивал себя со «спелым яблоком»: «Чтобы оно упало с дерева, достаточно даже легкого дуновения». Пройдут годы, а Винсент будет снова и снова прокручивать в голове этот унизительный эпизод, сожалея о своей «пассивности», которую сравнивал с Христовым смирением, и настаивая, что он запросто мог бы оправдаться, но предпочел этого не делать. «Если бы я захотел, я мог бы много чего сказать ему в ответ, – спустя годы внезапно начал он объяснять Тео. – И тогда, возможно, сумел бы остаться на службе».
Но что бы Винсент ни говорил, он никого не ввел этим в заблуждение. «Что за ужас он устроил! – причитал Дорус. – Какой скандал, какой позор!.. Он сделал нам очень больно». – «Я ужасно расстроена, – вторила ему Анна. – Кто бы мог ожидать, что все так кончится?.. Мы не видим никакой надежды… Все выглядит очень и очень мрачно». Вопреки обычной сдержанности в многочисленных письмах Тео родители не скрывали горечи разочарования. Унижение Винсента они называли «крестом, возложенным на них Отцом Небесным», и надеялись только, что весть о скандале не дойдет до Эттена.
Остатки сострадания к Винсенту были сметены признанием, что он сам навлек эту катастрофу на себя – и на свою семью. Дорус винил Винсента в отсутствии честолюбия, в неумении отвечать за себя, в нездоровом отношении к жизни. Несколькими месяцами раньше брат Анны Йоханнус покончил жизнь самоубийством. Вероятно, опасаясь, что старший сын может повторить судьбу непутевого родственника, Анна с горечью отмечала пагубное нежелание Винсента выполнять свой долг перед обществом и семьей. «Как жаль, что Винсент не способен участвовать в жизни семьи так, как того требует наше положение в обществе, – писала она. – Без этого невозможно стать нормальным человеком». Даже Тео вынужден был признать ее правоту; единственное, что он мог сказать родителям в утешение: «Винсент найдет неприятности всюду, где бы ни оказался». Видимо, запись в семейной хронике выразила общее мнение: «[Винсент] всегда был странным».
Пастор и его жена пытались сделать все возможное, чтобы смягчить последствия происшедшего. Они просили Тео (и остальных наверняка тоже) не распространяться о парижских событиях. Все должны были вести себя так, словно ничего не произошло. Официальная версия гласила: Винсент просто захотел сменить работу. Не теряя времени, Дорус кинулся к своему брату Кору, умоляя подыскать для сына должность в его книжном магазине в Амстердаме. Если бы до официальной даты увольнения (Буссо назвал крайний срок – 1 апреля) Винсент перешел из одного семейного предприятия в другое, публичного унижения можно было бы избежать. Дорус даже лелеял надежду, что ему удастся уговорить «джентльменов» из Парижа отменить свой приговор. Забрасывая сына отчаянными письмами, Дорус в весьма сильных выражениях призывал Винсента пойти к Буссо, повиниться в своих ошибках и попросить вновь позволить ему продолжать работу.
Однако все усилия были напрасны. Буссо был непреклонен. Дядя Кор выразил сожаление по поводу семейной проблемы, но работы своему вздорному племяннику не предложил. От дяди Сента, видимо, не прозвучало ни слова соболезнования или снисхождения. Впрочем, о его реакции свидетельствует запись в семейной хронике, которую вела тетушка Митье: «Какое огромное разочарование для дяди. Он надеялся обеспечить Винсенту достойное будущее, чтобы тот не посрамил своей фамилии».
Дорус в Эттене скорбел так, как будто его сын погиб. Уединившись в своем кабинете, он писал проповедь к следующему воскресенью: «Благословенны плачущие, ибо они утешатся».
Отчаявшись вернуть расположение Сента к старшему сыну, Дорус и Анна принялись обрабатывать Тео, чтобы позор брата не сказался и на его благополучии. Они призывали его укреплять добрые отношения на работе (в особенности с Терстехом). «Помни, что Винсент пренебрегал этим», – предостерегали они. Совет, который Тео получил тогда от матери, звучал более чем неожиданно из ее уст: «Нам всем необходимо быть более независимыми и не полагаться чрезмерно друг на друга». Если Тео и оказывал Винсенту какие-либо знаки братской солидарности, родители очень быстро добились их прекращения. Винсент должен усвоить урок, писали они, «и не важно, какая он цельная личность и хороший человек». А чтобы Тео не забыл об ударе, нанесенном старшим братом, свои письма они завершали словами: «Твои несчастные Па и Ма».
В комнате на Монмартре Винсент, терзаемый угрызениями совести, подводил итоги постигшего его крушения. Позднее он напишет брату, что в тот момент воспринимал случившееся как непоправимую катастрофу: «Земля ушла из-под моих ног», «едва ли не все, что удалось построить, разрушено». Шесть лет работы в «Гупиль и K°» окончились ничем. Он очернил имя, которое носил с такой гордостью, опозорил брата, восхищения которого так желал, опозорил семью, к воссоединению с которой так стремился. В запоздалой попытке насколько возможно исправить ситуацию он разослал множество писем и подарков членам семьи и друзьям, но в ответ получил либо формальную благодарность, либо – как в случае с дядей Сентом – полное молчание. Даже Тео писал так редко, что брат вынужден был умолять его поделиться новостями: «Я так жду твоих писем… расскажи мне, как ты живешь». Но когда он узнавал об успехах брата, в основном благодаря письмам из дома и разговорам в «Гупиль и K°», это только усиливало его страдания: новое продвижение по службе, деловые поездки – всегда с блестящим результатом, щедрые похвалы от дяди Сента и весомое повышение жалованья. Раздавленный чувством вины, Винсент отослал назад сорок флоринов, которые получил от отца.
В конце января 1876 г. от него съехал Гарри Глэдвелл, и Винсент остался переживать свой позор в одиночестве. В приступе паранойи, впоследствии ставшей его постоянной спутницей, он считал разлуку с Глэдвеллом частью заговора против него. Периодические визиты друга-англичанина не могли утешить Винсента и заглушить его жалость к себе. «Иногда все мы чувствуем себя одинокими и нуждаемся в друзьях, – писал он Тео, в свойственной ему манере дистанцируясь от болезненных переживаний с помощью простейшего приема – использования местоимений во множественном числе. – Думаю, мы были бы гораздо счастливее, имея дружбу, о которой можно было бы сказать: „Вот оно!“». Всего через несколько дней после отъезда Глэдвелла Винсент сблизился с другим коллегой, Франсом Суком, – тоже молодым голландцем и тоже «с нелегкой судьбой». Винсент пригласил нового приятеля к себе, чтобы почитать ему Андерсена, а затем сам стал навещать Сука в его парижской квартире, где тот жил с женой и тещей, которые показались Винсенту очень симпатичными. Возможно, некоторое время он даже предполагал, что они станут его следующей семьей.
Но его отъезд был неизбежен. Стыд гнал его из Парижа. Родители покорно предложили ему остановиться в Эттене, но там ему точно не удалось бы укрыться от бесчестья. По причинам, которых он так никогда и не раскрыл, Винсент «твердо решил» вернуться в Англию. Но нужно было найти работу. Даже если бы Винсент согласился взять деньги у отца, ограниченных финансов Доруса было бы явно недостаточно для жизни. Винсент никак не мог определиться с выбором занятия. После изгнания из «Гупиль и K°» чувствуя себя «выкорчеванным деревом», он был деморализован, растерян и подавлен необходимостью искать новую работу. На человека без доходного места смотрят с подозрением, в глазах общества он «просто бездельник», писал он в отчаянии. Перебирая варианты, чем бы заняться их старшему сыну, родители вспомнили, что когда-то он изучал бухгалтерское дело. Дорус высказал мысль, что Винсент «был бы на своем месте в художественном музее, где его знания и страсть к исследовательской работе оказались бы востребованы». Или, если он до сих пор «не разлюбил свою профессию», почему бы ему не стать независимым торговцем произведениями искусства – ведь точно так же в свое время поступили и дядя Сент, и дядя Кор?
Но Винсент теперь не проявлял ни малейшего интереса к искусству. Он находил утешение только в чтении стихов в компании Франса Сука и Гарри Глэдвелла, которые еженедельно по пятницам приходили в его каморку. Однажды в письме отцу Винсент вскользь обронил, что чувствует «склонность к преподаванию», но не слишком впечатлил этим Доруса: «Не могу сказать, что это проясняет что-то в отношении его будущего». Он прочел роман Джордж Элиот «Феликс Холт, радикал», герой которого зарабатывает на жизнь уроками. Вдохновленный примером литературного героя и не имея на примете ничего другого, Винсент начал просматривать английские газеты в поисках объявлений о вакансиях учителя или репетитора. Родители мало надеялись на успех. «В этом деле нужны такт и навык, нужно долго учиться и прикладывать массу усилий, – с сомнением рассуждали они. – Непонятно, готов ли он пройти подобную подготовку».
Большинство отправленных Винсентом запросов оставались без ответа. По мере приближения даты увольнения его беспокойство усиливалось – 1 апреля маячило как Судный день. «Мое время здесь стремительно истекает», – писал он Тео. На приглашение родителей Винсент не вернулся в Голландию, чтобы поискать работу в родной стране. Вместо этого – вне зависимости от того, удастся ему устроиться на должность или нет, – сразу же после увольнения он решил отправиться в Лондон, лишь ненадолго заехав по пути в Эттен. Снедаемый беспокойством, Винсент вновь обратился за поддержкой к сочинению Фомы Кемпийского. «Станешь радоваться, что терпишь поношение… когда все отойдут от тебя, – обещал Фома Кемпийский. – И Господь Иисус Христос был от людей в презрении… знакомые и друзья Его оставили среди поругания». Но ближе к отъезду он вернулся к прежним увлечениям. Несмотря на надвигающуюся бедность, оказавшись в галерее Дюран-Рюэля, он не смог устоять перед искушением и приобрел несколько репродукций. Последние недели в Париже Винсент провел, составляя альбом для Маттейса Мариса. Пока родные и знакомые возмущались его поведением и ужасались случившейся в его жизни катастрофе, Винсент одиноко сидел в своей мансарде, лихорадочно переписывая в альбом произведения авторов своего детства – Андерсена, Гейне, Уланда, Гёте, аккуратным мелким почерком заполняя одну страницу за другой. Словно читая мантру, он успокаивал сознание очередным повторением знакомых образов: вечерних туманов и серебристого лунного света, мертвых любовников и одиноких странников – образов, которые утешали душу и говорили о высшей любви.
В пятницу 31 марта, на следующий день после своего двадцать третьего дня рождения, Винсент покинул Париж. Для Винсента, ненавидевшего прощания и всю оставшуюся жизнь старавшегося избежать их, потихоньку исчезнув заранее, этот отъезд был очень тщательно организован. Глэдвелл провожал его на вокзале. После увольнения старшего товарища этот юноша – точно как Тео тремя годами ранее – получил должность Винсента в «Гупиль и K°» и переехал в его комнату на Монмартре.
Буквально перед самым отъездом Винсент получил из Англии письмо с предложением работы в начальной школе для мальчиков в Рамсгейте, курортном городке на побережье. Винсент был чрезвычайно обрадован: новость позволила воспринимать отъезд как новое начинание, а не как позорный конец. Должность, конечно, не была пределом мечтаний – поначалу за работу даже не предлагалось оплаты, но по меньшей мере Винсенту предлагали комнату, пансион и возможность жить там, где никто не знал о его позорной неудаче.
Дом священника и церковь в Эттене. Перо, чернила, карандаш. Апрель 1876. 9,5 × 17,8 см
Краткий визит в Эттен вновь напомнил Винсенту о его привязанности к семье. Он сделал карандашный рисунок их нового дома и церкви; каждая штакетина забора и оконная рама были заботливо прорисованы, а каждый контур был тщательно обведен пером. Винсент отправился на поезде в Брюссель, чтобы навестить дядю Хейна. Возможно, он заезжал и в Зюндерт. Родители вспоминали время, которое Винсент провел в Эттене, как «славные дни» и с некоторым облегчением провозгласили, что «он действительно хороший человек… Мы снова убедились в этом!». Казалось, что Винсент изо всех сил старался задержаться дома. Визит, который, согласно первоначальному плану, должен был продлиться несколько дней, затянулся на несколько недель. В субботу 8 апреля в Эттен приехал Тео, он сумел навестить семью, совершая весеннюю поездку по делам фирмы.
Так или иначе, Винсент не мог остаться. Всякий раз, когда речь заходила об искусстве, а такие разговоры были неизбежны, родители не могли скрыть разочарования оттого, что он менял профессию, которую знал так хорошо, на ту, в которой ничего не смыслил. «Трудно передать, как Винсент любит искусство и как глубоко его ранит необходимость все это забросить», – сокрушалась Анна в день отъезда старшего сына из Парижа, а через две недели озабоченно комментировала новую должность Винсента: «Мы надеемся, что он справится, но двадцать четыре мальчика в школе-интернате – это не шутка». Появление Тео лишь усилило разочарование от неудачи старшего сына: Винсента ожидала неизвестность, Тео предстояло вернуться в Гаагу, чтобы участвовать в переезде галереи «Гупиль и K°» в новое, еще более просторное помещение на главной площади города.
Поезд, который доставил Винсента в Роттердам, где ему нужно было пересесть на корабль, отправился в четыре часа дня 14 апреля, за два дня до Пасхи. До последней минуты, когда он остался один на платформе, Винсент, казалось, до конца не понимал, что натворил: он сам подверг себя изгнанию. Охваченный внезапными сомнениями, он взял листок бумаги и нацарапал на нем скорбную записку. «Мы часто расставались в прошлом, – начал он, – но в этот раз печаль гораздо горше». Он сел в поезд и продолжил писать, одну за другой излагая причины, по которым должен будет вернуться. «Но в этот раз во мне куда больше отваги – со мной окрепшая надежда, страстное желание и Божья милость». Этот последний довод он будет приводить в течение следующих пяти лет – словом и делом (а позднее и живописью): если он возлюбит Господа, ему будет позволено вернуться в семью.
Всего за несколько месяцев до этого Винсент наткнулся на стихотворение «Иллюзии» художника и поэта Жюля Бретона, в строках которого услышал отголосок собственных чувств – тоски по дому, самобичевания, обиды, – захлестнувших его, когда за окном поезда замелькали знакомые с детства пейзажи. Он отправил стихотворение Тео, признавшись брату, что «оно его поразило».
Глава 8
Путь паломника
Пройдет двенадцать лет, и Винсент сравнит себя с бездомными и бродягами, «les rôdeurs de nuit» – завсегдатаями ночных кафе, где он будет коротать вечера в ожидании Поля Гогена. Он причислит себя к одним из них – обреченных вечно блуждать в желтом свете газовых фонарей ночных кафе, гоняясь за призраками «семьи и родины», что существуют лишь в фантазиях утративших то и другое. «Я странник, – напишет он, – который идет в неизвестном направлении к неведомой цели. Но если я скажу себе, что в моих странствиях и устремлениях никакой цели нет, то мне будет трудно с этим спорить и я, пожалуй, соглашусь, что так и есть».
И началось это странствие апрельским днем 1876 г., когда Винсент отбыл в Англию. Следующие восемь месяцев он непрерывно пребывал в движении. С места на место, от работы к работе, зачастую просто куда глаза глядят, на пароходах, в поездах, автобусах, повозках и метро он преодолел сотни миль по просторам Англии. Но чаще всего он путешествовал пешком. Во времена, когда билет на поезд стоил так дешево, что любая продавщица могла позволить себе поехать третьим классом, Винсент шел пешком. Он шел пешком в любую погоду, в любое время дня и ночи; он спал под открытым небом; он добывал себе пищу на полях, ел в придорожных трактирах или не ел вовсе. Он шел, и его лицо обжигало солнце, одежда изнашивалась, а обувь стаптывалась. Он шел, стараясь выдерживать среднюю скорость три мили в час – по его собственным подсчетам, – словно ему и в самом деле было не важно, куда именно идти, словно пройденные мили, стоптанные башмаки и мозоли могли служить мерилом самоотверженности.
В Рамсгейте он бродил по пляжам с шеренгами кабинок для переодевания, по причалам и длинным каменным молам, протянувшимся в сторону его родной страны.
Он брел тропами вдоль вершин меловых утесов, мимо сучковатых кустов боярышника и согнувшихся под натиском ветра деревьев. Он блуждал по кукурузным полям, которые расстилались всего в нескольких минутах ходьбы от школы, где он работал, и обрывались на краю нависшего над морем утеса. Они манили его, как некогда зюндертские пустоши… Он ходил вдоль бухт и заливов, вниз и вверх по берегу.
Через два месяца школа переехала из Рамсгейта в Лондон. За ней последовал и Винсент, под палящим летним солнцем проделав путь в пятьдесят миль, – для Англии того времени едва ли не рекордное расстояние, пройденное человеком пешком и в одиночестве. «Долгая вышла прогулка», – хвастался Винсент брату, описывая свои приключения во время этого путешествия так, словно пересказывал какую-то потерянную главу вольтеровского «Кандида». (Пароход, следующий вверх по Темзе, мог доставить его на место всего за несколько часов и пару шиллингов.) Одну ночь Винсент провел на ступенях церкви, а спустя всего два дня, с трудом заставив себя сделать передышку, снова отправился в путь, чтобы повидать свою сестру Анну в Уэлине, в тридцати милях дальше по дороге. На следующий же день он преодолел последние двадцать пять миль до Айлворта, городка в окрестностях Лондона, куда переехала школа.
Айлворт, живописно расположенный в изгибе Темзы, по всем приметам должен был бы очаровать Винсента. Однако свой новый дом он использовал главным образом как отправной пункт для постоянных экспедиций в Лондон, в десяти милях вниз по реке. До Лондона регулярно ходили поезда, но Винсент чаще всего игнорировал этот удобный способ добраться в город: раз за разом, в любую погоду, днем или ночью, покидая дом рано утром на рассвете и возвращаясь поздно вечером затемно, он шел в город и обратно пешком. Поводом для очередного похода в Лондон, где он бесконечно блуждал среди безумного городского движения и лабиринта улиц британской столицы, могло стать желание взглянуть на прежнее место работы, зайти к бывшему сослуживцу, узнать о новой должности или посмотреть какую-нибудь знаменитую церковь – любой предлог был хорош, лишь бы куда-то идти.
В июле Винсент сменил работу. На новой должности, в другой школе Айлворта, в его обязанности входило посещать заболевших учеников (в том числе и затем, по-видимому, чтобы проверить, действительно ли отсутствующий болен) или родителей, задолжавших плату за обучение. По долгу службы Винсенту приходилось бывать и в беднейших окраинах города («Ты читал о таких у Диккенса», – писал он Тео). В сентябре Винсент задумался о поисках новой работы – в Ливерпуле или Халле. Иногда он подумывал отправиться в плавание к берегам Южной Америки.
Какая же сила толкала Винсента в его бесконечные путешествия по ухабистым сельским дорогам и запруженным городским улицам, заставляла мечтать о побеге на другой край света? Отчасти – желание сбежать, то же, что заставило его покинуть Париж и Эттен. В его письмах лета и осени того года – рассуждения о чудесном избавлении апостола Петра из темницы, смутное желание найти безопасную гавань, настойчивое желание отряхнуть прошлые грехи и порицание обманчивого покоя прежней жизни. Он читал книги о беглых преступниках (например, «Жизнь за жизнь» – эпистолярный роман британской писательницы и поэтессы Дины Марии Мьюлок) и лелеял грезы о смерти – окончательном решении всех проблем.
Как будто для того, чтобы насолить родителям, он то подробно описывал им свои изнурительные путешествия, то хранил зловещее молчание. Делал он это намеренно или нет, трудно было бы придумать более изощренный способ заставить их волноваться. Дорус писал Тео: «Он продолжает свои многочасовые походы. Я боюсь, что это плохо отражается на его внешнем виде: он будет выглядеть еще менее презентабельно… Подобные крайности очень вредны… Все это причиняет нам страдания».
Но никому эти «крайности» не приносили больше страданий, чем самому Винсенту. «В те времена, – писал он позднее, – я жил за границей без друзей и всякой поддержки, в крайней нужде». Возможно, истинной целью суровых испытаний было желание наказать самого себя. Нет сомнений, что Винсент непрерывно терзался чувством вины. «Уберегите меня от того, чтобы стать сыном, приносящим лишь позор», – писал он вскоре после прибытия в Англию. Его письма полны признаний, как терзается он ощущением собственной никчемности и неполноценности, как болезненно переживает осознание своего несовершенства перед ликом Отца Небесного, да и отца земного; как мучительно то чувство, что приходит немедленно после пробуждения: «Отец мой, я недостоин тебя!» Он признавался, что «ненавидит свою жизнь» и с нетерпением ожидает дня, когда ему «простятся грехи молодости». «Кто поможет стать свободными – абсолютно, навсегда? – с тоской спрашивал он. – Сколько мне с собой сражаться, переламывать себя?» В те долгие месяцы самобичевания утешением Винсенту служили литература и искусство. Его и прежде не оставляли равнодушным изображения путешественников и путешествий, сцены прощаний и возвращения домой, образы скитаний в поисках любви и душевных метаний; теперь же они стали подлинным бальзамом на его раны. Он снова обратился к поэмам Генри Лонгфелло «Эванджелина» и «Сватовство Майлза Стэндиша» – историям преображающего изгнания. Винсент с восторгом отзывался о романе «Гиперион» того же автора (заведомо, поскольку к тому времени еще даже не прочел его), повествующем о меланхоличном молодом поэте, который в стремлении обрести себя странствует среди апокалиптических пейзажей Европы, переживающей последствия Наполеоновских войн. «Рассказы придорожной гостиницы» Лонгфелло, сборник путевых историй в стихах, стал для Винсента новым евангелием. А история героини сентиментального блокбастера «Большой, большой мир», вышедшего из-под пера Элизабет Уэзерелл, настолько его потрясла, что он прочел книгу своим ученикам и отправил экземпляр Тео.
Винсент коллекционировал сцены слезных прощаний и восторженных встреч, наподобие той, с которой начинается рассказ Хендрика Консианса «История рекрута 1813 года», – из него он скопировал длинный пассаж: «Пробил час прощания!.. Сжимая руку матери… он другой рукой закрывает лицо, чтобы скрыть бегущие по щекам слезы, и сдавленно произносит: „Прощай“». Подобную душераздирающую сцену Винсент обнаружил на гравюре с картины Гюстава Бриона «Прощание», представляющей молодого человека, который, обливаясь слезами, расстается с родителями. Какое-то время этот образ был почитаем Винсентом не менее, чем религиозные сюжеты из его коллекции репродукций, которую он каким-то образом умудрился сохранить во время всех своих скитаний лета и осени 1876 г. Одну из вариаций на эту тему – фотогравюру с работы Филипа Лодевейка Саде «После отплытия. Пляж в Схевенингене» – в мае он отправил родителям по случаю годовщины их свадьбы.
В размышлениях Винсента дороги занимали не менее важное место, чем в жизни. Он вырос на земле, расчерченной их сходившимися в одной точке на горизонте идеально прямыми линиями в обрамлении деревьев. Благодаря матери Винсент с малых лет научился воспринимать жизнь как дорогу («Отец Небесный смотрит на нас и желает помочь, даже когда мы спотыкаемся и падаем, поднимаемся и падаем вновь… Такова дорога к совершенствованию»); отец бережно хранил репродукцию картины Якобуса ван дер Матена – изображение похоронной процессии на дороге, идущей через кукурузное поле. Неудивительно, что для повзрослевшего Винсента каждая дорога звала в путешествие, а каждое путешествие заключало в себе целую жизнь. Любуясь пейзажем, он всегда пытался отыскать какую-нибудь тропу. Как и отец, он повесил на стене репродукцию «Дороги» Ричарда Паркса Бонингтона – изображение убегающего вдаль ухабистого проселка. Голос утомленного странника звучал и в строках обожаемого им стихотворения Кристины Россетти:
Так же как в каждой дороге Винсент видел путешествие, так и каждый путник представлялся ему пилигримом. «Если хочешь стать и преуспевать как должно, держи себя как странник и пришелец на земли», – советовал Фома Кемпийский. На пороге собственного одинокого путешествия Винсент нашел новое утешение в историях о благочестивых странниках, скитающихся по земным дорогам в поисках горних миров. В альбом, составленный для Маттейса Мариса в Париже, Винсент переписал начальные строфы из «Пилигрима» Уланда – истории паломника, отправляющегося к вратам Святого града. В книге голландской поэзии, которую ему прислал отец, Винсент отчеркнул (и скопировал в письмо к Тео) лишь стихотворение под названием «Паломничество» – еще одну историю о нелегкой дороге к праведной жизни.
Но ни один благочестивый странник не оказал на Винсента такого влияния, как герой Джона Беньяна. «Хорошо бы тебе в руки попал „Путь паломника“ Беньяна, – писал Винсент брату, – это весьма стоящее чтение». Как и Винсент, пилигрим Беньяна Христианин, покинув дом и семью, отправляется в опасное путешествие, встречая на своем пути всевозможные формы людского несовершенства, глупости и соблазнов. Подобно позднему творчеству Винсента, схематичный аллегорический мир Беньяна наделен эмоциональным правдоподобием, которое с первой же публикации в 1678 г. поразило и покорило читателей, обеспечив книге почетное место в библиотеке каждой образованной английской семьи. Важнее была только Библия. «Что касается меня, – писал Винсент, – то я в полном восторге от этой книги».
Христианин Беньяна, однако, был не единственным странником, поразившим воображение Винсента. В книге Эмиля Сувестра «Последние бретонцы» он встретил рассказ о старьевщике, который кое-как перебивался, блуждая по проселочным дорогам и собирая тряпье для производства бумаги. История так тронула Винсента, что он целиком переписал ее в свой альбом: «Люди закрывают двери при виде его… Он чужак даже в деревне, где был крещен… Ему неведомо, что происходит в его собственной семье».
Чем больше миль оставлял за спиной Винсент, чем сильнее изнашивались его башмаки, тем чаще этот образ преследовал его во время путешествий. «Он все идет и идет, этот старьевщик, как Вечный жид. Никто его не любит».
Странствие Винсента началось в запущенном, кишащем клопами доме в Рамсгейте, где он, вероятно, чувствовал себя в декорациях одной из обожаемых им диккенсовских историй – из числа самых мрачных. Школа, которой руководил Уильям Стоукс, представляла собой нечто прямо противоположное щедро спонсируемым официальным учреждениям, что были хорошо знакомы Винсенту по его личному опыту. Двадцать четыре мальчика в возрасте от десяти до четырнадцати лет теснились в маленьком доме по адресу: Ройал-роуд, 6, стоявшем всего в сотне ярдов от края утеса, отвесно обрывавшегося в море. Описывая брату новое место работы, Винсент сетовал по поводу прогнивших в ванной комнате половиц, битых окон, тусклого света и темных коридоров этого дома: «Довольно печальное зрелище». Хлеб и чай составляли скудный ужин, однако дни здесь текли столь безрадостно, что мальчики с нетерпением ждали даже такого его окончания.
В этой жалкой обстановке Винсент, как герой Диккенса, исполнял множество изнурительных и неотложных обязанностей. С шести утра до восьми вечера он и его коллега (семнадцатилетний помощник учителя) несли полную ответственность за учащихся школы (по крайней мере, в письмах Винсент ни разу не упоминал о существовании других учителей). По словам Винсента, он учил мальчиков «всему понемногу»: французскому и немецкому языку, арифметике, грамоте (задавал им диктанты) и декламации (проверял, как они отвечают заученные наизусть тексты). Он ходил с ними на прогулки и водил их в церковь, проверял порядок в их кишащей блохами спальне и укладывал спать по вечерам. Как минимум однажды он помог вымыть нескольких мальчиков – «просто так… не потому, что был обязан». В свободное время он выполнял различные работы по хозяйству. «Это нелегкий труд», – сообщал он в письмах домой, в то же время стоически заверяя родителей, что его первое впечатление от новой работы «в целом неплохое».
Диккенсовским персонажем выглядел и сам директор Стоукс – крупный мужчина с лысой головой и густыми бакенбардами. Он управлял школой как хозяин делового предприятия. В то время государственная школьная система едва справлялась с резко возросшей потребностью в образовательных учреждениях для нового среднего класса, и любой человек, имевший дом и мало-мальский налет образованности, мог запросто открыть школу. Как впоследствии вспоминал Винсент, у Стоукса была «лишь одна цель – деньги». По словам Винсента, деятельность его была «весьма загадочной». Он никогда не рассказывал о своем прошлом и всегда заставал всех врасплох, неожиданно появляясь и так же неожиданно исчезая. Вероятно, из-за своих тайных дел Стоукс был человеком весьма переменчивого настроения: то он принимался играть с учениками в шарики, а то вдруг, осерчав на детские шалости, отправлял подопечных спать без ужина. Спустя две недели после появления Винсента Стоукс внезапно заявил, что школа переезжает в Айлворт, где его мать держала такое же заведение.
Вскоре упоминания о работе исчезли из писем Винсента; теперь он все больше живописал картины недавнего разрушительного ливня или восхищался видом на море, открывавшимся из окна школы (красота этого вида заставляла его на время забыть о полчищах клопов).
Не слишком уверенное владение английским языком и сильный акцент, без сомнения, делали непростую работу еще тяжелее. «Вести уроки не так уж и сложно, гораздо труднее заставить мальчиков выучить заданное», – откровенно признавался он. Скупость Стоукса Винсент считал отвратительной. На его просьбу выплатить обещанное по окончании первого месяца испытательного срока небольшое жалованье Стоукс ответил грубым отказом, заявив, что «кругом достаточно учителей, готовых работать лишь за жилье и пансион».
К тому времени, как в середине июня школа переехала в Айлворт, Винсент уже подыскивал себе другую работу. Что ж, в конце концов, такова участь странника. «Мы должны смиренно следовать своему пути», – писал он.
Проработав учителем всего два месяца, Винсент принял решение стать миссионером.
Амбициозное желание нести в мир Истину глубоко укоренилось в натуре Винсента. Годы одиноких размышлений наградили его страстью к убеждению. Не имея подле себя единомышленника, Винсент не мог вполне наслаждаться своими увлечениями. Зато когда ему удавалось убедить собеседника, он чувствовал глубочайшее удовлетворение; невозможность убедить приводила к охлаждению и даже полному разрыву отношений. Поэтому случившаяся летом 1876 г. вспышка миссионерского рвения неизбежно повлекла за собой составление новых поэтических альбомов для Тео и совместное послушание с Глэдвеллом – одну из бесконечного числа жизненно важных кампаний по искоренению зла, о котором нельзя было даже упоминать.
Следуя за своим новым призванием, Винсент нашел поддержку и вдохновение в романах Джордж Элиот (причем он пребывал в абсолютной уверенности, что автор – мужчина). Такие книги, как «Феликс Холт, радикал», «Адам Бид», «Сайлес Марнер» и «Сцены из церковной жизни», экземпляр каждой из которых прошлой зимой получили его родители, оказались идеальным проводником от строгого благочестия Фомы Кемпийского обратно в мир художественной литературы, который Винсент всегда так любил. Герой романа «Феликс Холт, радикал» отрекается от наследства ради жизни в гуще рабочего класса – жизни, полной политических и религиозных страстей, – и, как следствие, переосмысливает само понятие жизненной неудачи. В книгах «Адам Бид» и «Сцены из церковной жизни» оступившиеся, снедаемые чувством вины люди обретают ореол героев и мучеников, помогая бедным и обрекая себя на жизнь, полную самоотречения. Словно не замечая скептического отношения Элиот к религии в целом и к евангелизму в частности, Винсент находил вдохновение даже в разоблачительном описании секты фундаменталистов в Лантерн-Ярде в романе «Сайлес Марнер». «Люди в больших городах столь жаждут религии», что группы наподобие общины Лантерн-Ярда предлагают «ни больше ни меньше чем Царство Божие на земле», – писал Винсент.
Желая помочь алчущим утолить эту жажду, Винсент принялся искать новую должность. Описывая в письме Тео идеальную работу, он использовал выражения, словно заимствованные из прочитанных книг: «что-то между священником и миссионером», который проповедует для обитателей рабочих окраин Лондона.
Винсент подготовил levensschets – краткую автобиографию (что наверняка оказалось для него весьма непростым делом), состоящую из покаянной полуправды, оптимистичных преувеличений и смиренной мольбы: «Отец… сделай меня одним из слуг Твоих. Будь милостив ко мне, грешному». В июне из Рамсгейта Винсент отправил письмо одному из лондонских церковнослужителей. «Во времена моей жизни в Лондоне я часто приходил в Вашу церковь, – писал он. – Теперь я ищу работу и хотел бы просить вас дать мне рекомендацию».
Надо сказать, что в Лондоне того времени существовало огромное множество миссий. После временной секуляризации начала и середины века в религии снова видели избавление от всех болезней, которыми страдало общество. В 1870-х гг. в буржуазных кругах укоренилось мнение, что рост преступности и неконтролируемая бедность свидетельствовали не о скрытых проблемах нового лучезарного общества, но являлись зловещими признаками недостатка духовности. Беспокойным рабочим не хватает веры, а вовсе не прав; ни одна социальная проблема не устояла бы перед положительным воздействием благотворительности и духовного воспитания. Результатом подобных идей оказалась активная спонсорская поддержка новоявленных сект, проповедников (вроде Чарлза Сперджена) и евангелических миссий – в особенности тех, что создавались специально для бедняков и представителей рабочего класса. Более пятисот благотворительных обществ ежегодно предоставляли на эти цели баснословную сумму – свыше семи миллионов фунтов. Библейские общества ежегодно распространяли более полумиллиона бесплатных экземпляров Евангелия.
Вера в пользу распространения Библии была настолько неистовой, что торговля книгами вразнос стала новой религиозной профессией. Сперджен создал целую школу для разносчиков книг – мужчин и женщин, которые стучались в каждую дверь, распространяя Библию среди представителей «классов, практически не подверженных подобным влияниям». Оживленные лондонские улицы заполонили так называемые библейские повозки, нагруженные стопками священной книги, в сопровождении громкоголосых мужчин, вслух читающих Евангелие. В сутолоке лондонских перекрестков прохожих просвещали члены Общества уличных проповедников. На железнодорожных станциях путешественники из других стран с удивлением обнаруживали в залах ожидания прикованные цепями монументальные Библии; десятки проповедников-волонтеров во весь голос читали Библию на дорожках парков, с книгой в одной руке и зонтом от дождя в другой.
Одновременно более тысячи наемных миссионеров методично прочесывали Лондон из конца в конец – от перенаселенного Сити до самых дальних, только недавно возникших рабочих окраин. Крестовый поход возглавили евангелические церкви, вроде той, что открыл Сперджен, но вместе с тем энергичные и могущественные внеконфессиональные организации – такие как Лондонская городская миссия – поставляли все новые и новые отряды для великой борьбы с нищетой и безверием. Десятки специализированных обществ вспомоществования соревновались друг с другом в спасении заблудших душ: пьяниц, раскаявшихся проституток, нечистых на руку слуг и подвергшихся жестокому обращению детей. В 1875-м, за год до возвращения Винсента в Лондон, английский проповедник по имени Уильям Бут призвал новое духовенство «отвоевывать», возвращать в лоно Церкви сердца рабочего класса, используя для этой благой цели сочетание уличных проповедей, миссионерской помощи и воодушевляющей музыки. Свою группу он назвал Армией спасения.
Но и в безбрежном море миссионерской деятельности Винсент не мог – или не хотел – найти себе применение. Совершив первый поход в Лондон в середине июня, он возвращался туда еще несколько раз – посмотреть, есть ли у него возможность стать миссионером. В своем биографическом очерке он утверждал, что имеет опыт общения с людьми из низших сословий Парижа и Лондона и что, будучи иностранцем, будет особенно полезен в помощи приезжим, «которые ищут работу или оказались в затруднительном положении». Однако все было напрасно. Поиски не увенчались успехом, и это могло свидетельствовать об одном из двух: насколько ограниченным было знание Винсентом языка или насколько неубедительным и странным выглядел его подход к делу. Даже пессимистично настроенные родители Винсента были поражены его неудачей. «Казалось бы, что может быть проще – найти работу в таком большом городе», – писала Анна.
Но возможно, этот новый провал был вызван больше его собственными внутренними сомнениями относительно дальнейшего пути. «Я так ясно вижу свет вдалеке, – признавался он Тео, – и если он время от времени меркнет, то в основном по моей вине». Своей неспособности найти хоть какую-нибудь подходящую работу Винсент мог найти лишь одно, не слишком убедительное, объяснение. «Соискателю должно быть как минимум двадцать четыре года», – жаловался он в письмах брату и родителям. Стоит ли говорить, это было всего-навсего самооправдание того, кто боится получить очередной отказ. «Очень сомневаюсь, что смогу добиться больших успехов в этой профессии», – заключил Винсент спустя лишь несколько недель после первых попыток найти работу.
Вместо того чтобы проявить настойчивость и попытаться найти реальную альтернативу неудавшемуся трудоустройству в Лондоне, Винсент начал изобретать странные и маловероятные сценарии своего будущего. Возможно, драматические газетные очерки (часто сопровождаемые черно-белыми иллюстрациями) о бедности и страданиях в шахтерских поселках натолкнули его на мысль отправиться в горнодобывающие районы Западной Англии проповедовать углекопам. Некоторое время он даже подумывал записаться в миссию, отправлявшуюся в Южную Америку. Но и этим идеям не было суждено воплотиться в жизнь. Прошло немногим больше месяца, и энтузиазм Винсента иссяк – он уже не хотел быть миссионером.
К началу июля Винсент, чувствуя себя отверженным и все еще пытаясь разглядеть «свет вдалеке», уединился в своей комнате в Айлворте. Он разочаровался в преподавании и называл свою работу «унизительной». Стоукс вновь отказался назначить Винсенту регулярное жалованье, и Винсент покинул школу. (Родителям он сообщил, что ушел сам, но, вспоминая эту ситуацию через несколько лет, дал понять, что Стоукс его выгнал – или, по меньшей мере, собирался выгнать.) Так или иначе, Винсент перешел на аналогичную должность в другой школе для мальчиков, всего в полукилометре от предыдущей. К 8 июля, еще продолжая работать неполный день на Стоукса, он перевелся в Холм-Корт, школу, которой руководил преподобный Томас Слейд-Джонс. Родители были рады этой перемене – Винсент преподнес школу Слейд-Джонса как «более фешенебельную», но этот частичный переход на новое место их смутил. «Ну, еще ничего не ясно», – сокрушался Дорус.
Кое-что, однако, было ясно: Винсент не был счастлив. Он писал родителям меланхоличные письма, жаловался на работу, школу и одиночество (ученики разъехались на летние каникулы). «Винсент переживает непростые времена», – рассказывали родители Тео; «жизнь у него невеселая». «Думаю, дело в том, что он боится работать с мальчиками, – заключила Анна. – Возможно, он опасается не справиться с работой». У нее на этот счет не было иллюзий: Винсент «не сможет и дальше оставаться в этой профессии». Ему нужно найти новое направление, которое «закалило бы его для повседневной жизни» и «сделало бы его счастливее и спокойнее». Она даже предположила, что «Винсент мог бы связать свою деятельность с природой или искусством – это давало бы надежду на лучшее».
В августе Винсент нашел это новое направление, но оно не имело никакого отношения ни к природе, ни к искусству. Всего за два дня до запланированной поездки к Гарри Глэдвеллу, который проводил летние каникулы со своей семьей в пригороде Лондона, Винсент получил известие о том, что семнадцатилетняя сестра его друга погибла, упав с лошади. Совершив шестичасовой переход через весь Лондон, он прибыл к Глэдвеллам как раз в тот час, когда скорбящая семья возвращалась с похорон. Зрелище чужого горя ошеломило его. Он признавался в письме брату, что ощутил присутствие чего-то «истинно святого» в доме Глэдвеллов и ему хотелось стать частью этого, но он не сумел. «Видя столь глубокое, внушающее почтение горе, я испытал робость и стыд… Мне хотелось утешить их отца, но я был смущен», – признавался Винсент Тео на следующий день.
Лишь оставшись наедине со своим старым другом Гарри, Винсент смог войти в роль, что жаждал всей душой. Винсент писал, как во время длинной прогулки они «говорили обо всем: о Царствие Небесном, о Библии» – как когда-то, во времена их жизни в Париже. Пока они ходили туда-сюда по платформе вокзала, Винсент изливал на друга поток страстных утешений, больше напоминавших проповедь. В тот момент он ощутил, что, несмотря на обычный мир вокруг, переполнявшие его чувства «отнюдь не были обычными».
Вскоре он решил стать проповедником.
Для Винсента быть проповедником означало одно – дарить утешение. Подобно тому как основу католической теологии составляют грех и наказание, основой доктрины Реформатской церкви Нидерландов было утешение в горе. Идеей «невыразимого утешения», даруемого внимательным и заботливым Господом, пронизаны все ее постулаты. Прежде утешать, а потом обращать – вот главная заповедь проповедника в голландском форпосте веры вроде Зюндерта. Дорус Ван Гог давал своей ненадежной пастве духовное утешение и оказывал материальную поддержку. В болезни или на краю смерти страждущие уверялись, что они не одиноки в жизни земной и обретут благую любовь в жизни грядущей. Во дни повседневных забот пастор унимал тревоги и страхи своих прихожан. Не обладая воспитательной и просветительской мощью, проповеди Доруса окутывали слушателей уютным покровом «целительных слов» всем знакомых библейских историй и наставлений.
И конечно, никто более Винсента не жаждал целебного бальзама религии. С самого детства образ Христа представлялся ему скорбным, но и способным унять скорбь. Воплощением его был Христос с картины Ари Шеффера «Христос-Утешитель» (проданной через гаагский магазин дяди Сента в 1862 г.), репродукция которой висела в пасторском доме в Зюндерте. Эта картина, иллюстрирующая стих Евангелия от Луки («Он помазал Меня благовествовать нищим, и послал Меня исцелять сокрушенных сердцем»), в XIX в. была невероятно популярна в религиозных кругах, как и сама идея, что безвинное страдание позволяет приблизиться к Господу: лучезарный, но горестный Иисус восседает на троне в окружении поклоняющихся Ему – угнетенных и отчаявшихся, сломленных горем и отчаянием. «Горесть не приносит вреда, – писал Дорус, – но позволяет видеть вещи в более праведном свете». «„Тихая печаль“ – чистое золото», – писал Винсент.
Сквозь призму романтической литературы картина Шеффера обрела для Винсента особый смысл: она открыла ему новые формы страдания, новые мифы о спасении, новые парадоксы надежды и новое понимание возвышенного. Художественные воплощения этих идей заполнили страницы его альбомов и стены его комнаты. Задолго до того, как он начал проповедовать Евангелие, Винсент проповедовал «тихую печаль» природы и искал утешения в ее живописных и поэтических образах. Он следовал за тенью Христа в произведениях Карлейля и Элиот, которые принесли тему искупления страданием в современный мир, поклоняющийся объективному знанию. «Глубокое, невыразимое страдание, – писала Элиот в романе „Адам Бид“, – можно без преувеличения назвать крещением, обновлением, преображением».
Ари Шеффер. Христос-Утешитель. Холст, масло. 1836–1837. 183 × 247,9 см
Когда в 1875 г. Винсент в своем изгнании вновь обрел Иисуса, не покидая маленькой комнаты на Кеннингтон-роуд, в первую очередь он обратился к Христу-утешителю его детства. Христос – «главный утешитель нашей жизни», способный «наполнить радостью сердца, обитающие в юдоли слез», – писал Ренан. «Раскаяние обратится радостью», – обещал Христос Фомы Кемпийского. Отрывок стиха из Второго послания к Коринфянам вскоре стал для Винсента мантрой утешения: «Нас огорчают, а мы всегда радуемся». В этих нескольких словах для него заключалось абсолютное и универсальное выражение той алхимической формулы счастья, которую он всегда искал в религии (а позднее в искусстве). «Я обнаружил радость в печали», – писал Винсент в сентябре 1876 г. «Печаль много лучше, чем смех», – заключал он в октябре.
Обретенная надежда, что жизненные горести могут обернуться счастьем, вдохновила Винсента на покупку новой пары ботинок, «чтобы приготовиться к новым странствованиям». Кроме того, он убедил своего работодателя, его преподобие Слейд-Джонса, позволить ему посещать методистскую церковь в Ричмонде, на другом берегу Темзы. Во время еженедельных молитвенных собраний, которые Слейд-Джонс проводил в Ричмонде, Винсент начал «ходить к людям и разговаривать с ними». Вскоре он даже получил возможность «сказать несколько слов» перед собравшимися. В школе же Слейд-Джонс разрешил Винсенту уделять больше времени религиозному воспитанию и меньше – преподаванию обычных предметов. Винсент учил мальчиков, сыновей лондонских рынков и улиц в количестве двадцати одного человека, библейской истории. Каждое утро и каждый вечер они собирались вместе для молитвы; по вечерам он сидел в проходе между кроватями и в полумраке спальни читал вдохновляющие отрывки из Библии и художественной литературы.
Слейд-Джонс, которого радовало рвение Винсента, предложил ему работу помощника в конгрегационалистской церкви в Тернэм-Грин, небольшом поселении в трех милях вниз по реке от Айлворта. Винсент занимался подготовкой маленькой церкви, выстроенной из листов железа, к собраниям и службам, а также преподавал в местной воскресной школе.
Остальные учителя с радостью приняли в свой коллектив странного молодого голландца, но упорно коверкали его фамилию («мистер ван Гоф»), пока Винсент не убедил их обращаться к нему «мистер Винсент». Помимо воскресных уроков, он организовал для молодежи вечернюю службу по четвергам и взял на себя обязанность посещать больных и отсутствовавших учеников. Через некоторое время Слейд-Джонс даже поручил энергичному молодому помощнику самостоятельно провести вечернюю воскресную службу в небольшой методистской часовне в Петершеме, двумя милями выше Айлворта по реке.
В разгар всей этой благочестивой деятельности Слейд-Джонс благословил Винсента прочитать проповедь. В восторге от открывшейся перспективы, он приступил к лихорадочным приготовлениям. Свое выступление Винсент отрабатывал на еженедельных молитвенных собраниях в Ричмонде и во время уроков Библии с мальчиками в школе (по собственному признанию Винсента, иногда они засыпали посреди его рассказа, но он надеялся, что по мере обретения опыта у него будет получаться лучше). Винсент составил список любимых стихов, историй, гимнов и стихотворений, которые он записывал в тетрадь, которую называл «книгой проповедей». Судя по длинным письмам, которые Винсент писал Тео той осенью, пересыпая их, разумеется, цитатами из своей «книги», она представляла собой фантасмагорию на тему утешения, еще более странную, чем прошлые его альбомы, – наглядный пример того, как его безумному воображению представлялась деятельность проповедника. «Каждый, кто хочет проповедовать Евангелие, должен прежде всего нести его в своем сердце, – говорил он. – Ах, как бы я этого хотел!» На исходе дня он поднимался в свою комнату на четвертом этаже Холм-Корта и под взглядом «Христа-Утешителя» с репродукции на стене засыпал, по-прежнему сжимая в руках Библию.
Наконец в воскресенье 29 октября Винсент поднялся на кафедру методистской церкви в Ричмонде, чтобы прочесть свою первую проповедь. Спустя два дня он отправил Тео восторженное и подробное описание этого события, напоминающее начало какого-нибудь романа Элиот.
Был ясный осенний день, и я шел в Ричмонд пешком живописной дорогой вдоль Темзы, в водах которой отражались пожелтевшие кроны величавых каштанов, ясное голубое небо над ними и, сквозь ветви каштанов, та часть Ричмонда, что стоит на холме: дома с красными крышами, незанавешенные окна и зелень садов; над всем этим возвышается серая башня, а внизу виден длинный серый мост, возле которого на обоих берегах растут высокие тополя, и люди, его переходившие, издали казались маленькими темными фигурками.
У подножия кафедры Винсент остановился, склонил голову и произнес слова молитвы: «Авва, Отче! Во имя Твое теперь начнем». По его словам, взойдя на кафедру, он ощутил себя так, словно «выбрался из темного подземелья», и перед ним возникла волнующая картина его будущей жизни: «Отныне, куда бы я ни шел, я буду проповедовать Евангелие».
Он выбрал текст Псалтири: «Странник я на земле…» Невозможно узнать мнение прихожан о проповеди, прочитанной в тот день молодым голландцем. Как выяснить, всё ли они в ней поняли: Винсент говорил по-английски правильно, но слишком быстро и с сильным акцентом. Некоторые из присутствующих уже слышали его выступления на молитвенных собраниях и привыкли к его особенностям.
Но вряд ли кто-то из прихожан был готов к такому вулканическому энтузиазму.
Чтобы возродиться для жизни вечной, для жизни, исполненной веры, надежды и милосердия, – для жизни непреходящей – жизни христианина и Христова труженика, чтобы быть даром Божьим, творением Божьим – и только Божьим! – возложим руку свою на плуг на пашне нашего сердца, закинем сызнова нашу сеть…
Церкви в Петершеме и Тернэм-Грин. Рисунок в письме. Перо, чернила. Ноябрь 1876
Страстно желая дарить утешение, в потоке безмерно серьезных и заумных разглагольствований Винсент сыпал цитатами, надерганными оттуда и отсюда библейскими стихами и афоризмами собственного сочинения. Смелые поучения сменялись сумбурными толкованиями, скучные банальности – странными аналогиями. («Разве не приходилось нам чувствовать себя как вдова или сирота – в радости и благоденствии так же часто, если не чаще, чем в горе, – когда мыслями обращались к Тебе».) В запале он переиначивал и смешивал метафоры.
Слушателей Винсента не могла не настораживать странная исповедальность, настойчиво прорывавшаяся сквозь заунывную риторику его речи: «Мы хотим увериться, что принадлежим Тебе, а Ты нам. Мы хотим быть Твоими чадами – христианами, – нам нужен Отец, отеческая любовь, отеческое одобрение».
Стремясь «есть хлеб свой в простоте сердца», Винсент, вероятно, и проповедовать желал с той же сердечной простотой. Вряд ли у кого-то из его слушателей могло возникнуть сомнение в искренности молодого проповедника. Но даже отец Винсента, чьи собственные проповеди никогда не были образцом краткости и ясности, раскритиковал его запутанную и смутную манеру трактовки библейских текстов. Получив от старшего сына длинное письмо, написанное в то время, когда Винсент готовил свою проповедь, Дорус посетовал в письме Тео: «Если бы только он научился выражаться простым языком ребенка и перестал так нагружать свои письма библейскими цитатами». Принял Винсент критику или нет, но сам он явно осознавал проблему. «Я говорю не вполне свободно, – писал он, – и я не знаю, как звучит моя речь на слух англичан». Несколькими неделями позже он почувствовал, что обязан предупредить собравшихся: «Вам придется слушать плохой английский язык».
Но он решил ни в коем случае не сдаваться – слишком ужасной была перспектива новой неудачи. «Невозможность проповедовать Евангелие сделает меня несчастным, – писал он в ноябре, словно предчувствуя недоброе. – Если мой жребий не проповедничество… что ж, страдание будет моим уделом».
И все же для себя Винсент нашел источник душевного комфорта, который он так стремился обрести и никак не мог подарить другим.
С самого детства его пристрастием были церковные гимны. Каждое воскресенье зюндертская церковь наполнялась их торжественным монотонным звучанием, зачастую сопровождавшимся игрой матери Винсента на пронзительной фисгармонии. По словам невестки Винсента, со дня своего появления в Лондоне в 1873 г. он, казалось, был «одурманен сладкими мелодичными речами» английских церковных песнопений, которые так сильно отличались от покаянных гимнов его кальвинистской юности. «Больше всего ему нравятся орган и пение», – сообщал Дорус через месяц после прибытия Винсента в Англию. На выступлениях Сперджена в Метрополитен Табернакл Винсент не задумываясь присоединял свой голос к поющим тысячам людей и испытывал ощущение, которое один из участников действа сравнивал позднее с плаванием «в бескрайнем океане мелодии, которая поднимается, опадает, вновь набирает силу и заполняет собой все пространство». Винсент попросил Тео прислать ему книгу гимнов на голландском языке, а в ответ отправил ему два сборника английских гимнов. Один из таких сборников, в то время весьма популярный, – «Евангельские гимны и священные песни П. П. Блисса и Айры Д. Сэнки» (1875) – он носил с собой повсюду и вскоре изучил настолько хорошо, что запросто мог назвать порядковый номер особенно полюбившихся ему гимнов.
К тому времени, когда Винсент прибыл в Айлворт, именно гимны стали одним из главных утешений для его страдающей души. Он пел их каждое утро и каждый вечер со своими учениками на уроках Закона Божьего. Винсент рассказывал, что, прогуливаясь по зданию Холм-Корта, ему приходилось слышать, как кто-то из мальчиков «мурлыкал под нос отрывок из какого-нибудь гимна», и тогда в нем закипала «прежняя вера». По вечерам в своей комнате он слышал доносившиеся снизу звуки гимнов, исполняемых на фортепиано, и его охватывало чувство абсолютного умиротворения, а порой на глаза набегали необъяснимые слезы. В письмах он советовал Тео и, вероятно, практиковал сам во время своих бесконечных осенних прогулок по освещенным газовыми фонарями улицам и пустынным сельским дорогам «не стесняться петь гимны вслух… если поблизости нет ни души».
Сам он пел их опять и опять, стих за стихом, милю за милей, гимн за гимном. «Многие из них так прекрасны», – писал он.
Ему нравились слова гимнов: трогательные или строгие, нежные или восторженные, исполненные мольбы или спокойствия, печали или радости. В сборниках того времени печатались только слова и не было нот, и Винсент воспринимал тексты гимнов как поэзию, включая отрывки из них в свои альбомы и письма к родным. Но именно музыка придавала им гипнотическую силу. Несложные мелодии, написанные специально для безыскусного любительского пения и фисгармонии, на которой их легко могли сыграть уличные музыканты, очаровывали слушателей доступностью и узнаваемостью. «Их невозможно не полюбить, – писал Винсент, – особенно если часто слышишь». Во многих из них звучали те же интонации упорной жалобы, что и в письмах Винсента. И его любимый гимн – «Скажи мне весть благую» – напоминает мольбу упрямого ребенка, который никак не хочет уснуть, пока ему не расскажут сказку.
И когда через десять с лишним лет Винсент будет писать, что своей живописью он хотел бы сказать «нечто утешительное, как музыка», чтобы в ней было «что-то от вечности», подразумевать он будет именно это. Можно искать предвестия будущего искусства, которое вскоре заявит о себе миру, в детстве и юности Винсента, но нигде его приближение не ощущалось так явственно, как в глубоких чувствах, простых истинах и бессмертных призывах гимнов, что звучали в комнате на четвертом этаже Холм-Корта.
В октябре Винсент получил от родителей известие о том, что его брат Тео серьезно болен. Дорус сразу же отправился к сыну в Гаагу; вскоре приехала и Анна, планировавшая остаться на все время длительного выздоровления Тео. Винсент разразился шквалом утешительных слов и гравюр. «Как бы я хотел увидеть тебя!» – писал он брату, измученному лихорадкой. Охваченный приступом ностальгии, он принялся умолять его преподобие Слейд-Джонса отпустить его на три дня в Голландию. «Кроме того, что я страстно желаю быть рядом со своим братом Тео, – говорил он, – я мечтаю снова увидеть свою мать и, если получится, съездить в Эттен, повидать отца, поговорить с ним».
Со времен отъезда из Эттена, в апреле, Винсент пережил множество мучительных рецидивов тоски по дому. Морское путешествие 1876 г. оживило в его памяти болезненные воспоминания о злополучном возвращении в Англию с Анной в 1874-м. Вид, открывавшийся из окна школы в Рамсгейте, наводил его на мысли о родной земле там, за морем. Из того же окна он наблюдал за учениками, прощавшимися с родителями, и его сердце болело за каждого из них. Чтобы поведать о своей тоске, он отправил домой рисунок с этой горестной сценой, снабдив его не менее печальным примечанием: «Многие из мальчиков никогда не забудут вид из этого окна».
Каждый ученик в Рамсгейте и Айлворте напоминал ему о Тео. Он гулял с ними, строил вместе с ними замки из песка, показывал им репродукции, укладывал в постель, а сам в письмах признавался брату: «Я бы предпочел, чтобы ты был здесь, со мной». После одной из прогулок по пляжу он отправил Тео на память два побега пляжного мха. Во время визита в Хэмптон-Корт в июне он взял перо из гнезда грача, чтобы вложить его в следующее письмо брату. В июле он некоторое время лелеял мысль переехать к брату в Гаагу и даже попросил его помочь найти работу, «связанную с церковью».
Он постоянно писал и другим членам семьи, включая сестру Анну в Уэлине, дядю Кора и кузена Мауве (Сента Ван Гога среди его корреспондентов не было), друзьям семьи (даже Терстеху) и старым знакомым, вроде Франса Сука и Гарри Глэдвелла в Париже. Посещая Лондон, он стремился к тем местам и искал встречи с теми людьми, которые напоминали ему о прошлом: начальник Обах и бывшие коллеги по «Гупиль и K°», вроде Элберта Яна ван Висселинга, Джорджа Рида и Генри Уоллиса. Винсент старался стать своим для Глэдвеллов, которые по-прежнему оплакивали кончину дочери. «Я люблю этих людей, – писал он брату. – Я понимаю их чувства».
Бывая в Лондоне, он не упускал возможности зайти к отцу Гарри в его магазин или прошагать несколько лишних миль, чтобы навестить его семью в Левишеме. Возможно, он даже сделал для них альбом – знак истинно семейной привязанности.
С семьей своего работодателя, его преподобия Томаса Слейд-Джонса и его жены Энни, Винсент пытался использовать тот же прием. У Слейд-Джонса было шестеро детей, он вел сугубо пасторский образ жизни, и его семья, вероятно, казалась Винсенту наиболее подходящей для заполнения пустоты в его жизни. Подобно дому в Зюндерте, где прошло детство Винсента, Холм-Корт представлял собой обособленный мирок; его внутренний двор затеняли громадные деревья, стены заросли виноградом, а на скотном дворе содержали домашних животных. И здесь, как прежде в доме Лойеров на Хэкфорд-роуд, Винсент старался найти для себя место. Он работал в саду, давал уроки детям Слейд-Джонса и читал им на ночь. К праздникам он, следуя ностальгической традиции, украшал дом зеленью. День за днем он усердно трудился над гостевой книгой, которую завела Энни. Заполняя мелким почерком страницу за страницей, он вписывал в нее тексты любимых псалмов, библейских стихов, поэзию и прозу – на французском, немецком, голландском и английском… С маниакальным упорством старался быть причастным к жизни семьи.
В поисках семейного тепла в ноябре он даже навестил Лойеров: не испугавшись возможной неловкости и долгого похода по мрачным улицам зимнего Лондона, он явился в дом на Хэкфорд-роуд, чтобы поздравить Урсулу с днем рождения.
Но и Глэдвеллы, и Слейд-Джонсы, и Лойеры оказались бессильны заполнить пустоту в его душе – лишь его собственной семье это было бы под силу. В октябре новости о болезни Тео вместе с мыслями о приближающемся Рождестве спровоцировали очередной всплеск ностальгии и тоски по дому. «О Зюндерт! – стенал Винсент. – Воспоминания о тебе иногда становятся почти невыносимыми».
Куда бы он ни шел, Винсент всюду видел напоминания о доме. В лондонских галереях он «с особым наслаждением» задерживался у картин с пейзажами родной Голландии. Он рассказывал ученикам истории о «земле, на которой нет холмов», где «дома и улицы так ухожены, словно это игрушки великанов из „Путешествия Гулливера“». Вновь и вновь перед его мысленным взором возникали образы путешествия в родные края: «Как приятно будет выйти из Темзы прямо в море – и увидеть вдали милые голландские берега». Охваченный воспоминаниями и мечтая о скорой встрече, он перечитывал памятные стихи своего детства и копировал сочинения давних любимцев, вроде Лонгфелло.
Охваченный желанием увидеть родных, Винсент попросил Слейд-Джонса отпустить его в Гаагу, чтобы навестить брата. На первую просьбу Винсента отпустить его в Гаагу Слейд-Джонс ответил отказом, но Винсент просил снова и снова, так жалобно, что в итоге начальник уступил. «Напиши своей матери, – сказал он. – Если одобрит она, одобрю и я».
Но мать не одобрила этой затеи. Письмо Анны с рекомендацией подождать с поездкой домой до Рождества («И пусть тогда Господь осчастливит нас этой встречей») стало для ее старшего сына сокрушительным ударом. Винсент никак не обмолвился об этом в письмах Тео (он знал, что мать их читает), но вложил свои переживания в слова проповеди, которую произнес неделю спустя: «Наш жизненный путь начинается у груди любящей матери на земле и кончается на руках Отца нашего на Небесах… Разве может кто-то из нас позабыть счастливое время нашего детства, а ныне мы покинули отчий дом – ибо так пришлось поступить многим из нас».
После того как мать не разрешила ему приехать повидаться, Винсент ко всему потерял интерес. Круговорот повседневных обязанностей в Холм-Корте, Петершеме и Тернэм-Грин теперь казался ему лишь тяжким бременем. Даже обожаемые им пешие прогулки теперь стали поводом для недовольства в письмах домой. Винсент перестал воображать себя пилигримом и жаловался, что Слейд-Джонс использует его как «мальчика на побегушках» и он вынужден мотаться туда-сюда по окрестностям, совершая бессмысленные «нечеловечески длинные походы». Не добавляло ему радости и новое задание директора школы: теперь он должен был собирать долги за обучение, наведываясь к родителям своих учеников, многие из которых были бедны. (Сам же Слейд-Джонс не торопился выплачивать Винсенту скромное жалованье, невозмутимо уверяя, что «Господь не оставит заботой тех, кто работает для Него».)
Для Винсента, одержимого только мыслью о приближающемся Рождестве и возможности наконец воссоединиться со своей семьей, время тянулось очень медленно. «Как же я жду Рождества и встречи со всеми вами! – писал он Тео. – Мне кажется, что за несколько месяцев я постарел на несколько лет». По вечерам он сидел в своей комнате, безучастно глядя на фотографии родных на стене, и прокручивал в голове дорогие воспоминания о прошлых рождественских праздниках. Одно из них – о том, как два года назад (еще до парижского позора) он возвращался в Хелворт накануне Рождества, когда луна освещала заснеженные тополя, а вдали мерцали огоньки деревни, – не покидало его.
Образы, подобные этому, – заимствованные из литературы, библейских текстов, искусства, гимнов и собственного прошлого Винсента – дарили ему долгожданный покой. Отвергнутый семьей, измученный сожалениями, он замкнулся в одиночестве собственного воображения, где эти блаженные видения, подобно тому как описывала Элиот в романе «Сайлес Марнер», «росли под воздействием множества разных сил… постоянно двигаясь и сталкиваясь друг с другом, приводя к непредвиденным результатам».
Больше других той осенью его мысли занимал образ блудного сына. Не один раз в своей проповеди он пересказывал историю прожигателя жизни, непоседливого юнца. Он был недостоин называться сыном своих родителей, однако же отец с радостью встретил его дома: «Ибо этот сын мой был мертв и ожил, пропадал и нашелся». Эта история промелькнула в levensschets, автобиографии Винсента, и рефреном звучала в его первой проповеди. На стене своей комнаты он повесил репродукцию картины «Возвращение блудного сына» Ари Шеффера, где богоподобный отец принимал в объятия растроганного кающегося отпрыска. Такую же гравюру он просил Тео отправить матери ко дню рождения. Со свойственным ему упорством Винсент повсюду искал этот образ примирения и искупления – в изобразительном искусстве, художественной литературе и поэзии; он обращался к истории блудного сына в своих проповедях и рассказывал ее ученикам перед сном.
Все чаще в словоизлияниях Винсента стиралась грань, разделяющая реальность и фантазию. Его письма заполнила «словесная живопись», вдохновленная великолепными описаниями Элиот, сквозь призму которых повседневное обретало величие вечного. В его рассказах восход, увиденный из окна поезда, становился «настоящим пасхальным солнцем»; дом церковного сторожа, мокнущий под дождем, – прибежищем веры; тихий берег реки сулил отпущение грехов: «Каштаны, чистое голубое небо и утреннее солнце отражались в водах Темзы; трава сверкала зеленью; повсюду разливался звон церковных колоколов». Вообще, закаты и восходы, колокольный звон и шпили церквей, отраженный от воды солнечный свет и огоньки, мерцающие в темноте, прочно обосновались в его словесных полотнах. Стремясь добавить картинам природы утешительной силы, Винсент смешивал свои наблюдения с воображением, не смущаясь изменять и приукрашивать реальность, допуская противоречия и запросто игнорируя все, что не соответствовало замыслу. Его описание лондонских трущоб полностью обошло вниманием неприглядные стороны: грязь, нищету, преступность и страшную перенаселенность; Винсент замечал лишь благочестивых живописных бедняков, субботним вечером мелькавших в свете газовых фонарей и с нетерпением ожидавших дня отдохновения – «главного утешения для жителей этих бедных кварталов».
Образы, заимствованные из литературы и искусства, претерпевали такие же изменения: он упрощал или усиливал их ради того, чтобы наделить их способностью дарить душевный покой. Он произвольно менял названия стихотворений и картин. Он игнорировал несимпатичных ему персонажей и авторские идеи, противоречащие его собственным убеждениям. По примеру иллюстрированных книжек его детства он для большего эффекта подбирал слова к изображению, а изображение к словам. Он вписывал подходящие строки из литературных произведений и библейских текстов прямо на поля гравюр, которые, по воспоминаниям его бывшего наставника, оказывались в результате «буквально испещрены цитатами». Это бесконечное наслаивание словесных и зрительных образов доставляло ему такое удовольствие, что постепенно превратилось в главное средство познания окружающего мира и способ выживания в нем.
Прихожане методистской церкви Ричмонда одними из первых могли заметить путаницу, царившую в голове Винсента. В завершение своей первой проповеди он рассказал им о «великолепной» картине Боутона «Путь паломника». На самом деле картина, которую, скорее всего, имел в виду Винсент, называлась «С Богом! Пилигримы, отправляющиеся в Кентербери во времена Чосера». Он видел ее в Королевской академии в 1874 г. Его описание также не имело ничего общего с пейзажем на картине Боутона. Плоский горизонт и туманное небо превратились у Винсента в ослепительное зрелище холмов и гор на фоне живописного романтического заката («Серые облака с серебряными, золотыми и багряными прожилками»), а невысокие стены укрепленного города – в позаимствованный у Беньяна Небесный Град на вершине горы, озаренный лучами заходящего солнца. Девушка в белом одеянии, которая на картине Боутона дает путникам напиться, в воображении Винсента обернулась ангелом в черном, персонажем сказки Андерсена.
В этом смешении искусства, литературы и Священного Писания главную роль играл сам Винсент, его личность. На картине, созданной его воображением, ангел дарует утешение не группе людей, но одинокому пилигриму, обессиленному после долгого пути. Персонажи изъясняются его любимыми стихами, и неунывающий пилигрим продолжает свой путь, верный завету: «Нас огорчают, а мы всегда радуемся».
Лишь таким способом, объединив реальное, изображенное и воображаемое, Винсент мог подобраться к истинному источнику своего горя и в то же время единственному источнику утешения – к своей семье. В проповедях и сказках на ночь он отождествлял себя с тем одиноким пилигримом на картине Боутона, он чувствовал себя блудным сыном и хотел бы, чтобы снова и снова отец принимал его в свои объятия, как на картине Шеффера. Образы его родных, да и его собственный, смешивались с образами литературных героев и персонажами живописных произведений: так, брат Тео представал в образе героя-революционера, дядя Сент – в образе бюргера Золотого века с гравюры Рембрандта, а мать и отец – в образе нежных, заботливых родителей из стихотворения Джордж Элиот. Любая картина из жизни счастливой семьи напоминала ему о детских годах в Зюндерте; он воображал себя то жестоко разлученным с любящей семьей рекрутом из произведения Консианса, то пастором-диссентером из «Феликса Холта» Элиот, то пилигримом Беньяна.
В конце концов, для Винсента в этом и заключалась утешительная сила искусства и религии: и то и другое служили ему источником образов примирения и искупления, благодаря которым он мог в новом свете увидеть собственную жизнь, полную горечи и неудач. Подчеркнуто личный, исповедальный характер проповеди Винсента наверняка поразил его слушателей. «Забудет ли женщина грудное дитя свое, чтобы не пожалеть сына чрева своего?» – громко вопрошал он словами пророка Исаии. Постоянное смешение Отца Небесного и земного отца, Сына Божьего и человеческого сына придали самому христианству в устах Винсента автобиографический характер. «В природе каждого истинного сына, – писал он, – действительно есть что-то от того сына из притчи, который „был мертв и ожил“».
Мысль о неразрывной связи семьи и религии с тех пор воцарилась в его воображении и в его искусстве и в конце концов подорвала его душевное здоровье. Евангельскую возможность искупления Винсент воспринимал как надежду на прощение, как обещание примирения с родными. «Тот, кто над нами, – уверял он Тео, – может сделать нас братьями для нашего отца». Радость, которую он испытал, уверовав в это обещание, с тех пор составляла основу его благочестия. Именно узнавание знакомой мелодии любви и принадлежности к семье могло умилить Винсента до слез (что случалось нередко), когда он читал книгу или любовался живописью.
Любовь такого типа, – писала Элиот в «Адаме Биде», – едва ли отличается от чувств религиозных. Для какой истинно глубокой и достойной любви это не будет правдой? Любовь к женщине, к ребенку, к искусству или к музыке. Наши ласки, наши нежные слова, наш тихий восторг от осенних закатов, или прекрасных колоннад, или безмолвных величественных скульптур, или от симфоний Бетховена – все это несет с собой осознание, что они лишь волны и рябь на поверхности бескрайнего океана любви и красоты. Наши эмоции в разгар любования этим океаном меняются от выразительности до тишины; когда случаются наводнения, наша любовь выходит из берегов и теряется в ощущении божественной тайны.
Опасность, однако, состояла в том, что Винсент часто ошибался в истолковании знаков любви, принимая желаемое за действительное. Его отчаяние и энтузиазм сменяли друг друга с непредсказуемостью наводнения, а события, которые он объявлял реальностью, происходили по большей части в его воображении. По мере приближения Рождества он все более утрачивал способность отличить образы, порожденные воображением, от реальных событий жизни. Он смотрел на фотографии родных на стене и снова и снова повторял памятную с детства молитву: «Укрепи, Господи, наши узы, и да упрочатся они нашей любовью к Тебе». Для одной из последних проповедей перед отъездом домой он снова выбрал историю блудного сына: «И когда он был еще далеко, увидел его отец его и сжалился».
Ко Дню святого Николая Винсент был охвачен таким нетерпением, словно он и в самом деле надеялся на подобную встречу в Эттене. «Когда мы слышим имя Господа, наши сердца наполняются нежностью, – восторженно писал он брату, – да, именно так трогает наши сердца встреча с отцом после долгой разлуки, после жизни вдали от дома». Нынешняя жизнь перестала представлять для него какой-либо интерес. Винсент мог думать только о возвращении домой, где он станет «братом отца своего». Казалось, он слышит голоса родителей, поющие слова гимна 38 из книги «Евангельские гимны и священные песни», которую он повсюду носил с собой, – гимна о блудном сыне:
Глава 9
О Иерусалим, о Зюндерт!
Сцена встречи с родными по приезде в Эттен вряд ли напомнила Винсенту сюжет одной из его любимых репродукций или трогательные слова гимна. Скитания старшего сына не только не стерли воспоминаний о его позоре, но заставили переживать его еще острее. Теперь, спустя месяцы прерывистой и сумбурной переписки, родители сочувствовали Винсенту даже меньше, чем до его отъезда в Англию в апреле. Его бесцельные метания от одной неоплачиваемой работы к другой только разбередили старую рану. «Время идет, и мы беспокоимся о нем все больше, – писал Дорус в письме Тео в сентябре, – как бы он вконец не утратил навыков практичной жизни. Это невыносимо грустно». Они пытались взывать к его разуму: если Винсент действительно намерен стать проповедником, ему нужно учиться, а на время учебы подыскать себе оплачиваемую работу – найти место счетовода или клерка. Ответом на подобные предложения были в лучшем случае невразумительные фразы, в худшем – молчание. Его уклончивость родители объясняли отсутствием целеустремленности или просто трусостью. «Похоже, у него не хватает смелости пройти курс обучения», – высказывала свое мнение Анна. «Не могу представить его проповедником, – с сомнением писал Дорус. – Этим он себе на жизнь не заработает».
После того как все попытки вразумить Винсента потерпели фиаско, родителям оставалось только теряться в догадках: в чем причина неудач Винсента, что навлекло на семью такое несчастье? Как и прежде, они винили во всем его неумение найти свое место в обществе и следить за своим внешним видом. Но главной причиной они теперь считали его отношение к жизни, его «нездоровую природу» и «склонность к меланхолии». «В серьезности нет ничего плохого, – писал его отец, – однако серьезность не должна идти во вред бодрости и силе духа». Если бы только он был весел душой, сетовала Анна, он не впадал бы в крайности, «стал бы нормальным, приспособленным к жизни человеком».
Родители больше не питали иллюзий относительно будущего Винсента, однако это не помешало им пережить глубокое потрясение, когда он выразил желание отправиться миссионером в Южную Америку. Отец не хотел ничего слышать об этом, назвав затею сына «очень дорогостоящим предприятием, которое, несомненно, ни к чему не приведет». До того момента они сомневались в целеустремленности Винсента; теперь они уже не были уверены в его здравомыслии. «У человека должен быть хотя бы здравый смысл, – с горечью говорил отец. – У меня просто нет слов, чтобы выразить, сколько страданий нам это причиняет».
Когда 21 декабря 1876 г. Винсент прибыл в Эттен, вместо распростертых объятий и слез радости его ожидал шквал упреков.
В доме пастора к Рождеству готовились по давно заведенной традиции: пекли пироги и печенье, накрывали стол красной скатертью и украшали живыми гирляндами. Анна играла на органе; Дорус навещал больных. Но настроение в семье совсем не напоминало рождественские празднования прошлых лет. «Как мама с папой из-за него переживают! – писала сестра Лис. – У них это на лицах написано». Она обвиняла Винсента в безалаберности, в неспособности заработать себе на жизнь. Но особенно ее возмущало его религиозное рвение. «Я уверена, что от набожности у него помрачение рассудка», – писала Лис, на которую, по собственному признанию, «философские размышления… нагоняют скуку». Кажется, только Тео был на стороне брата. Он уверял родных, что к Винсенту нельзя подходить с обычной меркой, как к простому «нормальному человеку», на что Лис парировала: «Всем, в том числе самому Винсенту, было бы намного лучше, будь он просто нормальным». Тем не менее поздний приезд Тео (вероятно, 26 декабря) и его скорое возвращение на работу в Гаагу, где он оказался, по-видимому, уже к 31 декабря, тоже были своего рода порицанием для брата. И можно легко представить, как ощущал себя Винсент в доме дяди Сента в Принсенхаге, где все члены семьи Ван Гог собрались на Рождество.
Подобно блудному сыну из библейской притчи, Винсент приехал в родительский дом в надежде получить прощение, а нашел лишь осуждение. «Что бы я ни делал, все не так», – сокрушался он. Знакомый, с которым Винсент встретился после Рождества, вспоминал, что «вид у него был такой, словно с ним обошлись несправедливо, – как будто его все бросили». Винсент жаловался, что «измучен» и «от всего устал». Подразумевая собственные душевные страдания, он цитировал Псалтирь: «Вечером водворяется плач, а на утро радость». Когда в холод и метель Винсент предпринял долгую прогулку, на которую увлек с собой Тео, стало ясно, что у него начался новый виток самобичевания. В приступе отчаянной искренности он признался Тео, в какую пучину отчаяния поверг его крах всех начинаний.
Схефферсплейн, рыночная площадь в Дордрехте. В центре – книжная лавка «Блюссе и ван Брам», где работал Винсент
В конце декабря, по-прежнему считая религию своим призванием, Винсент не выдержал гнета вины и отказался от мысли стать проповедником. С несвойственным ему смирением он согласился с доводами родителей: он должен «перестать идти на поводу у своих желаний» и вернуться «к нормальной жизни». «Полагаю, Винсент не слишком рад [отцовскому плану], но со временем это пройдет. Сознание, что он может обеспечивать себя, принесет ему удовлетворение», – писала Лис. Винсент согласился остаться в родной стране – поближе к родителям, что соответствовало их обоюдному желанию, – и найти работу. Дорус допускал, что в будущем сын вернется к религиозной деятельности, но лишь при условии, что он будет серьезно настроен, готов потратить на обучение как минимум восемь лет и, учитывая сложное финансовое положение семьи, постарается самостоятельно оплачивать свои занятия. Но в общем и целом Дорус не поощрял этих стремлений, неустанно напоминая сыну, что «приносить пользу и вести добродетельный образ жизни» можно вне зависимости от выбранной профессии, потому что «религия и реальная жизнь – единое целое».
Надо сказать, Дорус уже присмотрел работу для сына. Возможно не без помощи дяди Сента, один книготорговец в Дордрехте (менее чем в двадцати милях от Эттена) предложил Винсенту должность бухгалтера и продавца. Но на этот раз, желая избежать прежней ошибки, отец даже в письме к Тео уверял: «Никто из нас не приложил к этому руку. Никто, включая дядю Сента. Он получил это место благодаря своим знаниям и доверию, которое он им внушает». Винсент ответил согласием и через несколько дней сел на поезд в Дордрехт, где прошел собеседование с давним клиентом «Гупиль и K°» Питером Браатом. Затем Винсент по настоянию отца отправился в Принсенхаге, где его ожидало последнее испытание: поблагодарить дядю Сента за предоставленную ему новую возможность. По пути Винсент находил в картинах природы отражение собственных чувств. «Вечер был ненастным, – вспоминал он, – и ты можешь представить себе, как красива была дорога в Принсенхаге, над которой проплывали темные облака с серебристой кромкой».
В приступе покорности Винсент – которому тогда было уже двадцать четыре – с рвением взялся за новую работу в книжной лавке «Блюссе и ван Брам» на рыночной площади Дордрехта. Он приступил сразу после празднования Нового года и словно не заметил, как прошел недельный испытательный срок, по завершении которого работодатель мог отказать ему в месте. Еще до того, как его сундук был доставлен из Англии, он переехал в меблированные комнаты напротив магазина. Несколько недель родители регулярно получали от старшего сына «задумчивые» письма (что не казалось им удивительным, учитывая происшедшие в его жизни «большие перемены»). Но через несколько недель Винсент, казалось, оставил прошлое позади. В длинном письме он сообщил Слейд-Джонсу, что не вернется. «Я выразил надежду, что они меня не забудут, – сообщил он Тео, – и попросил обернуть воспоминания обо мне плащом милосердия».
Винсент ежедневно трудился до глубокой ночи: в магазине, только что пережившем горячий сезон продаж, накопилось огромное количество бухгалтерской работы. «Но мне это нравится», – писал он. «Чувство долга все возвеличивает и объединяет, превращая множество мелких обязанностей в одну большую». Казалось, он смирился с новой траекторией своей судьбы. Винсент уверял родителей, что рад вернуться на родину, и объяснял Тео, что именно «долг» потребовал от него предпочесть зарплату бухгалтера зарплате проповедника, потому что «с годами человеку нужно все больше». Беседуя с коллегой, Винсент признавался, что «невероятно рад больше не быть обузой для родителей».
Желая обрести связь с прошлым, Винсент едва ли мог найти для работы город более подходящий, чем Дордрехт. Старейший город Голландии, он располагался в месте слияния четырех рек. Со времен великого наводнения 1421 г. город был полностью окружен водой. Благодаря своему положению на пересечении водных торговых путей на протяжении веков Дордрехт баснословно разбогател благодаря пошлинам за провоз вина, зерна и леса. Вдоль каналов и по всему периметру города гордо высились великолепные дома, в которых хозяева прославляли королевскую власть и пестовали независимость Нидерландов. Кёйпа, ван Гойена, Мааса, Рейсдала и других художников Золотого века влекли прелестные пейзажи Дордрехта – лесистые берега и сверкающие воды волшебных рек.
Винсент, однако, не застал Дордрехта периода расцвета: в его время Дордт (как его называли в Нидерландах) являл собой зрелище живописной нищеты. И все же прекрасные картины ушедшей эпохи и причудливое великолепие запущенного наследия отвоевали Дордрехту особое место в сердцах жителей Голландии. И потому, гуляя по его извилистым улицам, встречая повсюду виньетки ажурных лестниц, черные балюстрады, красные крыши и серебристую воду, воспоминания о которых в Париже и Лондоне бередили душу тоской по родине, он, должно быть, и чувствовал себя как дома. Настолько, насколько ему никогда не удавалось почувствовать себя дома в чужом Эттене и насколько он мог чувствовать себя дома только на другом острове застывшего времени – в Зюндерте.
Однако и этого было недостаточно. Воображаемое возвращение домой (хотя бы даже созданное столь богатым воображением) было бессильно заменить возвращение реальное: покорность отцовской воле не могла заменить отцовских объятий тому, кто, подобно блудному сыну, жаждал быть принятым и прощенным. Очень скоро Винсент снова обратился к старым привычкам – отшельничеству и рефлексии. После нескольких безуспешных попыток влиться в местное общество, Винсент вновь остался в одиночестве. «Он ни с кем не общался, – вспоминал сын владельца магазина Дирк Браат, – практически ни с кем не разговаривал. Не думаю, что в Дордрехте кто-нибудь поддерживал с ним отношения». По его словам, хозяин меблированных комнат, где жил Винсент, отзывался о постояльце как о необыкновенно молчаливом молодом человеке, который всегда стремился поскорей остаться в одиночестве.
В светлое время суток он проводил свободные часы в одиноких прогулках, долгими вечерами предпочитал читать. Хозяин дома, торговец зерном Рейкен, ежедневно вставал в три утра, чтобы проверить зерно в амбаре. Проходя мимо комнаты Винсента, он с недоумением замечал, что оттуда слышится шарканье ног, а из-под двери пробивается свет. Когда Рейкен отказался платить за дополнительное масло для его ночных бдений, Винсент купил себе свечей, повергнув в ужас и без того нервного хозяина, опасавшегося, что странный постоялец устроит пожар. Днем из комнаты доносился другой звук, тревоживший домовладельца: Винсент вбивал в стену гвозди. Несколько десятилетий спустя Рейкен признавался интервьюеру, что «терпеть не мог, когда этот Ван Гог увешивал стены своими картинками и дырявил гвоздями хорошие обои».
Коллеги и соседи Винсента избегали его точно так же, как и он их. Как и другие клерки, он работал стоя за конторкой; обычно его рабочий день длился с восьми утра до полуночи, с двухчасовым перерывом на обед. При этом бо́льшую часть дня, по словам Браата, от Винсента не было абсолютно никакого толка: из-за постоянных недосыпаний по ночам он днем спал на ходу. Браат довольно быстро понял, что Винсент работал в магазине только потому, что «его семья просто не представляла, куда еще приткнуть этого парня». Здесь, как и в Париже, доверить Винсенту общение с клиентами не представлялось возможным. «Вместо того чтобы предоставлять дамам или иным покупателям полезные сведения о репродукциях, – вспоминал его коллега по магазину, – он, вопреки интересам своего работодателя, откровенно и не стесняясь в выражениях выкладывал все, что думал об их художественной ценности». В итоге единственное, что ему смогли доверить, – это продавать детям грошовые гравюры, а взрослым – чистую бумагу. «Он действительно был практически бесполезен, – вспоминал Браат. – Он не имел ни малейшего представления о книготорговле и не предпринимал никаких попыток что-либо об этом узнать». Невзирая на шестилетний опыт работы в «Гупиль и K°», коллеги продолжали отзываться о нем как о новичке в этом деле.
Только раз, в ночь, когда в городе случилось наводнение и все, повинуясь извечному голландскому инстинкту, ринулись спасать что можно, Винсент ощутил единство с окружавшими его людьми. «Шума и суеты было предостаточно, – возбужденно докладывал он Тео. – С нижних этажей люди спешили перенести все наверх, а по улице приплыла лодка». На следующий день в магазине он таскал по лестнице кипы промокших книг и учетных записей, вызывая у коллег восхищение усердием и выносливостью. «Поработать денек своими руками – даже приятно для разнообразия, – писал он с несвойственным ему удовлетворением, – только лучше бы причина для этого была иной».
Тех, кто, в отличие от членов его семьи, не был свидетелем его постепенного отчуждения, тех, кто не мог объяснить его чудачества тем, что он иностранец, и тех, кому был неведом язык религиозной страсти, эксцентричная природа Винсента настораживала. Они находили его взгляды странными и отталкивающими. И спустя годы они вспоминали его «простоватое, в веснушках лицо», скривленный рот, узкие глаза, пронзительный взгляд и огненные волосы, подстриженные так коротко, что они стояли торчком. «Нет, он не был привлекательным юношей», – вспоминал Дирк Браат. Не помогал и поношенный цилиндр – унылый пережиток былых дней: Винсент настойчиво носил его, словно молодой лондонский космополит. «Что это была за шляпа! – вспоминал Браат. – Казалось, если взяться руками за ее поля, так они и оторвутся».
Винсент, с его необычной внешностью, угрюмым молчанием и тягой к уединению, был идеальным объектом для насмешек. Соседи издевались над его вечно серьезным видом и нарочно шумели, чтобы помешать бесконечному чтению, вынуждая на ночь глядя уходить из дома в поисках тишины. Они называли его чудаком, чудилой, чокнутым. По воспоминаниям Дирка Браата, Винсенту досаждали не только молодые задиры, но и жена домовладельца, не жаловавшая его за странные привычки, и сам Рейкен, позднее подытоживший свои впечатления: «Этот парень был как будто не в своем уме».
Лишь один человек предложил Винсенту дружбу – его сосед по комнате Паулюс Гёрлиц. Гёрлиц служил помощником учителя (как и сам Винсент в Лондоне), но подрабатывал в книжном магазине. Вероятно, он не знал, на что идет, согласившись разделить комнату с новеньким. К счастью для обоих, Гёрлицу, в то время готовившемуся к экзамену на диплом преподавателя, были свойственны те же замкнутость и склонность к одиночеству, что и Винсенту. «Вечерами, когда Винсент возвращался домой, – вспоминал Гёрлиц, – я чаще всего сидел за книгами… Он подбадривал меня парой слов и сам садился читать». Иногда они вместе гуляли, и Винсент рассказывал Гёрлицу, который работал в школе для бедных, душераздирающие истории о его преподобии Томасе Слейд-Джонсе и мальчиках из лондонских трущоб. Гёрлиц покорно выслушивал бесконечные монологи своего соседа. Когда Винсент говорил, вспоминал Гёрлиц, его переполняло возбуждение, а лицо «чудесным образом преображалось и как-то светлело».
Одиночество и тоска неизбежно должны были вновь привести Винсента к религии, и все чаще она становилась темой его рассуждений. Через некоторое время после приезда в Дордрехт он словно бы отрекся от своего евангелического пыла и внял увещеваниям отца, уверявшего, что заниматься богоугодным делом можно, выполняя любую работу. Но, склонный к эксцентричности и не умевший держаться золотой середины, Винсент не мог долго оставаться в состоянии подобной неопределенности. Все свидетельства сходятся в одном: в конце концов Винсент снова вернулся к религиозному фанатизму, которым было пронизано его лондонское паломничество. «Строгая набожность была основой его существования», – писал Гёрлиц. «Он был чересчур увлечен религией», – вспоминал Дирк Браат. Подобно тому как это было в Париже, Винсент углубился в чтение Библии, полностью отдавшись этому занятию. «Библия – мое утешение, моя поддержка в жизни, – говорил он Гёрлицу. – Это самая прекрасная книга из всех». Винсент вновь повторил обет, принесенный некогда на Монмартре: «Читать ее ежедневно, пока не выучу наизусть».
В рабочие часы он копировал длинные пассажи из голландского Евангелия, которые затем переводил на французский, немецкий и английский, оформляя текст в четыре ровные колонки так, словно вел бухгалтерские записи. «Если ему на ум приходила красивая фраза или какая-нибудь благочестивая мысль, – вспоминал Гёрлиц, – он тут же ее записывал; он просто не мог удержаться». Вид Винсента, словно в забытьи что-то непрерывно пишущего, стал постоянным раздражителем для Браата-старшего, владельца магазина. «Боже правый! – недовольно говорил он. – Этот юнец снова стоит там и переводит Библию». Дома Винсент до поздней ночи читал свою большую Библию и копировал из нее отрывки, которые потом заучивал наизусть. Он не раз засыпал за чтением, и Гёрлиц обнаруживал его «утром, спящим со своей „книгой жизни“ на подушке». Все стены в комнате Винсент постепенно заполнил репродукциями картин на библейские сюжеты, из которых предпочитал изображения Христа в терновом венце. Каждую из гравюр он надписывал одной и той же строкой из Второго послания к Коринфянам: «Нас огорчают, а мы всегда радуемся». На Пасху он украсил все изображения Христа зелеными ветвями. «Я не был набожен, – признавался Гёрлиц, – но меня до глубины души тронуло его благочестие».
Под влиянием религиозных чувств Винсент вновь начал вести тот монашеский образ жизни, который отличал их с Гарри Глэдвеллом быт на Монмартре. Его сосед Гёрлиц спустя годы свидетельствовал, что Винсент жил жизнью святого, был скромен, как отшельник, и питался, как кающийся монах. Немного мяса он позволял себе лишь по воскресеньям, что вызывало насмешки со стороны его соседей: «Для мужчины физическое здоровье – дело второстепенное; растительной пищи вполне достаточно, все остальное – роскошь». Когда домовладелец сетовал по поводу нездоровых привычек, Винсент отвечал с бесстрастием Фомы Кемпийского: «Мне не нужна еда, как не нужен мне ночной отдых». Винсент сам чинил свою поношенную одежду и иногда отказывался от пищи, чтобы купить на сэкономленные деньги еду бродячим собакам. Он позволял себе только одну роскошь – трубку, которую беспрерывно курил в часы ночных бдений над Библией.
Как прежде в Париже, каждое воскресенье Винсент устраивал марафон поклонения, переходя из церкви в церковь без различия их конфессиональной принадлежности. Иногда за день он посещал до трех-четырех служб. Когда Гёрлиц выразил удивление экуменизмом Винсента, тот ответил: «Я вижу Господа в каждой церкви… догматы не важны, важен лишь дух Евангелия, а дух этот я нахожу в любой церкви». Винсента восхищали хорошие проповеди. В письмах он рассказывал Тео, как католический священник восхвалял бедных и пребывающих в горести крестьян из его паствы, а протестантский проповедник с «пылким воодушевлением» пытался образумить самодовольных бюргеров своего прихода.
Эти воскресные походы неминуемо должны были возродить его страсть к проповедованию. Винсент принялся изучать работы Чарлза Сперджена – самого вдохновляющего проповедника из всех, кого ему доводилось слышать. По ночам он составлял собственные проповеди. По воспоминаниям Гёрлица, Винсент к месту и не к месту обрушивал пламенные речи на своих соседей, не обращая внимания на их кривляния и насмешки. За обедом он испытывал терпение сотрапезников нескончаемыми молитвами. Гёрлиц призвал его не тратить время на спасение соседских душ, но Винсент лишь отмахнулся: «Пускай смеются… Настанет день, когда они научатся это ценить».
Той зимой единственный человек в окружении Винсента с благодарностью принял его назидания – единственный, но самый важный из всех.
Тео переживал сердечную драму. Он полюбил «девушку из низшего сословия»; возможно, она даже забеременела от него. Послушный долгу, Тео поделился с родителями своим желанием жениться на ней. В Эттене, где бесчестие Винсента было еще слишком живо в памяти, перспектива очередного семейного позора была воспринята с содроганием. Но внешняя реакция Анны и Доруса была абсолютно иной. Родители попросту проигнорировали влюбленность Тео, которую назвали иллюзорной. В письме сыну они ограничились легким упреком («Наш Господь не осуждает, но милосердно дарует прощение») и заставили Тео пообещать, что он прекратит с ней встречаться.
Но когда спустя несколько месяцев Тео нарушил это обещание, ярости Доруса не было предела. Он называл эти отношения унизительными и мерзкими, безбожной связью, «основанной лишь на корыстолюбии и чувственной страсти». «Открой глаза, – призывала Анна. – Не сдавайся, противься этой опасности… Господь поможет тебе найти достойную девушку… девушку, которую мы с радостью назовем дочерью». Разрываясь между любовью и долгом, Тео был в отчаянии. Он подумывал уехать из страны, убежденный в том, что если останется, то и дальше будет приносить только боль и страдания тем, кого любит. «Я так одинок и несчастен», – писал он своему брату. «Как мне хочется убежать куда-нибудь подальше. Я виноват во всем, я всем приношу одно разочарование».
Услышав крик брата о помощи, Винсент воспламенился: в нем вновь разгорелся проповеднический огонь.
За время своего одиночества Винсент скопил немалую коллекцию слов утешения, и теперь, как в дни болезни Тео, старший брат принялся энергично поддерживать младшего. Щедро сдабривая тексты писем цитатами (часто теми же самыми, что звучали в его первой проповеди), он призывал Тео искать утешение во Христе. Только с Его помощью, увещевал Винсент брата, слезы раскаяния могут обратиться «слезами благодарности», а «изможденное сердце вновь станет излучать жизненную силу». В этом потоке утешительных слов его собственные одиночество и вина легко сплелись с проблемами брата. Временами уже не понять, кто больше нуждается в утешении. «В жизни наступает время, – писал Винсент, – когда ничто не доставляет удовольствия и кажется: что бы ты ни делал – все не так».
Винсент писал страдающему брату длинные письма, включая в них отрывки и полные тексты стихотворений и псалмов, цитаты из Библии, выдержки из катехизиса и разных назидательных повествований. (Так, однажды он приложил к письму большой отрывок из биографии Оливера Кромвеля Альфонса де Ламартина, несомненно памятуя о том, что автор, переживший трагедию несчастной любви, нашел утешение в религии.) Он неустанно призывал на помощь образы отца и матери и пытался воскресить в памяти брата идиллию их общей юности в пасторском доме в Зюндерте (журнальная иллюстрация с изображением церковного двора в сумерках должна была напомнить Тео родной дом). Он призывал его читать стихи любимых с детства де Генестета и Лонгфелло. Когда ему становилось недостаточно образов, созданных другими, он творил собственные. Всего через несколько дней после визита Тео он в письме ностальгически вспоминал их встречу, уснащая ее яркими сентиментальными деталями, наподобие тех, которые превратили картину Боутона в «Путь паломника».
Часы, проведенные вместе с тобой, пролетели слишком быстро. Я все думаю о той узкой тропе за станцией, где мы любовались закатом над полями: вечерним небом, отражавшимся в канавах с водой, стволами, поросшими мхом, и маленькой мельницей вдалеке. Я чувствую, что теперь буду часто ходить туда и думать о тебе.
В Эттене всплеск религиозного энтузиазма у Винсента никого не обрадовал. Дорус и Анна беспокоились, что это предвестие очередных «крайностей» – новых бесцельных блужданий, все больше отдаляющих Винсента от возможности вести нормальную жизнь. Для старшего поколения получение религиозной профессии подразумевало годы упорной учебы. Без этого нечего было рассчитывать на приличную должность. Деятельность же полуграмотного миссионера, скитающегося по чужой земле под знаменами какой-нибудь сомнительной секты вроде методистов, казалась им незавидной участью. «Я очень надеюсь, что ему больше не придется покидать родную страну», – беспокоилась Анна. «Хорошо бы он остался на своей нынешней работе», – писал Дорус, который почти потерял сон из-за размышлений о будущем Винсента.
Твердо решив не дать сыну вновь утратить финансовую независимость и, вероятно, озабоченный его все более эксцентричным поведением в Дордрехте, Дорус организовал для Винсента поездку к дяде Кору в Амстердам. Если бы Винсент был занят в семейном бизнесе, например в книжной лавке дяди, то, с одной стороны, он мог бы со временем увидеть в книготорговле свое призвание, а с другой – был бы всегда под пристальным родственным присмотром. Помимо дяди Кора, в Амстердаме жил также почтенный дядя Ян, контр-адмирал и комендант военно-морских верфей. В письме дяде Кору, написанном по настоянию отца, Винсент сообщал о предстоящем визите, неопределенно извинялся за те «в некотором роде неудачи», что постигли его в прошлом, и осторожно интересовался вакансией.
Но если Дорус надеялся, что встреча 18 марта сможет заставить сына позабыть о религиозных амбициях, его ожидало большое разочарование. К тому моменту, как Винсент прибыл в Амстердам, его религиозный пыл не только не угас, но, напротив, разгорелся с новой силой: только что родители приказали Тео порвать отношения с любимой девушкой, и утешитель Винсент понял, что пробил его час. Зимой братья несколько раз встречались втайне от родителей и постоянно обменивались письмами, полными признаний и торжественных обещаний вечной братской любви. Все это до крайности взвинтило родственные и религиозные чувства Винсента, и вместо того, чтобы покорно следовать плану, разработанному отцом, он непреклонно твердил о своем желании «быть христианином и христианским тружеником». Встреча с дядей Кором прошла в спорах и никак не способствовала решению проблемы.
На следующий день Винсент застал всех врасплох, нагрянув в гости к другому родственнику – известному проповеднику Йоханнесу Стриккеру, которого он, вероятно, надеялся склонить на свою сторону. Несмотря то что Винсенту так и не удалось заручиться поддержкой Стриккера, он пребывал в приподнятом настроении и был полон смутных надежд, покидая Амстердам 19 марта. Вместо того чтобы убедить его не сворачивать с пути стабильности, эта поездка лишь укрепила желание Винсента служить Господу.
Только на этот раз Винсент объяснил свое намерение. «Я всем сердцем желаю – и горячо о том молюсь, – чтобы духовные устремления отца и деда продолжились во мне», – писал он Тео спустя несколько дней после отъезда из Амстердама.
Винсент принял решение: он хочет быть священником, как и его отец. «Если настанет день, когда я обрету счастье стать священником, и если я смогу выполнять свои обязанности так же, как мой отец, – писал он, – я буду бесконечно благодарен Господу».
Чтобы прийти к этой мысли, Винсент проделал долгий путь от одиноких размышлений в комнате на Кеннингтон-роуд; долгий путь от людского моря Метрополитен Табернакл и брайтонского прилива религиозного чувства; долгий путь от апокалиптических страстей Мишле и сумрачного христианства Карлейля. Не говоря о «Подражании Христу» – второй библии Винсента: менее всего эта книга могла привести его к мысли стать пастором в голландской провинции. Фома Кемпийский призывал к отречению от мира – позиции, прямо противоположной активному участию Доруса в политической, социальной и финансовой жизни прихожан. Что сказал бы Иисус «Подражания» о выселении вдов за неуплату аренды? И разве нашлось бы в церкви отца Винсента место евангелизму методистов из Ричмонда или конгрегационалистов из Тернэм-Грин? Разве нашлось бы в ней место мессианскому фанатизму, который заставлял миссионеров в поисках душ, ищущих спасения, отправляться в Южную Америку или на угольные шахты? Дорога Винсента приводила его в церкви, где душа ценилась превыше разума, а искреннее чувство – выше образования; в церкви, где молодой иностранец, не имевший ничего, кроме непроизносимого имени и страстного желания служить Богу, мог открыть свое сердце, – как все это было далеко от Церкви отца, где веками кровопролитий выковалась куда более сдержанная и взвешенная религиозность.
И все же, невзирая на отклонения и препоны, путь паломника всегда вел Винсента в этом направлении. С того самого дня, когда он, незадолго до своего первого фиаско в Гааге, сжег присланные отцом воодушевляющие брошюры, Винсент пришел к мысли, что религия – единственная дорога к примирению. Даже когда обуреваемый фанатизмом Винсент отвергал «Любовь» Мишле и осуждал Глэдвелла за граничащую с идолопоклонничеством гордость своим родителем, его собственные письма были полны признаний в мучительной любви к отцу и восхищения им. «Не должны ли мы… желать и надеяться стать такими людьми, как Па», – писал он Тео вскоре после приезда в Париж. Он молился о том, чтобы однажды и он, как отец, был окрылен верой и, так же как он, воспарил «над жизнью, над могилою и смертью». И даже после того, как он поверг в ужас родителей своим желанием стать миссионером и отправиться на другой край света, в своей маленькой комнатке в Холм-Корте он продолжал молить Господа сделать его «братом отцу».
В Дордрехте они с отцом сблизились так, как не были близки с детства Винсента, а может быть, как вообще никогда – ни до, ни после. Расписывая Винсенту преимущества работы в Дордрехте, Дорус обещал сыну, что каждое воскресенье он сможет навещать родителей в близлежащем Эттене. Через несколько дней после переезда Винсент уже планировал первую поездку домой. «Он чудесно провел воскресенье дома, – вспоминала Анна впоследствии. – Тихо, по-семейному». Еще через несколько дней сам Дорус заехал в Дордрехт по пути в Гаагу. То, о чем Винсент мечтал не один год, стало явью в тот великолепный зимний день. Отец и сын вместе четыре часа – совершили прогулку, выпили пива, затем Винсент привел Доруса в свою комнату и показал ему «Христа-Утешителя» Шеффера. Дорус был изумлен познаниями Винсента в области искусства («В музее он чувствовал себя как дома») и, вероятно, вновь попытался уговорить его поступить на работу к дяде Кору и отказаться от религиозной карьеры. «Лучше бы он не погружался в это слишком глубоко», – писал он Тео. Но Винсент расслышал лишь желанные слова отеческого одобрения. «Он такой славный малый», – сказал Дорус о нем после поездки.
Остаток зимы Винсент упивался иллюзией примирения. Он вспомнил, что отец большой любитель птиц, и обменивался с ним наблюдениями за пернатыми. Дорус увидел первого скворца, Винсент – первого аиста. Вместе они слушали первых весенних жаворонков. Винсент разделял увлечение отца растениями, особенно часто его внимание привлекал плющ, уход за которым в Зюндерте всегда был обязанностью Доруса. Винсент принялся перечитывать любимых поэтов отца и добавил к репродукциям на стене копию «Mater Dolorosa» Поля Делароша – такая же гравюра висела в кабинете отца в Зюндерте. В письмах к Тео он усвоил теплый, покровительственный тон, чрезвычайно напоминающий манеру Доруса: «Пусть между нами не будет секретов». Отеческая любовь подобна чистому золоту, торжественно заверял брата Винсент: «Ибо нет никого дороже отца ни в Божием Царстве, ни на земле».
В ознаменование вновь обретенного согласия на день рождения Винсент презентовал отцу экземпляр «Сцен из церковной жизни» Элиот, а Тео уговорил подарить ее же «Адама Бида» – еще одну историю о церковнослужителе. Когда Дирк Браат осмелился высказать мысль, что преподобный Ван Гог никогда не сможет подняться выше должности деревенского священника в крошечном приходе вроде Эттена, Винсент вышел из себя. «Это был единственный раз, когда я видел Ван Гога в ярости, – вспоминал Браат. – Его отец занимал именно то место, которое должен был; истинный пастырь». Возможно, тогда же, в Дордрехте, Винсент начал носить длинное пасторское пальто, принадлежавшее раньше Дорусу.
К моменту поездки в Амстердам на встречу с дядей Кором решимость Винсента превратиться в собственного отца стала уже поистине маниакальной. «Все мы знаем, что в каждом поколении нашей семьи, – писал он Тео, – истинно христианской во всех отношениях, всегда был кто-нибудь, кто проповедовал Евангелие». Теперь он, Винсент, призван на служение и надеется, что его жизнь все более будет напоминать жизнь его отца. Вопреки всем знакам, недвусмысленно свидетельствовавшим об обратном, Винсент заявлял, что отец хочет видеть его проповедником. «Я знаю, в душе он надеется: произойдет что-то, что позволит мне последовать по его пути, – уверял Винсент брата и, вероятно, о том же говорил своим дядьям. – Отец всегда желал этого для меня». И в то же самое время Дорус писал Тео: «Хорошо бы он остался на своей нынешней работе; все это очень нас беспокоит».
В глазах всего мира, и особенно в глазах его родителей, упорное неприятие Винсентом реальности, его решимость противостоять всем, кто не разделял его убеждений, были чистым упрямством, саморазрушительным своеволием. Чем более явно родители пытались направить его к профессиональной деятельности в сфере искусства, тем более непреклонным становилось его намерение следовать путем отца. Даже когда выдающийся дордрехтский проповедник преподобный Келлер ван Хорн попытался вновь заинтересовать его миссионерской деятельностью, Винсент возразил ему: «Я хочу быть пастырем, как и мой отец». И никто, за исключением, возможно, Тео, не понимал, как велики были ставки. «Ах, Тео, старина Тео! Если бы я только мог в этом преуспеть, – писал Винсент в пылу новой страсти. – Я надеюсь и верю, что так или иначе моя жизнь переменится и что мое стремление служить Ему будет удовлетворено». Если бы только он смог прочно утвердиться на том пути, о котором мечтал, тяжкий груз прошлых неудач свалился бы с его плеч и упреки, обжигавшие слух, наконец умолкли бы. Если бы это случилось, уверял он, «мы оба, мой отец и я, горячо возблагодарили бы Господа».
Винсент мог быть раздражающе вздорным и даже агрессивным в спорах, но его упрямство объяснялось лишь одним: образы, созданные его бурным воображением вопреки фактам действительности, были слишком живы и слишком важны для него, чтобы он мог отказаться от попыток воплотить их в жизнь.
То, что его воображение и в самом деле было бурным, стало очевидно совсем скоро. В начале апреля Винсент вернулся в Зюндерт.
Поводом для поездки стали новости из дома: Дорус отправился в Зюндерт к смертному одру старого фермера, своего бывшего прихожанина. «Он спрашивал обо мне, – писал Дорус. – Мы поехали к нему через пустошь. Этот несчастный ужасно страдает. Я всей душой желаю ему избавления!» Прочитав письмо, Винсент пулей вылетел из книжного магазина, остановившись только для того, чтобы одолжить денег у Гёрлица. «Я так люблю этого человека! – в исступлении говорил Винсент Гёрлицу об умирающем фермере. – Я бы так хотел еще раз его увидеть! Я бы хотел закрыть ему глаза».
На самом деле он уже несколько лет планировал съездить в Зюндерт – всякий раз, когда его охватывала тоска по дому, Винсент часто воображал, как он вернется в места своего детства. «О Зюндерт! – восклицал он, живя в Англии. – Иногда воспоминания о тебе становятся невыносимыми». Свое паломничество он планировал на Рождество – самое подходящее время, но упреки родственников и необходимость искать работу заставили его отказаться от этой идеи. С тех пор близость к родительскому дому и небывалая близость с отцом накалили его стремление вернуться туда до последнего предела. В его воображении Зюндерт был соткан из фантазий, воспоминаний и надежд.
Ко мне вернулись воспоминания о былых временах… о том, как мы гуляли с отцом… слушали жаворонка над черными полями с нежными зелеными всходами, любовались сверкающим над головой синим небом с белыми облаками… и мощеная тропа с буковыми деревьями… О Иерусалим, Иерусалим! Или вернее – о Зюндерт! О Зюндерт!
Отнюдь не болезнь фермера, которого он едва знал (и который был болен уже больше года), а образ Зюндерта, это вымышленное обещание вернуться на вымышленную родину, заставил Винсента мчаться в темноте к месту, которое стало отправным пунктом его изгнания. «Мое сердце влекло в Зюндерт так неудержимо, – объяснял он Тео, – что я мечтал тоже оказаться там».
Он поехал поездом, но последние двенадцать миль преодолел пешком. «Там, на пустоши, было невероятно красиво, – докладывал он Тео на следующий день. – Несмотря на темноту, можно было различить расстилающиеся вокруг дали – сосновые леса и болота». В предвкушении новой жизни Винсент внес в свое описание легкий призвук романтизма: «Небо было пасмурным, но свет вечерней звезды пробивался сквозь облака; то тут, то там загорались другие звезды». Винсент стремился не только к пустошам своего детства, но и к тем дорогам, которыми ходил его отец, к деревням, в которых он бывал, к фермерам, которых он утешал, и, конечно же, к церкви, где он читал свои проповеди. «Когда я пришел на церковный двор в Зюндерте, было раннее утро, – вспоминал Винсент. – Кругом все тихо. Я прошел по всем дорогим местам прошлого». На церковном кладбище он дождался рассвета.
Тем же утром Винсент узнал, что больной фермер умер накануне ночью.
Но Винсент приехал утешить живых. Он приехал сделать то, что на его глазах так часто делал его отец в этом самом городке, для этих самых людей. «Они были так раздавлены горем, а сердца их так полны, – рассказывал Винсент. – Для меня было большой радостью находиться рядом с ними и разделять их чувства». Он молился с ними и читал им Библию – так же, как делал бы его отец; здесь он не был молчаливым свидетелем чужого горя, роль которого досталась ему на похоронах Сюзанны Глэдвелл. Он навестил семью умершего и увидел покойника.
Здесь, в присутствии смерти, Винсент, как никогда, ощутил себя живым. «Я никогда не забуду, как благородно его голова покоилась на подушке: его лицо выражало страдание, но одновременно несло отпечаток умиротворенности и какой-то святости, – писал он. – О, это было так прекрасно!» И позднее он будет вспоминать, «как силен был контраст спокойствия, достоинства и торжественной неподвижности смерти с нами, пока еще живыми людьми». Стремясь воплотить в жизнь фантазии о возвращении в прошлое, он навестил слуг, которые работали в доме пастора Ван Гога во времена его детства: садовника и служанку. «Воспоминания о том, что мы так любили, которые не покидали нас все эти годы, нахлынули с новой силой, – писал он вскоре после этого визита. – Они не исчезли, а просто заснули на время, и вновь обнаружить это богатство было для нас сплошным удовольствием».
В тот же день Винсент отправился в Эттен, преодолев последние четыре мили и завершив обратный путь, начавшийся ровно год назад; в свое добровольное изгнание он отбыл в Страстную пятницу, вернулся из него неделей позже Пасхи, через девять дней после своего двадцать четвертого дня рождения. Поездку в Зюндерт Винсент, несомненно, рассматривал как некое новое начало. В отчете, который он отправил Тео в тот же день, он использовал самый величественный из известных ему образов возвращения к жизни. «Ты знаешь историю Воскресения, – писал он, – все напоминало мне о ней в то утро на безмолвном кладбище».
По возвращении Винсент был настолько захвачен идеей стать пастором, как его отец, что полностью утратил способность воспринимать всерьез все имеющиеся на пути препятствия. Самым труднопреодолимым из них была твердая уверенность родителей в том, что он, как в свое время дед и отец, должен посвятить семь или восемь лет изучению теологии. Винсент же всегда был против этого: отчасти в силу свойственной ему самоуверенности и нетерпеливости, отчасти – от ужаса при мысли, какой урон это нанесет и без того скудным семейным финансам. Всего неделей ранее он снова с жаром заявил, что желал бы обойтись без длительного обучения. «Я так страстно хочу этого – ты знаешь, о чем я, – писал он Тео, – но как мне этого добиться? Как бы я хотел, как наш Па, уже многое свершить на поприще христианского труженика, проповедника Евангелия и сеятеля слов».
Однако теперь, в эйфории после поездки в Зюндерт, он готов был согласиться на многолетнюю учебу – это стало для него делом принципа. По словам Дирка Браата, в Дордрехте преподобный Келлер ван Хорн пытался убедить Винсента, что подготовительный курс может оказаться для него слишком сложным, ведь он даже не окончил школу. Но Винсент был решительно настроен преодолеть все испытания, через которые пришлось пройти его отцу. Он был просто «одержим этой мыслью», вспоминал его сосед Гёрлиц.
Ровно противоположный эффект ночное путешествие Винсента в Зюндерт оказало на его родителей. За несколько недель до этого они, тронутые настойчивостью сына, решились отбросить свои вечные сомнения. В конце марта Эттен посетил Гёрлиц. Его сочувствие к терзаниям Винсента заставило Доруса и Анну взглянуть на сына иными глазами. Когда Анна поинтересовалась, как поживает Винсент и удается ли ему освоиться на новом месте, Гёрлиц ответил откровенно: «Сударыня, сказать по правде, Винсент не очень преуспел в выбранной им профессии». «У него только одно желание: стать проповедником». Вскоре Дорус попросил своего зятя Йоханнеса Стриккера узнать, что требуется Винсенту, чтобы сдать экзамены в университет, то есть преодолеть первую ступень изучения теологии в Амстердаме. Но когда через неделю после Пасхи Винсент показался в дверях, усталый и растрепанный после ночи, проведенной на зюндертском кладбище, Доруса вновь охватили сомнения. «Тео, как тебе новый сюрприз, который преподнес нам Винсент? – обеспокоенно писал отец сыну. – Он должен быть осмотрительнее».
Но после того, как Винсент принял условие родителей и согласился пройти необходимое обучение, им ничего не оставалось, кроме как поддержать его. Когда Дорус обратился за помощью к остальным членам семьи, все отреагировали схожим образом – с сомнением, но без возражений. Дядя Стриккер, который знал о прошлом Винсента меньше всех, выказал наибольший энтузиазм: он не только порекомендовал наставника для подготовки Винсента к экзаменам (в особенности по латинскому и греческому языку), но и согласился лично следить за успехами и руководить религиозными занятиями племянника. Будучи ученым и влиятельным проповедником, Стриккер мог также ввести Винсента в преимущественно либеральные церковные круги Амстердама, где он, несмотря на свои относительно консервативные взгляды, пользовался большим уважением.
Стриккер и сам когда-то потерпел неудачу, сдавая ординационный экзамен, и был готов принять на веру целеустремленность Винсента. «Наш добрый Господь любит сюрпризы», – говорил он оптимистично. Дядя Ян, контр-адмирал, предложил Винсенту комнату в своем просторном доме на берегу залива. Овдовевший и бездетный Ян мог предложить Винсенту не только дом (с прислугой) и стол, но и возможность быть принятым в обществе, что чрезвычайно радовало Анну. «Если Винсент хочет стать священником, – писала она, – он должен уметь общаться не только с теми, кто живет простой жизнью, но и с людьми из высшего общества». И хотя Ян категорически отказался следить за поведением проблемного племянника, он подыскал Винсенту некую достойную работу, которая должна была помочь покрыть часть расходов по его содержанию. «Хоть какой-то луч надежды во всем этом деле», – писала Анна. Торговец гравюрами дядя Кор предложил частичную оплату уроков Винсента и пачку хорошей писчей бумаги, но не более того.
Из всех родственников помочь хоть чем-то отказался только дядя Сент, более других осведомленный о прошлом Винсента. В письме Винсенту и его родителям, выдержанном в оскорбительно-деловом тоне, Сент выражал «несогласие со взглядами Винсента, – сообщала Анна Тео. – Дядя считает, что его планы бесперспективны, а перспектива – это именно то, что в первую голову необходимо Винсенту». Он исключил возможность дальнейшего обсуждения, безоговорочно слагая с себя ответственность за будущее своего безответственного тезки. «Он не видел смысла в дальнейшем поддержании переписки, – писал Винсент брату, – потому что в этой ситуации не мог помочь мне ровным счетом ничем». Тео попытался преподнести родителям отказ дяди Сента в менее мрачных тонах: «Дядя просто не разглядел истинно добрых намерений Винсента». Но в Эттене в его сочувствии к старшему брату увидели новый повод для беспокойства. «Дяде прекрасно известно, что Винсент хороший человек, – стояла на своем Анна, – он просто не согласен с его затеей; и я думаю, что он честно высказал Винсенту свое мнение». Далее она с печальной откровенностью добавила: «Никто из нас, включая тебя, не считает все это хорошей идеей».
Но в конце концов семья привычно сплотилась во имя помощи Винсенту: родные предпочли еще раз поверить в то, что он наконец взялся за ум. «Как было бы чудесно, – писала Лис, – если бы он убедился, что его мечты воплощаются в жизнь». Анна сделала то, что так часто делала в прошлом: вверила судьбу сына в руки Господни. «Мы были бы так счастливы знать, что все вы – начиная со старшего – нашли свою судьбу и стали хорошими людьми», – писала она Тео. Дорус, как и его сын, находил утешение в чтении проповедей. «Человек рожден для страданий. – (Такой была выбранная им на этот раз тема.) – Трудности и заботы формируют душу и открывают ее для радости и надежды». На прощание они подарили Винсенту новый костюм – красноречивый символ их твердой веры в будущий успех.
Винсент решительно приступил к занятиям, – казалось, ничьи сомнения не могли поколебать его уверенности. Но, изучая катехизис, остервенело переписывая в тетрадь страницу за страницей, он пытался прежде всего занять мысли и держать под спудом свои собственные сомнения. Спустя годы он призна́ется в глубоком скепсисе относительно плана, к реализации которого собирался приступить. Но тогда, охваченный одержимостью и желанием обрести себя, он лишь молился («Господи, как бы я хотел не оплошать»), выводил ободряющие цитаты на полях репродукций, бесконечно ходил по церквям и слушал проповеди. В качестве утешения Винсент отправился в музей в последний раз взглянуть на «Христа-Утешителя»; той же цели служили его собственные произведения – словесные картины с описанием сельских кладбищ, луговых троп и вечернего света. Он всеми силами старался избежать ненужных сомнений, заглушая их цитатами из Писания и афоризмами. «Я жажду заслужить благосклонность тех, кого я люблю, – писал он Тео в момент обезоруживающей искренности. – Если на то будет воля Господа, я ее заслужу».
Покинув Дордрехт 2 мая, Винсент на неделю задержался в Эттене, чтобы в последний раз предаться мечте о мирном семейном очаге. По пути в Амстердам он заехал в Гаагу, где послушный родительскому наказу Тео отвел брата в парикмахерскую. («Соверши благое дело, – просил Дорус. – Мне кажется, цирюльник в Гааге сумеет сделать что-нибудь пристойное».) После чего Винсент отправился в Амстердам, полный решимости «возложить руку свою на плуг».
С началом новой жизни Винсента преследовали образы сеятеля и жнеца. В одном из последних писем из Дордрехта он поделился с Тео своей надеждой «сеять Слово… подобно тому как сеют пшеницу в поле». Для проповеди в воскресенье, накануне отъезда сына, Дорус, который всегда проповедовал о своей жизни, так же как его сын впоследствии будет создавать картины о своей, выбрал любимый пассаж из Послания к Галатам: «Что посеет человек, то и пожнет». «Труды Господа нашего, – сказал в тот день Дорус, – сплетены с трудами людскими и помогают нам найти решение неожиданное и благословенное. Мы сеем, и мы жнем, однако не одни мы стараемся изо всех сил; Господь хранит и благословляет нас и открывает нам пути, на которых дарует нам помощь и счастье».
Дорус Ван Гог, упорный сеятель, не мог бы предложить более ободряющего напутствия сыну, который готовился вновь «возложить руки на плуг». Ну и конечно, он неспроста использовал в проповеди отрывок из горячо любимой книги Винсента, «Сцены из церковной жизни» Элиот, которую они оба недавно прочли.
Она пыталась обрести веру и надежду, хоть и трудно было поверить, что будущее сулило ей что-то, кроме сбора урожая, засеянного у нее на глазах. Но часть семян всегда попадает в землю тихо и незаметно, и прекрасные цветы повсюду всходят без нашего внимания и труда. Что мы посеем, то и пожнем, однако в Природе любовь превыше справедливости, она дает нам тень, и цвет, и плод, к появлению которых мы вовсе не причастны.
Глава 10
Навстречу ветру
Ежедневно из окон дядюшкиного дома Винсент наблюдал бесконечный поток рабочих, устремлявшихся в ворота верфей; грохот их башмаков звучал, как шум прибоя. Их рабочий день начинался с первыми лучами солнца (летом – в пять утра) и заканчивался лишь тогда, когда на улицах появлялись фонарщики. Некоторые трудились на верфях, где строили суда всех типов: от бронированных военных кораблей до высокомачтовых шхун, но большинство направлялись на строительство самих доков – здесь обнаженные по пояс рабочие с помощью паровых экскаваторов и деревянных кранов вели мучительную борьбу с упрямым морским дном и безжалостным морем.
Винсент восхищался величественностью этого зрелища и с упоением наблюдал за неспешным развитием ежедневной трудовой драмы. «Тот, кто хочет научиться работать, должен понаблюдать за рабочими», – писал он; только обладая их «терпеливым упорством» и верой в «Божью помощь», можно вершить большие дела. Он видел, как они боролись с топкой амстердамской «почвой», состоящей более из воды, чем из земли, засыпая ее горами песка; видел, как они преодолевали самые внезапные катаклизмы. Немногим более тридцати километров к западу находилось коварное Северное море; на востоке раскинулся суровый залив Зёйдерзе. Внезапные беспощадные штормы обрушивались на побережье, затапливая плотины, разрушая временные доки и вымывая песок. Но на следующий день рабочие возвращались устранять ущерб, латали плотины, заново ставили леса – и с Божьей помощью отбрасывали море чуть дальше назад, возводили чуть более высокую преграду волнам.
В известном смысле у Винсента на глазах разворачивалась история Амстердама. Со времен строительства на реке Амстел в XIII в. первой дамбы градостроительная затея под названием «Амстердам» была постоянной схваткой с природой. Историки окрестили его «невозможным городом». В «золотом» XVII веке, когда казалось, что на свете нет такой проблемы, которую не способен решить изобретательный голландский ум, в Амстердаме проложили каналы, предопределившие уникальную планировку города: водные пути расходились концентрическими полукружьями, напоминавшими очертания птичьих гнезд. Чтобы обеспечить надежную опору домам состоятельных амстердамских негоциантов, в мягкую землю забивали деревянные сваи. Но сколько бы рвов и каналов здесь ни рыли, болотистые низины никогда не просыхали полностью. Сколько бы ни укрепляли почву песком и дерном, здания продолжали оседать: мостовые расползались, по фундаментам шли трещины, а фасады домов угрожающе перекашивались.
Да и сама амстердамская гавань бросала вызов и логике, и законам природы. С моря подобраться к ней можно было только по лабиринту узких проливов между островами и отмелями, которые без конца забивались илом и грязью. Опасаясь этих постоянно меняющих местоположение песчаных отмелей в сочетании с сильными встречными ветрами, корабли по нескольку дней стояли на рейде в ожидании благоприятных условий, которые позволят без особого риска проскользнуть в порт. И жители Амстердама, кажется, понимали, насколько невероятно само существование их города и непрочны победы над стихией. В отличие от патриотически настроенного населения других европейских городов они никогда не утруждали себя возведением памятников; здесь не было ни широких бульваров, ни просторных площадей, ни торжественных мемориалов в память о славных делах. Критики усматривали в этом голландский прагматизм, равнодушие к символам. Но как бы то ни было, строить нечто грандиозное на песке – не только сомнительная выгода, но и весьма сомнительный символ.
И тем не менее строительство велось непрерывно. В 1876 г. открыли новый канал, соединивший амстердамскую гавань с Северным морем, и этим в историю города был вписан очередной большой успех. Титанический труд, который Винсент наблюдал из окна, был примером реализации всего лишь одного из сотен подобных проектов, целью которых было пробудить сонный город XVII в. для вступления в новую, промышленную эру. В Амстердамском порту на берегу реки Эй раздавался шум железных, стальных и паровых механизмов: там расширяли залив, строили новые доки и насыпали новые острова. Все большее значение стала приобретать железная дорога – планировалось открыть новую крупную станцию в порту. Один за другим исчезали каналы, на их месте возникали новые жилые районы. И вот теперь жители города начали задумываться о возведении грандиозного символического сооружения – музея, посвященного, разумеется, их Золотому веку. Куда бы ни шел Винсент, повсюду он встречал пресловутые песчаные горы – символ нестабильности и вечной борьбы. Они были неотъемлемым атрибутом любой амстердамской стройки и наглядно свидетельствовали о том, как надежда побеждает опыт, а воображение – реальность.
Находя источники вдохновения буквально на каждом углу, Винсент вскоре полностью посвятил себя новому великому делу. «Иногда единственный правильный выбор – это завершить начатое, и сделать это по собственной воле, – заявлял он, – coûte que coûte». Перед ним стояла великая цель, и он мог целиком на ней сосредоточиться (от работы, которую подыскал ему дядя Ян, он отказался). Чтобы начать изучение теологии, Винсенту предстояло поступить в университет. Это было непростой задачей даже для тех, кто имел оконченное школьное образование и прошел подготовку по всем необходимым предметам (самым важным из них была латынь: в то время, как и прежде, – основной язык любого высшего образования). Лишь очень немногие из выпускников школ могли надеяться успешно сдать экзамены в один из трех университетов страны. Для Винсента, который еще девять лет назад ушел со второго года обучения в тилбургской школе, вступительные экзамены были непреодолимым препятствием. Его предупредили, что на подготовку к подобным испытаниям ему понадобится по меньшей мере два года.
Но Винсент был намерен уложиться в меньший срок. «Да умудрит меня Господь для скорейшего завершения учебы, – нетерпеливо писал он, – чтобы я смог приступить к исполнению обязанностей священника». Он составил для себя безжалостное расписание занятий, согласно которому его день начинался на рассвете с латыни и греческого и завершался с наступлением темноты алгеброй и геометрией. Между ними он втиснул все остальное: литературу, историю, географию. Все предметы Винсент изучал с пером в руке, ночи напролет конспектируя прочитанное, не щадя глаз. Он слово в слово переписывал длинные отрывки текстов, а иногда и целые книги. «Я не знаю лучшего способа что-либо выучить», – твердил он. Ночами он засиживался в гостиной, яростно скрипя пером при свете газовой лампы до тех пор, пока дядя (который, будучи моряком, имел привычку просыпаться ранним утром) не загонял его в постель. Винсент пытался продолжать в своей мансарде, но наступал момент, когда «желание спать становилось практически непреодолимым».
Религия не была частью грядущих вступительных испытаний, но Винсент не мог отказать себе в удовольствии. Вскоре он вновь корпел над изучением Библии, каким-то образом выкраивая в своем напряженном графике время на составление длинных списков притч и чудес на английском, французском и голландском языке, выстраивая их в хронологическом порядке. «В конце концов, – объяснял он Тео, – главное – это Библия».
Рвение, которое проявлял Винсент, превосходило даже его обычную страсть к новым начинаниям; сам он говорил, что берется за дело с упорством собаки, обгладывающей кость. В письмах он с гордостью заявлял, что преисполнен непоколебимости и упорства, и обещал, что с Божьей помощью будет «подвигом добрым подвизаться». Несмотря на установленный дядей комендантский час, Винсент растягивал день как мог. «Я должен заниматься до тех пор, пока могу держать глаза открытыми», – писал он Тео. В один из нечастых визитов к родственникам, пока все собравшиеся играли в карты, он предпочел, стоя в сторонке, что-то читать. Читал он и гуляя в лабиринте амстердамских улиц и каналов. И даже когда Тео прислал ему денег на билеты в Гаагу, где проходила художественная выставка, Винсент не поехал.
Лишь раз в неделю Винсент позволял себе перерыв. Но и это время не было посвящено отдыху. Как и в Дордрехте, по воскресеньям он ходил по церквям и слушал проповеди (иногда до шести или семи за день). Он выходил из дома дяди-адмирала в шесть утра, чтобы успеть на раннюю службу в расположенной поблизости Остеркерк, где за дядей Яном было записано место. Оттуда он шел полтора километра вдоль берега реки до Аудезейдс – церкви XV в., затерявшейся в лабиринте улиц старейшей части города. Аудезейдс – с напоминающими конструкции корабля переплетениями балок и стропилами, украшенными резьбой в виде гримасничающих физиономий язычников, – казалась старомодной жителям города, и многие предпочли ей новые церкви в более фешенебельных районах. Часто единственной компанией Винсента на старинных скамьях оказывались отставные моряки, курсанты морских училищ и дети из расположенного поблизости сиротского дома. Но здесь часто читал проповеди живший неподалеку дядя Стриккер – Винсент восхищался их теплотой и искренностью; иногда он проделывал долгий путь, чтобы послушать дядю и в других церквях.
Из Аудезейдс он шел еще около полутора километров на запад, направляясь в Вестеркерк – одну из самых крупных реформатских церквей в Нидерландах; по часам на ее колокольне сверял время весь Амстердам. Там Винсент мог услышать еще одного проповедника, которым восхищался, – Йеремиаса Постумуса Мейеса. Дорус организовал Винсенту приглашение на чай от Мейеса-старшего, который также был проповедником. Глядя, как, окончив проповедь, Мейес-младший спускался с кафедры, любуясь его высокой, благородной фигурой, Винсент представлял собственное будущее: проповедник и сын проповедника.
Из Вестеркерк он иногда отправлялся на север, где менее чем в километре пути по застроенному особняками Принсенграхту находилась Норденкерк: там время от времени читали проповеди и Стриккер, и Мейес.
Эти четыре церкви – Остеркерк, Вестеркерк, Норденкерк и Аудезейдс – были сторонами света на карте мира Винсента, остановками на пути его еженедельного паломничества. Выйдя из дому воскресным утром, за день Винсент мог пройти двенадцать или тринадцать километров, не обращая внимания на жару, ветер, темноту и беспощадные ливни. И даже сам Винсент, обычно не склонный к самоиронии, казалось, подшучивал в письмах Тео над своими путешествиями: «Несть числа каменным порогам и плитам церковных полов, которые прошли перед моими глазами и под моими ногами».
Единственным человеком, воспринимавшим энтузиазм Винсента всерьез, был его наставник Мауритс Беньямин Мендес да Коста. Винсент называл его просто «Мендес». Португальский еврей по происхождению, Мендес с несколькими родственниками на иждивении жил на окраине старого еврейского квартала в Восточном Амстердаме, менее чем в километре от доков. Ему было двадцать восемь, однако этот худощавый юноша с томными сефардскими чертами и тенью едва пробивающихся усиков выглядел гораздо моложе своих лет. В начале мая Мендес принял Винсента в своей комнате, выходившей окнами на площадь Йонаса Даниэля Мейера. Будущему наставнику, по его собственным воспоминаниям, предстоящее знакомство внушало некоторые опасения: Стриккер предупредил его относительно необычного поведения Винсента. Мейер нашел, что новый ученик ведет себя с ним чрезвычайно сдержанно, – учитывая небольшую разницу в возрасте, это показалось ему удивительным. «Его внешность вовсе не была неприятной», – спустя тридцать лет будет вспоминать Мендес. В отличие от всех, кто подчеркивал деревенскую неотесанность облика Винсента – его рыжие волосы, веснушки, простоватое лицо и беспокойные руки, – Мендес увидел в нем «очаровательную странность».
За расположение Винсент отблагодарил своего учителя безмерным восхищением. «Нельзя беспечно рассуждать о гении, даже если ты уверен, что в мире его куда больше, чем принято считать, но Мендес определенно весьма выдающийся человек», – писал он брату. На их утренние занятия Винсент приносил учителю подарки – книги, репродукции, цветы – в знак благодарности за доброе отношение. Он с трепетным вниманием относился к слепому брату и слабоумной тетке учителя. Очевидно стремясь продемонстрировать свое неприятие существующего среди амстердамского духовенства представления о необходимости обращения евреев, Винсент написал на форзаце книги, подаренной Мендесу: «Ибо нет ни эллина, ни иудея; ни раба, ни господина; ни мужского пола, ни женского». В письмах родителям Винсент с радостью сообщал о первых похвалах учителя. В июле Анна с облегчением написала Тео: «Мендес сказал [Винсенту], что почти не сомневается в его успехе».
Желая оправдать доверие учителя, Винсент удвоил свои, и так нечеловеческие, усилия. В воспоминаниях Мендес напишет, как из окон кабинета наблюдал за Винсентом, подходившим к его дому с непреклонной решимостью в каждом шаге: «Я словно все еще вижу его… без пальто… пересекающего широкую площадь… с книгами, крепко прижатыми к боку правым локтем… лицом навстречу ветру».
Но тревожные сигналы стали появляться уже в самом начале. «Знания даются мне не так просто и быстро, как хотелось бы», – признавался Винсент. Он пытался уверить себя, что все дело в привычке, что повторение – мать учения. Винсент искал себе оправдания. «После минувших бурных лет нелегко с головой окунуться в размеренные регулярные занятия», – объяснял он Тео. Уже через несколько недель вместо оптимизма в его письмах зазвучала покорность обстоятельствам. Цель, еще недавно ясно видимую впереди, окутало туманом сомнений. Винсент молился об озарении, которое, словно удар молнии, враз вернуло бы ему уверенность. «После долгих лет разочарования и боли, – фантазировал он, – настает день, когда наши самые смелые желания и мечты исполнятся в один миг». Но миг просветления не наступал, и Винсент все меньше верил в успех. «Можно сказать, – признавался он, – это выше человеческих сил». Винсент сравнивал себя с пророком Илией, ожидающим в пещере тихого голоса Божия. «Чего не может человек, – убеждал он Тео и себя самого, – то может Он».
Но и спустя месяцы он не дождался ни озарения, ни гласа Божьего. Винсенту, с его рассеянностью и склонностью впадать в уныние, становилось все трудней сохранять концентрацию. Путь к дому Мендеса, ожидавшего его на урок, все чаще превращался в бесцельное блуждание по живописным улочкам еврейского квартала. Прогулки становились все длиннее и уводили его все дальше и дальше. Он ходил в Зебург к морю, бродил по еврейским кладбищам на краю города или забредал еще дальше – к фермам и лугам. Его манили книжные лавки, искушая приобрести книги, которых не было ни в одном из его списков обязательной литературы. «Я постоянно изобретал поводы зайти туда лишний раз, – признавался он, – потому что книжные магазины всегда были для меня напоминанием о том, что в мире есть и хорошие вещи».
Длинные письма, которые Винсент теперь писал Тео и родителям (иногда по два в день), свидетельствовали о нелегкой борьбе с собой: «Если бы у меня были деньги, я быстро спустил бы их на книги и всякие другие вещи… которые отвлекали бы меня от занятий, столь мне сейчас необходимых».
К середине лета, когда на город обрушилась невыносимая жара, а вода каналов источала зловоние, весь энтузиазм Винсента испарился, и он разразился потоком ворчливых жалоб. Что может быть более удручающим, чем «уроки греческого языка в самом центре Амстердама, в сердце еврейского квартала, жарким и душным летним вечером, когда тебя не покидает мысль, что впереди – множество трудных экзаменов, которые будут принимать многомудрые и требовательные профессора»? – горько вопрошал Винсент. Он жаловался, что все его усилия приносят лишь слабое удовлетворение ему самому, а чаще кажутся совершенно бесплодными. Он начал винить других в своих несчастьях и в порыве откровенности признался, что к учебе у него душа не лежит, и впервые допустил мысль о возможности неудачи. «Когда я представляю себе, сколько глаз следят за мной неотступно… – писал он, – сколько их, тех, кто точно будет знать причину, если я потерплю неудачу, сколько лиц, на которых я прочту: „Мы помогали тебе, мы зажгли для тебя путеводный огонь, мы сделали для тебя все, что могли… Какова награда за все наши труды?“».
Теперь, когда он задавался вопросом, для чего продолжать занятия, когда, кажется, всё против него, ответ, увы, был только один: чтобы с чистой совестью встретить неизбежные упреки разочарованной родни.
Тем не менее, когда в августе подошло время первой проверки – Винсента проэкзаменовал дядя Стриккер, – ему было позволено продолжить учебу. По словам Винсента, Стриккер и Мендес признали его успехи удовлетворительными, хотя нельзя сказать, что их вердикт его окрылил.
Доруса, в целом довольного нынешним положением Винсента, тревожило лишь одно: в новую жизнь сын взял свои прежние привычки и, как и прежде, бо́льшую часть времени проводил в одиноких размышлениях. «Хотел бы я, чтобы он был чуть более жизнерадостным, – писал Дорус, – и не оставался так часто за порогом обычной повседневной жизни». За несколько недель до начала подготовительного курса Винсент жаловался, что пребывает в подавленном настроении. «Иногда душа внутри нас повергается в уныние, и ее гнетет невнятный страх», – признавался он. Мысли о грядущей борьбе так его удручали, что у него начиналась мигрень. «Иногда я ощущаю тяжесть и жжение в голове, мысли путаются», – писал он, фиксируя появление зловещих признаков будущей болезни.
В доме дяди-адмирала Винсент все больше ощущал себя чужим. По свидетельству одного из членов семьи, Йоханнес Ван Гог был осанистым мужчиной с квадратной челюстью, длинными седыми волосами и невероятной требовательностью к порядку. «Его общественная и личная жизнь подчинялись правилам военной дисциплины». Ветеран войн на другом конце света, переживший тяготы длительных морских походов и пятилетнюю разлуку с семьей, дядя Ян не был склонен терпеть непогоду в душе племянника. Он командовал людьми и кораблями в морских сражениях; он бороздил воды неизведанных морей; он совершил плавание на первом пароходе военного флота в те времена, когда пар еще считался дикой и непредсказуемой силой. Прославившийся виртуозной навигацией в самые страшные штормы и хладнокровием перед лицом опасности, адмирал Ван Гог завоевал восхищение подчиненных, уважение руководства и высшие военные награды своей страны.
Теперь ему было шестьдесят, он завершал свою выдающуюся карьеру и, по словам сестры Винсента Лис, принял племянника в своем доме только потому, что хотел сделать приятное его родителям. Иногда, направляясь на официальный прием или собираясь нанести визит кому-то из членов семьи, он брал племянника с собой, но в обычное время они питались отдельно, и по большей части дядя замечал Винсента только тогда, когда его странное поведение противоречило заведенным в доме порядкам. («Я больше не могу заниматься до поздней ночи, – писал Винсент Тео в октябре, – дядя настрого мне это запретил».) Что же касается растущей неуверенности Винсента в своих силах и в правильности поставленной цели – ничто не могло бы стать большим позором в глазах несгибаемого дяди Яна, человека, по словам семейного летописца, «не ведающего сомнений». Единственным советом, который терзаемый сомнениями племянник получил от дяди, было решительное: «Борись!»
Куда бы Винсент ни отправился за поддержкой той осенью, повсюду он встречал сдержанное снисхождение и увещевания в необходимости приложить больше усилий. Дядя Стриккер не на шутку освоился в роли советника и пастыря. Он то и дело приглашал Винсента на ужин или для беседы, принимая родственника и подопечного в своем кабинете, где на полках разместилось внушительное собрание редких книг, а на стене висел портрет Кальвина кисти Ари Шеффера. Шестидесятидвухлетний Стриккер был остроумным, обходительным человеком с грустными глазами, жесткой окладистой бородой и весьма оригинальными интересами (однажды он посвятил утро поиску фраз из Библии, где встречались слова «навоз» и «помет»). Популяризатор «новой» теологии, Стриккер тем не менее был довольно консервативен в вопросах разума и чувств, а потому остался холоден как к религиозному рвению Винсента, так и к его мучительной самокритике. Помимо прочего, Стриккер, которому Дорус передал все деньги на содержание сына, полностью контролировал финансовые дела Винсента. Этот знак отсутствия доверия, вполне, впрочем, оправданный, наверняка был болезненным уколом для самолюбия Винсента.
Контр-адмирал Йоханнес Ван Гог (дядя Ян)
Поначалу казалось, что недостаток дружеского участия Винсенту сможет восполнить общение с преподобным Мейесом из Вестеркерк. «Он очень одаренный человек, наделенный великим талантом и великой верой… он произвел на меня глубокое впечатление» – так описывал Винсент этого сорокашестилетнего проповедника. Он часто заходил к Мейесу: они беседовали об Англии или Мейес рассказывал младшему собрату о своем опыте покровительства семьям рабочих. В доме Мейеса, расположенном неподалеку от церкви, Винсент познакомился с семьей проповедника. «Они очень милые люди», – писал он Тео. Но по неизвестным причинам отношения с Мейесом скоро сошли на нет. Возможно напуганный напором Винсента, всегда неумеренного в знаках внимания к людям, восхищавшим его, Мейес начал отдаляться: сначала завуалированно, а затем и откровенно избегая его.
И все-таки нашлась одна семья, которая сумела отчасти заполнить гнетущую пустоту в жизни Винсента. У дяди Стриккера была дочь Корнелия Вос, которую в семье все называли просто Кее. Она жила с мужем и четырехлетним сыном недалеко от Вестеркерк, где часто бывал Винсент во время своих воскресных обходов. Спокойная, домашняя, ценившая книги более, чем реальность, Кее была безгранично привязана к сыну Яну и предана своему болезненному мужу Кристоффелу Восу, оставившему карьеру проповедника из-за болезни легких. Посетив их дом впервые, Винсент был, как всегда, восхищен представшей перед ним картиной счастливой семейной жизни. «Они по-настоящему любят друг друга, – писал он. – Достаточно просто взглянуть на них, вечером сидящих бок о бок в маленькой гостиной, освещенной теплым светом лампы, поближе к спальне их сына, который то и дело просыпается и зовет мать, и сразу станет понятно: вот настоящая идиллия».
Как большинство семей, вызывавших у Винсента особую симпатию, семья Кее пережила трагедию. Всего за два месяца до приезда Винсента в Амстердам умер годовалый сын Восов. Атмосфера дома была наполнена горем, которое тронуло Винсента. «Им тоже знакомы тоска, бессонные ночи, страх и горе», – писал он, подразумевая и призрак умершего младенца, и болезнь его отца. Но драма, окутывавшая Восов романтическим флером в глазах Винсента, одновременно мешала войти в их круг. С приходом зимы состояние Кристоффела ухудшилось, и несчастная семья сплотилась вокруг него. Постепенно упоминания о Восах, как и о Мейесах, исчезли из писем Винсента. Но в отличие от последних семья Вос еще сыграет в его жизни роковую роль.
В сентябре Винсента навестил Гарри Глэдвелл, и это стало для него поистине глотком свежего воздуха в сгущающейся предгрозовой атмосфере. «Как замечательно было услышать в холле голос Глэдвелла», – писал Винсент. С момента их сердечного прощания на железнодорожной станции прошел всего год. Глэдвелл по-прежнему работал в парижском отделении «Гупиль и K°». Он приехал в Гаагу по делам фирмы и по просьбе Тео продлил свою поездку, чтобы заехать в Амстердам повидать Винсента. Два дня, которые они провели вместе, пролетели незаметно: они посещали церкви и встречались с проповедниками, вели задушевные беседы и вместе читали Библию (Винсент выбрал притчу о сеятеле). Винсент призывал друга последовать его примеру и обратиться к религиозной деятельности – уйти из «Гупиль и K°» ради «любви ко Христу и бедности». Но девятнадцатилетний Глэдвелл, как оказалось, не имел желания выслушивать назидания: вскоре после отъезда он перестал отвечать на письма Винсента и через полгода окончательно исчез с его горизонта.
К зиме 1877 г. единственным спасением от одиночества стали для Винсента воспоминания о прошлом. Звездными вечерами, выгуливая дядиных собак, Винсент жадно вдыхал доносившийся с верфей запах смолы, бередивший душу напоминанием о родных сосновых лесах. «Я снова вижу все это перед собой», – писал он в ностальгическом забытьи, столь нетипичном для молодого человека двадцати четырех лет. Каждый из тех городов, где он жил прежде, теперь казался ему покинутым раем. Не только Зюндерт («Я никогда не забуду свою последнюю поездку туда»), но и Лондон, и Париж («Сколь многое было мне дорого в этих двух городах! Я часто с нежной грустью вспоминаю эти места»). И даже Гаага, где он потерпел первую из своих горьких неудач, под магическим покровом ностальгии преобразилась в город невинной и беззаботной юности.
Но более всего Винсента тянуло в Англию. Все вокруг напоминало ему о ней: каждый дождливый день, каждый росток плюща, каждая узкая средневековая улочка. Он читал английские книги и книги об Англии (такие как «Кромвель» Альфонса де Ламартина и «Англия и английская жизнь» Анри Альфонса Эскиро), английские журналы; он старался как можно чаще ходить туда, где можно было услышать английскую речь. Одним из таких мест была Английская церковь.
В те времена, когда знаменитая амстердамская терпимость разрешала исповедовать другие религии, если это делалось не слишком открыто, спрятанное в неприметном дворе в дальнем конце города здание XVII в. было оплотом католичества. Эта церковь, словно созданная фантазией Элиот, стала настоящей отдушиной для Винсента, его спасительным островком, идиллическим и совершенным, как отрадное воспоминание. «До чего умиротворенно выглядит в вечерние часы эта окруженная живой изгородью церковь в тихом Бегейнхофе, – писал он. – Она словно говорит своим видом: „In loco este dabo pacem“ – „На месте сем Я дам мир“». Здесь, в этом уголке чужой страны, притулившемся в сердце его родины, среди чужаков, говорящих на неродном ему языке, Винсент чувствовал себя своим. «Я люблю эту маленькую церковь», – писал он Тео.
Близилось время второй проверки, и, чтобы не поддаться мыслям о неизбежной неудаче, Винсенту потребовалась вся сила его воображения. Каким-то образом он даже сумел убедить себя, что и неудавшаяся попытка обратить на свою сторону Глэдвелла – не поражение, а победа и шаг в верном направлении. Винсент снова был решительно настроен следовать по стопам отца. «Как же, наверное, чудесно прожить жизнь вроде той, что прожил Па, – писал он Тео вскоре после отъезда Гарри. – Дай нам Боже стать сынами, достойными духа и сердца Господня».
Тогда же Винсент прочел роман «Приключения Телемака» Франсуа Фенелона, сюжет которого был основан на «Одиссее» Гомера, и теперь воображал себя странствующим героем, чья душа, как душа Улисса, «подобна глубокому колодцу», – примерял на себя его неудачи, грубоватые манеры, его экзальтацию, все его испытания и чудесное спасение. И он представлял себе, как, подобно Улиссу, завершит свое долгое путешествие и «вновь увидит места, к которым столько лет стремился душой».
Октябрьская проверка заставила его вернуться на землю. Мендес сообщил Стриккеру, что Винсент оказался не способен к изучению греческого языка. «Какой бы подход я ни применял, – позднее вспоминал Мендес, – что бы я ни придумывал, чтобы упростить задачу, все безрезультатно». Стриккер долго беседовал с Винсентом, который признался, что ему и в самом деле «было очень трудно», хоть он и «старался изо всех сил». Вновь тронутые искренностью Винсента, Стриккер и Дорус решили дать ему второй шанс. Следующая проверка, назначенная на январь, должна была решить его судьбу.
Винсент прекрасно понимал, что́ поставлено на кон. «Битва мне предстоит не на жизнь, а на смерть, – писал он. – Ни больше ни меньше».
Позднее Винсент будет вспоминать следующие несколько месяцев как «худшее время, которое мне довелось пережить». Холодея от ужаса при мысли о возможной неудаче и отчаянно стремясь преуспеть, Винсент метался от полной безысходности к иллюзорной надежде. Каким-то образом ему удалось удвоить усилия. Вопреки дядиному комендантскому часу, он просиживал за книгами ночи напролет, приглушая свет, выпивая невероятное количество кофе и тратя столько на трубочный табак, что Тео приходилось высылать ему деньги на церковные воскресные пожертвования. Винсент был убежден: только Бог был в силах дать «мудрость, в которой я так нуждаюсь», и он неустанно возносил к небу горячие мольбы. Поддержкой ему были строки любимых стихотворений, слова Писания, пословицы и поговорки («Ибо когда я немощен, тогда силен»; «Держу лице Мое, как кремень»; «Чему быть, того не миновать»), неистовый поток которых он извергал на Тео, хотя, конечно, главной их целью было помочь ему справиться с охватившим его смятением. «Я никогда не отчаиваюсь», – повторял он снова и снова. Но и много лет спустя его наставник Мендес вспоминал то выражение «неописуемой грусти и отчаяния», с которым Винсент являлся к нему на урок.
Прошлые неудачи преследовали его словно фурии. Он упрекал себя в том, что причиняет столько страданий себе самому и окружающим. Он жалел о позорном уходе из «Гупиль и K°» и о той губительной нерешительности, что владела им в последние годы. «Если бы только я раньше собрал все силы, – сокрушался он, – сейчас я бы уже продвинулся куда дальше». Перспектива потерпеть еще одно поражение переполняла его чувством стыда. Чтобы помочь ему оплатить обучение и проживание, родители урезали свой, и без того скромный, бюджет еще на несколько сотен гульденов. Неужели их жертва напрасна? «Деньги не растут на деревьях, – замечал Дорус. – Образование детей дорого нам обходится, особенно одного из них». В одно из своих воскресных паломничеств Винсент – вероятно, в отчаянной попытке совершить покаяние – положил на блюдо для пожертвований свои серебряные часы. «Когда я думаю обо всем этом, – писал он, – о тоске, разочаровании, боязни потерпеть поражение и вызвать скандал… Как мне хочется убежать куда-нибудь подальше!» Он молил Господа дать ему «исполнить ту работу, для которой он предназначен судьбой».
Из писем Винсента нетрудно понять, что, терзаемый угрызениями совести, он пребывает во власти мрачных мыслей. «В мире так много зла, – горько сетовал он, – и в нас самих скрыты ужасные вещи». Он рассуждал о темной стороне жизни и собственной порочной природе, которая заставляет его отлынивать от работы и поддаваться соблазнам. Он корил себя за загадочные «черные дни». Он уверял, что «познать себя – значит презирать себя», приписывая этот постулат самоненавистничества одновременно Фоме Кемпийскому и самому Христу. Мендес раскритиковал эту чересчур грубую, по его мнению, интерпретацию, но Винсент горячо парировал: «Когда мы смотрим на людей, которые преуспели больше нас, которые вообще лучше нас, мы вскоре начинаем ненавидеть собственную жизнь за то, что она не так хороша».
Столь тяжкая вина не должна остаться безнаказанной. Винсент вспомнил свой прошлый опыт умерщвления плоти и теперь ел один лишь хлеб – корку черного ржаного хлеба, – подражая примеру пророка Илии и следуя заповеди Христа из Нагорной проповеди: «Посему говорю вам: не заботьтесь для души вашей, что вам есть и что пить, ни для тела вашего, во что одеться. Душа не больше ли пищи, и тело одежды?» В дождь и в холод он выходил на улицу без пальто. По ночам он не давал себе уснуть, отгоняя дремоту убийственным количеством табака и кофе («пропитаться кофе – отличная идея»), и, даже ненадолго ложась спать, лишал себя покоя, подсовывая под спину трость для ходьбы.
Иногда ему удавалось выскользнуть из дома до того, как запирали двери, и в такие ночи он спал на земле в сарае неподалеку, без постели и одеяла; по словам Мендеса, которому он поведал об этом покаянном ритуале, Винсенту казалось, что он лишился права на комфорт. Зима 1877/78 г. выдалась холодная, с ветрами и бурями, но Винсент предпочитал истязать себя именно зимой, ужесточая свою кару. Когда же и это наказание казалось ему недостаточно суровым, вспоминал Мендес, Винсент брал в постель свою трость и бил себя по спине.
Непосильный груз ответственности в сочетании с одиночеством тяжело сказались на Винсенте. По свидетельству сестры, той зимой у него случился нервный срыв. Родители, братья и сестры в ужасе наблюдали за тем, как вместе с ухудшением почерка в письмах Винсента пропадает связность мысли. Его послания теперь казались родным «просто каракулями, сплошным бредом, не более». В письмах к Тео Винсент как безумный негодовал и ликовал и перескакивал с предмета на предмет. Возможно, в то время он уже начал пить, а может быть, то были ранние проявления серьезной, еще не диагностированной болезни. Голоса, все громче звучавшие в его голове, сея сомнения и не давая ему забыть о своей вине, вызывали страшную головную боль. «Когда дел и мыслей слишком много, – жаловался он, – иногда возникает чувство: где я? что я делаю? зачем всё? И тогда голова идет кругом».
Впервые в жизни Винсент задумался о самоубийстве. «На завтрак у меня был сухарь и стакан пива – так Диккенс советовал завтракать тем, кто стоит на пороге самоубийства: якобы это хороший способ хотя бы ненадолго отвлечься от задуманного», – мрачно шутил он в августе. Позже на смену черному юмору пришла одержимость кладбищами и мечты о том дне, когда «отрет Господь Бог слезы со всех лиц». Всю зиму он носил в кармане сборник надгробных речей, который зачитал буквально до дыр. Он с завистью говорил об умершем фермере из Зюндерта: «Он освободился от бремени жизни, которое мы вынуждены нести и дальше».
Даже приближение Рождества не облегчило душевного состояния Винсента. И все же, измученный переживаниями, он ждал праздника, как никогда прежде. «Приближается череда мрачных дней перед Рождеством, но за ними – Рождество, словно приветливый свет, льющийся из окон домов», – писал Винсент брату. Он не был дома с начала занятий в Амстердаме, а отца не видел со времени неудачной проверки знаний в октябре. В ожидании третьего, решающего испытания, до которого оставалось меньше месяца, он, безусловно, надеялся, что волшебство рождественских дней смягчит сердца в его пользу. «У меня не хватает слов описать, как же я жду Рождества, – говорил он Тео. – Я искренне надеюсь, что отец будет доволен моими успехами».
Перед Тео и остальными братьями и сестрами Винсент делал вид, что у него все хорошо. Он уверял, что уже освоил основы латыни и греческого, и утверждал, что его занятия были «в целом стоящей вещью». Он прибыл в Эттен заранее и задержался на несколько недель после Рождества, изображая благочестивого и послушного сына. Он подолгу гулял с родителями и ходил кататься на санках с десятилетним Кором. Он посетил курсы шитья, которые вела его мать («В самом деле очень мило, – отозвался он, – прямо просится на картину»), и всюду следовал за отцом во время его рождественских визитов. В качестве последней искупительной жертвы Винсент навестил в Принсенхаге захворавшего дядю Сента.
Но ему не удалось ни обмануть, ни успокоить родителей. «Если бы только я имел основание быть хоть сколько-нибудь спокойным за будущее Винсента», – написал Дорус после того, как в январе Винсент наконец уехал. В молитвах Анна в отчаянии просила за своего заблудшего сына: «Пусть он становится все более и более нормальным человеком». «Мы по-прежнему беспокоимся за него: он всегда был и по-прежнему остается таким странным», – огорчалась она. Что же до смелых притязаний Винсента в будущем стать достойной копией своего почтенного батюшки, то на этот счет безжалостный семейный вердикт прозвучал из уст прямолинейной Лис. Она пренебрежительно назвала брата, с его религиозными потугами, kerkdraver, что в переводе с голландского означает фанатичного прихожанина, вера которого показная и поверхностная. «Когда я вижу, каким святошей он заделался, – презрительно писала она после рождественских каникул, – я очень надеюсь не стать такой же».
Рождественское фиаско не оставило Винсенту ни малейших иллюзий относительно того, что́ он услышит от отца, в начале февраля прибывшего в Амстердам для третьей, и последней, проверки. Помимо традиционной критики в адрес его асоциальных привычек и нездорового образа жизни, Дорус обвинил сына в недостатке истинной приверженности своему делу. Чтобы доказать свою правоту, на глазах Винсента он проверил несколько его учебных работ, распекая сына за многочисленные ошибки. После отъезда Дорус сообщил Тео, что, «похоже, Винсент не настроен учиться».
Выход был только один. Чтобы не навлечь на себя и свою семью нового бесчестия, Винсент должен был стать усерднее. Он «уже не ребенок», сурово заявил Дорус; он поставил себе цель, и его долг – достичь ее. Отец составил для Винсента новое, более строгое расписание занятий, а чтобы сын не отлынивал, Дорус попросил Стриккера дважды в неделю лично заниматься с племянником. И наконец, он нанес Винсенту самый болезненный удар: поскольку родителям чрезвычайно тяжело обеспечивать сына, Винсент должен найти работу и впредь справляться с этим самостоятельно.
В заключение Дорус с сыном нанесли визиты всем, кого за минувшие восемь месяцев Винсент успел разочаровать – или напугать чрезмерным вниманием: Мендесу, Стриккеру, дяде Кору и преподобному Мейесу. Проведя в Амстердаме четыре дня, Дорус уехал, по-прежнему в тревоге за будущее сына. Винсент, который всегда тяжело переживал расставания, проводил отца на вокзал и, застыв на месте, смотрел вслед поезду, пока он не скрылся из виду. Вернувшись домой, Винсент увидел книги и бумаги, по-прежнему лежавшие на столе после отцовской ревизии, увидел пустой стул, на котором недавно сидел Дорус, и разрыдался. «Я плакал, как дитя», – позже признался он брату.
Меньше чем через две недели после отъезда его отца из Амстердама Винсент Ван Гог впервые выставил для публичного обозрения свою художественную работу. Рисунок сангиной на плотной коричневой бумаге – копию подаренного Дорусу ко дню рождения – он повесил на стене в подвальном помещении воскресной школы. В классе было темно, и, чтобы рассмотреть рисунок, даже днем нужна была лампа. «Я бы хотел иногда заниматься этим, – писал Винсент, – поскольку весьма сомнительно, что мне удастся успешно сдать экзамены… А если я потерплю неудачу, мне бы хотелось оставить здесь после себя хоть какой-нибудь след».
Глава 11
«Dat Is Het»
Искусство было необходимо Винсенту: в нем он находил убежище от мира, с его помощью изменял мир. И как бы он ни уверял окружающих в своей набожности, как бы ни клялся в том, что религия – его истинная цель, она никогда не могла удовлетворить эту его потребность. Со времен монашеского затворничества в Париже в 1876 г. все его письма родителям были только о живописи. Подобно пилигриму Беньяна, скитаясь по сельским дорогам Англии, он посетил дворец Хэмптон-Корт, где хранились великолепные собрания портретов кисти Гольбейна и Рембрандта и живописи итальянских мастеров, включая Леонардо. «Какое это было удовольствие – снова увидеть картины», – признавался он Тео. В Дордрехте, когда вновь охваченный энтузиазмом Винсент твердо вознамерился следовать по стопам отца, он часто ходил в местные художественные музеи. Через несколько дней после прибытия в Амстердам он стал завсегдатаем особняка Триппенхёйс – сокровищницы голландского искусства Золотого века.
Где бы ни был Винсент, его одиночество всегда скрашивали картины. Переезжая в новую комнату, он немедленно развешивал репродукции из своей коллекции на стенах, так что на них не оставалось свободного места. Отправляясь в Амстердам, чтобы приступить к занятиям, он отважно пообещал укротить свою одержимость гравюрами. Но его хватило ненадолго: совсем скоро он стал постоянным покупателем книжных лавок и магазинов, торговавших репродукциями, – и в тех, и в других не было недостатка по пути к дому Мендеса в еврейском квартале. «У меня есть возможность дешево покупать гравюры», – объяснял он Тео. С их помощью он пытался создать в своей маленькой комнате особую атмосферу; они давали пищу для ума, служили источником новых идей. Он накупил репродукций «на римскую и греческую тематику», утверждая, что они, так же как образы евангелистов, викариев, изображения ризниц и сцен крещения, будут способствовать его занятиям. Он придумал новые благочестивые названия своим любимым гравюрам на светские темы, чтобы они лучше соответствовали его новой цели.
Увлечение религиозными сюжетами не мешало Винсенту, как и прежде, умиляться сентиментальным сценкам, которые отражали его представления о другой, лучшей реальности. А потому на стенах его комнаты идеализированные образы мучеников, Христа в Гефсиманском саду и Богоматери Скорбящей, с возведенными к небу очами, полными слез, всегда соседствовали с изображениями маленьких мальчиков, шагающих в школу, маленьких девочек, спешащих домой из церкви, стариков, продиравшихся сквозь метель, и самоотверженных матерей, вычищающих угли из семейного очага.
И пока отец и дядя Стриккер ругали Винсента за недостаточное прилежание и многочисленные ошибки, он все сильнее стремился найти прибежище в другой реальности – в мире искусства. Старая женщина, задремавшая на соседней церковной скамье, напоминала ему гравюру Рембрандта. Битву при Ватерлоо, которую он изучал на уроке истории, воплощала для него некогда виденная картина с изображением осады Лейдена. Читая книги, Винсент воображал, как их можно было бы проиллюстрировать и кто из художников лучше справился бы с такой задачей.
Для вдохновения он держал на рабочем столе портреты исторических деятелей («Во время сегодняшних занятий я положил перед собой лист из „Курса рисования“ Барга, первая часть, № 39, Анна Бретонская»). Закончив читать «Ветхозаветные легенды» Жака Коллена де Планси, Винсент принялся за другую книгу того же автора – «Легенды о художниках». Во время прогулок сюжеты для картин встречались ему теперь гораздо чаще, чем темы для проповедей («…многое здесь, в доках, так и просится на картину»). По словам Мендеса, Винсент приносил репродукции на занятия и часто задерживался после их окончания, «рассказывая о своей прошлой работе – торговле предметами искусства». Единственным новым знакомым, который упоминался в письмах из Амстердама, был клерк из галереи дяди Кора Ян Виллем Вирда. Винсент поклялся себе, что будет трудиться не покладая рук, и подчинил жизнь жестокому графику: дни напролет он занимался, а ночами мучил себя, добровольно отказываясь от комфортного сна. И все же Винсент находил время забежать в дядюшкин магазин и там погрузиться в чтение прошлых выпусков художественных журналов. «Я нашел множество старых знакомых», – признавался он брату.
Летом 1877 г. произошли два события, которые открыли ему возможность объединить всепоглощающие страсти его жизни: религию, семью и искусство.
Первым из них стала проповедь, которую ранним утром 10 июня Винсент слушал в церкви Аудезейдс. Проповедовал в тот день не дядя Стриккер, а более молодой, живой и подвижный человек, с лысой макушкой и пышными бакенбардами. Элизе Лорийяру было сорок семь, он представлял «молодое» поколение голландских проповедников, которые на своих условиях согласны были принять новую буржуазную культуру. Широко известный скорее благодаря своим популярным книгам, нежели ученым речам, Лорийяр выбрал в тот день для проповеди тему, которая была одновременно успокаивающе знакомой и поразительно свежей: притчу о сеятеле. «Проходил Иисус засеянными полями…» – начал Лорийяр свою речь в то утро.
Это была одна из популярных тем «природных проповедей», которые прославили Лорийяра на всю Голландию. Используя простые и яркие образы, он изображал Христа не только на лоне природы, но и сопричастным «природным процессам» (пахоте, севу и жатве), а также нераздельно связанным с ее красотой. И Дорус Ван Гог, и Чарлз Сперджен в своих проповедях рассуждали о всхожих семенах, обильно плодоносящих виноградниках и целительных солнечных лучах. Карр и Мишле видели Господа в каждом цветке на клумбе, в каждой ветви дерева. Карлейль вообще провозглашал «божественность Природы». Но Лорийяр и его единомышленники пошли дальше. По их мнению, осознание красоты природы не просто один из способов познать Бога – это единственно верный путь. И те, кто обладает способностью видеть эту красоту и воплощать ее, – писатели, музыканты, художники, – они-то и есть истинные посредники Господа.
Винсента поразило это новое для него представление об искусстве и художниках. До этого искусство всегда только служило религии: начиная с вездесущих книг эмблем, из которых дети извлекали первые уроки морали, и заканчивая репродукциями картин на религиозные сюжеты, что висели в каждой комнате Ван Гога. Лорийяр же исповедовал «религию красоты», где Господь был воплощением природы, природа – воплощением прекрасного, искусство – вероисповеданием, а художники – проповедниками. Словом, искусство и было религией. «Он произвел на меня глубокое впечатление», – писал Винсент, который снова и снова ходил слушать проповеди Лорийяра. «Он словно пишет картину, и его произведение – пример высокого и благородного искусства». Винсент сравнивал Лорийяра с такими гигантами своего пантеона, как Андерсен и Мишле: «Он чувствует как художник в истинном смысле этого слова».
Сравнения с Андерсеном и Мишле, пристрастие к которым разделял и Тео, были далеко не случайны. Еще одним важным событием лета 1877 г. стало заявление Тео о намерении стать художником.
В свои двадцать Тео не понаслышке знал, что такое депрессия. Только недавно, зимой, после третьего, и самого трагического, романа, Тео пережил экзистенциальный кризис. В мае, после того как он своим отказом прекратить отношения с возлюбленной навлек на себя страшный гнев отца, Тео не видел другого выхода, кроме как уехать из Гааги и начать новую жизнь, а заодно и новую карьеру в новом месте. Но этот план поверг обитателей Эттена в еще большее смятение. Домашний скандал – ужасная перспектива, но очередной публичный позор стал бы для семьи подлинной катастрофой. «Мы обеспокоены всем этим, страшно обеспокоены, – писал Дорус, в спешке организуя спасательную экспедицию в Гаагу, чтобы остановить Тео. – Я умоляю тебя не делать опрометчивых шагов… Умоляю тебя ничего не предпринимать, не поговорив со мной».
Винсент уже знал о намерении брата уйти из «Гупиль и K°». Возможно, Тео сообщил ему об этом в марте, еще прежде, чем о возобновлении его романа стало известно родителям. Нет сомнений, что тогда же Тео и объявил ему о своем решении стать художником. В восторге от того, что брат собирается отвергнуть фирму, которая в свое время отвергла его самого, Винсент горячо поддержал Тео. Он отправил брату экземпляр «Легенд о художниках», а в письмах без устали пел дифирамбы «жизни и творчеству» тех, кого братья особенно любили, – Бретона, Милле, Рембрандта.
По пути в Амстердам в середине мая Винсент остановился в Гааге, где они с Тео нанесли визит своему родственнику Антону Мауве, знаменитому и процветающему художнику.
В последнее время Тео довольно часто виделся с Мауве, навещая его в городском доме или в студии, расположенной в Схевенингене, на побережье Северного моря. Обаятельный и светский Мауве недавно обзавелся семьей и вел комфортную жизнь преуспевающего буржуа, являя заразительный пример успешной художественной карьеры, которому Тео, конечно, не прочь был бы последовать. Приезд Винсента заставил Тео решиться, и вскоре после того, как старший брат отправился обратно в Амстердам, младший сообщил родителям о своем намерении уйти из «Гупиль и K°». Винсент ликовал: брат готов порвать с традициями и ступить на новую тропу – так же, как недавно ступил он сам. Эта мысль буквально заставляла его трепетать. «Мое прошлое снова оживает теперь, когда я думаю о твоем будущем», – писал он брату.
Винсент представлял, как вот-вот в жизнь претворится виде́ние, посетившее его по пути в Рейсвейк, – два брата, связанные общими чувствами, мыслями и надеждами на будущее. Теперь Винсент даже смелее, чем Лорийяр, провозглашал родственность профессий художника и проповедника; жизнь и творчество таких художников, как Милле и Рембрандт, казалось ему, – это то же самое, что «работа и жизнь Па». Он приписывал новому призванию Тео ту же преображающую силу, которой обладало выбранное им религиозное призвание. «Когда я вижу картину Рейсдала или ван Гойена, – писал он, – я снова и снова вспоминаю слова „нас огорчают, а мы всегда радуемся“».
Но сам Тео отнюдь не разделял эйфории брата. И всего через несколько дней после своего судьбоносного заявления он поспешил в Эттен, чтобы взять свои слова обратно (он даже не стал дожидаться приезда отца). То ли из-за недостатка уверенности в своем решении, то ли от избытка ответственности Тео в конце концов почел за благо остаться в «Гупиль и K°». Он только попросил перевести его в другой филиал – парижский или лондонский, но Дорус и тут сумел переубедить сына. Дядя Сент посоветовал амбициозному и талантливому племяннику не портить себе будущее необдуманными поступками. Сент рекомендовал Тео «приложить все силы к тому, чтобы стать незаменимым для фирмы». Одновременно польщенный и пристыженный, Тео сделал вид, что ничего не произошло. Впрочем, подобные бунтарские всплески в жизни Тео случатся еще не раз.
Винсенту было гораздо трудней смириться с происшедшим. Вдохновленный идеями Лорийяра и мечтой об идеальном братском союзе, он продолжал поощрять художественные стремления Тео еще долгое время после того, как тот отказался от них. Всю оставшуюся жизнь Винсент будет поддразнивать брата и мучить себя образами их несостоявшегося товарищества, которым он дал себя увлечь на несколько дней летом 1877 г.
Одержимый этой заманчивой картиной и направляемый Лорийяром, Винсент продолжал находить новые связи между искусством и религией, все теснее сплетая их в единое целое. Их общим истоком была Природа, но, помимо этого, и религия, и искусство использовали тот же вокабуляр романтической образности: от звездных небес до взоров, полных слез. Для Винсента эти образы были связаны теперь не просто с несчастной любовью, но с любовью Господа. У них был один источник, и он «глубоко в наших сердцах», – писал Винсент; источник, который невозможно охватить умом и достать рукой. И искусство, и религия обещали обновление – через революцию или апокалипсис; они предлагали «нечто в духе Воскресения и Жизни».
Подобно понятию божественности у Карлейля, и религия, и искусство пребывали в каждой крупице здешнего мира, а не в совершенстве мира иного: в дряхлой рабочей кляче, терпеливо ожидающей следующей ноши; в изгибах корявых ветвей или в потрепанной паре походных сапог. Все это «благородно и прекрасно, – утверждал Винсент, – своей особенной, некрасивой красотой». Искусство и религия говорят на одном языке. И выражается это не только в символике солнца и сеятеля; их объединяет общий характер выражения – «простота души и бесхитростность разума», которые, по мнению Винсента, были присущи и Книге Царей, и сочинениям Мишле. Этот язык не нужно изучать долгие годы, он понятен каждому, потому что «обладает красноречием, завоевывающим сердца, ибо идет от сердца».
Но главное, и искусству, и религии присуще то, что для Винсента было важнее всего, – способность нести утешение, дарить свет миру, обращать страдания в покой, обиды в радость. Он заявлял, что великое искусство способно спасти человека от уныния, дать ему духовную пищу. Читая Библию или сказку Андерсена, любуясь солнечным светом, пробивающимся сквозь листву деревьев, Винсент ощущал присутствие этой благодатной силы и заливался слезами. Когда он ощущал ее (не сознанием, а чувством, всем своим существом), он немедленно ее узнавал: «Dat is het, – восклицал он. – Вот оно!»
Несколькими годами раньше Тео в разговоре с Винсентом привел эти слова Мауве, которые относились исключительно к искусству: «Вот оно!» – эврика художника, сумевшего схватить на холсте невыразимую сущность предмета, добиться правдивости изображения. Но теперь оно стало для Винсента универсальным понятием, применимым ко всему, что намекало на этот новый для него загадочный союз искусства и религии. «Ты сможешь найти это повсюду, – утверждал Винсент. – Мир полон этим». Он находил это в старых домах, окружавших маленький сквер за Остеркерк, – уголок смиренной настойчивости в ожидании своего художника. Он находил это в проповеди на смерть ребенка. И где бы он ни обнаружил это: на картине, в проповеди, оно неизменно дарило ему чувство радости и утешения. Оно озаряло светом человеческое существование, подобно искусству, и, подобно религии, придавало жизни смысл перед лицом неизбежного страдания и неминуемой смерти. Проповедники и художники с одинаковым успехом способны быть проводниками этой утешительной силы, утверждал Винсент. Нужно только «без остатка отдавать своей работе сердце, разум и душу». Конечно, его отец также нес в себе это. Но в сотворенном Винсентом союзе искусства и религии этим обладал и дядя Сент, в котором ему чудилось «что-то бесконечно очаровательное и, я бы даже сказал, что-то доброе и духовное».
Он находил это и в повседневной жизни. «Случается, что обычные, повседневные вещи производят на нас невероятное впечатление, – писал он, – наполняются глубоким смыслом и заставляют нас взглянуть на все иначе». Маленькая девочка, которую он увидел на цветочном базаре, вязавшая что-то, пока ее крестьянин-отец продавал горшки, излучала это: такая простая в своем маленьком черном чепчике, из-под которого смотрела пара живых, улыбающихся глаз. В другой раз Винсент разглядел это и в фигуре старого церковного сторожа в Остеркерк, который напомнил ему ксилографию Альфреда Ретеля «Смерть-товарищ». Таких людей, по его мнению, объединяло одно – «душа»; под этим Винсент понимал некую печать жизненных тягот, несчастье или печаль (связанные, например, с бедностью или старостью), которые делали их бесконечно далекими от бездушного блеска, будь то салонная живопись или благополучная паства в церкви. Всегда болезненно воспринимавший собственную грубоватую внешность, Винсент видел во внешнем уродстве знак духовности. «С большей охотой я буду смотреть на неказистых женщин Милле или Израэлса, – писал Винсент брату, пересказывая недавний спор с дядей Кором по поводу соблазнительной ню Жерома, – ибо что, собственно, значит красивое тело?»
В воображении Винсента это воплощалось в образе ангела: после долгих лет, проведенных за чтением Библии, ангельское присутствие в его жизни было для него несомненным. «Приятно думать, что сейчас, как и в стародавние времена, ангел всегда неподалеку от тех, кто в печали», – писал он Тео в разгар его весеннего кризиса. В письме, отправленном брату из Англии вскоре после возвращения из Эттена, Винсент клялся, что во время проповеди «лицо отца стало подобно ангельскому лику». В Амстердаме он читал и перечитывал историю Илии: как ангел коснулся его, спящего посреди пустыни. Винсент писал Тео об ангеле, который сказал Павлу «не бойся!», и об ангеле, который явился Христу в Гефсиманском саду и «дал Ему сил пережить времена, когда душа Его скорбела смертельно». Он приобрел в свою коллекцию гравюру с картины Рембрандта «Ангел, покидающий семейство Товии» – драматичное изображение момента, когда архангел Рафаил, вернувший зрение слепому Товии и открывшийся ему, возносится в небо в потоке света и вихре развевающихся одежд.
Ангелы, по мнению Винсента, – это Христовы посланники, Его гонцы, приносящие людям поддержку и утешение, вечно парящие «неподалеку от нас – неподалеку от тех, чье сердце разбито и дух угнетен». Вопреки скепсису современного ему мира, вопреки все большей популярности идеи вселенной без Бога, вопреки собственным отчаянным и смелым попыткам сотворить некое всеобъемлющее это в противовес требовательной вере отца, Винсент цеплялся за существование ангелов – посланников Всевышнего, за архаичный образ Божественного воплощения. До конца его жизни ангелы неизменно «парили неподалеку», даря его иллюзорной надеждой на примирение с Отцом, отвергнутым и отвергающим. В лечебнице для душевнобольных в Сен-Реми, помимо множества сеятелей, кипарисов и звездных ночей, Винсент создал лучезарный портрет архангела Рафаила.
В Амстердаме Винсент начал экспериментировать, формулируя новые идеи. «Счастлив человек, наставляемый Истиной, – не подменяющими ее знаками и словами, а самой Истиной, как она есть». Как и прежде, он пополнял свою коллекцию репродукций, переписывал фрагменты тронувших его текстов и записывал примеры проявлений этого, встреченные во время прогулок, то есть использовал средство, которым владел лучше всего, – слова. Теперь это уже была не просто «словесная живопись», которой всегда были полны его письма Тео; теперь он пытался не только ухватить образ, но целиком воссоздать памятный момент: все частицы пережитого, пронизанные глубоким значением, пронизанные этим. Новое мироощущение выразилось в декабрьском описании верфи за окнами дядюшкиного дома.
Спускаются сумерки… Короткий ряд тополей – их стройные силуэты и тонкие ветви так изящно выделяются на фоне серого вечернего неба… Чуть дальше – небольшой сад, обнесенный оградой из розовых кустов; во дворе видны черные фигуры рабочих и небольшая собака… Вдали виднеются мачты кораблей… то тут, тот там зажигаются огни. В этот самый момент звучит колокол, и поток рабочих устремляется к воротам.
Очевидно, такого рода сочинения казались Винсенту чем-то новым и значимым. В том же месяце он собрал «кое-что из написанного» и отнес в книжную лавку – заказать переплет.
Винсент еще раньше освоил искусство синтеза слов и изображений, которое, по его мнению, было способом достичь «совершенного выражения». Поля репродукций из его коллекции были сплошь испещрены строками из Библии, псалмов и стихотворений. Но стремление запечатлеть это – «глубинное значение и новый ракурс» – придавало его синтетическим образам, так же как и словесным картинам, значительность куда более серьезных творческих поисков.
Описывая в письме брату прогулку в сумерках по берегу реки Эй, Винсент попытался выразить – положив начало череде подобных попыток – утешение, которое он находил в созерцании ночного неба. Отметив сверкающую луну и глубокую тишину кругом, он вплел в повествование поэзию («Когда земные звуки умолкают, глас Господа под звездами звучит»), литературу (диккенсовские «благословенные сумерки») и слова Писания («…где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди них»). Винсент вспоминал рисунок Рембрандта «Христос в доме Марфы и Марии», виденный им некогда в Кабинете гравюр и рисунков Британского музея, и вечернее небо над головой казалось ему декорацией к той библейской сцене: «Фигура Господа, исполненная величия, ясно выделяется на фоне окна, сквозь которое лучится сумеречный свет». Для Винсента обещание искупления, утешительная Истина, которой были напоены лунный свет и звездное небо, и было то самое заветное это. «Надеюсь, что никогда не забуду тот рисунок и то, что он, казалось, говорил мне: „Я свет миру; кто последует за Мною, тот не будет ходить во тьме, но будет иметь свет жизни“… О таких вещах сумеречный свет говорит тем, кто имеет уши, чтобы услышать, и сердце, чтобы понять».
Теперь, когда Винсент во всем пытался разглядеть это, иначе он воспринимал и портреты. «Беспокойное, мрачное выражение» голландского адмирала XVII в. со старой гравюры напоминало ему о его религиозном герое Оливере Кромвеле. Лицо Анны Бретонской было «благородно и вызывало в памяти море и изрезанные бухтами берега». А то вдруг ему вспомнился портрет юноши из времен Французской революции, много лет висевший у него на стене. Теперь за отстраненным выражением Винсент видел страсть и невзгоды собственного религиозного возмужания. («Он не может поверить, что выжил после стольких катастроф».) Привычно синтезируя образы, Винсент дополнил портрет юноши сочинениями Мишле, Карлейля и Диккенса, а заодно и всем прочим, что когда-либо читал о революции, с удовлетворением признав, что все это «составляет достойное и прекрасное целое».
Но ни один из синтетических портретов, «написанных» им в ту зиму, не обладал большей выразительностью, чем тот, моделью для которого был он сам. Просматривая старые номера художественных журналов из дядиной книжной лавки, он увидел гравюру Франсуа Жозефа Эме де Лемюда под названием «Чашка кофе», которую затем так описывал в письме к Тео: «Молодой человек с довольно жесткими и резкими чертами и серьезным выражением выглядит точно так, как если бы он размышлял над пассажем из „Подражания Христу“ или обдумывал некое нелегкое, но достойное дело… посильное лишь страждущему душой».
Этот откровенный автопортрет Винсент снабдил пророческой ремаркой: «Таковое дело отнюдь не самое плохое; ведь то, что создано в печали, живет в веках».
В какой-то момент Винсент зашел еще дальше. Вместо того чтобы подбирать словесные описания к изображениям, созданным другими, он начал сам создавать рисунки, вдохновленные любимыми текстами. Перейти эту черту ему не составило труда. В детстве Винсент много рисовал – рисунки предназначались в подарок членам семьи или служили цели зафиксировать окружающий мир. После отъезда из дома рисунки стали способом поделиться с родными и друзьями подробностями его новой жизни – показать его комнату, дом, церковь. Каждый раз после переезда родителей Винсент непременно рисовал их новый дом. Покидая прежнее место жительства, Винсент обязательно делал памятные рисунки – иллюстрации к его воспоминаниям.
Первые рисунки, созданные летом 1877 г., не отличались от его прежних опытов. Только место, которое он хотел показать семье, нельзя было найти на карте. «На прошлой неделе я добрался до 23-й главы Бытия, – писал он Тео о своих успехах в изучении Библии, – в которой Авраам похоронил Сару в пещере Махпела; прочтя ее, я сразу же сделал небольшой набросок – как я представляю себе это место». В письмо был вложен рисунок – всего 7,3 × 15,5 см, но на нем уместился целый мир. Мельчайшими штрихами тонкого пера в центре Винсент изобразил вход в темную пещеру, над входом – камень с миниатюрной надписью. Справа убегала вдаль заросшая сорняками тропинка и, уменьшаясь к горизонту, росли в ряд три узловатых искривленных дерева; слева над полем вдалеке кружили птицы. Рядом с камнем над входом в пещеру Винсент изобразил небольшой куст, каждая его веточка обозначена линией толщиной с волос. Куст усеян цветами, нарисованными так уверенно, что не остается сомнений: Винсент изобразил хорошо знакомое растение.
Проповеди Лорийяра сделали свое дело: его отношение к собственным рисункам изменилось. Теперь это не просто напоминание о том или ином месте, воображаемом или реальном, – это способ выразить себя. «То, что я рисую, я вижу очень ясно, – писал Винсент. – В них [в рисунках] я могу передать свое воодушевление. Я обрел голос». «Обретенный голос» он немедленно опробовал, попытавшись представить библейский образ, которым всегда был одержим, – скитающегося христоподобного Илии. «Сегодня утром я нарисовал Илию, идущего через пустыню под грозовым небом», – докладывал он Тео.
Пещера Махпела. Перо, чернила. Май 1877. 7,3 × 15,5 см
Поиски способа абсолютного самовыражения привели Винсента к новому увлечению, также связанному с воображаемым пейзажем, – к созданию географических карт. География, географические карты с детства пленяли воображение Винсента, который рос в крохотном городке, расположенном на обочине оживленного трансконтинентального пути; один его дядя присылал сюда письма с курортов Южной Франции и вершин Швейцарских Альп, а другой в то же самое время исследовал экзотические уголки планеты, вроде Борнео и Явы. Эти детские впечатления на всю жизнь сделали Винсента благодарным слушателем псевдорелигиозных или фантастических повествований о далеких планетах и неведомых мирах; всю жизнь, любуясь ночным небом, он видел карту бесконечности.
В Амстердаме, выкраивая время в своем напряженном учебном графике (вполне возможно, необходимость изучить географию Греции, Малой Азии и Италии и дала ему первый импульс), Винсент создавал карты, не жалея сил, как это было ему свойственно, если он загорался новой идеей. Все немногие свободные деньги он тратил на «грошовые» карты и при каждом удобном случае ходил к Стриккеру, преподобному Мейесу, Мендесу и в книжную лавку дяди Кора полюбоваться роскошными атласами раскрашенных вручную карт. Он копировал произведения прославленных немецких картографов столетия Шпрунера и Штилера, славившиеся панорамным форматом, выразительной топографией и филигранными надписями. Он называл их «работой подлинных художников».
В Голландии, где исследовать мир и изображать его всегда считалось равно почетными занятиями, никогда не делалось особенного различия между созданием географических карт и картин. Карта на картине «Аллегория живописи» художника Золотого века Яна Вермеера настолько точна, что могла бы использоваться в навигации. Среди репродукций на стене комнаты Винсента стали появляться географические карты; брату Тео он рекомендовал последовать его примеру. Как и гравюры, карты он тоже включил в свои синтетические образы. Изучая ту или иную страну, он создавал ее детальную карту, а затем копировал на тот же лист длинные отрывки любимых текстов, по его мнению, удачно дополнявших карту. Так, карту Нормандии Винсент «дополнил» страницей из Мишле. На обороте карты Франции он поместил список всего, что только смог припомнить на тему Французской революции. Карту пути, пройденного апостолом Павлом по Малой Азии, он украсил отрывками из посланий святого. Учеба оставляла ему все меньше времени и сил, но Винсент методично трудился над каждой картой, копируя ее снова и снова до тех пор, пока не доводил до совершенства, чтобы, глядя на нее, можно было сказать: «Да, это сделано с чувством и любовью».
Той зимой его больше всего занимала идея создания карты Святой земли. С этой целью Винсент взял у дяди Стриккера книгу по географии Палестины. На листе бумаги размером без малого метр на полтора он тщательно обозначил все города, реки, горы, долины и оазисы канувшего в прошлое мира. С помощью штриховки он придал изображению объем и сделал отмывку цветом. В углу он поместил план Иерусалима, с зубчатыми стенами и цитаделью, Масличной горой и Голгофой – главными ориентирами последних трех лет его жизни. Все это было нарисовано усердно и бесхитростно. «Сделано с любовью и благоговением», – объяснял он.
Карта, которую Винсент планировал преподнести в подарок отцу в феврале 1878 г., когда тот в третий раз наведался с инспекцией в Амстердам, была готова предстать в качестве доказательства сыновнего рвения или смиренной просьбы проявить еще немного терпения. Но впоследствии, мучительно пересказывая брату события тех дней, Винсент ни разу не упомянул, что подарил отцу карту. Спустя десять дней он принес выполненную сангиной копию карты в темный подвальный класс воскресной школы в небольшой часовне близ еврейского квартала. Там он ее и повесил, написав Тео: «Я думаю, та небольшая комната – подходящее место». «Пусть это лишь слабый огонек… но для меня главное – поддерживать его».
После мучительной встречи с отцом Винсент окончательно понял, что никогда не добьется успеха в учебе. «Весьма сомнительно, что мне удастся успешно сдать экзамены», – с горечью признавался он в письмах Тео. Но просто сдаться Винсент не мог. И несмотря на свои бесконечные призывы к Тео не отказываться от творческой стези и все более изощренные попытки ощутить в себе заветное это, не задумывался он и о том, чтобы самому стать художником. Он вновь поклялся достичь успеха и попытался обнадежить себя и других иллюзорными обещаниями. «Я должен постараться, – говорил он. – Мне ничего не остается, кроме как снова взяться за работу, ведь очевидно, что это – мой долг, чего бы мне это ни стоило».
И тут вдруг перед Винсентом открылся новый путь. 17 февраля, всего через несколько дней после отъезда отца, Винсент нарушил свой обычный воскресный маршрут и отправился в Валсе Керк (Французскую церковь). В тот день с ее высокой кафедры выступал заезжий пастор из окрестностей Лиона. Проповеди, подобной этой, Винсенту слышать еще не доводилось.
Та же промышленная революция, что принесла одним невероятное богатство, как это произошло с дядей Сентом, повергла сотни и тысячи других людей в невообразимую бедность. В Лионе, крупнейшем во Франции центре ткацкой промышленности, рабочие, как нигде, страдали от жесточайшей эксплуатации и нечеловеческих условий жизни; здесь процветало использование детского труда и неудержимо распространялись болезни. Эта пандемия страдания, послужившая поводом к вспышке недовольства со стороны рабочих (и прежде бастовавших во Франции чаще, чем в других регионах), и была темой проповеди, которая тем утром звучала в стенах Валсе Керк. «Его проповедь составляли, главным образом, истории из жизни фабричных рабочих», – вспоминал Винсент позднее.
Горячий отклик вызвали у него не только трогающие душу образы, которые всегда казались Винсенту живее реальности, но и сам оратор – немного нелепый, очень серьезный иностранец, с трудом подбирающий слова. «Заметно было, как трудно, даже мучительно ему говорить, – рассказывал Винсент Тео, – тем не менее он говорил очень трогательно, поскольку его слова шли от сердца. Только такие слова способны трогать сердца».
Пример французского проповедника чрезвычайно воодушевил Винсента. В его историях о христианской поддержке нуждающихся рабочих Лиона Винсент узрел новую модель для воплощения давней мечты стать «истинным христианином»: он будет «творить добро». Буквально на следующий день из его писем исчезают любые упоминания учебных занятий. Нет больше и бесконечных философских размышлений, цитат из Писания, нравоучений и риторики. «Лучше сказать меньше слов, но пусть они будут наполнены смыслом», – писал он, укоряя себя за прежнее многословие. Ценность и польза его уроков теперь казались ему сомнительными, о чем он немедленно сообщил своему наставнику: «Мендес, неужели Вы действительно думаете, что эти мучения необходимы всякому, кто стремится к тому, к чему стремлюсь я?» Альтернативу проповедям и зубрежке он видел в неустанном труде, который, по его мнению, и есть высшее выражение духовности; он превозносил превосходство «природной мудрости» крестьян над книжными знаниями. Теперь Винсента, еще недавно стремившегося стать ученым пастором, подобно отцу, вдохновляла идея стать тружеником во имя Господа. «Труженики, ваша жизнь полна страдания, – писал он Тео, цитируя французскую евангелическую брошюру. – Блаженны труженики!»
Зимой 1878 г. письма Винсента превратились в апофеоз «простых людей», как он называл их, ссылаясь по памяти на слова апостола Павла из Второго послания к Коринфянам: «Бог, утешающий простых людей…» Собственно говоря, идея была не нова. В детстве Винсент, разумеется, редко видел настоящих крестьян и не слышал, чтобы их жизнь обсуждалась в домашнем кругу. Он почти не встречался с мелкими фермерами, которых по долгу службы навещал отец, уж подавно – с безземельными крестьянами, которым в иерархии Анны Ван Гог отводилось место у подножия социальной лестницы. С представителями же зарождающегося класса рабочих, которых в Брабанте было немного по причине слаборазвитой промышленности, Винсент и вовсе никогда не сталкивался. У Винсента не было реального опыта, который он мог бы противопоставить представлению родителей о крестьянах как о народе «грубом, диком, похотливом, скупом и агрессивном». Нечего ему было противопоставить и новому, романтизированному викторианскому образу крестьянина, который иронично сформулировала Джордж Элиот: «Беззаботные пахари… весело выезжающие в поле на работу; беззаботные пастухи, стыдливо милующиеся с пастушками в кустах терновника; беззаботные селяне, танцующие в ажурной тени». Как истинного отпрыска буржуазии, Винсента ничуть не смущала противоречивость подобных штампов – благородный фермер, рабочая скотина, фривольные пасторальные сценки, – а потому благонравные образы молящихся крестьян в его воображении спокойно уживались с игривыми описаниями соблазнительных селянок, при этом об ужасном положении реальных крестьян он попросту не задумывался.
Правда, однажды в приступе религиозного энтузиазма Винсент проникся сочувствием к жизни низших слоев общества – во время визита в Англию, преимущественно под влиянием романов Элиот «Сайлес Марнер» и «Адам Бид». Но праведный пыл быстро угас, уступив место страстному желанию следовать путем отца. Не далее как год назад, прошлым летом, его единственным требованием к будущему приходу была «живописная местность». Но той зимой в его письмах стали проявляться идеи, которые выходили далеко за пределы романтической идеализации, присущей репродукциям на стене его комнаты, или деревенского уклада жизни пасторского дома с его приусадебным хозяйством, или даже сочувственного сельского реализма Элиот. Теперь крестьяне и рабочие больше не казались ему воплощением романтической сентиментальности или религиозного благочестия: они были примером для подражания. «Достойная цель – постараться стать такими, как они», – провозгласил Винсент. Несмотря на изнурительный труд и безнадежность существования, они не отступают от веры, они смиренно и с достоинством несут свой крест и тихо умирают, как тот старый фермер в Зюндерте, уповая на то, что Господь простит им их прегрешения. Словом, с ними было то самое оно.
Новое увлечение идеей благословенного труда вызвало к жизни поток новых образов. Портные, бочары, лесорубы и землекопы изрядно потеснили на его стене крестины и благодарственные молитвы. Работы Жана Франсуа Милле, святого покровителя всех крестьянских художников, вернулись на «Святую землю», в воображаемый пантеон Винсента. Картины Милле обладают «душой», утверждал Винсент. Трудолюбие и скромность его персонажей были свидетельством «богатства духа», которое делает человека прекрасным. Dat is het. Вот оно!
Это выходило уже далеко за рамки художественных и нравственных достоинств картины, или попыток совместить мастерство и божественное вдохновение, или благородной миссии спасать людей от уныния и давать им духовную пищу. Неугомонному Винсенту оно представлялось теперь образом жизни – призванием более возвышенным, чем у отца (служение Богу) и у брата (служение Красоте), требованием посвятить себя всего, без остатка, праведному труду. «Должно быть, отрадно умирать с сознанием, что ты занимался праведным трудом, – писал Винсент, – и знать, что память о тебе не умрет, а сам ты станешь примером для тех, кто придет после тебя».
Безусловно, подобный идеал был чрезвычайно труднодостижим для неловкого и замкнутого молодого человека, который, по собственному признанию, порой чувствовал себя среди людей как Робинзон Крузо. Тем не менее Винсент энергично устремился к новой цели. Для начала он встретился с постоянным священником Валсе Керк – швейцарцем Фердинаном Анри Ганьебеном, которого в консервативном религиозном сообществе Амстердама считали радикалом. Ганьебен поддержал Винсента. «Позабудь о себе и без лишних раздумий посвяти себя работе», – советовал он. Схожее напутствие Винсент получил в уединенной Английской церкви, где по воскресеньям он проводил все больше и больше времени, по мере того как таяла его преданность учебе, а заодно и собственной Церкви. Местный священник Уильям Макфарлейн представил Винсента другому амстердамскому проповеднику, англичанину по имени Огаст Чарлз Адлер. Его миссией было обращение иудеев в христианство.
Сорокадвухлетний Адлер, сам крещеный еврей, недавно прибыл в Амстердам под эгидой радикального ответвления Англиканской церкви – Британского общества по распространению Евангелия среди евреев. Амстердам, с его огромной еврейской общиной, большинство представителей которой принадлежали к беднейшим слоям населения, долгое время оставался одним из главных центров «борьбы с еврейским невежеством и темнотой» в Европе, согласно определению одного источника. Несмотря на ожесточенное, а иногда и агрессивное сопротивление со стороны местного раввината, на улице Барндестег, на краю еврейского квартала, Общество построило свою миссионерскую церковь Зионскапел. Раз в год подводились итоги миссионерской работы – показателем эффективности служило количество вновь обращенных евреев.
17 февраля 1878 г. Винсент начал преподавать в воскресной школе, расположенной в цокольном этаже Зионскапел. Неизвестно, насколько Винсент был вовлечен в деятельность миссии: переписка с Тео становилась все менее регулярной и откровенной. Возможно, Винсент сопровождал Адлера, частенько обходившего с проповедями густонаселенные еврейские кварталы, либо присоединялся к церковной группе разносчиков Библии, которые настойчиво стучали в каждую дверь. Адлер, разделявший увлечение Винсента сочинениями Элиот, посоветовал ему прочитать ее роман «Ромола», о жизни Савонаролы, проповедника, смутьяна и подстрекателя. Винсент восхищался этим здоровенным, лысым, похожим на медведя англичанином и, уж конечно, поделился с ним своей мечтой посвятить себя бедным и страждущим; преподавание в воскресной школе он считал «слабым огоньком», освещающим путь к воплощению заветной мечты. «Адлер не тот человек, чтобы позволить ему угаснуть», – писал Винсент брату.
Следующие несколько недель Винсент был страстно увлечен миссионерской деятельностью Зионскапел. Он пытался наставить на путь истинный всех и каждого: от дальних родственников, которых иногда заходил проведать, до прихожан римско-католических церквей. К началу марта в запале нового увлечения он уже готов был бросить учебу и стать катехизатором – простым учителем Закона Божия. Перед ним открывалась прекрасная и достойная жизнь: дарить утешение людям, составлять пояснительные тексты к гравюрам и рисовать карты – одним словом, жить так, чтобы и о его работе когда-то сказали: «Вот оно!» Но родители Винсента пришли в ужас от его затеи. «Катехизатор! – причитал Дорус. – Этим себе на хлеб не заработаешь». А главное – какой позор! Катехизаторы стояли на низшей ступени церковной иерархии и в обществе занимали самое скромное положение; за ничтожное жалованье они уныло втолковывали детям раз и навсегда затверженные истины. Годы усилий и треволнений, тысячи гульденов, бессонные ночи, утомительные поездки, унизительные просьбы – ради чего все это? Ради того, чтобы Винсент стал катехизатором? Впрочем, эти новости нельзя было назвать совсем уж неожиданными. В феврале, проинспектировав успеваемость сына, Дорус остался им недоволен и вернулся домой в большом расстройстве. А вскоре от Винсента пришло «странное, вздорное письмо», в котором, возможно впервые, промелькнуло ужасное слово «катехизатор». Затем последовало письмо от дяди Яна, обеспокоенного учебой Винсента. В какой-то момент и дядя Стриккер, видевший Винсента регулярно, присоединил свой голос к хору встревоженных родственников.
«Для нас это настоящая пытка», – писал Дорус Тео. Сравниться с этим, по мнению Анны, могло только известие о кончине одного из членов семьи. «Он хочет получить такую работу в церкви, для которой не нужно было бы учиться! – в ужасе писала она. – Это не сулит ничего хорошего его – и нашей – чести». В случившемся они винили новое окружение Винсента – «ультраортодоксальных» клерикалов, каковыми, по мнению родителей Винсента, являлись Адлер, Ганьебен или Макфарлейн: под влиянием их радикальных идей сын «снова совершает в своей работе ошибки – больше, чем прежде». Но в первую очередь они винили самого Винсента. «Человеческие ошибки и их печальные последствия тесно связаны, – писал Дорус. – Он сам лишает себя радости жизни». Родители заламывали руки от отчаяния. «Мы сделали все, что могли, чтобы вывести его на достойный путь! – говорили они. – А он будто нарочно сам создает себе трудности».
30 марта – в свой день рождения – Винсент не написал родителям, и эта новая оплошность стала последней каплей в чаше их терпения. В строгом письме Дорус потребовал, чтобы сын уволился из воскресной школы Адлера. В длинном ответном послании Винсент жалобно протестовал, но Дорус был непреклонен, возвещая «опасность, которую сулит твое желание посвятить всего себя вещам малозначимым, пренебрегая главным». Спор, казалось, грозил вылиться в открытое противостояние. «Что ж, теперь нам остается только сидеть и ждать, – с усталой покорностью писал Дорус. – Это очень похоже на затишье перед бурей».
В начале апреля в попытке вернуть в семью мир Тео отправился в Амстердам, чтобы увидеться с братом. Тео был хорошо осведомлен о происходящем – Дорус и Анна в красках живописали ему свои страдания. Но отношения между братьями уже не имели прежней целительной силы. События предыдущего лета оставили горький привкус. Несмотря на постоянные декларации братской преданности, любви, Винсент так и не простил Тео решения остаться в фирме и забыть о карьере художника. Не слишком способствовали доверительным отношениям между братьями и частые встречи Тео с отцом в последние месяцы. Винсент имел повод сомневаться в безусловной преданности брата.
В середине марта новости о переводе Тео в парижское отделение «Гупиль и K°», казалось, подтвердили параноидальные подозрения Винсента. После прошлогоднего мятежа Тео подал заявление на должность в одном из заграничных филиалов компании. Он даже выучил английский язык на тот случай, если его отправят в Лондон. Однако столицей империи Гупиля по-прежнему оставался Париж, где к тому же проходила Всемирная выставка 1878 г. – феерия искусства, науки и техники со всех пяти континентов. «Это поистине уникальный шанс окинуть взглядом огромный мир, который тебя окружает», – с гордостью писал Дорус сыну. Для Винсента же Париж оставался местом самой болезненной из неудач, семейного позора, смыть который ему никак не удавалось. А теперь еще Тео отправлялся в Париж, чтобы «унаследовать» его бывшую должность, – это ли не сокрушительное доказательство пренебрежения не только советами Винсента, не только их братским союзом, но и самим заветным этим?
Мало ему было этой новости, мало было обиды, терзаний и угрызений совести, так до него еще дошли вести о ликовании в Эттене; было от чего прийти в отчаяние. «Дорогой Тео, оставайся и дальше гордостью и радостью для родителей, на которых так часто обрушиваются потрясения», – писали Дорус и Анна. «В это непростое время ты для нас – как луч солнечного света».
Не прошло и двух недель, как Тео приехал к Винсенту в роли посредника-миротворца. Но судя по всему, братья сильно поссорились; ссора продолжилась в последующей переписке: Винсент пытался оставить за собой последнее слово против, казалось бы неоспоримого, доказательства успеха его брата. Он обличал легкую и поверхностную жизнь Тео. Он высмеивал окружавшее брата «изысканное общество» и благополучие его жизни. Он называл его «ограниченным и чересчур осмотрительным», порицая за отказ от всего настоящего, что приводит к плачевному результату – невозможности «естественной», а также «подлинной», «внутренней» жизни. Он сравнивал гладкий путь своего брата к успеху с каменистой тропой, которой шел сам, и говорил о грядущей парижской жизни Тео со зловещим предостережением: «Какой бы румяной ни была заря, существует еще и мрак полночи, и обжигающий, тяжкий полуденный зной».
Что же до его собственной карьеры, то Винсент по-прежнему видел себя только в роли катехизатора. Он настаивал, что любая другая работа означала бы предательство его истинных убеждений. Винсенту только что исполнилось двадцать пять, и ему было необходимо добиться успеха хоть в чем-нибудь, научиться думать и поступать самостоятельно, независимо от мнения отца и шлейфа прошлого. Он с мальчишеской запальчивостью защищал Адлера и свою работу в воскресной школе. В ответ на неизбежный вопрос: «Чем ты собираешься зарабатывать себе на жизнь?» – Винсент апеллировал к небесному покровительству. «Счастлив тот, кто верует в Господа, – провозгласил он, – ибо в конце концов, пусть даже не избегнув бед и печалей, он преодолеет все жизненные трудности».
Возможно, противостояние со стороны Тео, а также неодобрение отца лишь укрепили решимость Винсента. Страница за страницей, прибегая к запутанным аргументам и лихорадочному самоободрению, Винсент со страстной горячностью вновь утверждал свою преданность высокому идеалу. «Человеку нужно только самое бесконечное и чудесное, – заявлял он. – И человек не должен соглашаться на меньшее». Он составлял длинные списки книг, поэзии и изображений – это не считая, разумеется, Библии, – которым он, будучи «homme intérieur et spirituel», собирался посвятить жизнь. Он выражал солидарность с теми писателями, поэтами и художниками, которые «мыслили более глубоко, искали, работали и любили чуть больше, чем все остальные, – с теми, кто достиг глубин океана жизни».
В ответ на упреки Тео и его призывы вспомнить о долге перед семьей Винсент заявил, что для него гораздо важнее сохранить «божественную искру», поддерживать «огонь в сердце», «всегда преданно любить то, что действительно заслуживает любви». Конечно, говорил Винсент, человек «будет сталкиваться с подлинной печалью и жестокими разочарованиями», но истинная любовь испытывается жизнью, как золото испытывается огнем. Узрев «rayon d’en haut», Винсент в конце концов демонстративно порвал отношения с отцом. В начале июня, когда истек срок, в который Дорус велел сыну прекратить всякие дела с Зионскапел, Винсент написал домой, что намерен и впредь подвизаться в качестве катехизатора, а учебу отложить на будущее. Отец немедленно предложил компромисс: если Винсент продолжит занятия в течение еще хотя бы трех месяцев («чтобы немного подучиться и набраться терпения, дабы спокойно все обдумать»), Дорус постарается найти ему какое-нибудь место. Винсент без раздумий отказался от предложения. Он не имел ни малейшего желания возвращаться к занятиям и собирался подыскать себе самостоятельную миссионерскую работу.
К середине лета схватка, начавшись с пробных выпадов и притворных отступлений, столь характерных для семейных распрей Ван Гогов, переросла в открытое противостояние – взрыв, который давно предвещал Дорус. Позднее Винсент описывал эту ссору как «смехотворную», «до крайности глупую» и повлекшую за собой «плачевные результаты… Я до сих пор содрогаюсь при мысли об этом». «Все, на кого я прежде мог положиться, переменились, и никто не ударил пальцем о палец, чтобы мне помочь». Пройдут годы, и Винсент с сожалением будет вспоминать это «длительное, глубокое непонимание между мной и отцом» из-за его нежелания продолжать учебу в Амстердаме.
5 июля Винсент внезапно приехал домой.
После того как несколько месяцев кряду Винсент в решительных и дерзких выражениях отстаивал свое право на независимость, возвращение Винсента в Эттен не могло быть ничем иным, кроме как признанием унизительного поражения. Еще и года не прошло с начала его учебы в Амстердаме (полный курс был рассчитан на семь лет). В будущем Винсент не раз будет утверждать, что его чуть ли не насильно выпроводили в университет: «Я весьма скептически относился к этому плану». Он даже уверял, что нарочно отставал по языкам, «чтобы весь позор пал только на меня, и ни на кого больше».
Тем не менее все это никак не объясняло его внезапного возвращения домой. Он вполне мог бы следовать своему новому призванию в Амстердаме – городе нищеты и угнетения, изобиловавшем миссиями и миссионерами. Или попытаться реализовать свою угрозу примкнуть к одной из презираемых его отцом «ультраортодоксальных» церквей, вроде Адлеровой, миссии которой работали в еврейских общинах по всей Европе и на Ближнем Востоке. Вместо этого он возвращается домой и покорно ждет, пока отец не подыщет ему «подходящее» место, хотя совсем недавно с негодованием отвергал подобную перспективу. Теперь он уже готов отречься и от радикального евангелизма, и даже от поисков высшего идеала. Готов вновь ступить на тропу респектабельного проповедничества – все в обмен еще на один шанс примирения с семьей.
Винсент сдался. Еще до отъезда домой он отказался от всяких проявлений независимости – от преподавания в воскресной школе до переписки с Тео. Когда Дорус постановил, что лучшим местом для сына будет Бельгия, Винсент прекратил поиски других вариантов. Требования к проповеднику в католической Бельгии были куда менее строгими, чем в Голландии. «Приличный и неглупый человек непременно сумеет добиться там успеха, – с надеждой писала Анна, – пусть и без диплома». Еще будучи в Амстердаме, Винсент по настоянию отца исправно писал длинные письма и готов был ехать в Брюссель, чтобы предстать перед тамошним начальством. В середине июля Дорус организовал Винсенту собеседование в одной из протестантских школ Брюсселя. Отец с сыном отправились туда в сопровождении преподобного Томаса Слейд-Джонса из Айлворта, который загадочным образом материализовался как раз вовремя для того, чтобы самолично дать Винсенту положительную рекомендацию.
В ожидании ответа из школы Винсент изо всех сил старался показать себя хорошим сыном. Он подолгу гулял со своим братом Кором, восторженным мальчиком одиннадцати лет, который любил рисовать и мечтал стать офицером кавалерии. В один из жарких летних дней, устроившись в теньке, они нарисовали «небольшую карту Эттена и окрестностей», сообщал Винсент в письме Тео. Винсент принял деятельное участие в подготовке к главному событию того лета – свадьбе сестры Анны и Йоана ван Хаутена, достойного, состоятельного бюргера из Лейдена; Винсент занимался цветочным оформлением. Он тенью следовал за отцом, сопровождая его в визитах к прихожанам на неделе и во время воскресных проповедей. Когда Доруса не было дома, Винсент сидел в его кабинете, с окнами в сад, и одну за другой составлял проповеди, готовясь к новой жизни.
В июле Винсент поехал вместе с отцом в Зюндерт, где Дорус прочел проповедь в маленькой церкви, а после навестил больных. По дороге домой отец остановил экипаж, и остаток пути по пустоши, залитой вечерним светом, они прошли пешком. Никогда еще Винсент не был так близок к воплощению своей мечты о примирении. Описание, в котором он выразил тот момент, было насквозь пронизано этим.
За соснами садилось закатное красное солнце, вечернее небо отражалось в заводях; и пустошь, и желтый и бело-серый песок – все было исполнено гармонии… В жизни есть моменты, когда все вокруг и внутри нас дышит покоем и чувством и вся наша жизнь кажется длинной тропой через пустошь.
С приближением отъезда Винсент изо всех сил старался выглядеть бодрым, хотя на душе у него было тревожно. Он повздорил с невестой («Винсент никогда еще не был таким упрямым», – сетовала мать) и пытался уклониться от светских обязанностей. Появление на свадебной церемонии дяди Сента и дяди Стриккера в солнечный августовский день, вероятно, только усугубило в нем ощущение неудачи и отторжения, ведь он снова сворачивал с того единственного пути, к которому лежала его душа.
Через четыре дня после свадьбы Винсент отбыл в одобренную отцом евангелическую школу в Брюсселе. Ему предстояло выдержать трехмесячный испытательный срок, по окончании которого его должны были зачислить на трехлетнюю школьную программу. Родители, провожавшие его на поезд, страшились думать о будущем сына. «Мы провожаем его с тревогой на сердце, – писала Анна Тео. – Его представления об обычной жизни настолько нездоровые, что я сомневаюсь в его способностях учить кого-либо». (Сестра Винсента Анна высказалась прямее и резче: «Боюсь, что ослиное упрямство сильно повредит ему в его новой работе».) Дорус маскировал свои страхи под видом обреченности: «У меня нет иллюзий на его счет. Я не могу избавиться от страха, что нас снова ждет разочарование».
На самом деле брюссельская «школа» была почти фикцией. Не просуществовавшая еще и двух лет, она занимала всего одну комнату, имела одного учителя и пять учеников (из них только трое учились по полной программе). Уроки вел одноногий Дирк Бокма, бывший директор начальной школы, которому помогали несколько евангелистов-единомышленников: время от времени они приходили в школу и давали бесплатные уроки. Ни постоянного преподавательского состава, ни руководства, ни финансирования у школы не было.
Втянутая в ожесточенную междоусобную борьбу внутри крошечного бельгийского протестантского сообщества, школа не смогла найти надежного покровительства и теперь выживала только за счет энтузиазма и энергии ее основателя, молодого проповедника Николаса де Йонге, да за счет милости нескольких благотворителей. В стране, где среди евангелистов преобладали иностранные миссионеры – чаще всего голландские и английские, – де Йонге проповедовал радикальный религиозный национализм. Он был уверен, что донести до людей Писание можно, только разговаривая с ними на их родном фламандском языке, а не на «элитарном голландском», который использовали реформатские проповедники, вроде Доруса Ван Гога. «Фламандцам – фламандский!» – таков был его девиз.
То, что Дорус отправил сына в школу, миссия которой была сравнима с миссией крестоносцев или Дон Кихота, как и то, что Винсент на это согласился, можно объяснить только тем, что обоими руководило отчаяние. Как любой носитель голландского языка, Винсент понимал фламандский и говорил на нем. Тем не менее унаследованный от отца формальный стиль проповедей неминуемо должен был сделать его изгоем в школе, где отдавали предпочтение народному говору и восставали против «голландизации». Склонность нагружать свою речь аллюзиями и сложной риторикой, а также непривычная для него самого манера изъясняться вынуждали Винсента читать свои проповеди по бумаге. Это было нарушением школьного регламента, согласно которому «лекции должны быть доходчивыми и увлекательными, скорее короткими и увлекательными, нежели длинными и мудреными». По воскресеньям, во время уроков Библии в близлежащих Мехелене и Льере, Винсент чувствовал себя точь-в-точь «как кошка в чужом месте». Он признавался, что ему еще далеко до его идеала «истинно народного оратора, способного говорить с людьми серьезно и с чувством, свободно и просто одновременно». В остальные дни он по четырнадцать часов проводил в маленьком классе, вновь стараясь осилить историю, латынь и Библию – теперь на фламандском языке.
Чувствуя приближение очередной неудачи, Винсент вновь погрузился в депрессию и самобичевание. Запершись в своей комнате в Лакене, в северной части города, он отказывался от пищи и спал на полу. А совершая долгие прогулки вдоль канала Шарлеруа, одевался слишком легко, несмотря на холодную осень. По свидетельству его соучеников, в школе он пренебрегал рабочим столом, предпочитая держать тетрадь на коленях, наподобие средневекового писца. Как и в Амстердаме, Винсент любил блуждать по кладбищам и городским окраинам, где «ощущаешь какое-то особое звенящее чувство тоски по дому, с примесью горькой меланхолии».
Спустя годы товарищи Винсента по школе описывали его как угрюмую, болезненно самолюбивую и нервную личность: временами вел себя дерзко и вызывающе («Ах, учитель, мне правда все равно!»), а временами впадал в бешенство от негодования. «Ему было неведомо послушание», – вспоминал один из них. Однажды, когда кто-то из учеников вздумал его поддразнить, Винсент обрушился на обидчика «с такой яростью, что тот сразу от него отстал». «О, это лицо, пылающее возмущением и яростью!.. Я никогда его не забуду. Прискорбно, что человек, истово преданный Господу, так легко выходил из себя». На этом фоне приезд Тео 15 ноября, должно быть, окончательно добил брата-неудачника. С триумфом возвратившись из Парижа, где он руководил стендом «Гупиль и K°» на Всемирной выставке, Тео, несомненно, был окружен ореолом успеха – еще бы, дядюшкин наследник, гордость семьи! Он даже выглядел по-новому, отпустил аккуратную рыжеватую бородку. Контраст с его запутавшимся, мрачным и озлобленным братом был слишком очевидным.
Когда по результатам испытательного срока Винсента отчислили, никто не удивился. Учителя-священники не обнаружили в нем «ни одного из тех качеств, что отличают прилежного ученика». Исключительно из уважения к его отцу Винсенту разрешили посещать занятия, но предупредили, что учителя слагают с себя всякую ответственность. Брату Винсент объяснил свою неудачу объективными причинами: «Я не мог пользоваться в школе теми же правами, которые предоставлены ученикам, чей родной язык – фламандский». Но в Эттене никаким отговоркам никто уже не верил. Новый позор поверг в отчаяние Доруса и Анну. «Мы никому об этом не говорили, – писали родители Тео. – Не говори и ты… Что-то будет теперь?»
Винсент был деморализован. Его снова постигла неудача, и на этот раз – на простейшем из всех возможных уровней религиозного образования. Какой еще путь оставался для него открытым? После того как был вынесен вердикт, Винсент перестал есть и спать. Он заболел и начал стремительно терять вес, так что домовладелец был вынужден написать его родителям, чтобы они «приехали и забрали Винсента домой… Он не спит и, судя по всему, пребывает в весьма нервозном состоянии, – пересказывал Дорус содержание взволновавшего домашних послания в письме Тео в конце ноября. – Мы очень обеспокоены». Ничего не сообщив Винсенту, Дорус стал собираться в Брюссель. Но Винсент и сам тем временем решил уехать. «На дальнейшее пребывание здесь мне просто не хватит средств, – писал он Тео. – Собственно, у меня вообще нет денег». На самом деле Дорус предложил и дальше оплачивать его пансион в Брюсселе до тех пор, пока он не подыщет себе другую работу. Но Винсент отказался.
Чем глубже погружался Винсент в пучину, тем упорнее он цеплялся за мистическое это. За несколько недель до отъезда из Эттена он написал Тео: «Это – чрезвычайно важная черта искусства, она будет и впредь действовать на людей». За недолгое время, проведенное в Брюсселе, Винсент как минимум однажды посетил Королевские музеи изящных искусств. Единственное сохранившееся письмо из Брюсселя почти полностью посвящено искусству и художникам. Это он замечал повсюду: в старом доме, оплетенном виноградной лозой, «как на картине Тейса Мариса»; в тенистой «готической» липовой аллее – сучковатые пни и изогнутые корни деревьев напоминали какую-нибудь «фантастическую гравюру Альбрехта Дюрера». Когда приезжал Тео, братья проводили почти все свободное время, любуясь живописью и рассматривая репродукции. «Как много в искусстве поистине прекрасного, – писал Винсент. – Если суметь запомнить все когда-либо виденное, всегда будет над чем поразмышлять и тебе никогда не будет пусто, не будет одиноко».
Винсент продолжал поиски абсолютного выражения – синтетических образов, которые «говорят на своем языке, если бы мы захотели внимательно слушать». В евангелической школе он сопровождал свои ответы на уроке рисунками на доске. Во время блужданий по промышленным кварталам расположенные там фабрики и мануфактуры, по-своему живописные, давали ему повод для размышлений о конечности человеческого существования: «Мне должно делать дела Пославшего Меня, доколе есть день; приходит ночь, когда никто не может делать». Вид старых кляч, уныло, в одиночку тянущих за собой телеги с печной золой, был им воспринят и как урок «о смысле жизни», и как метафора собственной безрадостной судьбы. «Бедная лошадь… так терпеливо и покорно и вместе с тем так мужественно и бесстрашно… ждет своего последнего часа».
Но самый впечатляющий образ Винсент создал накануне отъезда из Брюсселя. Основой для него послужило описание, которое он обнаружил в популярном географическом справочнике об одном районе на юге Бельгии под названием Боринаж. Иллюстрации в этом справочнике рисовали местных жителей людьми не только симпатичными, но и мудрыми.
Единственно возможное для них место работы – угольные шахты… Углекоп – это особый боринажский тип жителя: для него не существует светлого времени дня, и только по воскресеньям для него светит солнце. Он трудится в узком туннеле при тусклом свете лампы… его окружают тысячи опасностей, о которых он знает не понаслышке; несмотря на это, боринажский углекоп имеет счастливый нрав, он привык к такой жизни, и каждый раз, спускаясь в шахту и в темноте освещая свой путь укрепленной на голове маленькой лампой, он вручает свою жизнь Господу.
Это трогательное описание единства труда и веры Винсент дополнил библейскими строками – пророчеством Исаии о том, что «народ, ходящий во тьме, увидит свет великий; на живущих в стране тени смертной свет воссияет»; и обещанием псалма – «во тьме восходит свет правым». К этому Винсент добавил воспоминание о собственном желании быть миссионером на угольных шахтах в Англии, выразив надежду, что в будущем он тоже сумеет найти свет во тьме поражений и стыда. «Меня всегда потрясает, – писал он, – что, когда мы видим картину неописуемой и невыразимой скорби – одиночества, бедности и страданий… мы в мыслях своих обращаемся к Господу».
Чтобы придать образу завершенность, Винсент сделал рисунок.
Он изобразил маленькое кафе, которое приметил, прогуливаясь вдоль канала Шарлеруа, главной артерии индустриального Брюсселя. К зданию кафе примыкал большой ангар, куда баржи свозили уголь, доставляемый с юга страны. Вместе с углем прибывали добывавшие его углекопы, вынужденные из-за безработицы и экономического упадка покинуть свои дома в надежде найти работу на одной из расположенных вдоль канала фабрик. «Здесь можно увидеть множество людей, которые работают на угольных шахтах, – сообщал Винсент, – это весьма характерный народ, их ни с кем не спутаешь».
Это и были те самые шахтеры из Боринажа, о которых Винсент прочел в географическом справочнике. Каждый день они собирались в этом небольшом кафе под названием «Au Charbonnage» («На шахте»). «Рабочие приходят туда во время обеденного перерыва, чтобы съесть свой хлеб и выпить кружку пива», – писал Винсент.
Пренебрежительно названный самим автором «беглым наброском», этот рисунок явно потребовал от Винсента всех его навыков рисования, хотя размером он едва ли больше почтовой открытки: дом с низкой, провисшей крышей, невзрачная в потеках штукатурка, над дверью небольшая вывеска (очевидно – почерком Винсента), грубая булыжная мостовая, занавески на окнах. Винсент добавил приветливый полумесяц и легчайшими штрихами карандаша затенил изображение. Незатененными остались только два окна и фрамуга над дверью, освещенные уютным светом газовой лампы. Когда рисунок был завершен, он аккуратно свернул его и вложил в письмо Тео в знак того, что и сам Винсент направляется «au charbonnage» – на угольною шахту.
Неделю спустя Винсент и правда уехал. Изможденный, посреди зимы он отправился в Боринаж – без средств к существованию, планов и перспектив – в погоню за своей фантазией и несбыточной мечтой. Он уехал так спешно, что, скорее всего, разминулся с отцом, который прибыл забрать его домой. «Я должен исчезнуть» – эта мысль гнала Винсента прочь из Брюсселя, признавался он позже. Если пути отца и сына все-таки пересекались, то Дорус наверняка попытался утешить своего заблудшего отпрыска словами проповеди, с которой он обратился к своим прихожанам накануне отъезда из Эттена: «Я – сеятель. Подумайте о всех тех полях, которые заброшены из-за людской недальновидности, а ведь благодаря усердию сеятеля они дали обильные всходы. Но Добрый Сеятель ни одного из своих детей не оставит своей заботой».
Кафе «Au Charbonnage» («На шахте»). Перо, чернила, карандаш. Ноябрь 1878. 14 × 14,2 см
Впрочем, Винсенту в тот момент ближе была другая евангельская притча. Всего за несколько дней до отъезда из Брюсселя он начал писать проповедь на тему притчи о бесплодной смоковнице – о человеке, который год за годом ждал, пока его смоковница не принесет плоды, но в конце концов, отчаявшись, срубил ее под корень.
Позднее Винсент напишет Тео, зачем поехал в Боринаж, – доказать, что ему «достанет мужества». Тогда же он объяснял эту поездку самому себе (и, конечно же, родителям) необходимостью представить еще одно доказательство своей целеустремленности. Он уверял родителей, что намерен «учиться и наблюдать», чтобы по возвращении суметь «сказать людям что-то действительно достойное внимания», стать «лучше, духовно созреть». Но однажды он уже признавался в истинных причинах своего безоглядного стремления в никуда, в одном из редких приступов пронзительного откровения.
Когда я представляю себе, сколько глаз следят за мной неотступно… сколько их, тех, кто точно будет знать причину, если я потерплю неудачу, сколько лиц, на которых я прочту: «Мы помогали тебе, мы зажгли для тебя путеводный огонь, мы сделали для тебя все, что могли… Какова награда за все наши труды?» Когда я думаю обо всем этом, о тоске, разочаровании, боязни потерпеть поражение и вызвать скандал… Как мне хочется убежать куда-нибудь подальше!
Глава 12
Черная страна
О существовании места, куда поезд доставил Винсента, авторы тогдашних путеводителей по Голландии не ведали. Мальчику с девственных пустошей Зюндерта даже лунный пейзаж вряд ли показался бы более диковинным. Вдоль линии горизонта на плоской равнине возвышались громадные черные конусы, такие странные и в то же время одинаково безликие: слишком правильные, чтобы сойти за природное явление, слишком внушительные, чтобы сойти за творение рук человеческих. На некоторых из них начала прорастать трава; другие еще тлели изнутри и слегка дымились. «Казалось, здешний пейзаж пропитан черной пылью из-за непрерывной доставки угля на поверхность, сам воздух здесь приобрел цвет сажи – сажи, которая безостановочно извергается из высоких труб и оседает на землю, покрывая ее безжизненной липкой пленкой; вся местность производит впечатление нездоровой, насквозь продымленной, обреченной на гибель, деформированной наростами терриконов», – писал о Боринаже один приезжий.
Деревья были здесь редкостью: вся растительность, за исключением нескольких жалких садов, исчезла под натиском черной армии дымящихся угольных отвалов – терриконов. Даже летом цветение было чуждо этой земле – настолько, что и «от вида пыльных листьев чахлой герани на подоконнике сладко сжималось сердце». Зимой снег становился серым раньше, чем успевал долететь до земли. Когда весной он таял, серая почва чернела, дороги превращались в непролазную, липкую, как деготь, грязь, так что ноги увязали – того и гляди останешься без башмаков. Даже в безоблачные дни в воздухе, размывая границу между небом и землей, висела дымка из серого пара от курившихся терриконов и сажи из дымовых труб. По ночам все окутывала беззвездная, адская тьма. Жители называли это место le pays noir – черная страна.
Поселки, которые располагались примерно в миле друг от друга вдоль утопавших в грязи дорог, были застроены безликими домами из оштукатуренного кирпича. Здесь Винсент встретил настоящих боринажцев – черных людей черной страны. «Люди эти, когда они поднимаются из недр земли на дневной свет, – писал он Тео, – до такой степени черны, что похожи на трубочистов». Не только мужчины, но и все члены их семей были покрыты угольной пылью. И дети, и жены углекопов также работали на шахтах: дети – потому что могли протиснуться в узкие подземные ходы, жены – потому что без их заработка семью было не прокормить. После работы мужчины курили, сидя на пороге своих ветхих домов, пока женщины, по словам одного очевидца, черные, как негритянки, и дети «с лицами стариков» ходили за водой для ежедневного ритуала отмывания от сажи.
Мужчинам нечего было и мечтать отмыться добела. Их руки и грудь, испещренные царапинами и ссадинами, казались покрытыми татуировкой – «словно мрамор с синими прожилками». Да и сами усталые, согбенные тела этих людей (средняя продолжительность жизни в Боринаже составляла 45 лет), их изможденные, обветренные лица, их воспоминания о близких, которые не вернулись из шахты, – все это также было несмываемым отпечатком тяжелого труда горняков Боринажа. А еще осознание, что и их дети вслед за ними проведут жизнь под землей, ведь, как писал Эмиль Золя, «люди, к сожалению, не изобрели еще способа жить без еды». По словам одного из местных жителей, каждое утро, прощаясь с близкими, мужья, сыновья и дочери утирали слезы, «как будто знали, что больше никогда не увидятся».
Сбившись в «громадное, понурое человеческое стадо», они брели к шахтам. Зимой рабочие выходили из дому еще до первого проблеска зари и при свете ламп шли туда, где зловеще горели синим пламенем маяки доменных печей и стояли освещенные красным заревом коксовые печи. В этих угольных поселках над всем доминировала шахта. Горы шлака, громадные трубы и фантастические металлические леса позволяли за несколько миль увидеть шахту и почувствовать ее запах. Кроме того, ее можно было услышать. Оглушительный грохот от вращения громадного колеса, натужные вздохи паровой машины, звон и скрежет металла, непрерывный звон колокола, отмечавший подъем на поверхность каждой новой партии угля, – эти звуки разносились по округе во все концы, как и удушающий запах тлеющих отвалов. Окруженная кирпичными стенами – выглядящими точь-в-точь как военное укрепление – и рвом шлака, источающим тлетворный запах рудничного газа, шахта каждое утро заглатывала тысячи рабочих, пропадавших в ней, словно в пасти «чудовища, поглощающего свою обычную порцию человечины», – писал Золя в романе «Жерминаль», действие которого происходит на французской угольной шахте, по другую сторону границы.
Угольная шахта Маркас
Каким-то непостижимым образом Винсент сумел найти в себе силы энергично приступить к новой миссии. По словам встречавшего его священника, в Боринаж он прибыл «элегантно одетым», «воплощая все характерные черты голландской опрятности». Это довольно неожиданно, учитывая суровые условия, в которых он по собственной воле жил в Брюсселе. Чтобы избавить франкоговорящих жителей Боринажа от труда выговаривать его неудобоваримую голландскую фамилию, он представился просто как «мсье Винсент».
Вооруженный рекомендацией отца, приемлемым знанием французского и свежим зарядом энтузиазма, Винсент вскоре нашел себе должность в Пти-Вам, одном из маленьких поселений, жавшихся друг к другу в тени шахт Маркас и Фрамери. Небольшой местный приход только что обзавелся собственной церковью и по закону имел право нанять проповедника за государственный счет. В ожидании окончательного утверждения этой должности местный Евангелический комитет принял Винсента на шестимесячный испытательный срок в качестве «проповедника без духовного сана и учителя катехизиса». Винсенту было назначено небольшое жалованье и предоставлено жилье: сперва у разносчика книг в близлежащем Патураже, а спустя краткое время – в доме одного из самых зажиточных прихожан Жана Батиста Дени, фермера, жившего со своими пятью сыновьями в Пти-Вам.
Винсент немедленно начал вести уроки катехизиса для детей. Он читал им, пел с ними гимны и рассказывал библейские истории, а в качестве иллюстрации использовал нарисованные им самим карты Святой земли. По вечерам он участвовал в чтениях Библии, которые устраивались на дому у кого-нибудь из членов общины. Кроме того, Винсент посещал больных. «Здесь их такое множество», – писал он Тео. Первые письма домой были полны восторженных рассказов о его новой деятельности. «Он занимается тем, что ему действительно нравится, – писала Анна Корнелия, лелея очередную осторожную надежду. – Работа доставляет ему большое удовольствие». Его рассказы впечатлили даже недоверчивого Доруса. «Похоже, что он увлечен работой и она ему удается, – писал Дорус Тео в январе. – Мы очень за него рады».
Поскольку боринажская конгрегация Винсента лишь недавно отделилась от церковной общины в Ваме, прихожане собирались в старом танцевальном зале – «Детском салоне». Зал, где могло разместиться почти сто человек, был уже приспособлен для религиозных собраний – регион был буквально наводнен евангелическими миссиями. В мансардной комнате дома фермера Дени Винсент готовил проповеди для рабочих и фермеров, которые каждое воскресенье собирались в «Детском салоне». Он снова цитировал слова лионского проповедника. «Мы должны думать о Христе-труженике, – говорил Винсент своим прихожанам, – с морщинами печали, страдания и усталости на челе». Кто сможет лучше понять «рабочего, труженика, чья жизнь полна тягот и невзгод, как не сын плотника… который тридцать лет работал у отца в скромной мастерской, ибо на то была воля Божья»?
Для вдохновения Винсенту достаточно было выглянуть на улицу, где каждое утро мрачная процессия шахтеров – мужчин и женщин, одетых в одинаковые лохмотья, стуча башмаками в предрассветной мгле, – понуро шла отбывать трудовую повинность. По вечерам, четырнадцать часов спустя, они возвращались домой. «Точно так же, как это было вчера, и так же, как это будет завтра, как происходит из века в век, – писал один свидетель этого унылого шествия. – Словно самые настоящие рабы».
Стоит ли говорить, что Винсент, с его максимализмом, рано или поздно должен был присоединиться к серой колонне, направлявшейся в недра земли? Это был лишь вопрос времени.
«Мрачное место, – написал он после посещения шахты Маркас, одной из самых старых, страшных и опасных в округе. – Бедные шахтерские хижины, несколько черных от дыма мертвых деревьев, колючие изгороди, навозные кучи, зольные отвалы и горы бесполезного угля». Надшахтное здание, копер, окружал сюрреалистичный пейзаж шахтенного комплекса: крытый брезентом сарай для сортировки угля, подъемная машина, дренажная насосная башня, коксовые и доменные печи. В отдалении лошади медленно поднимались по склону черной горы, один за другим волоча наверх ящики с угольной крошкой и пустой породой. Возможно, Винсент побывал и в раздевалке, где большая угольная печь обдавала шахтеров жаром, прежде чем они отправлялись вниз.
Но чего Винсент никак не ожидал, так это безумной вибрации и оглушительного грохота, царивших в копре. Это просторное кирпичное сооружение с закопченными окнами непрерывно содрогалось от работы медного механизма – ритмичной пульсации выхлопов; гром тяжелых бочек по железному полу; вой черных тросов, тянущихся от огромного колеса к засаленным шкивам на железном каркасе, возвышающемся над всем, словно голый остов башни. Пронзительный визг лебедки означал прибытие и отправление клетей: они поднимались из глубины, груженные углем, и снова опускались в недра земли, унося рабочих на глубину в 635 метров, – «увлекая живой груз, который шахта легко поглощала, словно прожорливый великан», – писал Золя.
Шахтеры с лампами в руках, тесно скучившись, стояли босиком в пустых ящиках для угля, а мимо них, «словно рельсы из-под поезда, мчащегося на всех парах», пролетали деревянные сваи шахты. Воздух быстро становился ледяным, а в клеть проникала вода, сочившаяся со стен, – сперва тонкой струйкой, а затем целым потоком. Миновав три последних уровня, где выработка была уже закончена, шахтеры оказывались так глубоко под землей, что солнечный свет, едва видимый через жерло шахты, уменьшался до точки размером с далекую звезду в небе.
Из «зала», прорубленного на дне шахты, во все стороны расходились туннели и шурпы, пытавшиеся нащупать спрятанные в недрах угольные пласты – некоторые толщиной всего до полуметра. По мере того как Винсент с трудом пробирался по одному из темных ходов, в конце которого слышался шум отбойных молотков, укрепленный балками потолок становился ниже, дощатые стены – у́же: он сравнивал эти туннели с «большими дымовыми трубами на брабантских фермах». Постепенно лужицы на полу слились в озеро. Температура воздуха стремительно менялась: от стужи в лифтовой шахте, где вентиляция была наилучшей, до жаркой духоты в туннелях, где не было ни намека на дуновение. Под конец Винсенту приходилось идти согнувшись, по щиколотку в воде, в удушающей атмосфере подземелья.
Время от времени впереди слышался монотонный грохот, похожий на раскаты грома. Несколько мгновений спустя из темноты появлялась лошадь, тянувшая за собой состав вагонеток, полных угля. Чтобы пропустить лошадь с грузом, ему приходилось вжиматься в осклизлую, корявую стену. Шахтеры завидовали откормленным лошадям, которые всю свою жизнь жили под землей, в тепле, наслаждаясь «запахом свежей, чистой соломенной подстилки». Еще глубже, где не могли пройти лошади, вагонетки с углем толкали работавшие в шахте дети: при этом мальчишки в голос ругались почем зря, а девочки лишь сопели, «запаренные, как кобылы, изнемогая под непомерной тяжестью груза», – описывал их Золя.
Наконец Винсент добрался до забоя, где трудились шахтеры. Здесь туннель ветвился на множество кажущихся бесконечными невозможно узких лазов. В каждом из них в темноте трудился одинокий шахтер. Винсент называл эти норы французским словом de caches («укромные уголки, тайники»). Они напоминали ему камеры «подземной тюрьмы» или «ниши склепа». «В каждой такой камере, – рассказывал он Тео, – при тусклом свете маленькой лампы рубит уголь шахтер в грубом полотняном костюме, грязный и черный, как трубочист».
Поездка на шахту Маркас в январе 1879-го стала для Винсента самым важным событием за те два года, что он провел в Боринаже. Он спускался под землю как минимум еще один раз – в марте того же года. Но к этому времени Винсент уже стоял на пороге погружения куда более опасного – в самую черную из стран; повторно он провалится в эту бездну через десять лет, находясь в арльском госпитале для душевнобольных.
Падение было стремительным и внезапным. «Мы начинаем снова за него волноваться, – писал Дорус спустя всего несколько недель после того, как Винсент приступил к новой работе. – На горизонте замаячили неприятности». Жители Боринажа равнодушно отнеслись к новому проповеднику, а он в свою очередь не стремился наладить общение. Книжный образ благочестивых углекопов, которые, не впадая в уныние, ежедневно противостоят тьме и смерти, разлетелся на куски при столкновении с реальностью: его подопечные оказались людьми замкнутыми, отнюдь не спешившими впускать в свой круг чужака. «Простые и добродушные люди», какими жители Боринажа представлялись Винсенту по приезде, вскоре стали в его письмах Тео «малограмотными невежами» – «нервными», «обидчивыми» и «подозрительными».
Винсент с трудом справлялся со странным местным диалектом французского языка, на котором они говорили с невероятной скоростью. Он старался не отставать от них, насколько было возможно ускоряя темп своего парижского французского, но такая тактика лишь усугубляла взаимное непонимание. Винсент, казалось, с удивлением узнал, что большинство из них не умели читать. Вскоре он уже жаловался, что, «будучи культурным и воспитанным человеком», он не в состоянии найти себе товарищей в «столь диком окружении». Шахтеры тоже не желали признать в нем своего. Сперва они, хоть и нерегулярно, еще посещали проповеди, которые Винсент читал на французском, а затем и вовсе перестали приходить. Винсенту, по его собственному признанию, недоставало «характера и темперамента истинного шахтера»: он и сам чувствовал, что «никогда не сумеет поладить с ними или завоевать их доверие».
Как всегда, когда от реальности исходила угроза, Винсент все глубже погружался в иллюзии. Он упорно отстаивал «живописность» чахлого местного пейзажа и особое «очарование», присущее жителям Боринажа. Он сравнивал черные отвалы с песчаными дюнами Схевенингена. «Здесь чувствуешь себя как дома, – утверждал он, – как будто ты на родных пустошах». Даже путешествие в шахту не сломило его веры в то, что на служение в Боринаж его призвало то самое заветное оно. Продлившийся шесть часов визит в адские недра шахты Маркас он назвал «очень интересной экспедицией». Описание этой «экспедиции», составленное Винсентом для Тео, больше всего напоминает составленное натуралистом описание колонии жуков или птиц: изобилуя техническими терминами, оно не содержит ни слова возмущения или сочувствия. Признавая «скверную репутацию» шахты – «поскольку многие здесь гибнут во время подъема или спуска, из-за отравленного воздуха, взрыва метана, прорыва воды, обрушений и т. д.», – Винсент настаивал: все это лучше той жизни, которую они ведут в убогих поселениях на поверхности. Углекопы, по его мнению, предпочитали постоянную ночь своей работы «мертвой и бесприютной жизни» верхнего мира, точно так же как «на суше моряки скучают по морю, несмотря на все опасности и трудности, поджидающие их там».
Своим иллюзиям Винсент находил художественное выражение. Все – от безжизненного пейзажа до искалеченных шахтеров – вызывало в памяти любимые произведения искусства. Смертоносный туман создавал «фантастический эффект кьяроскуро», напоминавший о «картине Рембрандта, или Мишеля, или Рейсдала». Винсент был уверен, что Маттейс Марис смог бы написать изумительное полотно, изобразив на нем «изможденных, обветренных» шахтеров. А если бы кто-нибудь из художников сумел запечатлеть шахтеров за работой в их подземных норах, думал он, «это точно стало бы чем-то новым и ранее неслыханным».
Вместо того чтобы открыть глаза на окружавшее его реальное страдание, он рассуждал о страданиях любимых литературных героев. «В мире по-прежнему очень много рабства, – писал он о „Хижине дяди Тома“. – И эта восхитительная книга говорит о нем с великой мудростью, любовью и страстной заинтересованностью в лучшей доле несчастных угнетенных». Винсент не произнес ни одного слова осуждения в адрес нечеловеческих условий жизни и труда шахтеров Боринажа, которые даже в те, совсем не сентиментальные, времена ужасали общество, однако не скупился на похвалы роману «Тяжелые времена» Чарлза Диккенса, сумевшего создать «трогательный и полный сочувствия образ рабочего человека». В какой-то момент Винсент, кажется, почти признался в том, что больше доверяет литературным и живописным образам бедных и угнетенных, чем реальности за окном. «Картина Мауве, Мариса или Израэлса, – настаивал он, – говорит больше и яснее, чем сама природа».
Фантазии Винсента нашли выражение и в его проповедях. Он приехал в район, бурливший от рабочих волнений. Через тридцать лет после того, как в близлежащем Брюсселе Маркс и Энгельс написали «Манифест Коммунистической партии», шахтеры Боринажа возглавили социалистическое рабочее движение, которое в конце концов распространилось на всю континентальную Европу. Волны кровавых забастовок, следовавших одна за другой и жестоко подавляемых властями, привели к зарождению боевых профсоюзов, которые получили в рабочих поселках, вроде Пти-Вам, активную поддержку; постепенно возникла целая сеть профессиональных клубов, кооперативов и обществ взаимопомощи, призванных дать отпор жестокости и несправедливости нового капиталистического строя.
Но поскольку Винсенту шахтеры представлялись стойкими христианскими подвижниками, образ бесправной жертвы был им не к лицу. А посланные им испытания, как и его собственные мытарства, лишь приближали к Господу. Им нужен был не Карл Маркс, а Фома Кемпийский. Он звал их не к бунту, не к борьбе, а к прославлению страданий («нас огорчают, а мы радуемся»). «На то воля Божья, чтобы мы, подражая Христу, вели жизнь скромную, – проповедовал он. – Не к заоблачным вершинам надо, а к терпению и скромности следует стремиться, надо учиться у Евангелия кротости и сердечному смирению». Винсент прибыл к шахтерам с твердой уверенностью: «народ, ходящий во тьме», с готовностью примет весть Кемпийца о благом смирении, ибо полагал, что в этом и состоит утешение всех обездоленных и угнетенных. В эту категорию прекрасно вписываются и рабочие клячи, запряженные в телегу с золой.
Переубедить его не смогли ни забастовки, ни бойкоты, ни митинги, свидетелем которых ему довелось стать. «Божий сын в земном изгнаньи, очи возведи. Бог избавит от страданий – скоро, потерпи», – подчеркнул он в потрепанном сборнике духовных песен и рифмованных псалмов, положенных на музыку, который использовал в «Детском салоне». Но в бурлящем гневом шахтерском поселке, где за последние три года жалованье сократилось на треть, а люди сотнями гибли от взрывов, обвалов и эпидемий, увещевания Винсента только больше отдаляли его от «несчастных созданий», которых он жаждал утешить.
Из известных ему способов утешения страждущих оставался последний: Винсент принялся ухаживать за больными. Ежегодно сотни рабочих боринажских шахт получали ожоги и переломы, отравления газом или угольной пылью, заболевали из-за чудовищной антисанитарии. Больные и умирающие не ставили под сомнение воззрения Винсента и не отвергали его проповеди. Они были рады странному голландцу, который предлагал помощь тогда, когда другим не было до них дела. «Здесь много случаев заболевания брюшным тифом и смертельной лихорадкой, – рассказывал Винсент брату. – В одном доме все страдают от лихорадки, а помочь им некому, поэтому больные ходят за больными».
Винсент бросился в пучину страдания с жертвенным самозабвением. Он заходил в дома, где свирепствовал тиф, предлагая хозяевам помощь в работе по дому, и днями напролет дежурил у постелей больных. Он заботился о пострадавших в шахтах, в числе которых однажды оказался человек, обожженный с ног до головы. Винсент нарезал льняные лоскуты для компрессов с воском и оливковым маслом – последнее он иногда покупал на собственные деньги. Согласно свидетельству очевидца, он трудился день и ночь, ухаживая за недужными, молясь и проповедуя Евангелие, а когда пациенты выздоравливали, «падал на колени от усталости и радости».
Но и этого было недостаточно. Вскоре Винсента затянуло в привычный замкнутый круг самобичевания и самоуничижения. Он отказывал себе в любой пище, кроме хлеба без масла, жидкой рисовой каши и подслащенной воды. Он перестал заботиться о своем внешнем виде, мылся от случая к случаю и посреди зимы нередко выходил на улицу без пальто. Точно так же как раньше, в Амстердаме и Брюсселе, он считал, что ведет чересчур роскошную жизнь, и потому съехал от Дени в расположенную неподалеку маленькую заброшенную хижину с соломенной крышей. Он отказывался спать в удобной постели и неспроста осведомился у Дени, какое дерево самое твердое, вероятно намереваясь достать для своего лежака именно такую доску. Развесив на стенах хижины репродукции из своей коллекции, он с каждым днем все более уходил в себя. В светлое время суток Винсент ухаживал за больными и ранеными, а по вечерам читал, курил, штудировал Библию и подчеркивал любимые отрывки в сборнике духовных песен. Он так исхудал, что жена Дени начала опасаться, как бы он не заразился свирепствовавшим вокруг тифом.
Дени и остальные члены прихода считали хижину неприемлемым жильем для проповедника и возмущались «религиозным помешательством» Винсента. Он же в свою защиту цитировал, вслед за Фомой Кемпийским, Святое Евангелие: «Сын Человеческий не имеет, где преклонить голову», однако его обвинителям сравнение казалось богохульством. Разочарованные его проповедями, шокированные эксцентричным переездом, упрямым нежеланием прислушиваться к советам и даже его маниакальной помощью больным, прихожане обратились в Брюссель, в Евангелический комитет, с просьбой прислать инспектора и рассмотреть вопрос о назначении нового проповедника, что уже прямо грозило Винсенту увольнением. Всего через месяц после начала новой жизни он вновь оказался перед лицом неизбежного провала.
Родителей эта новость не застигла врасплох. Письма сына с рассказами об ужасных увечьях, эпидемиях и вылазках на угольные шахты давно вызывали беспокойство Доруса и Анны. Дорус опасался, что, «чересчур увлекшись присмотром за больными и ранеными», Винсент не имеет возможности достойно выполнять возложенные на него религиозные обязанности. Анну больше тревожил внешний вид сына, ведь «там кругом такая грязь». Кроме того, они получили письмо от мадам Дени, которая подробно описала ту жалкую жизнь, на которую обрек себя Винсент. Он и сам подтвердил опасения матери, сообщив, что действительно обходится «без кровати, постельного белья и услуг прачки». От предъявленных ему обвинений он попросту отмахнулся – «это их не касается» – и в оправдание вновь ссылался на Евангелие и Кемпийца. «Иисус тоже хранил спокойствие во время бури, – писал он, – и поворачивал реки вспять».
Но Дорус не мог сложа руки ждать разрешения ситуации. Несмотря на непогоду, 26 февраля он отправился в Боринаж. К моменту его приезда инспектор комитета преподобный Рошедье уже прибыл и был осведомлен обо всех претензиях в адрес нового проповедника. Рошедье пришел к выводу, что Винсент продемонстрировал «досадный переизбыток миссионерского рвения», о чем и сообщил своенравному молодому проповеднику, прочтя ему строгое назидание. Однако этого, очевидно, оказалось недостаточно, чтобы Винсент съехал из своей лачуги: именно там – лежавшим на мешке с соломой, ужасающе слабым и истощенным – его и застал отец.
По воспоминаниям очевидца, Винсент «как ребенок позволил увести себя за руку», и на следующий день сквозь серую метель Дорус в качестве наказания повел сына каяться к трем местным священникам, от решения которых зависела его судьба. Вполне в духе упорного сеятеля, отец провел с сыном беседу «о планах по его исправлению – как ему измениться и окрепнуть духом». Он взял с Винсента обещание, что тот будет следить за своим внешним видом, подчиняться церковному начальству и использовать хижину только как мастерскую или рабочий кабинет.
Но Винсенту не удалось обмануть родных этой видимостью компромисса. «Он слишком упрям и своенравен, чтобы прислушаться к советам», – в отчаянии писала Анна. В письме к Тео Винсент приукрасил обстоятельства отцовского визита. «Отцу не просто будет позабыть Боринаж, – писал он на следующий день, – как и всякому, кто побывал в этом удивительном, замечательном и живописном месте». Вскоре после отъезда Доруса Винсент снова с презрением отказался от жилья в доме Дени. «Возможно, – запальчиво писал он родителям, – улучшению всегда предшествует ухудшение».
Беда пришла неожиданно. Вторжение людей с их кирками, масляными лампами и воздухом внешнего мира пробудило к жизни силы, запертые в недрах земли с незапамятных времен. С каждым ударом кирки, с отколотым куском каменной толщи, с каждой отгрузкой угля газ без цвета и запаха все больше заполнял шахту. Достаточно было одной искры – от лампы или трения колес вагонетки о рельсы, чтобы газ взорвался. Это и произошло 17 апреля 1879 г. на шахте Аграп, чуть более чем в трех километрах от Вама.
Вспышка синего метанового пламени запустила цепную реакцию. Мощная взрывная волна разбросала рабочих по всей длине туннеля и втиснула их в трещины угольного забоя. Бывалые шахтеры знали, что при утечке рудничного газа – «гремучего», как они его называли, – нужно падать на пол, потому как дальше на уровне головы промчится поток пламени. Взвихренная страшным сквозняком угольная пыль, подожженная метановой вспышкой, превратила струю пламени в адский огонь, несущийся по шахте со скоростью пули в ружейном стволе. На сей раз взрывная волна обрушила конструкции шахты, искорежила рельсы и, словно снаряды, разбросала по туннелям пустые вагонетки. Огонь летел по подземным ходам со скоростью тысячи километров в час, сметая все на своем пути: оборудование, лошадей, людей – и детей, и взрослых.
Пролетев по стволу шахты, огненный ветер, словно залп гигантской пушки, ворвался в надшахтное здание. Рабочие на подъемнике сгорели в один миг. Затем мощный поток еще не воспламенившегося газа, заполнив вентиляционную шахту, взорвался, вырвавшись наружу громадным огненным шаром. Молодые девушки, работавшие в сарае для просеивания угля, были обожжены до неузнаваемости. Копер снова и снова сотрясали взрывы, взметавшие в воздух сотни тонн угля и камней. После одного из таких взрывов воздух заполнили обрывки одежды погибших шахтеров.
Громадный огненный столб, видимый на расстоянии нескольких миль, и густые облака черного дыма оповестили жителей окрестностей о катастрофе. Толпы женщин и детей выбежали на дорогу и бросились в направлении расползавшегося по небу черного пятна. Подходя к шахте, они отчетливо слышали ужасающие хлопки подземных взрывов и ощущали под ногами дрожь земли, не прекращавшуюся еще несколько часов. Вскоре люди заполнили все свободное пространство и затаив дыхание с надеждой вглядывались в распухшие черные лица выживших. Носилки за носилками отправляли либо в госпиталь, либо в церковь. По мере того как гора тел во дворе росла и масштаб трагедии становился все более очевидным, горестные стенания все чаще перемежались гневными криками и проклятиями. (Катастрофа унесла жизни 121 шахтера.) В конце концов полиция была вынуждена закрыть ворота, чтобы горе и возмущение толпы не спровоцировали бунт.
Невозможно представить, чтобы Винсент Ван Гог остался в стороне от этих событий и не воспользовался такой возможностью дарить утешение страждущим. Люди, собравшиеся во дворе шахты Аграп, не расходились еще несколько дней. Безутешно рыдали дети, оставшиеся без отцов, и матери, потерявшие детей; другие в муках неизвестности ждали новостей о пропавших без вести членах семьи (последних выживших подняли на поверхность только на пятый день). Ходили слухи, что почти сто шахтеров попали в западню из-за обрушения пород. Спасатели слышали стоны и крики раненых. В каждой шахтерской семье прекрасно знали о том, насколько опасна газовая смесь, образующаяся после взрыва рудничного газа, – она остается в шахте и может привести к смерти от удушья в считаные минуты. Чтобы не потерять сознание от отравления газом, замурованные шахтеры пели. Винсент наверняка был тронут образом оказавшихся в ловушке шахтеров, в шаге от близкой смерти распевающих в кромешной мгле гимн надежды.
Затем начались похороны. Десятки похоронных процессий – отчасти символ траура, отчасти протеста – тянулись через траурный пейзаж, словно мрачные образы с детства памятной Винсенту гравюры «Похоронная процессия, идущая через поле». Скорбь, охватившую жителей Боринажа, разделяла вся Бельгия. Самая страшная за последние десять лет авария на шахте спровоцировала волну рабочих протестов и побудила давно бездействующее правительство потребовать от владельцев шахт улучшения техники безопасности. Трагедию обсуждали и в Эттене. «Какой ужас этот несчастный случай, – писал Дорус Тео. – В каком отчаянном положении оказались люди – погребенные заживо, практически без шансов на спасение». Не закрывал Дорус глаза и на то, какими последствиями все это чревато для его впечатлительного и непредсказуемого сына: «Надеюсь, у Винсента не возникнет новых осложнений. Несмотря на все его странности, он действительно искренне заинтересован в судьбе несчастных людей. И Господь, несомненно, заметит это. Ах, вот бы все наладилось!»
Но ничего не наладилось. Как уже говорилось, после отъезда отца из Боринажа Винсент вновь взялся за старое. Охваченный «безумием самопожертвования», он роздал почти всю свою одежду, те немногие деньги, которые у него были, и даже серебряные часы, которыми он уже не в первый раз пытался кого-то облагодетельствовать. Свое нижнее белье он порвал на повязки для раненых. В марте Винсент вернул отцу деньги, присланные для оплаты жилья, ясно дав понять, что вновь обосновался в хижине. В ответ на призывы Рошедье умерить пыл Винсент упрямо следовал своим средневековым представлениям о благочестии, отказываясь от еды, тепла и постели. Зимой он выходил на улицу босым и носил шахтерскую одежду. Он перестал мыться – мыло тоже казалось ему греховной роскошью. Все больше времени он проводил с больными и ранеными, провозгласив себя готовым на любые жертвы ради облегчения их страданий.
После апрельского взрыва на шахте Дорус и Анна некоторое время лелеяли надежду, что Винсент в качестве духовного наставника сможет быть полезным своей общине. Однако все произошло наоборот: катастрофа на шахте Аграп лишь приблизила очередную катастрофу в жизни Винсента.
В июле Евангелический комитет вынес решение о его увольнении. Официальным поводом, согласно докладу комитета, стала его неспособность к деятельности проповедника. «Каждый, кто поставлен во главе конгрегации, должен обладать талантом произносить речи, – говорилось в документе. – Отсутствие данного качества делает абсолютно невозможным выполнение основной задачи проповедника». Но родители Винсента – а возможно, и он сам – отлично знали настоящую причину. «Он не подчиняется требованиям комитета, – писал Дорус. – Он неисправим. Это суровое испытание».
Комитет дал Винсенту три месяца, чтобы подыскать другую должность, но о том, чтобы до тех пор продолжать выполнять свои обязанности в Ваме, не могло быть и речи. Постоянные предупреждения и выговоры руководства, а заодно и его собственное все более эксцентричное поведение настроили против него всю паству. При встрече прихожане открыто насмехались над его странными манерами. Во время столь любимых им уроков катехизиса дети совершенно его не слушались. Повторяя, скорее всего, услышанное дома, они называли Винсента «fou» – сумасшедшим. Возможно, именно тогда Винсент впервые услышал в свой адрес эту характеристику.
Путь домой также был для него закрыт: перспектива еще одного досрочного возвращения после очередной неудачи переполняла его чувством вины и стыда. «Мы зовем его вернуться домой, – писал Дорус, – но он не желает».
В отчаянной попытке спасти свою бельгийскую миссию Винсент отправился на поиски Абрахама Питерсзена, проповедника, который помог отцу устроить его в евангелическую школу в Брюсселе. Во время своего обучения там он несколько раз прислуживал в церкви Питерсзена в Мехелене. 1 августа, нарядившись в шахтерское рубище, Винсент отправился в долгое путешествие, какие часто совершал в трудные периоды своей жизни. Проспав две ночи под открытым небом и сбив ноги в кровь, Винсент оказался в Брюсселе, у порога дома, где жил Питерсзен. При виде «неопрятного и страшного» человека отворившая дверь девочка взвизгнула и убежала. Питерсзен попытался убедить Винсента вернуться в родительский дом, но тот решительно отказался. «Он был непреклонен, – рассказывал Питерсзен Дорусу. – Его худший враг – он сам».
Не сумев переубедить Винсента, Питерсзен неохотно дал ему рекомендательное письмо к боринажскому проповеднику, известному как «евангелист Франк». Он жил в Кеме, шахтерском городке, расположенном всего в четырех милях от Вама. Будучи «независимым проповедником», Франк не имел ни церкви, ни паствы, ни возможности платить Винсенту жалованье. По сути, это был просто одинокий человек, живущий в глуши и проповедующий Слово Божие всякому, кто захочет слушать. Винсент мог бы стать «помощником» Франка. Такое решение знаменовало позорный конец его великих амбиций. На следующий день Винсент вернулся в черную страну и доложил о своем прибытии «евангелисту Франку», адрес которого значился просто как «au Marais» – на болоте.
Оставался лишь один человек, которого Винсент мог попросить о помощи. Сразу после прибытия в Кем он набросал Тео короткое письмо, в котором умолял его приехать.
Чем больше Винсент уходил в свои фантазии и погружался в отчаяние, тем сильнее он скучал по своему брату. «Я сделан не из камня или железа, как насос или фонарный столб, – писал он. – Как и всем людям, мне нужны дружеские и участливые отношения, нужен близкий товарищ. Я не могу жить без этого и не чувствовать пустоты внутри». В том же письме он сравнивал себя с узником в одиночном заключении, а Тео называл своим попутчиком – «compagnon de voyage» – и единственной «причиной жить». Только братская любовь давала ему ощущение, что его жизнь, «возможно, еще на что-то годна, – говорил он, – и не совсем уж бесполезна и никчемна».
Но одного желания Винсента было недостаточно, чтобы заполнить растущую между братьями пропасть. Они не виделись с прошлого ноября, когда младший брат с триумфом возвратился из Парижа, а старший почти в то же самое время совершил свой отчаянный побег из Брюсселя. Впервые за шесть лет они не встретились на Рождество – Винсент остался в Пти-Вам. Их переписка стала нерегулярной, а редкие письма настолько формальными, что ни намеком не упоминали о проблемах Винсента. Если не считать настойчивых приглашений в Боринаж. Тем не менее Винсент продолжал изображать себя посланником таинственной преображающей силы, а черную страну описывал как «своеобразный» и «живописный» край с особым, только ему присущим чувством и характером.
Но Тео была известна вся подноготная. Родители не скрывали от него опасений, что выходки Винсента грозят семье новым разочарованием и позором. К тому времени, как его брат был смещен с должности проповедника прихода Пти-Вам, сочувствие Тео было практически на исходе. «Винсент сделал свой выбор», – холодно написал он.
Когда в начале августа Тео прибыл на вокзал в Монсе, он был готов сказать брату слова горькой правды, которые, опасаясь непредсказуемой реакции сына, оставил при себе их отец. Братья совершили долгую прогулку, во время которой младший пенял старшему, что тот слишком долго катился по наклонной плоскости, убеждал его, что настало время исправить допущенные ошибки, что пришла пора прекратить жить за счет отца и начать самостоятельно себя обеспечивать. Тео предположил, что брат мог бы снова найти себе должность бухгалтера, вроде той, какую он занимал в Дордрехте, или пойти в ученики к плотнику. Он мог бы быть цирюльником или библиотекарем. Сестра Анна думала, что из Винсента вышел бы хороший пекарь. А если он желает вернуться в мир искусства, он запросто мог бы «заняться литографированием заголовков счетов или визитных карточек». Какой бы путь он ни выбрал, настаивал Тео, его бесцельным блужданиям, его ничтожному праздному существованию необходимо положить конец.
Когда Винсент заикнулся (вторя Фоме Кемпийскому) о богоугодной бедности и самопожертвовании, Тео сердито отмахнулся от этих «не имеющих ничего общего с реальной жизнью религиозных понятий и идиотских принципов», которые только мешали брату «здраво смотреть на вещи». Тогда Винсент попытался напомнить об их братской клятве, произнесенной восемь лет назад на берегу Рейсвейкского канала, но Тео резко ответил: «С тех пор ты переменился, ты уже не тот». В конце концов, явно выражая мнение родителей, Тео выдвинул главное обвинение: Винсент сам причина «разлада, унижения и горя для них двоих и для всей семьи».
Кажется, слова брата поразили Винсента: он мог уклониться и отбиться от любых других ударов (что и сделал сразу после отъезда Тео, написав ему письмо, в котором изобретательно и ловко парировал брошенные ему упреки, снисходительно иронизировал, принимал позу оскорбленного в лучших чувствах и пытался переманить брата на свою сторону), но вся его жалость к себе, все умение находить себе оправдание не могли избавить его от чувства вины за то, что он причиняет горе родителям. «Очень может быть, – признал он в порыве искренности, – что это моя собственная ошибка».
Винсент знал только один способ потушить охватившее его пламя вины. Поэтому, отправив брату письмо с опровержением, он пошел в Монс и купил билет на ближайший поезд в сторону дома. Более года Винсент упорно избегал встречи, но теперь желание увидеть родных пересилило стыд.
«Он возник как из-под земли, – писала Анна Корнелия Тео. – Мы услышали „привет Па, привет Ма“ и увидели, что он стоит на пороге». Они переодели и накормили его, но и только: домашние встретили Винсента скептическими взглядами и осуждающим молчанием. «Он очень похудел, – писала Анна, – на лице его было странное выражение». Все это мало напоминало радушную встречу блудного сына, о которой всегда так мечтал Винсент. Уязвленные поведением сына, которое стало причиной краха стольких планов на будущее и принесло столько разочарования, родители держались отстраненно. Но Винсент принял их настороженность за безразличие и поспешил замкнуться в мрачном одиночестве, которое неизбежно должно было воскресить в памяти всех членов семьи не самые радужные воспоминания о его поведении в детстве. «Он целыми днями читает Диккенса, – рассказывала Анна, – и больше ничего не делает. Он ничего не говорит, только отвечает на наши вопросы… Хотя и ответы его иногда бывают весьма странными… Он ни о чем не говорит ни слова; ничего по поводу своей прошлой работы, ничего по поводу будущей».
Настроенный прервать молчание сына, Дорус пригласил Винсента прогуляться до Принсенхаге и навестить дядю Сента. «Может быть, тогда Винсент откроется нам», – выражала надежду Анна. Но результатом прогулки длиной в пять миль стала очередная катастрофа. Чувство отеческого долга, по велению которого Дорус затеял этот разговор, изрядно поистрепалось за годы обид и разочарований. «Завтра исполняется десять лет с того дня, как Винсент покинул наш дом и я отвез его в Гаагу, чтобы он поступил на работу к Гупилю, – писал Дорус Тео всего за неделю до неожиданного появления Винсента. – Мы устали и пали духом». Винсент тоже чувствовал обиду: он убедил себя в том, что, уступая требованиям отца, вынужден предать свои религиозные устремления. Почти одновременно с письмом отца, в котором тот жаловался на неуступчивость старшего сына, Тео получил письмо, в котором сам Винсент горестно сетовал: «Ты знаешь, как долго мы обсуждали и планировали, спорили и рассматривали варианты, вдумчиво все проговаривали, – и каким ничтожным оказывался результат… Боюсь, такой же результат ожидает меня и теперь, если я последую совету, пусть даже и данному с самыми лучшими намерениями».
Когда один из них не смог сдержать раздражения – неизвестно, был ли то Дорус или Винсент, – этой вспышки оказалось достаточно, чтобы за ней последовал взрыв: блудный сын снова бежал из родительского дома.
Дальше последовал год полного неведения. Винсент ничего не писал брату, а если и писал, свидетельств тому не осталось – практически вся семейная переписка за тот год утрачена.
Гонимый то ли словами отца, то ли ненавистью к себе, Винсент вернулся в черную страну. Он переступил порог своего самого страшного кошмара. Накануне поездки в Эттен Винсент писал Тео:
Если я когда-нибудь всерьез приду к мысли, что был обузой и помехой для тебя и остальных домашних, то лучше бы мне было вовсе не появляться на свет… Если я начну думать об этом, то не смогу справиться с тоской и отчаянием, и мне останется только мечтать о том, что я не задержусь в этом мире надолго.
Следующие полгода Винсент с такой неистовостью предавался самоотречению, что условия его жизни устрашали даже видавших виды жителей Боринажа. Он отверг «комфорт» (весьма относительный) дома «евангелиста Франка», на долгое время лишил себя пищи, крова, тепла, гигиены, отдыха и общения. Краткие часы сна он проводил в каком-нибудь случайном хлеву или вовсе под открытым небом. Единственной его пищей были черствые хлебные корки и мерзлый картофель.
Франк оказался бесполезен для Винсента и как работодатель, и как утешитель (больше Винсент никогда не упоминал о нем). Надеяться, что какая-нибудь церковь в Кеме согласится предоставить ему работу – хоть оплачиваемую, хоть нет, – было бессмысленно: репутация «проповедника из Вама» следовала за ним по пятам. Судя по всему, Дорус продолжал присылать Винсенту небольшие суммы денег, но тот все раздавал бедным, или тратил, покупая для них томики Библии, или просто отправлял обратно. Когда он в поисках слушателей для своих проповедей отправлялся в шахту, рабочие издевались над ним. Его странное поведение казалось им возмутительным и неприличным. Винсент избегал людей – люди избегали его. Один из жителей поселка слышал, как он бормочет: «Все считают меня никчемным».
Воображение Винсента тоже окутала тьма. Он отложил в сторону не только перо, которым писал письма, но и карандаш, которым делал зарисовки. Он даже лишил себя удовольствия любоваться коллекцией репродукций – для них все равно не было места в его нынешнем бесприютном бродячем существовании. Его воображаемая жизнь теперь вся заключалась в маленьких карманных книжках, которые он, вероятно, носил с собой повсюду. Но и они, казалось, были нужны ему лишь для того, чтобы бередить старые раны. «Тяжелые времена» Диккенса, «Хижина дяди Тома» Бичер-Стоу – все неизменно напоминало ему о худших днях прошлого. Годом раньше Винсент прочитал фундаментальную «Историю Французской революции» Мишле. Теперь он обратился к «Последнему дню приговоренного к смерти» Гюго – мрачной истории о несправедливости и неразборчивости смерти во времена террора. «Все люди приговорены к смерти, – заключал Гюго, – с отсрочкой на неопределенное время». Еще более мрачный образ Винсент обнаружил в «Орестее» Эсхила, повествующей об ужасной судьбе победителей Троянской войны. Мир, описанный в этой самой жестокой из греческих трагедий, сплошь состоит из семейных преступлений: отец приносит в жертву дочь, муж умирает от руки жены, сын убивает мать и бежит из дома, преследуемый фуриями раскаяния.
И наконец, Винсент отважился погрузиться в беспросветные глубины шекспировского «Короля Лира». «Господи, как прекрасен Шекспир! – восклицал он в первом после долгого молчания письме. – Есть ли на свете другой столь же таинственный автор?»
Читателя вроде Винсента, в духе времени питавшего слабость к историям об искуплении страданий и торжестве любви, «Король Лир» удручал своей безысходностью. Смерть Корделии в особенности оскорбляла мировоззрение Викторианской эпохи, и поэтому в постановках пьесы шокирующий финал часто заменяли счастливым концом. Должно быть, Винсент находил какое-то странное утешение в трагедии отца, безмерным горем оплатившего собственные ошибки, в страданиях того, кто с полным правом мог сказать: «Я не так перед другими грешен, как другие – передо мной». Винсент выражал особое восхищение образом Кента, «благородного и выдающегося» графа в обличье слуги, наказанного за честность и прямоту. Но с приближением зимы Винсент начинает отождествлять себя с другим самоотверженным персонажем пьесы – оклеветанным старшим сыном Глостера Эдгаром. Изгнанный Лиром, не узнанный своим ослепленным отцом, он живет в шалаше, притворяясь сумасшедшим, в ужасе бежит от невидимых мучителей, «гложет падаль и запивает болотной плесенью». «Бездомные, нагие горемыки… В лохмотьях, с непокрытой головой и тощим брюхом»…
Согласно свидетельствам очевидцев, в ту зиму Винсент, с грязным лицом, босой и одетый в лохмотья, не обращая внимания на метели и грозы, блуждал по продуваемым всеми ветрами окрестностям. Бывшие знакомые, в числе которых был Дени, предупреждали его: «Ты повредился рассудком». Да и по собственному заключению Винсента, крестьянам, встречавшимся на его пути, он должен был казаться сумасшедшим. «Господь Иисус тоже был сумасшедшим», – отвечал Винсент, окончательно убеждая тех, кто слышал это, в своем безумии. Он беспрестанно потирал руки, словно пытаясь избавиться от несмываемого пятна. Проходя мимо сарая, где он спал, соседи часто слышали рыдания. Рассказывали, что Винсент «доходил до крайней степени неприличия», срывая с себя одежду, и, подобно Эдгару, «подставлял свое нагое тело под удары непогоды». «Неприкрашенный человек – и есть именно это бедное, голое двуногое животное, и больше ничего». Однажды Винсент пережил собственный момент лировской жалости: увидев рабочего, соорудившего рубашку из мешка, на котором было по трафарету выведено: «Осторожно! Хрупкий багаж!» – «он не посмеялся, – рассказывал один из местных жителей, – но еще несколько дней с сочувствием вспоминал об этом». В своем сборнике религиозных песен Винсент подчеркнул следующие строки:
Мысли о самоубийстве непрерывно преследовали Винсента в эти месяцы беспощадного самобичевания. С того июльского дня, когда на вокзале он смотрел вслед уходящей матери, им владела меланхолия. «Казалось, что мы прощаемся навсегда», – писал он ей. Лишь месяц спустя, когда Евангелический комитет официально оформил его неудачу в Пти-Вам, еще более жалобно он писал брату Тео: «Моя жизнь шаг за шагом утрачивает свою ценность и значение и становится безразличной мне самому».
Если Винсент и не предпринимал осознанных попыток свести счеты с жизнью, он еще до конца зимы отправился в путешествие, которое легко могло бы привести к тому же исходу. Примерно в начале марта, изнуренный голодом, слабый и не по погоде одетый, Винсент покинул Боринаж и отправился на запад. Часть пути он проделал на поезде: несколько оставшихся у него франков позволили ему добраться до границы с Францией. Дальше он шел пешком. Возможно, целью этого путешествия был Кале – город на северо-западе в ста пятидесяти километрах от границы с Бельгией, где от дорогой его сердцу Англии Винсента отделял бы только Ла-Манш. Чуть ранее он в отчаянии написал преподобному Слейд-Джонсу в Айлворт – единственное место, где его деятельность не окончилась провалом. Слейд-Джонс явил редкий энтузиазм, предложив построить в Боринаже «несколько маленьких деревянных церквей». Этот обманчивый лучик надежды, казалось, оставался для Винсента единственным шансом воплотить в жизнь мечту проповедовать Евангелие.
Эта ли или какая-то другая путеводная звезда заставила Винсента покинуть черную страну, но тяготы путешествия превзошли даже его недюжинную способность терпеть лишения. Измученный ледяным дождем и пронизывающим ветром, не имея денег купить еду или оплатить кров, Винсент, «как бездомный, брел и брел целую вечность, не находя нигде ни отдыха, ни пищи, ни укрытия», – вспоминал он позднее. Он спал в брошенных повозках, поленницах и стогах сена и просыпался, покрытый коркой инея. Он искал работу: «Я готов был согласиться на что угодно», – но никто не хотел нанимать странного бродягу. «Я был в чужой стране, без друзей и какой-либо помощи, – рассказывал он, – страдая от множества невзгод». Прежде чем повернуть обратно, Винсент дошел до Ланса, преодолев в общей сложности около шестидесяти километров. На обратном пути он ненадолго остановился в Курьере, неподалеку от Ланса, где находилась студия Жюля Бретона. Его живопись и поэзия давно были любимы Винсентом. Во времена работы в «Гупиль и K°» ему даже доводилось встречаться с художником. Но все это было в прошлой жизни. Теперь он только постоял на улице перед дверью мастерской, слишком раздавленный, чтобы осмелиться постучать.
Через три дня, сломленный телом и духом, он вернулся в Боринаж. «Это путешествие, – признавался он позднее, – чуть не стоило мне жизни».
В таком состоянии, неделю или две спустя, он оказался в Эттене. Возможно, он доковылял туда пешком (после своего неудачно окончившегося путешествия Винсент жаловался, что хромает), но, вероятнее всего, Дорус, предупрежденный кем-то из местных, отправился в Боринаж и забрал сына – он и прежде неоднократно грозил так поступить. Бесконечные тревоги за судьбу Винсента, ответственность за него, которая тяжким крестом долгие годы лежала на плечах родителей, сделали свое дело: в конце концов Дорус решил взять все в свои руки.
Он решил отправить сына в лечебницу для душевнобольных.
Городок Гел расположен примерно в шестидесяти километрах к югу от Эттена, сразу за бельгийской границей. С XIV в. пилигримы прибывали сюда в надежде обрести исцеление от душевных болезней, которые в то время приписывались проискам дьявола. Пилигримы останавливались в домах местных жителей, иногда задерживаясь на долгие годы и неизбежно играя определенную роль в жизни местной общины. К 1879 г., за несколько столетий подобного паломничества, городок превратился в одну большую психиатрическую лечебницу под открытым небом – «город простаков». За исключением небольшой клиники, там не было ни камер, ни палат, ни стен. Тысяча «помешанных» – как их всех без разбору называли – жили в окружении десятка тысяч людей в здравом уме. Они платили домовладельцам за постой, выполняли работу по дому. «Их причуды воспринимаются здесь как нечто само собой разумеющееся, их странностей никто не замечает», – гласил один из рекламных проспектов, который вполне мог попасться на глаза Дорусу.
Во времена, когда в государственных лечебницах пациентов сплошь и рядом сажали на цепь, а зеваки могли, заплатив деньги, вволю над ними поиздеваться, условия жизни в Геле делали непростое для Доруса решение чуть менее мучительным. Расположенный сравнительно близко от дома, городок был в то же время надежно укрыт от посторонних глаз. Как и любая семья Викторианской эпохи, семья пастора Ван Гога не представляла себе более страшного позора, чем несмываемое клеймо безумия. Несмотря на значительные достижения науки в понимании и лечении душевных болезней, сути дела это не меняло. Абсолютно все: шансы Тео сделать карьеру в фирме «Гупиль и K°», вероятность удачного замужества двух младших дочерей и даже положение Доруса, который иначе сгорал бы от стыда, читая проповеди перед своими прихожанами, – все зависело от того, удастся ли семье сохранить трагедию старшего сына в тайне.
Но для начала Дорусу было необходимо получить у медицинского эксперта «заключение о невменяемости», которое выдавалось на основании осмотра пациента. Через некоторое время после того, как в марте Винсент прибыл домой, Дорус устроил сыну встречу с профессором Йоханнесом Николасом Рамаером, известным гаагским психиатром и инспектором лечебниц для душевнобольных. Поначалу Винсент согласился посетить Рамаера, чтобы «попросить его выписать лекарство». Но в последний момент, возможно прослышав о намерениях отца, он отказался ехать к доктору. «Я сопротивлялся как только мог», – позднее вспоминал Винсент.
Единственным способом обойтись без заключения – о чем Винсент вполне мог знать – было единогласное решение conseil de famille, «семейного совета». Дорусу претила идея действовать таким образом. И все же он был настроен решительно.
«Отец собрал вместе всю семью, чтобы запереть меня в клетку как сумасшедшего», – спустя годы расскажет Винсент Гогену. Для того чтобы оформить опеку над сыном, которому только что исполнилось двадцать семь, Дорус должен был добиться признания его физически нетрудоспособным, то есть неспособным самому о себе позаботиться. Отец называл Винсента безумцем, опасным человеком и желание сына жить жизнью бедняка, следуя заветам Фомы Кемпийского, считал лишним доказательством его умопомешательства.
Той весной в приступе ярости Винсент вновь уехал из Эттена. Он сказал родителям, «что больше не желает их знать», и демонстративно вернулся туда, где пережил столько злоключений, – в Боринаж. Возможно, он бежал от угрозы заточения или просто назло требованию отца оставаться дома, поскольку был убежден, что Дорус хочет убрать его с глаз долой и уберечь семью от последнего позора. После прибытия в Кем Винсент отправил родителям экземпляр «Последнего дня приговоренного к смерти», нанеся тем самым точно рассчитанный удар. «Гюго на стороне преступников, – ужасалась его мать. – Что стало бы с миром, если бы все дурное считалось хорошим? Ради Бога, это недопустимо!»
Но вскоре ярость Винсента сменилась отчаянием. Все его затеи провалились. Прихожане отвергли его; их Бог от него отвернулся. Родные отреклись от него задолго до того, как он сам от них отрекся. Попытка услать его в Гел лишила Винсента последней надежды на примирение – надежды, которая предыдущие три года поддерживала его в пору испытаний и одиночества. Лишившийся дома, денег, друзей, утративший веру, Винсент после долгого падения достиг дна. Чувство вины и отвращения к себе переполняли его. «Сам того не желая, для семьи я стал… невыносимым и подозрительным типом… недостойным доверия… Человек праздный, как птица». Он жаловался, что «страшное уныние пожирает его психическую энергию» и внутри «поднимается волна отвращения, которая готова захлестнуть тебя». «Как я могу быть кому-то полезен? – с горечью спрашивал он. – Самым лучшим и самым разумным решением для меня всегда было просто исчезнуть… перестать существовать».
Из глубин этой самой черной из стран, проведя в молчании без малого год, Винсент вновь взывал к своему «дорогому Тео». «Я молчал так долго, – писал он в июле. – А теперь я оказался в безвыходном положении, я в беде, что еще мне остается?» Это было самое длинное из писем, которые когда-либо написал Винсент. В нем – возмущение и протест, жалость к себе, признания и мольба о помощи.
Он стойко защищал причудливые эксцессы своего поведения в прошлом, заявляя: «Я человек страстей». Если он казался ни на что не годным бездельником, то потому только, что «руки были связаны». Если он казался злым, то потому лишь, что «обезумел от боли», – как плененная птица, что «бьется головой о прутья своей клетки». И все же в этом потоке многословной оборонительной казуистики слышен подлинный крик души. «Бывает, что человек не знает, на что способен, – писал Винсент, по обыкновению используя для самых болезненных признаний третье лицо, – но инстинктивно чувствует, что все же мог бы в чем-то преуспеть! Я чувствую, что мое существование не бессмысленно!.. Для чего тогда я могу быть полезен, как я могу послужить? Есть внутри меня что-то, но что это?»
Тео внял мольбе брата. А из следующего письма Винсента он узнал, что тот уже нашел ответ на свой вопрос. «Я занят – рисую, – через месяц сообщил Винсент в краткой записке, – и сейчас мне не терпится вернуться к этому занятию».
Глава 13
Страна картин
И Тео, и родители Винсента всегда поощряли его увлечение рисованием: эта изящная буржуазная забава из разряда социально одобряемых привычек оказалась едва ли не последним связующим звеном с их миром, с которым у него оставалось все меньше общего. Примечательно, что, отправляясь в Боринаж, Винсент был уже готов расстаться и с этим последним пережитком прошлого. «Мне хотелось бы делать беглые зарисовки кое-чего из того, что встречается на пути, – писал он накануне отъезда из Брюсселя, – но, поскольку это будет отвлекать меня от моей настоящей работы, лучше и не начинать». Впрочем, одно исключение из этого правила Винсент все же сделал вскоре после приезда в Пти-Вам, изготовив по просьбе отца четыре карты Святой земли. Но и только – в кризисные периоды зимы и весны 1878–1879 гг. он хранил верность своей клятве художественного воздержания. И лишь после того, как в мае его боринажский мир начал рушиться, он пообещал родителям сделать все возможное, чтобы снова взяться за рисование.
Тео вслед за родителями всячески поощрял намерение брата. «Я хочу показать тебе несколько рисунков, – писал Винсент накануне приезда Тео в августе 1879 г., очевидно в ответ на его просьбу. – Иногда я рисую до глубокой ночи». Он делал зарисовки шахтерской одежды и инструментов, рисовал крошечные панорамы угольных шахт – своего нового дома. Возможно по просьбе Тео, Терстех прислал Винсенту набор акварели, чтобы он мог расцветить свои карты полупрозрачной отмывкой. Эти работы Винсент называл «сувенирами»; в них он старался запечатлеть характер окружавшей его действительности. Отправляясь навестить преподобного Питерсзена, Винсент захватил несколько рисунков: в свободное время проповедник тоже любил рисовать акварелью.
Но ни Винсент, ни Тео не воспринимали эти любительские наброски всерьез. «Не стоит выходить из поезда только ради того, чтобы на них взглянуть», – на всякий случай предупреждал Винсент брата накануне его приезда. По-видимому, увидев рисунки, Тео согласился с автором: рассуждая о будущем старшего брата и перебирая возможные профессии – счетовода, плотника, – он, судя по всему, ни словом не обмолвился о том, что Винсент мог бы зарабатывать на жизнь рисованием. Затем последовали месяцы мрачного уныния, и Винсент отложил в сторону альбом для рисования и акварельные краски с той же легкостью, с которой отверг прочие презренные излишества буржуазной жизни, вроде еды, удобной постели и опрятной одежды.
Когда в июле после долгого молчания Винсент наконец объявился, отправив брату бесконечно длинное письмо с мольбой о помощи, Тео призвал его вновь занять руки, а заодно и голову рисованием – любое «ремесло», по его мнению, могло бы отвлечь брата от бесконечной рефлексии на тему жизненных неурядиц и помочь наладить связь с внешним миром. Тео даже предположил, что Винсент мог бы зарабатывать, продавая свои карты, наброски и акварели.
Поначалу Винсент отверг эту идею. «Она казалась мне очень непрактичной, и я не желал об этом слышать», – будет вспоминать он впоследствии. Но сейчас предложение звучало куда более заманчиво, чем если бы Тео высказал его в беседе, состоявшейся прошлым летом. С тех пор Винсенту удалось получить деньги за несколько своих рисунков. За каждую из четырех карт Святой земли, нарисованных по заказу отца, Дорус заплатил сыну по десять франков; по меньшей мере один «шахтерский» набросок купил Питерсзен. (Винсенту было невдомек, что деньги на покупку рисунков Питерсзену прислал Дорус – с просьбой помочь «поправить здоровье Винсента, оставив в тайне источник денег».) Даже такой малости было достаточно, чтобы Винсент вновь почувствовал вкус к финансовой независимости. В июльском письме он признавал, что «зря тратил время, когда дело касалось зарабатывания на жизнь».
К тому же теперь сам процесс рисования доставлял ему совершенно новое удовольствие. Долгие месяцы жизни в атмосфере оскорблений и насмешек заставили его особенно остро почувствовать желанную перемену – возможность появляться на людях с альбомом для рисования вместо Библии и, не привлекая нездорового внимания к своей персоне, спокойно делать наброски. «Он рисовал женщин, собирающих уголь, – вспоминал один местный житель, – но никто не придавал этому никакого значения и не принимал всерьез». Для человека, который одновременно и боялся общества, и жаждал быть среди людей, новая возможность никем не потревоженным наблюдать за окружающими обладала особой привлекательностью. Не говоря уже о том, что он впервые испытал пьянящее ощущение власти, когда нанимал моделей или задавал им нужную позу. Через несколько недель Винсент уже искал «характерных» моделей – мужчин и женщин.
После пережитого Винсентом зимой былое развлечение – отрада в часы досуга – помогло удовлетворить и более глубокие потребности. Окончательный крах религиозной карьеры оставил ему лишь один способ служить высшей идее – искусство. Винсент вернулся к риторике времен Амстердама, проповедуя единство искусства и религии. «С евангелистами дело обстоит точно так же, как с художниками, – уверял он брата. – Стоит только попробовать уловить суть того, что великие художники и серьезные мастера говорят нам своими творениями, и ты увидишь в них присутствие Бога… Все истинно нравственное и прекрасное… исходит от Господа». Вернувшись к рисованию, Винсент мог продолжать раз навсегда избранную миссию посланника «внутренней, моральной, духовной и возвышенной красоты». Он не отказался от своих стремлений. Он не сменил курс. Его не постигла неудача. Виной всем его неурядицам – «старая, мерзкая и деспотичная академическая школа [евангелизма]», которая, так же как и академические школы живописи, «поддерживает исключительно своих протеже и отторгает естественного человека».
Провозглашая себя художником, Винсент, несомненно, надеялся на возрождение братского союза, заключенного по дороге в Рейсвейк. Как только молчание той затянувшейся зимы было нарушено, к нему вернулось прежнее пылкое чувство товарищества. Только самой могущественной магии – магии дружбы, магии братской любви под силу отпереть замки его темницы, писал Винсент брату в длинном июльском письме. В том же письме он признавался, что испытывает «тоску по стране картин», уверяя, что его страсть к искусству не охладела за время, проведенное вдали от него. Его решение стать художником, подчеркивал Винсент, было принято под влиянием брата: «Думаю, тебе бы хотелось, чтобы я занимался чем-то достойным вместо того, чтобы сидеть без дела». Он призывал Тео к возрождению «entente cordiale» – сердечного согласия и симпатии, прежде свойственных их отношениям; по мнению Винсента, это могло бы «принести некоторую пользу» им обоим.
Винсент даже перешел на французский язык – отдавая дань уважения новой успешной жизни Тео в Париже, а также в знак того, что не только брат, но и он сам является гражданином франкофонной «страны картин».
В свете этой новой миссии всесильное воображение, которое привело Винсента в Боринаж и помогло ему здесь выжить, теперь позволило ему переосмыслить весь опыт последних месяцев. После того как Тео рассказал брату о расположенной к югу от Парижа деревне Барбизон в лесу Фонтенбло и многочисленных художниках, приезжавших туда в поисках вдохновения, Винсент стал приписывать аналогичные цели изнурительному походу, предпринятому полгода назад им самим. «Я не бывал в Барбизоне, – писал он, – зато прошлой зимой я посетил Курьер». Воображение Винсента преобразило его отчаянные, бесприютные и безнадежные скитания: теперь он был убежден, что совершил паломничество в поисках высокого идеала, – «пеший тур» за вдохновением, который к тому же дал ему возможность своими глазами увидеть дом великого барбизонского художника Бретона, которого они с Тео одинаково почитали.
Рассказывая брату о своем путешествии, Винсент описывал стога сена, крытые соломой крестьянские дома и кофейно-коричневую землю, обильно удобренную мергелем. Эта сельская идиллия стерла из его памяти пустыни с дымящимися терриконами, так же характерные для пейзажей французского Курьера, как и для бельгийского Кема, а «ясное, лучезарное» французское небо затмило воспоминания об удушающем смоге, окутавшем расположенный в нескольких километрах Боринаж. Фантастические деревни из его рассказов населяли живописные крестьяне, словно сошедшие с репродукций, что украшали стены в комнатах Винсента и Тео: «Всевозможные рабочие, землекопы, дровосеки, батраки на телегах… силуэт женщины в белом чепце». И даже муки холода и голода Винсент теперь трактовал в духе преображающих испытаний пилигрима – героя Беньяна. «Я не жалею об этом, – подытожил он мысленную ревизию не только зимнего путешествия, но и всего времени, проведенного в черной стране, – ведь я увидел много интересного, и к тому же в гуще жестоких страданий крайней нищеты ты учишься видеть мир иначе».
Лишения той зимы должны были бы истощить его силы, но перед ним возникла новая цель, и Винсент, по обыкновению, устремился с яростным энтузиазмом и отчаянной решимостью оставить прошлое позади. Тео, а заодно и других адресатов своих писем Винсент умолял снабдить его «образцами», которые были бы весьма полезны в освоении его нового «евангелия». В особенности Винсенту хотелось заполучить два пособия по перспективному рисунку: двухтомный самоучитель Шарля Барга «Упражнения углем» («Exercices au fusain») и «Курс рисования» («Cours de dessin»), а также «Руководство по основам рисования» («Guide de l’alphabet du dessin») Армана Кассаня. В невероятно короткий срок он по нескольку раз успел выполнить каждое из многочисленных упражнений разной степени сложности, предлагаемых авторами этих монументальных учебников, которые уверяли, что прилежание неминуемо приведет к успеху. «Я уже прошел все шестьдесят листов, – отчитывался Винсент, в первый раз завершив курс „Упражнений углем“. – Я корпел над ними почти две недели, с утра и до самой ночи… теперь я увереннее владею карандашом».
Он трудился с поразительным упорством – в маленькой комнате на втором этаже, которую он делил с детьми домовладельца; обложившись томами Барга и Кассаня, он часами сидел на складном табурете, склонившись над лежащим на коленях альбомом для рисования. Он работал, пока не становилось совсем темно; если позволяла погода, он переносил занятия в сад. Уже через две недели он сообщил брату, что сделал в общей сложности 120 рисунков. «Мой разум и моя рука крепнут с каждым днем и слушаются меня все лучше», – писал Винсент брату. По его собственному признанию, упражнения отнимали много сил и подчас бывали «невероятно утомительными», и все же он не смел даже немного сбавить бешеный темп своих занятий. «Если я прекращу поиски, то горе мне, я пропал, – писал он. – Я вижу это так: продолжай идти вперед, только вперед – и будь что будет». «Великое пламя» горит в его душе, писал Винсент брату.
Одних только упражнений было недостаточно, чтобы питать этот огонь. На Тео обрушился поток просьб: Винсент начал копировать репродукции из своей коллекции и срочно нуждался в новых образцах. Первыми он сделал копии хрестоматийных работ Франсуа Милле «Четыре времени суток» и «В поле» – гравюры с них уже многие годы были в его коллекции репродукций, и в будущем он еще не раз будет их копировать. Поначалу его интересовали лишь гравюры с картин художников – мастеров изображения человеческой фигуры, таких, например, как Милле и Бретон. «Сам понимаешь, вещи вроде этих мне необходимо иметь перед глазами», – настаивал он. Но вскоре ему потребовались и пейзажи гиганта Золотого века Рейсдала и подвижников Барбизона Шарля Франсуа Добиньи и Теодора Руссо.
Но сколько бы гравюр ни прислал ему Тео, соблазн покинуть тесную «студию» и отправиться на поиски собственных сюжетов был слишком велик. И Винсент (хоть и обещал постоянно, что попытки рисовать с натуры он начнет не ранее, чем пройдет полный курс упражнений) бродил по городу, делая зарисовки уличных сценок: женщины, несущие мешки с углем, семья, собирающая урожай картофеля, коровы на пастбище… Винсенту даже удалось уговорить позировать некоторых местных жителей, включая Эстер Дени – хозяйку дома, где он прежде жил.
Иногда Винсент приходил ко входу на шахту и там, сидя на своем складном табурете, быстро зарисовывал все, что видел вокруг. Эти наброски, еще неумелые, словно сделанные детской рукой, с головой выдавали неопытность рисовальщика и не слишком высоко оценивались даже им самим: «Они немного напоминают некоторые рисунки Лансона или английские гравюры на дереве, правда они еще грубее и намного более неуклюжие». (Впоследствии Винсент признается, что уничтожил все созданные в то время рисунки.) И все же он планировал создать два больших рисунка, один из которых должен был изображать углекопов, спешащих утром на шахту («скользящие мимо тени, едва различимые в сумерках»), а другой, парный к нему, – их возвращение (с «эффектом коричневых силуэтов, слегка тронутых светом, на фоне пестрого закатного неба»). Задолго до того, как он прошел весь «Курс рисования», Винсент попробовал воплотить в жизнь первый из этих рисунков. «Я не смог удержаться и набросал довольно большой рисунок с углекопами, идущими к шахте», – рассказывал он Тео.
В суматохе безумного стремления к новой цели один образ особенно занимал Винсента, и он возвращался к нему снова и снова. «Я уже пять раз рисовал „Сеятеля“, – писал он в сентябре, – и намерен взяться за него снова. Эта фигура чрезвычайно занимает меня».
Шахтеры на снегу. Рассвет. Карандаш. Август 1880. 13 × 20 см
В октябре 1880 г., через два месяца после того, как Винсент провозгласил себя художником, он покинул Боринаж. Ему оставалось жить чуть менее десяти лет – четверть отмеренной ему жизни. С железнодорожной станции в Монсе, на которую он прибыл почти два года назад, Винсент отправился в Брюссель. Но теперь вместо пачки проповедей он вез с собой внушительную папку собственных рисунков. Он жаловался, что «натерпелся мучений в бельгийской черной стране», и теперь, чтобы забыть о прошлых страданиях и «самому начать создавать стоящие вещи», ему необходимы мастерская получше, общество других художников и возможность видеть достойное искусство.
Но как бы то ни было, траектория короткой и ослепительной художественной карьеры Винсента была уже определена. Он всегда будет стремиться достичь мастерства в изображении человеческой фигуры – мастерства, которое всегда будет от него ускользать. Ему суждено было создать одни из самых совершенных в истории западного искусства пейзажи, но именно фигура до конца дней оставалась наиболее интересным объектом для Винсента, неизменно увлеченного идеей выразить чувства, которые он так ценил, привязанности, к которым так стремился. Унаследованная им от матери глубокая вера в преображающую силу труда – та самая, что помогла ему выжить в Англии, Амстердаме, Брюсселе и Боринаже, – отныне была направлена на достижение практически невозможного – успеха на поприще искусства. Его слепой напор и дальше будет стоить ему огромных усилий и причинять страданий не меньше, чем он пережил на мертвых пустошах черной страны.
Винсент и впредь будет метаться между клятвенными заверениями, что он твердо намерен изучить основы нового ремесла, и воплями отчаяния из-за своего слишком медленного прогресса. Он неоднократно выдвигал грандиозные планы самосовершенствования, но все они, как прежде его стремление преуспеть на религиозном поприще, быстро разбивались о нетерпение, разбросанность и страх неудачи. Точно так же как многие из его рисунков остались неоконченными (процесс превращения наброска в завершенный рисунок он находил трудным и даже губительным), амбициозные проекты, начатые в порыве чуждого благоразумию энтузиазма и не доведенные до конца, будут нередки в его карьере.
Избавленный от гнета сторонней оценки, Винсент мог позволить себе быть одновременно бесконечно оптимистичным и безжалостно критичным по отношению к результатам своих трудов; он неустанно надеялся на чудесную перемену к лучшему – удар молнии, глас Божий, явление ангела. «Я работаю как сумасшедший, хотя пока результаты не сильно обнадеживают. Но я твердо верю, что в свое время эти колючки расцветут белыми цветами, а бесплодные на вид усилия на поверку обернутся родовыми схватками», – писал он брату из Боринажа, высказывая мысль, которая еще не раз повторится в его письмах. Внезапный отъезд Винсента в Брюссель – буквально через несколько дней после того, как он заявил Тео, что ему «лучше остаться здесь и работать, сколько есть и будет сил», – явился первым в череде побегов, предпринятых в попытке сохранить надежду.
Боринаж определил всю будущую эмоциональную жизнь Винсента. Когда в июне Тео прислал брату пятьдесят франков, это не только способствовало возрождению их дружбы, но и положило начало финансовой зависимости, которая сохранится до конца жизни Винсента. В следующие месяцы Винсент несколько раз пытался жалобными, но настойчивыми аргументами убедить брата в необходимости дальнейших пособий – подобные просьбы станут постоянным рефреном их будущей переписки. «В самом деле, чтобы работать как следует, надо иметь самое малое сто франков в месяц», – писал он в сентябре, многозначительно цитируя далее знаменитые слова Бернара Палисси: «Бедность мешает преуспевать выдающимся умам». Именно деньги сделали смену позиций старшего и младшего братьев в семейной иерархии очевидной и неоспоримой. «Если я опустился на самое дно этого мира, то ты, напротив, возвысился», – признавал Винсент, открывая двери в новый мир подозрительности и недоверия. В то же самое время деньги довели до небывалой крайности стремление Винсента возродить товарищеские отношения с братом. Одной только магии братского союза стало уже недостаточно; Винсенту требовалась абсолютная готовность Тео самоотверженно поддерживать его в художественном становлении. По мнению Винсента, его творчество было их общим детищем, которое увидело свет только благодаря достопамятному напутствию Тео летом 1880 г.
При этом «гнетущая зависимость» Винсента (по его собственному выражению) заставляла его испытывать вину и досаду. Обуреваемый чувством вины, Винсент уверял брата, что трудится не жалея сил, призывал его к терпению и униженно обещал непременно вернуть ему истраченные деньги. («Однажды я выручу пару грошей за какую-нибудь из своих почеркушек», – писал Винсент, только что провозгласивший себя художником.) Под влиянием досады он пытался манипулировать братом, настойчиво требуя денег и разражаясь праведным гневом, ибо задержка очередного вспомоществования была в глазах Винсента грубым нарушением условий их партнерства. К моменту, когда Винсент покинул Боринаж, Тео полностью занял место их отца в этой привычной для Винсента схеме отношений: братья оказались вовлечены в порочный круг, где раздражение подчас перевешивало благодарность, любая поддержка оказывалась недостаточной, а великодушие и щедрость вознаграждались открытым пренебрежением. В сентябре Тео пригласил Винсента приехать в Париж. В ответ Винсент намекнул брату, что очень хотел бы посетить Барбизон, и под этим предлогом вытребовал дополнительную сумму, а сам взял и без всякого предупреждения отправился в Брюссель.
В конце концов благодаря чудесной силе своего воображения Винсент вернулся из Боринажа, сохранив идею о великой, преображающей все и вся силе, невредимой и не затуманенной годами поражений и страданий. «Что же касается моей внутренней сущности, – писал он Тео, – то она осталась прежней… Но кое-что все же изменилось, теперь я думаю, верю и люблю глубже, чем думал, верил и любил раньше». Дарить утешение по-прежнему было его главной целью; истина по-прежнему виделась ему главным средством ее достижения; печаль, как и прежде, была для него главным и все искупающим чувством. Воображение Винсента уже занялось превращением своего прошлого изгнания и нищеты в блаженную пору, когда им владело одухотворяющее оно – «сокровенная печаль», которую он находил в работах своих любимых художников. В своем собственном искусстве он поклялся стремиться к «более благородному, достойному и, если можно так выразиться, евангелическому тону». О том, что ему предстояло свершить, он говорил словами Писания («Тесны врата и узок путь, ведущие в жизнь, и немногие находят их»), а пережитое им в черной стране перерождение интерпретировал ни много ни мало как воскрешение из мертвых. «Именно тогда, в крайней нищете, – писал он, – я почувствовал, как возвращается ко мне былая сила, и сказал себе: „Что бы ни было, я еще поднимусь. Я возьму в руки карандаш“».
Часть вторая. Голландский период
1880–1886
Винсент Ван Гог в возрасте 18 лет
Глава 14
Ледяные сердца
Словно фантазм древних империй, вознесся над Брюсселем новый Дворец правосудия. Даже по меркам эпохи, известной своим самолюбованием, брюссельский дворец являл собой образец зашкаливающей помпезности. «Немного Микеланджело, немного Пиранези и немного безумия» – так описывал это «вавилонское» сооружение поэт Поль Верлен. В 1880 г., когда Винсент прибыл в Брюссель, Дворец правосудия был почти достроен.
Разумеется, это здание – самая масштабная из возведенных в XIX в. отдельно стоящих построек – и не могло быть иным: Брюсселю нужен был символ. Молодое Бельгийское государство, только что отпраздновавшее пятидесятилетнюю годовщину независимости и расширившее свои владения за счет африканских колоний, хотело навсегда оставить в прошлом многовековое господство Франции и Голландии и превратить свою древнюю столицу в современный город, престижностью и великолепием бросающий вызов самому Парижу. Перемены, которые по велению короля Леопольда II происходили в Брюсселе, сопоставимы с градостроительными преобразованиями французской столицы под руководством барона Османа: целые районы средневекового города сравнивались с землей, чтобы освободить место для новых просторных бульваров, застроенных буржуазными апартаментами и великолепными дворцами коммерции, власти и искусства. За чертой Старого города был разбит огромный парк, не уступавший парижскому Булонскому лесу, и обустроено громадное ярмарочное пространство – в 1880 г. здесь прошло празднование полувекового юбилея независимости страны, размахом напоминавшее парижскую Всемирную выставку.
Но время, проведенное в тени Парижа, дало Брюсселю и ряд преимуществ. В поисках убежища от политических волнений в тихий франкоговорящий город во множестве прибывали представители артистической и интеллектуальной элиты. Здесь Карл Маркс и другие основоположники социализма безнаказанно могли писать и публиковать свои сочинения. Именно здесь анархист Пьер Жозеф Прудон («Собственность есть воровство!») скрывался от тюремного заключения. Как наверняка было известно Винсенту, здесь началось двадцатилетнее изгнание Виктора Гюго – самые продуктивные годы его чрезвычайно насыщенной жизни. Здесь символист Шарль Бодлер укрылся от преследования за «непристойность» своей поэзии. Сюда же Верлен привез свою запретную любовь – Артюра Рембо – и создал стихи, которые вошли в сборник «Романсы без слов» («Romances sans paroles»). К тому времени, как сюда приехал Винсент, Брюссель заслуженно пользовался славой города, где отверженные у себя на родине люди неординарных взглядов получали шанс поспорить с судьбой.
Именно сюда, в город воскресших надежд и вторых шансов, Винсент привез и свое собственное отчаянное желание начать новую жизнь. Из писем исчезли любые упоминания о неудачах прошлого. Только название гостиницы при кафе, где он остановился, – «Друзья Шарлеруа» – невольно вызывало в памяти черное время, проведенное им в черной стране (Шарлеруа был столицей угледобывающего региона). В маленькой комнате над кафе (бульвар Миди, дом номер 72, напротив вокзала) возобновилась лихорадочная работа. «Я рвусь вперед с удвоенной силой», – по прибытии уверял Винсент брата. «Мы должны напрягать все силы – как обреченные, как отчаявшиеся».
Питаясь хлебом и кофе, которые в счет оплаты пансиона можно было круглосуточно получать в кафе внизу, Винсент корпел над последней частью курса Барга, посвященной копированию знаменитых графических портретов работы Рафаэля и Гольбейна. Одновременно он снова прошел курс более простых упражнений углем и сделал новые копии репродукций с любимых картин Милле, осваивая рисунок пером. Но результаты повергали его в отчаяние: «Это не так просто, как кажется».
Помимо этого, Винсент усердно перерисовывал крупноформатные иллюстрации большой книги по анатомии – гримасничающие головы и конечности с оголенными мускулами, – пока не усвоил таким образом, как изображать «все человеческое тело» – спереди, сзади и сбоку. Кроме того, чтобы изучить анатомию животных, он раздобыл литературу по ветеринарии, откуда перерисовывал изображения лошадей, коров и овец. На некоторое время он даже заинтересовался псевдонауками – физиогномикой и френологией, поскольку был убежден, что художник обязан знать, «как характер находит отражение в чертах лица и форме черепа».
Винсент старательно живописал свои титанические усилия родителям и Тео, которые не слишком верили в его способность достичь мастерства в изображении фигуры. «[Если] я буду делать успехи в рисунке, – уверял он родителей, – все остальное раньше или позже тоже пойдет на лад». Винсент отправлял домой образчики («пусть убедятся в том, что я работаю»). Он не упускал случая напомнить родным, как сложна стоящая перед ним задача, и пообещать непременно добиться успеха. «В целом, могу сказать, я достиг некоторого прогресса, – писал он 1 января 1881 г. – Мне кажется, теперь дело пойдет быстрее».
Винсент справил себе новую одежду и башмаки. «Одежда, которую я купил, хорошо сшита и сидит на мне лучше, чем все, что я носил прежде», – гордо сообщал он. Похваляясь своим вновь обретенным чувством стиля, он даже вложил в одно из писем родителям образец ткани («Эта материя здесь пользуется спросом, в особенности среди художников»). Винсент посчитал нужным сообщить родителям и другие обнадеживающие новости: он купил три пары новых кальсон и регулярно, не реже двух-трех раз в неделю, посещает общественную баню.
В ответ на всегдашнее беспокойство родителей по поводу его замкнутого образа жизни Винсент возобновил поиски «приличной компании». Практически сразу же после приезда в Брюссель он сообщил, что свел знакомство с «несколькими молодыми людьми, также начавшими курс рисования». Винсент донимал Тео, который год проработал в Брюсселе, просьбами помочь ему освоиться в местном обществе. Один из первых визитов Винсент нанес в дом номер 58 по улице Монтань де ла Кур, где в тени внушительного здания Королевских музеев изящных искусств – нового брюссельского чуда – расположилась галерея «Гупиль и K°». Винсент надеялся, что прежний начальник Тео, управляющий Шмидт, сумеет помочь ему «познакомиться с кем-то из местных молодых художников». Винсент неукоснительно следовал полученным от Тео инструкциям. Он представился Виллему Рулофсу, главе брюссельского сообщества голландских художников-эмигрантов, и, вероятно, встречался с Виктором Орта, молодым бельгийским архитектором, только что возвратившимся из Парижа для поступления в Брюссельскую академию. Возможно, Тео также устроил брату встречу с другим голландским художником, постоянно живущим в Брюсселе, Адрианом Яном Мадиолом. Винсент с радостью рассказывал родителям о своих выходах в свет и обещал возобновить отношения с любимцами семьи – Терстехом, Шмидтом и, в конце концов, с дядей Сентом.
Больше всего родители радовались дружбе сына с Антоном Герардом Александром Риддером ван Раппардом (Винсент называл его просто Раппард), которому суждено будет сыграть заметную роль в жизни художника. Как почти все брюссельские знакомые Винсента, Раппард прежде познакомился с его братом: некоторое время назад в Париже молодой голландец занимался в мастерской знаменитого салонного художника Жана Леона Жерома, зятя Адольфа Гупиля. Как и прочие друзья Тео, Раппард являл собой живое воплощение того, что, по мнению Анны Карбентус, означало «приличное общество». Младший сын состоятельного утрехтского адвоката из хорошей семьи, Раппард посещал достойные буржуазные учебные заведения, общался исключительно с достойными людьми и достойно проводил лето на озере в Лосдрехте или на модном курорте, вроде Баден-Бадена.
Когда однажды утром в конце октября 1880 г. Винсент постучал в двери комфортабельной студии ван Раппарда, удобно расположенной в северной части Брюсселя, на улице Траверсьер, его встретил приветливый, хорошо одетый молодой человек двадцати двух лет – на год моложе Тео. Но и помимо разницы в благосостоянии и социальном положении, эти два молодых художника едва ли могли быть более разными. Многие годы всеобщего обожания сделали Раппарда флегматичным, добродушным и дружелюбным. Член многочисленных клубов, завсегдатай светских приемов, он двигался с отточенным изяществом и был окружен друзьями, которые любили его за рассудительность и твердость. Винсент же, агрессивный, вспыльчивый и неуступчивый, являлся весьма непростым собеседником: вспышки гнева, которым он был подвержен, могли свести на нет любой разговор. За долгие годы, проведенные в одиночестве, Винсент почти полностью утратил навык поведения в приличном обществе, и в его глазах любое взаимодействие с внешним миром имело лишь два варианта развития: либо оскорбит он, либо оскорбят его.
Не только манеры Раппарда, но и его ум казались безупречно отполированными: он не был ни особенно любознателен, ни оригинален. Газеты он, по собственному признанию, читал «по диагонали», судил обо всем по верхам, предпочитая выражать общепринятые взгляды своего класса. Трудно было представить человека более непохожего на Винсента, с его пытливым, бунтарским складом ума и неукротимым стремлением во всем дойти до самой сути.
Годы спустя вспоминая их первую встречу, Раппард признался, что тогда Винсент произвел на него впечатление человека «несдержанного» и «фанатичного». Винсент будет называть Раппарда «элегантным» и «поверхностным» (те же обвинения придется выслушивать и Тео). Раппард жаловался, что «поладить с Винсентом было непросто». Винсент называл Раппарда «отвратительно высокомерным». И тем не менее уже при первой встрече Винсент твердо решил завоевать дружбу молодого соотечественника, которая означала для него начало новой жизни. «Не знаю, тот ли это человек, с которым кто-то вроде меня сможет жить и работать бок о бок, – не без жеманства рассуждал Винсент в письме брату, – но мы определенно должны встретиться снова».
Антон Риддер ван Раппард
В течение следующих месяцев Винсент водил своего нового друга – первого со времен Гарри Глэдвелла – на долгие прогулки по сельским окрестностям Брюсселя; Винсент стал частым гостем в просторной, прекрасно освещенной студии Раппарда. Вместе они исследовали удовольствия квартала Мароль – местного района красных фонарей, где Винсент, судя по всему, покончил с умерщвлением плоти. Не сразу, но достаточно быстро Раппард проникся симпатией к странному новому товарищу. Ван Раппард по натуре был робок – по этой причине он когда-то отказался от мечты пойти во флот и не закончил ни одной из четырех художественных школ, в которых учился; по этой же причине он с радостью позволил энергичному и склонному к тирании Винсенту направлять свои поступки и мысли. Вечно колеблющийся, вечно недовольный собой Раппард сдался на милость Винсенту: он безропотно пережидал его вспышки гнева, иногда избегал его, но никогда ему не перечил.
Вероятно желая порадовать родителей, чья вера в пользу образования была непоколебима, Винсент подал документы в Королевскую академию изящных искусств. Изначально эту идею высказал управляющий Шмидт, но тогда Винсент, только что прибывший в Брюссель, отнесся к ней без энтузиазма, – по его словам, он мог бы, ничего не теряя, пропустить первый год академического обучения, поскольку самостоятельно прошел весь курс Барга. После стольких неудачных попыток его, несомненно, пугала перспектива вновь оказаться в роли ученика. Что ему действительно пошло бы на пользу, так это возможность поработать в мастерской какого-нибудь опытного художника, считал Винсент. Но рекомендации Рулофса и, несомненно, соблазн учиться вместе с Раппардом, который являлся студентом Академии, в итоге заставили его изменить решение.
Он подал заявку на курс «Рисунок с антиков» (посвященный рисованию гипсовых слепков античных статуй) и утешал себя тем, что благодаря этому хотя бы получит «отапливаемую и освещенную комнату», где сможет работать в зимнюю брюссельскую непогоду. Учеба в Академии была бесплатной, но принимали туда не всех. С нетерпением ожидая решения по своей заявке, Винсент нашел «бедного художника», которому платил полтора франка за два часа, чтобы тот учил его построению перспективы. «Я не могу продолжать, не имея хоть какого-нибудь руководства», – говорил он. Даже этой малости оказалось достаточно, чтобы обрадованные родители моментально согласились оплачивать его занятия.
Лейтмотивом возрождения Винсента в 1881 г. звучала тема денег. Из всех прошлых обвинений в его адрес ни одно не угнетало его более, чем упрек в неспособности самому заработать себе на жизнь. Именно это обвинение едва не вынудило его отца объявить сына душевнобольным. Боль и унижение, которые пережил тогда Винсент, полностью вытеснили из его мыслей Фому Кемпийского. С момента прибытия в Брюссель Винсент во всеуслышание заявлял, как мечтает поскорее начать зарабатывать себе на жизнь. «Моя цель, по крайней мере на ближайшее время, – как можно быстрее научиться делать привлекательные, пригодные для продажи рисунки, – решительно заявлял он в первом же письме из Брюсселя. – Тогда я наконец смогу зарабатывать своим трудом». По прибытии Винсент сразу отправился в местное отделение «Гупиль и K°», знаменуя символическое возвращение в лоно семейного арт-бизнеса. «Я снова вернулся в сферу искусства», – провозгласил Винсент. Он поделился с Тео надеждой, что, если будет усердно трудиться, «дядя Винсент или дядя Кор сделают что-нибудь, чтобы поддержать если не меня самого, то нашего отца».
Всю зиму Винсент уверял родителей, что непременно заработает денег на новом поприще, ведь хорошие рисовальщики всегда востребованы и всегда в цене. Винсент рассказывал родителям, какие внушительные гонорары (от 10 до 15 франков в день – «столько или даже больше») получают рисовальщики в Париже и Лондоне. В письмах к Тео он оправдывал каждую свою трату необходимым вложением во имя этой главной цели. Рисунки пером – «хорошая школа, если в будущем возникнет желание освоить офорты». Уроки перспективы и анатомии животных должны помочь «усовершенствовать технику и начать получать заказы». Словно пытаясь доказать искренность своего намерения вернуться в буржуазное общество, Винсент в письмах родным усвоил деловой тон, рассуждая преимущественно о хорошей прибыли, которую надеется получить от вложений в материалы, о том капитале, который создается его занятиями, и о высоких процентах, которые этот капитал впоследствии принесет.
Однажды он даже набрался смелости для «коммерческого предложения». С портфолио в руках он отправился к бывшему товарищу по евангелической школе Йозефу Криспелсу, который с тех пор успел начать военную карьеру. Явившись к нему в форт, Винсент решительно двинулся на плац, где в то время как раз проходили учения, и попросил о встрече с прежним товарищем. Винсент показал Криспелсу немногие свои законченные рисунки – изображения шахтеров, которых он продолжал рисовать и перерисовывать после отъезда из Боринажа. Если Криспелс высказал ему то, что думал, едва ли его реакция была приятна Винсенту. «Какие-то застывшие маленькие фигурки – такие странные!» – вспоминал Криспелс.
Но Винсент был так же невосприимчив к скептицизму, как и не способен на полумеры. Вскоре его стремление как можно скорее вновь обрести статус буржуа привело к новым крайностям. Мечтая быстро достичь уровня других молодых художников, таких как Раппард (которому было известно о позднем старте приятеля), Винсент стал тратить денег больше, чем позволяли финансовые возможности его родителей. Дорус решил посылать сыну 60 франков в месяц, но одна лишь плата за проживание в «Друзьях Шарлеруа» составляла 50 франков. Несмотря на постоянные уверения в своей бережливости – «Не думай, что я здесь шикую», – Винсенту не удавалось экономить. Буквально за несколько месяцев, проведенных в Брюсселе, он купил четыре костюма (один был сшит из велютина – «материала, который можно носить где угодно»). Он пополнил свою коллекцию десятком гравюр с картин Милле, которые могли ему пригодиться, если однажды он и сам решит заняться ксилографией. Он с невероятной скоростью расходовал материалы для рисования – за одно занятие до десяти листов дорогой бумаги. В оправдание он придумал аргумент, которым будет пользоваться всю оставшуюся жизнь: «Чем больше я расходую, тем быстрее продвигаюсь вперед и тем я ближе к успеху».
Бо́льшую часть его скромного бюджета поглощала оплата моделей. В Боринаже жители поселка не обращали на него внимания, благодаря чему Винсент имел возможность беспрепятственно делать зарисовки, и в Брюсселе он жаждал продолжать работать с натуры. Другие студенты ждали целый год, а иногда и дольше, прежде чем перейти к наброскам с натуры; Винсент не окончил еще даже курса «Упражнений углем», когда пригласил первую модель к себе в тесную комнатку в «Друзьях Шарлеруа». «Модели приходят ко мне почти каждый день, – радостно сообщал он спустя всего лишь несколько месяцев после того, как начал называть себя художником, – старый разносчик, какой-нибудь рабочий или мальчик». По его указанию они принимали разнообразные позы, сидели, ходили, копали, носили фонарь. Ругая их за неуклюжесть, Винсент делал один набросок за другим. Но Брюссель не Боринаж: моделям нужно было платить. «Модели – удовольствие недешевое», – жаловался Винсент, уверяя родителей в необходимости нанимать все новых и новых натурщиков, чтобы «работать намного лучше».
Кроме того, натурщиков нужно было одевать. В феврале, когда его родители уже начали негодовать по поводу стремительного роста расходов, Винсент заявил, что собирает коллекцию одежды, «в которую модели будут переодеваться для позирования». Он составил длинный список необходимых ему костюмов: одежда рабочих и шахтеров, деревянные башмаки, брабантские чепцы, зюйдвестки рыбаков и несколько женских платьев. Предчувствуя возражения родителей против новых трат, он написал, что «рисовать модель, одетую в правильный костюм, – единственно верный путь к успеху». Кроме того, он сообщил родителям, что его скудно освещенная тесная комната (на оплату которой в том месяце ему не хватило денег) больше его не устраивает: она не годится для работы с моделями. «Я смогу добиться своего, – писал Винсент, – только когда у меня будет что-то вроде постоянной студии».
Родителям становилось все труднее удовлетворять растущие аппетиты сына. Шестьдесят франков, которые Дорус ежемесячно присылал Винсенту, составляли больше трети его пасторского заработка. Когда они попытались обсудить сложившуюся ситуацию с Винсентом, он возмущенно отверг все упреки в расточительстве и многозначительно напомнил о противоположных крайностях – лишениях, которым подвергал себя в Боринаже. И снова на Тео посыпались жалобные письма из Эттена: «Мы охвачены тоской, поскольку переживаем из-за Винсента».
Но на сей раз Тео был в состоянии положить конец родительским страданиям. Недавно получив повышение, он стал зарабатывать достаточно, чтобы пообещать родителям: теперь он будет поддерживать брата. «С твоей стороны так великодушно начать помогать нам с расходами на Винсента, – писал Дорус. – Уверяю тебя, для нас это невероятное облегчение». Но тогда едва ли кто-то мог себе представить все последствия данного Тео обещания.
Причиной щедрости Тео было скорее чувство долга, чем особая братская привязанность. Несмотря на решительное вмешательство в жизнь Винсента прошлым летом, а возможно, как раз из-за этого, отношения Тео с братом стали более чем сдержанными. Внезапный переезд Винсента в Брюссель, несомненно, раздражал привыкшего все планировать Тео, а поспешный визит брата к управляющему «Гупиль и K°» Шмидту породил страх нового семейного позора. Тео незамедлительно написал брату, настоятельно порекомендовав ему избегать появляться в галерее (сославшись на некий неразрешенный правовой спор), и старательно игнорировал призывы Винсента убедить Шмидта помочь ему начать новую карьеру. В последние месяцы 1880 г. братья не написали друг другу ни одного письма; не стало исключением и Рождество – второе Рождество подряд, когда их пути так и не пересеклись.
В январе Винсент отправил брату обиженное новогоднее поздравление: «Раз я так долго не получал от тебя писем… и не получил никакого ответа на мое последнее письмо, думаю, будет уместным попросить тебя подать хоть какой-нибудь признак жизни». Называя молчание Тео «странным и необъяснимым», Винсент иронизировал над его возможными причинами: «Неужели ты боишься, что наше общение скомпрометирует тебя в глазах господ из „Гупиль и K°“?.. Или ты боишься, что я буду просить денег?» Предприняв неловкую попытку пошутить («Ты мог бы подождать с молчанием до тех пор, пока я попытаюсь выжать из тебя что-нибудь»), Винсент попытался загладить свои промахи («Я написал последнее письмо в минуту сплина, давай забудем об этом»). Но этот оборонительный обиженный, враждебный тон, который все следующие десять лет будет звучать в письмах Винсента, стал привычным еще за несколько месяцев до первого из присланных братом франков или гульденов.
В конце марта эстафетная палочка попечителя официально перешла в руки Тео. Дорус прибыл в Брюссель, чтобы сообщить Винсенту новости. Тем временем Тео изложил основные условия своей благотворительности. Как когда-то в Монсе, он вновь призвал брата найти работу и подчеркнул, что до тех пор Винсенту придется жить по его, Тео, правилам. Он убеждал Винсента воспринимать финансовые трудности как возможность, а не как помеху. Для того чтобы сократить расходы на натурщиков, Тео предложил прислать брату подержанный манекен с подвижными конечностями. Он снова пригласил Винсента присоединиться к нему в Париже, благодаря чему они могли бы сэкономить на совместном проживании. Другим аргументом в пользу переезда была возможность работать под руководством Ханса Хейердала, недавно дебютировавшего в Салоне молодого норвежского художника. «Это именно то, что мне нужно», – признавался Винсент, который долгое время твердил о своем желании обзавестись наставником.
Но в отношении просьб Винсента об увеличении денежного содержания Тео был непреклонен, игнорируя уверения брата, что прожить менее чем на сотню франков в месяц – невыполнимая задача. Тем временем несоответствие новых буржуазных запросов Винсента его материальному положению становилось все более очевидным. Друзья, вроде ван Раппарда, мнением которого он очень дорожил, начали интересоваться «странным и необъяснимым фактом»: почему Винсент, несмотря на известную фамилию и богатых родственников, столь стеснен в средствах? Это недоумение, по его словам, грозило перечеркнуть его титанические усилия оставить прошлое позади. В обществе заподозрят, «что со мной что-то не так… и не захотят иметь со мной дела», – сетовал он. Все это так мучило Винсента, что в конце концов он вынужден был скрепя сердце начать искать работу. В надежде попрактиковаться в рисовании и заодно научиться литографии он попытался предложить свои услуги типографиям. Но, как он сам вспоминал позднее, «повсюду его ожидал отказ». «Мне говорили, что мест нет, объясняя это низкой деловой активностью». В итоге Винсент сумел-таки найти работу: один кузнец нанял его рисовать эскизы печей.
Надежды Винсента начать новую жизнь стремительно рушились. Попытка получить образование в Брюссельской академии провалилась, и, по-видимому, с таким треском, что больше он ни разу в жизни о ней не упоминал и не сохранил ни одного рисунка, сделанного в тот период. Его либо не приняли, либо он вылетел вскоре после начала занятий. Очевидно, Винсент не сумел подружиться ни с кем из почти тысячи студентов Академии; один из них будет вспоминать впоследствии, что избегал Винсента, потому что тот «вечно нарывался на ссору».
Странное поведение Винсента и положение персоны нон грата в «Гупиль и K°» грозили вот-вот превратиться в «тему для сплетен в мастерских», что, в свою очередь, разжигало его паранойю. Холодность окружающих, например голландского художника Рулофса, Винсент объяснял тем ложным положением, в котором он оказался по вине родителей и брата Тео. Якобы окружающие заведомо подозревали его в дурных намерениях и злодеяниях, которые ему самому и в голову не приходили; якобы те, кто наблюдал за его работой, считали его сумасшедшим и смеялись над ним. В свою защиту Винсент мог сказать лишь одно: «Немногим дано понять, почему художник делает то, что делает».
Нежелание семьи, в особенности дядей, прийти ему на помощь с каждым новым оскорблением терзало его все сильнее. Почему всемогущий дядя Сент не хочет хоть немного облегчить племяннику путь? Почему процветающий дядя Кор, который так часто поддерживал других рисовальщиков, не может помочь ему? Разве не естественно было бы в сложившихся обстоятельствах принять участие в собственном племяннике? Да, он поругался с дядей Кором три года назад, когда бросил учебу в Амстердаме. «Но ведь это еще не повод навсегда оставаться моим врагом?» – восклицал Винсент. Он подумывал написать влиятельным родственникам, но боялся, что письма останутся нераспечатанными. Подумывал навестить их, но опасался, что не встретит радушного приема. Когда в марте приехал отец, Винсент умолял его выступить в роли посредника: заставить родственников «взглянуть на него по-новому».
В какой-то момент Винсент набрался смелости написать Терстеху. Несколько месяцев подряд он лелеял надежду летом съездить в Гаагу и наладить отношения с бывшим начальником, возобновить общение с успешным кузеном-художником Антоном Мауве, а может быть, и «пообщаться с другими художниками». Но Терстех ответил решительным отказом, выразив, по-видимому, общее мнение семьи. Он обвинил Винсента в намерении «злоупотребить щедростью его дядей», не имея на то никаких прав. Относительно приезда Винсента в Гаагу Терстех высказался не менее категорично: «Решительно нет, ты лишился всех своих прав». Что же до художественных стремлений Винсента, то тут Терстех с лицемерным участием посоветовал Винсенту не тратить попусту время, а лучше «преподавать английский и французский». «В одном он был абсолютно уверен, – с горечью вспоминал Винсент. – Я никакой не художник».
В конце концов Винсент решил отправиться туда, куда обычно приводили все его начинания: домой. Несомненно, дополнительным стимулом было для него и то, что Раппард тоже планировал уехать домой на лето. К тому времени Винсент работал почти исключительно в студии Раппарда на улице Траверсьер, и после отъезда друга из Брюсселя ему не имело смысла оставаться в городе. Кроме того, Раппард был для Винсента образцом художника-джентльмена, которым он и сам стремился стать, поэтому, если Раппард мог провести лето, катаясь на лодке и делая натурные зарисовки в окружении членов семьи, почему бы Винсенту было не поступить так же? Некоторое время он думал отправиться на какой-нибудь модный летний курорт (он называл это «за город») и снять там жилье на пару с каким-нибудь другим художником. Но, кроме Раппарда, никто не желал составить ему компанию, а ехать одному было слишком накладно. «Дешевле всего было бы, пожалуй, – писал Винсент, – провести лето в Эттене».
Сеятель. Копия с репродукции картины Милле. Перо, чернила. Апрель 1881. 48,1 × 37,7 см
В сущности, такой исход был предопределен. Пережив в одиночестве непростую зиму в Брюсселе, Винсент страстно стремился назад, в лоно семьи. Накануне возвращения домой он написал Тео: «Нам необходимо восстановить добрые отношения». Винсент был полон решимости изгладить из памяти родных «страдания и позор своего прошлого» в черной стране. Он втайне надеялся, что, сумев занять свое прежнее место в Эттене, сможет наладить и отношения с дядьями.
Но возвращение домой оказалось непростым. Он не был в Эттене с прошлой зимы, когда отец пытался отправить его в лечебницу для душевнобольных в Геле. То лето Винсент провел в Боринаже, считая, что родители не захотят его видеть дома. Впрочем, он и теперь попросил Тео замолвить за него словечко перед отцом, успокоить родителей. «Я готов уступить в вопросах одежды, – писал он, – да и в любых других, лишь бы угодить им».
Изначально Винсент собирался остаться в Брюсселе до отъезда Раппарда, запланированного на май, но желание скорей оказаться дома гнало его в путь. Как только Винсент узнал, что Тео намерен провести в Эттене Пасху (которая выпадала в тот год на 17 апреля), он немедленно сел на поезд и двинулся на север. (Он уехал в такой спешке, что после праздника ему пришлось вернуться, чтобы забрать оставшиеся в Брюсселе вещи.) Как обычно, в голове Винсента реальность тесно переплеталась с художественными образами – теперь уже и с теми, что создавал он сам. По дороге в Эттен Винсент вновь увлекся образом сеятеля. Немедленно после прибытия он сделал еще одну копию этого созданного Милле символа новой жизни, трактуемого Дорусом как воплощение настойчивости перед лицом неудачи. Как будто пытаясь продемонстрировать новые умения и доказать свою преданность делу, под настороженными взглядами родителей он без устали трудился над этой знакомой фигурой, тысячами крохотных штрихов пера имитируя линии офорта.
Едва успев насладиться долгожданным возвращением домой, Винсент с новыми силами погрузился в воплощение замысла, благодаря которому возвращение стало возможным. Когда позволяла погода – а это случалось нечасто в ту дождливую эттенскую весну, – Винсент отправлялся бродить по лесам и пустошам в поисках места, где можно разложить свой складной стул. Он был одет, как и подобало молодому художнику, проводившему лето в сельской местности, – просторную блузу с жестким воротником и стильную фетровую шляпу. Когда было холодно, он надевал пальто.
С собой он носил стул, папку с бумагой и деревянный планшет – твердая доска была ему необходима, чтобы не рвать бумагу энергичными ударами плотницкого карандаша, которым Винсент орудовал, словно ножом. Он рисовал деревья и кусты, фермерские дома и хозяйственные постройки, мельницы и луга, дороги и церковные дворы. Он рисовал животных, которым задавали корм, лежащие без дела сельскохозяйственные орудия – плуги, бороны, тачки. В плохую погоду, а иногда даже и в хорошую он оставался дома и с остервенением вновь и вновь копировал Милле или трудился над упражнениями из курса Барга. По свидетельству очевидца, Винсент работал «с невероятным усердием». «Я надеюсь сделать столько упражнений, сколько возможно», – обещал он Тео. Спустя годы эттенская горничная родителей вспоминала, как, бывало, Винсент просиживал за рисованием всю ночь и «иногда мать, спускаясь вниз утром, заставала его по-прежнему за работой».
Но для того, чтобы достичь желаемой независимости, более всего прочего, по мнению Винсента, он нуждался в возможности практиковаться в рисовании человеческой фигуры с натуры. «Любой, кто освоил мастерство рисовать фигуру, – писал он, – сумеет заработать себе на жизнь». Научившись изображать людей, Винсент мог бы делать рисунки вроде тех, что так часто мелькали на страницах иллюстрированных журналов. Картины живописной сельской жизни, признанными мастерами которых были Милле и Бретон, пользовались особой популярностью у широкой публики – для буржуазии они были воплощением мифа, дарующего утешение, которое прежде давала только религия. Все усилия Винсента, методично рисовавшего пейзажи, интерьеры, фермерские дворы и сельскохозяйственные инструменты, без устали копировавшего Милле и корпевшего над «Упражнениями» Барга, – все было направлено на достижение этой заветной цели. «Я должен неустанно рисовать землекопов, сеятелей, мужчин и женщин за плугом, – объяснял он Тео, – детально изучать и изображать все, что составляет сельскую жизнь».
Всецело поглощенный этой задачей, Винсент бродил вокруг Эттена в поисках моделей. Поначалу, как и в Боринаже, он делал наброски с работающих в поле крестьян и бесцеремонно напрашивался в фермерские дома, чтобы рисовать женщин, занятых домашними делами. Но поскольку у Винсента не было достаточного опыта быстрых зарисовок, ему приходилось просить крестьян постоять неподвижно. Иногда они соглашались и покорно застывали на месте, позируя художнику прямо в поле – с лопатой или плугом. Иногда ему удавалось уговорить их прийти в пасторский дом: в одной из служебных построек, где благодаря большому арочному окну было хорошее освещение, он устроил себе импровизированную студию. Модели позировали ему стоя, сгорбившись, согнувшись или на коленях; как правило, Винсент рисовал людей сбоку, чтобы избежать трудностей перспективного рисунка. Он выдавал им реквизит: грабли, метлу, лопату, пастуший посох, мешок сеятеля. Подчас, желая добиться более четкого контура и уточнить пропорции, он просил натурщика повторить позу, зафиксированную им в наброске, сделанном в поле. Нередко одна и та же модель выступала в разных образах. Винсент по-прежнему использовал большие листы бумаги, которые требовались для упражнений из учебных пособий Барга, и расходовал их с прежней неистовой скоростью.
Нанимая натурщиков, Винсент не только обещал заплатить за услуги, но и пытался заразить их своим неуемным энтузиазмом. «Он буквально заставлял людей позировать, – вспоминал один из местных жителей. – Они побаивались его». Скоро местные жители, едва завидев вдалеке эксцентричного пасторского сына, высматривающего новую жертву, стали избегать встречи с ним. «Общаться с ним было неприятно», – вспоминал один из местных. В своей «студии» Винсент доводил натурщиков до изнеможения, не щадя их, как не щадил он и самого себя. Снова и снова он рисовал одни и те же позы, ругая неопытных натурщиков за нетерпение. Он «мог работать над рисунком часами, – вспоминал один из позировавших, – пока ему не удавалось ухватить нужное выражение». В свою очередь Винсент жаловался, что устал «объяснять людям, как надо позировать». Он называл своих натурщиков «безнадежно упрямыми ослами» и насмехался над их деревенскими замашками – они норовили позировать в накрахмаленной выходной одежде, в которой «колени, локти, лопатки и все остальные части тела теряют свои характерные очертания».
Некоторое время казалось, что мир может сдаться под его бешеным натиском. Этот визит в Эттен стал полной противоположностью предыдущему: на сей раз атмосфера в самом деле казалась ему домашней, а родственники – семьей. В Эттене семья пастора Ван Гога занимала большой квадратный дом, за внушительным фасадом которого скрывались скромные, но просторные и удобные комнаты, благодаря множеству окон полные свежего весеннего воздуха. На заднем дворе, между домом и оплетенной диким виноградом стеной, был разбит уютный сад с розовыми кустами. Возле стены стояла деревянная беседка, к середине лета вся покрытая цветущей зеленью. Здесь семья часто отдыхала по вечерам, подкрепляясь бутербродами. Когда шел дождь, все собирались за круглым столом в гостиной, освещенной свисавшей с потолка масляной лампой.
В то лето Винсент вновь встретился с братьями и сестрами: на каникулы приехал Кор, который учился в школе в Бреде; из Сустерберга приехала сестра Лис; вернулась из Англии Вил, которой теперь было девятнадцать, – она позировала Винсенту для одного из первых его портретов. («Она отлично позирует», – с похвалой отозвался он.) Скучая по обществу Тео, Винсент нашел ему замену в лице двух местных юношей – Яна и Виллема Камов, сыновей пастора соседнего Леура. Художники-любители, братья Кам сопровождали Винсента на этюды и наблюдали за его работой в студии. «Он хотел, чтобы его рисунки были выполнены предельно тщательно и приносили доход», – вспоминал Виллем спустя годы. «Он говорил о Марисе и Мауве, – добавлял Ян, – но больше всего – о Милле».
Обнадеженные тем, что Винсент общается с достойными людьми и твердо настроен зарабатывать, Дорус и Анна наконец вздохнули с облегчением. Тем летом они ни разу не выразили обеспокоенности делами старшего сына, не проронили ни слова критики по его адресу в письмах к Тео. Родители с радостью предложили Винсенту пустующее здание, где прежде располагалась воскресная школа. Там их сын мог без помех проводить свои странные ритуалы с местными крестьянами, которых родители Винсента доверчиво (после его пылких заверений) предпочли воспринимать как веху на пути к достойной цели: их старший сын возвращался к «нормальной жизни», о чем они столько лет неустанно молились.
Антон ван Раппард. Пассиварт близ Сеппе (Пейзаж близ Сеппе). Карандаш. Июнь 1881. 11,5 × 16 см
Когда в июне в Эттен приехал Антон ван Раппард, казалось, что их молитвы услышаны. Визит молодого господина из хорошей семьи служил лучшим доказательством того, что надежды Винсента и его родителей небеспочвенны и начало его новой жизни не за горами. В первый же день все семейство в сопровождении уважаемого гостя совершило длинную прогулку с целью показать ван Раппарду окрестности, а его самого – соседям. В воскресенье он отправился с ними в церковь и сидел на скамье, зарезервированной для семьи проповедника, на виду у всех прихожан. И наконец, Винсент отвел гостя в Принсенхаге, чтобы познакомить с больным дядей Сентом, который, правда, оказался слишком слаб, чтобы их принять.
Одобрение родителей и внимание нового друга наполняли Винсента ликованием. «Тогда Ван Гог был в очень хорошем настроении, – вспоминал Ян Кам время, которое Раппард провел в Эттене. – Я никогда больше не видел его таким веселым». Вооружившись складным табуретом и альбомом для эскизов, Винсент водил ван Раппарда на экскурсию по своим любимым местам в окрестностях Эттена. Он ходил с ним в таинственные леса Лисбоса на востоке, в печально знаменитую деревню Хейке на юге (приют всевозможного сброда, где Винсент часто набирал моделей) и в болотистую область под названием Пассиварт на западе.
Не раз во время подобных прогулок, поставив рядом складные табуреты, молодые люди чествовали свое артистическое братство совместной работой. Вновь пережить это чувство товарищества Винсент будет стремиться всю жизнь (наиболее яркий пример тому – Желтый дом в Арле).
Во время рисования они менялись ролями: Раппард шел впереди, а Винсент следовал за ним. Чем больше радушия выказывали родители Винсента симпатичному и благовоспитанному молодому художнику, тем охотнее Винсент принимал «правильное» творчество своего друга. Еще в Брюсселе Винсент восхищался рисунками Раппарда. Его деревья, пейзажи, живописные сценки, нарисованные карандашом и пером, Винсент считал очень «остроумными и милыми». Он перенял излюбленную Раппардом технику работы тростниковым пером и чернилами, а также характерные для его рисунков короткие и быстрые штрихи, позволявшие изобразить бесконечное многообразие фактур природных объектов.
Отчасти, именно подражая ван Раппарду, который, как многие молодые художники, каждое лето предпринимал подобные вылазки на этюды, Винсент заинтересовался эттенскими пустошами.
После приезда Раппарда Винсент на время отвлекся от рисования людей и обратил внимание на пейзажи. Вместе они рисовали дорогу на Леур в обрамлении низкорослых подстриженных ив, лес в Лисбосе, болота Пассиварт, за которыми на горизонте виднелся город Сеппе.
Несмотря на одни и те же сюжеты, одинаковую технику и точку зрения, рисунки, возникавшие в результате этих совместных сессий, отличались друг от друга так же, как создавшие их люди. С места, где они расположились, рисуя Пассиварт, Раппард отчетливыми штрихами карандаша изобразил далекий город, словно остров, дрейфующий посреди листа белой бумаги размером не больше почтовой открытки. Само болото он едва наметил несколькими штрихами, обозначившими камыши и водоросли, а небо, в намеке на облака, затенил тончайшим серым тоном. Сидевший рядом с Раппардом Винсент, напротив, опустил взгляд вниз.
На его рисунке, куда большего размера, крохотный город на горизонте прижат к верхней границе листа; все свое внимание рисовальщик сконцентрировал на изобильных водах у самых ног. Там он обнаружил целый замысловатый мир камышей, цветов и листьев кувшинок – каждый со своим причудливым абрисом, формой, тенью, своим перевернутым отражением на спокойной поверхности освещенного солнцем болота. С маниакальным азартом, которому не учило ни одно из пособий по рисованию, Винсент заполнил нижнюю часть листа точками, темными пятнами, расплывчатыми кругами и извилистыми линиями – в попытке запечатлеть безграничное разнообразие, так хорошо знакомое Винсенту еще со времен ручья Гроте-Бек. Он нарисовал птицу – гостя из своего детства, – порхающую над водой в поисках насекомых, которыми, несомненно, должна была кишеть эта изобильная графитная растительность.
Покуда Раппард тем летом набрасывал свои неизменно сдержанные и правильные пейзажики – уходящие вдаль дороги с ровными рядами деревьев по обеим сторонам и бескрайние вересковые пустоши, – Винсент дал волю своей фантазии, создав нечто экзотическое, поразительное. Вероятно, уже после отъезда ван Раппарда объектом пристального интереса Винсента стала деревянная беседка в дальнем конце сада за домом. Он и прежде часто делал зарисовки домов, куда переезжали его родители; такие рисунки были для него чем-то вроде записок на память. Набросок, который Винсент начал в тот летний день, мог задумываться как прощальный подарок Раппарду или сестре Вил, которая уезжала из Эттена приблизительно в то же время.
…Кажется, еще недавно на деревянной скамейке у заросшей диким виноградом стены кто-то сидел, и вот теперь она опустела и кажется печально поникшей. Напротив стоит отодвинутый металлический стул; в тени деревянного навеса беседки он кажется брошенным. На земле между ними – корзинка и забытая садовая перчатка. Лихорадочное воображение Винсента оплело эту призрачную драму растительной жизнью, еще более завораживающей, чем на рисунке с водяными лилиями. Как будто художник, чтобы ослабить боль одиночества, заставляет себя упиваться буйством растений – виноградной лозы, трав, цветов, колючего кустарника. Но вместо утешения этот хаос пышной и равнодушной к человеку жизни заставляет лишь острее почувствовать сиротливость опустевшей беседки. Это скрытое в природе болезненное противоречие и спустя годы будет тревожить Винсента, заставляя снова и снова возвращаться к этой теме.
Болото с водяными лилиями. Перо, чернила, карандаш. Июнь 1881. 23,5 × 31,4 см
После отъезда Раппарда, гостившего в Эттене двенадцать дней, Винсент почувствовал себя, как никогда, одиноким, а его желание, подобно блудному сыну, быть безусловно прощенным и принятым собственной семьей, как никогда, обострилось. После стольких поисков и страданий разве не заслуживал он той любви, какой родные его друга Раппарда, и в особенности отец-адвокат, одаривали своего сына? Вновь вспыхнувшее желание завоевать сердца тех, кто так долго был настроен против него, отчасти, должно быть, вдохновил пример отеческого всепрощения, который Винсент обнаружил в прочитанном тем летом романе Бальзака «Отец Горио». В июле домой приехал Тео – ради него их сестры Анна, Вил и Лис тоже вернулись в Эттен; и зрелище единодушного семейного расположения, окружающего брата, составляло столь разительный контраст с его собственными отношениями с родными, что Винсент сказался больным и отправился в постель. Тео недавно получил должность управляющего одним из трех парижских магазинов «Гупиль и K°». Его элегантный костюм и парижские манеры служили живым напоминанием о том, какой долгий путь предстоял Винсенту, если он действительно хотел наверстать упущенное.
Но спустя всего несколько недель после отъезда Тео Винсенту показалось, что он обнаружил возможность одним махом преодолеть расстояние, отделявшее его от цели, а заодно покончить со своим горьким одиночеством. В августе он предложил Кее Вос стать его женой.
Глава 15
Aimer Encore
Винсент не видел кузину с тех самых пор, когда в 1878 г., во время своего пребывания в Амстердаме, заходил к Восам с визитом. С тех пор прошло три года, и в жизни обоих за это время произошли огромные перемены. Муж Кее, Кристоффел, скончался после продолжительной болезни в конце того же 1878 г. – незадолго до того, как Винсент покинул евангелическую школу и отправился в Боринаж. Когда Винсент неожиданно приехал оттуда домой для судьбоносного разговора с отцом летом 1879 г., он, вероятно, лишь немного разминулся с Кее, недолго гостившей в Эттене примерно в то же время. Все это время, судя по всему, они не состояли в переписке.
Когда в августе 1881 г. тридцатипятилетняя Кее вновь приехала погостить в Эттен, на этот раз планируя остаться подольше, она уже не была той отважной и заботливой матерью любящего семейства, какой запомнилась Винсенту. По-прежнему оплакивая смерть мужа, казавшуюся ей несправедливо жестоким ударом судьбы, она замкнулась в своей скорби: теперь это была замкнутая, неулыбчивая женщина в наглухо застегнутом черном атласном платье, своим горем навеки прикованная к почившему супругу и – их общей потерей – к сыну Яну, робкому восьмилетнему мальчику.
Перенесенные страдания, несомненно, только добавили очарования образу Кее в глазах Винсента. «Сила ее скорби тронула и взволновала меня», – писал он. Ныне, как и прежде, ее тоска взывала к утешению, что для Винсента по-прежнему было высочайшим призванием сердца, а ее крохотная и уже дважды пережившая горе семья, как никогда, нуждалась в поддержке. Только теперь он смотрел на Кее другими глазами. Желая оставить в прошлом Фому Кемпийского с его идеей самоотречения и всенепременно вернуть расположение семьи, Винсент решил, что ему необходимо жениться. «Я был настроен прекратить одинокое существование», – будет вспоминать он впоследствии. Родители часто говорили, что мечтают увидеть своих детей в браке. Для Винсента же, по их мнению, брак мог бы стать своего рода якорем и одновременно стимулом «добиться определенного положения в обществе».
В июле, перед приездом Кее, Винсент поделился своими намерениями с Тео, выражая как свои долгие сомнения («La femme est la désolation du juste»), так и вновь обретенную решимость: «Мужчина не может всю жизнь провести в открытом море. Рано или поздно он должен обзавестись маленьким домиком на берегу, с очагом, в котором теплится огонь, с женой и детьми у очага». Увлеченный этой идеей, он один за другим читал викторианские романы о любви и семейной жизни. За три дня проглотил «Шерли» Шарлотты Бронте – восемьсот страниц об ухаживании и преимуществах супружества; прочел «Джейн Эйр» того же автора – историю о том, как любовь (и брак) торжествует над самоотречением; а также два романа Гарриет Бичер-Стоу – «Моя жена и я», «Мы и наши соседи», обстоятельные доказательства святости семьи и домашнего очага.
К моменту приезда Кее в августе Винсент уже наверняка довел себя до горячки страстного ожидания. Не прошло и двух недель, как, не дожидаясь какого-либо доказательства взаимности чувств (или не заботясь об этом вовсе), Винсент признался Кее в любви. «Я люблю вас как самого себя», – сказал он Кее, поинтересовавшись, «не рискнет ли она выйти за него замуж». Судя по всему, предложение застигло врасплох его застенчивую серьезную кузину – или, возможно, пыл Винсента ее оскорбил. Она ответила с несвойственными ей «холодностью и грубостью». «Никогда, – возмущенно сказала она в ответ на его безрассудное предложение, – никогда, нет, никогда!»
Вскоре после этого Кее с сыном покинула Эттен и вернулась в Амстердам.
Но Винсент не собирался отступать. Даже столь резкий отпор был бессилен разрушить созданный им образ. Он уже считал брак с Кее неотъемлемой составляющей своей новой жизни, и ее отказ для него неминуемо присоединился ко всем прочим отказам, полученным в прошлом. В следующие месяцы Винсент убедил себя в том, что это его шанс получить искупление сразу всех грехов. Если бы он смог изменить мнение Кее, убедить ее взять назад свое «никогда, нет, никогда», он не только утешил бы обездоленную вдову, стал отцом осиротевшему ребенку, оправдал ожидания отца и насладился целительными свойствами союза двух душ, которые превозносила литература, – он наконец смог бы перечеркнуть прошлое.
Кее Вос-Стриккер с сыном Яном. Ок. 1881
Сразу после отъезда Кее Винсент начал очередную безумную кампанию, в бесчисленных письмах пытаясь доказать ей, что достоин ее руки. Более чем в чем-либо другом он пытался уверить ее, что способен зарабатывать деньги, создавая пригодные для продажи работы. «Хочу, чтобы ты не сомневался в том, что я изо всех сил пытаюсь многое изменить в своей жизни, – писал он Тео, – в особенности печальное состояние моих финансовых дел». Винсент убедил себя, что если он сможет зарабатывать хотя бы тысячу гульденов в год, то сможет и «повлиять на мнение людей».
Чтобы добиться желаемого, Винсент собрал свои лучшие рисунки и отправился в Гаагу – сделать это он грозился почти целый год. Проведя два дня в лихорадочной суете, он успел встретиться со всеми, кто, по его мнению, мог помочь ему продать работы или посоветовать, как сделать их более пригодными для продажи. Большие надежды Винсент возлагал на встречу с Х. Г. Терстехом. Несмотря на враждебность, которой было отмечено их общение прошлой весной, Винсент все же решился нанести визит в галерею «Гупиль и K°» на Платс и встретиться с бывшим начальником. «Господин Терстех был очень любезен», – писал он Тео с заметным облегчением. Копии работ старых мастеров, выполненные в рамках курса «Упражнений углем» (но не оригинальные рисунки Винсента), даже удостоились благосклонной оценки Терстеха, который заметил, что Винсент «добился определенного прогресса». «По крайней мере, он оценил мои усилия», – с радостью сообщал Винсент.
Заручившись рекомендацией Тео, Винсент наведался в студию Теофиля де Бока – протеже самого коммерчески успешного из гаагских художников Хендрика Месдаха. Де Бок вернулся из Барбизона, чтобы ассистировать Месдаху в работе над его главным творением – цилиндрическим панорамным изображением побережья в Схевенингене длиной 120 метров, размещенным в специально выстроенном павильоне. Другие художники пренебрежительно отнеслись к затее Месдаха, считая ее чересчур коммерческой и безвкусной, но Винсент, посетивший «Панораму» Месдаха в сопровождении де Бока, высоко оценил новую гаагскую достопримечательность. «Эта работа заслуживает всяческого уважения», – писал он Тео.
В Гааге Винсент встретился также с Виллемом Марисом, самым молодым из братьев-художников, чьи акварели с изображением окутанных дымкой тумана сцен сельской жизни приносили ему солидную прибыль. Встретился Винсент и с Йоханнесом Босбомом, серым кардиналом гаагской школы. К шестидесяти четырем годам Босбом давно обеспечил себе безбедное существование, с успехом продавая все менее религиозной публике ностальгические изображения церковных интерьеров. Предъявив пожилому художнику (любимцу дяди Сента) свое портфолио, Винсент настойчиво требовал от него рекомендаций. «Хотел бы я чаще иметь возможность обращаться к кому-то за помощью», – сетовал Винсент.
Но главной целью приезда в Гаагу для Винсента была встреча с его родственником Антоном Мауве. Не раз он с ностальгией вспоминал их с Тео визит в мастерскую Мауве в Схевенингене в начале лета 1877 г. И с тех пор как Винсент сам решил стать художником, он был решительно настроен вновь посетить эту мастерскую. За прошедшие четыре года Мауве стал одним из самых коммерчески успешных голландских художников. Коллекционеры высоко ценили его меланхоличные картины с их приглушенными тонами и мягким светом, изображавшие крестьян и рыбаков. Равно искусный в акварели и масляной живописи, Мауве умел превращать самые прозаические сцены (одинокого всадника или обычную корову) в задушевную поэму тонального колорита, написанную в той свободной манере, что стала популярна благодаря французским художникам-барбизонцам. В Схевенингене Мауве писал и живописные рыбачьи лодки, которые волоком тащили лошади по пустынному пляжу, и модное общество, прибывающее на купальный курорт в цилиндрах и с собственными передвижными кабинами для переодевания. Иными словами, он предлагал буржуазным покупателям картины идеализированного прошлого и привлекательного настоящего.
Благодаря своей симпатичной живописи и учтивости манер (за которой скрывался весьма непростой характер) Мауве быстро сделался любимцем не только коллекционеров, но и других художников, работавших в Гааге. Там Мауве в сообществе с Виллемом Марисом и Хендриком Виллемом Месдахом основал Голландское общество рисовальщиков (Hollandsche Teekenmaatschappij) и руководил ведущей художественной ассоциацией города – «Мастерской Пульхри». После женитьбы в 1874 г. на племяннице Анны Карбентус Мауве стал также любимцем семейства Ван Гог. Семья Мауве не только приютила Тео в Гааге, но и принимала в своем доме среди схевенингенских дюн родителей Винсента; по праздникам семьи непременно обменивались подарками.
Именно таким художником, как Мауве, и стремился стать Винсент. Просторная мастерская, где было все необходимое для того, чтобы работать с комфортом, счастливый брак, четверо детей, благосостояние и положение в обществе – сорокадвухлетний Мауве был эталоном человека успешного и всеми уважаемого. За тот недолгий срок, что Винсент провел в Схевенингене, он увидел «множество красивых вещей», писал он брату. Мауве, как и Винсент, восхищался Милле – символом коммерческого и художественного успеха одновременно; он дал Винсенту «великое множество полезных советов» касательно его собственных рисунков. На прощание Мауве пригласил Винсента вернуться через несколько месяцев, чтобы продемонстрировать свои успехи. Это было то самое благословение, с надеждой на которое Винсент ехал в Гаагу: успешный кузен поддержал его в новой миссии, главной целью которой было перечеркнуть прошлое. «Мауве придал мне смелости, когда я особенно в ней нуждался, – писал Винсент Раппарду. – Это гениальный человек».
Винсент возвращался домой, обуреваемый жаждой свершений. В Дордрехте он сошел с поезда и, несмотря на ливень, зарисовал живописную группу ветряных мельниц, замеченную им еще по дороге в Гаагу, – это был первый прецедент обычного для него в будущем лировского пренебрежения непогодой в погоне за образом.
Вернувшись в пасторский дом, он продолжил свои упражнения в рисовании людей. Он снова прочесывал местность в поисках моделей и заполнял лист за листом застывшими угловатыми фигурами землекопов, сеятелей, пастухов, девушек, подметающих пол или чистящих картофель, и, конечно, портретами «старых, больных крестьян, сидящих на стуле у очага, уронив голову на руки», – эта поза будет занимать Винсента все последующие годы творчества.
Письма Винсента пестрели списками художников – мастеров фигуры, которыми он восхищался, и многочисленными набросками, дающими представление о том, чем занят он сам: своеобразный каталог плодов его упорного труда, который он составлял с тем же лихорадочным рвением, с каким когда-то в доказательство своей набожности цитировал библейские тексты.
Ветряные мельницы близ Дордрехта. Перо, чернила, акварель, графитный карандаш, мел. Август 1881. 25,7 × 69,8 см
Винсент осваивал новые материалы, на которые ему посоветовал обратить внимание Мауве: уголь и разноцветный мел – иногда в виде тупых огрызков; акварель – иногда разведенную до прозрачности отмывки, иногда – густотой и плотностью напоминающую масляную краску; мелок конте – мягкий, на масляной основе графический материал в форме карандаша. Как будто пытаясь силой заставить рисунок повиноваться (он называл это «схватить фигуру и удерживать до тех пор, пока она окончательно не займет свое место на листе»), Винсент использовал все эти материалы вместе и настолько энергично, что лишь самая плотная бумага могла выдержать такой натиск. «Работать с этими новыми материалами было чертовски трудно, – признавался он впоследствии. – Иногда я впадал в такое раздражение, что мог растоптать кусок угля, которым рисовал, и погрузиться в глубокое уныние». Но, несмотря на неудачи и недовольство собой, Винсент крепко держался за свой оптимизм. «То, что казалось мне совершенно невозможным, – писал он, – постепенно становится реальностью». Когда Тео написал ему, что отметил некоторый прогресс в его последних набросках, Винсент ответил брату торжественной клятвой: «Я сделаю все, что в моих силах, чтобы не подвести тебя».
Он старался и для своих родителей. Проявив несвойственное ему самообладание, он скрыл разочарование от того, что тем летом они не поддержали его ухаживания за Кее Вос. После того как Кее отвергла Винсента, мать утешала его как могла, но, пока гостья оставалась в доме, старалась держать родственницу подальше от сына. «Она могла бы проявить чуть больше сострадания и встать на мою сторону», – жаловался Винсент Тео. Когда Винсент попытался поговорить с отцом, тот перебил его туманной притчей «об одном человеке, который питался крошками, и о другом, который каждый день пиршествовал» (вероятно, имея в виду, что Винсент и Кее не ровня друг другу). Но Винсент не слушал наставлений родителей: им владела великая цель – завоевать умы и сердца. По возвращении из Гааги он совершил паломничество в Принсенхаге. Хорошие отношения с дядей Сентом также были залогом преуспевания в новой жизни. К его удивлению, стареющий Сент принял племянника довольно тепло и сказал, что, если Винсент будет упорно трудиться, у него есть шансы на успех. После этой встречи Сент прислал племяннику коробку красок – знак поддержки, показавшийся Винсенту неожиданно трогательным. «Я был очень рад получить их», – писал он брату.
Примирение с Сентом, поддержка Мауве, упорный труд, постоянные разговоры о грядущей финансовой независимости, клятвенные обещания «отбросить уныние и отчаяние» и «постараться обрести более радостный взгляд на жизнь» – все это в конце концов помогло родителям уверовать в основательность их надежд на лучшее. Винсент отмечал, что родители были к нему добры и ласковы, как никогда, и загадочно хвастался, что «добился значительных успехов не только в рисовании… но и кое в чем другом».
Ничто так не укрепляло веру Ван Гогов в будущее сына, как крепнущая дружба с Антоном ван Раппардом. Вскоре после визита в Принсенхаге Винсент вновь пригласил Раппарда приехать в Эттен. «Мы все будем счастливы еще раз принять тебя в нашем доме», – писал он в длинном письме, в котором бесстыдная лесть чередовалась с покровительственными наставлениями. «Мой друг Раппард сделал большой шаг вперед, – писал Винсент, используя то же высокомерное обозначение собеседника в третьем лице, к которому прежде часто прибегал в письмах к Тео. – У меня есть основания считать, что ты достиг той черты, за которой должны последовать революция и реформы. Так тому и быть!» Винсент еще и подсластил свое приглашение, подробно поведав, какие перспективы карьерного роста сулит общение с его кузеном Мауве, его братом-управляющим в Париже и особенно с его знаменитым дядей Сентом в Принсенхаге. Он даже уверил друга, что показал дяде кое-какие из набросков в его письмах. «Он счел их очень хорошими, – сообщал Винсент, – и с удовлетворением отметил, что ты делаешь успехи».
В конце октября Раппард заехал к Ван Гогам по пути в Брюссель, где поступал в очередную академию, чтобы иметь возможность рисовать обнаженную натуру. Винсент пытался отговорить друга от этой затеи с того момента, как впервые о ней услышал. Он постоянно твердил, что Раппард должен остаться в Нидерландах и рисовать «обычных одетых людей», то есть делать то же, что и сам Винсент. «Я не поеду за границу ни при каких условиях, – резко заявил он, – ведь с момента возвращения в Голландию я добился довольно-таки заметных успехов». Пытаясь увлечь Раппарда идеей артистического братства, он взывал к его патриотизму. «Как мне кажется, лучшее, что мы можем сделать – и я, и ты, – это работать с натуры в Голландии, – писал он. – Только здесь мы – это мы, здесь мы чувствуем себя дома… Наши корни уходят глубоко в голландскую почву». Но все уговоры оказались напрасными. Пока Винсент рассуждал о «духовном родстве», Раппард отправился в Брюссель, оставив товарища переживать осознание того, что им вновь пренебрегли.
А из Амстердама уже надвигались предвестия еще более трагической неудачи: его ухаживания за Кее Вос зашли в тупик. Через несколько месяцев настойчивой эпистолярной осады Винсент получил строгое предупреждение от отца Кее. «Ее „нет“ вполне уверенное», – писал преподобный Стриккер. Он требовал, чтобы Винсент прекратил всякие попытки связаться с его дочерью. Настойчивость Винсента, предупреждал Стриккер, грозила поставить под угрозу «дружеские отношения и старые связи их семей». Винсент же в ответ потребовал год неограниченного доступа к Кее, в течение которого намеревался убедить ее, что они «подходят друг другу».
Вскоре обе стороны вынесли спор на рассмотрение высшей инстанции в Принсенхаге. Дипломатичный дядя Сент попытался унять смутьяна-племянника, предложив свое расположение в обмен на обещание «больше не говорить и не писать об этом деле». Но Винсент отказался. «Никто на земле не вправе требовать от меня этого, – протестовал он. – Жаворонок не может не петь по весне». Он обвинял дядю Сента и дядю Стриккера в попытках «ставить ему палки в колеса».
После выказанного их сыном демонстративного пренебрежения предложением дяди Сента родители Винсента больше не могли оставаться в стороне от событий. Тем летом Анна и Дорус проявляли к сыну некоторое сочувствие, однако предпочитали не вмешиваться в это странное и столь нежеланное ухаживание Винсента, несомненно опасаясь, что любое противодействие лишь подольет масла в огонь. Но наконец и они поддались давлению из Амстердама и Принсенхаге и попытались обуздать неприличную настойчивость Винсента. Они осудили его предложение (которое было для них абсолютной неожиданностью) как «несвоевременное и бестактное» и призвали сына оставить любые попытки, заявив, что «вопрос решен и закрыт». Но когда уговоров оказалось недостаточно, они были вынуждены вмешаться. В начале ноября родители настояли на том, чтобы Винсент прекратил всякую переписку с Кее.
Только когда противостояние с родителями зашло в этот тупик, Винсент наконец-то написал своему брату о Кее Вос. Распаленный обидой и разочарованием, он описал все события прошедших двух месяцев. «У меня на душе есть кое-что, о чем я должен тебе рассказать, – начал он. – Этим летом в моем сердце зародилось глубокое чувство любви». Почему же Винсент так долго ждал, чтобы поведать брату о своих чувствах? «Я был бы тебе очень признателен, если бы ты сумел уговорить Па и Ма взглянуть на это более оптимистично, – писал он, втягивая Тео в назревающий семейный скандал. – Возможно, одно твое слово сможет повлиять на них сильнее, чем все, что скажу им я».
Этим письмом Винсент вовлек брата в самую масштабную из всех кампанию переубеждения. Целый год он отправлял брату по одному письму в месяц, но в следующие три недели Тео получил от него девять длинных посланий. Некоторые написаны вдогонку за только что отосланными – мысли теснились, и новое письмо начиналось с того, на чем окончилось предыдущее, составляя один непрерывный словесный поток.
Он выставлял себя рыцарем, страдальцем за любовь. Он приносил клятвы посвятить себя любви – «всем сердцем, безраздельно и навсегда». До Кее он не знал любви, лишь обманывал себя. Истинная любовь спасла его от жизни «пустой, выхолощенной, обреченной». Что же будет, если он не сможет добиться взаимности? Тогда, вероятно, он «навсегда останется холостяком».
Каждое следующее письмо достигало новых высот страсти, Винсент снова и снова переходил на французский – язык любви. Он перечитал «Любовь» и «Женщину» Мишле и теперь то и дело цитировал в своих письмах строки этих священных для каждого мученика неразделенной любви книг. «Папаша Мишле говорит всем молодым людям: „Чтобы стать мужчиной, вы должны ощутить на себе дыхание женщины“». В плену новой страсти Винсент быстро вспомнил свое былое проповедническое красноречие. «Страдания моей души не напрасны, – говорил он о своем безнадежном ухаживании. – Пускай я упаду девяносто девять раз подряд – в сотый раз я устою». «Ибо Любовь побеждает всё».
Это сокрушительное «никогда, нет, никогда», бесчисленное множество раз повторенное Винсентом, стало для него воплощением всех враждебных сил – нерасположения Кее, вмешательства семьи. Чтобы выразить свое непреклонное намерение противостоять этим силам, Винсент изобрел собственные лозунги: «Она, и больше никто» и «Aimer encore!» («Любить снова и снова!» или «Любить и не сдаваться!»). «Что является противоположностью „никогда, нет, никогда“? – объяснял он Тео. – Aimer encore! Теперь моей единственной песней будет „aimer encore“!»
Между тем сама Кее Вос, женщина, вокруг которой закружился этот вихрь метафор и мелодраматической страсти, миссионерского пыла и галльской романтики, была оставлена практически без внимания. Из тысяч и тысяч слов, написанных Винсентом, едва ли хотя бы одно посвящено его возлюбленной: в письмах нет ни восторженных описаний, ни счастливых воспоминаний, ни преклонения перед отвагой, с которой она переносит свое вдовство, ни умиления нежности ее материнских чувств, ни сожалений об их разлуке. Некоторые из писем и вовсе обходились без упоминания ее имени, в других оно встречалось считаное число раз. Если она все же упоминалась, Винсент описывал ее, словно персонажа с одной из своих репродукций или героиню сказки Андерсена: «Ах, Тео, в ее характере столько глубины… Снаружи тонкая кора беззаботности, но внутри – крепкий ствол, выросший из самого благородного зерна!» Даже Тео не мог не отметить отсутствие «подлинно личных и нежных чувств» в письмах своего брата.
В те же три недели, когда он обрушивал на Тео потоки писем с признаниями в негасимой любви, Винсент написал четыре длинных письма ван Раппарду, в которых ни словом не обмолвился о Кее Вос. Здесь он вел еще одну, не менее энергичную, кампанию, пытаясь подчинить другого человека своей воле. Попытки Винсента лестью и устрашением заставить нового друга поддаться «братским наставлениям» не прекратились и после того, как в конце октября Раппард уехал из Эттена. Наоборот, его нападки на академическое искусство (и рисование обнаженной натуры, в частности) только усилились, подпитываясь энергией урагана, бушевавшего вокруг Кее Вос. Напуганный напором и взвинченной эмоциональностью писем, которые шквалом обрушились на него после прибытия в Брюссель, благовоспитанный Раппард обвинил Винсента в «чрезмерной любви к спорам».
При этом, в отличие от вызывающего тона писем к Тео, переписка с Раппардом была полна любезностей, извинений, изъявлений смирения и признаний в сомнениях: таким образом Винсент пытался проложить дорогу в незнакомую ему до сих пор страну дружбы. «Позволь мне быть осторожным в выражениях, ведь я из тех людей, что все портят, как только дело начинает идти на лад», – признавался он с откровенностью, которой не могло быть места в другой, параллельной кампании. Продолжая истязать семью упрямством и раздражающим нежеланием идти на уступки, в беседах со светским другом он отпускал шуточки, позволял себе намеки на сексуальные темы и игривые каламбуры. В письмах Тео он клялся в чистоте и непорочности своей любви к Кее. В письмах Раппарду – рассуждал о бессмысленности романтической любви и необходимости плотского удовлетворения.
Как видно, вулкан эмоций, извергнувшийся в ноябре 1881 г., не имел никакого отношения к Кее Вос или романтической любви. В чем же было дело? Ответ на этот вопрос лишь слегка присыпан пеплом слов. «Па и Ма не имеют ни малейшего понятия об „aimer encore“», – писал он. «Они не способны понять, что я испытываю, посочувствовать мне». «Они начисто лишены теплого, живого участия». «Они создали вокруг себя пустыню». «Па и Ма тверже камня».
Женитьба на Кее Вос стала бы для Винсента залогом новой жизни. Она изгладила бы из памяти окружающих неудачи прошлого и разом обеспечила бы ему карьеру в уютном мире, населенном друзьями, вроде Антона ван Раппарда. Отказ родителей поддержать его – пусть донкихотские, с их точки зрения, – ухаживания Винсент расценивал как предательство его мечты, как доказательство, что его по-прежнему судят по былым поступкам. «Они считают меня слабаком, тряпкой», – с горечью писал он Тео. «Для Па и Ма я немногим ближе, чем какой-нибудь наполовину чужой, наполовину надоевший человек… Когда я дома, меня не покидает чувство одиночества и пустоты».
Даже когда родители попытались остаться в стороне («Па и Ма пообещали не противиться мне, если я не буду втягивать их в это дело»), Винсент не пожелал оставить их в покое. Услышав от родителей, что все это их не касается, Винсент был потрясен. В конце концов, именно их одобрение было его истинной целью, а их солидарность с «никогда, нет, никогда» – истинным препятствием на пути к новой жизни. Если бы только они его поддержали, отказ Кее вряд ли имел бы какое-нибудь значение. Он пытался растопить, заставить «aimer encore» – любить вопреки всему – ледяные сердца своих родителей, а вовсе не сердце Кее.
К середине ноября попытка завоевать Кее стала для Винсента ни больше ни меньше как борьбой за «право на существование». Он слишком долго жил в подполье и теперь отказывался «возвращаться в бездну». Все, о чем он мечтает, печально признавался Винсент в письмах, – это «любить и быть достойным любви, то есть просто жить». Подстрекаемый своей паранойей и горьким воспоминанием о попытке заключить его в Гел, он обвинял родителей в заговоре, целью которого было избавиться от него. В ответ на просьбу родителей не рвать семейные узы своим нездоровым упрямством он притворился невидимкой – сам ни с кем не заговаривал и не отвечал, когда обращались к нему. «Несколько дней я не произносил ни слова и совершенно не обращал внимания на Па и Ма, – к ужасу Тео, писал Винсент. – Я хотел дать им почувствовать, каково это, когда семейные узы действительно рвутся».
День за днем Винсент все глубже погружался в болезненные фантазии. Он с гордостью провозгласил себя юродивым, «блаженным», а свою безумную борьбу за любовь Кее – духовным подвигом. «Всё в обмен на всё – вот истина, – заявлял он. – Вот оно!» В лихорадочном бреду он воображал, будто Кее смягчилась. «Она начала наконец понимать, что я не вор и не преступник, – утверждал он, – а наоборот, человек куда более тихий и разумный внутри, чем кажется снаружи». Он представлял себе их совместное будущее («Я рассчитываю на ее участие во многих моих художественных начинаниях») и доводил свои фантазии до абсурдного идеала при помощи самого обнадеживающего из известных ему образов: «Пусть небо затянется черными тучами ссор и проклятий – она осветит мне путь».
В конце концов, уверовав в собственную иллюзию, он решился отправиться в Амстердам, чтобы «спасти» возлюбленную. «Я должен действовать внезапно и застигнуть ее врасплох», – решил он.
Но поездка в Амстердам требовала денег. А чтобы их получить, Винсенту был нужен Тео. Тот же пытался держаться нейтралитета. Привычно играя в семье роль миротворца, он с самого начала просил брата быть осмотрительным. «Постарайся не строить воздушных замков до тех пор, пока не поймешь, что твои усилия не напрасны», – писал он. Его уклончивость спровоцировала Винсента на очередное бескомпромиссное заявление: «С самого зарождения этой любви я чувствовал, что мой единственный шанс в том, чтобы отдаться ей без долгих размышлений, всем сердцем, безраздельно и навсегда». Как будто пытаясь замедлить лихорадочный бег мыслей брата, Тео не торопился с ответом на все эти срочные послания, чем приводил Винсента в крайнее раздражение и даже подозрительность. «Ты же не предашь меня, брат?» – написал Винсент после того, как родители, а не он получили долгожданное письмо от Тео.
Несмотря на то что Тео так и не высказал определенно своего отношения ко всей этой ситуации, Винсент начал вымогать у него деньги почти сразу же после того, как поставил брата в известность о происходящем. Он настаивал, что любовь к Кее благотворно сказалась на его работе, и в доказательство посылал Тео рисунки: «С тех пор как я по-настоящему полюбил, в них намного больше правды». Когда же Тео снова раскритиковал грубость его рисунков, Винсент заявил, что смягчить ее под силу только Кее. Винсент обещал брату «сделать множество рисунков… каких он только пожелает», – лишь бы Тео согласился прислать денег. «Aimer encore – лучший стимул для dessiner encore», – уверял он Тео. Но Тео упорствовал, и Винсент пустил в ход угрозы. «Если я не уеду в ближайшее время, непременно случится что-то… что, возможно, навлечет на меня большую беду. Не доводи меня до этого».
Тео еще не успел ответить на письмо, когда события в Эттене сорвали запланированное Винсентом финальное противоборство. 18 ноября, после ужасной ссоры, спровоцированной, вероятно, нелепой игрой в невидимку, Дорус пригрозил, что вышвырнет из дому своего неуправляемого сына («Они были поражены моим поведением», – с гордостью писал Винсент).
Разумеется, этот взрыв не был внезапным. Несмотря на то что изначально Дорус не желал принимать чью-либо сторону в этом конфликте, в итоге он все же оказался втянутым в гущу сражения. Как только это произошло, старая вражда между отцом и сыном мгновенно вспыхнула вновь. Дорус обвинял Винсента, что тот намеренно отравляет жизнь родителей, и попрекал его за недостойное поведение и аморальное французское вольномыслие. Винсент, потрясая сочинениями Мишле – вместилищем тех самых вольных мыслей, – пытался побольнее уязвить отца, заявляя, «что в сложившихся обстоятельствах совет Мишле значит для него больше, чем его [отца] совет». Винсент обвинял отца в твердолобости и грозно намекал, что, если родители станут и дальше препятствовать его любви, он не сможет больше «держать себя в руках». «Ты меня убиваешь», – сказал сыну Дорус.
В этой кровавой схватке Винсент неизбежно должен был перейти к нападкам на отцовскую религию. Истинный Бог, заявлял он, «с неумолимой силой побуждает нас aimer encore». «Если приходится скрывать любовь, если нельзя следовать велению сердца, то и слово „Бог“ не более чем пустой звук». Все, кто, подобно отцу, противостоял «aimer encore», были, по его мнению, «чопорными благочестивыми ханжами», а их представления о морали и добродетели – «полной чепухой». Удивительным образом взгляды Винсента сменились прямо противоположными: стремясь задеть отца за живое, он начал ставить под сомнение непререкаемый авторитет Библии. «Иногда я тоже читаю Библию, – говорил он, – точно так же как иногда я читаю Мишле, Бальзака или Элиот… Но мне совершенно наплевать на всю эту чушь о добре и зле, морали и аморальности».
Подобные провокации до предела накалили атмосферу в пасторском доме и неизбежно должны были привести к взрыву. Доведенный до бешенства, невиданного со времен Боринажа и попытки переселить Винсента в Гел, Дорус разразился яростной критикой в адрес сына и его недопустимой настойчивости в преследовании Кее Вос, приведшей к разладу в отношениях с родственниками (что, по мнению Винсента, «и было главной причиной» отцовского гнева). Но отступление не входило в планы Винсента. «Есть вещи, которые человек просто не может безропотно принять, – писал он Тео, – любой, в ком бьется сердце, будет противиться им изо всех сил». Дорус поставил решительную точку в затянувшейся перепалке. «Будь ты проклят», – в сердцах бросил он сыну и велел ему «убираться».
Перспектива отъезда из Эттена и самостоятельных поисков нового дома и новой мастерской привела Винсента в состояние паники. «Нет, нет, так нельзя!» – в тот же день написал он Тео, умоляя брата вмешаться и поговорить с отцом. «Если сейчас меня вырвут из этой среды, мне придется снова заняться чем-то другим… Нет, нет, нет… это неправильно, как могут они именно сейчас проклясть меня и выгнать из дома!» Но и перед лицом угрозы изгнания Винсент не желал отказываться от своей иллюзорной мечты. «Я скорее брошу едва начатую работу и комфортную жизнь, которую веду в этом доме, – заявлял он, – нежели пообещаю больше не писать ей или ее родителям». Страстно желая поехать в Амстердам и «хотя бы раз еще увидеть ее лицо», он умолял Тео прислать денег.
В течение нескольких дней Тео выполнил оба требования брата: написал родителям письмо, которое немного сгладило кризис, и выслал Винсенту денег на поездку. Винсент незамедлительно отправил Стриккерам резкое письмо, целью которого, по его словам, было вынудить преподобного разразиться «бранью, какую определенно не услышишь в его проповедях». Затем он ринулся в Амстердам («plus vite que ça»), где разыграл сцену, которую, несомненно, тысячу раз мысленно себе рисовал.
Винсент решил неожиданно спровоцировать драматическое противостояние со Стриккерами, надеясь таким образом обезоружить отца Кее, преграждавшего ему путь к любимой, и не оставить бедному пастору иного выбора, кроме как «во имя сохранения мира и покоя закрыть на все глаза». Дождавшись времени ужина, Винсент позвонил в дверь их дома на Кейзерсграхт. Среди собравшихся в столовой, куда проводил его слуга, Винсент заметил сына Кее Яна, но самой ее не было. «На каждого из присутствовавших за столом приходилось по тарелке, и не было ни одной лишней, – вспоминал он. – Эта деталь поразила меня. Убрав тарелку Кее, они пытались внушить мне, что ее нет дома. Но я-то знал, что она там».
«Она ушла из дому, как только услышала, что ты здесь», – сказал преподобный Стриккер в ответ на требование видеть Кее. Винсент отказывался в это верить и немедленно ринулся в бой: в запале он выкрикивал обвинения, которые репетировал неделями. «Я был взвинчен, – признавался он Тео, – и наконец совершенно вышел из себя». Но и у Стриккера на душе накипело. «Он тоже вышел из себя – насколько может выйти из себя священник. И хотя он не сказал дословно „Будь ты проклят!“, любой другой в его состоянии выразился бы именно так».
Винсент вернулся на следующий день, но Кее снова исчезла. Родители и брат обвиняли Винсента в попытках «силой принудить ее». Они снова и снова твердили ему, что «вопрос решен и закрыт». Они насмехались над ухаживаниями Винсента и его надеждой завоевать Кее, притом что его финансовое положение столь плачевно. Они высмеивали его девиз «Она, и больше никто» и передавали ему слова Кее: «Только не он!» «Твоя настойчивость отвратительна», – слышал Винсент в ответ на свои рассуждения об «aimer encore». Он требовал встречи с Кее, просил дать ему лишь несколько минут, чтобы выразить свои чувства к ней наедине. В конце концов он накрыл рукой пламя газовой лампы и потребовал: «Позвольте мне провести с ней столько времени, сколько я смогу продержать руку в огне». Кто-то из присутствующих быстро задул лампу, но ожог не проходил еще несколько недель.
Он вернулся и на третий день, но снова услышал лишь: «Ты ее не увидишь». «Она исчезала каждый раз, как я приходил», – жалобно стенал Винсент. Покидая дом Стриккеров в последний раз, Винсент клялся, что «дело это еще не окончено». Но конечно, все было кончено. «Моей любви к ней нанесен смертельный удар», – писал он. Мечта о маленьком домике на берегу, с очагом, в котором теплится огонь, с женой и детьми, мечта, которая привела его к столь разрушительным последствиям, погибла навсегда, точно так же, как и другая его заветная мечта, похороненная в черной земле Боринажа, – следовать по стопам отца.
И сейчас, как тогда, он снова задумался о самоубийстве. «Да, я могу понять, почему люди бросаются в воду», – говорил он. Но Винсент помнил слова Милле: «Il m’a toujours semblé que le suicide était une action de malhonnête homme». «Это высказывание придало мне сил и навело на мысль, что куда лучше взять себя в руки и искать спасения в работе», – писал Винсент.
Винсент отрезал себе путь домой. Он много раз пытался вернуться, но всегда с катастрофическими последствиями. В Амстердаме он был отвергнут – окончательно и бесповоротно. В словах, сказанных Кее («Только не он!») и Стриккером («Твоя настойчивость отвратительна»), Винсенту слышались отголоски мрачного прошлого, в них выражалось единодушное мнение всех членов семьи. После поездки в Амстердам в его безрадостном мире остались только двое: брат Тео и кузен Антон Мауве. «Па не тот человек, к которому я могу чувствовать то же, что чувствую, скажем, к тебе или Мауве, – писал Винсент Тео незадолго до Рождества 1881 г. – Я искренне люблю Па и Ма, но… Па не может понять меня или сочувствовать мне, а я не вписываюсь в образ жизни Па и Ма – у них я задыхаюсь и в конце концов умер бы от удушья».
По-видимому, чтобы отдышаться после пережитой катастрофы, в конце ноября Винсент неожиданно нагрянул в дом Мауве в Гааге. Он не заехал домой и даже не предупредил родителей, куда собирается. Мауве обещал зимой нанести визит в Эттен, чтобы начать приобщать кузена к «тайнам палитры». Вместо этого Винсент сам теперь постучался в дверь Мауве. Он умолял кузена позволить ему остаться «на месяц или около того» и иногда «обращаться к нему за помощью и советом», сердце его «бешено колотилось» от страха услышать очередной отказ. В качестве объяснения Винсент лишь загадочно сказал Мауве: «J’ai l’épée dans les reins», имея в виду, вероятно, что положение его безвыходно.
Винсент остановился в гостинице неподалеку и каждый день навещал Мауве в уютной мастерской, расположенной в восточной части города на берегу канала. Винсент мечтал как можно скорее выполнять работы, пригодные для продажи, и Мауве обучил его основам акварели – доходной, но непростой техники, в которой сам он достиг большого мастерства. «Что за дивная вещь – акварель, – ликовал Винсент, изобразив фигуру молодой крестьянки. – Она позволяет передать атмосферу и глубину на рисунке так, что кажется, будто фигура дышит и окружена воздухом». Под руководством кузена Винсент очень скоро почувствовал, что достиг прогресса: перед ним замаячил «истинный свет». «Вот бы ты мог взглянуть на мои акварели, – писал брату Винсент, воодушевленный светом новой надежды. – Я полагаю, что делаю первые шаги по дороге, которая приведет меня к созданию чего-то значительного».
Чем большую уверенность в работе обретал Винсент, тем успешнее его воображение трудилось над возмещением урона, нанесенного бурями предыдущих месяцев. Из самолюбия он почти ничего не рассказывал Тео о событиях в Амстердаме, упомянув лишь, что «дядя Стриккер изрядно осерчал». В своей неудаче он винил Кее. Ее глупые представления о «мистической любви» лишь сделали для него очевидным: ему нужна обычная, реальная женщина, а именно – проститутка.
Винсент в подробностях описал в письме брату свою встречу как раз с такой женщиной – встречу, случившуюся почти сразу после того, как он покинул дом Стриккеров в Амстердаме. С откровенностью, напоминающей реализм порицаемых Дорусом французских романов, Винсент описал ее «скромную маленькую комнату» и «совершенно простую кровать». Она «ни груба, ни вульгарна» и «уже немолода – возможно, возраста Кее Вос». Как и у Кее, у нее есть ребенок, жизнь «оставила на ней свой отпечаток». Но, в отличие от Кее, «она сильна и здорова», а не заморожена навеки преданностью умершему мужу.
Желая поквитаться с отцом, Винсент вслед за романтической любовью отверг и религию. «Бога нет! – заявлял он. – Бог священников для меня мертвее мертвого». Не без гордости сообщая Тео, что отец и дядя Стриккер считают его атеистом, он насмешливо бросал в ответ, цитируя великолепную Сару Бернар: «Que soit». Оставив в прошлом увлечение Кее, теперь он чувствовал себя «как если бы слишком долго стоял, прислонившись к холодной, жесткой белёной стене церкви»; ныне его душа и сердце вновь обрели свободу.
Безжалостно отрекаясь от всего дорогого ему прежде, Винсент воображал, что таким образом он перечеркивает горькие поражения прошлого. «Ты даже не представляешь, какое облегчение я испытываю», – писал он брату. Стремясь к мифическому возрождению через реализм, Винсент клялся в своем намерении стать «более реалистичным во всех отношениях» и одно за другим создавал «реалистические» изображения голландских крестьян и сцен сельской жизни.
Винсент, безусловно, сознавал шаткость своего нового положения, а потому изо всех сил сопротивлялся возвращению в Эттен, где его решимость подверглась бы проверке действительностью. «Я хотел бы пока остаться здесь, арендовать комнату… – писал он из Гааги, – на пару месяцев, а может, и дольше». Он просил Тео выслать ему еще денег, а в оправдание больших трат на моделей и материалы предлагал лишь одно объяснение: «Оставаться верным натуре – дело рискованное».
Осел и повозка. Уголь, мел. Октябрь 1881. 41,5 × 60,1 см
За неделю до Рождества Дорус, встревоженный чрезмерными тратами Винсента, отправился в Гаагу, чтобы вернуть домой блудного сына. Винсент взывал к Мауве, но тщетно – тот заверил его, что непременно нанесет визит в Эттен, и неопределенно пообещал продолжить обучение весной. При поддержке Мауве Винсент вынудил отца согласиться с тем, что в Эттене он сможет снимать отдельную мастерскую и родители не будут препятствовать его занятиям. «Па не должен вмешиваться в мои дела, – писал он Тео. – Я должен иметь достаточно свободы и независимости, это само собой разумеется».
Но все напрасно. Конец был предопределен с того самого момента, как Винсент снова ступил на порог пасторского дома. В течение нескольких дней он пытался заглушить предчувствие неизбежного скандала привычным погружением в работу. В близлежащей Хейке, где он находил натурщиков и куда часто ходил на этюды, Винсент присмотрел сарай, в котором можно было бы устроить мастерскую. Но менее чем через неделю после его возвращения, под Рождество, иллюзорная надежда на то, что он приживется в Эттене, потерпела крах.
Все началось, когда Винсент отказался идти в церковь на праздничную службу. «Я объяснил, что об этом не может быть и речи», – рассказывал он Тео. «Я честно сказал Па, что нахожу всю систему религии омерзительной». В яростном пылу спора они от религии перешли к истории с Кее Вос, а дальше – больше: Винсент припомнил отцу попытку упрятать сына в Гел и все остальное. Перепалка продолжалась до тех пор, покуда в ход не пошли все печальные события минувших четырех лет, подливая масла в костер взаимной вины и упреков. «Не припомню, чтобы когда-нибудь еще я испытывал такую ярость», – признавался Винсент.
Годами копившаяся обида сына выплеснулась на Доруса неистовым потоком праведного негодования и грубых ругательств. Винсент заявил, что слишком долго щадил чувства отца и сносил оскорбления. «Я больше не мог сдерживать злость».
Ссора прекратилась, только когда Дорус, потеряв терпение, крикнул: «Довольно!» Он велел сыну покинуть дом и чтобы духу его здесь больше не было. «Убирайся из моего дома, – прогремел он. – Чем скорее, тем лучше, через полчаса – лучше, чем через час». На этот раз ни отсрочка, ни примирение были уже невозможны. То самое окончательное изгнание, которого всегда страшился Винсент, случилось. Уходя, он услышал, как за его спиной дверь заперли на замок.
Воспоминания о событиях Рождества 1881 г. всегда будут отзываться чувством горечи в душе Винсента. «Это глубокая рана, которая затянулась, но зажить окончательно не сможет никогда, – и через много лет она будет болеть не меньше, чем в первый день», – напишет он спустя два года. Происшедшее стало в глазах Винсента кульминацией бесчисленных обид и несправедливостей, пережитых им в прошлом и раз за разом повергавших его в бездну отчаяния. Только теперь Винсент избежал путешествия в черную страну. Теперь его вел за собой новый свет: новая религия – реализм и новый проповедник – Антон Мауве.
Еще до отъезда Винсента в Эттен, в Гааге, Мауве поставил перед ним натюрморт: чайник, бутылка, пара башмаков. «Вот так нужно держать палитру», – объяснял Мауве, показывая Винсенту овальную доску с красками.
Винсент восторженно писал брату: «С живописью начнется моя настоящая карьера».
Глава 16
Рука рисовальщика
Злой, разобиженный, Винсент отправился назад, в Гаагу. Тяжкие испытания прошлых лет – бесконечные столкновения с отцом и долгая битва за Кее Вос, кульминацией которых стали рождественские события, – довели возмущенные чувства до точки кипения и ожесточили его душу, скованную теперь броней негодования. «Раньше я часто сокрушался, и печалился, и корил себя за разлад между Па и Ма и мною, – писал он. – Но теперь, когда все кончено… я не могу не испытывать облегчения».
Дерзко нарушив договоренность не возвращаться к Мауве в течение как минимум трех месяцев, Винсент поехал к кузену и стал умолять его немедленно возобновить занятия. Явно желая шокировать семью и заставить родственников поволноваться, он занял у Мауве денег – сумму, достаточную, чтобы снять комнату поблизости. Бросая вызов отцовским обвинениям в расточительности, Винсент потратил внушительные средства на обустройство своего нового жилища. Он обставил его купленной, а не взятой напрокат мебелью, заявляя тем самым о намерении обосноваться здесь надолго. Новые гравюры для украшения стен, цветы на стол – в течение первой недели все деньги были потрачены до последнего гульдена. После этого Винсент написал родителям письмо, в котором доложил обо всем содеянном, объявил о разрыве отношений и издевательски пожелал счастливого Нового года.
Винсент также не постеснялся в подробностях поведать о своей новой жизни Тео («Возможно, тебе не будет неприятно узнать, что я обосновался в собственной мастерской»), смутно намекая на вероятность нового займа у Мауве, а то и у Терстеха – в случае, если Тео не наполнит вновь опустевшие карманы. Страшась очередного позора для семьи, Тео прислал деньги, но укорил брата за дурное отношение к родителям: «Какого черта ты ведешь себя так по-ребячески и бесстыдно?.. Настанет день, и ты очень пожалеешь о том, что повел себя так бездушно». В ответ на обвинения брата взбешенный Винсент разразился длинным и яростным опровержением. «Я не собираюсь просить прощения», – заявил он. На укоризненное замечание Тео, что подобные раздоры опасны для здоровья стареющего отца, Винсент язвительно ответил: «Теперь убийца покинул дом». Вместо того чтобы смягчить требования, он заявил, что присланных денег недостаточно, и настаивал, чтобы Тео гарантировал ему дальнейшие выплаты. «Я должен знать хотя бы с некоторой определенностью, чего мне ждать», – писал Винсент.
Антон Мауве. 1878
Вот так, клокоча от злости, изводя родных демонстративным неповиновением, Винсент начал свой путь в искусстве. Искусство было для него не просто призванием, – это был призыв к оружию. Он сравнивал художественную карьеру с военной кампанией, с боем, с войной, отправляясь на которую он клялся: «Биться отважно, дорого продать свою жизнь, если придется, и попытаться одержать победу». «Настойчивость, – восклицал он, – лучше капитуляции!» Его возмущали критики – те, кто считал его «дилетантом, лентяем, нахлебником»; он обещал, что однажды грозная, «сжатая в кулак рука рисовальщика» покарает их.
Единственным, кого, похоже, не пугали не разбирающие цели воинственные выпады Винсента, оставался Антон Мауве. Щепетильный и добропорядочный Мауве всеми силами стремился сохранить благопристойность в отношениях с родственниками и не желал быть втянутым в не имевшую к нему никакого отношения семейную мелодраму, а потому радушно открыл перед бездомным кузеном двери своего дома и мастерской. «Здесь я получил и дружескую поддержку, и практическую помощь», – писал Винсент. Возможно, Мауве, который хоть и был человеком совсем другого склада и старше Винсента на пятнадцать лет, увидел в молодом родственнике смутное отражение собственного прошлого. Сын священника, он покинул дом в четырнадцать лет, чтобы стать художником, нарушив тем самым семейные планы, согласно которым должен был унаследовать отцовский приход.
Молодость Мауве-художника также прошла в нужде и попытках достичь коммерческого успеха путем создания привлекательных работ, востребованных на рынке. Подобно Винсенту, Мауве отдавался работе с почти маниакальным упорством. Порой, чтобы закончить картину, он запирался в мастерской на несколько дней. «Каждой картине, каждому рисунку он отдает частицу своей жизни», – с восхищением отмечал Винсент. Помимо работы, Мауве, как и Винсент, находил утешение в природе. Он разделял любовь своего протеже к долгим, особенно вечерним, прогулкам и был так же чувствителен к проявлениям возвышенного. Хотя литературе Мауве предпочитал музыку (во время работы он частенько насвистывал Баха), он тоже обожал сказки Андерсена и нередко читал их вслух своим детям. Подобные сцены семейной идиллии не могли не тронуть сердце изгнанника Винсента.
Щедрость Мауве по отношению к Винсенту одновременно являлась примером невероятной жертвенности со стороны одного и совершенно беспрецедентным шансом для другого. Будучи человеком исключительно закрытым, Мауве крайне редко допускал в семейный круг гостей и еще реже позволял им заглядывать в мастерскую. Учеников он не брал. Несмотря на активную деятельность и широкое признание в художественных кругах Гааги, Мауве держался в стороне от светской жизни. Гостей он приглашал по одному, предпочитая видеть среди друзей людей с утонченным вкусом, «одаренных здравым смыслом и чувством юмора». Толпа и пустая светская болтовня раздражали его. При всей любви к музыке художник отказывался посещать концерты – слишком уж расстраивал его шум, производимый публикой. Он избегал любых волнений, способных нарушить хрупкое равновесие, по его собственному выражению, «лирических» свойств его натуры.
Распахнув перед Винсентом дверь в заветную безмятежность своей жизни, Мауве предлагал ему суррогатную семью и возможность профессионально развиваться, о которой другие молодые голландские художники могли только мечтать. Мауве был не просто просвещенным наставником, но ведущей фигурой гаагской школы – направления в голландской живописи, которое за десять лет, прошедшие с того момента, когда Винсент впервые столкнулся с ним в «Гупиль и K°», обрело признание критиков и коммерческий успех. Художники гаагской школы вывели голландское искусство на мировой уровень – впервые со времен Золотого века, они привлекали все увеличивающуюся аудиторию коллекционеров, в особенности из Англии и Америки, готовых платить немалые деньги за мрачноватые цвета, ловкость исполнения и оригинальные сюжеты новой голландской живописи. К 1880 г. работы представителей гаагской школы возглавляли списки продаж в магазине фирмы «Гупиль и K°» на Платс, а самые популярные художники этого направления – и Антон Мауве в первую очередь – не успевали писать новые картины в количестве, способном удовлетворить спрос на родине и за рубежом.
Когда Винсент прибыл в Гаагу в самом конце 1881 г., Мауве, как и возглавляемое им движение, приближался к зениту славы. Критики восторгались очаровательными сценками среди лугов и песчаных дюн, выполненными маслом или акварелью, а коллекционеры охотились за ними. Собратья по цеху уже начали окружать его «ореолом благоговейного почитания», именуя Мауве художником-поэтом, гением, волшебником. В 1878 г. они удостоили его высокой чести возглавить престижное художественное общество «Мастерская Пульхри».
Всего неделю спустя после приезда Винсента Мауве предложил молодого кузена в качестве нового ассоциированного члена «Пульхри» – беспрецедентная честь для новичка (и обнадеживающий намек на радужные перспективы в будущем). «При первой возможности я стану полноправным членом», – в порыве честолюбия писал Винсент брату.
Но еще более важное ускорение на старте новой карьеры Винсент получил в уютной мастерской Мауве на улице Ёйлебомен. Почти ежедневно Винсент приходил сюда смотреть и учиться – впервые он имел возможность наблюдать зрелого художника за мольбертом. Мауве работал с молниеносной скоростью и владел кистью в совершенстве, передавая мельчайшие детали и самые мимолетные эффекты света точными, решительными мазками. Опыт и бесконечные выезды на этюды отточили его врожденные способности до такой степени, что глаз и рука работали, казалось, в полном согласии.
К моменту приезда Винсента Мауве как раз начал большую картину: лошади, тянущие (волоком) по пляжу в Схевенингене рыбацкую лодку, – художник не раз обращался к этому сюжету. Пока Мауве изображал пенистый прибой и мокрый песок, Винсент мог собственными глазами наблюдать, как мастер создает «жемчужную» атмосферу, прославившую его полотна. Живопись одни превозносили, а другие ругали за характерную приглушенную палитру. Вместо ярких, контрастных цветов художники использовали ограниченный спектр мягких оттенков, придававших картинам поэтичное и меланхоличное настроение. Представители этой школы, которую в начале ее существования насмешливо называли «серой», верили, что «тональная» живопись удачнее передает «восхитительный теплый серый» цвет их дождливой родины.
Никому не удавалось передать серебристый оттенок соленой морской воды лучше Антона Мауве. И вот теперь на глазах у Винсента Мауве создавал в своей мастерской пейзаж, буквально пропитанный этим тоном: от дымки облаков, нависших над морем, до луж, оставленных на берегу отливом, от мокрого песка до иссиня-черной лодки. «Что за великая вещь тон и цвет, Тео! – восторженно делился с братом Винсент. – Мауве научил меня видеть многое, чего я раньше не замечал».
Несмотря на многочисленные профессиональные и семейные обязанности, Мауве находил время для «зеленого юнца», указывал Винсенту на его ошибки, подсказывал, как лучше их исправить, корректировал пропорции и перспективу – иногда прямо на листе ученика. В роли авторитетного наставника Мауве неизменно сохранял уважительный тон, что идеально подходило Винсенту в его уязвимом состоянии. «Если он указывает мне: „То-то и то-то неверно“, – докладывал брату Винсент, – он тут же добавляет: „Попробуйте сделать так-то или так-то“». Педантичный Мауве превозносил достоинства качественных материалов и правильной техники и учил его справляться с типичными сложностями начинающего художника: такими, например, как проработка лиц и рук. Это были те самые практические советы, которых больше всего жаждал Винсент: цеховые секреты, которые он не успел постичь, начав учебу слишком поздно.
Отвечая на самый неотложный вопрос ученика – как создавать работы, привлекательные для покупателей, Мауве снова порекомендовал ему практиковаться в акварели. Нетерпеливый Винсент никак не мог сладить с этой деликатной (по его определению – «дьявольской») техникой, используя ее, главным образом, чтобы оттенять и расцвечивать рисунки. Но Мауве, умелый акварелист, показал ему, как без подготовительного рисунка, только с помощью легких светящихся акварельных линий и размывок создавать законченные работы. «Мауве указал мне новый путь», – восторгался Винсент. «Сейчас я совершенно поглощен этим… это не похоже на все остальное и обладает большей выразительной силой и свежестью», – восторженно писал Винсент брату.
Жаждущий одобрения после долгих лет упреков, Винсент хватался за любое проявление внимания со стороны знаменитого родственника. «Участие со стороны Мауве, – писал он, – было для меня как вода для измученного засухой растения». В порыве благодарности он расточал похвалы новому учителю. «Я люблю Мауве. Люблю его работу. И считаю, что мне повезло учиться у него». Винсент покупал наставнику подарки, подражал его манере говорить, хранил в памяти похвалы, соглашался с критикой и добросовестно передавал Тео каждое мудрое изречение учителя. «Мауве сказал, что я испорчу по крайней мере десяток рисунков, прежде чем научусь управляться с кистью… поэтому я не отчаиваюсь из-за ошибок».
Винсент был настолько очарован новым наставником, что не нуждался в иной компании. «Я не хочу чересчур часто общаться с другими художниками, – признавался он, – [потому что] с каждым днем все больше убеждаюсь в том, что Мауве умен и заслуживает доверия, так чего еще мне желать?» Он умолял Тео прислать денег, чтобы не позориться своей нищетой в глазах элегантного кузена, и обещал «одеваться получше» теперь, когда он стал постоянным посетителем мастерской на Ёйлебомен. «Я наконец понимаю, в каком направлении должен идти, – торжественно писал Винсент, – и мне не нужно таиться». Благодаря Мауве, по его словам, «начинает светать и восходит солнце».
Но долго это продолжаться не могло. Никто не был в состоянии утолять потребность Винсента в восхищении на протяжении длительного времени, и уж конечно, это было не под силу обидчивому и замкнутому Мауве. Всякий новый всплеск неуемного энтузиазма изначально обречен: за ним неминуемо следует разочарование. Уже 26 января их отношения стали портиться. Мауве навестил Винсента в его квартире на третьем этаже в пригороде Гааги. Во время визита зашла одна из «моделей» ученика – старуха, нанятая им на улице. Где еще он мог найти людей, согласных позировать за ничтожную плату?
Пытаясь замять щекотливую ситуацию, Винсент заставил злополучную старуху позировать: он хотел продемонстрировать Мауве свои навыки в работе над набросками. Но все усилия привели к окончательному конфузу; между учеником и учителем разгорелся спор. Винсент попытался списать разногласия на обычный конфликт артистических натур. «Мы одинаково взвинчены», – объяснял он Тео, и все же этот случай настолько его расстроил, что он слег с «лихорадкой и нервным расстройством».
В течение последующих недель Винсент написал несколько писем, из которых явствует, что полное примирение стало практически невозможным. Сцена в мастерской Ван Гога явно встревожила Мауве, он увидел в ней проявление дилетантизма худшего толка. По мнению Мауве, если бы Винсент действительно хотел научиться рисовать человеческую фигуру, ему следовало начать с гипсовых слепков (как предписывал традиционный метод обучения), а не тратить попусту время и деньги брата на фарс – рисовать людей с улицы! «Он говорил со мной… так, как не посмел бы худший из преподавателей Академии», – возмущенно писал Винсент.
Война была объявлена. Не дожидаясь, когда ему дадут от ворот поворот, Винсент первый пошел в атаку, обвинив Мауве в «ограниченности» и «неприязни», называя его «капризным и довольно зловредным». Он расценил претензии учителя как завуалированную попытку поставить под сомнение его, Винсента, способность стать художником: Мауве будто бы втайне не приемлет его творчество и хотел бы, «чтобы я все бросил». Эта дискуссия разрослась в нечто большее, чем просто спор о предпочтении гипсовых слепков или живых моделей, – это была битва между рисунком и акварелью, реализмом и академизмом. Заклеймив акварель «нудной» и «бесперспективной», он практически отказался осваивать эту технику, демонстративно пренебрегая мнением учителя.
В то же самое время он не скрывал, что по-прежнему работает со своей моделью, поскольку «привыкает к ней все больше, и по этой самой причине должен продолжать». Словно намеренно пытаясь довести спор до открытого столкновения, Винсент настойчиво требовал внимания со стороны родственника. Когда же Мауве отдалился еще больше, он, казалось, был неприятно поражен («В последнее время Мауве делал для меня очень мало», – жаловался он в письме брату) и искренне оскорбился, когда наставник в раздражении бросил ему: «У меня не всегда бывает охота учить вас, вы уж, ради бога, дождитесь подходящего момента».
Винсент настаивал на своем, и Мауве решил взять реванш. Он «не без злорадства» спародировал «нервную и возбужденную» речь ученика и высмеял его манеру кривить лицо в напряженной гримасе. «Он здорово умеет вытворять подобные штуки, – с болью вспоминал потом Винсент, – должен признать, это был поразительный шарж на меня, но насквозь пропитанный ненавистью». Он попытался защитить себя: «Если бы вам пришлось бродить до рассвета под дождем по лондонским улицам, дрожать холодными ночами в Боринаже, – заявил он Мауве, – и у вас тоже появились бы безобразные морщины на лице, и голос у вас тоже, наверное, стал бы хриплым».
По возвращении домой Винсент вдребезги разбил остававшиеся у него гипсовые слепки, швырнув их в угольный ящик, – таков был его ответ на оскорбления кузена. «Я примусь рисовать с этих гипсов лишь в том случае, если они сами по себе снова склеятся и побелеют, – поклялся он в приступе ярости, – и если на свете больше не будет живых людей с руками и ногами, которых можно рисовать». Напоследок Винсент вернулся к Мауве и сообщил о содеянном. «Не говорите мне больше о гипсах, – неистовствовал он, – мне нестерпимо слышать о них». Мауве немедленно отказал Винсенту от мастерской и поклялся «не иметь с ним более никаких дел в следующие два месяца».
Но окончательный разрыв наступил даже раньше – не без участия Х. Г. Терстеха. В свои тридцать шесть лет управляющий «Гупиль и K°» оказался в эпицентре художественного мира Гааги; благодаря успеху художников гаагской школы, которых он давно поддерживал, его звезда засияла еще ярче. Никто другой, даже Мауве, не мог бы быть так полезен Винсенту на старте его карьеры, как Терстех.
Поначалу Терстех всячески поддерживал своего бывшего помощника после его переезда в Гаагу, очевидно решив не вспоминать неприятный разговор, состоявшийся предыдущей весной: тогда он обвинил Винсента, что тот сидит на шее у своих дядьев, и посоветовал ему стать учителем, а не художником. Ван Гог подыграл Терстеху и сделал вид, будто тоже готов к примирению: «все прощено и забыто», утверждал он, «что было, то прошло». На самом деле, конечно, ничто не изменилось. Винсент не спускал ни одной обиды и уж тем более не мог не проверить, насколько далеко готов Терстех зайти в своей любезности. Не прошло и двух недель со дня приезда, как Винсент отправился к Терстеху и занял у него 25 гульденов – немалую сумму. В ответ последний выждал три недели, после чего пришел-таки к Винсенту сам.
И тут уж недовольство вылилось в открытый конфликт. Расчетливый и надменный Терстех не был связан с Ван Гогом семейными узами и выложил все без обиняков. Он назвал сделанные Винсентом рисунки пером – его гордость – «неприглядными» и «неходовыми» и корил его за упрямое пристрастие к неуклюжим, любительским зарисовкам с натуры. Не разделял Терстех и увлечения Винсента живыми моделями: «В Гааге нет моделей». По словам Терстеха, если Винсент действительно хочет зарабатывать на жизнь искусством, ему надо прекратить рисовать фигуры и посвятить себя акварели, желательно сосредоточившись на пейзаже. От больших форматов в духе Шарля Барга, которые предпочитал Винсент, тоже следовало отказаться и делать работы поменьше. Когда Винсент попытался в свою защиту сказать, что у его рисунков есть «характер», Терстех ответил насмешкой. Когда же художник принес толстые папки, чтобы доказать, как прилежно он работает, управляющий только отмахнулся – Винсент зря тратит время. Рисование фигуры – что-то «вроде наркотика, которым ты заглушаешь в себе чувство досады, оттого что не способен писать акварели», – сказал Терстех Винсенту.
Даже по меркам их прошлых отношений, всегда довольно напряженных, это был удар ниже пояса. У Терстеха всегда было извращенное чутье на слабости Винсента, а Винсент всегда с особой чувствительностью реагировал на упреки бывшего начальника. Задетый за живое, Винсент разразился бурной тирадой, мощь его негодования смела все убеждения, которых он придерживался еще неделю назад, и вывела его на новый, весьма рискованный путь. Называя Терстеха «безмозглым» и «поверхностным», Винсент защищал свои рисунки, настаивая на том, что «во многом они хороши». Он утверждал, что освоить рисование фигуры с модели куда важнее и сложнее, чем акварель, а главное, это куда «серьезнее», то есть способно лучше выразить глубокую жизненную правду.
Все эти неприятности вскоре привели к тому, что Винсент стал отрицать и главную свою цель, к которой он шел с момента приезда из Боринажа, – самому зарабатывать; теперь он заявлял, что ни за кем бегать не собирается: «Кто захочет, тот сам придет ко мне». Он же хотел лишь «быть верным себе», а не «льстить публике», даже если результатом этого будут «суровые, но правдивые вещи, изображенные в грубой манере». Всего месяц назад Винсент охотно принимал роль старательного новичка, жаждущего указаний, теперь же он видел себя гонимым художником, не желающим поступаться своими убеждениями. «С каких это пор художника могут заставить – или пытаться заставить – сменить технику или же свои взгляды? – возмущенно вопрошал он. – Такие поползновения кажутся мне крайне бесцеремонными». «Я не позволю себя принуждать, никто не заставит меня делать работы, в которых не видно моего характера».
В феврале разногласия перешли в стадию взаимных оскорблений. Первым не выдержал Винсент, написав Терстеху письмо с обвинениями в том, что тот якобы способствовал его разрыву с Мауве. Когда же Тео не прислал вовремя месячное пособие, художник вновь заподозрил хитрого управляющего (Терстех только что вернулся из парижской поездки) в попытке настроить брата против него. «Быть может, ты что-нибудь услышал от Терстеха или других и это повлияло на тебя?» – спрашивал он в письме к брату. Так и не дождавшись денег от Тео, Винсент отправился в галерею «Гупиль и K°» и обратился напрямую к Терстеху, потребовав выполнить данное братом обещание и выдать ему десять гульденов. Терстех присовокупил к деньгам «столько упреков – чтобы не сказать оскорблений, – возмущался Винсент, – что я хоть и сдержался, но еле-еле».
Терстех вновь принялся внушать Винсенту (как уже делал это предыдущей весной), что все его «призвание» – одно лишь позерство и нежелание трудиться. «Пора тебе самому зарабатывать на хлеб», «найди работу», «прекрати тянуть деньги у Тео», – поучал Терстех, а потом прямо заявил: «Ты слишком поздно начал». Что же до шансов на успех, Терстех с негодованием повторил свое прежнее мнение: «В одном я уверен – ты не художник». До сих пор он пренебрежительно отмахивался от результатов мучительных усилий Винсента: «ni fait ni à faire» – неряшливые, ни на что не годные работы. Но на этот раз Терстех пошел дальше: пользуясь исключительным статусом друга семьи и зная Винсента еще по Зюндерту, он вынес сокрушительный приговор: «И раньше ты ничего не добился, и сейчас будет то же самое… С этой твоей живописью будет то же, что и со всеми прочими твоими начинаниями, – полный провал».
Винсент был раздавлен. Терстех произнес «слова, способные пронзить сердце и опечалить душу», – с горечью писал он Тео, обвиняя Терстеха в беспочвенной антипатии, уходящей корнями в прошлое. «Годами он считал меня кем-то вроде никчемного мечтателя», – сокрушался Винсент. «[Он] вечно твердит одно и то же: я ничего не умею и ни на что не годен». Яростно отрицая мрачные пророчества Терстеха относительно своего будущего как художника («Живопись проникла в меня до самого мозга костей»), Винсент то с грустью недоумевал, почему Терстех «не спросит меня о том, что я могу сделать, вместо того чтобы требовать невозможного», то снова распалялся и жаждал вернуть старые добрые времена революции, когда людей, подобных Терстеху, могли бы послать на гильотину вместе с прочими злодеями старого режима.
Тео попытался унять бурю, призывая брата «сохранить хорошие отношения с Терстехом, для нас он почти как старший брат». Винсент в ответ загорелся братской ревностью. Мысль о том, что Тео может действовать заодно с этим щеголеватым выскочкой и самозванцем, спровоцировала новый виток неприязни к Терстеху. В письмах к Тео он с маниакальными подробностями перечислял скопившиеся у него за долгие годы обиды на бывшего начальника («Когда я послал ему свои первые рисунки, он прислал мне коробку красок – и ни гроша денег»). Когда же Тео потребовал взять резкие слова обратно, старший брат попросту отказался. Вместо извинений он лишь усилил свои нападки, его мишенью стали все без исключения торговцы искусством. Винсент приложил массу усилий, чтобы вбить клин между братом и искушающим его «дьяволом» Терстехом. На несколько недель он даже возобновил бредовые попытки убедить Тео бросить работу и стать художником, призывая брата отречься от вероломного управляющего гаагского филиала «Гупиль и K°» и поддержать своего настоящего брата. «Стань кем-то получше Х. Г. Т.», – увещевал Винсент. «Я хотел бы, чтобы ты стал художником».
Винсент то признавал, что ему лучше не общаться с Терстехом следующие полгода, то заявлял, будто совершенно к нему равнодушен («Терстех – это Терстех, а я – это я»), и клялся «совершенно забыть о нем». Но через несколько дней после того, как Винсент заверил Тео, что с Терстехом все кончено раз и навсегда, последний нанес неожиданный визит в его мастерскую. «Я должен заставить его понять, что он судит обо мне слишком поверхностно», – неистовствовал Винсент.
По этой схеме отношения Винсента с Терстехом будут развиваться до самой смерти художника: за вспышками ярости будут следовать вялые попытки помириться, за ними – неубедительные клятвы в полном безразличии к бывшему начальнику – замкнутый круг болезненной одержимости. События зимы и весны сделали элегантного управляющего фирмой Гупиля вечным антагонистом Винсента, столь же непримиримым в искусстве, как его отец – в жизни. В письмах Винсент снова и снова будет бередить эту незаживающую рану: он страстно желал создавать искусство, которое может продаваться, а Терстех, по его мнению, обладал ключом к этой тайне; или же его не оставлял в покое неизбежный, но невыносимый для него союз между Терстехом и Тео – эти двое были братьями в семье Гупиля, семье, из которой Винсент был изгнан. А может, в критических замечаниях Терстеха ему слышались отголоски собственных тайных сомнений?
Несложившиеся отношения с Мауве и Терстехом вряд ли можно считать исключением. Винсент ссорился со всеми. Он редко рассказывал Тео о возникающих в его жизни конфликтных ситуациях, но их отзвуки слышны в именах коллег-художников, которые, мелькнув считаные разы в его письмах, затем исчезают из них навсегда, своим неожиданным и необъяснимым исчезновением давая повод заподозрить очередную ссору. Юлиус Бакхюйзен, Бернард Бломмерс, Пит ван дер Велден и Маринус Бокс – все эти имена, упоминаемые впервые в порыве воодушевления, свидетельствуют о неудачных попытках обрести друзей.
Утверждая, что в друзьях он не нуждается, Винсент не стеснялся в выражениях по адресу собратьев-художников. Даже те, кем он восторгался, не удостаивались его внимания надолго. В феврале он посетил мастерскую Яна Вейсенбруха – патриарха гаагской школы, которого он встречал десять лет назад, работая в галерее «Гупиль и K°». Эксцентричный и общительный пожилой Вейсенбрух (прозванный Веселым Вейсом) ободрил младшего коллегу и попытался смягчить боль от разрыва с Мауве. По его мнению, известному, правда, только из письма самого Винсента, тот рисовал «чертовски хорошо». Вейсенбрух предложил Винсенту стать его учителем и наставником вместо Мауве. После этого визита Винсент писал брату: «Я считаю большой удачей, что могу посещать такого умного человека… Это как раз то, что мне нужно». Тем не менее о других визитах к Веселому Вейсу он не сообщает и к лету лишь вспоминает о нем с теплотой.
Дружба с Теофилем де Боком – Тео пытался свести с ним брата предыдущим летом – также оказалась скоротечной. У Теофиля и Винсента было много общего: оба поздно начали заниматься искусством (де Бок – в тридцать один год, до этого он служил на железной дороге), оба обожали Милле. Однако Винсент с самого начала сомневался в решимости де Бока посвятить себя искусству. Когда Теофиль выразил восхищение пейзажами барбизонца Камиля Коро, Ван Гог набросился на приятеля за то, что тот якобы предал Милле, и обвинил в «отсутствии внутреннего стержня», а потом разочарованно сообщил, что де Бок отказывается следовать его советам. «Он злится, когда ему толкуют о самых простых вещах», – писал Винсент. «Каждый раз, когда я его навещаю, у меня возникает одно и то же чувство: малый слабак». После одного из таких визитов Винсент с горечью констатировал: «Он никогда ничего хорошего не сделает – если только не изменится». В дальнейшем, если Теофиль и Винсент и виделись, то лишь случайно, встречаясь на улице.
В первой половине 1882 г. Винсент даже заявил, что не в ладах с Антоном ван Раппардом, который отказался признать поражение в эпистолярной схватке по поводу академического рисунка. В первых числах января Раппард написал Винсенту письмо, где упорствовал в своих возражениях, после чего Винсент немедленно прервал переписку. «Ничто или почти ничто в твоем письме не выдерживает критики, – раздраженно отреагировал Винсент. – У меня есть занятия посерьезнее, чем писать письма». Имя ван Раппарда не пополнило растущий список потерянных друзей лишь благодаря их удаленности друг от друга и молчанию с обеих сторон.
К тому же Винсент нашел Раппарду замену. Георгу Хендрику Брейтнеру было двадцать четыре года, ровно столько же, сколько Тео, когда в начале 1882 г. они с Винсентом начали совершать ночные вылазки в Гест, район красных фонарей в Гааге. Двумя годами ранее Брейтнера выгнали из художественной школы, и теперь, несмотря на дружбу с Виллемом Марисом и всемогущим Месдахом (у него молодой художник работал во время создания масштабной «Панорамы Схевенингена»), в гаагской школе он заслужил славу бунтаря. Поэтому дружба с маргиналами, вроде Винсента Ван Гога (как и Раппард, Брейтнер сначала познакомился с Тео), не могла испортить Брейтнеру репутацию: терять ему было уже нечего.
Как и в случае с Раппардом, сразу после знакомства с Брейтнером Винсент развернул бурную кампанию по установлению тесных товарищеских отношений. В течение первой недели-двух художники успели несколько раз выбраться на этюды и посетить мастерские друг друга, не прекращая при этом ночных прогулок. Как и в отношениях с Раппардом, Винсент ставил братскую солидарность выше художественных требований и следовал за своим младшим товарищем. Брейтнер по большей части избавился от классических основ своего образования; его восхищал суровый реализм романов Золя и братьев Гонкур. Если Винсент отправлялся в Гест за моделями, которые могли бы позировать для сельских сцен в духе Милле, для Брейтнера главной темой служил сам город. По его мнению, современные художники должны искать вдохновение не в мифическом деревенском прошлом, но в мрачной непредсказуемости реальной городской жизни. Ему нравилось называть себя народным художником.
Винсент охотно ходил с младшим товарищем в бесплатные столовые для бедняков, вокзальные залы ожидания, конторы по продаже лотерейных билетов и ломбарды, на торфяные рынки. Поначалу он использовал эти вылазки исключительно в поиске новых сюжетов для этюдов человеческой фигуры, которые воплощал потом в своей мастерской, работая с моделью. Но вскоре вслед за Брейтнером он начал делать быстрые зарисовки уличной жизни прямо на месте – витрина булочной, суматоха дорожных работ, пустынный тротуар, – прежде подобные темы не вызывали у Ван Гога никакого интереса. Результат вряд ли можно было назвать обнадеживающим. Даже когда Винсент стремился зафиксировать суету городской жизни, которая так завораживала Брейтнера, главным для него всегда оставалась отдельная человеческая фигура. Из набросков родилась как минимум одна странная уличная сцена, где младенец ползет по краю канавы, а старуха с клюкой почти сталкивается с копающим эту канаву рабочим.
Как уже говорилось, все попытки Винсента установить дружеские отношения с кем бы то ни было были обречены на провал. К моменту, когда Брейтнер в начале апреля попал в больницу (где лечился от венерического заболевания), Винсент уже вовсю критиковал приятеля за «трусливое нежелание связываться с моделями». Он навестил Брейтнера в больнице, но, когда два месяца спустя сам угодил на больничную койку, Георг Хендрик и не подумал проявить ответное участие. После этого они с Брейтнером год не разговаривали. Признавшись, что товарищ «совершенно прервал отношения», уязвленный Винсент принялся выискивать недостатки в его работах, называя их «скучными», «банальными», «кое-как сляпанными», а неудачи Брейтнера с поиском моделей объяснял слабохарактерностью.
Рассориться с Винсентом – что это значило на практике? Дядя художника Кор, приехавший в начале марта, испытал это на себе. Винсент не виделся с Корнелисом со дня, когда они поругались из-за его решения бросить учебу в Амстердаме. Целый год Винсент дулся на Кора за нежелание поддержать племянника на начальном этапе карьеры. Но теперь мятежник подавил гордыню и пригласил богатого дядюшку посмотреть новую мастерскую. Он боялся этого визита и заранее готовился – после разрыва с Мауве и Терстехом – к очередному фиаско, обещая себе больше никогда не «бегать за торговцами искусством, кто бы они ни были».
К назначенному дню Винсент уже находился на грани срыва. Стоило Кору напомнить племяннику о необходимости «зарабатывать себе на хлеб», как плотину прорвало. «Зарабатывать на хлеб? – переспросил Винсент. —
Что ты имеешь в виду? Зарабатывать на хлеб или заслужить его? Не заслуживать свой хлеб, то есть быть недостойным его, без сомнения, преступно, ибо каждый честный человек заслуживает куска хлеба; но не быть в состоянии заработать на хлеб, хотя ты его и заслуживаешь, – это несчастье, и несчастье великое. Так что если ты хочешь мне сказать: „Ты не заслужил свой хлеб“, ты меня обижаешь. Однако если ты вполне справедливо замечаешь, что я не всегда зарабатываю на хлеб, ведь порой у меня его нет, – что ж, тут ты, возможно, и прав, но какой смысл ставить мне это на вид? Если тебе больше нечего сказать, то мне от этого мало пользы».
Именно это имели в виду друзья и родственники, когда жаловались на вспыльчивый нрав Винсента. Поводы для ссоры он брал практически из воздуха. По собственному признанию, он мог зайти в чужую мастерскую и «с ходу, иногда всего за пять минут», ввязаться в жаркий спор, в котором ни одна из сторон не желала уступить. Любое слово, жест, даже взгляд могли обрушить бурлящий водопад словесных излияний, повергающих слушателя (как это случилось с дядей Кором) в безмолвное недоумение, как если бы он невзначай вмешался в какой-то яростный спор. Проповеднический запал и болезненная уязвимость выплескивались в безумном обвинительном потоке; в такой момент ни урезонить, ни унять его было невозможно. «Я не всегда справедлив в своих словах, – признавался художник впоследствии, – я позволяю воображению блуждать в отрыве от реальности и вижу многое в довольно фантастическом свете». Захваченный вихрем риторических построений, Винсент доводил свою позицию до абсурдных крайностей, раздувая все относительное до масштабов абсолютного, ни в чем не уступал и разил оппонентов словами, о которых потом нередко сожалел.
Никто не понимал сути этих самоубийственных всплесков лучше самого Винсента. Порой он относил их на счет «нервного возбуждения» или «страсти, усиленной темпераментом». «Я фанатик! – пояснял он. – Я иду в определенном направлении и… хочу, чтобы и другие следовали за мной!» «В тех, кто в глубине души серьезен, – утверждал Винсент в свое оправдание, – часто есть что-то неприятное». Но в минуты откровений – редкие в этот период – художник признавался: «Я часто бываю ужасно, назойливо меланхоличен, раздражителен, жадно требую сочувствия, а если не встречаю его, становлюсь равнодушным, резким в речах и только пуще подливаю масла в огонь».
Улица с рабочими, копающими траншею. Карандаш, тушь. Апрель 1882. 42,7 × 63 см
Однако на этот раз истерика племянника не помешала дяде Кору исполнить свой благородный замысел. Листая толстые папки с работами Винсента, он задержал взгляд на одной из уличных сценок. «Можешь сделать еще несколько таких?» – спросил он. Воодушевленный первым заказом – Винсент назвал его «лучом надежды», – он забыл все, что говорил Терстеху про бескомпромиссную верность себе, и с радостью согласился изготовить двенадцать городских видов по два с половиной гульдена за штуку. Винсента, конечно, задело, что Кор пролистал сотни рисунков фигур без единого комментария, но он удержался от яростных выступлений в защиту рисования моделей, с которыми прежде обрушивался на Мауве и Терстеха.
Сдержанности, правда, хватило ненадолго. Не получив денег сразу после отсылки рисунков, Винсент немедленно заподозрил неладное. И даже после поступившего в апреле второго заказа еще на шесть рисунков он продолжал сомневаться в истинных намерениях своего покровителя. В мае, окончательно парализованный собственными подозрениями, он пригрозил вовсе прекратить работу над новым заказом. «Это не честно – заставлять меня рассматривать этот заказ как благотворительность или что-то вроде того», – возмущался Винсент. Тео удалось уговорить его закончить работы, но, когда Кор заплатил меньше, чем Винсент рассчитывал, и прислал деньги, «не написав ни слова», последовал взрыв негодования.
В дядином молчании Винсенту слышался высокомерный вопрос: «Ты действительно думаешь, будто такие рисунки обладают какой-то коммерческой ценностью?» Он гордо парировал этот воображаемый упрек:
Я не претендую на знакомство с коммерческой ценностью вещей… так как придаю больше значения художественной ценности и предпочитаю интересоваться сутью, а не высчитывать денежную стоимость… И если я не могу отдать свои рисунки даром, то лишь потому, что у меня, как у всех людей, есть человеческие потребности: мне требуется еда, крыша над головой и тому подобное.
Предполагая, что подобные высказывания могут быть восприняты как проявление черной неблагодарности и просто грубость, Винсент сочинил и возможную дядину реакцию: «Твой дядя в Амстердаме так о тебе печется, он так добр к тебе, он так тебе помог, что вправе упрекать тебя за непомерные претензии и упрямство… А ты проявил такую неблагодарность, что теперь пеняй на себя». На эти воображаемые упреки следовал надменный ответ: «Что ж, я готов смириться с потерей твоего покровительства».
До конца жизни Винсент непрерывно будет вести подобные воображаемые споры – происходящие лишь в его голове, но оттого не менее яростные.
На фоне бесконечных боев с наставниками, покровителями и коллегами-художниками Винсент вел непрерывные сражения с собственным искусством. «Рука не вполне подчиняется моей воле», – жаловался он. Проблемы, с которыми он столкнулся в начале пути, преследовали его неотступно: фигуры на его рисунках неестественно растягивались и изгибались, лица теряли определенность черт и выражений. На его акварелях мазки ложились мимо цели, а краски становились мутными. В перспективных рисунках линии отклонялись от правильного направления, тени падали под разными углами, а непропорциональные фигуры то и дело теряли связь с землей.
Винсент встречал свои неудачи с отважным оптимизмом (чтобы не уронить себя в глазах Тео), хотя позже признался, что в душе тяжело переживал их. «То, что у меня получалось, приводило меня в отчаяние», – писал он о своих ранних работах год спустя. Словно пытаясь спорить с очевидным, Винсент удвоил усилия – точно так же он повел себя в Амстердаме, когда у него начались трудности с учебой. Он воодушевлял себя воинственными лозунгами, обещая выйти победителем из «рукопашной схватки» с натурой.
Вместо того чтобы замедлить темп и более тщательно прорабатывать каждый рисунок, Винсент изо всех сил старался работать быстрее, утверждая, будто скорость и количество – такой же верный способ обеспечить качество, как тщательность и завершенность. «Подобные вещи сложны в исполнении и не всегда получаются сразу, – объяснял он. – Когда они получаются, это порой конечный результат череды неудач». Винсент рассчитал, что если из двадцати рисунков один выйдет удачным, можно выдавать как минимум один хороший рисунок в неделю – рисунок «более характерный, глубже прочувствованный», рисунок, о котором он сам мог бы сказать: «Этот выдержит проверку временем».
Когда после многих неудач такой рисунок вдруг появлялся, Винсент делал копию за копией, иногда десять подряд, словно не был уверен – последует ли новая удача, и если да, то когда. Винсент не скрывал, что работает так потому, что не умеет иначе. «Что-то в моем характере противится излишней тщательности». Очевидно, этот метод как нельзя лучше подходил лихорадочному, беспокойному мышлению Винсента, ведущего вечный спор с роем образов в его голове. Он подкреплял такую практику самым воодушевляющим из известных ему примеров упорства перед лицом неудач. «Кто сеет щедро, – писал он, – тот щедро и пожнет».
Свое искусство Винсент превратил в орудие войны против враждебного мира. Он по-прежнему испытывал проблемы с убедительной передачей человеческого тела, но после острого конфликта с Мауве и Терстехом еще упорнее сконцентрировался на рисовании фигуры. «На фигуры уходит больше времени, и рисовать их труднее, – считал он, – но, думаю, в перспективе это более целесообразно». Винсент пробовал браться и за другие сюжеты – зарисовки уличных сценок во время прогулок с Брейтнером, городские пейзажи для Кора, но неизменно возвращался к рисованию фигуры. Не только мечта восторжествовать над Мауве и Терстехом, но страстное желание подчинить наконец собственную руку были его целью. Ни одну художественную задачу невозможно решить, не обладая навыком рисования фигуры, уверял он. Даже для пейзажа это чрезвычайно полезно. «Если рисуешь подстриженную иву так, словно она живое существо, все окружение получается почти само собой». Своей воинственной убежденности в главенстве фигуры Винсент искал поддержку в биографическом сочинении Альфреда Сансье, посвященном Франсуа Милле («Каков гигант!»), повторяя вслед за кумиром слова, звучащие как боевой клич, – «L’art c’est un combat».
С целью опровергнуть доводы Мауве и Терстеха в пользу акварели – и против столь любимых Ван Гогом рисунков пером – Винсент решил доказать, что его черно-белые работы не менее подходят для создания атмосферных тональных градаций. Он без устали растушевывал, втирал и стирал, пробовал грубый плотницкий карандаш, тростниковое перо, размывку кистью, уголь, мел, пастель – все ради того, чтобы добиться тончайших переливов серого, способных сравниться с оттенками «дремотных сумерек» в акварелях Мауве. «Возможно, этот маленький рисунок стоил мне больших трудов, чем несколько акварелей», – описывал он одну из таких попыток. О другом рисунке он писал: «Несмотря на то что „Корни“ – всего лишь „карандашный“ рисунок, я проработал его кистью… как если бы это была живопись».
Но подобные технические изыски в итоге привели Винсента к необходимости решать новые проблемы. Карандашные штрихи можно было стереть или даже соскоблить (если бумага выдерживала и не рвалась в процессе, как нередко и случалось); уголь можно было растушевать платком или перышком. Но пока он пытался таким образом добиться более «теплого и глубокого» оттенка, его рисунки становились все более темными, и, чтобы в итоге рисунок не вышел «тяжелым, плотным, черным и скучным», приходилось прилагать немало усилий. Многие рисунки, выполненные Винсентом по дядиному заказу, демонстрируют следы этой борьбы: угрожающе нависают небеса, темные реки текут по еще более темным полям, а глубокие тени даже при свете дня грозят поглотить дома. Взглянув на рисунки кузена, Мауве угадал честолюбивое желание автора создать настроение цвета без использования привычных средств. «Когда вы рисуете, – говорил он Винсенту, – вы действуете как живописец».
С апрельским письмом Винсент прислал Тео рисунок, знаменовавший новый этап битвы с враждебным миром. На нем в профиль была изображена сидящая обнаженная женская фигура – ноги подтянуты к груди, а голова склонилась к скрещенным на коленях рукам.
Винсент начал рисовать обнаженную натуру.
К апрелю 1882 г., спустя всего три месяца после приезда в Гаагу, Винсент, неутомимый в своей воинственности, остался практически без друзей в городе, который его семья называла домом на протяжении трех столетий. Будучи ассоциированным членом «Пульхри», он имел право два вечера в неделю посещать натурный класс и рисовать живую модель в импозантном здании общества на Принсенграхт, но не оставил ни слова, ни рисунка, свидетельствующих о том, что он хоть раз воспользовался этой привилегией. После двух попыток, упомянутых в его переписке (посещение художественной выставки в «Пульхри» в феврале и «живые картины» в марте), Винсент забросил и светские визиты. «Не выношу спертого воздуха в переполненном зале», – пояснял он. «Не люблю бывать в обществе».
Тем не менее в марте Винсент попытался устроить показ своих любимых черно-белых гравюр в рамках открытых выставок общества «Пульхри». Несмотря на поддержку со стороны Бернарда Бломмерса, преуспевшего художника гаагской школы, большинство членов общества встретили это предложение в штыки и даже подняли его на смех. Обожаемые Винсентом образы были отвергнуты как банальные «иллюстрации»: чересчур поверхностные, чересчур сентиментальные и слишком коммерческие, чтобы рассматривать их с точки зрения художественной ценности. Винсент, воспринимавший любое, даже самое ничтожное, возражение как выпад лично против себя, расценил отказ как объявление войны. Он назвал мнение членов общества «чушью» и ядовито посоветовал «попридержать язык, пока сами не научатся рисовать получше».
После этой истории Винсент, осуждая «чванливое самомнение» товарищей по цеху и призывая на их голову Божью кару, окончательно порвал с обществом. «Через год, или не знаю уж когда, я смогу нарисовать Гест или любую другую улицу так, как я вижу ее… и все станут со мной любезны. Но тогда они услышат от меня: „Ступайте ко всем чертям!.. Убирайтесь, вы заслоняете мне свет…“ К чертям всех, кто думает мне помешать».
Чем больше атак ему приходилось парировать, тем больше их ему мерещилось. Охваченный паранойей, он обвинял окружающих в том, что они смеются за его спиной, строят козни, мечтают его погубить. Не задумываясь о том, что сам, в сущности, незаслуженно получил доступ к таким важным шишкам, как Мауве и Терстех, художник не переставал твердить о «зависти» и «интригах», которые его якобы преследуют. Он пытался объяснить негативное отношение к себе неизбежным в артистической среде соперничеством: «Чем лучше я буду рисовать, тем больше меня ждет трудностей и препон». Но ядовитые насмешки Мауве не давали ему покоя. «Когда люди отпускают замечания по поводу моих привычек, одежды, лица, манеры разговаривать, что мне на это ответить? – спрашивал он Тео. – Неужели я и правда совсем не умею себя вести… неужели, например, я так груб, так неделикатен?.. Неужели я попросту грубое и наглое чудовище, которое заслуживает изгнания из общества?»
В мае Мауве вновь возник в жизни Ван Гога, но лишь для того, чтобы звучащие в голове художника назойливые голоса параноидальных подозрений стали еще слышнее. В апреле, когда истек срок отлучения Винсента от общества, мэтр по-прежнему старательно избегал любого общения с бывшим учеником. «То он болен, то нуждается в отдыхе, то слишком занят», – жаловался Винсент. Проигнорировал Мауве и просительное письмо бывшего ученика. Лишь однажды Винсент имел возможность коротко перекинуться с наставником парой слов, встретив его на улице. Разозленный холодностью Мауве, Винсент отправил ему еще одно письмо, на сей раз более резкое. Желая оставить последнее слово за собой, он припомнил последний спор (насчет рисования гипсовых слепков): «Вам нелегко руководить мною, а мне слишком трудно оставаться у вас под началом: вы требуете „беспрекословного повиновения“ каждому вашему слову, я же на это не способен. Таким образом, ваше руководство и мое ученичество закончились». Мауве не ответил и на это послание. Винсент был подавлен безразличием бывшего учителя – от огорчения у него опустились руки. «Я не могу смотреть на кисть – вид ее нервирует меня».
Но всего несколько недель спустя, случайно встретив Мауве в Схевенингене, Винсент вновь обрел желание вернуться к рисованию. Он попросил Мауве зайти посмотреть его работы и «обо всем переговорить». Мауве наотрез отказался: «Я безусловно ни за что не приду к вам, об этом не может быть и речи». Когда Винсент напомнил старшему коллеге, что дядя Кор видел его работы и даже сделал заказ, Мауве презрительно усмехнулся: «Это ничего не значит; это случилось в первый и последний раз, и впредь никто уже никогда не заинтересуется вами». Когда же Винсент попытался настоять: «Я – художник», Мауве повторил свое обвинение в непрофессионализме и ядовито добавил: «У вас несносный характер».
Впоследствии Винсент сравнит эту встречу с жестокой пыткой.
Он был уверен: предательство Мауве, а заодно и все бедствия той весны были посланы ему затянутой в лайковую перчатку рукой Терстеха. С момента февральской размолвки Винсент подозревал управляющего в том, что тот строит против него козни. Художник жил в постоянном страхе, как бы безжалостный скептицизм Терстеха не передался и другим влиятельным родственникам, особенно дяде Сенту, и, уж несомненно, приписывал враждебность членов общества «Пульхри» вездесущему влиянию бывшего начальника. В том, что Мауве «неожиданно изменил» свое отношение к ученику, Винсент тоже винил Терстеха – это Терстех настроил учителя против него. Он живо представлял, как Терстех нашептывает Мауве: «Будь осторожен, деньги ему доверять нельзя. Брось его, не помогай ему больше; как торговец я вижу, что ничего путного из этого не выйдет». Под влиянием подобных фантазий Винсент воображал Терстеха инициатором жестокого заговора, который, словно «отравленный ветер», гонит его прочь из Гааги. Винсент обвинял управляющего в клевете и коварстве и проклинал как «врага, который отнимает у меня то, что мне всего дороже».
К апрелю у Винсента возникло подозрение, будто заговорщик Терстех нацелился на Тео. «Он [Терстех] дал мне понять, что сумеет заставить тебя не посылать мне деньги, – писал Винсент, сам не свой от беспокойства. – „Мы с Мауве сумеем положить этому конец“».
До сих пор Тео еще не доводилось испытать на себе грубую мощь «сжатой в кулак руки рисовальщика». По сравнению с риторическими фейерверками и резкими обличениями Мауве и Терстеха тон Винсента в письмах брату никогда не был открыто враждебен, хотя в них прорывались раздражение и гнев по адресу всех прочих. После январского обмена письмами – Тео выговаривал брату, Винсент стоял на своем – их переписка осталась доверительной, но приобрела оттенок настороженности: теперь письма старшего брата представляли собой гремучую смесь просьб и угроз; в письмах младшего ощущалось стремление приободрить и предостеречь брата. Однако с обеих сторон уже ощущалась напряженность военного конфликта.
Это была нескончаемая битва за деньги. Никакая другая тема не была для Винсента столь болезненной и взрывоопасной. С момента рождественского изгнания из Эттена, когда художник объявил войну всему миру, именно денежные вопросы задавали тон в отношениях братьев. Винсент отверг поразительное в своем великодушии предложение родителей ссудить ему денег после побега в Гаагу («Терпеть не могу чувствовать себя связанным, отчитываться отцу в каждом центе», – грубо бросил он в одном письме), а дядя Сент давно уже не верил в жалостливые сказки старшего племянника. Оставался один Тео. Но его помощь отнюдь не была гарантированной. Так, в декабре Тео отказался выслать Винсенту деньги, чтобы тот мог продлить свое пребывание в Гааге, после того как завершилась история со Стриккерами.
Его отказ, несомненно, еще не стерся из памяти Винсента, когда, устроившись в новом гаагском жилье, он сочинял записку с первой просьбой прислать ему денег. Лишь потратив все сто гульденов, одолженные у Мауве на обстановку квартиры, он счел нужным поведать о своем положении брату. «Так или иначе, жребий брошен, – без тени смущения писал Винсент. – И конечно же, я вынужден просить тебя, Тео, посылать мне время от времени столько, сколько ты сможешь, не стесняя себя». Но не прошло и недели, как вместо напускного равнодушия в его письмах зазвучали требовательные и даже агрессивные нотки: «Что с тобой, Тео?.. Я ничего еще не получил от тебя… пришли с ответным письмом хотя бы часть денег».
После задержки второй выплаты в феврале беспокойство Винсента усилилось, и отношения между братьями были втянуты в бесконечный круговорот возмущенных просьб и виноватых уловок. Страдая от ненавистной зависимости и сознавая неоплатный долг перед братом, Винсент метался от нетерпеливых требований к скупой благодарности. Желая сделать Тео приятное, он обещал, что станет лучше одеваться, чаще бывать в обществе и, главное, начнет создавать работы, которые будут продаваться, – по уверениям Винсента, все это было не за горами. Он клялся работать без устали и экономить на всем и строил финансовые схемы, высчитывая до дня, когда он в очередной раз окажется «совсем без гроша». Винсент в красках живописал Тео истории в духе «Дамы с камелиями» – о приступах слабости, вызванных «скудостью средств»: «Этим утром я чувствовал себя таким несчастным, что был вынужден лечь в постель: болела голова и лихорадило от нервного истощения».
Он сетовал, что каждая задержка денег выматывает ему душу и наполняет тревогой; уверял, будто каждый франк, не присланный Тео, наносит ущерб его искусству; в бесчисленных вариациях снова и снова внушал брату, что «успех или неудача рисунка во многом зависит от настроения и состояния художника».
А еще Винсент угрожал. Перечислял бедствия, которые его ждут, если Тео как можно скорее не пришлет денег: душевный дискомфорт, разочарование, болезнь (головные боли и лихорадка, депрессия, а главное – психические расстройства). «Не забывай: я не перенесу, если забот и тревог будет через край», – писал Винсент, недвусмысленно напоминая брату о Боринаже и едва не случившемся заточении в Гел. «У меня и так достаточно волнений по поводу моих рисунков, – усиленно намекал он, – и если к этому прибавится ужасное беспокойство… я совсем потеряю голову».
При всем том Винсент, который всегда был транжирой, никогда не планировал свои расходы и не откладывал на черный день, продолжал тратить деньги, нимало не заботясь о возможностях кошелька Тео. В качестве примера для подражания он указывал на аристократичного ван Раппарда. «Я вновь убеждаюсь, глядя на Раппарда, как это практично – окружать себя хорошими вещами, – пояснял он. – Мастерская у Раппарда обустроена как надо и на вид исключительно комфортабельна». Однако Винсенту, в отличие от Раппарда, нужно было укладываться в те сто франков, которые ежемесячно присылал Тео. Среднестатистический рабочий получал около двадцати франков в неделю и нередко кормил на свое жалованье целую семью. И хотя расходы Винсента сильно отличались от трат рабочего, надо иметь в виду, что, помимо денег, он регулярно получал от Тео посылки со своей любимой (дорогой) бумагой, а иногда имел и дополнительный доход от продажи работ дяде Кору и Терстеху. Поэтому, когда Винсент сетовал на бедность и отсутствие средств на оплату жилья, причиной нередко бывала покупка книг или «особых» ручек для перьев, нового мольберта или каких-нибудь вещей для обустройства жилища, наем новых моделей или пополнение коллекции гравюр (через пять месяцев после приезда в Гаагу она насчитывала уже больше тысячи листов). А еще он не мог обойтись без девушки, которой платил за уборку мастерской.
Проблема была не просто в расточительности. Винсент искренне уверовал в то, что заслуживает поддержки. Что явилось тому причиной – попытка бросить вызов, отчаянное желание самоутвердиться или и то и другое – сказать сложно, но Винсент считал, что усердные занятия и благородная цель дают ему право на деньги брата. Поэтому, когда Тео настаивал, чтобы брат создавал более ходовые работы и сам зарабатывал себе на хлеб, Винсент беззаботно парировал: «Мне кажется, дело здесь не столько в том, чтобы заработать, а в том, чтобы заслужить». Пребывая в призрачной уверенности, будто ему все причитается по праву, Винсент громогласно отстаивал свою прерогативу как художника: уклонялся от традиционного обучения, гнушался искать работу, способную покрыть хотя бы часть расходов, и требовал, чтобы у него была большая, хорошо оборудованная мастерская, огромные запасы материалов и постоянный приток моделей – и все это в тот период, когда он был всего лишь не подающим особых надежд новичком. Свои растущие долги он перекладывал на Тео с выражением едва заметного сожаления («Иного пути я не вижу»), а унизительность финансовой зависимости маскировал бесчисленными попытками оправдать свое поведение и доказывать свое право на более щедрые выплаты. Винсент высмеивал «жалких нищих», покупавших лотерейные билеты «на последние гроши, которые следовало потратить на хлеб», даже тогда, когда сам в ожидании очередной суммы от Тео брался за новый дорогостоящий замысел или приобретал предметы роскоши, не имея в кармане ни единого цента.
Угроза Терстеха – «Мы с Мауве сумеем положить этому конец» – вызвала у Винсента приступ праведного негодования. «Как такое возможно и что на него нашло?» – писал он, холодея от ужаса, как бы Терстех и Мауве действительно не подговорили Тео прекратить снабжать брата деньгами – «попытаться отобрать у меня хлеб». Винсент с воплями кинулся к брату за сочувствием: «Я делал все, что мог, чтобы пережить эту зиму… Иногда мне кажется, что сердце мое разорвется».
Но во всем этом сквозила нарочитость и, пожалуй, вызов: вместо того чтобы умерить свои притязания, Винсент стал требовать большего. Сто франков в месяц уже казались ему недостаточными – ему было необходимо получать сто пятьдесят, что составляло почти половину жалованья Тео. А еще он хотел переехать в новую мастерскую – побольше, которая «намного лучше для работы с моделью». Но прежде всего Винсенту нужны были гарантии: «Я настаиваю, что все должно быть устроено так, чтобы мне впредь не нужно было беспокоиться, как бы у меня не отобрали то, что мне безусловно необходимо, и чтобы я не чувствовал постоянно, будто получаю все это из милости». Не важно, что делал – и чего не делал – Винсент, деньги должны были поступать без задержки, ведь «тот, кто трудится, не зря получает жалованье». Не будучи платежеспособен, он требовал ни больше ни меньше как финансовой независимости.
Тео, обескураженный напором Винсента, оказался в той же безвыходной ситуации, что и Мауве с Терстехом: Винсент решительно не желал отказываться (хотя бы частично) от рисования фигур. Он объявил, что человеческое тело – единственный его учитель, отвергал любые компромиссы, считая их пораженчеством, и с нетерпеливым возмущением реагировал на критику. Даже нежелание разделить его одержимость превращалось в глазах Винсента в акт нестерпимой моральной трусости – в чем успели убедиться Брейтнер, де Бок и художники из «Мастерской Пульхри».
Почему же рисование фигур мнилось Винсенту настолько важным, что он готов был восстановить против себя двух самых влиятельных людей в голландском искусстве и даже пренебречь добрым отношением брата? Почему он решил пожертвовать шансом на успех, расположением коллег и возможностью заработать средства к существованию ради того, в чем не выказал особого таланта и чему не желал толком учиться? Может, виной всему был присущий ему дух противоречия – кулак, в который всегда сжималась его рука рисовальщика и которым он по-прежнему грозил миру после двух подряд нокаутов, полученных в Амстердаме и Эттене? Или на кону стояло что-то еще?
Ответ становился очевиден для любого, кто посещал небольшую квартирку художника на улице Схенквег.
Кроме единственной комнатки с пузатой печкой, алькова с кроватью и окна, вид из которого открывался на захламленный плотницкий двор и веревки с сохнущим бельем расположенной по соседству прачечной, там ничего особенно не было. Дом представлял собой невзрачное, убогой постройки здание в новом пустынном районе на окраине Гааги, расположенном за вокзалом Рейнской железной дороги: в нескольких шагах от входной двери начинались садовые участки и гаревые дорожки, со стороны железной дороги доносился бесконечный грохот и скрип поездов. Ни настоящим городом, ни деревней эту местность назвать было нельзя – безлюдная, малоосвоенная земля. Приличные люди редко сюда забредали и никогда здесь не селились.
И тем не менее поток странных посетителей дальней квартиры на третьем этаже дома номер 138 по Схенквег не мог не удивлять соседей Винсента. Иногда он приводил их с собой, иногда они находили дорогу сами. Целый день, с утра до вечера, разные люди входили и выходили из квартиры: мальчики и девочки (иногда со своими матерями, иногда в одиночку), старики и юноши, старухи и девушки – и никто из них не производил впечатления приличных людей. Никто из них не был одет для визитов, все в повседневной одежде, и совершенно очевидно, некоторые никакой другой и не имели.
Это и были модели Винсента. Он отыскивал их повсюду: в столовых для бедняков, на вокзалах, в сиротских приютах и богадельнях, просто на улице. Поначалу он пытался нанимать профессиональных натурщиков – вроде тех, что позировали Мауве, но они стоили куда дороже, чем он мог себе позволить. Кроме всего прочего, он, казалось, находил странное удовольствие в том, чтобы заговаривать с незнакомыми людьми и убеждать их позировать. «Охота» на моделей (его собственное определение) – в ход шли и убеждение, и шантаж – представляла собой идеальное занятие для человека с миссионерскими задатками. Но в Гааге «охотиться» было сложнее, чем в провинциальном Эттене, где можно было призвать на помощь рассуждения о «droit d’artiste». «У меня возникли большие сложности с моделями», – жаловался он Тео вскоре после переезда.
Одни не хотели тащиться в мастерскую на окраине, другие обещали прийти, но так и не появлялись. Кто-то, придя один раз, больше не возвращался. Некоторые отказывались, боясь, что «придется раздеваться донага», иные могли приходить только по воскресеньям. У одних вызывала презрение ветхая, забрызганная краской одежда художника, другие фыркали, завидев его приличное пальто. Но в итоге всё решали деньги. За детей родители требовали запредельную плату, вынуждая Винсента подыскивать сирот; постоянные модели настаивали, чтобы им доплачивали за долгую дорогу до мастерской. Винсент пытался сэкономить, упрашивая людей на улице «постоять минутку неподвижно», но это, конечно, было совсем не то. «В конце концов у меня всегда возникало желание, чтобы они попозировали мне подольше, – мне недостаточно, чтобы человек или лошадь замерли неподвижно всего на какое-то мгновение».
Если же Винсенту все-таки удавалось правдами и неправдами заманить модель к себе в мастерскую, он требовал полного подчинения. «Как-как, а уж кротким его точно было не назвать», – вспоминал один из тех, кому доводилось позировать Винсенту. Художник переодевал натурщиков в нужную ему одежду прямо в той же комнате, а затем ставил в задуманную позу. Он воспроизводил позы из «Упражнений» Барга, с гравюр из своей коллекции или с собственных рисунков, сделанных ранее. Вновь и вновь прорабатывал любимые позы то с разными моделями, то с одними и теми же, но в разной одежде. Он воссоздавал сценки, зарисованные на улице: мальчик, тянущий буксирный канат вдоль канала, женщина, бродящая возле сумасшедшего дома. Из каждой модели он старался «выжать» максимальное количество поз – словно боялся, что больше такой возможности не представится, – и рисовал каждую позу в анфас, со спины и сбоку.
Винсент работал быстро, но на один рисунок все равно уходило не меньше получаса, и это после долгих и утомительных поисков правильного света и попыток поставить модель именно в ту позу, которая была нужна. Изобразив модель во всех возможных вариантах, Винсент делал наброски голов, шей, груди, плеч, рук, ног, неутомимо работая карандашом и углем до тех пор, пока солнце не переставало светить в выходящее на юг окно его комнаты. Стоило зимним холодам хоть немного пойти на убыль, Винсент выводил модель на улицу или назначал встречу в нужное время в нужном месте, чтобы зафиксировать положение фигуры в композиции будущего рисунка или увидеть, как падает свет. Эта работа нелегко давалась и художнику, и его моделям, Винсент признавал это. Раздраженный неверным светом, неудачной позой или своим непослушным карандашом, он впадал в ярость и, выкрикивая: «Черт побери! Все не так!» (а то и что-нибудь похуже) – вскакивал со стула. Далеко не все модели были готовы терпеть такое поведение художника, некоторые, подобно прежним друзьям Винсента, просто уходили.
Моделей Винсенту всегда было мало. В Эттене он мог позволить себе рисовать людей с натуры каждый день – неискушенные селяне в большинстве своем обходились художнику всего по четыре франка в неделю. И даже тогда он жаловался, что лишь немногие согласны ему позировать. В Гааге профессиональные натурщики требовали ту же сумму за день работы, но Винсент все равно нанимал их – до тех пор, пока деньги не кончались. Вскоре он стал приглашать позировать нищих и бездомных, готовых на все ради ничтожного заработка (социальное пособие для матерей составляло всего три франка в неделю). Но более низкие ставки непрофессиональных моделей лишь побуждали Винсента нанимать их чаще. В течение месяца, «каждый день, с утра до вечера», его мастерская была полна людей. Если модель ему нравилась, он, опасаясь ее потерять, придумывал разные стимулы, в том числе регулярные выплаты (независимо от того, рисовал он ее или нет), повышенную ставку и аванс. К марту у Винсента было как минимум три модели «на контракте», им он ежедневно платил два франка, или шестьдесят франков в месяц, то есть почти две трети того, что присылал Тео. А Винсент уже разрабатывал проект летней кампании по рисованию обнаженной натуры.
Желая оправдать эти невероятные траты, Винсент предупреждал возможные протесты брата самыми разнообразными доводами. Чем больше он тратит на моделей, настаивал Винсент, тем лучше будут его рисунки. Без моделей ему конец, пытаться рисовать по памяти «слишком рискованно». Работа с моделями, утверждал он, придает ему смелость, необходимую, чтобы преуспеть. «Если бы я имел возможность практически задаром приглашать хороших натурщиков, мне нечего было бы бояться», – напишет он в будущем. А пока Винсент обещал пожертвовать всем, от пищи до материалов для рисования, лишь бы иметь возможность больше тратить на моделей. Подобные заявления не очень-то сочетались с теми идеями, которые Винсент совсем недавно отчаянно отстаивал перед Мауве и Терстехом. Теперь, с одной стороны, он провозглашал моральное превосходство рисования фигуры как «самого верного способа постичь натуру», а с другой – убеждал, будто рисование моделей есть вернейший путь к коммерческому успеху, ссылаясь на популярных журнальных иллюстраторов, работающих с моделями «почти ежедневно».
Плачущая женщина (Женщина, сидящая на корзине). Черный мел с размывкой, белила. Март 1883. 47,5 × 29,5 см
Среди путаных объяснений, зачем ему нужны модели, не было только одного: в своей мастерской Винсент желал быть главным. По собственному признанию, он стремился господствовать над своими моделями, воспринимая любую попытку взаимодействия как проявление борьбы за власть. Исхода у такой борьбы могло быть только два: подчиниться самому или заставить подчиниться другого. Более всего в моделях его восхищала старательность, он мечтательно рассуждал о том, как славно было бы «сделать так, чтобы те, кто мне нужен, позировали для меня, когда и сколько я захочу». Неоднократно он сравнивал моделей с проститутками, восхваляя покорность как главную добродетель тех и других и заставляя натурщиц принимать позы подчинения – преклонять колени, нагибать голову, закрывать лицо руками. Рассказывая о своей работе с натурщиками, он неизменно прибегает к лексике принуждения и доминирования: «Не становись рабом своей модели… овладевай моделью».
Идеалом для него была власть врача над пациентами. «Как он умеет рассеять все их сомнения, – с завистью писал Винсент, – и заставить делать в точности, как пожелает». Особое восхищение вызывали у него доктора, которые обращаются с больными «резко» и «не боятся причинить небольшую боль своим пациентам». «Надеюсь, я чему-то у них научился, в том смысле, что мне хотелось бы уметь вести себя с моделями так же, как они ведут себя со своими пациентами, – сразу подчинять их себе, быстро и решительно заставлять их принять в точности то положение, что мне нужно». Одно из любимых им в то время изображений представляло нескольких стражей порядка, силой усаживающих подозреваемого на стул и принуждающих его не двигаться, чтобы сделать фотографию. Оно называлось «Застенчивая модель».
Борьба Винсента с моделями напоминала его битву с материалами (одни, как он считал, «прислушиваются и подчиняются», другие – «равнодушны и не сотрудничают с художником») и, шире, битву с самим искусством. «Натура всегда начинает с того, что сопротивляется художнику», – пояснял он.
…Но тот, кто берется за дело всерьез, не даст этому сопротивлению сбить его с пути… нужно уметь схватить ее твердой рукой… А когда с ней вот так поспоришь и поборешься, она обязательно становится послушней и покладистей… Эта схватка с натурой иногда напоминает мне то, что Шекспир называет «Укрощением строптивой».
В семье, в отношениях с друзьями и наставниками и даже в странных отношениях с Тео Винсент не мог чувствовать себя победителем. Лишь в мастерской, наедине со своей моделью, он имел возможность ощутить власть. Лишь здесь, управляя покорными бедняками, он мог заставить жизнь подчиниться образам в своей голове. «Ах, если бы общаться с людьми приходилось только в мастерской! – восклицал Винсент. – Но лично я ладить с ними за ее пределами не умею и ничего не могу заставить их делать».
В этом маленьком мире, где все подчинялось руке рисовальщика, Винсент обрел новую семью. Бессильный и бездомный в глазах всего остального мира (при мысли о поездке в Эттен его «бросало в дрожь»), ритуалы доминирования и подчинения, ежедневно разыгрываемые в мастерской на улице Схенквег, казались Винсенту образцом идеальных отношений в семье, которые он так часто и безуспешно пытался реализовать с родителями, братьями и сестрами. Подобно авторитетному главе семейства, твердой рукой он выбирал для моделей одежду и решал, кто какую роль сыграет: матери с шитьем у окна, сестры за домашними делами, отца, дремлющего у печки. Когда приходило время обеда, они вместе трапезничали за громоздким кухонным столом. Винсент придумывал развлечения для детей и почти наверняка иногда давал им кров на ночь.
Винсент хоть и защищал свою суверенную власть, но постоянно заботился об эмоциональном благополучии своих моделей и жаждал превратить свою иллюзорную связь с ними в узы истинной привязанности. «У меня лучше получается рисовать тех, кого я хорошо знаю», – уверял он. Чтобы реализовать свои фантазии, Винсент с радостью ухватился за возможность нанимать для позирования нескольких членов одной семьи. В первые же несколько месяцев он нанял женщину с дочкой и пожилой матерью. «Это бедные люди, но им цены нет, – восторгался художник, – так они старательны».
Очень скоро Винсент уже горел желанием занять пустующее место в этой неполной семье. В начале мая он признался Тео в своей любви к этой женщине – проститутке, беременной от другого. Он признался, что уже несколько месяцев тайно помогает ей и ее семье.
Он хотел на ней жениться.
Глава 17
Мое маленькое окошко
Не может быть сомнений: Тео узнал об отношениях брата с проституткой Син Хорник задолго до признания Винсента. Желание скрыть обстоятельства своей жизни вечно наталкивалось на искушение предать их огласке, перед которым Винсент не мог устоять; вот и на этот раз он не слишком старательно маскировал порочащую его связь, которая началась, судя по всему, в конце января 1882 г.
Учитывая скандальное прошлое Винсента, а также количество любопытных глаз и внимательных ушей в городе, где проживала куча родственников, решиться на подобные отношения было изрядной дерзостью. И тем не менее каждый раз, когда очередной проверяющий от семьи, нанося визит в мастерскую на Схенквег, заставал художника наедине с «моделью», Винсент потом неделями мучился, как бы его секрет не дошел до Тео. При малейшем намеке на недовольство брата в полученном от него письме Винсент тут же пускался в тревожные расспросы («Может быть, тебе известно что-то, о чем я не знаю?») и отвлеченные рассуждения о «границах между художественным и личным».
Даже не имея сведений из первых рук, Тео, конечно же, что-то подозревал. В те времена профессии натурщицы и проститутки разделяла весьма тонкая грань, амурные связи между художниками и их моделями превратились в избитое клише для описания нравов богемы. В непрерывных рассуждениях Винсента о моделях вечно слышался сексуальный подтекст. Братья давно привыкли обмениваться историями о шлюхах и любовницах. И в периоды религиозных исканий Винсента неотступно преследовали размышления о «падших женщинах», «развратных мужчинах» и опасностях, которыми грозит «безудержное желание». Покинув дом Стриккеров, окончательно потеряв надежды на успех у Кее, Винсент отправился к проститутке, после чего исповедался Тео в своем особом «влечении к тем женщинам, что всеми прокляты, осуждены и презираемы».
В конце января 1882 г. Винсент послал Тео очередную хвалебную оду проституткам, недвусмысленно призывая брата последовать его примеру.
Не следует бояться время от времени ходить к проститутке, если найдешь ту, которой доверяешь и к которой хоть что-нибудь чувствуешь, ведь подобных женщин действительно немало. Когда ведешь напряженную жизнь, это необходимо, совершенно необходимо, чтобы сохранить разум и здоровье.
На той же неделе Винсент похвастался: «Каждый день с утра до вечера у меня постоянная модель, и она хороша». Вскоре он объявил, что начал рисовать обнаженную натуру.
Правда всплыла только через три месяца. С одной стороны, опасения, что Мауве и Терстех раскроют обман, с другой – необходимость удовлетворять растущие финансовые потребности новой «семьи» вынудили Винсента в апреле рассказать брату о Син. Вместо того чтобы внезапно огорошить Тео покаянной исповедью (кто мог знать, к чему она приведет), Винсент предпочел основательно подготовить почву для будущего откровения, попытавшись заранее заручиться поддержкой Тео. За четыре недели Винсент отправил брату восемь писем – отчасти «крик души», отчасти юридическое обоснование неизбежности случившегося. Пылко, но при этом не теряя осмотрительности, Винсент изложил свои доводы.
Первым делом он удвоил нападки на Терстеха и Мауве, представляя себя мучеником, жертвой их неумолимой враждебности. Явно с тем, чтобы брат перестал доверять обоим как объективным осведомителям, Винсент уверял, что первый предвзято критикует его искусство, а второй высмеивает его одежду и манеры.
Затем в ход пошли аргументы творческого порядка. Впервые упомянув сентенцию Брейтнера о «народном художнике», Винсент утверждал, будто его искусство требует, чтобы он поставил себя на одну доску с «рабочим и бедняком», которые ему позируют. Главным источником вдохновения он назвал социальный реализм иллюстраций английских газет и журналов, с которыми познакомился за восемь лет до этого в Лондоне (в то время они, к слову сказать, не произвели на него особого впечатления). «Где находят модель художники, которые работают для „The Graphic“, „Punch“ и так далее? – Вопрос звучал настолько многозначительно, что мог заронить любые подозрения в голову бедного Тео. – Разве они не выискивают их самолично в беднейших кварталах Лондона? Да или нет?»
Если он не прижился в компании гаагских франтов от искусства, если его манеры не устраивают буржуазного Мауве или почтенного управляющего фирмой Гупиля, то это потому, что его призвание – «вращаться в иных кругах, нежели большинство художников», – убеждал Винсент. Его искусству требуется нечто более глубокое, более правдивое, близкое к природе. «Мне нужна не та красота, которая рождается из материала, – заявлял он, одним махом отвергая упреки в недостаточной проработанности рисунков, – лишь та, что идет из моей собственной души». И этой правдой, это красотой, естественно, была любовь. Не просто любовь, но любовь к женщине, которая тоже принадлежала к тем, иным кругам, – любовь к «женщине из народа».
В заключение пространного обоснования Винсент напомнил Тео о своей неразделенной любви к Кее Вос и о буре, которая обрушилась на семью, когда ему не дали соединиться с предметом его страсти. «В прошлом году я написал тебе немало писем с размышлениями о любви, – заключает он. – Теперь же я не пишу, поскольку занят воплощением всего этого на практике… Разве лучше было бы и дальше вечно думать о ней и упускать все шансы на своем пути?» Неуклюже маскируя признание, Винсент спрашивал брата, что еще остается, кроме как ответить согласием, если бы натурщица сама сказала: «Я приду не только сегодня, но и завтра, и послезавтра; я понимаю, что тебе нужно. Поступай как знаешь». Он был уверен: когда и если подобное случится, все его проблемы будут решены – рисунки станут лучше, их будут покупать и (самое важное для Тео) мир в семье будет восстановлен. «Отец и мать приедут навестить меня, – предрекал он, – и чувства с обеих сторон переменятся».
Как обычно, самыми красноречивыми аргументами для Винсента являлись визуальные образы. В середине апреля он отослал Тео рисунок, подводящий итог его страстным выступлениям. На нем изображена обнаженная женщина, ноги подтянуты к груди, руки скрещены, голова склонена – узел из угловатых конечностей, очерченный широким контуром, напоминающим о курсе Барга, откуда и была позаимствована эта поза. Скрюченная фигура почти полностью занимает пространство листа, из-за чего кажется запертой в тесном ящике. Выпирающий живот указывает на беременность.
Этот образ совершенной беспомощности и уязвимости вобрал в себя все, что Винсент пытался сказать в защиту пока еще тайной связи. Он апеллировал не только к английским иллюстрациям с изображениями измученных матерей и бездомных, но и к Мишле, с его всеобъемлющим и всепрощающим представлением о любви, и к Милле, чья гравюра с изображением сидящей пастушки являла другой яркий образ беззащитной женственности (фон заполнен множеством специально подобранных растений-символов: лилии символизируют невинность, подснежники – чистоту, плющ – верность, а распускающееся дерево – знак возвращения надежды и искупления в любви). Он снова разбередил в своей душе незажившую рану, нанесенную Кее Вос, «пустоту в сердце, которую уже ничто не заполнит», и написал в правом нижнем углу рисунка одно-единственное английское слово – «Sorrow» – резюме своих рассуждений.
Sorrow (Скорбь). Черный мел. Апрель 1882. 44,5 × 26,7 см
Винсент считал «Скорбь» «лучшей из нарисованных им фигур».
В последнюю минуту, предвидя неминуемое разоблачение, он послал еще один рисунок, также сопроводив его словесным пояснением: черное, похожее на скелет дерево с вывороченными, искореженными бурей корнями – образ беззащитности и упорства перед лицом тягот судьбы. «Я старался одушевить этот пейзаж тем же чувством, что и фигуру: такая же конвульсивная и страстная попытка зацепиться за землю, из которой его уже наполовину вырвала буря. С помощью этой белой, худой женской фигуры, равно как посредством черных искривленных и узловатых корней, я хотел передать борьбу за жизнь».
К началу мая медлить с признанием стало невозможно. Убедив себя, что тайну уже не сохранишь, Винсент наконец признался. Кипя праведным негодованием и снова приводя все свои оправдания, он исповедовался: «Меня в чем-то подозревают… это висит в воздухе… думают, я что-то скрываю. „Не иначе Винсент что-то утаивает, что-то постыдное“», – начал он, обращаясь не только к Тео, но и к своим невидимым врагам – Мауве и Терстеху.
Что ж, господа, я отвечу вам – вам, кто высоко ценит хорошие манеры и воспитанность… Скажите, кто поступает благородно, мужественно – тот, кто бросит женщину (на произвол судьбы), или тот, кто поддержит брошенную женщину? Этой зимой я встретил беременную женщину, оставленную человеком, ребенка которого она носила, беременную женщину, вынужденную зимой идти на улицу, чтобы заработать себе на хлеб, – ты понимаешь, каким способом. Я нанял эту женщину в качестве модели и работал с ней всю зиму.
Так кто же была эта женщина?
Класина Мария Хорник выросла в Гааге. Отец ее Питер, носильщик, вполне мог переносить чемоданы Ван Гогов или доставлять письма в дом Карбентусов. Брат Питера, извозчик, мог привозить к Ван Гогам гостей или отвозить Карбентусов в их магазин. Мать Питера (ее тоже звали Класина) вполне могла делить ложе с распутным дядей Ван Гога, когда тот шлялся по трущобам в те шестнадцать лет, что прошли с ее замужества до рождения Питера (отец его был кузнецом, который вполне мог подковывать лошадей Ван Гогов). Скупые строки архивных документов способны немало поведать о незаконнорожденных детях, браках по принуждению, смерти детей, разводах, повторных браках и прочих делах.
У Питера Хорника и его жены Марии Вильгельмины Пеллерс было одиннадцать детей. Отец семейства безуспешно пытался их прокормить, пока в 1875 г. не сошел в могилу в возрасте пятидесяти двух лет. К тому времени трое детей уже умерли. Старших мальчиков отправили зарабатывать на жизнь самостоятельно, а еще троих (все – моложе десяти лет) отослали в сиротский приют. С матерью остались только две дочери – самая старшая и самая младшая. Старшей, Класине, было на тот момент двадцать пять, и она уже родила первого внебрачного ребенка, который умер спустя неделю.
Вместе с трехлетней сестрой и матерью (ей исполнилось сорок шесть) Класина (которую все звали Син) занималась чем придется. Братья Син довольствовались случайными заработками, лишь бы хватало на выпивку и курево, – крыли кровли, убирали в лавках, чинили мебель, на досуге производя на свет очередное поколение незаконнорожденных детей в густонаселенных трущобах в районе Гест. Увы, к оставшимся без поддержки женщинам новая эпоха была менее благосклонна. В коммерческих центрах, вроде Амстердама, с приходом капитализма появилась масса новых видов занятости, но в Гааге, где тогда не было порта, новых фабрик не строили. Никем не контролируемые мануфактуры платили сущие гроши за долгие часы каторжного труда в ужасающих условиях, а сдельная работа, которой можно было заниматься на дому (главным образом, шитье), приносила ненадежный и скудный доход, и выполнять ее приходилось при таком слабом освещении, что женщины нередко слепли. Даже самым щедрым хозяевам не приходило в голову сполна платить женщинам за их труд, ведь их заработок всегда рассматривался лишь как дополнительный доход семьи.
И сама Син, и ее мать в разное время пытались работать швеями или поденщицами, что, однако, в устах официальных лиц, да и самих женщин, и то и другое чаще всего подразумевало занятие, к которому неизбежно приводила их нищета. (Недаром в Англии слово «модистка» превратилось в эвфемизм для обозначения уличной женщины.) В свидетельстве о рождении второго внебрачного ребенка Син (девочка родилась в 1877 г.) в графе «род занятий матери» милосердно значилось – «без профессии». Церковная благотворительность и государственные пособия позволяли не умереть с голода, но и только. Чтобы получить больше, женщина должна была найти мужчину – если не на всю жизнь, то хотя бы на ночь.
Проституция приносила деньги, но не достаток. Здесь царила жесточайшая конкуренция. Поскольку это занятие не требовало подготовки и позволяло обойтись почти без разговоров, ряды уличных женщин пополняли не только крестьянки, приезжавшие на заработки из деревни, но и женщины из других стран. Большинство проституток не имели своего угла и кочевали с места на место, каждые несколько месяцев меняя районы, города, а иногда и страны. Чтобы обеспечить мать, сестру и новорожденную дочь, Син могла поступить на работу в один из городских домов терпимости – наследие «французской системы», введенной Наполеоном для легализации и регулирования проституции. Но это означало унижение и регистрацию в качестве публичной женщины, ношение пресловутого красного билета и обязанность проходить регулярные медицинские освидетельствования. Необходимость оформления бумаг и общественное осуждение (дело все-таки происходило в Голландии, а не во Франции) заставляли большинство женщин, вроде Син, держаться подальше от казенных списков.
Однако для находчивой женщины существовала масса способов если не обрести благосостояние, то хотя бы найти в бесчисленных пивных, барах, кафе и кабаре на узеньких улочках гаагских трущоб того, кто мог ее содержать. Вне рамок официальной государственной системы проституция процветала. Новые деньги и буржуазная идеология потребления, питавшие рынок печатной графики, заодно способствовали тому, что проституция становилась все более доходным делом и приобретала все больший размах. Регулярно проводившиеся в сельской местности кампании по укреплению физического и нравственного здоровья населения выживали проституток и сутенеров в злачные районы больших городов. Это был целый мир, преступное «дно» с потогонным конвейером подпольных борделей и сдельным трудом мастериц плотских утех, и жизнь здесь была столь же мучительна и безысходна, как и в параллельном дневном мире.
Тяжкая борьба за выживание не прошла даром для Син Хорник. В 1879 г. она родила третьего внебрачного ребенка – мальчика, который умер спустя четыре месяца. Менее чем через два года, в момент знакомства с Винсентом, она уже выглядела лет на десять старше своих тридцати двух. Бледная, изможденная, со впалыми щеками и безучастным взглядом, Син давно утратила все то, что когда-то влекло к ней беспутных мужей и юных повес. Рисуя «Скорбь», Винсент оказал ей услугу, усадив так, чтобы не было видно изрытого оспинами лица. «Некрасивая, увядшая женщина», – описывал ее Винсент, – уже «лишившаяся красоты, молодости, кокетливости и наивности». Годы работы с грубыми клиентами, общественное презрение и равнодушие властей лишили ее остатков благопристойности. Син была раздражительна, вспыльчива, редко мылась, курила сигары, сквернословила как матрос и пила как сапожник. Хроническое заболевание горла сделало ее голос не по-женски сиплым.
По свидетельству Винсента, окружающие находили Син «отталкивающей» и «невыносимой». Ночи она проводила в кафе и на панели, а дни – в столовых для бедняков и на вокзале; на сестру и дочь, которую Винсент охарактеризовал как «болезненного, заброшенного ребенка», времени оставалось немного. Курение, выпивка, плохое питание, многочисленные беременности, как минимум один выкидыш и ночная работа на износ довели ее тело до плачевного состояния. «Старая тряпка», писал о ней Винсент, измученная болью, малокровием и «разнообразными неприятными симптомами» возможной чахотки. Помимо сигар и джина, единственную несомненную радость в жизни ей приносило уличное умение блюсти свою выгоду. Син почти наверняка не умела читать и, хотя номинально являлась католичкой, не могла позволить себе роскошь иметь религиозные убеждения – или любые другие увлечения, которые могли помешать в ежедневной борьбе за существование. Включая материнские чувства. Через несколько лет после встречи с Винсентом она передала обоих выживших детей родственникам.
Но для Винсента она была «ангелом».
Там, где остальные видели грешницу и соблазнительницу – поучительный пример распутницы, справедливо презираемой за блуд, – Винсент видел жену и мать. «Когда я с ней, возникает чувство, будто я дома». Он перечислял ее домашние добродетели: тихая, экономная, нетребовательная, услужливая, практичная – и гордо рассказывал, как она чинит его одежду и убирает мастерскую. Стряпню Син он называл одним из тех удовольствий, «ради которых стоит жить», и любовно сравнивал свою подругу с няней, что присматривала за братьями в Зюндерте. «Она знает, как меня успокоить, – писал Винсент, – когда я не в состоянии справиться сам».
В то время как другие считали Син хитрой, изворотливой интриганкой, Винсент находил ее покорной, готовой к беспрекословному подчинению «девушкой», не способной даже самостоятельно разобрать постель. Он называл ее «бедным созданием», «кроткой, как голубка» и сравнивал с невинной заблудшей овечкой из притчи о бедняке, у которого «не было ничего, кроме одной-единственной овечки»: «Он вырастил ее у себя; она ела от его хлеба и пила из его чаши, спала у него на груди и была для него как дочь». В пустом, непроницаемом взгляде Син Винсент находил точь-в-точь такое же выражение, как у «овечки, которая будто бы говорит: „Если меня поведут на заклание, я не стану сопротивляться“».
Вместо обозленной и вульгарной шлюхи Винсент видел Мадонну. «Она на удивление чиста», – писал он. Он восторгался ее чуткостью, ее добрым сердцем, уверяя, что ему все равно, чем она занималась в прошлом: «В моих глазах ты всегда будешь добродетельной». Винсент воображал Син романтической героиней, попавшей в беду, а себя – ее спасителем. Чем безнравственней ее история, тем величественней иллюзия спасения и искупления, так что в конце концов призвал на помощь величайший пример возрождения через любовь. Памятуя о словах Христа в Гефсиманском саду – «Fiat voluntas tua», он пообещал спасти Син точно так же, как спасал раненых шахтеров в Боринаже.
Винсент видел Син повсюду: в «Mater Dolorosa (Богоматерь Скорбящая)» Эжена Делакруа, в идеализированных дамах Ари Шеффера (автора картины «Христос-Утешитель»), в героине романа Гюго. Перебирая гравюры из своей коллекции, он видел ее в каждой из героинь Фрэнка Холла: в бесстрашной матроне, защищающей семью от депортации («Ирландские иммигранты»); в доведенной до отчаяния женщине, вынужденной выбирать между торговлей собственным телом или муками голодных детей («Не я – моя нужда дает согласье»); в убитой горем матери, вынужденной оставить своего младенца («Найденыш»); в женщине, с отчаянием наблюдающей, как жандармы уводят закованного в наручники мужа («Дезертир»). «Она очень напоминает эту женщину», – всякий раз говорил он. Наконец, он увидел в ее рябом лице сходство с образом самого Христа: «Печальный взгляд, напоминающий Ecce Homo… но только лицо в этом случае женское».
Винсент не просто смотрел на изображения, он буквально вживался в них. Безграничное любопытство, всепоглощающая страсть, исключительная восприимчивость и поразительная память позволяли ему укоренять художественные образы в сознании. В детстве всё определяли образы, которые убеждали, завлекали, предостерегали, вдохновляли, и, став взрослым, он продолжал упорядочивать и описывать реальный мир, ориентируясь на мир изображенный.
Винсент судил людей по гравюрам, висевшим в их комнатах, или по сходству с теми или иными изображениями. Изображения были для него средством завоевать симпатию и подвергнуть критике, коллекция гравюр на стене отражала вехи его собственной биографии. В письмах к Тео ссылки на картины и гравюры помогали Винсенту подкрепить свои аргументы или выразить чувства – в конце концов условный, одним им понятный язык образов стал главным средством общения: корни деревьев и пасту́шки, луговые тропинки и погосты, дочери трактирщиков и юные революционеры. Каждый раз, когда кто-то из братьев влюблялся в женщину из низших слоев общества, достаточно было упомянуть «Mater Dolorosa» – и все становилось понятно. По собственному признанию Винсента, он видел «андерсеновские» сны, а в кошмарах ему являлись образы с офортов Гойи.
По мере того как один кризис сменялся другим, Винсенту требовалось все больше и больше изображений: он перетасовывал их, комбинировал, сплавлял в единое целое, создавая все более сложные составные образы, в духе «Пути паломника» из прочитанной им в Ричмонде проповеди. В стремлении утешить (и утешиться) Винсент все чаще обращал взгляд в воображаемый мир блудных сыновей, упорных сеятелей и утлых суденышек, затерянных посреди бурного моря. Он все реже видел вокруг себя мир реальный.
Череда катастроф, которая началась в 1879 г., – Боринаж, Гел, Кее Вос, а теперь и Син – последовательно подталкивала его в объятия утешительной альтернативной реальности. Созерцая запущенный ландшафт Боринажа, Винсент видел «средневековые картины Брейгеля Мужицкого». Вид телеги с ранеными шахтерами вызывал в памяти гравюру Йозефа Израэлса; немолодая проститутка напоминала ему «некоторые любопытные фигуры Шардена или Яна Стена». Гравюра со сценой шахтерской забастовки, обстоятельно изученная в тиши гаагской мастерской, казалась более настоящей – более волнующей, эмоциональной, нежели воспоминания о реальной забастовке, свидетелем которой он стал тремя годами ранее. Нищета и страдания особенно трогали его, будучи воспринятыми сквозь корректирующую линзу искусства; все истинные уроки любви можно было усвоить по гравюрам из его коллекции. Даже громогласно провозглашая необходимость видеть «вещи такими, какие они есть», Винсент настаивал, что «реальность» Милле или Мариса «реальнее самой реальности». «Искусство, – заявлял он, – есть квинтэссенция жизни».
В реальности Винсента образы рассказывали истории. Для человека, воспитанного на детских книгах эмблем и иллюстрированных учебниках, изображения навсегда сохраняли способность вести повествование. В Англии во время уроков он показывал своим ученикам гравюры. При подготовке к экзаменам в Амстердамский университет он использовал иллюстрации в качестве учебных пособий и подбирал иллюстрации к тем текстам, где их не было. В бытность свою священником он заполнял поля гравюр на религиозные сюжеты бесконечным благочестивым повествованием, состоящим из библейских цитат и поэтических фрагментов. Винсента неизменно восхищали серии гравюр, где история рассказывалась посредством последовательно изображенных эпизодов («Жизнь лошади», «Пять возрастов пьяницы»). Позднее он часто будет рассуждать, каким образом развесить свои работы так, чтобы вместе они создавали более выразительное целое.
В письмах к Тео Винсент описывал картины с упоением рассказчика, разворачивающего перед слушателями свою историю:
[Старик] сидит в своей хижине у очага, где в сумерках слабо тлеет кусочек торфа. Хижина, где сидит старик, тесная, старая, темная; крошечное окошко закрыто белой занавеской. Рядом с его стулом сидит собака, состарившаяся вместе с хозяином. Человек и собака – давние друзья; они смотрят друг другу в глаза. Старик медленно вынимает из кармана брюк кисет и раскуривает трубку.
В собранной им коллекции было немало гравюр, подобных этой (Йозеф Израэлс. «Молчаливый диалог»), сюжет которых Винсент кратко формулировал в названии или подписи: «У врат смерти», «Рука помощи», «Надежды и страхи», «Свет прежних дней», «Снова дома». И в своих собственных ранних работах, таких как «Скорбь», Винсент отдавал дань викторианской моде на искусство, которое рассказывало истории и преподавало уроки. Самый первый рисунок обнаженной натуры, посланный Тео в апреле 1882 г. и изображавший женщину, сидящую в постели, напряженно выпрямившись, сопровождал пояснительный текст:
У Томаса Гуда есть стихотворение о богатой даме, которая не может уснуть, потому что днем ходила покупать платье и видела, как бедная швея, бледная, изможденная, чахоточная, сидит в душной комнате за работой. И даму теперь мучит совесть из-за собственного богатства, и она беспокойно мечется в ночи.
Винсент назвал свой рисунок «The Great Lady» – «Благородная дама». Без названия – независимо от того, написано оно под рисунком или нет, – ни один образ не был для него завершенным. Он решительно отвергал работы авторов, пренебрегавших этой абсолютно необходимой, по его мнению, нарративной составляющей, – к примеру, мрачные «мистические» видения своего друга Брейтнера.
В реальности Винсента изображение непременно должно было обладать особым смыслом. Любой образ, не выходящий за пределы непосредственного впечатления от предмета, не имеющий более глубокого значения, более широкой соотнесенности, отметался Винсентом как эфемерная поделка, набросок, нужный лишь художнику в процессе бесконечного поиска чего-то более «благородного и серьезного». Чтобы обрести смысл, изображение должно было оставить в стороне конкретику наблюдаемого мира и «сосредоточиться на том, что заставляет нас думать». Изображение, в котором есть «нечто большее, чем натура», по мнению Винсента, «есть высшее в искусстве».
Для воображения, пронизанного метафорами и средневековыми представлениями об имманентности, особым смыслом может обладать любой предмет. Даже тянущие лодку старые лошади на картине Мауве, по мнению Винсента, воплощали в себе образ «возвышенной, глубокой, практической, безмолвной философии»: «Смиренные, тихие, готовые ко всему… Они примирились с тем, что еще надо жить, надо работать, а если завтра придет их время отправиться на живодерню – что ж, ничего не поделаешь, они готовы и к этому». Мир Винсента был наполнен многозначительными образами вроде этих замученных кляч: странствующие паломники, дороги с деревьями по обеим сторонам, затерявшиеся в глуши уединенные хижины, шпили церквей на горизонте, пожилые женщины, стоически шьющие при свете очага, отчаявшиеся старики, семьи за обеденным столом и целые легионы рабочих. «В „Сеятеле“ Милле больше души, чем в обычном сеятеле в поле», – заявлял художник.
В реальности Винсента образы рождали эмоции. Атмосфера в его семье, да и сама эпоха, в которую ему довелось родиться, были пронизаны сентиментальностью. Винсент обращался к изображениям не только за вдохновением и наставлением. По его мнению, искусство должно быть личным и сокровенным: изображать нужно то, что трогает душу. Винсент разделял не только викторианское пристрастие к мелодраматическим сценам – бдениям у постели умирающего, слезным прощаниям, радостным встречам, но и любовь к вездесущим слащавым виньеткам: маленькие девочки с корзинками, дедушки и бабушки с внуками, флиртующие влюбленные, цветы, котята – все эти образы обрели такую популярность, что породили целую индустрию, тиражировавшую их на поздравительных открытках. «Чувство» Винсент полагал непременным атрибутом любого великого произведения искусства и высшей целью собственного искусства считал создание «рисунков, способных кого-то тронуть».
В реальности Винсента даже пейзажи должны были что-то говорить сердцу. Секрет красивого пейзажа заключался, по его мнению, «главным образом, в искреннем чувстве и правдивости». Он восхищался барбизонцами, их «проникающим в душу» умением слиться с природой. Природа – от утешительных видов речных берегов и вересковых пустошей до причудливых видений Карра и Мишле – всегда была для Винсента источником образов и эмоций. В его коллекции пейзажных изображений, собирать которые он начал с самого раннего возраста, преклонение романтиков перед совершенной и величественной Природой уживалось с викторианским пониманием наполняющего ее чувства. Предполагалось, что каждое время года и суток, любые погодные условия имеют свою эмоциональную окраску. Картины называли просто: «Осенний эффект», «Вечерний эффект», «Эффект рассвета», «Эффект снега». Такие названия давали эмоциональный сигнал, сродни подписи под гравюрой; сигнал этот успокаивал и обнадеживал, как детская сказка: рассвет обозначал надежду, закат – умиротворенность, осень – меланхолию, сумерки – томление.
В реальности Винсента смыслу и чувству должна была сопутствовать простота. В собственной работе он стремился найти образы, которые будут понятны практически любому, отсюда стремление упростить каждый образ, свести его к «существенному и намеренно оставить едва намеченным все второстепенное». При всей утонченности восприятия и широте интеллекта Винсент предпочитал образы, не стремящиеся озадачить или увести от истины. Будучи слишком серьезным для иронии, из всего изощреннейшего Карлейля и глубокомысленнейшей Элиот он усвоил лишь наиболее прямолинейные уроки. В любом, даже самом масштабном, романе он порой видел только какого-нибудь одного героя, чаще из второстепенных персонажей, чем-то напоминающего ему себя самого. Он никогда не изменял своей детской любви к басням и притчам, особенно к сказкам Андерсена, и склонности к ярким образам и простым историям. Диккенсовские сказки для взрослых он воспринимал как случаи из жизни, лишь изредка позволяя себе заглянуть в темные глубины души англичанина. Диккенса он читал так, как если бы это был Золя, Золя – так, как если бы он был Диккенсом, вписывая обоих столь непохожих авторов в границы своего упрощенного воображаемого мира.
Желание постичь простые истины подчиняло себе и визуальный мир Винсента. Он любил карикатуры, начиная с политической сатиры в британском «Панче» и заканчивая карикатурами двух величайших французских иллюстраторов XIX в. – Поля Гаварни и Оноре Домье, чьи язвительные, порой безжалостно насмешливые изображения тщеславных буржуа и фиглярствующих чиновников были не менее человечны, чем образы тяжкого труда крестьян у Милле. «[В них] есть суть и мудрая глубина», – писал Винсент. Подобно Домье и Милле, Винсент разделял викторианское увлечение «типами». Физиогномика с ее идеей, будто поведение человека можно объяснить через его физические качества, была одной из удобных псевдонаучных методик, возникших в результате социальных, экономических и духовных сдвигов в XIX в. Она пронизала все области массовой культуры – от френологии с ее дворовым шарлатанством до высокого искусства «Человеческой комедии» Бальзака. Книги столь любимого Винсентом Диккенса были подлинной библией для тех, кто верил в типы: внешнее и внутреннее поведение, поверхностное и сущностное в них неразрывно связаны.
Винсент был воспитан в культуре однозначных противопоставлений: католик – протестант, богач – бедняк, город – деревня, хозяин – слуга. Он стал горячим приверженцем типологии задолго до того, как сам начал рисовать фигуру. Если можно каталогизировать жуков и птичьи гнезда, почему бы не проделать то же самое с людьми? «У меня есть привычка очень тщательно приглядываться к внешности человека, для того чтобы добраться до его истинного духовного содержания», – делился он с Антоном ван Раппардом. Считывать характер и социальное положение по тому, как люди одеты, Винсент явно научился у матери. От нее же он унаследовал прочную веру в стереотипы. Все евреи у него торговали книгами или ссужали деньги, а «негры» (любые люди, чей цвет кожи отличался от белого) тяжело работали. Американцы («янки») были грубыми и тупыми, скандинавы – дисциплинированными, жители Ближнего Востока («египтяне») – загадочными, южане – темпераментными, северяне – флегматичными.
Именно такие схематичные образы населяли и мир Винсента: «неотесанные» рабочие с «широкими и грубыми» лицами, молодые дамы с тонкими чертами и торжественные священники, скрюченные старики и дюжие крестьяне. Новые заповеди физиогномики и френологии, фигуры персонажей Домье и Гаварни, хрестоматийные типы Милле и английских иллюстраторов лишь подтверждали усвоенные в детстве шаблоны.
Эту-то «реальность» и проецировал Винсент на окружающий мир со все возраставшим пылом. «Я вижу мир, – признавался он, – который сильно отличается от того, что видит большинство художников». В его реальности каждая деталь должна была иметь значение. Заметив группу людей, собравшихся в ожидании у лотерейной конторы, он назвал сцену «Бедняки и деньги». Таким образом, «эта группа приобрела для меня более глубокий смысл», – пояснял он. Во время прогулок Винсент отмечал лишь эффекты («Вся природа во время таких снежных эффектов – это какая-то неописуемо прекрасная „Black and White Exhibition“»). Это была реальность, пронизанная чувством. О смерти друга могло быть упомянуто вскользь, зато его портрет открывал шлюзы эмоций.
Это была реальность бескомпромиссной простоты. Даже самые возвышенные страсти должны были вписываться в простые формулы, как подписи под гравюрами, будь то слова апостола Павла из Второго послания к Коринфянам «нас огорчают, а мы всегда радуемся» или «aimer encore». Повседневные заботы в этой реальности представлялись «petite misères de la vie humaine», а самые непостижимые загадки – «quelque chose là-haut». Всю последующую жизнь любой кризис или увлечение неизбежно сводились к лаконичной формуле. Словно пришпиливая жуков в коробке или раскладывая гравюры в папке, Винсент втискивал мир в категории. Он избегал двусмысленностей и распознавал метафоры там, где остальные замечали лишь суровую повседневность.
Глядя на людей, Винсент видел только типы. Все они, начиная с привлекательного, аристократичного ван Раппарда и заканчивая уличной проституткой Син, были не более реальны, чем персонажи в книге или фигуры на листе бумаги, навсегда приговоренные судьбой пребывать в рамках своего типа («Я вижу вещи как рисунки пером»). Кроме Син, ни одна из моделей, прошедших через его мастерскую на Схенквег за два года, не удостоилась ни одного наблюдения, выходящего за пределы чисто физического описания. Винсент неоднократно рисовал сирот, но никогда не комментировал обстоятельства их жизни. «Один паренек в кресле-каталке, с длинной тонкой шеей, был великолепен» – это все, что он написал о позировавшем ему юноше-инвалиде.
Винсент видел в людях типических персонажей, и он ожидал, что они будут действовать как типические персонажи, он судил их поступки как поступки типических персонажей. Богатые люди, вроде дяди Сента, должны были думать исключительно о деньгах – «ничего другого и ждать нельзя»; люди духовного звания, как его отец, «должны вести себя скромно и довольствоваться малым». Бедные должны помогать друг другу, женщины и дети (но не мужчины) должны «учиться экономить». Женщины из буржуазной среды, несомненно, должны быть развиты культурно, но не интеллектуально, женщины из низших классов – ни так ни сяк. Рабочие никогда не должны бастовать, но лишь «работать до потери сил». Почему? Да потому, что они, точно персонажи в романе, просто не могут действовать иначе.
И главное, художники должны вести себя как художники. В своем дерзком противостоянии миру Винсент снова и снова апеллирует к предначертанной судьбой участи своего «типа», чтобы охарактеризовать и оправдать себя. Если он не искал приличного общества, то лишь потому, что «раз ты художник, значит откажись от всех иных социальных претензий». Страдания от «временных припадков слабости, нервозности и меланхолии» были результатом «особого устройства любого художника». Если он вел беспокойную жизнь и чуждался условностей, то это потому, что «так лучше с точки зрения моей профессии», «я бедный художник». Даже «уродливое лицо и поношенный костюм», по утверждению Винсента, служили признаками его типа. Если же он отказывался переменить свое мнение относительно любви к Кее Вос, рисования фигур, использования моделей или женитьбы на Син, то все это из-за того, что был тем, кем был, а иным художник и быть не может. «Я отнюдь не намерен мыслить и жить не так страстно, как сейчас», – заявлял он. «Я – тот, кто я есть».
В этом нарисованном пером мире было свое место и у Син Хорник. Для Винсента, как и для всей его эпохи, не было типологии более строгой, нежели классификация женщин (в этом отношении трактат Мишле «Женщина», несмотря на лучшие побуждения автора, надел оковы на представительниц женского пола). В идеальном воплощении женщина была хрупким, неразвитым существом, изначально слабым и эмоционально неустойчивым, самим Творцом предназначенным для любви. Без любви женщина превращалась в объект жалости. «Она падает духом и теряет свое очарование», – писал Винсент. Образы печальных, беспомощных, нелюбимых женщин приобретали в викторианском сознании некий натуралистический пафос: жены солдат, уходящих на войну, бездомные девушки, безмужние матери, скорбящие вдовы. Вид одинокой, обделенной любовью женщины – на гравюре ли, на церковной скамье – глубоко трогал Винсента: «Еще мальчиком я нередко с бесконечной симпатией и почтением вглядывался в каждое поблекшее женское лицо, на котором словно было написано: „Жизнь меня не баловала“». Другим идеалом женственности, способным растрогать его до слез, были заботливые матери. В коллекции Винсента всегда имелись подобные образцы сентиментальности XIX в., и сам он начал создавать яркие образы материнства из обрывков детских воспоминаний задолго до того, как взял в руки карандаш.
И наконец, беременная проститутка соединяла в себе беспомощность всех женщин, вместе взятых, страдание тех, кто лишен любви, и простодушную наивность материнской любви. По типологии Винсента лишь немногие из ступивших на путь проституции в самом деле были соблазнительницами. Падшие женщины в большинстве своем были жертвами нелюбящих мужчин или слабости собственной натуры. Он верил, что любую женщину можно с легкостью обмануть и еще легче бросить, особенно ту, у которой нет средств; без мужской заботы ей всегда «угрожает опасность потонуть в омуте проституции» и пропасть навеки. Немолодая мать-проститутка, какой была Син, соединяла в себе все клишированные поводы для жалости. «Моя несчастная, слабая, измученная женушка», – называл ее Винсент, испытывавший «потребность любить существо несчастное, покинутое или одинокое». Не помочь такому трижды покинутому созданию было бы «чудовищно», заявлял он. «Для меня в ней есть нечто возвышенное».
Рисунок за рисунком Винсент помещал Син в рамки этой сокровенной типологии. Он рисовал ее то как погруженную в меланхолию молодую вдову в черном, то как заботливую хозяйку дома, мирно склонившуюся над шитьем. Винсент рисовал ее в образе матери (сестра и дочь Син выступали в роли детей). Намечая черты лица лишь несколькими беглыми штрихами, он представлял ее благополучной, окруженной уютом и теплом домашнего очага: вот она подметает пол, читает молитву, несет чайник, идет в церковь. Взятые вместе, все эти грубые наброски карандашом и углем представляют собой первые опыты рисования портрета – в последующие годы подобные работы будут рассказывать о художнике и его внутреннем мире более красноречиво, нежели о модели или о реальном мире.
Живя отшельником в своей мастерской на Схенквег в окружении проституток, позирующих в качестве идеала материнства, сирот в роли чистильщиков обуви, бродяг в роли крестьян Милле и стариков в образе рыбаков, можно было держать реальный мир на расстоянии. Сама мастерская становилась по очереди богадельней, крестьянской лачугой, рыбацкой хижиной, деревенским трактиром, столовой для бедняков. Ставни и муслиновые шторы позволяли Винсенту управлять светом, падавшим из окна; целью было не только воспроизвести таинственные контрасты иллюстраций в английской еженедельной газете «The Graphic» или теплый, смягченный свет рембрандтовской гравюры, но и отгородиться от мира.
Окна всегда играли в жизни Винсента особую роль. Как наблюдатель и аутсайдер, он еще в детстве, в родительском доме, застолбил себе место у окна, выходящего на рыночную площадь в Зюндерте. И двадцать девять лет спустя он не покинул место наблюдателя. Он любовно описывал вид, открывавшийся из окон каждого из его новых жилищ, а иногда и зарисовывал его, как в Брикстоне и Рамсгейте. Эти описания часто исполнены тоски и ностальгии, точно так же, как и описания гравюр на стенах.
Из этих подробных рассказов становится понятно, что Винсент днем и ночью часами сидел у окна, незаметно наблюдая за жизнью незнакомых людей – от амстердамских докеров до рабочих на железнодорожных угольных складах рядом с мастерской в Гааге. В любом помещении – реальном или изображенном – его всегда занимало расположение окон, а вид из окна прочно войдет в его собственную систему образов. С 1881 г., когда он регулярно стал заниматься обустройством сменяющихся мастерских, Винсент без конца жаловался на недостаточно хорошие окна и тратил на их усовершенствование гораздо больше своих скудных средств, чем было необходимо для решения художественных задач.
Вид из окна был среди первых рисунков, сделанных Винсентом по приезде в Гаагу: беспорядочная мозаика отгороженных друг от друга задних дворов, которые с высоты третьего этажа были видны Винсенту все разом. В мае, когда дядя Кор заказал вторую серию сцен из городской жизни, Винсент вернулся к своему окну и нарисовал тот же вид, любовно проработав мельчайшие детали: на первом плане – двор дома, где жил он сам, с развешанным бельем, плотницкий двор за ним. Скрупулезная тщательность выдает в рисунке результат долгого пристального разглядывания и вуайеристской отрешенности, выработанной годами тайных наблюдений. «Можно рассмотреть все вокруг, – с гордостью писал Винсент об этом рисунке, – заглянуть в каждый уголок и трещину». Прачки и плотники существуют в этом тщательно детализированном беспорядке бесплотно, словно призраки, не замечающие, что за ними наблюдают.
Подглядывание явно доставляло Винсенту удовольствие. Отправляясь в богадельню в поисках моделей, он тайком занимал место у окна и делал зарисовки всего, что удавалось увидеть на территории заведения. Среди шума и суеты улицы Гест он стремился устроиться на безопасном расстоянии, чтобы наблюдать, самому оставаясь незамеченным. «Хорошо было бы иметь свободный доступ в дома, – признавался художник, – так, чтобы заходить в них и без всяких церемоний садиться у окошка». Летом, переехав в другую квартиру в соседнем здании, Винсент из окна, которое теперь располагалось выше, немедленно первым делом еще раз зарисовал ту же сцену. «Ты, наверное, представляешь себе, как я сижу у своего чердачного окна в четыре утра, – отчитывается он Тео, – и изучаю луга и плотницкий двор с перспективной рамкой».
Вид из окна мастерской в Гааге (На задворках Схенквег). Гуашь. Май 1882. 28 × 47 см
Покидая мастерскую, Винсент, образно говоря, брал свое окно с собой. Впервые он узнал о перспективных рамках из трудов Армана Кассаня, французского живописца и литографа, автора нескольких книг для профессиональных художников и любителей. В первый приезд из Боринажа Винсент ознакомился с книгой, написанной Кассанем для детей, «Руководство по основам рисования». Кассань рекомендовал использовать «корректирующую рамку» (cadre rectificateur) – небольшую прямоугольную рамку из картона или дерева, разделенную нитями на четыре равных прямоугольника. Держа рамку перед глазами, рисовальщик мог обособить выбранный объект и лучше рассчитать его пропорции.
Но прошло больше года со дня его приезда в Гаагу до того момента, когда Винсент заказал у плотника такое приспособление. Он всегда стремился к простым решениям, и «черная магия» верных пропорций давно его раздражала. Метод Кассаня, как ему казалось, мог ему помочь – сделать неуправляемую руку послушной и открыть тайны искусства, востребованного покупателями. Заказанная им рамка была небольшой (около 29 × 18 см), но вряд ли ее можно было назвать карманной, как у Кассаня. А вместо двух перекрещивающихся проволок Винсент натянул десять или одиннадцать, соорудив решетку из маленьких квадратиков, – словно окно с мелкой расстекловкой, сквозь которое можно было без конца всматриваться и скрупулезно переносить каждый контур в такую же решетку, начерченную на бумаге.
Для того чтобы одновременно держать рамку и альбом для зарисовок, нужна была ловкость эквилибриста, но Винсент, исследуя окрестности Схенквег, блуждая по городским улицам, направляясь к дюнам Схевенингена, неизменно брал с собой этот небольшой прямоугольник. Где бы он ни оказался, он доставал рамку и «корректировал» мир. «Думаю, ты можешь себе представить, как упоительно направлять этот окуляр на море, на зеленые луга, – восхищался Винсент. – …Через него можно смотреть, как через окно». Чтобы отсечь мир за пределами рамки, он прищуривал глаза (этому приему его мог научить Мауве), пока перед взглядом не оставалась только размытая, разлинованная проволочками сцена в рамке.
С каждым рисунком результат все больше воодушевлял Винсента. «Линии крыш и каналов разлетаются вдаль, точно стрелы, выпущенные из лука», – хвастался он Тео, описывая одну из удачных попыток. Винсент брал рамку на чердак, чтобы оттуда рисовать виды шумных дворов позади дома и «бесконечность нежной, ласковой зелени, плоские луга на мили и мили вокруг». Затея понравилась ему настолько, что он заказал еще две рамки – побольше и покрепче, последняя была по-настоящему роскошной – с металлическими уголками и специальными ножками для неровной поверхности – «великолепный прибор». Винсент работал с рамкой и в мастерской: «спокойно глядя» через свое «маленькое окошко», он рисовал Син и других моделей «достоверно и с любовью».
За месяц до рождения ребенка Син Винсента занимало лишь одно – семья. Наконец он обрел семью, готовую его принять. «Она увидела, что я не груб», – писал он о Син почти удивленно, – и «хочет остаться со мной, что бы ни было». Письма к Тео этого периода изобилуют образами материнства, в то время как Винсент продолжал утаивать ключ, способный раскрыть их смысл. Ежедневно, рассаживая натурщиков в мастерской, он пытался воплотить занимавшую его идею тройственной и нерушимой связи между мужчиной, женщиной и ребенком, высказанную Мишле в его сочинении «Женщина».
Глядя лишь сквозь рамку своего «окошка», Винсент решительно отсекал все остальное. Даже когда его вражда с Мауве и Терстехом поставила под угрозу финансовую помощь от Тео, он продолжал щедро тратить деньги на свою воображаемую семью: покупал лекарства для Син и обновки для будущего ребенка, платил за жилье ее матери. На средства, присланные Тео для оплаты мастерской, он пригласил к Син доктора. Это спровоцировало очередной кризис: хозяин дома пригрозил выселить художника. Буря еще не миновала, когда Винсент начал убеждать Тео в необходимости переезда в соседнюю, бо́льшую по размерам квартиру. С каждым письмом Винсент усугублял свою ложь.
Винсент, как некогда в Боринаже, вновь был охвачен лихорадочным желанием о ком-то заботиться. Он целиком посвятил себя спасению падшей женщины; на нее он поставил все. Он заставлял ее принимать ванны и совершать длительные прогулки, следил, чтобы она пила «укрепляющие лекарства», ела «простую пищу», дышала свежим воздухом и достаточно отдыхала. «Я отдал ей всю любовь, нежность, заботу, на которые был способен», – писал Винсент, представляя свои отношения с Син как образец христианского милосердия. Винсент поехал с ней в Лейден, когда женщина отправилась регистрироваться в родовспомогательное заведение. Винсент взял на себя переговоры от имени Син с больничным персоналом и во всем остальном тоже вел себя как ее муж.
Задавшись целью вернуть к жизни «несчастное создание», Винсент перестал следить за собственным ухудшающимся здоровьем. После тревожных январских приступов головной боли, лихорадки и слабости («Молодость моя миновала», – причитал Винсент) весной он почти ни словом не упоминал в письмах о своем здоровье, демонстративно пренебрегая необходимостью решать проблемы: «Я не сдаюсь и, несмотря ни на что, продолжаю работать».
Тео, вероятно, был изрядно удивлен, в начале июня получив от брата письмо с сообщением: «Я в больнице… У меня то, что называют „триппер“».
Но даже болезнь не могла помешать Винсенту жить в своем вымышленном мире и поколебать его благоприобретенное ви́дение семейной жизни. Вероятнее всего, болезнью его наградила именно Син, однако в больницу он явился в наилучшем расположении духа; для оказавшегося в такой ситуации двадцатидевятилетнего мужчины, ни разу в жизни ничем серьезным не болевшего, это было довольно необычно. Общая палата на десять коек, грубые санитары, отнюдь не утруждавшие себя частым опорожнением ночных горшков, – все это показалось ему «не менее интересным, чем зал ожидания для третьего класса». «Как бы я хотел сделать здесь несколько набросков», – признавался он. Врачи заверили Винсента, что у него легкая форма гонореи и лечение займет всего несколько недель (пилюли с хинином от лихорадки и сульфатное спринцевание, чтобы подавить инфекцию). Несмотря на строгое предписание соблюдать постельный режим, в больнице Винсент читал Диккенса и изучал книги по перспективе. Когда санитары уходили, он тайком выбирался из кровати, чтобы выглянуть в окно. «Вид здесь как с высоты птичьего полета», – писал он.
Винсент всегда с удовольствием находился в обществе врачей. («Я в своей стихии, и это в какой-то степени утешает меня в том, что я не стал медиком», – призна́ется он годы спустя в Арле.) В больнице Винсента навестил Итерсон – бывший коллега по «Гупиль и K°», подбодрить его заходили также кузен Йохан и даже раздражающе верный правилам общественного долга Терстех. Но настоящей поддержкой были для него визиты Син. «Она регулярно навещала меня, – с гордостью писал Винсент брату, – и приносила копченое мясо, сахар и хлеб». В одно из таких посещений, 13 июня, в больничном коридоре, где Син ожидала, когда посетителей начнут пускать к больным, она встретилась с невысоким седовласым священником, шагавшим в сторону палаты, – как духовное лицо его пропустили незамедлительно. Это был отец Винсента.
Для Доруса Ван Гога это была первая встреча с сыном после судьбоносного рождественского разговора, и он, скорее всего, не обратил ни малейшего внимания на невзрачную беременную женщину в коридоре. Дорус приехал из Эттена, чтобы помириться с сыном, как только получил известие о том, что он в больнице. «Я предложил Винсенту пожить у нас после выписки, – сообщил он Тео, – чтобы он мог немного набраться сил». Прежде Винсент наверняка не упустил бы шанса в очередной раз попытаться уладить семейные разногласия, если бы случайное слово вновь не разожгло резкие противоречия, ставшие причиной стольких конфликтов. Но теперь все его мысли были сосредоточены на новой семье, а не на старой.
Дорус заметил, что в течение всего разговора Винсент «беспокойно поглядывал на дверь, будто ждал кого-то и не хотел, чтобы я столкнулся с этим человеком». Предложение вернуться домой сын отверг со словами: «Я хочу вернуться к работе». Позже он вспоминал неожиданный визит отца как посещение непрошеного потустороннего гостя из диккенсовских историй. «Мне это показалось очень странным, – писал он Тео, – скорее похожим на сон».
Но Син больше не могла приходить. 22 июня, готовясь разрешиться от бремени, она легла в другую больницу, в Лейдене; роды ожидались трудные и опасные. Почти сразу после прекращения ее визитов у Винсента случился рецидив. Причиной ухудшения своего состояния он считал разлуку с Син. Винсент был переведен в другую палату, ему назначили более интенсивное лечение и прописали новый режим. Чтобы отвести мочу и промыть воспаленный канал, врачи вводили в пенис катетеры все большего размера. Инфекция и раздражение делали процесс сложным и болезненным. Расширение канала причиняло сильную боль, которая и после завершения процедуры долго не оставляла его.
Несмотря на все это, Винсент практически не жаловался. Другая боль – воображаемая – казалась ему куда более реальной. «Что наши мужские страдания, – писал он из больницы, – по сравнению с теми чудовищными муками, которые женщинам приходится терпеть в родах».
Вскоре образ Син, в муках производящей на свет свое дитя, завладел им окончательно. В конце июня, накануне родов, Винсент сетовал в письме брату: «Она еще не разрешилась, ожидание длится уже много дней. Меня это крайне тревожит». Отвага и терпение Син лишь подогревали его возбуждение. Он должен был поехать к ней. 1 июля, не долечившись как следует, «вялый и слабый» от лекарств, он покинул больницу и вместе с матерью и девятилетней сестрой Син отправился в Лейден. Они прибыли туда точно к тому часу, когда к пациентам больницы еженедельно допускали посетителей. «Можешь себе представить, как мы волновались, – написал он в тот же день Тео, – справляясь у больничных санитаров о ее состоянии, мы не знали, что услышим в ответ. И как обрадовались, когда нам сказали: „Вчера вечером начались роды… но вам нельзя с ней долго разговаривать“… Никогда не забуду это „вам нельзя с ней долго разговаривать“, ведь могло быть „вы никогда не поговорите с ней больше“».
Син лежала в Университетской больнице Лейдена – мрачном здании, словно сошедшем со страниц диккенсовского романа, где через тесный и темный двор от родильной палаты располагалась прозекторская, оттуда то и дело выходил санитар, выплескивая в сточную канаву во дворе ведро зловонной жижи. Даже при свете дня родильная палата, с ее высокими потолками и тяжелыми занавесями, казалась темной. В июле высокие окна распахивали настежь, но воздух от этого не становился более свежим. Койки были расставлены вдоль стен по обеим сторонам – по две пациентки на кровать: одна на сносях, другая – уже с ребенком. Рядом с каждой койкой стоял ящик для грязного белья, а в ногах – колыбель для младенца.
В таком месте появляться на свет было непросто. Согласно одному, более раннему свидетельству, «санитарки отличались грубостью и равнодушием: помогали роженицам только за чаевые, нередко недодавали еду и лекарства. Кормили плохо». С тех пор кое-что изменилось к лучшему. Усовершенствованные представления о том, что такое бактерии и антисептика, по крайней мере, позволили избавиться от эпидемий, которые прежде поражали отделение, убивая каждую десятую из здешних рожениц. Но ужасные условия по-прежнему заставляли «приличных женщин» рожать дома с повитухами, а родильные палаты, вроде той, где оказалась Син, были забиты «безмужними, невежественными и опозоренными», «измученными бедностью и бесправием», как говорил о них главный врач.
К моменту прибытия Винсента ребенок уже вошел в родовой канал после долгих схваток, его появление на свет осложняли гинекологическая инфекция и нервное истощение роженицы. В течение последующих четырех с половиной часов он так там и оставался – «застрял», как выразился Винсент, а пятеро врачей по очереди пытались сдвинуть его щипцами, пока Син корчилась от боли. Ей дали хлороформа, но она оставалась в сознании. Наконец ребенок появился на свет: мальчик весом три с небольшим килограмма, желтушный и «весь скукоженный». Спустя двенадцать часов после родов Син все еще не могла прийти в себя от боли и чувствовала себя «смертельно слабой». Пережитый организмом шок был настолько сильным, что, по мнению врача, «на полное восстановление здоровья могли уйти годы». Шансы, что новорожденный выживет, были невелики.
Находясь в состоянии эйфории, Винсент описывает совершенно иную картину. Вместо мрачного двора прозекторской за окнами палаты он увидел «сад, полный солнца и зелени», а муки Син показались ему всего лишь трогательным «дремотным состоянием между сном и бодрствованием». Страдания «облагородили ее», сделав, по его словам, «сильнее духом и чувствительнее»; болезненный, желтушный младенец в больничной колыбели очаровал Винсента своим «умудренным видом». Унылая палата, бледная мать, желтушный ребенок, мучительное прошлое и адская ночь – все это превратилось для Винсента в образ торжествующей любви. «Увидев меня, она приподнялась на постели и стала такой веселой и оживленной, словно с ней ничего не произошло, – писал он в подтверждение успешно завершенной миссии по спасению несчастной. – Глаза ее светились радостью жизни и благодарностью».
То ли и впрямь из благодарности, то ли по расчету Син решила назвать новорожденного сына непривычным для ее семьи именем Виллем – вторым именем Винсента. События этого дня «сделали меня таким счастливым, что я расплакался», – писал Винсент брату.
В Гаагу Винсент вернулся в экстатическом возбуждении. Образ семьи, окончательно оформившийся теперь в его сознании, затмил все остальное: «Мой собственный дом». С этим не могло сравниться ни одно из его прошлых страстных увлечений. Пока Син и ребенок восстанавливали силы в Лейдене, Винсент занялся устройством дома для новой семьи. Ни слова не написав Тео, он снял соседнюю квартиру, о которой давно мечтал. Обустраивая новое жилище (ровно так же он поступит через шесть лет, обставляя Желтый дом в Арле), он накупил кучу мебели, в том числе глубокое плетеное кресло для выздоравливающих, большую кровать для родителей и металлическую колыбель для малыша.
Винсент приобрел постельное белье, кухонную утварь, цветы для подоконника, непреклонно возражая на беспокойство Тео относительно непомерных расходов: «Сколько бы ни стоило». Для их с Син спальни на чердаке был приобретен и собственноручно набит новый матрас. Большая мастерская с окнами на север была отделана «как комфортабельная баржа» («Я люблю свою мастерскую, как моряк любит свой корабль»), а ее стены украшены рисунками Винсента и любимыми гравюрами из его коллекции: «Христос» Шеффера, «Найденыш» Холла и «Сеятель» Милле. Над колыбелью Винсент повесил «Чтение Библии» Рембрандта.
«Слава богу, – объявил он, – гнездышко готово».
Один в новом доме, в тревожном ожидании Син, Винсент наконец дал волю воображению, которое прежде сдерживал. В одну из грозовых ночей начала июля при взгляде на пустую квартиру он сам изумился картине домашнего уюта. Пустая колыбель особенно бередила его чувства. «Я не могу смотреть на нее без волнения», – делился он с Тео в письме той же ночью. Винсент представлял, как «сидит вдвоем с любимой женщиной, а подле в колыбели лежит ребенок», и эта картина вызвала в памяти целую галерею любимых образов материнства и «вечной поэзии рождественской ночи». Во всех этих образах он видел надежду – «свет во тьме, яркую звезду в темной ночи».
Письмо заканчивается вопросом: «Как ты считаешь, неужели Па останется равнодушным и даже у колыбели не сможет удержаться от обвинений?»
Всю весну и лето своими пламенными письмами Винсент пытался заставить Тео разделить с ним блаженство семейного счастья.
Тео выказал свое недовольство еще раньше, когда, вопреки настойчивым просьбам брата, отказался как-либо комментировать главный козырь Винсента – рисунок «Скорбь». Полученное Винсентом в середине мая письмо с вложенными пятьюдесятью франками (достаточно, чтобы Винсенту продлили аренду квартиры еще на несколько недель) свидетельствовало, по крайней мере, что брат его не оставил. Однако в письме Тео ясно и недвусмысленно называл семейную иллюзию Винсента несостоятельной. Син он обвинял в хитрости и лицемерии, а брата – в излишней доверчивости: по словам Тео, она «облапошила» Винсента, а он «дал себя обмануть», и единственное, что оставалось теперь Винсенту, – «покинуть ее». Не обращая внимания на жалостливые послания Винсента, в которых он изо всех сил старался заставить брата почувствовать себя предателем, Тео предлагал простое решение: «Откупись от нее». Если Винсент хочет уберечь Син от необходимости вновь выйти на улицу, можно дать ей денег или упомянуть ее в завещании, но ни в коем случае нельзя на ней жениться. Тео советовал брату «не упорствовать» в этом вопросе: «Не надо бездумно пытаться настоять на своем».
Колыбель. Рисунок в письме. Черный мел, бумага. Июль 1882
Но Винсент не мог отказаться от своей мечты. В тот же день он ответил брату с вызовом: «Я решительно намерен жениться на ней как можно скорее». В яростном стремлении изменить мнение брата Винсент писал по одному, а то и по два длинных письма в день, представлявших собой изменчивую смесь искренности, лжи, признаний, манипуляций, страстных и полемических заявлений.
За излияниями нежности и привязанности («При мысли о ней я ощущаю великий покой, бодрость и воодушевление») следовали мнимо хладнокровные выкладки, продиктованные экономностью и прагматизмом («Ты не можешь себе представить, как она мне помогает»). Он то высокопарно апеллировал к нравственным императивам («Первое и самое важное для меня: я никогда не обману женщину и не брошу ее»), презрительно игнорируя «l’opinion publique», то называл брак «единственным действенным средством прекратить сплетни» и «предотвратить упреки в том, что мы живем в незаконной связи». Убежденный в том, что жениться на Син назначено ему свыше («На то есть Божья воля, чтобы человек жил не один, но с женой и ребенком»), одновременно он защищает брак как очевидный способ решить проблему безопасного и надежного сексуального удовлетворения.
Винсент отчаянно отстаивал захватившую его воображение семейную идиллию. Не жалея красок, он живописал милые сердцу картины поруганной женственности и спасения в любви. «Если ей придется вернуться к занятию проституцией – ей конец», – доказывал Винсент. Женившись на ней, он мог «спасти жизнь Син» и удержать от того, чтобы она «снова не заболела и не впала в ту отвратительную нищету, в которой прозябала, когда я нашел ее». Винсент ссылался на результаты медицинских осмотров, подробно рассказывая, насколько хрупким остается здоровье Син, и мрачно предупреждая, что отказ Тео в помощи может привести к «выпадению матки, которое, скорее всего, может оказаться неизлечимым». Однажды он даже заявил, будто заключение брака значилось в числе рекомендаций ее доктора: «Первейшее средство, главное лекарство для нее будет обрести свой собственный дом; вот на чем он все время настаивает». Отказать ей в этом, по мнению Винсента, было бы равнозначно убийству.
Он то рассказывал Тео, сколь трогательна Син с младенцем на руках («Син становится такой же тихой, нежной, трогательной, как гравюра»), то надменно ссылался на исключительные права, которыми он наделен как художник («Мое ремесло позволяет мне взять на себя обязательства, связанные с этим браком»). Винсент представлял, как они с Син будут жить вместе «настоящей богемной жизнью» и как благодаря ей он станет «хорошим художником». Раскрывая новые подробности оказанного ему в доме Стриккера в Амстердаме холодного приема («Я почувствовал, что моя любовь – такая верная, честная и сильная – в полном смысле слова убита»), Винсент примерял на себя роль христианского мученика во имя любви («Но и после смерти воскресают из мертвых. Resurgam»).
Винсент призвал на помощь нового авторитетного союзника – Эмиля Золя. С романами великого француза его, скорее всего, познакомил Брейтнер в период их недолгой дружбы. Сперва Винсента впечатлили масштабные описания Парижа, словно бы увиденного из окон верхних этажей, но вскоре он с головой погрузился в альтернативную реальность многотомной саги о Ругон-Маккарах: мир несбывшихся надежд, утраченного благополучия и несбыточной любви, мир, где типология вновь и вновь определяла людские судьбы. «Этот Эмиль Золя – выдающийся художник, – писал он Тео в июле, поглощая один роман за другим. – Читай его как можно больше».
Особенно часто Винсент цитировал роман «Чрево Парижа» – гимн триумфу человечности, присущей людям искусства, над буржуазной ортодоксальностью. Винсент отождествлял себя не с Клодом Лантье – художником с трагической судьбой, а с мадам Франсуа – сердобольной женщиной, которая спасает потерявшего всякую надежду героя романа Флорана. Образ спасительницы, презревшей все преграды, напомнил Винсенту его собственные отношения с Син и с братом – он сам одновременно был и спасителем, и спасенным. «Что ты думаешь о г-же Франсуа, которая посадила на свою повозку бедного Флорана, когда он лежал без сознания посреди дороги? – значительно спрашивает Винсент. – Я считаю г-жу Франсуа поистине человечной. В отношении Син я делал и сделаю все то, что сделала бы г-жа Франсуа для Флорана».
На Тео этот поток напыщенной риторики и иллюзорных образов произвел совершенно обратный эффект. Вместо того чтобы завоевать одобрение, доводы Винсента заставили Тео сомневаться в психическом здоровье брата. Напомнив ему историю с лечебницей в Геле, Тео предупредил Винсента, что, прознав о предстоящей свадьбе, родители вновь могут захотеть взять над ним опеку. Возмущения, в которое повергло это предположение Винсента, хватило на несколько недель переписки. Мысль о перспективе оказаться в психиатрической клинике на фоне нападок со стороны Мауве и Терстеха и угрозы выселения из квартиры (что позволило бы обвинить его в неспособности обращаться с деньгами – веское основание для назначения опекуна) усугубляла его паранойю. Если у родителей достанет «воли и безрассудства» попытаться упрятать его в лечебницу, предупреждал Винсент брата, он подвергнет их «публичному позору» затяжного судебного разбирательства и заставит хорошенько раскошелиться. Или того хуже. И в качестве примера Винсент поведал историю человека, которого родители необоснованно поместили под опеку, и несчастный «вышиб опекуну мозги кочергой». По утверждению Винсента, убийцу оправдали на том основании, что это был акт «самозащиты».
Зловещие предупреждения и отчаянные мольбы помогли Винсенту добиться от брата увеличения ежемесячного пособия со ста до ста пятидесяти франков. (Тео всегда скептически относился к способности Винсента планировать свой бюджет и настаивал на том, чтобы присылать деньги в три захода: первого, десятого и двадцатого числа каждого месяца.) Но в главном Тео был непоколебим: он не собирался давать согласия на брак Винсента с Син. А также не имел намерения продолжать поддерживать брата деньгами, если тот решит жениться во что бы то ни стало. Но все же он согласился навестить Винсента в новом «доме» в начале августа. Для последнего, с его незыблемой верой в силу воздействия визуальных образов, этого было достаточно, чтобы сохранять надежду. «Интересно, что ты скажешь относительно нового дома, – беспокоился Винсент, – и что ты подумаешь о Син, когда увидишь ее и младенца. От всей души надеюсь, что ты почувствуешь некоторую симпатию к ним».
Теперь, когда мечта о доме, жене и семье целиком зависела от расположения Тео, Винсент резко поменял тон писем: на смену демонстративному неповиновению, вечно провоцировавшему разлад, пришли лесть, ласка и умиротворяющие уговоры. «В последнее время я много думаю о тебе, брат, – писал Винсент в начале июля, – ведь все, что у меня есть, даешь мне ты – включая и мою жизненную силу, и энергию». Винсент повторил давнее обещание «откладывать деньги и экономить во всем», зарекся не впадать больше в депрессию и клялся «упорно работать», несмотря на неважное самочувствие.
В альбоме для набросков и за мольбертом Винсент также пытался преодолеть прежнее нежелание идти на компромисс. После долгих месяцев упорного рисования фигуры в ущерб всему остальному он обратился к пейзажам, как давно призывал его Тео. Винсент постепенно отказался от летних планов насчет работы с обнаженной натурой, и вместо этого он начал ходить на этюды в Схевенинген, где рисовал ветлы, широкие луга и берега прудов, где крестьянки белили холсты, – виды с «истинно голландским характером и чувством». «Пейзажи очень увлекли меня», – заверял Винсент брата.
В творчестве Винсента произошла и более удивительная перемена: отложив в сторону карандаш, он обратился к деликатной технике акварели, которую так долго и безуспешно пытались навязать ему Мауве, Терстех и сам Тео. «Я иногда испытываю большую потребность снова заняться живописью, – заявил Винсент, не слишком убедительно объясняя столь резкий поворот наличием просторной мастерской, хорошего освещения и шкафа для хранения красок, – так что есть возможность избежать лишней грязи и беспорядка». Словно извиняясь за прошлые выходки, он вернулся к своим ранним рисункам и переработал их в цвете. «Думаю, теперь они тебе понравятся», – писал он Тео.
Винсент знал: ни одно перемирие не доставило бы Тео такой радости, как перемирие в его отношениях с родными. Ради него он даже решил забыть свое возмущение их попыткой определить его в лечебницу и возобновил душевную переписку с родителями (ни разу не упомянув о Син). Винсент планировал пригласить отца в Гаагу, чтобы тот тоже смог увидеть новый дом сына и подпасть под очарование картины домашнего уюта.
Я попрошу Па еще раз приехать сюда, – докладывал он Тео о своем плане. – И тогда я покажу ему то, чего он не ожидает: Син с малышом, опрятный дом, мастерскую, полную моих работ… Думаю, что все это произведет на отца более глубокое и более благоприятное впечатление… А что касается его мнения по поводу моего брака, то, полагаю, он скажет: «Женись на ней»…
Всего за две недели до приезда Тео Винсенту выпал случай проверить, насколько оправданы его надежды на идиллическое примирение. Утром 18 июля на пороге квартиры в доме номер 136 по Схенквег появился Х. Г. Терстех. Перед его глазами предстала та самая волшебная сцена, с помощью которой Винсент надеялся растопить сердца: Син с ребенком на руках.
«Что означают эта женщина и этот ребенок? – спросил Терстех. – Это твоя модель или что-то еще?» Захваченный врасплох, Винсент принялся бормотать объяснения, но Терстех счел его притязания на роль главы семейства «смехотворными». Терстех осведомился у Винсента, не сошел ли тот с ума, предположив, «что все это – следствие душевного и физического нездоровья». Он пригрозил написать его родителям, сообщить об очередном бесчестье, которое навлек на семью их сын. Терстех сравнил Винсента «с глупцом, который надумал утопиться». Но самый жестокий удар он приберег напоследок. Минуя Син по пути к выходу, Терстех бросил Винсенту, что женщина будет с ним несчастна.
Как только Терстех ушел, Винсент схватился за перо и, разрываясь от запоздалого негодования, настрочил Тео яростное письмо. Он называл Терстеха «недоброжелательным, высокомерным, бестактным, нескромным», протестовал против его «вмешательства в мои самые интимные и личные дела» и возмущался «жандармским тоном» бывшего начальника. «Если бы Син тонула у него на глазах, он бы наверняка продолжал хладнокровно смотреть, – не жалел яда Винсент, – пальцем бы не шевельнул, а потом бы сказал, что это на благо общества». Высказанное Терстехом оскорбительное предположение, что намерение Винсента завести жену и детей – признак безумия, привело его в ярость.
Никогда ни один врач не говорил со мной в таком тоне, как осмелился это сделать Терстех сегодня утром, – будто во мне есть нечто ненормальное, будто я не способен думать сам и голова моя не в порядке. Да, ни один врач не говорил со мной так ни прежде, ни теперь. Конечно, конституция у меня нервная, но в этом нет решительно ничего порочного. Поэтому Терстех оскорбил меня не менее тяжко, пожалуй, даже более, чем отец, пожелавший упрятать меня в сумасшедший дом. Я не желаю выслушивать подобные оскорбления.
Но все эти гневные вопли и обещания отомстить были бессильны скрыть главное: нанесенный Винсенту сокрушительный удар причинял ему ужасные страдания. Признавая, что «несвоевременное вмешательство» Терстеха в его отношения с родителями способно «причинить немало горестей», он до поры решил отказаться от намерения жениться на Син. «Предлагаю отложить историю с моим гражданским браком на неопределенное время, – писал Винсент на следующий день, – пока я не продвинусь в рисовании настолько, что стану независим». С примирением, таким образом, тоже можно было подождать.
Оставался только Тео. В течение нескольких недель, прошедших между визитом Терстеха и приездом брата, Винсента охватило отчаянное желание завоевать поддержку Тео. В письмах он молил брата попытаться понять его: «Я хочу делать рисунки, глядя на которые люди могли бы сказать: „Этот человек чувствует так глубоко, так тонко“. Несмотря на мою так называемую грубость – понимаешь? – а возможно, именно благодаря ей… я хотел бы своей работой показать, что таится в сердце этого чудака, этого ничтожества».
Накануне приезда Тео в самом начале августа Винсент вновь поднял на щит образ нежного материнства, на силу воздействия которого он возлагал свои главные надежды. «Син с малышом чувствуют себя хорошо, они крепнут, и я очень люблю обоих», – писал он. «Я нарисую колыбельку, надеюсь, еще сотню раз».
Увы, реальность неизменно разочаровывала художника.
После разлуки длиною в год оба брата пытались восстановить ускользающую связь. Тео привез подарки от родителей, а также бумагу для рисования и карандаши из Парижа. Винсент водил брата гулять в дюны Схевенингена, чтобы полюбоваться «песком, морем и небом», как в прошлую их встречу в Гааге пятью годами ранее. Посетил Тео и новую квартиру брата.
Но даже при виде столь любимой Винсентом колыбельки Тео остался непреклонен. «Не женись на ней», – сказал он Винсенту. Как обычно, пытаясь соблюсти баланс между братским и семейным долгом, Тео пообещал присылать деньги в течение еще одного года, вне зависимости от того, как будет развиваться история с Син, рассеяв тем самым самый страшный кошмар Винсента. Взамен он потребовал, чтобы брат прекратил навязывать всем свою новую семью – не только родителям, но и самому Тео. (На протяжении последующих шести месяцев Винсент ни словом не упомянет Син в письмах и не предпримет попытки обсудить что-либо связанное с ней.) Она должна исчезнуть из семейной летописи и не пятнать доброе имя Ван Гогов.
Однако хранить молчание было не единственным требованием Тео. Работы Винсента тоже должны были измениться. Несмотря на то что в последнее время Винсент обратился к пейзажу и использовал цвет, он продолжал противиться давлению со стороны брата и его призывам создавать работы, пригодные для продажи. Всего за несколько дней до приезда Тео он доказывал в письме, что «работать с оглядкой на пригодность для рынка, по-моему, не совсем правильно, скорее, это способ обмануть дилетантов». Тео приехал к брату с намерением наставить его на путь истинный. Он вновь повторил требование оставить рисование черно-белых фигур и сосредоточиться на пейзажах и цвете, то есть на живописи.
Поскольку Винсент нередко объяснял свое нежелание тем, что живопись слишком накладное занятие, Тео выдал ему дополнительные деньги на материалы и, желая обеспечить выполнение договоренности, настоял, чтобы в ближайшем будущем Винсент выслал доказательства достигнутого прогресса.
Вот какую цену потребовал Тео за продолжение финансовой помощи; это и стало ответом на вопрос, каково его мнение о «Скорби»: Винсент должен стереть Син не только из своей публичной жизни, но и из своего искусства.
Когда Винсент не мог спать – а после возвращения Син с ребенком из больницы такое случалось нередко, – он спускался в мастерскую, доставал из шкафа большие папки с иллюстрациями и при свете газовой лампы в сотый раз внимательно разглядывал знакомые изображения. «Каждый раз, когда я бываю не в духе, – писал он Антону ван Раппарду, – моя коллекция гравюр побуждает меня с новым рвением продолжать работу». В отличие от происходящего в реальной жизни, изображенное на гравюрах никогда не выходило за идеально ровные белые поля. Позднее Винсент признавался: «Я всегда жалею, что картина или статуя не может ожить».
На протяжении месяцев и даже лет Винсент перепробовал все мыслимые и немыслимые способы, пытаясь приблизить реальность к сентиментальному, подчиненному нерушимым клише миру, который был заключен в его папках с гравюрами. Он дробил реальность на фрагменты, прятал ее за вымышленными образами, сводил к привычным картинкам, оплетал бесконечным кружевом слов… Но все это неизменно приводило к новым конфликтам – с коллегами, наставниками, родителями, братом.
Летом 1882 г. – благодаря всем этим треволнениям – вдали наконец-то забрезжил первый луч света.
Глава 18
Вечный сирота
Рыбаков на берегу, должно быть, удивляла одинокая фигура странного человека на вершине дюны, внимательно наблюдавшего, как они сражаются с морем. Едва ли он был праздным путешественником – для осмотра достопримечательностей погода выдалась слишком суровой. Там, где стоял незнакомец, песок был исхлестан дождем и ураганным ветром. Каждое лето небольшую рыбацкую деревушку Схевенинген наводняли горожане с их передвижными купальными кабинами, но за бушующей природой они предпочитали наблюдать из укрытия – с веранд отелей и из окон своих номеров. Втаскивая на берег плоскодонки для ловли креветок, пока их не разметало бурей, рыбаки, скорее всего, и вообразить не могли, что одинокий человек, наблюдающий за ними с продуваемой всеми ветрами возвышенности, – художник.
Винсент был готов к встрече со стихией. Несмотря на теплую августовскую погоду, собираясь в дюны, он надевал толстые штаны, чтобы не пораниться об острую прибрежную осоку. В качестве табурета использовал грубую рыбацкую корзину – иногда отбрасывал ее в сторону и рисовал, стоя на коленях, сидя или даже лежа на песке. На случай ненастья – такого, как в тот день, – на ноги Винсент надевал крепкие башмаки. В намокшей от дождя, прилипшей к телу льняной блузе он казался себе «похожим на Робинзона Крузо».
До Схевенингена Винсент был вынужден добираться пешком: с бесчисленными материалами и приспособлениями, которые он брал с собой, художник едва ли смог бы зайти в вагон парового трамвая. Сразу после отъезда Тео Винсент, с пачкой денег в кармане, немедля отправился покупать материалы для живописи: новую коробку красок, палитру, кисти и краски в тюбиках (они появились недавно, освободив художников из плена мастерских). Еще он приобрел новый акварельный набор, значительно усовершенствовав процесс работы, – до этого ему приходилось, мирясь с неудобствами, смешивать краски в блюдечках. Нагруженный громоздкой перспективной рамкой, натянутым на подрамник холстом с пришпиленной к нему бумагой, да еще в придачу хлебом и кофе (провизией на день), он пешком преодолевал неблизкий путь от Схенквег до моря – испытание не из легких даже в хорошую погоду.
Но в шторм все усилия теряли смысл: непогода стирала вид в перспективной рамке, краски и кисти покрывались слоем песка всякий раз, когда Винсент открывал коробку. Натянутый холст норовил улететь с каждым порывом ветра. Подобные катаклизмы не раз заставляли художника искать убежища в трактире за дюнами. В конце концов он стал оставлять там бо́льшую часть своих материалов. Как только буря стихала, Винсент выдавливал на палитру краски, рассовывал по карманам тюбики и снова бросался в бой: одной рукой крепко держа холст, другой – сжимая палитру и пару кистей, он карабкался по мокрым, открытым всем ветрам дюнам. «Ветер дул так сильно, что я едва мог устоять на ногах, – описывал он эту сцену Тео, – и почти ничего не видел из-за песчаной пыли».
Казалось, буря придает ему сил: в противостоянии стихии Винсент ощущал себя по-настоящему живым. Блуза хлопала на ветру, но это не мешало ему стремительными движениями руки от палитры к холсту запечатлевать на нем наплывающие серые тучи и темное, изборожденное волнами море. В исступлении он накладывал краску «жирно, пастозно» – ни отсутствие опыта, ни бесполезность перспективной рамки нимало не беспокоили его. Это был истинный акт творения, куда более подходящий буйному темпераменту художника, нежели работа над натюрмортом в тихой мастерской Мауве (до того времени – единственный его опыт работы масляными красками). Как минимум дважды буря загоняла его обратно в помещение – холст оказывался облеплен «толстым слоем песка», так что приходилось соскребать краски и начинать сызнова, повторяя сюжет по памяти. В конце концов Винсент оставил холст в трактире, «время от времени возвращаясь на берег за свежими впечатлениями».
В этом безумии, когда творческий порыв сливался с буйством природы, Винсент сделал для себя поразительное открытие: оказывается, он мог писать красками.
«Когда я пишу, – признавался он Тео, – я чувствую, как цвет придает моим работам качества, которыми они прежде не обладали, – широту и силу». После недолгих сомнений он со свойственными ему импульсивностью и самозабвением бросился осваивать новую технику. В какой-то месяц Винсент написал не менее двух десятков пейзажей – море, леса, поля, сады. Он работал «с раннего утра до поздней ночи», «почти не прерываясь, чтобы перекусить или утолить жажду».
Приключения, сопутствовавшие его работе, доставляли Винсенту какое-то мальчишеское удовольствие. Убежденный, что в сырую погоду все выглядит лучше, Винсент кидался в поисках сюжетов для своих картин под каждый ливень и опускался на колени прямо в грязь. На одной из его картин – девочка в белом платье стоит под деревом, положив руку на ствол; лесная подстилка передана густыми мазками коричневого и черного с таким сладострастным правдоподобием, что «ты чувствуешь запахи леса». Он наслаждался осязаемостью и податливостью масла – как это было не похоже на акварель! Он щедро размазывал краску по холсту или бумаге («Не стоит жалеть!» – восклицал Винсент) и безжалостно соскребал ее в случае неудачи. Словно остерегаясь слишком долгих раздумий, он выдавливал краску из тюбика прямо на холст и смешивал цвета прямо тут же, на холсте, энергично орудуя кистью.
Результаты поражали его самого. «Вне всякого сомнения, никто не догадается, что это первые в моей жизни этюды маслом, – с гордостью писал Винсент брату. – Сказать по правде, это меня немного удивляет – я ожидал, что первые мои вещи будут из рук вон плохи… но, по-моему, они действительно удались». «Я сам не знаю, как я пишу. Я сажусь перед чистым холстом в том месте, которое мне чем-то приглянулось, и смотрю на то, что у меня перед глазами». Живописные этюды казались Винсенту столь удачными, что сменили на стенах его мастерской драгоценные зарисовки фигур. В письмах он взахлеб описывает и сюжеты, и все оттенки своей палитры. В живописи, по мнению Ван Гога, «есть нечто бесконечное», он воспевает подвластные ей «скрытые созвучия контрастов цвета», доходя до недавно еще немыслимого заключения: «Живопись – более благодарное занятие, чем рисование». Она «восхитительно передает настроение», восторгался Винсент, словно впервые взяв в руки кисть. «Живопись настолько близка мне, что трудно представить, как я мог бы теперь не заниматься ею постоянно». «У меня душа живописца», – провозгласил он.
А потом вдруг взял и отказался от живописи. Почти месяц героических усилий, безжалостного расхода красок, клятвенных заверений, что он решительно настроен двигаться вперед и ковать железо, пока горячо, – и на этом все внезапно кончилось. В оправдание столь стремительного разворота Винсент приводил множество аргументов. Главный – и наименее убедительный – стоимость материалов. «Хотя мне нравится это занятие, из-за чрезмерных расходов я пока не буду писать столько, сколько мне хочется и сколько от меня требуют мои устремления».
В действительности все, конечно, обстояло куда сложнее и трагичнее.
Мечта Винсента сбылась. Страстное желание иметь свою семью, уединенный островок в стороне от реального мира, воплотилось в жизнь. Никто не навещал его, да и ему самому не к кому было пойти. Дни напролет он проводил на этюдах, и даже его постоянным моделям не было смысла тащиться к художнику в мастерскую. Коллеги и знакомые, начиная с Мауве и Терстеха, совершенно его оставили. Они «считают меня изгоем», понимал Винсент. «Смотрят на меня сверху вниз и считают ничтожеством». Встретив Винсента на улице, они презрительно насмехались над ним. Если же Винсент первым замечал кого-то из них, то старался незаметно избежать столкновения. «Я намеренно уклонялся от встречи с теми, кто, по моим представлениям, стыдился меня».
Поначалу Винсент делал вид, будто подобная изоляция его не заботит, и заявлял, что не понимает, почему желание окружающих общаться с ним оказалось «недолговечным, как горящая солома». Иногда он винил во всем свою грубую внешность, неумение общаться или чрезмерную чувствительность. Иногда давал волю параноидальным подозрениям, воображая, будто о нем «думают невесть что и распространяют самые странные и скверные слухи», и жаловался на неспособность художников по-братски поддерживать друг друга. Но иногда ему все-таки приходилось признать очевидное: «Они считают, что я веду себя глупо».
Постепенно становилось ясно, какой ценой оплачено его иллюзорное семейное счастье: Винсент оказался в полном одиночестве. Осваивая новые художественные территории, он особенно остро переживал отсутствие общения с наставниками и коллегами. Вспоминая Мауве, Винсент попеременно то приходил в ярость, то горько сожалел о потере учителя. «Я часто ощущаю потребность попросить у кого-нибудь совета», – признавался художник. «Каждый раз, когда я думаю об этом, на сердце у меня становится тяжко». Винсент страстно желал наблюдать, как работают другие художники, и мечтал, «чтобы они принимали меня таким, каков я есть».
Подобные размышления порой приводили его к самым мрачным выводам. Так, к примеру, чтение саги Эмиля Золя о вырождении семьи заронило в его голову мысль о наследственном проклятии и неотвратимости судьбы. «Что я такое в глазах большинства? – жаловался Винсент. – Ноль, чудак, неприятный тип, некто, у кого нет и никогда не будет положения в обществе, – словом, ничтожество из ничтожеств». В поисках утешения мысли его вновь и вновь возвращались к истории Робинзона Крузо, потерпевшего кораблекрушение моряка, «который не утратил мужества в своем одиночестве».
Даже на любимой Гест, вдали от буржуазных предрассудков семьи и коллег-художников, Винсент не чувствовал себя в своей стихии. Потрепанная одежда, странные манеры и непонятные приспособления у него в руках привлекали нежелательное внимание со стороны не только отчаянных уличных сорванцов, но и простых прохожих, которые не отказывали себе в удовольствии высказаться. «Ну и художник!» – услышал как-то Винсент позади себя. Странного человека, яростно царапающего карандашом по огромному листу бумаги, не раз просили покинуть общественные места – столовые для бездомных, вокзалы. Однажды на картофельном рынке кто-то из толпы «выплюнул мне на бумагу жевательный табак, – в отчаянии сообщал брату Винсент. – Видя, как я рисую бессмысленные для них крюки и загогулины, они, наверное, думают, что я просто сумасшедший».
Со временем Винсента стало выбивать из колеи уже само присутствие людей рядом. «Ты не представляешь себе, как это утомляет и нервирует, когда вокруг тебя вечно толпятся люди, – жаловался он. – Иногда это настолько меня раздражает, что я бросаю работу». В конце концов Винсент стал избегать людных мест либо выходил на этюды до рассвета (в четыре утра летом), когда на улицах можно было встретить лишь подметальщиков.
Не находил он утешения и среди родных. Вынужденный скрывать от родителей правду о своей жизни, Винсент чувствовал, как надежда на сближение с ними тает с каждым днем. «Это хуже, чем совсем не иметь дома, не иметь ни матери, ни отца», – писал он. В августе семья пастора Ван Гога переехала в Нюэнен, городок в шестидесяти с лишним километрах от Эттена, где Дорус получил новое назначение. Мечта Винсента о возвращении в зюндертский дом теперь стала совсем иллюзорной. Он пытался возобновить переписку с родителями, но его скрытность омрачала любой обмен любезностями. Не мог он обсуждать с ними и свою работу. «Боюсь, может случиться, что отец и мать так никогда и не оценят мое искусство, – безнадежно заключил Винсент. – Для них оно всегда будет разочарованием».
Пропасть лишь увеличилась, когда в конце сентября отец неожиданно нанес сыну визит. Не имея возможности спрятать Син и ребенка, Винсент сделал вид, будто Син – просто несчастная больная мать, которой он помогает из сострадания. Никаких разговоров о любви или свадьбе – исключительно христианский долг. По возвращении в Нюэнен Дорус отослал сыну пакет с женским пальто, продемонстрировав, что поддерживает благотворительное начинание сына. Однако же ни отца, ни сына эта история не ввела в заблуждение. Почти год спустя Винсент признал, что визит отца лишил его последних сомнений относительно позиции родителей: «В той или иной степени они стыдились меня».
Обещание Винсента молчать о Син не только делало противозаконной их совместную жизнь, но и отдаляло его от Тео – единственного, кому было до него дело. Поскольку тема Син и ребенка была под запретом, письма Винсента брату стали более редкими, формальными и состояли теперь из туманных намеков и двусмысленных околичностей. Каждый гульден, истраченный на Син (на ее младенца, старшую дочь или мать), усугублял чувство вины, которое Винсент и так всегда испытывал, принимая деньги от Тео. К этим невидимым долгам теперь добавились и затраты на масляную живопись – куда более значительные, нежели прежние расходы на бумагу, карандаши и уголь. «Все так дорого стоит, – жаловался он, начиная заниматься живописью, – и так быстро заканчивается». Не способствовало экономии и то, что в живописи Винсент действовал тем же методом проб и ошибок, которым руководствовался в рисовании. «Многое из того, за что я берусь, не удается, и тогда приходится начинать сначала, а весь труд идет насмарку», – объяснял он брату.
Последний удар настиг Винсента в сентябре, когда Тео захотел увидеть один из этюдов маслом, относительно которых брат проявлял такой энтузиазм. Поначалу художник отказывался, прикрываясь расплывчатыми рассуждениями о том, насколько разительно этюд отличается от законченной работы. «Я считаю, что работа над этюдами сродни севу, – а я мечтаю о времени жатвы».
Но никакими уловками нельзя было скрыть правду: Винсент потерял уверенность в себе. Когда же он наконец сдался и отослал Тео этюд (корни дерева), сопроводительное письмо состояло из сплошных извинений и самокритики. Прошло всего пять недель с того дня, как он писал: «Никто не догадается, что это первые в моей жизни этюды маслом». Теперь же Винсент в отчаянии сетовал на отсутствие опыта («Я взял в руки кисть слишком недавно») и просил брата не судить этюд слишком строго: «Если же этюд разочарует тебя, ты должен принять в соображение, как недавно я начал писать». Он умолял Тео «не судить будущее по одной этой работе» и завершал письмо отчаянным призывом проявить снисхождение: «Если, взглянув на него… ты не пожалеешь, что дал мне возможность работать, я буду только рад и не утрачу мужества продолжать».
Насмешки толпы, издевательства коллег, охлаждение со стороны брата и проблемы, связанные с новой семьей и новой техникой, заставили Винсента искать прибежища в ностальгии по прошлому. Гонения он объяснял «скептицизмом, равнодушием и холодностью» современной жизни, ее упадком, скукой, недостатком страсти. С удивительной для человека двадцати девяти лет горечью он оплакивал утраченную юность и проклинал фабрики, железные дороги и сельскохозяйственные машины, которые, по его мнению, лишали Брабант его «суровой поэтичности». «Жизнь моя, – писал он Тео, – теперь не такая радостная, какой была тогда».
Как всегда, охваченный ностальгией Винсент погрузился в воображаемое прошлое. Он снова перечитывал Андерсена, путеводную звезду его детства. Отложив Золя, он вернулся к романтическим сочинениям Эркмана-Шатриана, удалившись на сотню лет во времени и еще дальше – в мировосприятии. В воображении художника эпоха Великой французской революции всегда рисовалась потерянным раем героев и благородных идеалов, и теперь он вновь жадно туда устремился: «Мне думается, что в то время было больше сердечности, веселости и живости, чем сейчас».
Что касается искусства, то и здесь Винсент воспылал любовью к веку ушедшему, заключив для себя, что как художник явился слишком поздно, ведь все самое главное уже случилось. В то время, когда импрессионисты Моне, Ренуар и Писсарро устраивали седьмую групповую выставку в Париже, Гоген вынашивал планы их превзойти, а Мане лежал на смертном одре, Винсент все тосковал по временам Милле, Коро и Бретона. Искусство, по его словам, пришло в упадок, «непостоянство и пресыщенность» явились на смену страсти. Художники предали сам дух Революции – «честность и простодушие», а главное – братство. «Раньше я воображал, что художники составляют нечто вроде сплоченного кружка или объединения, где царят теплота, сердечность и гармония». Но искусство никогда больше не возвысится до таких высот: «Невозможно подняться выше вершины… В искусстве вершина достигнута».
В поисках утраченного рая страсти и солидарности Винсент, по обыкновению, обратился к своей коллекции гравюр. Прежде они составляли весь его мир, теперь указывали путь. Благодаря этим аккуратно рассортированным, с любовью развешенным по стенам черно-белым репродукциям Винсент мог ощутить себя желанным гостем в сообществе художников, пусть это только в воображении. В его коллекции были самые разные работы: от ренессансных аллегорий Дюрера до современных фантастических городских пейзажей, но после злоключений последних месяцев особое значение приобрели для него работы английских иллюстраторов.
Еще в 1840-е гг. редакции лондонских газет начали нанимать художников, чтобы с их помощью оживить печатные страницы выразительными и запоминающимися образами. Благодаря новой состоятельной публике торговля гравюрами превратилась в грандиозный бизнес – и та же публика весьма бойко раскупала иллюстрированные газеты и журналы, в которых печатались зарисовки на злобу дня, портреты известных людей, необычные пейзажи и модные новинки. К 1873 г., когда Винсент прибыл в Лондон, иллюстрированные еженедельники шли нарасхват. По мере того как их аудитория росла и вкус ее развивался, росли и требования к иллюстрациям. Технические усовершенствования в области печати изображений – те самые, благодаря которым Адольф Гупиль и Сент Ван Гог сколотили свои состояния, – позволили издателям достигать такой точности в деталях и градациях тона, о каких нельзя было и мечтать в прежние времена, когда рисунки приходилось по старинке вырезать на буковых досках в зеркальном отражении по отношению к будущему оттиску. Мало того – появилась возможность помещать иллюстрации на двухстраничном развороте, что производило поразительный эффект в эпоху, привыкшую к малоформатным книгам и иллюстрациям величиной с почтовую марку.
Как только общество начало осознавать, в какую цену ему обходится растущий достаток буржуазии, иллюстрированные издания стали фиксировать постыдные следствия нового экономического порядка, а заодно наивные викторианские способы решения этих проблем посредством веры и милости к ближнему. Работая в компании Гупиля, Винсент имел возможность наблюдать бурный интерес, который неизменно вызывали у публики изображения людей, отторгнутых обществом. Правда, в то время он не считал это искусством. На выставке в Королевской академии в 1874 г. Винсент увидел картину Люка Филдса «Очередь в ночлежный дом» – мрачное изображение лондонских бедняков, толпящихся у дверей ночлежки холодной зимней ночью. Эта картина произвела в обществе эффект разорвавшейся бомбы, перед входом в Академию даже пришлось устраивать баррикады – иначе толпы желающих увидеть картину было не сдержать. Винсент, в письме рассказывая брату о выставке, упомянул тогда лишь несколько портретов молодых девушек, которые нашел «прелестными».
Теперь же, десять лет спустя, когда он сам оказался всеми отринутым, Винсент объявил эти драматичные образы и их создателей истинными наследниками духа 1873 г. «Для меня английские рисовальщики – то же, что Диккенс в литературе. У них точно такое же благородное, здоровое чувство». Он называл их «народными художниками» и превозносил их произведения в тех же эпитетах, которые использовал применительно к собственным работам и самому себе, защищая себя от нападок: прочные, основательные, грубые, смелые, с чувством и характером, не прилизанные. В поддержку своего мнения Винсент приводил слова Коро: «Есть картины, в которых ничего нет и тем не менее есть все». Тот факт, что эстеты, вроде Мауве и Терстеха (и Тео), считали работы этих авторов пошлыми и старомодными, а коллеги-художники из «Мастерской Пульхри» ими пренебрегали (такие картинки годны, чтобы «коротать время в кафе»), лишь подстегивал страсть Винсента к подобным изображениям. Он жаждал уберечь их от забвения и несправедливого осуждения – спасти, как он спасал Син. Кто может защитить отвергнутое искусство лучше художника, который и сам отвергнут?
Люк Филдс. Очередь в ночлежный дом. 1874. Холст, масло. 136 × 244 см
Винсент начал собирать работы английских иллюстраторов почти сразу после приезда в Гаагу в январе 1882 г., хотя долгие годы игнорировал их, предпочитая французские и голландские гравюры. В отличие от последних «англичане» были не только доступными по цене, но еще и служили примером посильной художественной задачи. Все виденное Винсентом прежде и близко не напоминало неловкие наброски, привезенные им из Эттена и Боринажа. Поэтому в Гааге он срочно разыскал букинистов, обеспечивших ему бесперебойные поставки отдельных гравюр и целых номеров «The Graphic», «Punch», «The Illustrated London News», – напечатанные в них репродукции Винсент вырезал и вешал на стену.
К лету 1882 г. Винсент уже маниакально охотился за работами художников-иллюстраторов – в галерее фаворитов Винсента англичане даже потеснили на время Милле и Бретона. «У этих англичан совершенно особые чувства, восприятие, манера выражения, к которым надо привыкнуть, но, уверяю тебя, изучать их стоит труда, потому что они – великие художники», – объяснял Винсент, словно бы оправдывая самого себя. В конце концов он приобрел подшивку газеты «The Graphic» за десять лет – с 1870 по 1880 г. – более пятисот номеров, переплетенных в двадцать один том. По словам Винсента, английские рисовальщики привлекали его как «нечто прочное и основательное, что дает опору в минуту слабости».
В мае, накануне отъезда в традиционный летний вояж на этюды, в Гааге проездом остановился давний друг Винсента Антон ван Раппард. Раппард также давно увлекался коллекционированием репродукций и иллюстраций. Но не только это было причиной возрождения дружеских чувств. За пять месяцев, прошедшие с тех пор, как Винсент прервал общение с Раппардом, произошло немало: Кее Вос отвергла его ухаживания, родители изгнали из дома, всесильные дядья отвернулись от него, Мауве отлучил от себя, а могущественный Терстех обвинил во всех грехах. Для униженного и всеми отвергнутого Винсента дружба с Раппардом могла стать той ниточкой, что связала бы его с приличным обществом. Друг появился как раз вовремя: всего за несколько недель до его приезда Винсент решил признаться Тео в тайной связи с Син, и это признание грозило нанести серьезный урон его отношениям с братом.
Такого чувства товарищеской близости, которое овладело Винсентом после визита Раппарда, художник не испытывал целых семь лет – со времен парижских чтений Библии в компании Гарри Глэдвелла. На этот раз его «евангелием» стала черно-белая гравюра, святыми – художники-иллюстраторы. Винсент посылал Раппарду бесконечные списки любимых сюжетов и, по-видимому, ожидал от Раппарда того же. Демонстрируя поистине энциклопедические познания, Винсент перечислял граверов, указывал период, стиль, школу. Друзья обменивались книгами: Раппард, в частности, прислал Винсенту книгу «Рисунок углем» («Le fusain»), написанную Матье Меснье под псевдонимом Карл Робер и восхваляемую в одной из современных рецензий как «исчерпывающее практическое пособие по рисованию пейзажа углем… предназначенное для тех, кому ничего не известно об этом предмете» (в пылу дружеского энтузиазма Винсент не счел такой подарок обидным). Винсент регулярно выискивал в своей коллекции дубликаты, которые можно было бы отослать сотоварищу (судя по всему, рассчитывая на ответный жест Раппарда). Когда дубликаты закончились, он пересмотрел целую кучу старых номеров газет и журналов в надежде найти еще что-нибудь. Винсенту хотелось, чтобы их коллекции полностью совпадали.
В лице Раппарда Винсент обрел не только товарища, одержимого той же страстью, но и одного из тех немногих, кто сочувствовал ему и был готов поддержать в выполнении миссии, казавшейся маловыполнимой. «Он понимает, к чему я стремлюсь и с какими трудностями сталкиваюсь», – писал Винсент брату после майского визита Раппарда. Когда же друг тепло отозвался о его рисунках (особо одобрив работы, аналогичные тем, что он выполнил по заказу дяди Кора, и несколько листов с обнаженной натурой), Винсент растаял от благодарности: «Больше всего мне хочется, чтобы люди получали удовольствие от моей работы: это так радует меня… Если никто никогда не говорит тебе: „Это или то вышло верно“, чувствуешь себя обескураженным, удрученным и раздавленным… Какое счастье сознавать, что другие и впрямь уловили что-то из того, что ты пытаешься выразить».
На далекого друга Винсент мог проецировать все свои огорчения, недовольства, разочарования и страхи, накопившиеся в эту полную раздоров и раздумий долгую зиму: оскорбительное поведение гаагских собратьев-художников, навязчивая идея, будто Мауве и Терстех могут сыграть с ним «одну из своих обычных шуток», и, конечно, изнурительный неблагодарный труд.
В воинственном запале Винсент пытался вовлечь Раппарда в свои баталии не только с художественным сообществом, но и с самим современным искусством: «Думаю, что нам было бы полезно сосредоточить свое внимание на художниках и произведениях прежнего времени, скажем, эпохи, окончившейся лет двадцать-тридцать тому назад, так как иначе о нас впоследствии справедливо скажут: „Раппард и Винсент тоже должны быть причислены к декадентам“». Консервативного и покладистого Раппарда, должно быть, озадачивало и забавляло, когда Винсент принимался оплакивать их общую участь изгоев и парий от искусства. «На нас с тобой смотрят как на неприятных, вздорных, ничтожных и, главное, ужасно скучных людей и художников», – писал Винсент, движимый иллюзией общности. «Мы не должны заблуждаться, надо готовиться к непониманию, презрению и клевете». В то время как Раппард наслаждался покоем и уютом родительского дома в Утрехте, вращался в кругу многочисленных друзей и охотно вступал в самые разные художественные клубы и объединения, Винсент призывал друга вести жизнь уединенную, полностью посвятив себя искусству. «Чем больше общаешься с художниками, тем слабее становишься сам как художник», – убеждает он. «Фома Кемпийский, помнится, где-то замечает: „Чем более я был среди людей, тем менее чувствовал себя человеком“».
Среди всех этих маниакальных увлечений, самооправданий, приступов ностальгии и жажды обрести единомышленника для живописи просто не оставалось места. В середине августа Винсент узнал, что Раппард привез из летней поездки альбом, полный зарисовок человеческой фигуры. Син к тому времени уже оправилась настолько, что снова могла позировать. Упомянутый в письме к Тео «этюд фигуры мальчика в гризайли: уголь, масло и совсем немного цвета, – только чтобы дать тон», ознаменовал возвращение к рисунку.
В середине сентября Винсент провозгласил новую цель: «Группы людей… очередь за бесплатным супом, вокзальный зал ожидания, больница, ломбард, зеваки или фланеры на улице». Подобные изображения, составлявшие основную массу иллюстраций в «The Graphic» и других изданиях, по словам Винсента, требовали «бесчисленных подготовительных этюдов и зарисовок для каждой фигуры», иными словами – еще большего количества моделей. Увы, через несколько недель новая инициатива потерпела крах – всякий раз, отправляясь на этюды в места скопления людей, Винсент сталкивался с их враждебным отношением. Другой причиной неудачи было решение использовать акварель (вероятно, в угоду Тео), притом что сам Винсент находил эту технику самой неподходящей для передачи динамики человеческой фигуры.
Несмотря на то что Винсент не отрекся от живописи открыто, все в мастерской художника свидетельствовало об этом. К концу сентября он вновь засел у себя на Схенквег: вооружившись карандашами и углем, окруженный своим семейством моделей, он штамповал по дюжине этюдов в день («Каждый мало-мальски пригодный этюд требует как минимум полчаса»). Винсент по-прежнему периодически заявлял о своей любви к живописи, цвету и пейзажу – преимущественно, чтобы развеять опасения Тео насчет продаваемости своих работ, но практически все, чем он теперь занимался, было связано с черно-белыми гравюрами, которые питали его дружбу с Раппардом. Все холсты, оставшиеся от нескольких недель занятий живописью, Винсент пустил на занавеси для окон, чтобы устроить в мастерской свет, более подходящий для рисования моделей.
Губерт фон Геркомер. Воскресенье в военном госпитале Челси (Последняя поверка). Деталь. Гравюра. 1871
После неудачи с групповыми сценами Винсент выбрал в качестве источника вдохновения другую знаменитую иллюстрацию из «The Graphic» – «Воскресенье в военном госпитале Челси» Губерта фон Геркомера. Изображение старика-ветерана, умирающего на скамье во время собрания однополчан, было опубликовано в 1871 г. и имело такой шумный успех, что Геркомер создал живописную версию сюжета; картина обрела международную известность под более сентиментальным названием «Последняя поверка». (К слову, это одна из картин, которые Винсент видел в Лондоне в 1874 г. и никак не прокомментировал.)
В сентябре Раппард начал работу над серией рисунков в Утрехтском институте для слепых – проект обещал дать немалое количество однотипных душераздирающих образов. Почти в то же самое время, словно решив поддержать начинание друга, Винсент принялся подыскивать натурщиков в гестской богадельне. Он обращался со своей странной просьбой ко многим старикам, но лишь один – Адриан Якоб Зёйдерланд – стал его постоянной моделью.
Винсент вполне мог знать имя своей модели, но нигде его не упоминал. Да и сам Зёйдерланд вряд ли смог бы на него отзываться – старик был глух на оба уха. Как и остальные пенсионеры из Голландского дома призрения реформатской церкви в Гааге, Адриан Якоб носил на рукаве регистрационный номер – 199. Одет он был в униформу, в которой ходили все пенсионеры: фрак и цилиндр. Потрепанный костюм «джентльмена» сообщал каждому прохожему, что перед ним человек нуждающийся. В холодные дни Зёйдерланд расхаживал в длинном двубортном пальто, напоминающем те, в которые одеты ветераны на картине Геркомера. Несмотря на пальто шинельного покроя и медаль на лацкане, семидесятидвухлетний Зёйдерланд мало напоминал солдата или человека благородного происхождения. Нечесаные седые волосы торчали из-под цилиндра и падали на воротник, а под цилиндром скрывалась абсолютно лысая макушка. По обеим сторонам лица кустились густые бакенбарды. У него был широкий крючковатый нос, большие оттопыренные уши и маленькие глаза с тяжелыми веками. Винсент называл его echt – «настоящий».
Весь следующий год Зёйдерланд был частым гостем в квартире на Схенквег – насколько это позволял распорядок дома призрения, постояльцам которого разрешалось выходить всего три дня в неделю и отсутствовать лишь до захода солнца. За пятьдесят центов в день (все деньги старик обязан был отдавать богадельне) Винсент наконец заполучил модель, которую мог рисовать сколько угодно. С терпением библейского Иова Зёйдерланд часами стоял неподвижно, и художник имел возможность запечатлеть его во всех мыслимых позах и ракурсах: стоя, сидя, внаклонку, на коленях – анфас, со спины, сбоку. На рисунках старик порой выглядит согбенным и усталым, а иногда демонстрирует настоящую солдатскую выправку. Адриан Якоб позировал с тростью, цилиндром в руке или совсем без головного убора. Иногда Винсент давал ему реквизит – платок, стакан, чашку, трубку, метлу, грабли, иногда просил изобразить человека за едой или чтением или занятого домашними делами. Иногда старик позировал вместе с Син, ее матерью и детьми для «семейных портретов».
Старик с палкой. Карандаш. Сентябрь—ноябрь 1882. 50 × 30 см
Старик во фраке. Карандаш. Сентябрь—декабрь 1882. 48 × 26 см
Хотя пенсионерам было запрещено носить «вне дома какую-либо верхнюю одежду, кроме той, что выдают попечители», по просьбе Винсента Зёйдерланд послушно переодевался в костюмы разнообразных «типов». Рубаха, шляпа и корзина для торфа превращали его в крестьянина, лопата – в углекопа, зюйдвестка – в рыбака, кирка – в шахтера, трубка и свободная блуза – в художника. Винсент усаживал его за стол, складывал ему руки в молитве и рисовал его в образе благословляющего трапезу отца семейства, потом вешал на сутулые плечи холщовую сумку и раз за разом запечатлевал в образе сеятеля.
Зёйдерланд держал каждую позу со стоическим терпением рабочей лошади (Винсент всегда восхищался этими животными). Винсенту редко удавалось заполучить модель больше чем на один-два сеанса и даже в таких случаях приходилось торопиться закончить рисунок, прежде чем лопнет терпение натурщика. Поэтому безропотная покорность Адриана Якоба явилась для Винсента настоящим даром свыше. Теперь он мог не только пробовать новые позы, но работать над каждой из них, переделывая до тех пор, пока не добивался желаемого результата, – учитывая отсутствие у Винсента систематического художественного образования, это было особенно важно. У художника появилась возможность уделять больше времени удачным наброскам и концентрировать свою феноменальную наблюдательность на игре теней в складках пальто или в заломах на башмаках. Винсент вернулся к большому формату и смелым линиям «Скорби», которую по-прежнему считал лучшим своим рисунком, но прибавил энергичную штриховку, свойственную английским гравюрам из его коллекции.
За долгие зимние месяцы, проведенные в мастерской на Схенквег, Винсент привязался к своей терпеливой, послушной и совершенно глухой модели. Подобно старикам-пенсионерам из «Последней поверки» Геркомера, Зёйдерланд, должно быть, напоминал Винсенту одного из неприкаянных «славных ветеранов» эпохи Милле и Диккенса. Бездомный, одинокий, не имеющий детей, друзей и средств к существованию, Зёйдерланд, как и сам Винсент, подобно Робинзону Крузо, потерялся в равнодушном океане жизни. Винсент часто упоминал его в письмах как «старика из богадельни» и называл weesman – «сирота».
Страсть к рисованию, вновь охватившая его, чувство привязанности к ван Раппарду и тоска по прошлому неизбежно должны были слиться воедино и превратиться в очередную манию. В конце октября Раппард прислал письмо, которое сработало как спичка, поднесенная к стогу сена. В письме содержался краткий пересказ статьи Губерта Геркомера. Со свойственной ему не только в живописи, но и в словах эмоциональностью Геркомер восхвалял английских иллюстраторов (не забыв и себя), уверяя, что именно благодаря им черно-белая иллюстрация достигла наивысшего подъема. Его пламенные речи словно сошли на страницу прямиком из собственных размышлений Винсента. Геркомер отдавал дань прежним достижениям в области гравюры на дереве; по его смелому заявлению, иллюстрации, печатавшиеся в одной только «The Graphic», являли собой столь же «правдивое и полноценное» художественное высказывание, что и все картины на стенах всех музеев мира.
В «энергичных словах» Геркомера Винсент нашел подтверждение тем доводам, которые сам приводил в защиту своего непризнанного искусства. По мнению Геркомера, искренность художника значит больше, нежели ловкое владение кистью, смелость важнее опыта, а сила духа важнее выучки. Он отстаивал «моральные преимущества» рисунка над другими формами, ставил рисовальщиков выше всех прочих художников, предпочитал тон цвету, а рвение – тщательности. Его слова превратили отчуждение Винсента и его тоску по несбыточному в знаки доблести. Геркомер предостерегал от опасности «пагубного конвенционализма» и сокрушался по поводу декадентских тенденций в современном искусстве (даже в самой «The Graphic»), яростно нападая на «дурацкую школу» импрессионистов, придуманную «незрелыми» художниками, готовыми писать «все и вся, что только видят в Природе, без оглядки на красоту, без интереса к выбранной теме».
Немец по рождению, Геркомер вырос в Америке и для закрытого клуба английских художников оставался аутсайдером. Описание начала его художественной карьеры – Геркомер был всего на четыре года старше Винсента, – как в зеркале, отражало самые сильные страхи последнего. Геркомер тоже пережил нищету и презрение. Как и Винсент, он был не в состоянии платить за жилье, с трудом находил модель и подвергался гонениям. Сама его манера выражаться на английском языке – неуклюжая, вычурная и так напоминавшая английский Винсента – была близка его голландскому собрату. «Вся статья – поразительно здравая, сильная, честная… Она вдохновляет меня – сердце радуется, когда слышишь такие речи».
Полемический пафос Геркомера, то распаляя, то обнадеживая Винсента, раздул в нем преданность черно-белому рисунку до масштабов апостольской проповеди. Как и пятью годами ранее в Амстердаме, искреннее увлечение уступило место оголтелости фанатика. В письмах Винсента после долгого перерыва вновь появились упоминания изображений на религиозные темы, а заодно высокопарные пассажи, отсылающие непосредственно к Священному Писанию («По трудам их узнаете их, и не будет красноречивее всех тот, кто говорит правдивейшие слова. Вспомни о Милле, вспомни о Геркомере»…). Свою коллекцию репродукций он называет «чем-то вроде Библии», утверждая, что она приводит его «в благочестивое настроение». Подобно новому Савонароле, он бесконечно протестует против декадентства и упадка, царящих в новом искусстве, против вырождающегося современного общества, против наплыва поверхностного и условного, против возвышения материального величия над величием моральным.
На пороге вечности. Карандаш. Ноябрь 1882. 50 × 31 см
Той осенью, открыв путь к спасению, Винсент исступленно работал над рисунками у себя в мастерской, используя в качестве натурщиков не только Син с семьей и «сироту» Зёйдерланда, но и других стариков из богадельни, детей из сиротского приюта и работников из плотницкой мастерской по соседству. Работал он и на улице, делал наброски лошадей – платил хозяевам, чтобы те удерживали животных на месте, пока он не закончит. «Я работаю изо всех сил, – докладывал он брату, объясняя баснословный расход бумаги. – Чем больше их делаешь, тем лучше понимаешь, сколько еще нужно сделать». Отдавая дань новоявленному Фоме Кемпийскому, Винсент начинает серию портретов наподобие цикла Геркомера «Народные типы», выполненного по заказу «The Graphic». Нарисованные с моделей, но задуманные как галерея распространенных, узнаваемых типов (Шахтер, Рыбак, Крестьянин), портреты Геркомера привлекли внимание Винсента за несколько месяцев до знакомства со статьей художника. Экземпляры «The Graphic» с иллюстрациями из этой серии он посылал Тео еще в июне.
В середине октября, приблизив перспективную рамку к модели, Винсент делает несколько большеформатных погрудных портретов Син, ее матери и Зёйдерланда. Надевая на позирующих разные головные уборы – шляпу, шапку, чепец, зюйдвестку, – он придавал им узнаваемые черты определенного типа в расчете, что это сделает образ универсальным. Не утруждая себя задачей передать портретное сходство («тип выкристаллизовывался из многих индивидуальностей», – сообщал он Тео), он создавал густо затененные, мрачноватые и довольно ходульные зарисовки характерных персонажей. Лишь считаные работы, выполненные в ту зиму, – портрет десятилетней сестры Син, с остриженной из-за вшей головой и настороженным взглядом, и книгопродавец Йозеф Блок, с напряженным выражением лица и нетерпением в глазах, – намекают на нечто более глубокое, чем то, что предлагали зрителю бесстрастные светские иконы Геркомера.
В ноябре, по-прежнему под впечатлением геркомеровской «Последней поверки», он тоже попытался передать на бумаге пафос неотвратимости смерти. Острое осознание того, что каждый человек смертен, настигло художника еще во время его печального пребывания в Боринаже. Среди своих работ он отыскал рисунок, выполненный год назад в Эттене: закрыв лицо руками, на стуле сидит несчастный старик, угнетенный тяготами жизни и ее тщетностью. Винсент усадил Зёйдерланда в ту же позу, установил перспективную рамку и набросал абрис надломленной, придавленной горем фигуры. Со времен «Скорби» ни один рисунок не стоил ему стольких усилий, ни один не был нагружен таким количеством смыслов. «Я пытался выразить… то, что кажется мне одним из убедительнейших доказательств существования quelque chose là-haut, – объяснял он брату в комментарии, больше похожем на проповедь. – В бесконечно трогательном жесте этого жалкого старика… есть нечто благородное, нечто великое. Не может быть, чтобы и это тоже пошло на корм червям».
Но никакая картина спасения не была полной для Винсента, если не давала надежды на примирение с семьей: семья была источником, питавшим все его мании. Но и здесь пример Геркомера обнадеживал Винсента. Его кумир не просто сам был знаменитым, преуспевающим иллюстратором, но пророчил успех и достаток художникам, вроде Винсента, «в эпоху, когда признание и вознаграждение за труды не заставят себя долго ждать». Все в той же статье Геркомер авторитетно заявлял, что художник, специализирующийся на печатной графике, может неплохо заработать на жизнь и не тревожиться относительно продаж. Почему? Да потому, что в новую эпоху буржуазного потребления (эпоху «утилитарности и спешки», как он ее называл) гравюры на дереве неизбежно будут пользоваться бо́льшим спросом, нежели остальные формы изобразительного искусства. Дешевые, легко тиражируемые и «понятные большинству публики», они сулят «удовольствие и моральное удовлетворение» массовому зрителю, а массовый зритель всегда «шумно требует еще и еще того, что ему по нраву».
Подобные обещания для Винсента, задумавшего рискованный художественный проект, были точно манна небесная. Несмотря на все препирательства с Мауве и Терстехом, Винсент не расстался с вывезенной из Боринажа идеей – начать самому себя обеспечивать. Переписка с Тео неизменно полна метаний между высокопарными рассуждениями о миссии художника и торжественными заверениями, что коммерческий успех не за горами. Слова Геркомера звучали обещанием освободить Винсента от необходимости мучительного выбора. Посредством дешевой в производстве серийной гравюры простое и искреннее искусство может напрямую обращаться к людям и не зависеть от «пагубного влияния» торгашей, вроде Терстеха; искренний, чистый сердцем художник может пожать лавры успеха, не жертвуя собственной душой.
Прочитав статью Геркомера, Винсент через несколько дней приступил к созданию образа, который должен был воплотить идеальный баланс успешности и верности себе. Мысленно ориентируясь на невероятно популярную «Последнюю поверку», Винсент решил «создать черно-белое произведение искусства на эффектную тему, которое привлечет внимание и обеспечит репутацию». И тогда он сумел бы, подобно Геркомеру, побороть презрение коллег, неприятие родственников и безразличие окружающего мира.
В конце октября Тео невольно подыграл брату, описав в письме новинки в области литографии – традиционного способа массового производства оттисков, отодвинутого на второй план более современными технологиями, вроде фотогравирования. Поскольку литография подразумевала выполнение рисунка непосредственно на литографском камне (с которого затем делались оттиски), считалось, что эта техника максимально передает манеру художника, а также сообщает особую выразительность и бархатистость черному цвету. Препятствием, особенно для молодых художников, была сложность (и дороговизна) работы жирным литографским карандашом на известняковых пластинах. В своем письме Тео рассказал брату о новой технике, которая позволяла художникам наносить рисунок литографским карандашом на особую бумагу и уже затем механически переносить его на камень, минуя, таким образом, самый сложный и дорогостоящий этап процесса. «Если это правда, – немедленно откликнулся Винсент, – пришли мне все, что сумеешь раздобыть, насчет того, как работать с этой бумагой, и постарайся достать мне пару листов, чтобы я мог попробовать». Брат не спешил с ответом, и Винсент сам приобрел бумагу в типографии Смулдерса. За считаные часы он успел вернуться домой, перенести на лист один из набросков Зёйдерланда и вернуть его для печати потрясенному приказчику в типографии. Оттиск привел Винсента в такой восторг, что, не дожидаясь реакции Тео, он задумал изготовить целую серию подобных оттисков, «грубых, но дерзких», и заказал у Смулдерса шесть каменных пластин. Образцом должны были послужить «Полевые работы» Милле – культовые образы возвышающего душу труда, которые когда-то стали для Винсента путеводной звездой и помогли выбраться из черной страны. Он начал с рисунка «Женщина с мешками угля», еще одной версии рисунка «На пороге вечности», а в качестве следующего листа серии задумал изобразить «небольшую процессию» женщин-шахтеров.
Женщины-шахтеры. Акварель, бумага. Ноябрь 1882. 32 × 50 см
В порыве энтузиазма Винсент уже воображал, как задуманный альбом литографий обеспечит ему работу иллюстратора или, по крайней мере, создаст ему «имя в… редакциях журналов». Винсент планировал перебраться в Англию и там попытать счастья: был убежден – когда начнется возрождение литографии (по его мнению, это должно было случиться со дня на день), английские газеты и журналы будут «испытывать нехватку умелых рисовальщиков». В Лондоне он планировал встретиться с самим Геркомером, а также с издателями знаменитой «The Graphic». «Не думаю, что к ним каждый день приходит художник, готовый сделать иллюстрацию своим призванием», – писал он. Два из тех рисунков, которые Винсент повторил для воспроизведения с литографского камня, были названы по-английски: «Скорбь» (Sorrow) и «На пороге вечности» (At Eternity’s Gate).
Воображаемая картина скорого успеха была столь убедительной, что развеять ее было не под силу никаким препонам. Винсент с самого начала надеялся, что его блестящий план приведет к еще более тесной дружбе с Антоном ван Раппардом, который, разумеется, тоже сделает несколько рисунков для задуманной серии. Стоило Раппарду выразить осторожные сомнения, Винсент тут же выдвинул новый, еще более грандиозный замысел: собрать группу художников-единомышленников. Каждый будет участвовать в масштабном предприятии как своими иллюстрациями, так и деньгами, и все они станут работать вместе, как когда-то, в дни расцвета газеты «The Graphic», делали английские иллюстраторы.
На всех этапах этого заведомо нереального предприятия Винсент яростно отстаивал свою идею: бредовые фантазии немыслимым образом сочетались с практическими выкладками, вдохновение с рассудительностью – все это впоследствии станет его художественным кредо. Он рассматривал свой проект ни больше ни меньше как моральный долг и, пытаясь привлечь на свою сторону брата, прибегал к революционной риторике в духе 1793 г.: «Нужно не рассуждать, а действовать… Впереди великие дела… En avant et plus vite que ça». Винсент во всех подробностях разрабатывал манифест этой мнимой группы художников-революционеров, определяющий не только художественную программу (материалы, темы и цены), но и порядок распределения расходов и прибыли между участниками, процедуру голосования, долю каждого в общем котле материальных ценностей.
Но затея провалилась. Грандиозные планы пали жертвой безудержного прожектерства. Тео, который давно научился общаться со своим неуемным братом посредством дозированных пауз, прямо ни разу не высказался по поводу авантюры с альбомом. По правде говоря, и сам Винсент не до конца верил в коммерческий успех своего начинания, переходя от уверенности к сомнениям порой в одном и том же письме. Не менее часто он менял и свое отношение к известности, то надменно отвергая общественное признание («Такие вещи меня совершенно не волнуют»), то – в ответ на просьбу рабочих Смулдерса повесить экземпляр одной из его литографий в магазине – принимаясь восхвалять способность «человека с улицы» понимать искусство и планируя украсить литографиями «дом каждого крестьянина и рабочего» (с тем, чтобы несколько недель спустя вновь с презрением отзываться о вкусах общества).
Даже собственное творчество подводило его: никакая техника не могла устоять под натиском его искусства, вобравшего всю его страсть, тоску и желание себя оправдать. Из всех техник литография оказалась особенно коварной. Результаты разочаровывали его на каждом этапе. Двойной перенос – с рисунка на камень и с камня на оттиск – вносил в творческий процесс массу неожиданностей. Неприятные сюрпризы вызывали у него вспышки раздражения. При печати чернила расплывались и оставляли кляксы, изображения получались смазанными. Литография была столь же беспощадна к ошибкам, как и акварель: стоило жирному литографскому карандашу коснуться бумаги, пути назад уже не было. Винсент пытался стирать карандаш скребком для камня, но такого не выдерживала даже самая плотная бумага, от которой оставались одни лохмотья. Он пробовал «усилить» рисунок автографическими чернилами, но, стоило смочить бумагу для перевода изображения на камень, чернила растворялись, оставляя «вместо рисунка сплошное черное пятно». Тогда Винсент попытался вносить поправки прямо на камне, используя в качестве ластика перочинный нож. В конце концов он стал дорабатывать детали и фон на полученных оттисках пером и чернилами.
Винсент без конца жаловался брату, как много рисунков «пропадает при переносе»: оттиски казались ему менее выразительными, чем оригиналы, они были лишены «живости» и «нюансов тона». Винсент находил неудовлетворительными даже лучшие из них, худшие же называл неудачными и провальными. Оттиски, которые Винсент отправлял Тео, он сопровождал извинительными надписями от руки. В последних числах ноября, всего четыре недели и шесть изображений спустя, Винсент объявил о кончине проекта, признавшись брату: «Недовольство скверной работой, череда неудач и технические трудности вгоняют тебя в ужасную хандру».
Решающий удар неожиданно нанесла редакция «The Graphic». В рождественском номере 1882 г., публично ответив на горестные стенания Геркомера, редакция газеты развенчала пугающие прогнозы художника относительно нехватки профессиональных рисовальщиков. «Помимо наших профессиональных художников, – похвалялась редакция, – у нас не менее двух тысяч семисот тридцати разбросанных по всему миру корреспондентов, которые присылают нам беглые наброски или искусно сделанные рисунки». Эта статья в пух и прах разбила остатки доводов в пользу коммерческой жизнеспособности задуманного Винсентом проекта. Единственное, что ему оставалось, – это послать Тео экземпляр газеты с редакционной статьей, сопроводив ее потоком яростных слов осуждения.
Последние надежды рухнули. «Это печалит меня, убивает всякое удовольствие от работы, я расстроен и вообще нахожусь в полной растерянности и не понимаю, что делать, – откровенно признался Винсент. – Когда я начинал, я думал, что стоит только мне освоить то или это, как я получу заказ, встану на верный путь и найду свое место в жизни».
Тем временем у него дома, на Схенквег, дела обстояли тоже далеко не безоблачно.
На смену летним штормам пришла суровая зима. Перенесенная болезнь давала о себе знать всю осень. Он жаловался на «жуткую слабость» и «вялость», чувствовал себя «совершенно разбитым», легко уставал, часто простужался и плохо спал. Его изводили приступы мучительной зубной боли, резко отдававшейся в голове и ушах. Глаза порой болели так, «что даже просто на что-то смотреть требовало усилия». Плохое питание и, вероятно, злоупотребление алкоголем усугубляли его недуги. Встречая его на обледеневших гаагских улицах, знакомые замечали воспаленные глаза и ввалившиеся щеки – по его виду можно было предположить, будто Винсент «пустился во все тяжкие… явно пошел по кривой дорожке».
Стоило пройти эйфории от рождения ребенка, как Винсент стал замечать, что с новой семьей не все ладно – сигналы бедствия прорывались сквозь завесу данного им обета молчания. Жизнь на Схенквег утратила былую беспечность. Туманные рассуждения в письмах иносказательно говорили, что Винсента постигло разочарование: «Необходимо снова взять себя в руки и набраться мужества, даже если дела пошли совсем не так, как ты предполагал». Намерения еще раз сто нарисовать колыбельку Винсент больше не высказывал.
Снова и снова провозглашая намерение во что бы то ни стало двигаться вперед, Винсент с трудом преодолевал приступы усиливающейся депрессии – в такие дни, по его словам, «жизнь окрашивается в цвет помоев». «При мысли о том, как обстоят дела, на сердце у меня становится тяжко», – признавался он брату. Временами он, казалось, терял интерес к работе, жаловался на ее невыносимую монотонность и, глядя на кипы набросков, мрачно заявлял: «Они меня не интересуют… Все кажутся никуда не годными». Даже драгоценная коллекция иллюстраций и та утратила утешительную силу. После того как Винсент заботливо развесил по стенам очередную пачку гравюр, его охватило «печальное чувство – „зачем все это?“»
С приближением Рождества Винсент вновь обрел решимость заполнить пустоту, оставленную старой семьей, при помощи новой. Надежду этим усилиям придавала привязанность к малышу Виллему. Винсенту казалось, будто он видит «во взгляде младенца нечто более глубокое, беспредельное, вечное, чем океан». Он заставил Син позировать с ребенком на руках, пытаясь воплотить образ искупления. Для Винсента, как и для Диккенса, в искуплении заключалась вся суть рождественской истории. «Сирота» Зёйдерланд позировал в роли читающего Библию или молящегося: этими двумя рисунками художник намеревался «выразить особый дух Рождества». И сам он, вероятно, сидя у камелька, читал «Рождественскую песнь» Диккенса, которую, как признавался Раппарду, «перечитывал почти ежегодно с тех пор, как был мальчиком».
Но у Диккенса была и другая рождественская фантазия – «Одержимый», ее Винсент тоже перечитал той зимой. По мере приближения годовщины ссоры с отцом и изгнания из Эттена Винсент все больше напоминал одинокого героя этой повести, жаждущего забыть все прошлые печали, обиды и невзгоды.
Горечь постоянных неудач, чувство вины, неисполненного долга преследовали его день и ночь: «Чувство такое, что вот-вот наскочишь на риф». В своем отражении в зеркале Винсент видел «прокаженного» – несостоявшегося художника, неудачника. «Впору издали кричать людям, как делали в прежнее время прокаженные: „Не подходите ко мне – от меня вам будет лишь горе и вред!“» К концу года Винсент признал крах своего грандиозного художественного проекта и смиренно повинился брату: «Прости, что так и не сумел сделать в этом году ни одного пригодного для продажи рисунка. Даже не знаю, в чем загвоздка».
В первый день нового, 1883 г. из Парижа пришло неожиданное признание, позволившее Винсенту приподнять завесу молчания над своими усилиями создать подобие семьи на Схенквег. Тео завел любовницу. В порыве солидарности Винсент рассуждал о проблеме, с которой теперь столкнулись оба брата: «Мы оба – и ты, и я, каждый в свое время, увидели на холодной, бездушной мостовой фигурку печальной, несчастной женщины, и оба не прошли мимо». Ухватившись за возможность вновь утвердиться в правах старшего брата, Винсент в письме к Тео прочел ему лекцию о превратностях и, главное, переменчивости любви, о вечной смене «увядания и расцвета… приливов и отливов… В любви… случаются минуты упадка и бессилия» – обо всем этом Винсент знал не понаслышке. Но от мудрых наставлений Винсент, прежде связанный обетом молчания, очень скоро перешел к исповеди, повествуя брату о своих столь долго скрываемых обидах и горестях.
Из писем Винсента знал о них и ван Раппард. «У меня были неприятные переживания, – описывал Винсент свою жизнь с семейством Хорник, – порой просто скверные». Непрерывный плач малыша Виллема нарушал и без того неспокойный сон художника. Дочь Син слонялась без дела; истинное дитя улицы, она ко всему относилась с недоверием и неизменно служила громоотводом во время скандалов. Сестра Син оказалась «невыносимым, злобным и порочным созданием». Вместе они «пустят меня по миру», возмущался Винсент. Сама Син за долгий период выздоровления расплылась и обленилась. Даже когда она снова начала позировать – лишь урывками, настаивая, чтобы Винсент платил ей за работу наличными, – она прекратила что-либо делать по дому. Несговорчивость этой женщины могла распространяться и на прочие супружеские обязанности: Винсент признавался, что уже не испытывает к ней «страсти», только «бесконечную жалость».
Он критиковал ее за невеселый нрав и невоспитанность – те самые качества, которые он превозносил полгода назад, усматривая в них особые приметы безвинной жертвы общества. Его раздражала ограниченность Син, неспособность оценить книги и искусство – с этим изъяном тяжело было примириться, когда весь мир отвернулся от Винсента. «Если бы я не искал искусство в повседневной жизни, я, вероятно, счел бы эту женщину глупой», – признавался он в минуту жестокого прозрения и туманно намекал на нечто из прошлого Син, что нанесло жестокий удар его любви – погубило ее. «Когда Любовь мертва, – вопрошал он, – может ли Сострадание по-прежнему жить и бодрствовать?» Он мрачно намекал на пропасть, возникшую между ними: «Я не могу здесь довериться ни единой душе».
В разгар этой мелодрамы Винсент стал постепенно терять свое влияние на Антона ван Раппарда. Началось все с очередного спора о слабости рисунка в литографиях Винсента. Но поскольку участие Раппарда в проекте служило доказательством жизнеспособности всего предприятия, Винсент воздерживался от реакции на замечания друга до самых рождественских праздников. Изоляция, от которой он так страдал, лишь усугубила свойственную Винсенту в любых отношениях навязчивость. Винсент посылал ван Раппарду книги и стихи, давал профессиональные советы, рассыпался в комплиментах и заверениях в дружбе. Самым настоятельным образом он предложил Раппарду обмениваться визитами в мастерские друг друга и планировал совместные поездки на этюды, даже предлагал другу вместе отправиться в Боринаж. «Я считаю любовь, равно как и дружбу, не только чувством, – писал Винсент, – но, прежде всего, действием».
Постоянно взывая к «духовному единению», Винсент мечтал о привязанности, которая превосходила бы обычную дружбу: «Когда разные люди преданы одному и тому же делу и вместе работают, они обретают силу в единении». Это была та связь, к которой он без конца призывал Тео, не в силах избавиться от наваждения: двое на рейсвейкской дороге – два брата, связанные воедино общими чувствами и мыслями; освященный искусством союз «двух достойных людей… с общими намерениями и целями в жизни, ведомых единым серьезным замыслом». И хотя его сомнительная репутация свела на нет мечту о благородном объединении художников – реинкарнации «The Graphic», Винсент по-прежнему надеялся на слияние «человеческих сердец, которые ищут одного и чувствуют одинаково. Таким все подвластно!» – восклицал он.
Стремление обрести подобное духовное единство с Полем Гогеном шестью годами позже приведет Винсента к катастрофическим последствиям.
Утопические образы семейных или дружеских связей не оставляли места компромиссу. В деспотичном мире Винсента Раппард не мог проявлять независимость или в чем-то превосходить своего друга. «Мы находимся примерно на одном уровне, – писал он Тео, – я не пытаюсь соревноваться с ним как с живописцем, но не позволю победить себя в рисунке». «Я презирал бы дружбу, в которой обе стороны не прилагали бы усилий, чтобы держаться на одном уровне», – провозгласил он, поднимая на пьедестал идеальный и вечный союз равных.
Ни одна дружба не могла бы долго существовать в условиях таких непомерных требований. В марте 1883 г. Раппард заявил о намерении представить свою картину на выставке в Амстердаме – и тут же последовала размолвка. В ответном письме Винсент разразился шквалом протестов. С яростью отвергнутого возлюбленного он порицал саму идею выставлять работы. Ссылаясь на свою осведомленность и опыт работы в «Гупиль и K°», Винсент яростно клеймил выставки: это чистый обман, дешевая профанация единомыслия и сотрудничества во времена, когда художникам больше всего не хватает «взаимной симпатии, единства стремлений, сердечной дружбы и честности отношений».
Раппард отреагировал на эту тираду самым неприятным образом – просто не заметил ее. Его картина «Художники» экспонировалась на Международной выставке, которая открылась в Амстердаме два месяца спустя. Винсент, естественно, попытался наладить испорченные отношения. В мае ему наконец удалось организовать долгожданный обмен визитами. Но сделанного было уже не исправить. Винсент еще пытался что-то предпринять, но через два года все было кончено. Больше они с ван Раппардом никогда не общались.
Чувствуя охлаждение со стороны ван Раппарда, Винсент стал искать других, более сговорчивых компаньонов, вроде Хермана ван дер Веле – зятя управляющего лавкой по продаже красок, где Винсент нередко покупал в долг материалы для живописи. Работая учителем в местной школе, ван дер Веле в совершенстве владел умением подбадривать, не одобряя, – Винсент же с готовностью принимал отсутствие критики за похвалу. «Рассматривая мои наброски, он не торопился сказать: „Это или то неправильно“», – описывал он один из визитов ван дер Веле в его мастерскую. Той весной, получив одобрение нового друга, Винсент наконец оставил в покое напряженные одинокие фигуры и «народные типы», которые так занимали его всю зиму.
В мае Винсент согласился давать уроки рисования сыну владельца другого магазина красок – тоже, вероятно, в счет уплаты, по обыкновению, просроченного долга. Антуану Фурне был двадцать один год, и он готовился к экзамену на землемера. Ученику пришлось ощутить на себе всю горечь по отношению к художественному сообществу, которую испытывал тогда Винсент, заклеймивший коллег по цеху «неисправимыми лгунами». В прошлом строптивый ученик, Винсент оказался суровым учителем. Любительские акварели Фурне он счел «чудовищными», «ужасной мазней» и установил для ученика строгий режим, заставив заниматься исключительно рисунком. «По моему настоянию он рисовал разные вещи, которые совсем не доставляли ему удовольствия, но он доверился мне в этом», – с гордостью докладывал Винсент брату.
Но подобные случайные контакты не меняли ситуации в целом. «Из-за того, что я ищу настоящей дружбы, мне трудно согласиться на дружбу, скованную приличиями, – жаловался он. – Там, где все продиктовано приличиями, огорчений не избежать». Он называл себя «sentinelle perdue» («часовым на забытом посту»), «больным художником, бедным тружеником». Он сравнивал себя с потрепанными репродукциями, ради которых ему пришлось перерыть целую кипу изорванных старых журналов в доме торговца книгами Блока, – они были свалены кучей, словно «ненужный хлам, мусор, ветошь». Прежде претерпев «страдания во имя любви», он видел в своем нынешнем одиночестве мученичество во имя искусства. Память услужливо подсказывала ему в утешение образы одиноких мучеников: от Христа в Гефсиманском саду до андерсеновского Гадкого утенка. Винсент воображал себя всеми презираемым горбуном Квазимодо из «Собора Парижской Богоматери» Гюго; из глубин самоуничижения он поднимал себя отчаянным криком горбуна: «Noble lame, vil fourreau / Dans mon âime je suis beau».
Раздача супа в бесплатной столовой. Черный мел. Март 1883. 56,5 × 44,5 см
30 марта Винсент провел свой тридцатый день рождения в одиночестве за чтением очередной истории о затравленном изгнаннике – «Отверженных» Гюго. «Порой я не верю, что мне всего тридцать лет, – настолько старше я себя чувствую, – писал он брату. – Особенно когда думаю, что большинство знакомых считают меня неудачником и что, если мои дела не изменятся к лучшему, это может оказаться правдой».
Чтобы избавиться от подобных мыслей, Винсент предпринимал длительные прогулки. Покинув неспокойную квартиру на Схенквег, он бродил по улицам или отправлялся в Схевенинген, считая прогулку по пустынному пляжу лучшим средством «для человека удрученного и подавленного». Он гулял и в шторм, и в снег. Он проходил мимо роскошного дома Йозефа Израэлса – художника, являвшего образцовый пример благочестия в духе Милле и буржуазного процветания, – и с тоской заглядывал в его открытые по случаю уборки в холле двери («Я так ни разу и не побывал внутри», – с сожалением отмечал Винсент). Художник подумывал об отъезде – в деревню, в Боринаж или в Англию.
Дабы не встречаться с бывшими знакомыми, особенно с Терстехом, по булыжным мостовым центральной части города Винсент бродил только ночью. Выйдя на пустынную центральную площадь Платс, он часто останавливался у освещенной витрины магазина «Гупиль и K°» и разглядывал выставленные в ней работы. Однажды апрельским вечером он долго рассматривал небольшую марину работы Жюля Дюпре. Гравюру с этой или похожей картины он подарил отцу за семь лет до того, после своего увольнения из фирмы. В неверном свете газового фонаря трудно было разглядеть эту темную картину, и Винсент приходил к ней много вечеров подряд. «Какое поразительное впечатление она производит», – писал он Тео. На полотне, написанном в мрачных тонах, быстрыми мазками изображена крохотная шлюпка посреди бушующего моря, над которым низко нависло грозное небо. Вдалеке сквозь просвет в тучах пробивается луч солнечного света, вода там зеленая и гладкая. «Когда мои горести становятся совсем уж невыносимыми, я ощущаю себя кораблем, попавшим в бурю», – признавался Винсент.
Однако бывали времена, когда на горизонте не пробивалось ни одного солнечного луча, когда жизнь напоминала «мусорную свалку» и приходилось изо всех сил стараться не «смотреть в бездну». Винсент открыто признавался в своих сожалениях («что-то уже никогда не вернется»), косвенно – в желании покончить с жизнью. Он стал задумываться о том, что может ждать по ту сторону. «Начинаешь все отчетливее видеть, что вся жизнь – это время сеять, а урожая можно и не дождаться».
Единственным прибежищем Винсента остались иллюзии. Тео требовал пригодных для продажи работ, кредиторы – денег, внешнее общение практически сошло на нет; от всего этого Винсент прятался в воображаемом мире. С приходом весны он задумал еще один грандиозный проект – некий образ-символ вроде «Последней поверки», который помог бы ему, по завету Геркомера, привлечь к себе внимание публики и обеспечить репутацию. В ушах у него звучали слова поддержки, услышанные от ван дер Веле, а перед глазами стояла картина Раппарда «Художники» (знакомая ему только по описанию), пробудившая в нем ревнивое желание помериться силами с бывшим приятелем. Винсент вернулся к работе над своим излюбленным сюжетом – бедняки на раздаче бесплатного супа. Прежде подобные бесплатные столовые – établissements de bouillon – он посещал с Раппардом в Брюсселе; в Гааге на пару с Брейтнером он делал наброски в муниципальной столовой для бедняков. Всю зиму эта тема не давала Винсенту покоя. Даже неудачные сентябрьские попытки сделать акварельные наброски групповых сцен не поколебали решимости художника.
Теперь ему уже не надо было бояться враждебной толпы на улице или недовольства завсегдатаев подобных столовых – Винсент воссоздал сцену целиком в своей мастерской.
Несмотря на то что затея явно была ему не по карману, Винсент воспроизвел интерьер известной ему бесплатной столовой у себя в квартире. Он нанял рабочих, и те установили складные ставни на все три больших окна мастерской, «чтобы свет падал точно так же, как в столовой». Винсент отгородил холстом часть комнаты и нарисовал небольшое окошко с двумя створками – через такое суп выдавали в настоящей столовой. Воссоздавая оригинальный интерьер, он перекрасил стены в серый. «Когда обращаешь внимание на подобные вещи, – объяснял он брату, – получается гораздо точнее передать место действия».
Винсент посылал Тео обстоятельные описания мизансцены, сопровождая их подробными рисунками с подписями, где объяснялось назначение каждой детали обстановки. Ничто не осталось без внимания; художник решил ни на чем не экономить. Он нанял целую толпу натурщиков и купил для них «настоящую одежду» – «живописные» залатанные рубахи и юбки из грубого полотна, совсем как те, что были на героях иллюстраций. «Завтра, – писал он, дрожа от предвкушения, – у меня будет полный дом народу».
Весь следующий день, от рассвета до заката, Винсент делал наброски: он без конца переставлял натурщиков, открывал и закрывал ставни, пытаясь так осветить головы фигур, чтобы «как можно более полно и отчетливо выявить характер». Результаты обрадовали его настолько, что он тут же принялся планировать новые усовершенствования, новые расходы, новых моделей и еще много-много новых рисунков. «Буду просто продолжать рисовать, и все», – доложил Винсент о своих планах на будущее. Он писал Тео, что, работая с моделями в мастерской, чувствует себя «по-домашнему» и «доволен ими». Эта сцена напоминала ему гравюру из его коллекции, где был изображен коридор редакции «The Graphic» в преддверии рождественских праздников, когда все модели, которых в течение года изображали на страницах газеты, выстроились в очередь с поздравлениями. Калеки, попрошайки, слепцы поддерживают друг друга, объединенные спасительным духом Рождества.
Теперь он имел возможность наяву воплотить сюжет этой иллюстрации. В планах Винсента было не просто сделать серию рисунков о столовой для бездомных, не просто серию групповых сцен: он хотел устроить на Схенквег непрекращающееся Рождество – «место, где модели могли бы встречаться каждый день, как это раньше бывало в „Graphic“».
«Мой идеал – работать с еще большим количеством моделей, с целой ордой бедняков, которым моя мастерская могла бы служить надежным пристанищем в холода или в дни безработицы и нужды, пристанищем, где они всегда могли бы обогреться, утолить голод и жажду и заработать немного денег. Покамест я предоставляю им все это лишь в очень малых масштабах, но…»
Глава 19
Иаков и Исав
В Париже Тео с тревогой перечитывал письмо брата. Странная идея превратить квартиру на Схенквег в частную столовую для бедных казалась закономерным итогом художественной карьеры Винсента, ущербной, полной срывов и блужданий в поиске пути, – карьеры, которую, как и прочие начинания его брата, по всей видимости, ждал крах.
Тео честно пытался направить брата по верному пути, но без особого успеха. Если он оглядывался назад в размышлениях о происшедшем за последние два года, ему должно было казаться, будто все это время он только и делал, что спорил с Винсентом о том, в каком направлении должно развиваться его искусство. С осени 1880 г. любые обсуждения глобальных или мелких художественных вопросов неизменно превращались в горячую дискуссию. Первые рисунки Винсента с их пуританской простотой Тео называл старомодными – критикуя его чрезмерную увлеченность прошлым. Тео сетовал, что рисунки брата не только слишком велики, чтобы привлечь покупателей, но к тому же они чересчур сухи (упрек в чрезмерном увлечении карандашом) и чересчур темны, – эти обвинения легко можно было отнести к столь любимому Винсентом черно-белому канону в целом. Тео призывал брата обратиться к более жизнерадостным сюжетам, вместо того чтобы бесконечно рисовать столь милых его сердцу угрюмых рабочих и жалких стариков. Покупатели желали «приятных и привлекательных» образов и приобретали их с гораздо большим удовольствием, чем те, что отмечены сумрачным настроением.
Он неутомимо призывал Винсента чаще обращаться к пейзажу, к чему у него, похоже, был врожденный талант, и неустанно уговаривал его использовать больше цвета и тщательнее прорабатывать детали. Бесчисленные рисунки одиноких фигур на пустом фоне никогда не будут востребованы покупателями – эту мысль Тео повторял в своих письмах снова и снова. Люди покупают произведения искусства, когда они им нравятся, кажутся приятными и очаровательными, – уж это-то он успел усвоить за десять лет работы в торговле картинами. Покупателям плевать на высокие принципы и утомительные рассуждения Винсента, им нужна «детальность», нужна законченность.
Все предложения брат отвергал, в ответных письмах обрушивая на Тео нескончаемый поток аргументов. В ту зиму поток обратился настоящим водопадом – Винсент пытался оправдать растущие расходы и отсутствие изменений в его искусстве. Два раза в неделю в почтовом ящике Тео у Гупиля появлялся пухлый конверт с письмом, полным сбивчивых оправданий и обещаний будущих успехов. Многолетний опыт подсказывал Тео, что любая попытка прямой критики заставит брата уйти в глухую оборону, которая может продлиться недели, а то и месяцы. Поэтому, следуя примеру отца, он избегал прямых столкновений, маскируя свои увещевания под общими рассуждениями о яркости палитры и красотах природы. Он отправлял брату пространные описания красочных сцен, которые могли бы послужить материалом для чудесных картин, и восхвалял колористов и пейзажистов, сумевших добиться успеха.
Но в этой битве иносказаний – не менее яростной, чем открытый спор, – Винсент не желал уступать брату, на его пространные описания отвечая своими, каждое упомянутое имя парируя другим именем, каждый намек – своим намеком. Он неоднократно (и часто в чрезвычайно деликатных и почтительных выражениях) просил брата помочь ему советом, но практически никогда его советам не следовал. Несмотря на признания в любви к акварели и пейзажу, возвращение к живописи все время откладывалось на неопределенное время. Ловко перекладывая бремя нереализованного потенциала на плечи брата, Винсент расхваливал выразительные словесные картины в письмах Тео, восхищаясь ими как доказательством истинного призвания последнего и вновь уговаривая его сделаться художником («Я как будто вижу эту стоянку такси и тот почтенный писсуар, обклеенный рекламными листовками, о которых ты так замечательно рассказываешь. Как жаль, что ты не можешь все это нарисовать!»).
В ответ на замечание брата, что его литографии производят довольно унылое впечатление, Винсент жаловался на скудость присылаемого братом пособия («да и моя жизнь слишком уныла и скудна») и заявлял, что все начинающие страдают от аналогичных проблем. В ответ на призыв обратиться к более привлекательным образам художник хвастался, что изобразил «парня с тачкой, полной навоза». В ответ на просьбу Тео тщательнее прорабатывать рисунки Винсент принимался восхвалять «честность, простодушие и правдивость» своих неприукрашенных изображений. Вопреки всем увещеваниям (помимо Тео, об этом говорили Мауве и Терстех), Винсент горячо отстаивал свое пристрастие к большим листам бумаги, как у Барга, отметал аргументы против них как «необдуманные и легкомысленные» и клялся, что никогда не изменится. В конце концов он фактически отказал Тео в праве вообще как-либо комментировать свои рисунки, пока тот не увидит их собранными все вместе в мастерской.
Кажется, бо́льшая часть советов Тео имела целью подготовить непокорного брата к встрече с искусством импрессионистов. За пять лет, проведенных в Париже, Тео имел возможность видеть, какого успеха достигли такие художники, как Мане, Дега и Моне, со времен унизительного аукциона 1876 г. в Отеле Друо. Их яркие, вызывающие работы тогда еще не успели потеснить гигантов, вроде Бугеро и Жерома, чьими картинами по-прежнему были увешаны стены галерей «Гупиль и K°», но мода и капитализм явно были на стороне импрессионистов. Годом ранее, в 1882 г., Французское государство прекратило официальную поддержку Парижского салона, оставив художников на милость рынка. Импрессионисты, которые к тому моменту успели провести семь ежегодных выставок, уже выучили новые правила успеха. Будучи младшим «часовым» в бастионе старого порядка, Тео еще несколько лет не имел возможности торговать работами художников типа Моне и Дега, но уже предвидел, что их коммерческий успех неотвратим. «Мне кажется вполне естественным, – писал он брату о грядущей революции, – что желанные перемены произойдут». Сознавая, что Винсенту никогда не достичь точности и ловкости кисти его героев – Милле и Бретона, Тео, вероятно, видел в грубоватых и незавершенных полотнах импрессионистов то пространство, где нетерпеливый глаз и безудержная манера его брата могли найти себе идеальное применение.
Винсент, однако же, сопротивлялся любой попытке вырвать его из объятий прошлого. Ему казалось, что предложенные импрессионистами новшества противоестественны и вредны. Особенно возмутило Винсента предсказание Тео, что эти художники вытеснят его любимых Милле и Бретона. Он связывал импрессионистов с силами декаданса, приближение которого предвещал Геркомер. «Изменения, которые наши современники внесли в искусство, не всегда сделаны к лучшему; не все новое – как в произведениях искусства, так и в самой личности художника – равнозначно прогрессу», – предупреждал брата Винсент. Он обвинял импрессионистов в том, что они «потеряли из виду исходную точку и цель» в искусстве. Карамельные цвета и неясные очертания были в его глазах олицетворением «спешки и суматошности» современной жизни, с ее уродливыми дачами в Схевенингене, исчезающими вересковыми пустошами Брабанта и лежащим на всем отпечатком смерти. Свойственную импрессионистам вольность интерпретации действительности – à peuprès, их претензии на научный подход к цвету Винсент резко критиковал, считая всего лишь свидетельством «ловкости». Ловкость, предупреждал он, никогда не спасет искусство: это может сделать только честность.
Смягчить это неприятие импрессионизма оказался бессилен даже Золя. Созданный им образ художника – декадента и авангардиста Клода Лантье – служил Винсенту объектом нападок на новое искусство. «Было бы лучше, если бы Золя показал художника другого сорта, нежели Лантье», – дискутируя с Тео, писал он в ноябре 1882 г. Винсент слышал, что прообразом этого героя стал один из пионеров импрессионизма Эдуард Мане. «Не худший представитель школы, которую, кажется, называют импрессионистами», – допускал Винсент, впервые употребляя в своих письмах этот термин. Признавая ловкость Мане, Винсент осуждал представления Золя о современном искусстве, называя их «поверхностными», «неверными», «неточными и несправедливыми», а применительно к Мане и ему подобным говорил, что «художники в массе своей состоят из людей не такого типа». Представители нового стиля не просто отказывались следовать путем старых мастеров, но «прямо себя им противопоставили». «Заметил ли ты, что Золя совершенно не упоминает Милле?» – с изумлением и ужасом отмечал Винсент в одном из писем.
Одно из ключевых положений импрессионистов – об отсутствии в природе черного цвета как такового – служило камнем преткновения в спорах братьев. Для художника, сделавшего ставку на черно-белые изображения, подобное утверждение представляло экзистенциальную угрозу. С идеей в целом Винсент был согласен (хотя и выражал свое согласие вскользь, между прочим), однако настаивал на том, что Тео и импрессионисты поняли все с точностью до наоборот. В то время как они утверждали, что все оттенки черного состоят из разных цветов, Винсент считал, что, напротив, все остальные цвета являются составленными из оттенков черного и белого. «Едва ли найдется хоть один цвет без примеси серого», – пояснял он. Высшее достижение колориста – «получить на своей палитре серые тона натуры». В доказательство он высылал брату детальные описания этих серых тонов природы: «коричнево-серой земли» картофельных полей, «сероватых полос» у горизонта и ландшафтных видов, с нависшим над бескрайними просторами «слегка желтоватым, но в общем серым небом».
Словно бросая вызов осторожным попыткам брата подтолкнуть его в сторону импрессионизма, всю зиму Винсент был одержим идеей поиска самого черного оттенка черного цвета.
Тео знал об этом еретическом замысле с апреля 1882 г. – с того момента, когда Винсент признался, что порвал с Мауве, и заявил о нежелании заниматься акварелью. Полный решимости доказать, что выбранная им черно-белая техника не хуже той, от которой он отказался, Винсент принялся искать способ соединить насыщенный черный любимых им рисунков пером с энергичной моделировкой и разнообразием оттенков карандашных набросков. Угольный карандаш давал отличный черный оттенка угольной пыли, но свойственная Винсенту исступленная манера работы оказалась не слишком подходящей для этой техники – рисунки оказывались смазанными или чрезмерно темными. Он попытался сделать так, чтобы карандашные рисунки выглядели как рисунки углем – с более насыщенным черным цветом; чтобы добиться этого, Винсент пытался убрать глянцевитость, пропитывая листы фиксативом. «Нужно просто вылить на рисунок большой стакан молока или молока, разведенного водой, – описывал Винсент свои необычные манипуляции. – Это дает особый насыщенный черный цвет – намного более глубокий, чем на обычных рисунках карандашом». Один из посетителей мастерской на Схенквег в 1882 г. был поражен, видя, как Винсент, «макая губку в бадью с грязной водой, то и дело смачивает свои рисунки».
Строгое очарование литографии, которой Винсент заинтересовался ровно в тот момент, когда Тео с особой настойчивостью стал убеждать брата использовать больше цвета, вновь пробудило одержимость художника черным. Он убедил себя, что предыдущие попытки получить рисунки, пригодные для воспроизведения методом литографии, оказались неудачными именно по причине недостаточно глубокого черного цвета карандаша, угля или мела. В течение нескольких месяцев литографский карандаш – плотный брусочек напоминающей мыло жирной черной субстанции – казался Винсенту обретенным святым Граалем, заветным источником вожделенного идеального черного. В отличие от обычной пастели литографский карандаш можно было комбинировать с графитным, дорабатывая им карандашный рисунок и до фиксации молоком, и после, что позволяло добиться «великолепного черного цвета». Винсент также обнаружил: если пропитать рисунок водой, штрихи литографского карандаша размываются до консистенции краски, благодаря чему становится возможным проработать их кистью; глубокие, бархатистые черные тона, получаемые при использовании этого метода, напоминали ему английские иллюстрации. Он называл это «живописью черным».
Даже после того, как затея с литографиями провалилась, Винсент продолжал пользоваться литографским карандашом, утверждая, что он «дает такую же глубину эффекта, такое же богатство тона, как живопись». Однако вскоре Винсент открыл для себя еще более насыщенный черный. Среди сумбурного нагромождения своих художественных запасов он обнаружил несколько кусков «природного» черного мела, привезенных Тео из Парижа прошлым летом. «Я был поражен, как прекрасен его черный цвет», – сообщал Винсент Раппарду. Восхищаясь грубоватой природностью этого материала (в те времена мел для рисования чаще получали промышленным способом), Винсент дал ему прозвище bergkrijt – «горный мел». «В этом материале есть душа и жизнь», – утверждал он. «Работать с ним – ни с чем не сравнимое удовольствие».
Теперь, когда Винсент сжимал в руке небольшой, заостренный на конце брусок черного мела, призывы Тео сделать работы более жизнерадостными, цветными, светлыми и импрессионистическими трогали его еще меньше. Рисунки, которые Тео получил от брата в марте 1883 г. (вскоре после истории с обустройством в мастерской столовой для бедняков), являли собой квинтэссенцию этого нескончаемого увлечения черным: в них Винсент комбинировал горный мел, литографский карандаш, черную акварель и чернила. Для Тео эти новые работы брата, вероятно, ничем не отличались от штудий, виденных им в мастерской Винсента предыдущим летом или даже почти за два года до этого в Эттене: темные, безрадостные, непривлекательные рисунки – упражнения в неповиновении и отрицании.
В спорах об искусстве находил выход куда более глубокий антагонизм, причиной которого являлась полная зависимость Винсента от брата. Просьбы выслать денег становились все пронзительнее. «Они нужны мне, как лугу нужен дождь после долгой засухи», – писал Винсент, но, сколько бы ни прислал Тео, ему всегда требовалось больше. Винсент тратил деньги с беспечностью, которая наверняка ужасала брата: то и дело покупал вещи в кредит, неустанно занимался переустройством мастерской. Непомерные расходы Винсент, как правило, объяснял потребностями своего искусства. Но упоминания о «дороговизне содержания дома» и неких «тяжких заботах», похоже, заставляли Тео подозревать наличие иных, нежелательных поводов траты его щедрых пожертвований.
Когда в мае Тео сообщил, что дела в фирме Гупиля пошли на спад, а сам он теперь пребывает в «несколько стесненных» обстоятельствах, Винсент не отступил ни на шаг. Уверяя Тео, что деньги ему совершенно необходимы, он предупреждал его: «Сократить пособие – все равно что задушить меня или утопить. Без него мне сейчас обойтись не проще, чем прожить без воздуха». В ответ на просьбы Тео проявить терпение и жертвенность, игнорируя требования найти работу, Винсент лишь настаивал, что ему нужно больше моделей.
Подобная расточительность и равнодушие к увещеваниям брата были встречены в Париже резким негодованием. Но вместо того, чтобы заставить Винсента присмиреть, порицание со стороны брата лишь добавило ему храбрости. Он открыто отверг «кошмарную перспективу» постоянной работы, раздраженно напомнив Тео о том, что братский долг – «утешать друг друга, а не расстраивать и приводить в уныние».
Кажется, будто Винсентом владел некий дух злонамеренности и противоречия: на щедрость он отвечал неблагодарностью, на самоотверженность – недовольством. Зависимость от младшего брата он сравнивал с пленом – «как жук на нитке может отлететь недалеко, но неизбежно будет остановлен». По-прежнему разражаясь иногда декларациями братской любви и призывами к миру, в то же время Винсент все чаще демонстрировал раздражение опекой Тео. Он пренебрегал настойчивыми рекомендациями общаться с коллегами и лучше одеваться (утверждая, будто это принесет вред его искусству). Когда Тео посмел намекнуть, что за два года, минувшие с момента решения стать художником, Винсент не достиг особых успехов, последний объяснил медленный прогресс невниманием со стороны брата и недостаточным финансированием. Винсент позволял себе все более ядовитые суждения на тему арт-рынка и торговцев искусством, задевая в своих тирадах и самого Тео.
Чем настойчивей Тео призывал брата сосредоточиться на изготовлении привлекательных для публики работ, тем яростнее сопротивлялся Винсент. Летом 1883 г. в надежде раз и навсегда закончить этот спор Винсент прибег к страшной угрозе: «Если же ты будешь настаивать, чтобы я ходил к разным людям и просил их купить мои работы, я подчинюсь, но в таком случае, вероятно, впаду в хандру». «Дорогой брат, человеческий мозг не в состоянии вынести все, есть предел… – писал Винсент. – Когда я пытаюсь говорить с другими о своей работе, это не приносит мне ничего хорошего, только заставляет еще больше нервничать».
Возможно желая смягчить напряженность отношений с братом и развеять атмосферу неразрешенного конфликта, свой ежегодный отпуск в августе 1883 г. Тео решил провести в Гааге. Братья не виделись с предыдущего лета, когда Тео безуспешно пытался выдворить Син из квартиры на Схенквег. И спустя год эта тема продолжала омрачать все споры братьев. Перспектива новой ссоры наполняла письма Винсента тревогой относительно будущего и воспоминаниями о прежних предательствах, череда которых, по его мнению, не прерывалась с того самого дня, когда он покинул пасторский дом в Зюндерте. «Отец любил размышлять над историей Иакова и Исава применительно к нам с тобой, – напишет он несколько месяцев спустя, вспоминая библейскую историю о младшем брате, посягнувшем на право первородства, – и не то чтобы совсем без оснований».
Лишь в одном вопросе враждующие братья были абсолютно единодушны: когда речь заходила о любовнице Тео.
Женщины всегда были его слабостью. Сердечные приключения – единственное, что позволяло Тео отвлечься от жизни, подчиненной долгу и проводимой в почти монашеском самоотречении. В самом живом из всех городов привлекательный и общительный холостяк двадцати пяти лет от роду легко мог найти себе объект увлечения. Париж был полон женщин в поисках перспективных знакомств. Экономические перемены, прокатившиеся волной по всей Европе, и особенно по сельской Франции, привели в «город света» десятки тысяч незамужних женщин. Среди них было немало образованных, не чуждых культуре дочерей провинциальных торговцев и лавочников. Не все из них собирались стать проститутками, по крайней мере не в традиционном смысле. Часто с благословения собственных семейств они очертя голову бросались в бурное море новых социальных возможностей, где все, включая любовь, сводилось к модному буржуазному уравнению: молодые женщины приезжали в Париж в надежде обрести мужа и деньги, но необязательно и то и другое сразу и необязательно в таком порядке.
Одной из этих искательниц счастливой жизни была девушка из Бретани по имени Мари.
Фамилию Мари, равно как и подробности ее биографии, история не сохранила. С Тео она встретилась предположительно в конце 1882 г. при неких «драматических обстоятельствах», на которые намекал в своих письмах Винсент. Днем Тео вращался в пестром мире галерей и шикарных магазинов, вечерами посещал модные рестораны и кафе – с учетом этого слова Винсента вряд ли можно считать намеком, скрывавшим захватывающую тайну. Шелест купюр и сияние электрических огней сами по себе превращали любое парижское знакомство в «драматические обстоятельства». Винсент мог ссылаться на некую мелодраматическую ситуацию, в которой Мари предстала перед Тео как девушка, нуждающаяся в спасении: покинутая беспечным любовником, оставшаяся без гроша после уплаты его долгов или пораженная каким-нибудь жестоким недугом.
О внешности Мари ничего не известно, но Тео, очевидно, находил ее милой и привлекательной. Бездетная дочь родителей-католиков (Винсент описывал ее как девушку порядочную, из среднего сословия), Мари, судя по всему, была достаточно молода. Она умела читать и была «вполне культурной» девушкой. Нежно досадуя на наивность своей подруги, Тео любовно рассказывал брату об окружавшем ее флере («je ne sais quoi») провинциального простодушия. Он описывал Винсенту Мари как свежую деревенскую девушку, чьи волосы по-прежнему хранят запах соленого ветра на бретонском побережье, резвушку с картины любимого обоими братьями Жюля Бретона, жертву трагических злоключений в духе романов Золя. Тео, с неизменно присущей ему верностью чувству долга, не просто вступил в интимную связь, но решил полностью восстановить девушку в правах: он донимал чиновников от ее имени, снял для нее номер в гостинице и пытался найти ей работу. При всей своей осторожности, в любви Тео был стремителен и пылок – почти сразу после знакомства он стал подумывать о женитьбе на Мари.
Винсент встречал каждую деталь амурных признаний брата с горячечным энтузиазмом. Споры об искусстве и деньгах отошли на задний план – их сменили искренние выражения заботы и готовность пойти на жертвы. «Спасти жизнь – дело великое и прекрасное». «Не лишай ее ничего ради меня», – уговаривал он брата. Когда, как это всегда бывало с Тео, на смену радости пришли тягостные раздумья о будущем, Винсент развернул кампанию, ободряя изнывающего от любви брата бесчисленными страницами советов и слов утешения и поддержки. Считая себя большим специалистом в сердечных делах, он снабжал брата всевозможными практическими инструкциями на любой случай – от советов, как лучше содержать любовницу («Любое другое место будет для нее лучше унылого гостиничного номера»), до наставлений, как нужно ухаживать («Безоговорочно дай ей понять, что ты не можешь жить без нее»). Винсент посылал Тео списки романтических книг (особенно Мишле) и перечень образов, которые, по его мнению, должны быть под рукой у любого влюбленного (включая неизбежную Mater Dolorosa – Богоматерь Скорбящую).
Романтическое приключение Тео освободило Винсента от обета молчания, и он с готовностью принялся проводить параллели между Мари и Син. Когда в феврале Мари положили в больницу на операцию, Винсент увидел в этом повторение истории Син и использовал этот случай, чтобы восстановить справедливость и вернуть себе прежние права. Он составил целый список из пронумерованных параграфов с перечислением совпадений между болезнью Мари и Син и прочел Тео нотацию о целебных силах «любви и верности». «Я действительно думаю, что от этого может зависеть ее жизнь», – писал он.
В мае Тео наконец набрался мужества и спросил у родителей разрешения жениться на Мари. Когда отец с матерью отказали («Есть что-то аморальное в отношениях с женщиной, имеющей более низкое положение в обществе», – объяснял Дорус), идея броситься на защиту брата окончательно созрела у Винсента в голове. Он разразился потоками обвинений в адрес пастора и его жены, называя их поведение «бесконечно высокомерным и решительно нехристианским». В решительных выражениях Винсент призывал Тео порвать с родителями и присоединиться к брату в открытом протесте. После месяцев колебаний теперь он горячо ратовал за женитьбу, настаивая, что это единственно верный путь, «даже если не знаешь заранее, какой эта женщина окажется потом». Он даже призывал Тео взять на себя высшее обязательство – гарантию бесповоротного разрыва с родителями: «Думаю, было бы желательно, чтобы появился ребенок».
Винсент приложил особые усилия, чтобы поглубже вбить клин между братом и отцом. Он возмущался негуманностью и подлостью Доруса. «Пренебрегать интересами такой женщины, мешать спасти ее – чудовищно». «Мы с тобой порой совершаем поступки, которые, возможно, и греховны, но при всем этом мы не безжалостны и способны испытывать сострадание». Называя конфликт с родителями по поводу Мари «кризисом, который может заставить кое-кого крепче привязаться друг к другу, а кого-то, с другой стороны, отдалиться», Винсент практически не скрывал своих намерений внести раскол.
Однако, при всем его недовольстве действиями отца, другое, противоположное течение сближало Винсента с Дорусом, внося разлад в его отношения с Тео. В мае Дорус навестил сына в Гааге, и Винсент сообщил брату, что эта встреча с отцом оказалась самой приятной со времен памятного дня в Дордрехте, проведенного ими вместе в 1877 г. Несмотря на озлобленность, которую Винсент был не в состоянии скрыть в письмах, отец и сын лишь вскользь перемолвились о Син и вообще не упоминали Мари. После этого визита Винсент сообщил о желании написать портрет отца и начал тепло и без обиды отзываться о нем – такого давно не случалось в долгой истории их противостояния. Окончательно поменявшись с братом ролями, он обратился к Тео со словами, которые наверняка заставили последнего недоверчиво прищуриться: «Я был бы рад, если бы, проявив добрую волю, нам удалось сохранить мир».
Но вскоре все вернулось на круги своя. В конце концов Тео предпочел долг – любви, а семью – братским чувствам. Как всегда. Уязвленный нападками Винсента на родителей и, судя по всему, уставший от слишком активной опеки с его стороны (а также, видимо, разгадав намерения брата и встревоженный ими), Тео устроил все так, чтобы, не предпринимая решительных действий, сохранить отношения с Мари: он обеспечил ей финансовую поддержку, осмотрительно уладил дела с ее родителями и продолжал посещать девушку – словом, воспользовался советом брата с точностью до наоборот.
К концу июля, меньше чем за месяц до запланированного визита в Гаагу, Тео сумел вернуть расположение родителей и разрушил иллюзии Винсента относительно возможности вновь занять положение старшего брата. В мастерскую на Схенквег Тео явился во всеоружии: принесенные им жертвы давали ему право требовать того же и от Винсента.
По мере приближения рокового дня Винсент спешно пытался загладить все разногласия, сопровождавшие отношения братьев на протяжении года с момента предыдущего визита Тео. Движимый попеременно то братской любовью, то сознанием вины, то чувством обиды, Винсент пытался смягчить брата с помощью слов и изображений. В мае и июне он создал несколько серий рисунков в доказательство своей готовности добиваться большей тщательности проработки – к чему постоянно призывал Тео. Рисунки большого формата заполнили десятки фигур; на всех были изображены группы людей за работой: выкапывающих картофель, добывающих уголь, режущих торф, возящих в тачках песок. Художник хвастался сложностью и разнообразием рисунков и заверял брата: «[Они] понравятся тебе больше, чем наброски отдельных фигур».
В июне Винсент пообещал Тео, что в скором будущем вернется к акварели – «возможно, еще до твоего приезда». Прошел целый месяц, прежде чем он вытащил редко используемую коробку с акварельными красками и отправился с ней на природу, где написал «для разнообразия несколько акварелей». Дальнейшие попытки тем не менее были отложены до появления Тео, чтобы затем «вместе решить, стоит ли мне сделать пару небольших акварелей для тебя – в порядке эксперимента». В те несколько месяцев, что оставались до приезда Тео, среди работ Винсента вдруг снова появились и живописные полотна. Он стал находить «отличные сюжеты для живописи» и заявил, будто «сейчас как раз в настроении заняться живописью». Он сообщил, что написал несколько столь милых сердцу брата пейзажей и ездил на этюды в деревню и на побережье в Схевенинген.
В июле черными чернилами он нарисовал разбитое между дюнами картофельное поле с ровными рядами растений и деревцами по сторонам, тянущееся к холмам на горизонте, – самый безмятежный и всеобъемлющий образ природы из тех, что ему удавалось создать до сих пор. Написанная в то же время картина, известная лишь по торопливому наброску в письме, изображала тянущийся вдоль берега ряд кустов, ветви которых, трепещущие на ветру, точно языки пламени «спутал морской ветер». Винсент запечатлел эту сцену стремительными, закручивающимися вихрем штрихами пера – им недостает лишь цвета, который появится позже в столь же решительных мазках кистью.
Дорога к берегу. Рисунок в письме. Перо, чернила. Июль 1883
Накануне приезда Тео Винсент сообщил о намерении пополнить запасы масляных красок и вновь развесил по стенам мастерской этюды маслом, выполненные предыдущим летом в период страстного увлечения живописью. «Я вдруг понял, что в них все-таки что-то есть», – заверил он брата.
Компенсируя недостаток приятных картин и рисунков, которые так ждал увидеть Тео, Винсент не скупился на приятные слова. Если в апреле он писал по одному письму в неделю, то с приближением судьбоносного визита послания стали ежедневными – Винсент торопился приукрасить словесно свои скромные художественные достижения. «Во мне произошла революция, – восклицал он, – время настало… я отпустил вожжи, которыми сдерживал себя». Он вновь и вновь уверял Тео: от создания «чего-то масштабного и оригинального», «утешительного и заставляющего задуматься» его отделяют считаные дни, модели, наброски.
В доказательство, что момент, когда пригодная для продажи работа наконец появится, уже близок, Винсент демонстрировал новые групповые рисунки, уверенно предрекая: публика «перестанет думать, будто то, что я делаю или замышляю, абсурдно». Залогом светлого будущего должно было стать терпение Тео; нетерпение же, предупреждал Винсент, могло привести к ужасным последствиям. «Ничто не доставляет мне такого удовольствия, как работа, – уверял Винсент брата, снова напоминая ему о неустойчивости своей психики. – Когда я не могу продолжать работать, то чувствую себя подавленным». Чем ближе был приезд Тео, тем мрачнее становились намеки Винсента: перспектива, что его вынудят перестать заниматься искусством, заставляла его сожалеть, «что тогда, в Боринаже, я не заболел и не умер, вместо того чтобы заняться живописью».
В ожидании визита брата Винсент возобновил даже ненавистное ему светское общение. После года жизни на Схенквег, точно на необитаемом острове, он снова начал сообщать о встречах с торговцами искусством и другими художниками. На лето в Гаагу вернулся Брейтнер – с ним Винсент обменивался книгами и даже посетил его мастерскую. В одну из поездок в Схевенинген Винсент нанес визит преуспевающему художнику гаагской школы Бернарду Бломмерсу (Бломмерс исчез из жизни Винсента примерно в то же время, что и Антон Мауве). В июле он отважился освежить это знакомство и показал Бломмерсу последние работы, после чего удовлетворенно доложил брату: «Он хочет, чтобы я продолжал».
Винсент навестил также протеже Месдаха Теофиля де Бока, с которым уже несколько раз успел побывать в ссоре. Де Бок снял дом прямо у дороги, что вела из Гааги в Схевенинген. В письме брату Винсент уже не высмеивал буржуазные притязания коллеги (как нередко делал раньше) и больше не критиковал его за недостаточную работу с моделями. Он многозначительно восхищался «красивыми», светлыми картинами, виденными в мастерской коллеги, и на время прекратил яростные нападки на импрессионизм. «Не важно, что она не закончена», – писал он об одной из картин де Бока. «Наполовину романтическая, наполовину реалистическая – это комбинация стилей, которая мне, скорее, приятна». Винсент даже договорился с де Боком, что будет использовать одну из комнат в его доме в качестве хранилища материалов для живописи, что должно было значительно облегчить его вылазки на этюды на побережье, – этот договор был представлен Тео как виртуальная гарантия появления новых пейзажей.
С целью продемонстрировать свою решимость начать делать работы на продажу Винсент пошел на попятную и вновь обратился к отдалившейся от него семье. Дяде Кору в Амстердам были отправлены два из его последних групповых рисунков; Винсент выражал надежду, что «они могут помочь приобрести новые связи и, возможно, возобновить отношения». А еще Винсент заверил Тео, что «жаждет вновь наладить отношения с Мауве». Убедив себя, что это действительно так, он даже попросил брата убедить Мауве вновь протянуть ему «руку помощи».
Путь к благосклонности дяди Сента пролегал через Платс, «Гупиль и K°» и кабинет Х. Г. Терстеха. Здесь договориться было куда сложнее. Всего месяцем раньше Винсент обвинял Терстеха во всех злоключениях предшествовавшего года и клялся никогда больше не встречаться с ним. Надеясь на протекцию Тео, Винсент обратился к брату с просьбой замолвить словечко и похлопотать за него перед неумолимым управляющим.
Напрасно прождав ответа целый месяц, воодушевленный своими новыми работами, Винсент впервые за год отправился в галерею «Гупиль» с намерением «растопить лед» в личной встрече со своим оппонентом. Терстех принял его холодно. Всегда готовый почувствовать себя оскорбленным, Винсент увидел в поведении управляющего недвусмысленное послание: «Опять вы меня тревожите – оставьте же меня в покое». «Я прекрасно понимаю, что этот набросок ничего для вас не значит, – сказал Винсент, преподнося Терстеху в качестве подарка большой лист с изображением группы землекопов, – но пришел показать его вам, поскольку прошло уже много времени с тех пор, как вы последний раз видели мои работы, и поскольку хочу доказать, что не держу обиды за прошлогоднюю историю».
«Я тоже не держу зла, – устало произнес Терстех, едва взглянув на лист. – Что до рисунка, в прошлом году я говорил вам, что надо работать с акварелью». «Такое не продашь, а думать следует в первую очередь о возможности продать». И в том, как управляющий произнес эти слова, для Винсента снова прозвучал безжалостный приговор: «Вы человек заурядный и самонадеянный, раз не желаете сдаться, у вас выходят заурядные безделушки, а своими так называемыми поисками вы только выставляете себя на посмешище».
Борясь с отчаянием, Винсент ринулся домой и провел остаток дня в попытках переделать рисунок, чтобы «сделать фигуры более законченными». Брат получил подробный отчет о катастрофе: полный ярости, боли и отчаяния рассказ растянулся на несколько длинных жалостливых писем. «Порой это приводит в уныние и отравляет жизнь, действует оглушительно», – писал Винсент. «Жизнь временами становится безрадостной, а будущее – беспросветным». Вольно цитируя «То, что мне ненавистно» Золя, Винсент вновь проклинал Терстеха и ему подобных – «бессильных глупцов, циников, способных лишь глумиться и зубоскалить». «Он твердо уверился лишь в одном – в том, что все, что я ни делаю, – чистое безумие или полный абсурд».
Винсент стоически поклялся не обращать внимания на недоверие окружающих и упорно продолжать работать, «преодолевая трудности и следуя собственным путем». Но за смелыми заявлениями скрывался страх: вдруг ядовитые слова Терстеха всего лишь прелюдия, намек на горькое лекарство, с которым в августе приедет Тео?
Винсент пытался протестовать против «вечного нет», которым неизменно встречал его старания Терстех, но все же не мог не видеть, что имеет мало шансов убедить Тео в целесообразности дальнейшего проживания в Гааге.
Долги продолжали расти. К концу июля кредиторы уже стучали в дверь. Винсент описывал одну из наиболее неприятных «стычек» со сборщиками долгов – подобные сцены стали на Схенквег привычными.
Я отвечаю, что уплачу ему, как только получу деньги, поскольку в данную минуту у меня нет ни одного цента… Затем я прошу его уйти, наконец толкаю к двери. Он же, видимо, только того и ждал: он хватает меня за шиворот и швыряет об стену так, что я долго не могу потом встать с пола.
Месяцами Винсент игнорировал и требования уплатить налоги. Когда на пороге квартиры появились налоговые инспекторы, он гордо заявил: «Я раскуриваю трубку вашими повестками». Когда же они вернулись с угрозами изъять все имущество для продажи с молотка, художник разразился праведным гневом («Милле и прочие мастера продолжали работать, пока к ним не заявлялся судебный пристав, кое-кто успел даже побывать в тюрьме») и жалобами на бедность. В письме брату он поспешно уверил его, что все его работы являются «собственностью Тео» (чтобы обезопасить их перед лицом вероятной конфискации), и сообщил, что подумывает, не сбежать ли от кредиторов: сначала спрятаться во временном убежище в Схевенингене, а потом, если понадобится, переехать за границу.
Несколько месяцев Тео не реагировал на просьбы брата об увеличении пособия, но в конце июля все же прислал дополнительные пятьдесят франков, которые должны были помочь Винсенту продержаться до августовской встречи. Не прошло и недели, как тот объявил о покупке нового мольберта.
Долги росли, и Винсент полностью лишился внешнего общения. В июне ему отказали в разрешении посещать богадельню, лишив возможности рисовать Зёйдерланда и других обитателей заведения. Вскоре после этого он прекратил отношения с другим поставщиком моделей – соседским плотником. Один из немногих его друзей – ван дер Веле – в середине июля уехал за границу, а смелые надежды на возобновление дружбы с де Боком и Бломмерсом испарились в раскаленном летнем воздухе, оставив Винсента совершать свои долгие прогулки в дюнах в одиночестве.
Тем временем «семейная жизнь» Винсента неумолимо стремилась к краху. Изоляция и бедность возмущали Син. «По временам она бывает в настроении, непереносимом даже для меня, – признавал Винсент, – иногда я просто впадаю в отчаяние». Не желая расстаться с иллюзией о спасении несчастного создания, он объяснял лень, безалаберность и приступы гнева Син внешними причинами. Роль главной злодейки досталась ее матери Марии Вильгельмине Хорник, которая переехала в квартиру на Схенквег еще зимой и немедленно начала создавать проблемы.
Охваченный паранойей, Винсент повсюду видел врагов. Мария, по его убеждению, действовала не сама по себе, но была инструментом их «лезущей не в свое дело, клевещущей, невыносимой семьи» – родственников, которых Винсент называл волками. Винсент обвинял их в попытке посеять раздор и недоверие, в стремлении «оторвать ее от меня» и вернуть к прежней жизни. Он представлял, как они нашептывают Син: «Он слишком мало зарабатывает», «Он недостаточно хорош для тебя», «Он несомненно бросит тебя». Даже в мае, когда Мария съехала, в том, что Син влечет к прежним порокам, Винсент продолжал винить ее семью. Он убеждал женщину порвать с родней, но она не сделала этого. «Она предпочитает слушать тех, кто говорит ей, что я ее брошу». Винсент жаловался, но по-прежнему был привязан к своей «семье» – особенно к малышу Виллему. «Он часто сидит у меня в мастерской… если показать ему рисунок, он радостно гулит, – писал Винсент. – Когда малыш, радостно посмеиваясь, ползет ко мне на четвереньках, у меня нет ни малейших сомнений в том, что все хорошо».
На фоне финансового и семейного краха напоминали о себе и недуги Винсента – к недолеченным раньше прибавились новые. Сообщения о нервных расстройствах, лихорадке, обморочных состояниях и головокружении то и дело мелькали в письмах брату, накануне его прибытия слившись в решительное крещендо. Жалобы варьировались от специфических (расстройство желудка, «боль промеж плеч») к общим («упадок сил», «хроническая лихорадка или что-то в этом роде»). Большинство сетований сводилось к просьбе прислать денег – страдания служили Винсенту поводом в очередной раз обвинить брата в скупости. «Слабость, которую я испытываю, – следствие плохого питания», – писал Винсент, расходуя деньги на костюмы для моделей и переоборудование мастерской. Болезненные состояния тем не менее были правдой. Даже когда Винсент хорошо питался, желудок у него часто плохо реагировал на пищу, что вызывало головные боли и подолгу не проходившие приступы дурноты.
Винсент, как и его отец, верил в связь между физическим и умственным здоровьем; постоянные недомогания подпитывали его худшие страхи. С перепугу он начал рассуждать о «перенапряженных нервах», опасностях хандры и неизбежности безумия. Посетив в июле мастерскую Георга Брейтнера, Винсент смог воочию убедиться в справедливости своих мрачных опасений. В тот самый момент, как он вошел в комнату в мансарде, где не было ничего, кроме «бритвы и ящика с постелью», Винсент ощутил, что здесь живет страдающая душа. По стенам были развешены картины разной степени завершенности – сумрачные образы, написанные широкими торопливыми мазками, – словно «выцветшие пятна на выбеленных, потрепанных и заплесневелых обоях».
Обычно не склонному к критике Винсенту картины Брейтнера показались «абсурдными», «нелепыми», «странными» – «невозможными и бессмысленными, точно в самом диком сне». Чтобы создать подобное, художник, по его мнению, должен «страдать от лихорадки» или же попросту сойти с ума. «Он далеко ушел от хладнокровного и рационального взгляда на вещи, – утверждал Винсент, – нервное истощение сделало его неспособным провести ни одной ровной линии, наложить ни одного разумного мазка». Этот случай художественного и нервного срыва напомнил Винсенту картину Эмиля Ваутерса «Безумие Гуго ван дер Гуса» – леденящего кровь полотна, изображающего охваченного безумием ван дер Гуса, знаменитого живописца XV в., с выпученными глазами, в корчах, снедаемого невидимыми демонами.
Из мастерской Брейтнера Винсент вернулся в полнейшем унынии, причину которого он сам был «не в состоянии объяснить», и немедленно написал Тео подробный отчет – одновременно поучительный рассказ и вопль ужаса накануне визита брата. Это все, что он мог, – выразить протест, попытаться побороть «трудности, что накатывали, словно приливная волна», и переполнявшие его сомнения. Стоило потерпеть в этой битве поражение – или отказаться от борьбы – последствия могли оказаться самыми разрушительными. «Нельзя верить, что все действительно так мрачно, как предполагаешь, – предостерегал он, – иначе можно сойти с ума».
По мере приближения заветного дня Винсент впал в такое беспокойство, что даже перестал спать, ночи напролет проводя в мастерской. Дымя трубкой, в неистовом стремлении отвлечься, он рисовал и перерисовывал знакомые сюжеты, пока не «падал с ног от усталости». Винсент постоянно твердил, что работа приносит ему «умиротворение», но все в его письмах свидетельствует об обратном. Когда картина ван дер Веле была удостоена серебряной медали, Винсент поспешил заверить брата: «Я тоже в скором будущем смогу сделать нечто подобное». Когда же Тео предложил ему провести пару недель за городом, чтобы поправить здоровье, Винсент немедленно заподозрил возможное сокращение пособия и резко отверг эту идею: «Ни о каком отдыхе не может идти и речи».
И все же ничто не могло развенчать мечту Винсента об идеальных братских отношениях. Воспоминание о дороге в Рейсвейк, некогда подарившей братьям ощущение единства, служило вечным противовесом злости и недовольству, которыми были отмечены их ежедневные баталии. Винсенту было достаточно прогуляться в одиночестве по дюнам Схевенингена, где братья прежде так часто бродили вдвоем, чтобы вновь ощутить эту связь и надежду, которую она всегда приносила. «Не удивлюсь, если ты тоже помнишь то место», – писал он Тео после одной из таких прогулок. «Думаю, окажись мы снова вдвоем в этом месте, это привело бы и тебя, и меня в такое настроение, что мы перестали бы сомневаться в своей работе, но уверились бы в том, что должны сделать».
Но Тео тоже не были чужды эмоции. И годы беспощадных споров и бессмысленных жертв умерили братскую любовь, превратив ее в чувство долга. В конце июля, накануне поездки, которой он и сам явно ждал с опаской, Тео отправил брату безжалостный «анонс» послания, которое должен был передать. «Особых надежд на будущее я тебе дать не могу», – писал он. Чем бы ни были вызваны его слова – беспечностью, нетерпеливостью или неспособностью обуздать свой гнев, – для Винсента они стали сокрушительным ударом. «Твое письмо поразило меня в самое сердце…» – немедленно ответил он брату. «Чувствую, как энтузиазм покидает меня… мне кажется, будто ты сам в меня не веришь. Неужели это правда?» Во втором письме, написанном в тот же день, Винсент изливал сомнения и упреки в свой адрес, которые на самом деле терзали его в то время, когда он яростно отстаивал свою правоту.
Все мои неприятности соединились вместе, чтобы раздавить меня, это уже слишком – я больше не в состоянии отчетливо видеть свое будущее. Иначе мне это не выразить, и я не понимаю, почему я не должен преуспеть в работе. Я вложил в нее всю свою душу, и теперь, по крайней мере, это кажется мне ошибкой… Иногда становится слишком тяжело, против воли чувствуешь себя подавленным… Я стал бременем для тебя.
За несколько дней до приезда Тео Винсент в одиночестве совершил прогулку в дюны. В тишине его захватили мысли о смерти. Пустынный берег и подавленное настроение заставили Винсента вспомнить прочитанный им в одном журнале рассказ о художнике, умершем в возрасте тридцати восьми лет. Это воспоминание неотвратимо навело его на мрачные мысли. «Беда не только в том, что я сравнительно поздно занялся рисованием; отнюдь не исключено также, что у меня нет оснований рассчитывать на долгие годы жизни». Превращая волнение при мысли о смерти в мольбу о сочувствии и терпении, Винсент осторожно намекал:
Я хочу оставить по себе какую-то память: рисунки или картины, сделанные не для того, чтобы угодить чьему-то вкусу, но для того, чтобы выразить искреннее человеческое чувство… Если я проживу дольше – tant mieux , [44] но на это я не рассчитываю. За оставшиеся несколько лет нужно кое-что создать.
Месяцы неустанных споров свелись к простому доводу: «Единственное, чего я хочу, – сделать что-то хорошее».
Поезд Тео прибыл в пятницу 17 августа во второй половине дня. Ничто из того, что произошло в течение последующих часов, не напоминало встречу, которая виделась Винсенту все предыдущие месяцы. Вместо того чтобы провести в Гааге выходные, Тео пробыл в городе всего несколько часов в ожидании следующего поезда. Вместо того чтобы детально изучить работы Винсента, он, судя по всему, вообще не поехал в мастерскую на Схенквег (возможно, чтобы не встречаться с Син) и лишь туманно назвал искусство брата «мужественным». Вместо поездки в Схевенинген и задуманной Винсентом «долгой приятной прогулки» в дюнах братья лишь сделали круг по улицам города. День угасал, на мостовые высыпали фонарщики. Вместо того чтобы слиться в братском единении, как мечтал Винсент, они с Тео жестоко поругались.
Отбросив в сторону свойственную их переписке осторожность в выражениях, братья припомнили друг другу все. На этот раз Тео настоятельно потребовал, чтобы Винсент нашел работу и активнее стремился продать свои картины и рисунки. Дела в фирме Гупиля шли на спад (как и везде во времена рецессии 1882–1883 гг.), и Тео был крайне стеснен в средствах. Ему приходилось делить свой заработок на шесть частей, чтобы обеспечить родителей, братьев, сестер и любовницу, так что гарантированно высылать Винсенту по сто пятьдесят франков в месяц он уже не мог.
Уязвленный обвинениями, которые слышались ему в жалобах брата, Винсент принялся критиковать парижскую жизнь Тео, называя ее пустой и поверхностной. Искать работу он попросту отказался и высокомерно отверг предложение самому торговать своими работами (сравнив это с «вымаливанием подаяния»). «Мне тяжело находиться среди людей, а разговаривать с ними – и подавно», – возражал он брату. «Самое лучшее – просто работать до тех пор, пока… любители искусства… по собственному почину не начнут испытывать тягу к моим работам». В ответ на обвинения в лени Винсент сам принялся упрекать брата в том, что тот недостаточно активно продавал его рисунки и никак не способствовал восстановлению отношений с Терстехом, Мауве и всемогущими дядьями.
Тео признался, что незадолго перед приездом в Гаагу беседовал с дядей Кором в Амстердаме и тот согласился заказать Винсенту еще серию рисунков. Дядя даже был готов заплатить внушительный аванс. Но лишь при одном условии: Винсент должен расстаться с Син.
Эта новость затронула самую болезненную тему и вывела спор на новый виток взаимного озлобления. Винсент обвинил брата и отца в жестокости, в том, что они лишили его Кее Вос – единственной женщины, которую он по-настоящему любил («Вся эта история была и осталась раной, которую я ношу в себе»), и сами толкнули в объятия «увядшей потаскухи» и ее «ублюдков». Именно Син отпугнула от Винсента людей, которые больше всего были ему нужны, – таких как Терстех, доказывал брату Тео. И наконец, он выдвинул самое провокационное обвинение, которое по понятным причинам открыто никогда не упоминалось в переписке и все же угадывалось в некоторых загадочных пассажах («Давай не будем подозревать друг друга во всяких абсурдных вещах»; «Надеюсь, ты… не отказываешь мне в наличии малой толики здравого смысла и не подозреваешь во всяких глупых поступках»): Тео упрекнул Винсента в том, что именно он – отец ребенка Син. Последовавшая за этим вспышка ярости («Что ж, ты определенно вывел меня из себя», – признавался впоследствии Винсент) испепелила остатки братских чувств. В обвинениях Тео (независимо от того, были они справедливы или нет) ему послышался осуждающий голос отца. В момент расставания, когда поезд Тео уже тронулся с места, Винсент вдруг подумал, что брат, на самом деле, стал его отцом.
Когда Тео покидал Гаагу, не оставалось ни малейших сомнений: Винсент оставит Син и предпочтет старую семью новой. Оставалось лишь решить, когда это случится и как он оправдает свой уход. «Не торопи меня сделать все, о чем мы сразу не смогли договориться, – возвратившись с вокзала, писал Винсент брату в порыве раскаяния, – ведь мне нужно время, чтобы принять решение».
На протяжении последующих трех недель Винсент в длинных, мучительных письмах (их было не меньше дюжины) сражался с неизбежным. Клятвы в вечной преданности и призывы войти в его положение сменялись приступами упрямства и обвинениями Тео в недостаточном участии – любовь и негодование, покорность и бунт разрывали Винсента на части. Покаянные признания сопровождались длинными комментариями, в словах которых звучали вызов и возмущение и которые сводили на нет все предыдущие уступки. Он то клялся во всем помогать брату («Я в твоем распоряжении»), то упорно требовал: «Дай мне идти своим собственным путем» (иногда клятвы и требования соседствовали рядом в одном абзаце). То Винсент сообщал, что готов скорее наняться посыльным, чем «быть столь тяжкой обузой», то гордо заявлял, что «твердо решил не заниматься ничем, кроме своего ремесла».
Вместо того чтобы разрешить конфликт, покончив с «глубинной внутренней борьбой», Винсент пытался убежать от него. Спустя два дня после визита Тео он выразил желание уехать из Гааги, объявив: «Мне надо побыть за городом, наедине с природой».
За прошедший год, если не дольше, идея переезда в деревню то и дело мелькала в его письмах: примером для подражания служили состоятельные художники, которые, как Мауве, каждый год выезжали в свой летний дом или, как Раппард, отправлялись на этюды в отдаленные регионы. Еще в начале августа Тео предлагал брату отдохнуть от жары и городской духоты и на пару недель уехать к польдерам, голландским низинам. Но теперь, когда в дверь по очереди стучали то кредиторы, то сборщики налогов, подобное буржуазное времяпрепровождение приобрело значение практической необходимости. Винсент и сам теперь имел желание навеки поселиться «в краю вересковых пустошей и болот». Тео он представлял этот шаг как экономическую меру – более дешевую и здоровую альтернативу городской жизни, источник более интересных (и лучше продаваемых) сюжетов и более доступных моделей, – гарантируя, таким образом, и появление милых сердцу брата пейзажей, и требуемую им экономию средств.
Первым в списке возможных мест, куда мог бы отправиться Винсент, естественно, значился отчий дом. Некоторое время назад Винсент признавался, что неизменно испытывает ностальгию по домашнему очагу и соснам Брабанта. В который раз он представлял себе идеальное возвращение домой: отец и мать не просто принимают его с распростертыми объятиями, но и, подобно членам суррогатной семьи в квартире на Схенквег, позируют для его рисунков. «Что бы мне хотелось сделать больше всего… так это [нарисовать] маленькую фигурку отца, как он идет по тропе через пустошь… А еще, например, отца с матерью, идущих рука об руку». Но им пришлось бы терпеливо позировать, твердо добавлял Винсент. «Им придется понять, что это серьезное дело… Поэтому их надо будет мягко предупредить, что нужно принять выбранную мной позу и не менять ее».
Но Тео, судя по всему, сразу исключил возможность переезда в Нюэнен и в Брабант вообще, пока Винсент не расстанется со своей скандальной «семьей». По-видимому, он подтвердил это решение во время встречи с братом, поскольку Винсент выбрал в итоге другой вариант – провинцию Дренте.
Территория этой дальней провинции простиралась почти до самой северной границы Нидерландов. Дренте давно стала частью личной географии Винсента. Осенью 1881 г. Мауве предлагал ему совершить в этот регион совместную поездку, отменившуюся затем по причине болезни мэтра. В 1882 и в 1883 г. в Дренте ездил Раппард, оба раза возвращаясь с багажом путевых рассказов и новых работ, которые Винсент видел потом в мастерской друга в Утрехте. Опираясь только на эти свидетельства, Винсент представлял себе далекую Дренте «похожей на Брабант времен моей юности». И действительно, окончательно определился Винсент лишь тогда, когда в Гааге появился вновь направляющийся в Дренте ван Раппард. Усмотрев в этом возможность вернуть расположение семьи, Винсент вообразил, что в Дренте Раппард сможет чаще навещать его, и изобретал способы, которые позволили бы им «извлечь пользу из общества друг друга». Он представлял, как они с Раппардом вместе основывают «что-то вроде колонии», куда другие художники смогут приезжать и «проникаться безмятежностью природы на вересковой пустоши».
А еще Винсент думал увезти с собой Син. «Я хотел бы поселиться с ней в каком-нибудь другом месте, скажем, в маленькой деревушке, где она забыла бы о городе и поневоле видела бы вокруг только естественную жизнь», – рассуждал он, соединяя мечту о спасении с новой мечтой о побеге в деревню. В пылу спора художник пытался защитить свою иллюзию семейной жизни от безжалостной логики Тео. «Если я брошу эту женщину, она, наверное, сойдет с ума, – убеждал он, – да и малыш искренне привязан ко мне». Страстно желая оправдать себя перед Син, Винсент даже начал вновь задумываться о женитьбе («Я бы женился на ней даже сейчас»).
Но судьбу свою Винсент связал с Тео, а Тео был непреклонен. Вину за окончательный разрыв Винсент, естественно, переложил на Син: всему причиной, по его версии, стали ее предательство, возврат к прошлым порокам, нежелание разорвать отношения с кошмарными родственниками. 2 сентября Винсент усадил ее в гостиной квартиры на Схенквег и выложил ей суровую правду – все то, что сам до этого услышал от Тео. «Мы поняли, что впредь нам нельзя оставаться вместе, ибо мы сделаем друг друга несчастными», – докладывал он в письме брату. Винсент призывал ее следовать «правильным путем», но сомневался, сумеет ли она это сделать. На будущее он дал ей тот же самый благоразумный совет, что столько раз сам получал от брата: «Найди работу».
Сомнения и сожаления терзали Винсента до самого отъезда из Гааги, который был запланирован на воскресенье 11 сентября. До последней минуты он лелеял мечту о том, что Син присоединится к нему или он сам сможет остаться, – даже когда уже расплатился с долгами благодаря деньгам, присланным дядей Кором, и договорился с хозяином дома о временном хранении обстановки квартиры на чердаке. Винсент спешил с отъездом, пребывая в убеждении, что «каждая новая неделя отсрочки заставляет его все сильнее запутываться в терниях здешней жизни». От предложения брата побольше узнать о Дренте заранее Винсент отказался – так не терпелось ему пуститься в путь. Художника обнадеживали рассказы Раппарда: «Здешние места обладают ярко выраженным характером: фигуры напоминают мне твои этюды». Винсент просил Тео прислать еще денег, чтобы иметь возможность уехать «как можно скорее… чем скорее, тем лучше». В противном случае (если бы у брата вдруг не хватило средств на поездку до Дренте) он готов был отправиться «куда угодно», лишь бы можно было сделать это немедленно и оказаться подальше.
Когда деньги наконец пришли, Винсент уехал на следующий же день. Он пытался до последней минуты сохранить свой отъезд в тайне от Син, но она, с годовалым Виллемом на руках, все же пришла на вокзал попрощаться. От этого зрелища у Винсента чуть не разорвалось сердце. «Малыш был так нежен со мной, – описывал он Тео момент прощания, – и, когда я уже сел в поезд, он все еще был у меня на руках. Мне кажется, мы простились с чувством невыразимой грусти с обеих сторон».
Винсент предпочел считать, что унизительный отъезд из Гааги был обусловлен «долгом». «Моя работа – это мой долг, – писал он в ночь накануне отъезда, – долг более важный, чем обязательство перед женщиной, а первая не должна страдать из-за последней». Но в действительности причины побега оставались неизменными: очередная «приемная» семья вновь толкала его к семье настоящей. Последние письма из Гааги пронизаны тоской по Тео. К следующему визиту брата в Гаагу Винсент обещал вернуться из Дренте и вступить в Общество акварелистов, в котором состояли и Мауве, и Терстех, а после – отправиться в Лондон в поисках оплачиваемого места. Он надеялся вернуть благосклонность дядьев. «Главное теперь – много писать, – объявил Винсент. – Это и безмятежность природы в конечном итоге принесут нам победу – не сомневайся».
Винсент уехал из Гааги в надежде вернуть расположение Тео. В болотах Дренте, как ему казалось, братья могли восстановить тот мистический союз, который когда-то заключили на рейсвейкской дороге. Это было бы искуплением грехов, которое можно было сравнить лишь с тем, что манило Винсента с еще более далеких пустошей. Жена, семья, дом, искусство – все это Винсент принес в жертву ускользающей мечте об идеальном братстве. Вскоре настанет очередь Тео совершить то же самое.
Глава 20
Воздушные замки
Путь от Гааги до Дренте на поезде занимал семь часов. За окнами надвигалась тьма, на сиденье рядом с Винсентом лежала карта Дренте – он не раз изучал ее в те несколько недель, которые потребовались, чтобы подготовиться к отъезду. В качестве конечного пункта своего пути он выбрал «большое белое пятно, где нет названий деревень» – там заканчивались каналы и дороги. Расположенный рядом водоем носил название Zwarte Meer – Черное озеро («Имя, которое заставляет задуматься», – вздыхал Винсент). Поперек «белого пятна» значилось лишь одно слово: Veenen – «торфяные болота».
Когда рассвело, за окном Винсент увидел унылый пейзаж с расстилающимися до самого горизонта бесконечными торфяными топями. «Что привлекательного можно найти в этом краю, где, куда ни глянь, одни болота, – писал о Дренте за три года до этого другой путешественник. – Что надеяться найти здесь, кроме мучительной монотонности?» Все это мало напоминало песчаные пустоши Зюндерта или живые дюны Схевенингена. На здешних холмистых топях выживали только те деревья, что местные жители высаживали вдоль дорог, – высокие, тщедушные пришельцы, отчаянно цепляющиеся за любую кочку. На плотной темно-коричневой почве – густой каше из мертвых растений, такой же темной и светонепроницаемой, как ее древний родственник уголь, – не росло почти ничего, кроме влаголюбивых мхов. Как и уголь, торф можно было использовать в качестве топлива – в краю, где зимы долгие и холодные, а деревьев мало, это было жизненно важно. Местные жители годами собирали драгоценное горючее ископаемое, лишая ландшафт остатков сурового величия. Куда бы Винсент ни взглянул, повсюду виднелись болота, покрытые сетью каналов (скорее, даже канав), которые служили для транспортировки добытого торфа. Его слоями срезали по краям трясины – этот процесс оголил холмистые пустоши Дренте точно так же, как добыча угля выпотрошила землю Боринажа.
Винсент сошел с поезда в городке Хогевен, на карте отмеченном красной точкой (за что он и был выбран в качестве цели пути). «На карте Хогевен обозначен как город, – писал он брату, – но в действительности он им не является (здесь даже нет башни)». Рабочий городок на краю бескрайних болот, Хогевен был застроен простыми современными кирпичными зданиями, которые так ненавидел Винсент. В те времена, когда Хогевен еще являлся центром добычи торфа, часть главного канала была расширена, благодаря чему в городе появилась импровизированная «гавань». Но к концу XIX в. торф из близлежащих болот был выбран, и армии обнищавших рабочих двинулись дальше на восток. Те немногие, кто остался в городе, жили за счет транспортировки сухого торфа с болот на рынок. Каждый день груженные топливом баржи одна за другой прибывали в гавань, некоторые из них буксировали вдоль берега лошади, другие – люди. Женщины и дети, в перемазанных грязью отрепьях, прыгали в воду и принимались разгружать торф. По краям канала тощие коровы пили грязную воду, а выше, по песчаному берегу, шли старики, направляя к баржам тележки, в которые были впряжены еще более тощие собаки.
Перед царящей здесь вопиющей нищетой вынужден был отступить даже хваленый голландский порядок. Годы экономической депрессии, нанесшей особенно тяжкий ущерб сельскохозяйственному производству, нечеловеческие условия труда и равнодушие властей (даже содержание собак здесь облагалось налогом) уничтожили последние признаки цивилизованного общества и породили анархию. «Люди здесь оставлены на произвол судьбы, – сокрушался местный проповедник. – Они практически одичали». Провинции Дренте дорого обошлась государственная политика по переселению преступников и нищих в самые суровые регионы страны, где амстердамские инвесторы использовали их в качестве дешевой рабочей силы. На этой бесплодной земле, заселенной людьми с опустошенными сердцами, возникла страна в стране – глухая и безнадежная, с высоким уровнем детской смертности, безудержным ростом алкоголизма и преступности без намека на раскаяние, – дикая пустыня посреди государства, где уже пять тысяч лет царил порядок.
«Здесь, куда ни пойдешь, повсюду красиво. Степь необозрима», – восклицал Винсент.
В Дренте Винсент нашел обещанную себе и брату сельскую идиллию: край осенней прелести и нравственной самобытности, место, столь же безупречное, как Брабант из их совместных воспоминаний. Покинуть иллюзию семейного счастья, в которую столько было вложено, можно было только ради райского миража. Была ли Дренте подобным раем на самом деле или нет, но Винсент описывал местные болотистые пустоши как «восхитительные» и «невыразимо прекрасные»; воздух здесь был так же «свеж и живителен», как в Брабанте, а ландшафт «так полон благородства, достоинства и торжественности», что хотелось остаться здесь навсегда. «Я очень рад, что оказался здесь, – писал Винсент, – здесь просто великолепно».
Жалкие хижины из дерна, где крестьяне ютились вместе со скотом, он нашел «очень красивыми». Примитивные баржи, груженные торфом, напомнили Винсенту некогда виденные братьями на Рейсвейкском канале; разгружавших их несчастных женщин он сравнил с живописными крестьянками Милле. Владелец меблированных комнат рядом со станцией показался ему «настоящим работягой»; усталые, измученные заботой лица горожан – «физиономии, напоминающие свиней или ворон», привели в восхищение. В медлительной угрюмости местных жителей он видел «здоровую меланхолию».
«Чем больше я узнаю окрестности, – уверял Винсент брата, – тем больше мне нравится Хогевен». «Чем дольше я живу здесь, тем более красивыми нахожу здешние места».
Пылая энтузиазмом, вскоре Винсент сообщил о намерении предпринять путешествие на барже в самое сердце великой торфяной страны, где в то время подходили к концу сезонные заготовки. Он собирался пересечь торфяную топь насквозь и достичь границы с Пруссией: «Дальше, вероятно, можно встретить еще более прекрасные пейзажи».
Идиллические описания неизменно сопровождались ссылкой на любимых пейзажистов Тео – от представителей Золотого века до барбизонцев. Пустошь он описывал не иначе как «растянувшиеся на мили и мили пейзажи Мишеля или Теодора Руссо, ван Гойена или Конинка» или же Жюля Дюпре. Подчеркивая романтическое очарование своего нового пристанища, с особой настойчивостью Винсент упоминал Жоржа Мишеля, чьи пейзажи с клубящимися штормовыми небесами давно были любимы обоими братьями. Письма изобиловали детальными словесными картинами на самые разнообразные сюжеты; как никогда поэтично, Винсент описывал все, что видел перед собой: от возбуждающих желание местных женщин до суровой красоты болот.
Необъятная, выжженная солнцем земля темнеет на фоне нежных лиловатых тонов вечернего неба, и лишь последняя тонкая темно-синяя линия на горизонте разделяет небо и землю… Мерцающее небо от грубой земли отделяет темная полоса соснового леса, у нее красноватый тон – рыжевато-коричневый – бурый, желтоватый, но везде с лиловыми отсветами.
Затем Винсент принялся переносить эти образы на холст. Спустя год стойкого сопротивления он сдался на уговоры Тео и вновь взял в руки кисть: «Ты прекрасно знаешь, что, насколько это возможно, живопись должна стать главным моим занятием». Поклявшись написать «сотню серьезных этюдов», с мольбертом и красками Винсент отправился на поиски живописных пейзажей, запечатлев которые он смог бы раз и навсегда убедить Тео в прелестях Дренте. Он писал хижины сборщиков торфа (сооружения из скрепленного палками дерна), силуэты которых вырисовывались в сумеречном тумане; красные закаты над березовыми рощами и топкими лугами; бескрайние пустоши и трясины под необъятным, написанным широкими мазками небом; пустые горизонты… и ни одной фигуры. Художник прославлял «серьезный, спокойный характер» этих мест и объяснял, как важны для его передачи те самые свет, цвет и тщательность, которые Тео так жаждал видеть в его работах.
В этом то ли реальном, то ли вымышленном артистическом раю Винсент обрел надежду на новое начало. В течение нескольких недель он переслал часть картин в Париж, отважно порекомендовав брату показать их торговцам. Он предвкушал, как вернется в Гаагу триумфатором, автором «характерных видов природы», которые должны были непременно «встретить сочувствие» у покупателей, особенно в Англии. Он сравнивал себя с персонажем романа Альфонса Доде «Фромон-младший и Рислер-старший» – «погруженным в свою работу… простым парнем… беззаботным и наивным, которому немногое нужно для счастья» и которому тем не менее в итоге везет. На холсте он воплотил свое новое видение искупления грехов в старом как мир образе сеятеля, бредущего по зыбким торфяным топям Дренте и бросающего семена в бесплодную трясину.
Но и Винсенту было не под силу долго поддерживать эту иллюзию. Вскоре его настигло одиночество – «эта особая мука». На необозримых просторах местных пустошей можно было «часами не встретить ни одной живой души, кроме, возможно, какого-нибудь пастуха, его овец, его пса, и пес в этой компании наверняка оказался бы самым занятным созданием», писал путешественник, посетивший Дренте в 1880 г. Почту в эти отдаленные места доставляли долго, и письма приходили нерегулярно. «Я настолько оторван от мира», – жаловался Винсент. Как бы ни вдохновляла его природа, как бы ни была она прекрасна, этого было недостаточно. «Должны же быть человеческие сердца, которые ищут того же и чувствуют то же самое». В Хогевене он не нашел себе единомышленников. В замкнутом местном мирке странный пришелец был встречен надменно и с подозрением. Когда он шел по улице, прохожие останавливались и глазели на него, принимая за «нищего уличного торговца». Когда же он начал стучаться в дома к незнакомым людям в поисках живописных сюжетов, так же как когда-то делал в Эттене, по городу поползли слухи, что приезжий не в своем уме. Винсент болезненно переживал недоверие местных жителей («Меня правда беспокоит, что я так плохо умею ладить с людьми»), но и сам отвечал им тем же. Городок он называл гнусным, утверждая, что люди здесь не способны вести себя «так же разумно, как, например, их свиньи».
Взаимная враждебность лишила Винсента и того единственного общения, которое было доступно ему в Гааге, – работы с моделями. Направляясь в Дренте, он был убежден, что сможет найти здесь больше моделей, готовых позировать за самые скромные деньги, – как это было в Эттене. Но за прошедшие с тех пор два года он окончательно утратил облик и манеры амбициозного художника из буржуазной среды. Сражения с Мауве и Терстехом, месяцы изоляции в мастерской на Схенквег, лихорадочное состояние тела и души изменили его. Винсент стал более резким, нервным, озлобленным и, постоянно находясь на взводе, легче впадал в гнев и панику. Да и сборщики торфа и бурлаки на баржах мало напоминали наивных брабантских крестьян. После того как слухи о странном поведении приезжего облетели весь город, люди осмелели. Менее чем через две недели после приезда Винсент мрачно сообщал брату: «Они смеялись и дразнили меня, и я не мог закончить начатые этюды с фигурами из-за того, что модели отказывались позировать».
Переживаемые унижения он относил на счет отсутствия приличной мастерской, а местных жителей обвинял в неспособности «услышать разумные, рациональные просьбы». Как прежде в Гааге, Винсент бурно возмущался людьми, «которых хотел бы заполучить в качестве моделей, но не смог». Все это неминуемо и привычно вело его туда, где он гарантированно мог купить близость за деньги, – к проституткам. В длинном плаксивом письме он расхваливал достоинства этих «сестер милосердия», уверяя, что их общество для него просто необходимо. «Я не считаю их каким-то злом, – пояснял он, – я чувствую в них особую человечность».
Винсент скучал по Син и ребенку. Мысли, омрачавшие его отъезд из Гааги, словно мстительные фурии, последовали за ним и в Дренте. Проведя в Хогевене первые несколько дней, Винсент признался: «Я думаю о ней с чувством глубокой грусти». Все напоминало ему о Син. При виде нищенки на пустоши, матери с ребенком на барже или пустой колыбели на постоялом дворе его «сердце таяло», а глаза становились влажными. Винсент в очередной раз придумывал оправдания для своего ухода и возможности ее спасения. «Такие, как она, достойны бесконечной – да, бесконечной жалости, а не порицания». «Бедное, бедное, бедное существо». На этих безлюдных болотистых пустошах Винсент жаждал ее общества и горько сожалел о том, что не настоял на женитьбе. «Это могло бы спасти ее, – воображал он, – и положить конец моим собственным страданиям, которые теперь, увы, мучительнее вдвое». С каждым днем все сильнее погружаясь в отчаяние, он ждал от Син письма. «Тревога за судьбу этой женщины, моего бедного малыша и второго ее ребенка камнем лежит у меня на сердце, – причитал Винсент. – Наверное, что-то случилось». В панике, мучась сознанием собственной вины, он посылал ей деньги.
Винсент так и не признался брату, сколько денег он оставил Син, уезжая, и сколько отправлял ей впоследствии. В любом случае его скудный бюджет не предполагал подобных расходов, и менее чем через неделю пребывания в Дренте Винсент вновь привычно жаловался брату: «Я вновь истратил все деньги». Пора было платить за жилье, да и предоставлять кредит ему тут никто не собирался. Винсент не мог выплатить долг Раппарду – эта неловкая ситуация сорвала планы идиллического воссоединения с другом. Закончились деньги – стало не хватать красок и холстов. Винсент заранее знал, что в Дренте он не сможет пополнить их запасы и материалы для живописи ему придется заказывать в Гааге, – тех, что он привез с собой, хватило лишь на пару недель работы. Но выбора у него не было – в Гааге у него осталась куча неоплаченных счетов, и ни один торговец не горел желанием снабжать его в кредит. Приближение зимы тем временем обесцветило болотистые ландшафты, лишив их изрядной доли привлекательности в качестве натуры для живописи. «Я нашел здесь столько красивого», – в отчаянии восклицает он. «Потеря времени – вот величайшее расточительство». Без достаточного количества материалов пришлось отложить дальние поездки на пустоши – энергичные вылазки, которые занимали Винсента в первые дни пребывания в этих чужих краях. «Было бы безрассудством предпринимать [их], когда у тебя нет в достатке материалов», – горестно заключал он.
К началу третьей недели сентября ящик с красками практически опустел. Впервые со времен пребывания в Боринаже перед Винсентом замаячила пугающая перспектива безделья. «Я ощущаю невыразимую подавленность, когда нет работы, способной меня отвлечь, – предупреждал он Тео. – Я должен работать, и работать много. Я должен забыться в работе, иначе меланхолия поглотит меня».
Ко всему прочему Винсент пребывал в чрезвычайном раздражении из-за молчания дяди Кора, которому еще из Гааги он отправил несколько работ. В дядином молчании воплотились для него все обиды и предательства прошлого. «Кажется, у дяди есть определенные соображения на мой счет, – писал он об этом единственном, кроме Тео, члене семьи, кто на деле поддерживал его искусство. – Я явно не должен терпеть оскорбления, а тот факт, что он не удосужился даже просто упомянуть, что получил последний пакет этюдов, является очевидным оскорблением. Ни слова мне не написал». В приливе желчности Винсент угрожал «загнать в угол» пожилого дядю, объясниться с ним и «получить удовлетворение».
Было бы трусостью оставить все как есть. Я должен потребовать объяснений… Если же он откажется, то я скажу ему, что он обязан мне их дать, – и у меня есть право сказать ему это – око за око, зуб за зуб, и тогда я в свою очередь тоже не остановлюсь перед тем, чтобы нанести ему оскорбление, совершенно хладнокровно… Я не потерплю, чтобы со мной обращались как с подлецом, чтобы меня судили или обвиняли без того, чтобы дать мне высказаться.
В конце концов Винсент обратился к настоящей мишени своего гнева – Тео. Он обвинял брата в жестокости, в том, что выделяемых им денег хватает лишь на поддержание нищенского существования, утверждал, будто не только карьера, но и отношения с Син могли бы быть успешными, если бы Тео был более щедр. «Я бы предпочел остаться с женщиной, – писал он, – [но] не имел средств действовать в отношении ее так, как мне хотелось бы». Он вменял брату в вину свое мрачное будущее и разбитое сердце, чувство разочарования и бессилия и пустоту в душе.
Винсент вновь напоминал брату о наказании, которому подверг себя зимой 1880-го («скитаясь как вечный бродяга»). «Ты немного в курсе, как я жил в Боринаже. Что ж, я имею все поводы волноваться, что то же самое может случиться со мной и здесь». Единственное, что могло бы помочь ему избежать печальной участи, – это «доказательство искренности» со стороны Тео: во-первых, достаточно денег, чтобы Винсент мог закупить новые материалы, а во-вторых, железная гарантия («четкая договоренность»), что тот продолжит высылать по сто пятьдесят франков в месяц, что бы ни случилось. Зная о финансовых затруднениях брата, Винсент бросал ему вызов, угрожая, что, если денег не будет, он «должен готовиться к любому исходу», включая «безумие».
Сделка, заключенная в Гааге, рушилась. Предпочтя брата своей жизни с Син, Винсент отказался от многого, а приобрел совсем чуть-чуть. Мысль о допущенной ошибке погружала его во все более глубокую депрессию – «отчаяние и разочарование, которые я не в силах описать», – даже в те моменты, когда он выдавливал остатки краски из тюбиков, чтобы кое-как выполнить запланированную на день работу. Без денег, материалов, моделей, общества или ободрения, лишенный «уверенности в будущем и хотя бы капли душевной теплоты», «я совершенно потерян, – признавался художник, – не могу стряхнуть с себя ощущение глубокой хандры».
Пейзаж с дубовыми пнями на болоте. Перо, тушь, карандаш. Октябрь 1883. 30,8 × 37,8 см
Всего через две недели экспедиция в Дренте оказалась на грани краха. «Все проза, все расчет – все, что касается планов на эту поездку, конечная цель которой – поэзия», – сетовал Винсент. Унылые болота теперь казались ему однообразными и надоедливыми – «вечно гниющие вереск и торф», и плесень в качестве урожая. Везде художник видел лишь смерть и умирание: на местном кладбище, где он делал наброски и писал этюды; в фигуре скорбящей женщины в черном крепе; в разложившихся останках старых пней, извлеченных из трясины спустя столетия. Он выслал Тео подробное описание похоронной баржи с сидящими в ней женщинами в траурных одеждах, которая таинственно скользила по болоту усилиями мужчин, бредущих вдоль берега.
Напоминания о смерти были для него мучительны. Чувствуя себя абсолютно разбитым, он проводил дни в праздности, бесконечно перемалывая неудачи прошлого на жерновах вины и самобичевания и все же теша себя иллюзией, что сможет убежать от своих проблем. Винсент разрабатывал детальные планы на будущее, желая отправиться «далее вглубь, несмотря на дурную погоду», или хотя бы арендовать новое жилье – «подальше на пустоши». Но без денег брата все это были лишь фантазии. «Я все яснее вижу, как прочно я здесь застрял, – признавался он, – и как я беспомощен».
Когда будущее и без того казалось Винсенту безнадежным и невыносимым, начались дожди. Небо над болотами затянули мрачные тучи, из которых непрерывно хлестал ливень. Вода заполнила трясины, каналы вышли из берегов, и дороги, некогда отвоеванные местными жителями у болот, вновь вернулись в изначальное состояние непроезжей трясины. Не имея возможности покинуть свой темный чердак, Винсент тосковал, бесконечно прокручивая в голове стихотворение Генри Лонгфелло «Дождливый день», последние строки которого он процитировал в письме Тео: «Ведь в каждой жизни место есть дождю / И дням, что мрачны и унылы». От себя он холодно добавил: «Не слишком ли велико бывает подчас количество мрачных и унылых дней?»
В один из таких дней в конце сентября Винсент подошел к критической черте. Чтобы спровоцировать этот первый зафиксированный психотический эпизод, не понадобилось новых происшествий. После морального кризиса, пережитого в Гааге, в свете приближения новой катастрофы, нервы Винсента были напряжены до предела. Вернувшись в свою комнату, он окинул взглядом унылое чердачное пространство и в луче света, пробивающегося сквозь единственное окно, увидел свой пустой этюдник, выжатые до последней капли тюбики с красками и «кучу стертых, уже негодных кистей». Видение поразило его так, как это было под силу лишь очень точной метафоре. «Все это было слишком жалким, не пригодным ни для чего, обессиленным», – восклицал Винсент, вместе с этим жалким артистическим скарбом оплакивая всю свою жизнь. Гигантская пропасть между великими планами и убогой реальностью вновь открылась его взгляду, и он остро почувствовал, «как безнадежно и мрачно обстоят дела». Волна ужаса, которую так долго удавалось сдерживать неистовой работой, грозила поглотить его безвозвратно. «Последние два дня я был в плену мрачных предчувствий относительно будущего», – писал он брату, уверяя, что его послание – «крик задыхающегося». Мучимый виной и сожалениями, Винсент был почти готов примириться с личным крахом и даже избавить Тео от тяжкой ноши. «Предоставь меня судьбе, – умолял он брата. – Тут уж ничего не поделаешь; этот груз слишком велик для одного человека, а надежды на чью-либо помощь нет никакой. Разве это не достаточное доказательство того, что нам следует сдаться?»
Спасаясь от демонов, вырвавшихся в тот день на свободу в стенах его каморки, Винсент, как обычно, призвал на помощь воображение. В течение следующих нескольких дней сознанием Винсента завладеет новая навязчивая идея.
«Приезжай, старина, приезжай и пиши со мной на этих пустошах».
Бросив этот призыв с пустынных болот Дренте в начале октября 1883 г., на протяжении двух месяцев Винсент всеми силами ума, страсти и воображения пытался убедить Тео бросить работу в «Гупиль и K°», покинуть Париж и присоединиться к нему. «Приезжай, и будем вместе ходить за плугом и пастухом, – умолял Винсент. – Просто позволь степным ветрам хорошенько обвеять тебя!»
В нескончаемых письмах Винсент упрекал Тео в равнодушии к этой очередной своей безумной и отчаянной идее. «Будущее неизменно рисуется мне не как мое одинокое, – писал он в порыве тоски, – а как наше с тобой совместное: в этом болотном краю мы будем работать как два сотоварища-художника». Ни проповедничество в Боринаже, ни увлечение Кее Вос, ни даже «спасение» Син Хорник прежде не вдохновляли Винсента на столь маниакальные фантазии и не вызывали у него таких безудержных приступов тоски. Цель этой кампании, как и всех предыдущих, была фантастична, но Винсент изо всех сил старался уверить себя в обратном. «Я вовсе не строю воздушных замков», – отчаянно настаивал Винсент, прекрасно зная тем не менее, что Тео неоднократно отвергал подобные приглашения. Не далее как летом того же 1883 г. брат уже проигнорировал его призывы переехать в деревню и стать художником.
Почему Винсент вновь пытался убедить брата принять неоднократно отвергнутое им предложение? А главное, предложение столь абсурдное. Только деньги брата отделяли Винсента от полной нищеты; часть заработка Тео шла на содержание родителей и брата с сестрой. Если бы этот самый ответственный член семьи вдруг бросил свою престижную работу ради того, чтобы разделить жизнь самого нерадивого члена той же семьи в самом заброшенном и глухом уголке страны, все остальные родственники были бы обречены на тяготы, а то и на унижение. Но воображение Винсента не знало рациональных пределов. Снова, как когда-то в Боринаже, Винсент оказался в полном одиночестве, и ему просто больше не к кому было обратиться из болот Дренте. События конца сентября наполнили его душу страхами, в которых он не мог признаться самому себе или брату. Почти тогда же Тео стал туманно выражать недовольство своим положением в Париже и намекать о желании уйти от Гупиля. Винсент всегда был готов поддержать брата: меланхолия, иногда охватывавшая последнего, напоминала ему о собственных переживаниях. Но на этот раз Тео зашел дальше, чем обычно. Он пригрозил не просто уволиться, но вообще уехать из Европы и отправиться в Америку.
Перед лицом полной изоляции в момент отчаянной нужды Винсент и задумал свою безнадежную кампанию. Успешно воплотить аналогичное предприятие ему удастся лишь пять лет спустя, когда он заманит Поля Гогена в Прованс.
Винсент упрекал торговцев картинами и «тех, кто проводит жизнь в праздности», в изнеженности. «Будучи художником, в большей мере чувствуешь себя человеком среди людей». Если Тео не станет художником, предупреждал Винсент брата, он «выродится как человек», в роли же художника он сможет свободно скитаться по миру в окружении жизнелюбивых аборигенов, подобных героям Золя. Он указывал Тео на общую мужественность, роднящую художников с прочими «ремесленниками» – например, с кузнецами, – которые «могут делать что-то своими руками». Напоминая Тео его собственные слова, сказанные брату в Боринаже, он превозносил простоту и честность искусства как «ремесла», называя его «восхитительной вещью», способной сделать брата «лучше и глубже». Призывая Тео произвести революцию в собственной жизни, Винсент взывал к духу 1793 года и ссылался на гравюру с картины Боутона из своей коллекции, представляющую героев еще одной, более ранней революции, пуритан, внешний облик которых напоминал ему Тео. У брата, по мнению Винсента, была «в точности, в точности такая же физиогномика», как и у пилигримов, ступивших на борт «Мэйфлауэр», – те же «рыжеватые волосы» и «квадратный лоб». Нужны ли более убедительные доказательства того, что Тео самой судьбой предназначено пойти по следам этих «людей действия», отправившихся искать «простую жизнь» и «прямой путь» на просторы прекрасного нового мира?
Но, противореча самому себе, Винсент вовсе не имел в виду Америку. Напротив, он раскритиковал планы брата пересечь океан (единственную по-настоящему «революционную» цель из всех, что Тео ставил перед собой за всю жизнь). Без намека на иронию Винсент списал эту идею на нервное переутомление, назвав ее порождением «проклятых мрачных минут, когда чувствуешь себя таким подавленным». Желание брата он сравнил с намерением совершить самоубийство, пристыдив его за саму мысль о столь «неподобающем» поступке. «Послушай, – восклицает он, – сгинуть, исчезнуть – ни с тобой, ни со мной никогда не должно случиться такого, так же как и самоубийства». На угрозу брата Винсент ответил собственной – намеком на крайности, на которые он готов пойти, только бы Тео не оставил его: «В такие же точно минуты, в какие ты подумываешь, не уехать ли тебе в Америку, меня подмывает отправиться на Восток».
В лихорадочных призывах Винсента ни одно место на земле не могло сравниться с болотами Дренте. Всего несколько дней назад художник повсюду видел смерть, но теперь его «маленькое царство» вновь явилось Винсенту в образе рая. «Это абсолютная и совершенная красота, как я ее понимаю». «Пустошь говорит с тобой… тихим голосом природы», а «дни проходят, точно сны». Местность, столь «невыразимо прекрасная», была способна не только завораживать, обещал Винсент, – она могла исцелять. Приводя в качестве доказательства собственное умиротворенное состояние, Винсент обольщал болезненного, нервного брата рассказами о возрождающих к жизни пустошах. Лишь их безмятежность могла спасти Тео от нервного истощения – «нашего с тобой вечного врага» – или даже нервного срыва. После нескольких лет яростного отрицания любой религии Винсент обещал брату духовное обновление, призывал его к чему-то, что выше природы, выше искусства, чему-то непостижимому и неназываемому. «Доверься тому, во что верю я», – писал он, воскрешая принятое между ними кодовое обозначение таинственной благодатной силы: Dat is het.
Словно намереваясь подкрепить свои доводы реальным опытом, Винсент отправился вглубь этой болотистой местности, покинув на время Хогевен. С деньгами, полученными от Тео, небольшой суммой, занятой у отца, и свежими материалами для живописи, заказанными в кредит из Гааги, он сел на баржу и отплыл почти на тридцать километров к востоку, в городок Венорд – самый отдаленный уголок Дренте. Вместе со своим двойником – таким же небольшим городком Ньив-Амстердамом, Венорд располагался в сердце болотного края. Все лето тысячи добытчиков торфа кочевали по безлесным просторам, где там и тут возле их временных жилищ вырастали огромные горы торфа. К началу октября, когда туда прибыл Винсент, бо́льшая часть добытого ископаемого была уже вывезена, а рабочие перебрались на зиму в свои зловонные лачуги, где люди и скот обитали под одной крышей. Владельцы торфяных разработок, платившие им суточные в течение лета, теперь забирали свои деньги назад: зимой цены в принадлежавших компании лавках, где рабочие были обязаны покупать товары, искусственно завышались, так что к весне большинство работников оказывались прикованными к этой земле долгами. Невыносимые условия жизни то и дело провоцировали забастовки.
Однако, как прежде в Боринаже, образ крестьянского рая затмил в сознании Винсента окружающую реальность, полную несправедливостей и злобы. Со своего балкона, выходившего на канал, он видел лишь «фантастические силуэты донкихотских мельниц или странные громады подъемных мостов… на фоне вибрирующего вечернего воздуха». Соседние деревушки казались «очаровательно уютными», а лачуги работников – «мирными и безыскусными».
В конце октября Винсент предпринял самое значительное из своих путешествий, целью которых было заманить Тео, – поездку в старинную деревню Звело, в шестнадцати километрах от Венорда. Как и тремя годами ранее, когда он отправился из Боринажа в мастерскую Жюля Бретона в Курьере, Винсент оправдывал нелегкий путь приливом вдохновения («Представь себе путешествие через равнину в три часа утра в открытой повозке»). Ухватившись за один-единственный одобрительный комментарий Тео, он направился на поиски эльзасского художника Макса Либермана, который посетил Звело за несколько месяцев до этого и, как утверждал Винсент, по слухам, все еще находился там. По возвращении он выслал брату отчет о поездке – одно из самых тщательных и поэтичных словесных полотен, которые можно обнаружить в его письмах.
Винсент повествовал брату о путешествии среди пейзажей, словно сошедших с картины Коро («тишина, таинственность, покой – так, как умел писать их лишь он один»), под рейсдаловскими небесами («одна только нескончаемая земля [и] бескрайнее небо»), наполненными «туманной атмосферой», как у Мауве, и населенными фигурами пахарей Милле, «косматыми» пастухами Жака и старухами за прялкой Израэлса. Впадая в экстаз от собственного вымысла, он безудержно нагромождал образы, превращая тусклую, неприветливую зимнюю Дренте в манящую иллюзию Эдемского сада. «Теперь ты видишь, что такое здешний край? – завершал свой рассказ Винсент. – А что приносишь домой после такого дня? Несколько наспех нацарапанных набросков. Нет, еще кое-что – желание мирно работать».
Если Дренте была раем, то Гупиль – змеем, пробравшимся в райский сад. Винсент часто пользовался хронической разочарованностью брата, чтобы критиковать его работодателя, но никогда еще его критика не была столь жесткой и бескомпромиссной. Методы торговцев картинами он называл «скандальными, бездумными, непредсказуемыми и сумасбродными», а само это занятие – «пережившим свою славу» и более недостойным считаться благородным занятием. Что же до господ из «Гупиль и K°», делавших положение Тео невыносимым, то их Винсент обвинял в «невыносимом высокомерии», «пристрастии к интригам» и «чудовищной несправедливости». Он отметал любую возможность компромисса («не обольщайся верой в то, что все уладится») и призывал брата последовать своему примеру и открыто заявить о нежелании повиноваться – «стой на своем… не сдавайся». Чтобы отговорить Тео от перспективы перейти в другую фирму или открыть собственную галерею, Винсент распространил свое осуждение на всех торговцев искусством. «Все они стоят один другого», – заявлял он. «Торговля картинами в целом переживает сейчас тяжелую болезнь», и адресовал всей отрасли громкий упрек Эмиля Золя в отношении буржуазного вкуса как «триумфа посредственности, ничтожества и абсурда».
Однако все эти филиппики оставляли без ответа главный вопрос: на что будут существовать братья, если Тео бросит работу? Винсент вновь выдвигал привычные доводы: мол, жизнь в Дренте дешевле и денег, в другом месте достаточных лишь для одного, здесь хватит на двоих. Художникам для жизни надо немного, напоминал он Тео; «деньги оставляют нас равнодушными». Кроме того, любые лишения непременно будут лишь временными, поскольку «моя работа, возможно, принесет вскоре некоторый доход». В любом случае Бог не оставит их. Вновь намекая на свое высшее предназначение, Винсент уверял Тео, что «бесконечно могущественная сила» защитит их обоих на пути к идеальным братским отношениям. «Когда принимаешься за что-то с любовью, с желанием понять друг друга, работать вместе и готовностью прийти на помощь, – писал он, – многие вещи, которые могли бы оказаться невыносимыми, становятся приемлемыми».
Винсент «рассчитал», что на двоих братьям потребуется двести франков в месяц в течение двух лет, пока они не смогут жить исключительно за счет продажи собственных картин. Он предложил Тео одолжить необходимую сумму у одного из богатых дядюшек, смиренно предложив в качестве залога собственные работы. Подобные гарантии, по его представлению, должны были доказать, что «мы не строим воздушных замков». Винсент выслал брату детально распланированные варианты бюджета («Где и как раздобыть деньги, я не знаю, [но] рассчитаю для тебя, как мы должны их использовать»). Однако, продолжая упорно отстаивать разумность своих доводов, он все равно просил прислать еще денег и предлагал запасной план: братья могли вернуться домой и жить с родителями, – это последнее предложение, вероятно, просто ошарашило Тео и окончательно уверило его в безумии всего замысла.
На деле это импровизированное, на первый взгляд, предложение выдавало иллюзорную суть неистовой кампании Винсента. Мечта об идеальных братских отношениях слилась с другой, не менее заветной – мечтой о семейном примирении. Он воображал, как все его родные воссоединятся, как в те блаженные времена, когда все вместе они жили в пасторском доме в Зюндерте. Он, Винсент, заставит семью сплотиться вокруг младшего брата, а Ван Гоги в свою очередь дружно поддержат Тео в его стремлении стать художником – как никогда не поддерживали самого Винсента. Они будут стойко переносить тяготы нищеты и удары по репутации. Тео и Винсент явили бы миру «феномен – два брата-художника». В грезах Винсента об идиллии пасторского дома они с братом больше не должны были подчиняться отцу. Предполагалось, что он должен будет поступиться своим влиянием, подчинив его «чрезвычайной важности» нового призвания Тео, – чего никогда не делал ради Винсента – и обращаться с обоими сыновьями «сердечно и с любовью».
Под влиянием новой мечты об искуплении Винсент потребовал, чтобы Тео переменил отрицательное отношение к возвращению брата в Брабант и написал отцу письмо, которое, с одной стороны, приглашало бы Доруса Ван Гога принять участие в новом воссоединении семьи, а с другой – предостерегало, чтобы тот опять все не испортил: «Если мне придется некоторое время пожить дома, надеюсь, у тебя, как и у меня, достанет мудрости не испортить все разногласиями. Забыв о прошлом, мы сможем достойно принять то, что принесут нам новые обстоятельства». Убежденный в том, что осуществление мечты теперь целиком и полностью зависит от приезда Тео, Винсент перешел к отчаянным призывам. «Жить вместе… как это было бы восхитительно. До такой степени, что я и подумать об этом едва смею и все же не могу удержаться, хотя подобное счастье кажется слишком упоительным». Он представлял, как они с братом снимут крестьянскую хижину и вместе ее отремонтируют. Пламенные мольбы в письмах все больше напоминали предложение руки и сердца.
Мы не будем одиноки, мы будем работать бок о бок. В самом начале нам придется пережить некоторые тревожные моменты и принять меры к их преодолению: у нас не должно быть пути назад, мы не должны оглядываться и не должны иметь возможности оглянуться; напротив, мы должны заставить себя смотреть вперед… Мы отдалимся от своих друзей и знакомых, мы будем вести эту борьбу вдали от чьих-либо глаз, и это будет лучшее, что может произойти, ведь тогда никто не будет нам препятствовать. Мы будем предвкушать победу – мы будем сердцем чувствовать ее. Мы будем так заняты работой, что окажемся совершенно не в состоянии думать о чем-либо другом, кроме нее.
Доводы уступили место бессмысленным увещеваниям («Мы должны, должны, должны идти вперед и побеждать») и вдохновляющим девизам: «J’ai la patience d’un boeuf» («Я обладаю терпеньем вола») или «Я сделаю всё возможное, чтобы добиться этого» (принцип «как не надо делать дела» из «Крошки Доррит» Диккенса). Винсент, точно в алкогольном бреду, повторял снова и снова: у Тео душа и задатки настоящего художника. Он предрекал, что живопись покажется ему занятием совершенно несложным и он добьется успеха быстрее самого Винсента. «Ты станешь художником, как только возьмешь в руку кисть или пастель», – пророчил он брату. «Ты сможешь это сделать, стоит только захотеть». Винсент даже в точности обрисовал Тео, чем именно тому следует заняться. Предлагая в качестве образца любимого братом Мишеля, Винсент призывал Тео «сразу же попробовать себя в пейзаже». Бескрайние топи и выразительные небеса Дренте, казалось, сошли прямо с полотен французского мастера. «Это совершеннейший Мишель, – писал он, – именно его здесь все напоминает». «Как раз с таких этюдов тебе и следовало бы начать… Я давно уже думаю об этом».
«Живописцем становишься, когда пишешь, – одновременно и вдохновляя брата, и оправдывая собственный путь в живописи. – Если хочешь стать художником, если наслаждаешься этим… то сможешь этого достичь».
В своих мечтах Винсент давно уже слился с братом в единое целое. Претендуя на особое понимание духовного мира Тео, он видел в нем лишь собственное отражение. Одновременно поучая брата и утешая самого себя, он не мог определиться, говорить ли в первом или во втором лице.
Они будут говорить тебе, что ты фанатик, но после стольких душевных испытаний ты наверняка будешь знать, что не можешь быть фанатиком… Не позволяй им перевернуть все с ног на голову, со мной этот номер не пройдет!
Используя любой удобный случай, Винсент выступал перед Тео со своей проповедью безрассудства («Мой план всегда состоит в том, что лучше рискнуть слишком многим, а не слишком малым») и неповиновения («Когда что-то в тебе говорит: „Ты не художник“, тотчас же начинай писать, мой мальчик, – только таким путем ты принудишь к молчанию этот внутренний голос»). «Моя задача писать и рисовать, создавать картины и рисунки – как можно больше числом и как можно лучше качеством. И потом, в конце, оглянувшись назад с нежностью и грустью, подумать обо всех тех картинах, которые так и остались ненаписанными. И все же необходимо прилагать все силы, чтобы успеть как можно больше».
Все эти и им подобные доводы обретали свое окончательное выражение в визуальных образах. В письмо, ознаменовавшее начало кампании, Винсент вложил лист с рисунками – плодами его героических трудов; здесь было полдюжины зарисовок жизни в Дренте, тщательно организованные в подборки-коллажи, – крестьяне в полях, берега каналов, деревенские дороги, – с помощью похожих «The Graphic» знакомила читателей с необычными ремеслами или живописными местами. Призывая Тео писать небеса над болотами так же, как Мишель писал небо над Монмартром, Винсент сопровождал эти призывы рисунками и живописными набросками «в духе Мишеля»: коричневая земля и «шиферно-серое» небо без конца и края. Восторженные восклицания – «какое спокойствие, какой простор, какое умиротворение в этом пейзаже» – художник трансформировал в решительные штрихи своих рисунков. Используя лишь карандаш, перо и тушь, Винсент представлял брату ожидающую его безмятежность так, как никогда не смогли бы этого сделать слова: длинный канал, баржа под парусом, бескрайние жемчужные сумерки.
Настойчивые приглашения приехать и зажить простой жизнью на пустошах – «приезжай посидеть со мной у огня» – в серии изображений одиноких хижин под сумеречными небесами, выполненных широкими мазками прозрачной серой краски, обрели звучание задушевной просьбы. Стремясь воплотить образ благородного, простого и честного труда, заняться которым предлагалось Тео, Винсент присылал брату рисунки и картины на сюжеты в духе Милле: крестьянин гонит стадо мимо деревенской церкви; силуэт пахаря вырисовывается на фоне бескрайнего неба; две женщины, ссутулившись, бредут по предгрозовым болотам; широкоплечий фермер, вперив взгляд в горизонт, словно терпеливый вол, тянет за собой борону.
В Дренте Винсент окончательно поставил свое искусство на службу главной цели. Со времен Боринажа искусство было его путеводной звездой, средоточием викторианской традиции среди бурь, тревог и боли. Безумная и неукротимая мечта о воссоединении с Тео перевернула все с ног на голову. Она развеяла былую страсть к рисованию фигур и заставила забыть все бунтарские увлечения последних трех лет. Несмотря на то что Винсент еще не раз будет увлеченно трудиться над изображением фигур – из любви к величайшим мастерам этого дела, – желая заполучить толику человеческого тепла во время общения с моделями или вновь насладиться возможностью руководить ими, но никогда больше с такой страстью.
Упорное пристрастие к карандашу, перу, туши и черно-белым рисункам также оказалось неспособным пережить потрясения октября – ноября 1883 г. В Дренте он открыл для себя, насколько вдохновляющими могли быть краски, цвет и мазки кисти. «Живопись дается мне легче», – писал он Тео из Венорда, и этот момент стал поворотной точкой в карьере Винсента, а заодно и в истории всего западного искусства. Теперь Винсент как можно скорее желал попробовать все, чего не делал до сих пор. В Дренте живопись стала для него не просто инструментом защиты или средством умиротворить брата, но самым веским аргументом – новым и действенным языком, способным привести его к успеху в выполнении миссии, которой он подчинил всю свою жизнь. В Дренте Винсент осознал, что может не просто выдумывать или защищать свои воздушные замки, – с помощью кисти и красок он может заставить их обрести материальность.
Поначалу Тео смирял настойчивость брата, напоминая ему о своих обязательствах (от его заработка зависела семья) и вежливо возражая, что художниками рождаются, а не становятся. Но его стойкость лишь подогревала энтузиазм Винсента. Вскоре яростные нападки последнего на Гупиля, его фирму и торговлю картинами в целом лишили Тео последних иллюзий. Как обычно сделав выбор в пользу долга, а не братской солидарности, он принялся упрекать брата в излишней мечтательности и признался, что сердце его по-прежнему расположено к торговле искусством. «Мне придется продолжить это занятие ради нас всех». Винсент и сам предполагал такую причину, и только ему она могла показаться неубедительной. «Все это ерунда», – возражал он, отметая все доводы брата в бесконечных письмах. Но чем длиннее и витиеватее становились пространные послания Винсента, тем короче и суше были ответы Тео; все более масштабная и страстная аргументация одного встречала непоколебимый отпор у другого.
В конечном итоге Винсент переложил всю вину за безвыходность собственного положения на любовницу Тео Мари. Ранее он призывал брата узаконить отношения с девушкой (с которой тот встречался уже год), воображая, будто Мари станет его союзником в кампании по выманиванию Тео из Парижа. Продолжая лелеять идеальный образ живущего на пустоши артистического семейства, Винсент даже советовал брату взять Мари с собой в Дренте. «Чем больше, тем веселее, – восклицал он, добавляя, – если эта женщина приедет, ей, конечно, тоже придется заняться живописью». Но молчание Тео изменило отношение Винсента к Мари. Он обрушился на самозванку с яростными упреками, так же как пять лет спустя, когда Тео сделает предложение другой женщине. «Эта твоя женщина, порядочна ли она? Честна ли?» – приставал он к брату, интересуясь, не околдовала ли она его, часом. И чтобы заронить сомнение, используя слова вроде «яд» и «магия». Он сравнивал Мари с леди Макбет – дурной женщиной с «опасной тягой к „величию“» – и предостерегал брата, что тот, подобно злосчастному супругу шекспировской героини, рискует «разучиться различать добро и зло».
Дренте. Пейзаж. Перо, кисть, чернила, карандаш. Сентябрь—октябрь 1883. 30,8 × 42 см
В пылу обостренной полемики и усиливающегося разлада между братьями Винсент неизбежно должен был перейти к серьезным угрозам. Игнорируя постоянные возражения Тео, он вновь заговорил о своем намерении переехать в Брабант и стать обузой для стареющих родителей, если Тео решит остаться в «Гупиль и K°». Он даже пригрозил, что восстановит отношения с Син. «Я не должен порывать с ней, чтобы доставить удовольствие кому-либо, – недвусмысленно намекал на свои намерения Винсент, – пусть люди думают и говорят, что им захочется». В ответ на все провокации Тео некоторое время молчал, а затем отправлял брату подчеркнуто вежливое письмо. В одном из таких писем Винсент прочел приглашение переехать в Париж: Тео соблазнял его перспективой поучаствовать в будущем коммерческом предприятии. Неожиданное приглашение ненадолго смирило Винсента («В Париже мне тоже есть чему поучиться, как и здесь, на болотах», – признавал он), но вскоре художник с прежней горячностью отверг план брата как «слишком непродуманный» и предпринял новые попытки отбить у Тео охоту к любым новым предприятиям, кроме занятий живописью в Дренте.
В начале ноября Тео еще раз попробовал прервать затянувшийся «обмен любезностями», отправив брату лаконичную записку: «На настоящий момент все останется как есть». Письмо возымело совершенно обратный эффект. Возмущенный Винсент отправил в ответ ультиматум, обнаживший истинную причину пространных доводов и объяснений. Если Тео не соглашался покинуть фирму Гупиля, брат грозил «отказаться от финансовой помощи». Сколько бы Винсент ни пытался представить эту угрозу как решимость принести себя в жертву («Я не хочу, чтобы мои нужды заставляли тебя оставаться [в „Гупиль и K°“]»), он не мог скрыть своих истинных побуждений – желания подчинить брата своей воле. Винсент обещал броситься в омут с головой и сурово назначал крайний срок, когда Тео должен был принять окончательное решение. В противном случае он торжественно давал брату разрешение «не иметь больше со мной ничего общего». Винсент клялся, что будет искать работу – любую, способную его прокормить, одновременно угрожая «нервным истощением», которое могло настичь его, если вдруг он все-таки найдет. «Просто для того, чтобы подать хоть какой-то признак жизни», он вложил в письмо несколько набросков, но печально приписал: «Я, конечно, не думаю, что их посчитают годными для продажи».
Еще даже не отправив свой ультиматум, Винсент уже сожалел о том, насколько угрожающе и грубо он прозвучал, а потому добавил два постскриптума со смягчающими оговорками («Прошу тебя, не пойми сказанное мной неверно»), но письмо все равно отправил. Когда Тео ничего не ответил и не прислал в положенное время очередные пятьдесят франков, Винсент запаниковал, испугавшись, что брат принял-таки страшное предложение. «Я чуть с ума не сошел, не получив от тебя письма».
Брат в конце концов все же прислал еще денег, но доводы Винсента явно возмутили его, поскольку пропущенный платеж он восполнить отказался. В язвительной отповеди он подчеркнул, что «вновь обрел удовольствие» в работе, и сравнивал брата с наивными нигилистами – любителями крестьян, убившими недавно русского царя, символизировавшими разрушительный фанатизм и пренебрежение законами цивилизации.
Крестьянин с бороной. Рисунок в письме. Перо, чернила, карандаш. Октябрь 1883
Этого было достаточно, чтобы уничтожить последние остатки надежды. «Различия во мнениях – не причина игнорировать тот факт, что мы с тобой братья, – уныло писал Винсент. – Один не должен винить другого, или становиться враждебным по отношению к другому, или чинить препятствия».
Через несколько дней Винсент покинул Дренте. Он намеревался прожить здесь год, но для того, чтобы обрасти долгами и погрузиться обратно в пучины отчаяния, ему оказалось достаточно всего трех месяцев. Ван Гог уехал спешно, не сказав ни слова ни хозяину гостиницы в Венорде, ни Тео. Последним унижением стали 25 километров до вокзала в Хогевене, которые ему пришлось пройти пешком. Одетый в лохмотья, страдающий от жестокой простуды и оскорблений местных жителей, обзывавших его «убийцей и бродягой», он шесть часов шагал по бесцветной болотистой равнине сквозь холодный дождь и снег, нагруженный всем, что удалось унести. Он то и дело возвращался мыслями к Тео: то возмущался его отказом и выдумывал очередную порцию едких аргументов, то начинал колебаться, снова мучимый угрызениями совести и чувством вины. Позже Винсент придумает для описания подобных этому тягостных событий своей жизни возвышенный и утешительный образ – «посев слез».
Винсент направлялся домой: отчасти, естественно, чтобы сэкономить, отчасти – чтобы досадить Тео, отчасти – в подражание Раппарду (тот покинул Дренте и поселился с родителями), отчасти потому, что больше ему идти было некуда. Но главным образом потому, что все дороги неизменно вели его в этом направлении. Винсент ехал домой с покорностью узника, возвращающегося к своему тюремщику, влача за собой тяжкий груз старых и новых обид. «Пока бьются наши сердца, мы должны продолжать жить, – писал он Тео. – Мы те, кто мы есть». Но путеводной звездой ему был новый образ возрождения – «старая кривая яблоня, цветущая нежнейшими и чистейшими цветами под солнцем», и в своем ящике с красками он нес новые средства, благодаря которым он имел возможность запечатлеть этот образ.
Домой он вернулся как раз к Рождеству.
Глава 21
Узник
Под безжалостно палящим солнцем над мутными водами Нила клубится зеленовато-желтый пар. По безмятежной водной глади, почти не оставляя за собой ряби, тихо скользит лодка. На дальнем берегу – едва видимые сквозь дымку минареты и руины храма с колоннами-лотосами. Воздух настолько неподвижен и напоен зноем, что, даже несмотря на движение лодки, муслиновые одежды сидящих в ней людей не тревожит ни малейший ветерок. На борту – пятеро. Два гребца – смуглый араб и мавр, из всех сил налегающие на весла. На носу восседает мужчина в высокой феске, с висящим на груди кинжалом: он следит за гребцами и кажется совершенно равнодушным к зною. У руля персонаж с заткнутым за пояс пистолетом перебирает струны бузуки и, ехидно ухмыляясь, поет издевательскую песню в адрес поверженного врага, лежащего поперек узкой лодки у его ног. Руки и ноги несчастного связаны, во рту кляп. Яростно стиснув зубы, он пытается высвободиться из пут, но в силах лишь наблюдать за движениями гребцов, пока те приближают его к ужасному концу, и слушать слова песни, отравляющие последние минуты его жизни. Он – влекомый по реке, которую не видит, заложник драматической ситуации, которую не в силах изменить.
Картина Жана Леона Жерома «Узник» приводила современников в восторг. Экзотические образы и таинственный сюжет, приправленный ориентальной интригой, сделали ее одним из самых популярных произведений этого популярного художника, работавшего в самом популярном жанре своей эпохи. Даже если Винсент не успел увидеть саму эту картину, пока жил в Париже, он просто не смог бы в хранилищах «Гупиль и K°» избежать встречи хотя бы с одной из тысяч ее репродукций, которые пользовались огромным спросом у публики, жадной до щекочущих нервы, но безопасных переживаний.
Для Винсента этот сюжет был наполнен особым смыслом. Он часто воспринимал себя как узника, связанного видимыми и невидимыми поработителями. Слова, связанные с рабством, заточением, – «стесненный», «препятствия», «ограничения», «задыхаться», «помехи» – то и дело мелькают в его письмах, наполняя их ощущением бессилия. Он называл себя человеком, «сгорающим от жажды деятельности», но лишенным возможности что-то сделать, так как «руки его связаны и сам он словно заключен в темнице». В Боринаже он сравнивал себя с птицей в клетке, признавался, что «ощущает себя узником с того самого дня, как явился в мир», – и горько сетовал, что неудачи прошлого связывают его крепче любых веревок.
Справедливо или несправедливо загубленная репутация, нищета, непреодолимые обстоятельства, невзгоды – все это делает тебя узником. Ты не всегда понимаешь, что именно удерживает тебя в заключении, окружает стенами, погребает под своей тяжестью, но ты все равно ощущаешь эти невидимые решетки и стены.
После рождественского изгнания из Эттена двумя годами ранее Винсент разразился гневной тирадой, сетуя и негодуя на свою участь пребывать «в плену изгнания»: «Чувство такое, будто лежишь, связанный по рукам и ногам, в глубоком темном колодце, совершенно беспомощный». В его коллекции образы заточения всегда занимали особое место – и в первую очередь фигура закованного в кандалы узника, распростертого у ног Христа, на картине Ари Шеффера «Христос-Утешитель». «Я также связан всевозможными путами, – писал он из Айлворта в 1876 г., – но слова, выгравированные над Христом-Утешителем: „Он пришел возвестить свободу узникам“, верны и сегодня».
Винсент коллекционировал изображения узников и узилищ – от каталогов знаменитых тюрем до сцен из жизни заключенных. К ужасу родителей, Винсент считал героями всевозможных преступников – персонажей книг: от мелких мошенников из «Накипи» Золя до величественных страдальцев Гюго в «Истории одного преступления», «Последнем дне приговоренного к смерти» и «Отверженных». Всего за месяц до отъезда из Гааги Винсент хвастался Тео, что своей дерзостью обязан истории бунтарств Фрица Рейтера – немецкого автора, описавшего историю своего заключения в прусской крепости в автобиографической книге «Во время моего заточения».
5 декабря поезд привез Винсента в Эйндховен. Последние восемь километров до Нюэнена, несмотря на пронизывающий зимний холод, ему пришлось проделать, как и первую часть пути, пешком. Помимо материального багажа, путь домой еще более отягощал невыносимый груз обид – каждая из них была звеном в цепи, навсегда приковавшей его к пасторскому дому в Зюндерте. Родители никогда «не давали мне свободы», писал он, «и никогда не одобряли моего стремления к ней». Куда бы Винсент ни направился, они всегда возражали ему и чинили препятствия всем его затеям. Безжалостное неодобрение с их стороны приводило сына в отчаяние. «Я не преступник! – возмущенно восклицал он. – Я не заслужил, чтобы со мной обращались по-скотски». Когда он влюбился в Кее Вос, когда решил стать художником, когда пытался спасти Син, «они не смягчили своих сердец и предпочли держать на замке глаза и уши». Они высмеивали его в абсурдных сплетнях, насмехались над его мечтательностью. «В их представлении я постоянно предаюсь мечтам и не способен к действию». Винсент сравнивал себя с узником Жерома, связанным по рукам и ногам и вынужденным выслушивать насмешки, лежа на дне лодки. «Неудачи – мои вечные спутники», – в отчаянии писал художник.
Жан Леон Жером. Узник. Холст, масло. 1861. 45 × 78 см
Теперь же он вернулся, чтобы освободиться от долгого заточения.
Но отнюдь не через прощение. Впервые по дороге к отчему дому Винсента не сопровождали образы блудных сыновей или идиллических картин семейного примирения. Напротив, каждый его шаг нес с собой новый импульс к неповиновению – так сопротивляется приговоренный к смерти, когда его ведут к виселице: тот, кого несправедливо обвинили, ищет избавления не в оправдании или прощении, но в мученичестве. Подобно узнику Жерома, которого впереди ждет местная восточная голгофа, Винсент приехал домой, чтобы выйти победителем, принеся себя в жертву. «Как мне представляется, – объяснял он картину Жерома, – мужчина, лежащий связанным, находится в лучшем положении, нежели тот, кто является хозяином ситуации и насмехается над ним». Почему? Потому что «лучше вынести удар, даже если удар окажется тяжел, чем оставаться обязанным миру за то, что мир тебя пожалел».
Первый удар (им же самим и спровоцированный) Винсенту пришлось вынести меньше чем через час после приезда. Он потребовал от отца признать, что, прогнав его из дома два года назад, тот совершил жестокую ошибку. Называя этот поступок главной причиной всех бед, что приключились с ним с тех пор, Винсент яростно выкрикивал упреки – пожилой отец был туговат на ухо. Это он, отец, обрек старшего сына страдать от вечного безденежья, это он довел его до крайности, именно он был виновником раздора. Он обвинял отца в том, что тот в десятки раз усложнил его жизнь, сделав ее «почти невыносимой», и обрек на неудачу все его начинания. Когда Дорус наотрез отказался извиняться хоть за что-то из сказанного или сделанного, Винсент, явно декламируя текст, хорошо отрепетированный во время блужданий по болотам Дренте, принялся перечислять прочие претензии к отцу. Он называл отца «несправедливым… деспотичным… достойным осуждения… безжалостным… слепым… невежественным». Неколебимая уверенность Доруса в собственной правоте оставалась непреодолимым препятствием к сближению отца и сына и, по словам Винсента, неизбежно должна была сыграть «роковую» роль в судьбе его сыновей.
Когда Дорус с издевкой ответил: «Ты что же, хочешь, чтобы я встал перед тобой на колени?» – сын в гневе вылетел из комнаты, поклявшись «более не сотрясать воздух по этому поводу».
На деле он, естественно, тут же схватил перо, бумагу и написал Тео гневное письмо, в котором обвинял отца в «узколобости» и «пасторском тщеславии, которое вечно доводит все до крайности», и «становится причиной несчастий», – те же обвинения звучали и два года назад в Эттене. «По сути, в отцовском сознании ничто не изменилось ни на йоту… и теперь у него нет ни тени сомнения в правильности своего тогдашнего поступка».
Всю ночь Винсент не мог уснуть, снова и снова прокручивая в голове все новые обвинения. Он то и дело вскакивал с кровати, чтобы добавить еще строчку к письму или возмущенно приписать на полях: «Они думают, будто тогда ничего плохого мне не сделали, увы». Сын протестовал против свойственных отцу «стальной твердости и ледяной холодности» – всего того, что раздражает в нем, как «скрип сухого песка и скрежет стекла или жести». «Отец, в отличие от нас с тобой – в отличие от любого человеческого существа, – не знает раскаяния и сожаления». В письме Винсент описывал также собственное отчаянное состояние, в котором слились воедино взвинченность и скованность.
Я снова ощущаю невыносимые беспокойство и растерянность… Вновь нахожусь в практически непереносимом состоянии нерешительности и внутренней борьбы… Я колеблюсь, это парализует меня, лишает пыла и энергии… В отце есть нечто , что… лишает меня сил.
Уверив себя, что надежды на примирение с отцом нет, поскольку ни один из них не готов идти на уступки, уже на следующий день Винсент впал в отчаяние. По его словам, он приехал в Нюэнен в поисках просветления, но, как оказалось, лишь добровольно обрек себя на пытку лживой сердечностью и фальшивой доброжелательностью. Два года разлуки, каждый день которых для Винсента был «днем страданий», для родителей оказались двумя годами будничной жизни – «как будто ничего не произошло». Жить с ними по-прежнему невозможно, признавался он брату; отец с матерью остались такими же недалекими и упрямыми, как раньше. Ничего не изменилось – «ровным счетом ничего». Пасторский дом в Зюндерте, казалось, наконец отпустил Винсента, и в ожесточении он восклицал: «Я не Ван Гог!» Отрицая любую возможность компромисса как совершенно безнадежную, художник строил планы немедленного отъезда в Гаагу, в Утрехт (где счастливо жил со своими родителями Раппард) – куда угодно. Даже голые равнины Дренте казались более приветливыми, чем закрытые сердца и удушающее равнодушие Нюэнена. «Старик, – умолял Винсент брата, – помоги мне выбраться отсюда, если можешь».
И все же он остался.
Остался почти на два года.
День за днем Винсент возвращался к отцу в кабинет, чтобы возобновить сражение. Дорус всегда начинал со спокойных уверений в том, что ему не о чем сожалеть. Но беспощадные обвинения сына в «лицемерии» и «иезуитстве» практически гарантированно приводили его в бешенство. Они ссорились из-за прошлых неудач сына и мрачных перспектив его дальнейшей жизни, из-за долга перед Син и жестокости отцовского неодобрения. Винсента возмущало, что семья не поддерживает его искусство, – он регулярно приводил в пример своего обеспеченного друга Антона ван Раппарда, чьи родители оплачивали все его счета, чтобы тот имел возможность вести достойную жизнь.
Пасторский дом в Нюэнене
Винсент раз за разом разражался критикой отцовской ограниченности, отвергая любые варианты разрешения конфликта, кроме полной капитуляции Доруса. «Меня не удовлетворяют притворство или половинчатое примирение. Ну уж нет! Так не пойдет». К возмущению Винсента, Дорус твердо отказывался признавать за собой какую-либо вину. «Мы всегда были добры к тебе», – настаивал он. (В письмах к Тео он жаловался: «Не думаю, чтобы [Винсент] когда-либо испытывал угрызения совести – одну только враждебность в отношении других людей».) У непоколебимо исполненного благих намерений Доруса и его чрезмерно восприимчивого сына не было шансов найти общий язык.
Безвыходное положение усугубляли самые возвышенные аргументы с обеих сторон. Винсенту казалось, что он сражается не с одним-единственным стариком, но с необъятной развращенной системой подавления и подчинения, в центре которой стоял Бог – такой же «своенравный и деспотичный», как и его отец. Он восстал против религии, которая некогда притягивала и завораживала его: теперь он называл ее «мрачной» и «унылой». Он осуждал отца, а все силы тьмы вслед за Гюго определял как «черный свет», «rayon noir», – потому что «свет их душ черен, он разливает тьму и мрак вокруг них». На помощь в битве, которая почти ежедневно разворачивалась в отцовском кабинете, Винсент призвал всех героев своего воображаемого мира – целый пантеон писателей и художников (явно для того, чтобы досадить франкофобу Дорусу, все они были французами). Чтобы завершить манихейский образ, Винсент называл своих «защитников» и себя людьми «белого света», «rayon blanc».
В спорах он нападал на буржуазные условности с той же бескомпромиссной горячностью, как это делал Золя в сборнике «То, что мне ненавистно», или с беспощадным антиклерикализмом романа Альфонса Доде «Евангелистка» – обе книги Винсент читал примерно в это время. Он требовал свободы с воинственным благочестием Феликса Холта из одноименного романа Джордж Элиот и осуждал свое заточение, оперируя логическими императивами Джона Стюарта Милля из его знаменитой статьи «О свободе». Отголоски требования Милля разбить оковы конформизма и его апологетики оригинальности (Милль высмеивал тех, «кто сожалеет, что Ниагара не течет плавно меж берегов, как голландские каналы») звучат в письмах Винсента как призыв к оружию. «Я имею право делать все, что не причиняет боль другому, – заявлял он, – и мой долг – жить в соответствии с принципами свободы, на которую не только я, но и каждое человеческое существо обладает неограниченными и естественными правами».
Для Доруса подобные споры значили куда больше, нежели просто бунт непокорного, неблагодарного сына, с давних пор приносящего огорчения родителям. За сорок лет своего пасторского служения Дорус успел увидеть, как Реформатская церковь начала отступать под неослабевающим натиском безбожной науки, с одной стороны, и буржуазной сентиментальности – с другой. За два последних десятилетия XIX в. количество жителей Нидерландов, утверждавших, что они не принадлежат ни к каким религиозным институтам, выросло в десять раз. Французские (да и нидерландские) писатели, которыми Винсент попрекал отца, раскритиковали и осквернили некогда гордую «доминократию», положив конец ее трехсотлетнему владычеству над умами голландцев, и теперь угрожали уничтожить все, над чем Дорус трудился всю жизнь, защищая форпост своей веры. То, что именно сын принес их идеи и аргументы в его дом, дом пастора, было преступлением против Бога, Церкви и семьи.
По свидетельству очевидца, стычки между отцом и сыном длились «по три-четыре часа». И даже когда они подходили к концу – то есть когда Винсент в сердцах выбегал из кабинета, – они не завершались. После каждого скандала в пасторском доме наступали долгие периоды молчания, и тяжесть взаимных обвинений предвещала еще большие беды, нежели вспышки гнева. Как и двумя годами ранее в Эттене, Винсент целыми днями притворялся «невидимым», воплощая своим поведением все то, против чего сам протестовал. Вместо того чтобы разговаривать с родителями, он оставлял им записки, во время общих трапез отодвигал свой стул в угол комнаты, ставил тарелку себе на колени и ел в полном молчании, прикрывая лицо рукой, будто прятался от окружающих. Когда его поведение стало вызывать осуждающие взгляды, Винсент принялся обвинять родителей в том, что они обращаются с ним как с «большим лохматым псом, который вбегает в комнату с мокрыми лапами»: «Он у всех будет вертеться под ногами. А еще он так громко лает». Вдохновившись этим образом, Винсент пустился в долгие ожесточенные рассуждения.
Короче говоря, этот пес – прескверная зверюга. Отлично, но как быть с тем, что это животное проживает человеческую жизнь и, хоть это и собака, имеет человеческую душу, и, между прочим, весьма ранимую. Это такой пес, который понимает, в отличие от своих собратьев, что люди думают о нем. Он понимает, что если его не гонят прочь, то это потому лишь, что его терпят «в этом доме» , так что он подумывает, а не поискать ли ему другую конуру. Этот пес, конечно, был сыном нашего Па, и сам Па выгнал его из дома на улицу, где он прожил слишком долго и, конечно, забыл, как жить в доме. И Па забыл, как когда-то выгнал его, и вообще никогда особо не задумывался, что такое отношения отца и сына. Что тут скажешь? А еще пес, возможно, не в себе и кусается, а тогда уж местному жандарму придется его пристрелить… Да пес и сам не рад, что явился сюда, – даже на пустоши он чувствовал себя менее одиноким, чем здесь, – несмотря на радушие хозяев…
Будучи не в силах вырваться из замкнутого круга оскорблений и нарастающего морального насилия, Дорус и Анна пытались справиться единственным известным им способом. Они предлагали сыну панацею в виде новой одежды и искренних молитв, были готовы дать ему взаймы денег, чтобы Винсент оплатил долги, восхищались его рисунками («Он работает над парой рисунков, которые кажутся нам прекрасными», – сообщал Дорус Тео). Родители искали оправдания поведению сына. «Когда он оглядывается назад и вспоминает, как разорвал все прежние отношения, – пояснял Дорус, – ему, должно быть, становится очень больно». При малейшей возможности отец и мать старались угодить всем пожеланиям сына. Стоило ему потребовать мастерскую, как у Раппарда, – и родители отбросили свои возражения и расчистили комнату в доме, которую раньше использовали в качестве чулана, потратились на установку печки и новый деревянный пол, «чтобы было красиво, тепло и сухо», даже предложили сделать окно, чтобы было больше света.
Сложнее всего им было примириться со странностями сына и принять их как данность. «Мы проводим этот эксперимент с полным доверием, – писали родители младшему сыну вскоре после приезда Винсента, – и намерены предоставить ему полную свободу в выборе одежды и прочем… Тот факт, что он у нас чудаковат, уже не изменишь».
Но угодить Винсенту было невозможно. Каждая попытка примирения встречала все большее раздражение с его стороны – весь свой гнев он постепенно сосредоточил на своих «тюремщиках». В родительских подарках ему неизменно виделись упреки («Моя одежда была недостаточно хороша»), а в знаках внимания – унизительная снисходительность. «Их сердечный прием меня огорчает, – жаловался он брату. – Снисходительное отношение без готовности признать свои ошибки для меня, наверное, хуже самих ошибок». Отведенный ему чулан он назвал «мастерской, предоставленной в качестве извинения», и почти сразу начал требовать комнату получше. На каждое родительское предложение чувствовать себя как дома он отвечал капризами и яростными разглагольствованиями. «Я не собираюсь делать вид, что хоть немного согласен с отцом, – писал Винсент брату через две недели после приезда. – Я решительно против него и категорически с ним не согласен». Стоило родителям выразить сомнение в целесообразности пребывания сына в Нюэнене, Винсент тут же решил остаться; когда же они подтвердили свою готовность принять его, он стал угрожать, что уедет. Кладовка-мастерская стала причиной целого шквала причитаний («Вы, люди, не понимаете меня и, боюсь, никогда не поймете») и мелодраматических обещаний не попадаться родителям на глаза («Я должен найти способ больше не „беспокоить“ ни тебя, ни отца, – писал он Тео. – Дай мне идти своим собственным путем»).
К Рождеству новую мастерскую как раз успели отделать, но Винсент отплатил родителям за доброту, нанеся им горькую обиду. Накануне отъезда в Утрехт (художник собрался навестить Раппарда) произошла сцена, повторившая события двухлетней давности в Эттене: Винсент спровоцировал очередную стычку, припомнив историю с Кее Вос. Отец не уступил в споре (сын списал это на «мелочную гордость»), и Винсент покинул пасторский дом, поклявшись, что из Утрехта отправится в Гаагу – единственное место, куда родители умоляли его не ездить. Рождественские праздники Винсент провел с Син и ее детьми. По возвращении он объявил, что вновь подумывает жениться на этой женщине, хотя в письме признавался Тео, что они с Син «еще решительнее, чем раньше, пришли к выводу, что она будет жить сама по себе, а я сам по себе».
Дорус, как и следовало ожидать, пригрозил предотвратить этот брак, подав очередное ходатайство об опеке, – эта угроза спровоцировала новый виток ожесточенного сопротивления и демонстративного неповиновения со стороны Винсента. Так начался новый, 1884 год.
Ежедневные сражения неминуемо должны были выйти за пределы пасторского дома. Нюэнен – затерявшийся среди песчаных пустошей Восточного Брабанта городок с населением меньше, чем в Зюндерте, тоже был узником собственного прошлого. Методы ведения сельского хозяйства и кустарная ткацкая промышленность оставались здесь неизменными едва ли не со времен Средневековья. В то время как остальная Голландия, а с ней и Европа стремительно двигались в направлении нового века, Нюэнен неумолимо погружался в трясину нищеты и отсталости. На больших фабриках с паровыми машинами, число которых стремительно росло, возможно было производить куда более качественные ткани; развитие транспорта уже спровоцировало мировую экономическую депрессию в области сельского хозяйства, сильнейший удар которой пришелся по мелким фермерам, вроде тех, что вели хозяйство в Нюэнене. В отличие от Зюндерта, не имея своей Наполеонсвег, городок остался в географической изоляции и не получал притока свежей крови. Железнодорожное сообщение с внешним миром появилось здесь слишком поздно. К 1882 г., когда сюда приехал Дорус Ван Гог, Нюэнен уже был умирающим городом: рождаемость падала, смертность росла, а работоспособное население массово перемещалось в другие города.
Лишь призывы столь почитаемого Дорусом Общества за процветание могли заставить старшего Ван Гога покинуть удобную пенсионерскую должность в Эттене и отправиться миссионерствовать в очередной форпост на пустоши. Жесткая политика Общества в отношении фермеров-арендаторов (за неуплату ренты арендатора, страдающего от неизлечимой болезни, просто выселили с фермы) привела к неприятному конфликту с учредителями организации и расколола крохотную общину (всего тридцать пять человек на город с населением менее двух тысяч). Доруса послали в Нюэнен, чтобы он утихомирил бунтарей и прекратил распространение опасных слухов, которые могли пошатнуть позиции Общества в Восточном Брабанте. Враги протестантизма были готовы ухватиться за любое проявление слабости, любой намек на скандал, лишь бы дискредитировать Общество и веру, которой оно служило.
До появления Винсента в Нюэнене на День святого Николая в 1883 г. никто в городе не знал о его существовании – даже старейшины церкви, где служил Дорус. Пастор никогда не упоминал о своем старшем сыне, и причина молчания вскоре стала понятна. Винсент, казалось, спланировал целую кампанию, чтобы смутить и скомпрометировать родителей: когда к отцу приходили посетители, сын открыто заявлял о своем атеизме и хвастался, что играет в семье роль паршивой овцы. Таинственный отъезд в Гаагу накануне Рождества – в момент, когда взгляды всех нюэненских протестантов были прикованы к дому пастора, – стал для всех свидетельством разлада в самом сердце конгрегации.
Если с удаленными друзьями, вроде Раппарда и Фурне, Винсент еще утруждал себя соблюдением приличий, то людям из отцовского круга приходилось несладко. Гостей дома он встречал либо угрюмым молчанием, либо колкими выпадами либо же вовсе избегал общения с ними. Винсент нарочито отвергал светские приличия, называя их «абсурдными», и высмеивал «узколобый консерватизм» городской знати – «чопорных, лицемерных зануд», похожих на отца, а высказываемые ее представителями мнения становились мишенью для ехидного осуждения, которое сам он называл «честными наблюдениями». В конце концов, напуганные реакцией сына, Ван Гоги перестали приглашать в дом гостей. «Как можно быть таким нелюбезным», – сокрушалась Анна.
Во время долгих прогулок по городку и окрестным полям Винсенту не надо было прилагать усилия, чтобы привлечь к себе неодобрительные взгляды. Большинство жителей Нюэнена и близлежащих хуторов никогда прежде не видели художника, тем более художника – пасторского сына, который постоянно сквернословил, носил странную одежду, отказывался есть мясо, непрерывно курил трубку, пил коньяк из фляги и саркастически огрызался, если его спровоцировать. «Он был неприветлив… Легко впадал в гнев. Все время хмурился», – вспоминал пятьдесят лет спустя один из жителей Нюэнена. Другой вспоминал, что даже рыжеватая борода Винсента, казалось, восставала против голландского порядка: «Щетина у него торчала в разные стороны: клок – сюда, клок – туда… Выглядел он безобразно». Кроткие горожане впервые столкнулись с подобным человеком, в их языке для него даже слова подходящего не нашлось. Они называли Винсента «het schildermenneke» – «наш художничек» или просто «рыжий». Он же называл их «деревенщиной». Как и в других местах, Винсент и здесь привлекал к себе толпы мальчишек, которые повсюду следовали за ним и без конца дразнили. Причем утверждал, будто эта пытка доставляет ему удовольствие. Он реагировал на своих мучителей точно так же, как реагировал на сплетни и слухи, – с презрительной улыбкой. «Мне нет дела до того, что люди думают обо мне, – заявлял он, – у меня свой путь».
И со временем его путь приобрел направление, которое более всего смущало и компрометировало Доруса и Анну.
Комнаты, в которых работали эти люди, были темными и тесными, как тюремные камеры. В солнечные дни темноту пронизывали считаные пучки пыльного света. Но солнечные дни в Нюэнене случались редко, особенно зимой. «Дожди и туманы постоянно топят город во влаге, – жаловался один путешественник. – Местные жители во все глаза ищут на небе солнце, но оно здесь редкий гость». Чаще всего рассвет приносил в душные помещения лишь сумрачные серые проблески. После захода солнца источниками света оставались рыжее пламя камина, едва теплящегося, чтобы сэкономить драгоценное топливо, и бледный желтый свет газовой лампы, подвешенной под потолком на черных от копоти балках.
В темноте ли, при свете ли работа не останавливалась. От утрамбованного земляного пола до крытых соломой стропил – все сотрясалось в такт движениям ткацкого станка. Заключенная в крохотную каморку машина напоминала гигантское насекомое – слишком большое, чтобы выползти через узкие отдушины или низкую дверь. Деревянные конструкции станка, словно распростертые конечности, топорщились в разные стороны. Некоторые были толщиной с хороший корабельный брус – на спилах были видны жилистые сплетения стволов, из которых эти станины были выпилены, а там, где когда-то росли мощные ветки, оставались черные пятна-узлы. В ажурном сердце станка челнок бесконечно протаскивал нить утка между нитей основы, будто в напрасной попытке вырваться на волю.
Винсент мечтал рисовать ткачей с тех пор, как осознал себя художником. В 1880 г. он утверждал, будто во время одной из неудачных вылазок из Боринажа видел «деревни ткачей», и сравнивал их бледные лица и темные цеха с тем, как выглядели и трудились шахтеры, среди которых он тогда жил. В работе ткачей Винсент обнаружил сходство с собственным (тогда еще новым для него) «ремеслом», а также глубокую связь, которую испытывал с представителями этой профессии еще со времен своего детства в Брабанте. Считая ткачей людьми не от мира сего («ткач мечтателен, задумчив, похож чуть ли не на лунатика»), Винсент черпал вдохновение из самых разнообразных источников: пасторальных фантазий художников Золотого века, сочинений Мишле, романа Джордж Элиот «Сайлес Марнер». В Гааге он использовал этот идеализированный образ в бесконечных спорах по поводу Син, превознося ткачей как людей действия, а не размышления. «[Ткач] так поглощен своей работой, что не думает, а действует; он не может объяснить, как должно идти дело, – он просто чувствует это». К моменту отъезда из Гааги изображения ткачей прочно утвердились в его коллекции среди крестьянских похорон и сельских кладбищ. Пока художник был в Дренте, до него могли дойти слухи о том, что в Звело семью ткачей пишет Макс Либерман, а в декабре, в гостях у Раппарда, он наверняка видел его этюды прядильщиц, ткачей и станков.
Ткач. Акварель. 1884. 35 × 45 см
В Нюэнене ткачей было множество – каждый четвертый из мужского населения городка добывал часть своего жалкого заработка ткачеством. Так же как их деды и прадеды, они работали на монструозных черных станках, занимавших почти целиком их ветхие, полуразвалившиеся лачуги, а жены и дети наматывали им шпульки. Краткий эксперимент по модернизации ткачества в Нюэнене завершился задолго до приезда Винсента; нищие ткачи-надомники оказались во власти торговцев, снабжавших их пряжей (ручное ткачество к тому времени было уже большой редкостью), и рынка, застывшего в тисках охватившей весь континент экономической депрессии. Большинство нюэненских ткачей работали на станках, доставшихся им от прадедов, кросны этих машин оросило своим потом не одно поколение. Большинство по-прежнему были не владельцами, а лишь арендаторами орудий труда. Здесь традиционно производили яркую ткань с узором из клеток и полос, которая называлась «bontjes». Некоторые ткали кухонные полотенца или полотно для детских пеленок. Работа поступала нерегулярно, платили за нее гроши – жалкие крохи за тяжелый механический труд. Чтобы свести концы с концами, некоторые ткачи возделывали небольшие участки земли, некоторые – подрабатывали где придется. Одним из последних был Адриан Рейкен – он ухаживал за садом Ван Гогов и прибирался в мастерской странного пасторского сына-художника. Возможно, именно Рейкен отвел Винсента в пригороды Нюэнена, чтобы тот мог утолить давнее желание рисовать ткачей.
Но ни состязание с Раппардом, ни поиск очередного идеального образа благородного труда не могли быть единственной причиной, почему Винсента так тянуло в мрачные хижины. Здесь он проводил многие часы в закопченных, душных мастерских, наполненных неумолкающим грохотом адских машин. Он приходил утром и оставался до позднего вечера – куда дольше, чем требовалось на грубые наброски, с которыми он возвращался затем в мастерскую. Но, как ни странно, готовые его работы демонстрируют поразительное невнимание к реальному устройству станков – крайне нехарактерное для страстного коллекционера и классификатора.
К самим ткачам он тоже особенно не присматривался. Почти на всех рисунках они безучастно сидят за своими хитроумными станками, похожие на птиц в клетках, их черты неразличимы, лица ничего не выражают. Винсент редко прорисовывал их проворные, неутомимые руки или ноги, без устали толкающие подножку. Художник и сам признавался, что в отдельных набросках лишь несколькими штрихами намечал «очертания» фигуры ткача в последнюю очередь, видя в нем некий фантом – призрак машины, едва заслуживающий внимания. (В Нюэнене, как и в Гааге, Винсент никогда не указывал имен своих моделей и не описывал их внешность.)
Винсента явно тянуло в эти наполненные оглушительным грохотом каморки, шум избавлял художника от необходимости общаться с их обитателями точно так же, как избавляла его от этого глухота Зёйдерланда, старика-сироты. Монотонный шум ткацкого станка, судя по всему, помогал Винсенту, как и ткачу-отшельнику Сайлесу Марнеру из романа Джордж Элиот, уйти от мучительных воспоминаний и забыть о яростных и безнадежных спорах с отцом. Другим его убежищем было искусство. «Когда человек упорен и последователен в своей работе, она сама становится конечной целью и помогает преодолеть пучины жизни, лишенные любви», – писала в своем романе Элиот.
Для Винсента, с его неуверенной техникой, ткачи и их машины определенно были не самым простым сюжетом. Замысловатая конструкция станка создавала неразрешимые проблемы с построением перспективы – попытки использовать перспективную рамку ни к чему не привели: станки оказались слишком большими, а помещения – слишком маленькими. «Приходится сидеть так близко, – жаловался художник в письме, – что сложно производить измерения». В итоге перспективные линии на его рисунках немедленно начинали противоречить друг другу, особенно когда он добавлял фигуры или пытался нарисовать станок вместе с окружающей обстановкой. В конце концов Винсент разыскал помещение побольше, где стояли два станка, но рассмотреть их как следует и здесь можно было только из прихожей.
Но эти сложности было не сравнить с теми, которые приходилось преодолевать Винсенту, дорисовывая фигуру ткача. Несмотря на несколько лет практики, ему так и не удалось еще в совершенстве овладеть мастерством рисования человеческой фигуры. В Гааге он работал в мастерской, где можно было полностью контролировать процесс: использовать перспективную рамку, просить моделей изменить позу и работать методом проб и ошибок, – все это помогло ему преодолеть беспомощность и неуклюжесть первых попыток. Но в тесных хижинах ткачей его неумелость стала очевидной. После целой серии неудачных набросков Винсент стал занимать позицию перед станком – так, чтобы фигура ткача была лишь частично видима за ним, либо рисовал механизм и работающего за ним человека в профиль. Иногда он рисовал ткачей на фоне окна, что позволяло наметить фигуру лишь силуэтом; иногда мастерская на его рисунке оказывалась погруженной в такой мрак, что различить черты сидящего за станком оказывалось совершенно невозможно (эта оригинальная находка привела к тому, что рисунки Винсента становились с каждым разом все более темными).
Но художник не сдавался. Спустя несколько месяцев маниакального усердия его портфолио пополнилось не одним десятком практически идентичных рисунков: упорно трудясь над каждым из них, Винсент детально прорисовывал бесчисленные детали конструкций ткацкого станка. Те же самые сюжеты он повторял в акварели, которая и раньше-то была для него мучением. На непокорные станки Винсент не пожалел даже драгоценных масляных красок и заполнил большие дорогие холсты схематичными темными силуэтами машин; однако большого удовлетворения эти работы ему не принесли – он даже не дал себе труда их подписать.
К чему были все эти усилия?
Ткачи вряд ли могли помочь ему достичь художественных задач, которые ставил перед собой Винсент, но они были идеальными союзниками в его домашней битве. В каталоге «буржуазных страшилок» Доруса и Анны ткачи, так же как уличные торговцы и точильщики, числились людьми со странными привычками и сомнительным источником средств к существованию. «Непонятно было, как это ткацкое ремесло, пусть и необходимое, могло существовать без помощи нечистой силы», – писала Джордж Элиот в романе «Сайлес Марнер». В семье Ван Гог, по словам сестры Лис, ткачество считали «нездоровым» и «пагубным» занятием. В Нюэнене ткачей можно было увидеть на улицах лишь вечером в воскресенье – приличные люди в такое время из дому не выходили, – когда они обменивали сотканное за неделю полотно на пряжу для будущей работы, – бледные, призрачные одинокие фигуры. Собаки облаивали их, а люди сочиняли про них сплетни и легенды. К 1880 г., когда по Европе прокатились многочисленные выступления ткачей в защиту собственных прав, к старым предубеждениям добавились и новые подозрения в политической агитации и склонности представителей этой профессии к общественным беспорядкам.
Рассказывая о своих ежедневных походах в их дома, об «убогих комнатках с земляными полами», о странных машинах, которые и днем и ночью наполняли хижины ткачей нестерпимым шумом, Винсент явно поддразнивал родителей и брата. «Бедные люди эти ткачи». Если Дорус и Анна начинали возражать против подобного общения, сын наверняка заставлял их замолчать теми же словами, что употреблял в письмах к Тео: «Я считаю себя абсолютно свободным в праве общаться с людьми так называемого низшего круга». Как будто надеясь спровоцировать ссору, Винсент приносил свои картины в столовую во время семейных трапез и ставил их на стул, словно приглашая ткачей к родительскому столу. «Винсент по-прежнему работает с ткачами, – жаловался Дорус спустя месяцы подобных провокаций. – Жаль, что вместо этого он не хочет заняться пейзажами».
17 января 1884 г. судьба даровала Винсенту последний шанс разорвать замкнутый круг раздора. Мать художника поехала за покупками в Хелмонд и, сходя с поезда, поскользнулась и упала. Предыдущей зимой шестидесятичетырехлетняя Анна уже падала, но тогда обошлось без серьезных повреждений. На этот раз ей повезло меньше – женщина сломала ногу. В сопровождении младшего сына Кора Анну поспешно перевезли в Нюэнен, где ей вправили кость и наложили обширный гипс. Кровать матери перенесли в кабинет Доруса на первом этаже; чтобы помочь уснуть, больной дали принять хлоральгидрат.
Теперь рядом с матерью надо было дежурить.
Наконец почувствовав себя как дома, Винсент принялся ухаживать за матерью с редкой самоотверженностью, точно так же, как когда-то заботился о травмированных шахтерах в Боринаже и больной проститутке Син. Он нервничал из-за каждого нового симптома и критиковал любой диагноз, поставленный врачами, беспокоился из-за последствий длительной обездвиженности и предоставил себя в полное распоряжение Анны. «Матери потребуется серьезный уход, – торжественно объявлял он в письме к Раппарду, – сейчас мне придется почти все время быть дома». «Какое-то время мне придется работать вполовину меньше», – писал он другу.
Когда надо было переменить постельное белье, Винсент с готовностью подставлял спину под особые носилки – врач сконструировал их для перемещения пациентки таким образом, чтобы не беспокоить больную ногу. Позже, когда перелом начал заживать, сын стал выносить мать в импровизированном паланкине в гостиную, а затем и в сад. Чтобы отвлечь Анну от болей в ноге, члены семьи по очереди читали ей – Винсент и в этом принимал участие. Он приносил ей первые цветы – примулы, фиалки, подснежники, – отец упоминал это проявление трогательной заботы в письме к Тео. И даже когда ничего не было нужно делать, он бродил по дому в ожидании возможности «хоть как-то помочь».
Казалось, прошлое постепенно ослабляет свою хватку. Несчастный случай «полностью отодвинул некоторые вопросы на задний план», – сообщал Винсент, и это позволяло ему «вполне неплохо ладить» с родителями. Даже скупой на похвалы преподобный Ван Гог, видя готовность сына помочь, назвал его поведение «образцом заботливости» и стал с сочувствием высказываться о художественных усилиях сына («Он работает с огромным усердием») – если не об искусстве вообще. «Я очень надеюсь, что его работа встретит хотя бы какое-то одобрение», – писал Дорус Тео.
Винсент ответил отцу тем же. Если весь предыдущий месяц он безжалостно критиковал Доруса, то теперь вдруг снова проникся традиционными ценностями. Он дружелюбно приветствовал посетителей отцовского дома, приходивших справиться о здоровье жены пастора («Для меня очень важно ладить с людьми»), и беспокоился о перспективах замужества сестер («Бедные сестры… никто особенно не склонен искать руки девушки без средств»). В начале февраля Винсент преподнес отцу на день рождения экземпляр книги «Из темницы» («Uitdecel») Элизы Лорийяра – писателя-проповедника, лидера той самой доминократии, которую он с такой яростью осуждал всего несколькими неделями ранее. Когда через неделю после случившегося пришли счета от доктора на две сотни флоринов, Винсент отдал отцу все деньги, полученные от Тео (отложив на еще более неопределенное время уплату своих гаагских долгов). Желание помочь родителям в их финансовых затруднениях было столь сильным, что он вновь принялся упрашивать Тео найти ему оплачиваемую работу, «чтобы ты мог отдать матери то, что, в противном случае, отдал бы мне». И наконец, наверняка заставив мать улыбнуться, Винсент попытался устроить брак сестры Вил с аристократом ван Раппардом.
В своем искусстве Винсент тоже перешел от провокации к умиротворению. Воодушевленный нежданным шансом получить одобрение и поддержку, Винсент вновь загорелся давней мечтой порадовать родителей. «Рад сообщить, что Ма пребывает в спокойном и радостном расположении духа, – с гордостью докладывал он Тео. – Ее развлекают всяческие пустяки. Намедни я нарисовал для нее небольшую церковь с живой изгородью и деревьями».
Винсент уже обращался к подобным ностальгическим образам в серии рисунков, созданных сразу по приезде в Нюэнен. После большого снегопада он взял альбом для набросков и, работая на морозе, запечатлел брабантскую зиму своего детства: сад пасторского дома – с голыми деревьями и высокими сугробами; пару, бредущую к церкви по обсаженной деревьями аллее, оставляя на снегу цепочку следов; крестьянку, сгребающую вилами навоз на фоне бескрайнего белого горизонта; сооружающих снеговика детей; покосившиеся кресты на погосте. Большинство из этих сюжетов были замыслены еще до приезда в Нюэнен («Как бы мне хотелось нарисовать погост старой церкви в Нюэнене»), – как всегда, Винсент был готов увидеть то, что хотел видеть. Эти рисунки с тонкой штриховкой пером и карандашом отличались особой тщательностью – художник никогда не жалел времени на «портреты» домов, где жила его семья. В период недолгого затишья перед очередной бурей эти работы вызвали восхищение даже у отца, известного своим скептицизмом. «Разве эти рисунки пером, что сделал Винсент, не прекрасны? – писал он Тео. – У него это так легко получается».
Надеясь заслужить одобрение матери, Винсент словно забыл, как буквально только что назло ей увлеченно рисовал ткачей, и вернулся к умиротворяющим образам отцовской церкви и пасторского дома. Вместо того чтобы бродить по дальним окраинам городка, теперь он не покидал пределов материнского сада на заднем дворе, замершего в ожидании весны под призрачно-белым снежным покровом: он любовно зарисовывал тонкие саженцы и кусты роз, закутанные в солому, чтобы уберечь их от мороза; черные силуэты фруктовых деревьев, словно раскинувших руки-ветви в безумных жестах; старую колокольню, оставшуюся от давно не существующей церкви и одиноко возвышающуюся на горизонте как вечное напоминание о воскресении. Наброски он уносил в свою маленькую мастерскую в чулане и там переносил на большие листы гладкой бумаги, без устали работая над правдоподобием каждой фактуры, тщательно прорисовывая каждую изогнутую веточку, каждый столбик в изгороди, каждый листик или пучок травы, осмелившийся бросить вызов зимней белизне. Винсент распечатал коробку с красками и впервые продемонстрировал родителям свое новое умение, написав маслом отцовскую церковь с собравшимися перед входом, будто позируя для группового портрета, прихожанами. Когда картина была закончена, он вручил ее матери, следуя знакомому ему с детства ритуалу подношения подарка – ритуалу, от которого он так долго чувствовал себя отлученным.
Освободившись от необходимости доказывать или убеждать, движимый исключительно желанием доставить удовольствие Винсент начал работу над серией картин, которые впоследствии станут считаться первыми безусловными шедеврами его поздно начавшейся стремительной карьеры. Оставив на время живопись, художник обратился к хорошо знакомым инструментам – перу и карандашу. Со времен мрачного периода Боринажа рисование уже не раз помогало ему переживать кризис. Его работы в технике черно-белой графики единственные заслужили одобрительные отзывы родных. Именно благодаря увлечению этой техникой Винсент подружился с Антоном ван Раппардом. Теперь же, когда на горизонте вновь забрезжила надежда на примирение с домашними, он, надеясь сделать родителям приятное, в очередной раз попытался наладить отношения с их любимчиком Раппардом (и даже устроить его брак с сестрой) и вновь занялся рисованием.
Он рисовал уголки природы, милые сердцу Доруса и Анны: пруд в углу сада, разбухший от талой воды и окруженный дикими травами, песчаную дорогу за воротами и ряд берез на краю города, неподалеку от пасторского дома. Мать не имела возможности совершать прогулки по любимым садовым тропкам, и Винсент приносил их ей в своих рисунках.
В рисунке, изображающем берег пруда, ему удалось запечатлеть состояние неподвижности и ожидания первых дней весны, воплотив наблюдения, собранные за всю жизнь. На листе веленевой бумаги размером 39 × 53 см, не оставив ни пятнышка пустого места, Винсент скрупулезно зафиксировал картину зимнего запустения: искореженные пни и изгибающиеся ветви неподрезанных кустов, жалкую наготу кружевного переплетения устремленных в небо ветвей деревьев, пруд с мерцающей водой и отражающимися в ней небом, заросшими берегами и переливающимися стволами. С помощью перспективной рамки Винсент уместил в пространство рисунка убегающую к горизонту пустынную дорогу – прямую как стрела, словно в укор бесформенным очертаниям пруда, – и тянущуюся вдоль нее живую изгородь. В центре композиции – неясный призрак высящейся вдалеке церкви.
Этот замерший в зимнем оцепенении ландшафт служит фоном крошечной драмы: над неподвижной водой в поисках пищи парит птица. Несколькими легкими мазками белой краски на фоне темной поверхности пруда Винсент вызывал к жизни детские воспоминания: наблюдения за птицами вместе с отцом, совместное чтение «Птицы» Мишле и долгие бдения на берегу, вознагражденные зрелищем захватывающих чудес природы. Винсент решил назвать рисунок по имени птицы: «Зимородок».
Незаурядную наблюдательность Винсента наглядно демонстрировал и другой рисунок с изображением группы подстриженных берез – около дюжины кряжистых, невысоких деревьев, рассеянных по берегам дренажной канавы, пролегавшей на границе городка и низинных пастбищ. Анне Ван Гог был прекрасно знаком этот вид. Винсент установил перспективную рамку так близко, что изображения деревьев на переднем плане заполнили собой практически все пространство большого листа. За каждым из них, убегая к далекому горизонту, тянутся ровные ряды других таких же деревьев, смыкаясь почти в самом центре рисунка, – эффектное перспективное решение, благодаря которому стволы передних деревьев будто вытолкнуты прямо на зрителя. Винсент и раньше рисовал подстриженные деревья – их сучковатые стволы, увенчанные порослью новых веток, были излюбленным мотивом для многих поколений голландских художников. На обочинах дорог, берегах каналов, кромках полей можно было встретить множество ив, дубов и берез, прихотливо видоизмененных рукой человека: каждый год их кроны подстригались, из-за чего деревья выглядели обиженными и покинутыми.
Эти березы-ветераны, покрытые шрамами после многочисленных весенних стрижек, главенствуют в композиции рисунка. Рисуя стриженые деревья, писал Винсент брату несколькими годами ранее, нужно непременно иметь в виду, что каждое из них – живое существо; «нужно сосредоточить все внимание на этом дереве и не отступать, пока в нем не появится жизнь». Но сам Винсент до сих пор не следовал своему же совету. Он старательно трудился над изображениями просторного ландшафта, крестьянской хижины, облачного неба, исчезающей за горизонтом дороги и, конечно же, человеческих фигур. Снова и снова в его рисунках стриженым деревьям отводилась роль обрамления для одинокой фигуры путника, бредущего по пустынной дороге; их страдальческие формы оказывались всего лишь символическим отголоском чувств этой бесприютной человеческой фигуры – неизменно главного предмета мучительных усилий художника.
Краткий период материнской благосклонности подарил Винсенту покой, а с ним и возможность просто наблюдать. Он находил и ощупывал взглядом каждый болезненный узел на месте отстриженной ветки, каждый обрубок, каждую печальную деформацию. Его глаз фиксировал блестящие белые трещинки в коре берез и разнообразие наклона их стволов. Из черных узлов на перекореженной руине ствола – отметин последней подрезки – вверх, к солнцу, тянулись молодые тонкие ветки. Каждое следующее дерево воздевало ветви в том же торжествующем жесте, заполняя верхнюю часть листа частоколом вертикальных линий, ритм которых в нижней его части дублировали вертикальные штрихи травы и дальних камышей.
До сих пор Винсент позволял себе так долго и глубоко всматриваться в предмет изображения только один раз. В фанатичном желании добиться идеального изображения фигуры он подвергал пристальному разглядыванию долготерпеливого старика-сироту Зёйдерланда, но в результате лишь еще больше раздражался, яснее осознавая трудность передачи человеческой фигуры. Даже сейчас, весной 1884 г., вожделенное мастерство рисования фигуры все еще оставалось недостижимой целью. На другом мартовском рисунке бесчисленными штрихами пера Винсент изобразил четверку подстриженных деревьев, растущих на берегу канавы за калиткой сада. Но за деревьями виднелась фигура неуклюжего безликого человека с тачкой, словно забредшего сюда из мастерской на Схенквег, – пришельца из тех времен, когда руку художника направляло его одиночество. В конце концов Винсент добавил фигуры и на рисунок с березами: справа вдалеке – пастуха со стадом, слева – женщину с граблями на плече. Однако витальная сила покореженных, но полных жизни деревьев на первом плане настолько велика, что эти крохотные человеческие фигурки здесь явно второстепенны.
Зимородок. Перо, кисть, чернила, белая краска. Март 1884. 39 × 53 см
В «Подстриженных березах» Винсент впервые обнаруживает жизнь вне человеческой фигуры. Он всегда умел наблюдать за природой – видеть ее неявную жизнь, находить в ней эмоциональную отдушину, умел охватить взглядом бескрайние просторы олицетворявших ее садов и полей. Но теперь к этой близости прибавились значимость непосредственной цели, цельность образа, смелость выражения, которых раньше удостаивались только его модели. «Ряды подстриженных ив напоминают мне процессию стариков из богадельни», – писал он в одном из писем. Способность Винсента к прояснению, упрощению, усилению выразительности образа, подчиненная прежде рисованию фигур и отточенная годами рисования набросков в письмах, теперь давала ему возможность обнажить скрытую жизнь едва ли не любого объекта: стула, пары башмаков, цветка подсолнуха.
Подстриженные березы. Перо, чернила, акварель, карандаш. Март 1884. 39,5 × 54,2 см
Увы, попытка убежать от прошлого была обречена на провал. Какой бы призрачной ни казалась перспектива обрести законное место среди членов семьи, она привела к столкновению с человеком, который имел на это куда больше прав. К январю 1884 г. отношения Винсента с Тео зашли в тупик – братья погрязли в обоюдном недовольстве. Винсент приехал в Нюэнен, с трудом сдерживая гнев на брата: за выступления против Син, за отказ уволиться из «Гупиль и K°» и приехать в Дренте. Винсент описывал свои чувства как «разочарование» и «расставание с иллюзиями», сетовал, каким «ужасно, ужасно печальным оказался конец года», и возлагал на Тео ответственность за крушение мечты об идеальных братских отношениях.
Тео же не мог не счесть проявлением пренебрежения приезд брата в Нюэнен: до последней минуты младший брат старался убедить Винсента не ехать к родителям, а присоединиться к нему в Париже. Он даже нашел для брата работу в газете «Le Moniteur Universel». В отправленном уже из Нюэнена письме с отказом Винсент писал: «Сильно опасаюсь, как бы в сравнительно небольшой срок многие крупные художественные издания, вроде „Le Moniteur Universel“, да и другие… не прогорели и не пришли в упадок». «Вполне возможно, что чувства твои резко изменятся – постепенно или вдруг, и это заставит тебя по-новому посмотреть на жизнь, и в итоге, возможно, ты станешь художником».
Попытки Тео защитить отца (Винсент кичился своим «дикарским» поведением в спорах с Дорусом) вновь вызвали у старшего брата подозрения, что за его спиной зреет заговор. Винсент укорял Тео, будто тот примкнул к тем, от кого он – Винсент – всегда слышал лишь насмешки, и требовал признания, кому на самом деле сочувствует брат: «Я спрашиваю тебя раз и навсегда, какова твоя позиция: кто ты – „Ван Гог“ или „Тео“, которого я знал прежде?» Тео ответил резким письмом, в котором назвал Винсента «трусом» за издевательства над стариком-отцом и требовал взять назад грубую критику в его адрес. Старший брат отреагировал серией писем, полных ярости и возмущения, – горьких, язвительных и дерзких посланий, в которых он одновременно оплакивал потерю прежней близости и винил Тео во всех своих бедах. Не успели высохнуть чернила, как Винсент устроил новую провокацию, отправившись на Рождество в Гаагу. По возвращении он принялся упрекать брата в плачевном состоянии Син и ее семьи и открыто клялся продолжать оказывать им поддержку, открыто игнорируя требование Тео отказаться от этой женщины раз и навсегда. «Как бы ни была велика твоя финансовая власть, ты не сможешь заставить меня отказаться от нее», – писал Винсент, подчеркивая строки, в которых декларировал свою независимость.
Но завоевать реальную независимость оказалось отнюдь не так легко. Попыткам вновь обрести родительское расположение после травмы Анны мешала зависимость от Тео. Винсент постарался избавиться от репутации вечного неудачника и, следуя заповедям Гупиля, попробовал создать несколько работ более коммерческого характера. По примеру мастера коммерческого успеха Мауве он обратился к акварели, откровенно пытаясь придать своим работам воздушную тональность живописи бывшего учителя. Очередные живописные работы с изображением ткачей он постарался сделать более близкими «по цвету и тону» произведениям успешных художников гаагской школы, вроде Йозефа Израэлса, и снабдил ряд декабрьских рисунков мечтательными французскими названиями («Jardin d’hiver», «Mélancolie»), как будто они были предназначены непосредственно для парижского рынка. Но каждый раз, представляясь друзьям родителей, как он теперь называл их – «почтенным уроженцам этих мест», художник становился мишенью мучительных расспросов: «Почему вы никогда не продаете свои работы?», «Почему другие продают, а вы – нет?», «Странно, что вы не ведете никаких дел с братом или с фирмой Гупиля». «Куда бы я ни пошел, и особенно дома, за мной все время следят: чем я занимаюсь, получу ли я какие-нибудь деньги за свою работу, – мрачно жаловался Винсент брату. – В общем, в нашем обществе все только об этом и думают».
Чувство вины и паранойя неизбежно превращали любой вежливый вопрос, любой неодобрительный взгляд в ядовитый укор: «Мне приходится мириться с упреками в том, что я провожу время в безделье, – и даже с абсолютным презрением к себе как к человеку без каких бы то ни было средств к существованию». Он горестно сетовал, что его финансовая зависимость от брата производит неблагоприятное впечатление на окружающих. А еще оплакивал свое «ложное положение», по-видимому подразумевая еще более глубокую обиду – главенство Тео. Вскоре он и вовсе набросился с обвинениями на своего далекого, но вечно присутствующего в его жизни брата. «По возвращении домой меня поразил тот факт, что те деньги, которые я привык получать от тебя, представляются людям… милостыней для нищего шута, – писал Винсент, этим криком души сознаваясь в собственных переживаниях. – Я чувствую себя все более неловко».
В феврале раздраженный и обиженный Винсент собрал и отправил брату две бандероли с рисунками и акварелями, сопроводив их «предложением на будущее». В письме он намеренно деловым тоном излагал Тео очередной план организации их непростых отношений: Винсент будет периодически присылать в Париж свои работы, Тео – выбирать из них понравившиеся. Те деньги, что Тео будет посылать Винсенту, пойдут в счет оплаты отобранных работ («Я смогу считать, что заработал полученные от тебя деньги»). Те же работы, которые не заинтересуют Тео, Винсент собирался предлагать другим торговцам. Как обычно, свое предложение Винсент обрамил льстивыми уговорами, призывами к братской солидарности и торжественными заверениями, что его идея поможет братьям «избежать крайностей и держаться верного курса». Но за всем этим отчетливо звучало ультимативное требование. «После марта я не стану принимать от тебя деньги, только если взамен пришлю тебе какие-то работы», – писал Винсент, вновь напоминая о сроке, обозначенном еще во время пребывания в Дренте. По сути, это была та же угроза самоуничтожения, к которой он прибегал уже не раз: если Тео отказывался «покупать» таким образом его работы, Винсент отказывался брать деньги, обрекая себя и семью на очередной кризис.
В ожидании ответа прошло несколько недель. Тео вновь наказывал брата молчанием, и тот попеременно то пребывал в ужасном волнении, то раздражался и отправлял брату новые послания, в которых жалобно сравнивал себя с узником в ожидании решения суда, что может сделать его свободным. Когда Винсенту удавалось ненадолго справиться с сомнениями, вновь брала верх любовь к брату, и тогда он пытался смягчить сердце Тео поэтическими цитатами и уверениями в своей преданности: «Как бы по-разному мы ни чувствовали и как бы по-разному ни относились к тем или иным вещам, мы с тобой братья и, надеюсь, сумеем и дальше вести себя по-братски».
Ответ Тео пришел лишь в начале марта. В прямых, не оставляющих ни малейших сомнений по поводу сказанного выражениях (в отличие от туманных формулировок старшего брата) Тео писал, что работы Винсента недостаточно хороши для продажи, что с момента первых неуклюжих рисунков он не слишком продвинулся вперед. По словам Тео, он не может способствовать карьере брата ни как торговец, ни как меценат до тех пор, пока его работы не станут «существенно лучше». Витиеватые уговоры Винсента, судя по всему, лишь спровоцировали брата на предельно откровенный ответ. Тео высмеивал идею Винсента поискать других торговцев, согласных продавать его работы, и напоминал, что никто другой не стал бы авансом снабжать его деньгами, взамен получая лишь беспочвенные мечты и пустые рассуждения. Пройдет «еще немало лет», предсказывал Тео, прежде чем картины Винсента обретут хоть какую-то коммерческую ценность, – и еще больше времени пройдет, прежде чем он сможет жить на деньги от их продажи. Младший брат критиковал примитивную технику рисунков Винсента (их несовершенство оскорбит публику, писал Тео), поверхностность живописных этюдов и колористическое однообразие. С пренебрежением, граничащим с отречением от общего прошлого, он обвинял Винсента в «чрезмерной зацикленности» на творчестве французского пейзажиста Жоржа Мишеля, давнего любимца старшего брата, и, в частности, презрительно называл картины, написанные под влиянием его творчества в Дренте, попросту неудачными.
Предлагая очередной план, Винсент заверял брата: «Если же она [моя работа] тебе не понравится и ты не захочешь иметь с ней дела, я не упомяну ее больше ни словом». «Я хочу, чтобы ты откровенно говорил мне все, что думаешь, – писал он, – точно так же, как я хочу иметь возможность быть с тобой откровенным». Но в действительности подобной откровенности Винсент, разумеется, не желал, и его ярость в этой ситуации была столь же неотвратимой, как и гнев Тео. В самом агрессивном из всех писем, когда-либо написанных брату, Винсент грубо обвинял Тео буквально во всех своих неудачах. Его работы не продавались? Чему же здесь было удивляться: Тео не делал ровным счетом ничего, чтобы их продать. Он «убрал их подальше в темный угол» и «пальцем не пошевелил», чтобы найти покупателя. Равнодушие к его искусству, по словам Винсента, лишь отражало неискренность и даже нечестность Тео в их отношениях. Его скверный брат, по версии художника, ставил стремление набить себе карман выше любви к искусству или братских уз. «Тебе совершенно наплевать на меня», – бушевал Винсент. Настоящий брат не стал бы держать его в оковах нищеты. Он давал бы деньги просто так – без контроля и обязательств, вместо того чтобы «затягивать тесемки кошелька» и заставлять его подчиняться. Винсент разбередил и самую свежую рану – крушение его надежд обзавестись семьей, причиной которого было противодействие брата его отношениям с Син. «Жену… ребенка… ты мне дать не можешь». Какой глупостью было приглашать Тео в Дренте. Какой смысл было надеяться, что у младшего брата хватит смелости стать художником.
Оставалось одно – разорвать отношения. Только трусостью можно было объяснить их мучительное продолжение – трусостью Тео. Винсент и так уже достаточно долго сносил оскорбительно-снисходительное отношение брата к его работе, притом что сам он не продемонстрировал ни малейшего желания «запачкать руки». Единственно возможным «мужским поступком» было бы положить конец унизительной связи, в которую превратилось их прежде идеальное братство. Пришла пора освободиться. «Совершенно естественно противиться, когда знаешь наверняка, что тебя держат в подвешенном состоянии, в неведении, – писал он Тео. – Когда ничего хорошего ждать не приходится… какой во всем этом смысл?» Винсент вновь предъявил Тео ультиматум, только на этот раз он не ставил никаких условий. «Я не могу оставить все как есть, – заявил он, – и принял решение прекратить отношения».
Винсент поклялся, что найдет себе нового посредника, категорически отвергая утверждение Тео, будто никто не будет возиться с ним. Теперь он собирался использовать любую возможность завязать новые контакты и выставить свои работы, то есть заняться тем, что всегда раньше презирал. Винсент писал о намерении отправиться в Антверпен и поискать покупателей там. План этот уже обсуждался с Раппардом. Возможно, он даже переехал бы в Антверпен или вернулся бы в Гаагу. Явно в качестве угрозы Винсент выразил намерение вернуться на место своей предыдущей катастрофы и возобновить отношения с фирмой «Гупиль и K°». «В конце концов, – рассуждал он, – я никогда не вел себя дурно по отношению к ним».
С целью подчеркнуть решимость идти собственным путем Винсент заказал местному плотнику изготовить несколько рам для своих картин, что было необходимым условием для продажи работ (ему казалось, что лучше всего полотна смотрятся в черных рамах). Первым делом он намеревался вставить в рамы работы, выполненные в Дренте, – ничем не отличавшиеся от тех, что раскритиковал Тео. Винсент упаковал и отправил ван Раппарду лучшие из последних рисунков, включая «Зимородка» и «Подстриженные березы», с просьбой «показать их людям». В Париж же он, напротив, вместо пейзажей, рисовать которые так долго уговаривал его брат, отправил очередную партию «ткачей», словно намеренно провоцируя Тео отвергнуть их вновь.
Но даже в разгар этого яростного противостояния Винсент не мог избавиться от сомнений. Когда Тео сообщил об окончательном разрыве с Мари, Винсент поспешил отречься от самых резких высказываний. («Видишь ли, я вовсе не ставлю целью не иметь больше никаких дел с тобой».) Но когда Тео отомстил за оскорбления, задержав очередной платеж, Винсент накинулся на брата с удвоенной яростью. Он не просто упрекал Тео в том, что тот подвел его в трудную минуту, но обвинял в умышленном вредительстве: «Ты намеренно относишься ко мне с пренебрежением, желая сделать мою жизнь еще более тяжелой». Винсент, словно рассерженный беспомощный ребенок, в ярости перечислял все обиды предыдущего года – и еще более давние. Всесильный управляющий Гупиля слишком долго мучил брата своей чванливой снисходительностью, своими «вангоговскими уловками» и «глупой, бессодержательной» критикой. Желая нанести брату сокрушительный удар, он писал Тео, что тот стал копией их отца. Винсент больше ни дня не мог стерпеть подобной ограниченности и самодовольства.
Но Тео и сам был узником. В начале апреля он все-таки согласился со всеми требованиями брата и сообщил, что будет и впредь посылать ежемесячно сто пятьдесят франков, как делал это ранее. Взамен Винсент должен был отправлять ему все выполненные работы. Тео мог делать с ними все, что вздумается, – хоть «порвать на куски». Знакомым в Нюэнене Винсент мог говорить теперь, что брат покупает его картины и получаемые от него деньги заработаны честным трудом. «Теперь я хоть как-то могу оправдать себя в глазах общества», – радовался Винсент. Тео взял на себя обязательство оказывать брату поддержку без всяких условий, Винсент – ничего не требовать у брата сверх договоренности. Об условиях соглашения Тео не должен был говорить никому, даже родителям. Несмотря на собственные финансовые затруднения, чтобы задобрить своего неумолимого брата, Тео подтвердил уговор, выслав внеочередные двести пятьдесят франков. Винсент же наконец достиг желаемого.
Но это не помешало ему немедленно потребовать изменить соглашение. Спустя несколько недель Тео получил новый ультиматум, обязывающий его принять предложенные братом изменения, «или между нами все кончено». Винсент обвинял брата в том, что тот проявляет недостаточный энтузиазм относительно его работы – относится к ней слишком легкомысленно; критиковал произведения, которыми Тео восхищался, и расхваливал те, что брат отвергал, возвращая отношения к неразрешимому конфликту времен Гааги. Показав Тео несколько отличных пейзажей пером, выполненных весной, Винсент ни разу больше не нарисовал ничего подобного. «Я несколько изменил свою технику», – сообщал он без каких-либо пояснений.
После долгих месяцев сражений с братом Винсент безвыходно погряз в бесконечных ссорах и провокациях – ими будет наполнен весь следующий год в Нюэнене. В этих распрях Винсент постепенно утратил страстное желание помириться с матерью, а заодно и интерес к тому искусству, которое могло бы доставить ей радость. Винсенту удалось достичь соглашения с Тео, но и в отсветах этой победы сам он видел впереди лишь тьму. В одном из писем брату Винсент горько сравнивал себя со своим героем Милле: лишенные веры меценаты предали его – вместо уважения, энтузиазма или любви они давали ему исключительно деньги. «Он обхватил голову руками, – пересказывал Винсент историю о любимом художнике, – таким жестом, словно он вновь оказался во власти бесконечной тьмы и невыразимой печали».
Глава 22
La Joie de Vivre
В мае 1884 г. жители Нюэнена с любопытством провожали взглядом симпатичного молодого незнакомца, внешность и манеры которого выдавали в нем человека из хорошего общества. Этим молодым приезжим был Антон Риддер ван Раппард. Но еще более удивительной была компания, в которой он почему-то предпочитал совершать прогулки, – его неизменным спутником был неприятный и странный сын протестантского пастора Винсент Ван Гог, «художничек», как его называли местные. С альбомами для набросков под мышкой эта странная парочка рыскала по весенним полям и стучалась в двери к ткачам и крестьянам в поисках сюжетов – или, еще лучше, моделей.
Винсент приложил невероятные усилия, чтобы заставить Раппарда оставить на время суету буржуазной жизни в Утрехте: в ход были пущены самые разнообразные приманки – от прелестей брабантских пейзажей до общества сестры. Как и раньше, когда он уговаривал Тео приехать в Дренте, Винсент пытался увлечь Раппарда великим разнообразием живописных сюжетов и возможностью работать на пленэре. Помимо десятка собственных работ, таких как «Зимородок» и «Подстриженные березы», Винсент отправил другу страницы поэтических описаний, целью которых было дополнить соблазнительную картину. Он изливал на Раппарда потоки беззастенчивой лести («Уже сейчас мазок на твоих картинах обладает индивидуальностью, в нем есть нечто характерное, оправданное и сознательное») и многозначительно намекал, что заручиться поддержкой Тео было бы совсем нелишне для его дальнейшей карьеры, в чем он, Винсент, мог бы помочь другу. Ради того чтобы похлопотать за ван Раппарда перед Тео, Винсент даже прервал на время жестокую распрю с братом. «Если бы ты лично поддержал Раппарда в его работе, – писал он, – он наверняка тоже не остался бы к тебе равнодушен». Раппард в пух и прах раскритиковал его «ткачей», но Винсент сделал вид, что не обратил на это внимания: в переписке с другом он усвоил образ добродушного богемного чудака, готового пошутить над собой и с юмором отнестись к претензиям окружающих. Ни словом не намекнув на то, что ему пришлось пережить зимой, Винсент бодро призывал друга присоединиться к нему на пустошах Брабанта.
Несмотря на одинаковые голубые блузы и фетровые шляпы, эти двое мужчин выглядели довольно странной парой на песчаных улицах Нюэнена и проселочных дорогах на окраинах города. Раппард, привычный к частым и продолжительным поездкам на этюды, путешествовал налегке, взяв с собой лишь альбом для эскизов, складной мольберт (высотой до колен в разложенном виде) и ящик с красками размером с книгу – все вместе составляло груз настолько легкий, что вторая рука оставалась свободной для элегантной тросточки. Винсент же, напротив, тащил с собой всю мастерскую: складной стул, тяжелый ящик с красками, большие альбомы и громоздкую перспективную рамку. Даже не слишком наблюдательные крестьяне в поле не могли не заметить, как по-разному держались художники: один шагал бодро и уверенно, выпрямив спину и выпятив грудь, а второй, сгорбившись, с трудом переступал под тяжелым грузом. При ближайшем рассмотрении контраст между двумя приятелями оказывался еще более разительным: Раппард, обладатель густых темных волос, носил так же аккуратно подстриженную бородку, короткостриженые волосы Винсента торчали в разные стороны, а подбородок был покрыт клочковатой щетиной. Разговаривая с людьми, первый смотрел приветливо, слегка кося в сторону, второй не сводил со встречного пронизывающего взгляда прозрачных голубовато-зеленых глаз.
На протяжении десяти дней Винсент делал все, что было в его силах, чтобы стереть эти различия. Показав Раппарду ткачей, которые так долго занимали его мысли, Винсент решил поддержать интерес друга к более живописным сюжетам и стал водить его к старинным мельницам, разбросанным по полям вокруг Нюэнена, а ведь прежде он с презрением называл такие пейзажи банальными и чересчур традиционными (чтобы найти некоторые из этих мельниц, Винсенту пришлось расспрашивать местных жителей). Вместе приятели часами сидели в городском трактире, где Винсент развлекал космополита Раппарда анекдотами из местной жизни и, без сомнения, снова и снова приводил доводы в пользу коллегиальной солидарности – те самые доводы, которыми изобиловали его письма в течение предыдущих месяцев: рассуждения о братстве художников, о загадочных современных тенденциях, вроде импрессионизма, и в особенности жалобы на одиночество художника. На Раппарда, только что отметившего свое двадцатишестилетие в Утрехте созданием очередного клуба для друзей-художников, подобные разговоры должны были производить странное и печальное впечатление.
Но была тема, сближавшая приятелей: женщины.
Еще до приезда друга мысль о женщинах не давала Винсенту покоя. Окончательный разрыв с Син оставил его без каких-либо надежд на физическую близость. «Я всегда мог быть уверен, что получу свою толику тепла, – уныло писал он брату, маскируя деликатную тему иносказанием. – Но теперь все вокруг меня стало мрачным, холодным и безотрадным… Я это терпеть не намерен». Поначалу, как это бывало всегда, Винсент отправился к проституткам (их он, скорее всего, нашел в более оживленном Эйндховене – там же, где покупал краски). В письме к младшему брату старший горько сетовал, что «пока еще не имел достаточного опыта в общении с женщинами». Новым примером для подражания стал для него дядя Сент – известный охотник до прекрасного пола, по словам Винсента, избравший себе девизом легкомысленное утверждение: «Приличным можно быть ровно настолько, насколько тебе этого хочется». Воспользовавшись поводом, Винсент стал просить больше денег на оплату моделей, стеная по поводу того, как нелегко находить их здесь. Об истинном предназначении дополнительных средств Винсент проговорился, рассыпаясь в похвалах в адрес импрессиониста Эдуарда Мане (с работами которого он едва ли был знаком), – его особое одобрение заслужили картины Мане с изображениями обнаженных женщин.
Предстоящий визит Раппарда только подлил масла в огонь. Во времена совместных вылазок в брюссельский квартал красных фонарей Мароль в 1881 г. приятели выяснили, что совместные сексуальные похождения увлекают их не меньше, чем совместное рисование. Винсент задал тон будущей встречи друзей, выслав Раппарду не только пачку своих рисунков, но и короткую «арабскую притчу» о мотыльке и пламени, дразня друга образами эротической одержимости и даже самоубийства посредством секса. История с поиском моделей имела отношение одновременно и к искусству, и к надежде на удовлетворение физиологических потребностей. В Утрехте Винсента восхитила картина Раппарда, на которой была изображена женщина за прялкой. По возвращении он приобрел такую же прялку – явно в надежде привлечь женщин, чтобы те позировали для него приватно, в противном случае приходилось рисовать их за собственными прялками в их же домах.
Но даже если женщина поддавалась на уговоры, Винсенту было попросту некуда ее привести. По неизвестным причинам (возможно, желая оказаться подальше от любопытных глаз) он перенес мастерскую из темного чулана в родительском доме и работал теперь в одной из хозяйственных построек, к которой примыкали подвал с углем, сточная канава и навозная яма. (Это тесное помещение, где было темно и мокро, когда шел дождь, и темно и пыльно, когда дождя не было, стали потом использовать в качестве курятника.) Сразу после апрельского письма Раппарда, где он рассказал другу о необходимости поработать с моделью, чтобы завершить картину, Винсент принялся решительно добиваться мастерской получше. «[Она] нужна мне, чтобы работать с моделями», – уверял он брата. Явно желая хоть немного оградить от общения с Винсентом обитателей пасторского дома, Тео прислал дополнительных денег на переезд, но предостерег брата от повторения ошибок прошлого. Винсент беззаботно отвечал: «Как ни действуй – со всем старанием или без раздумий, результат всегда будет отличен от того, чего тебе на самом деле хотелось».
Однако, вместо того чтобы выбрать уединенный сарай подальше от города, как это было в 1881 г. в Эттене, непосредственно накануне рождественского изгнания, Винсент нашел мастерскую в двух шагах от дома. Небольшая двухкомнатная квартирка располагалась на центральной улице Керкстрат, всего в трехстах метрах от дома пастора, буквально в тени большой новой католической церкви Святого Климента. И пока в мае туда не переехал Винсент, помещение использовалось церковью для занятий «школы, где учат молиться и вязать». Для протестантского пастора Ван Гога ситуация с арендой была щекотливой еще и потому, что владельцем здания был сторож церкви Святого Климента Йоханнес Схафрат. Брату Винсент ни словом не обмолвился о том, насколько примечательным оказалось место новой мастерской, и о домохозяине-католике, написал только, что помещение «просторное и достаточно сухое». Вместо извинений за дополнительные расходы художник смело строил планы насчет новой мастерской. «У меня опять достаточно места, чтобы работать с моделью, – радостно писал он Тео. – Как долго это продлится, предсказать совершенно невозможно».
К приезду Раппарда в конце мая Винсент обустроил гостиную в симпатичном доме с кирпичным фасадом, выходящим на Керкстрат, совершенно так же, как свою квартиру на Схенквег: развесил по стенам рисунки и картины и прочие «украшения» – неотъемлемый антураж приличной мастерской; выписал из Гааги все свои костюмы для моделей и подготовил их для очередного марафона рисования фигур; новую прялку установил посредине комнаты, а на почетном месте разместил «Скорбь» – рисунок с изображением Син, которым так гордился. Все было готово, можно было начинать «охоту» (его собственное слово).
«Мы с Раппардом совершаем долгие прогулки, – докладывал Винсент брату, – посещаем дом за домом и находим новых моделей». «Ко мне вернулась бодрость духа, словно мне снова двадцать». Подходя к очередному дому – даже если Винсент был знаком с живущими в нем, – он выталкивал вперед молодого друга. Приятная наружность и располагающие к себе манеры Раппарда помогали найти желающих попозировать практически повсюду – особым энтузиазмом отличались женщины; моделям не нужны были даже деньги, выпивка, табак и кофе, которые готов был предложить Винсент.
Вероятно, во время одной из таких вылазок с Раппардом Винсент познакомился с Гординой де Грот, которую пригласил в качестве модели. Семья Гордины жила по соседству с ткачом Питером Деккерсом – его Винсент уже рисовал за ткацким станком, поэтому, когда художник со своим симпатичным компаньоном появился на пороге ее дома, Гордина наверняка была наслышана о странном пасторском сыне. Винсент, скорее всего, тоже знал о существовании двадцатидевятилетней Гордины. Отец ее недавно умер, она жила с матерью, двумя младшими братьями и множеством одиноких пожилых родственников. Де Гроты обитали в тесной хижине на дороге в Гервен. На протяжении следующего года Гордина неоднократно посещала мастерскую на Керкстрат, где, подчиняясь беспощадной воле Винсента, позировала за прялкой или с каким-нибудь другим реквизитом. Местные жители называли девушку Стин; Винсент, не объясняя почему, звал ее «Син».
История с Гординой была совсем не похожа на викторианскую фантазию о спасении заблудшей души, которая питала гаагские отношения. Теперь, пережив горькое разочарование, Винсент придумал для себя иное видение счастья – по-новому увидев себя. «Фортуна благоволит смелым, – заявлял он. – Что бы ни говорили о фортуне, или la joie de vivre, как это принято называть, если по-настоящему хочешь жить, надо работать и дерзать». Винсент отрекался от долгих лет болезненного самокопания и объявлял себя свободным от сомнений и сожалений – человеком действий, а не размышлений. Он решил брать от жизни – женщин, искусства, работы – все, в чем он нуждался, не задумываясь о последствиях. «Если хочешь что-то делать, не бойся сделать что-нибудь неправильно, не опасайся, что совершишь ошибку. Многие считают, что они станут хорошими, если не будут делать ничего плохого. Это ложь».
Винсент примерил на себя новый образ. Теперь его идеалом был не заботливый страж порядка с английских иллюстраций, просвещенный наблюдатель Мишле или бесхитростный диккенсовский добряк, но циничный и предприимчивый антигерой французских романов.
Особенно часто художник отождествлял себя с одним из героев Золя.
Первым из романов Золя, на страницах которого Винсент встретился с Октавом Муре, был роман «Накипь». Провинциальный торговец и повеса, приехавший в Париж в надежде разбогатеть, Муре у Золя – воплощение современного человека, характерный продукт новой эпохи, свободной от традиционных ограничений в сфере морали, предпринимательства и любви. В романе, исполненном презрения к ничтожности буржуазных условностей, путь героя к успеху обеспечивают его хищнические инстинкты и умение ухаживать за женщинами (Муре женится на богатой вдове). Темной зимой 1882 г., страдая от одиночества в квартире на Схенквег, где единственным доступным ему утешением было осознание собственных высоких идеалов и благородного несчастья поруганной любви, он осуждал героя Золя – этого донжуана из парижского доходного дома – как человека пошлого и поверхностного. «У него, по-видимому, нет никаких других стремлений, кроме как покорять женщин, – с неодобрением удивлялся художник, – хотя он не любит их по-настоящему». Муре, как и все современное, казался ему тогда оскорблением столь милого его сердцу буколического прошлого и возвышенных устремлений – словом, «продуктом своей эпохи». Год спустя из Дренте Винсент призывал брата не следовать примеру Муре: «Ты глубже его, не делец, [но] художник в глубине души, истинный художник».
Но с тех пор Винсент прочел роман «Дамское счастье», новейший эпизод фундаментального исследования человеческой природы – саги Золя «Ругон-Маккары», и увидел Октава Муре новыми глазами. В этой масштабной социоэкономической аллегории ловкий коммивояжер из «Накипи», благодаря богатству своей уже умершей жены, стал частью парижского высшего света. В качестве директора гигантского универмага под названием «Дамское счастье» Муре покоряет сердца тысяч покупательниц и соблазняет целый город афродизиаком потребительства. В отличие от камерной «Накипи» на этот раз Золя предоставил этому ушлому провансальцу подмостки грандиозные, как сам бульвар Осман, где герой имел возможность сполна блеснуть талантами в коммерции и обольщении и выставить напоказ земные радости жизни, достигнутые благодаря этим талантам.
На этот раз Винсент нашел повод для восхищения. «Он здесь нравится мне куда больше, чем в первой книге», – писал он об этом созданном мастерством французского писателя герое-хищнике. Циничный подход к жизни приспособленца Муре более не казался Винсенту жалким, напротив, художник завидовал мужественному и полному страсти герою и восторгался его бесцеремонным эгоизмом, бесконечным энтузиазмом и бескомпромиссной смелостью. Винсент одобрительно цитировал слова Муре о решимости «жить на полную катушку»: «Действовать, создавать, сражаться с обстоятельствами, побеждать или быть побежденным – вот в чем вся радость, вся жизнь здорового человека». Мерилом всего, по мнению Октава Муре, служил вопрос: «Получаешь ли ты удовольствие?»
В письмах брату Винсент теперь отзывался о Муре без пренебрежения и решительно призывал Тео последовать примеру героя Золя. «Если бы только у нас были такие Муре среди торговцев искусством, – писал он. – [Они] знали бы, как создать новую и более многочисленную публику». «Если ты не художник от живописи, будь, подобно Муре, художником от торговли». Если раньше Винсент возмущался беспардонным поведением Муре в отношениях с женщинами, то теперь их беззастенчивая эксплуатация вызывала полное одобрение художника. «Я хочу ее. Я заполучу ее»; любое, отличное от этого отношение, по словам Винсента, вело лишь к выхолащиванию и заурядности. Переписывая целые абзацы из романа, старший брат уговаривал Тео «еще раз перечитать своего Муре», точно так же, как прежде убеждал его читать Мишле, и принял в качестве девиза двусмысленный лозунг этого персонажа: «Chez nous on aime la clientèle». Винсент объявил себя Муре пустошей, боготворящим крепких угрюмых крестьянок Милле точно так же, как герой Золя боготворил буржуазных домохозяек Парижа. Винсент не видел разницы.
Летом и осенью 1884 г. он упивался новой фантазией. Он не только «приминал кукурузу» с Гординой (это красочное выражение Винсент заимствовал из другого произведения Золя – «Жерминаль»), и наверняка не с ней одной, но и воспринял призыв Муре действовать: взять на себя ответственность за собственную судьбу. «Сделай многое или умри», – провозглашал он свое новое кредо. Вновь увлеченный идеей создать большое количество ходовых работ, Винсент почти полностью посвятил себя живописи на коммерчески успешные темы – вроде сцен из крестьянской жизни, сельских церквей, закатов и, по осени, листопада. Уже без Раппарда он вернулся к водяным мельницам и неоднократно писал их маслом и акварелью.
Однако всего лишь создавать ходовые работы было для него уже недостаточно. Пример Муре обязывал их еще и продавать. Раздражение, вызванное бездействием Тео, побудило Винсента вновь обратиться к схеме двухлетней давности – попытаться создать художественный рынок, существующий силами художников и учитывающий в первую очередь их собственные интересы. Он продолжал планировать поездку или даже переезд в Антверпен, надеясь, что там сможет завести новые связи и найти способ самому продавать свои работы. В конце лета Винсент отнес несколько картин к фотографу в Эйндховене и заказал снимки разных размеров, намереваясь «отослать их в несколько иллюстрированных журналов, чтобы попытаться получить работу или хотя бы приобрести известность». Не исключено, что художник выставлял свои работы в Эйндховене в магазине Байенса, где покупал краски.
Используя частые поездки в город за материалами, Винсент попытался сделать себе имя среди непрофессиональных художников и любителей искусства Эйндховена. Через Яна Байенса он вышел на состоятельных клиентов магазина, явно не постеснявшись прорекламировать связи с торговым домом Гупиля и учебу у Антона Мауве. Согласно свидетельствам постоянных посетителей, периодически сын пастора Ван Гога просто торчал в магазине, «щедро делясь своими суждениями», разглагольствуя об опасностях чрезмерной эффектности импрессионизма и радостях работы на пленэре. Винсент подыскивал учеников. При магазине работала багетная мастерская, и он внимательно наблюдал, какие картины отдавали вставить в рамы. Посетив как-то раз мастерскую гравера, он увидел работы, выполненные сыном владельца, и убедил родителей, что их сын должен брать уроки в Нюэнене. Двадцатитрехлетний Диммен Гестел первый пришел учиться живописи на Керкстрат. Впоследствии он вспоминал:
Я увидел его – этого «художничка», как называли его крестьяне, – невысокого, коренастого человека. На обветренном и загорелом лице выделялась рыжеватая клочковатая бородка. Глаза у него были слегка воспаленные – возможно, из-за того, что он часто работал на солнце. О своей работе он говорил, скрестив руки на груди.
За Гестелом последовали другие ученики. В течение осени и зимы Винсент сумел успешно продать свои услуги нескольким художникам-любителям, искавшим наставника. Большинство из них предпочитали приглашать учителя к себе домой (все они были из Эйндховена) и лишь изредка посещали мастерскую Винсента в Нюэнене. В отличие от начинающего художника Гестела они были «воскресными живописцами», происходя, как и сам Винсент, из среды, где рисование и живопись считались приличным буржуазным развлечением. Направляясь из Эйндховена на работу в Нюэнен, по пути телеграфист Виллем ван де Ваккер нередко встречал молодого Ван Гога. «Учиться у него было отнюдь не просто», – вспоминал впоследствии ван де Ваккер.
На досуге занимался живописью и Антон Керссемакерс, сорокадвухлетний владелец процветающего кожевенного дела. Он начал заново оформлять стены своей конторы серией росписей с изображением пейзажей, когда Винсент, который узнал об этом проекте от Байенса, явился к нему в магазин, чтобы предложить свои услуги. «В этом действительно что-то есть, – сообщил он Керссемакерсу, изучив планы росписей, – но я советую вам сначала заняться натюрмортами, а не пейзажами. Так вы научитесь куда большему. Когда напишете штук пятьдесят, сразу увидите прогресс. Я готов помочь вам в этом и писать те же предметы вместе с вами».
Еще недавно страстный проповедник рисования фигуры, теперь Винсент предостерегал учеников начинать с этого дьявольски трудного предмета, рекомендуя им всем для начала освоить натюрморт. «Натюрморт маслом – начало всего», – поучал он ван де Ваккера, отменяя собственную многолетнюю яростную риторику в защиту рисунка вообще и рисования фигур в частности. Сам художник написал в ту зиму десятки натюрмортов, изображавших объекты повседневного обихода: бутылки и кувшины, кружки и миски, даже цветы – традиционные образы, которыми он так долго пренебрегал.
Летом 1884 г. и в искусстве, и в амурных делах Винсент предпочитал следовать примеру Октава Муре.
Антон Херманс был человеком состоятельным – вероятно, самым состоятельным из клиентов Байенса. Процветание Херманса основывалось на пристрастии новой буржуазии к старейшей форме богатства – золоту. Обладая талантом ювелира и инстинктами торговца, он накопил достаточно средств, чтобы в пятьдесят семь лет, удалившись от дел, жить в роскоши. Этот жизнерадостный, полный энергии мужчина не скрывал своего богатства. Херманс, впечатленный величественным зданием новой церкви Святой Катарины на Кайзерсграхт в Эйндховене, нанял ее архитектора Питера Кёйперса выстроить для него новый дом по соседству. Херманс желал славы человека набожного и одновременно покровителя искусств, и модный неоготический стиль, в котором работал Кёйперс (автор проекта здания нового Рейксмузеума, строительство которого как раз завершалось в Амстердаме), прекрасно отвечал его запросам. Хозяин особняка немало путешествовал в поисках предметов искусства и древностей, достойных украсить новый дом, и самолично участвовал в оформлении его роскошных интерьеров. Когда Хермансу исполнилось шестьдесят, он решил овладеть новым ремеслом – живописью и тут же приступил к реализации амбициозного проекта: украсить стены столовой картинами на религиозные темы «в современном готическом стиле».
Как только Винсент прослышал о планах Херманса, он тут же устремился на Кайзерсграхт, чтобы предложить свои услуги. Подвергнув сомнению первоначальную идею хозяина декорировать залу панно с псевдосредневековыми изображениями святых, Винсент предложил Хермансу обратиться к более современной теме: крестьяне за работой. «Я сказал ему, что куда больше шансов пробудить аппетит почтенных гостей, которые будут сидеть за его столом, если изобразить на стенах столовой сюжеты из жизни местных крестьян, чем мистические „Тайные вечери“», – писал он Раппарду. Художник предложил Хермансу украсить стены росписями на сюжеты четырех времен года. Разве не эти же сюжеты выбирали «средневековые» художники, вроде Брейгеля Мужицкого?
Винсент, как обычно, яростно защищал свою идею, умудрившись задеть благочестивого Херманса антирелигиозной риторикой. Но когда Херманс таки нанял его, этот обновленный Винсент легко позволил коммерческим интересам восторжествовать над совестью. Когда хозяин потребовал изготовить шесть панно вместо четырех, Винсент быстро пересмотрел свое предложение. Когда Херманс захотел, чтобы на каждой из картин были представлены не две-три фигуры, а больше, Винсент предупредительно увеличил количество персонажей. Когда Херманс решил собственноручно выполнить росписи, Винсент согласился подготовить предварительные наброски в уменьшенном масштабе – картоны, чтобы направлять ученика. Когда Херманс потребовал изготовить полномасштабные наброски маслом, чтобы легче было копировать, Винсент подчинился. После многолетней критики, которой он подвергал Раппарда за участие в «недостойных» проектах, и всего несколько месяцев спустя после заявления, что его новый идеал – «серьезность», Винсент как ни в чем не бывало объяснял Тео, как его эскизы «гармонируют с резным деревом и стилем» столовой в доме Херманса.
Порой Винсент выражал нечто вроде снисходительной нежности по отношению к своему престарелому покровителю – Херманс был практически ровесником отца. «Так трогательно наблюдать, – писал он Тео, – как шестидесятилетний старик учится писать с таким юношеским восторгом, будто ему двадцать». Иногда он, наоборот, отзывался о способностях ученика с пренебрежением («То, что он делает, некрасиво»), называл древности из его коллекции «уродливыми» и насмешливо называл «мой любитель искусства». Все это не мешало художнику беспрекословно выполнять любые распоряжения Херманса. Чтобы завоевать и удержать расположение патрона, Винсент трудился с утра до ночи, и даже Дорус жаловался: из-за того, что сын тратит «такие усилия на походы по жаре к г-ну Хермансу и обратно и разговоры о работе», он постоянно пребывает в «раздражении и излишне возбужден».
Винсент никогда не говорил, сколько Херманс платил за такие исключительные старания. Более того, он настойчиво уверял брата, будто любезный и благожелательный ювелир на деле «скорее скуп, чем щедр», и в итоге заплатил ему «с гулькин нос». Однако в письме Раппарду Винсент с гордостью признавался, что заказчик согласился оплатить не только материалы (немалую сумму), но и моделей, – крайне заманчивая сделка для человека, столь жадного до рисования фигур.
Марго Бегеманн
Марго Бегеманн принадлежала к самой богатой протестантской семье Нюэнена. Незамужняя Марго с двумя сестрами – такими же старыми девами – жила по соседству с семейством пастора Ван Гога. Их отец, прежний нюэненский пастор, перед тем как оставить свой пост, выстроил внушительный кирпичный дом. Через два года он умер, еще через год ушла в мир иной его жена, и теперь в особняке на главной улице города, оставив всякую надежду на то, чтобы устроить свою жизнь, обитали три их незамужние дочери (всего в семье было одиннадцать детей) – дамы средних лет. Марго, младшей из сестер, уже исполнилось сорок три; она родилась в Нюэнене, получила домашнее образование, никогда не покидала родительского дома, а потому имела весьма скудный жизненный опыт. Родительское благочестие и неказистая внешность обрекли ее на затворничество; девушка выросла скромной и всегда готовой прийти на помощь. По свидетельству племянницы, вся семья ценила «чувствительность и доброе сердце» Марго и восхищалась ее трогательной заботой о больных друзьях и родственниках. Результатом романтического разочарования в ранней юности и нескольких десятков лет уединения стали крайняя уязвимость и нервозность; единственным объектом эмоциональной привязанности Марго были те, кто нуждался в ее заботе.
С Винсентом – соседским сыном, о существовании которого она прежде даже не подозревала, Марго познакомилась во время одной из своих «миссий милосердия». Она поспешила к постели Анны Ван Гог, как только услышала о январском происшествии. На протяжении последующих шести месяцев младшая из сестер Бегеманн регулярно навещала соседку – чинила одежду больной, читала ей вслух, выполняла часть домашней работы. «Помощь, которую нам оказывает Марго Бегеманн, просто бесценна», – писала Анна сыну Тео. Марго, без сомнения, восхищало то, с каким рвением Винсент стремится поставить мать на ноги; загадочный художник, на тринадцать лет моложе ее, не на шутку заинтересовал одинокую даму. Равно как и его искусство. Марго действовала из лучших побуждений, однако ее любопытство – расспросы о том, хорошо ли продаются работы Винсента, о его отношениях с Гупилем – раздражало художника, и в марте он обратился к Тео с предложением заключить новое соглашение ради спасения собственной репутации. По воспоминаниям племянницы, Марго каждое утро вставала «до рассвета» и наблюдала из окна, как Винсент собирается на этюды – «глубоко погруженный в свои мысли, робкий и всегда одетый одинаково». Вечно серьезный и сосредоточенный Винсент, который ежедневно, сгибаясь под странным грузом, уходил из дому, чтобы предаться своим уединенным занятиям, казался ей родственной душой.
Первые семь месяцев после знакомства в письмах брату Винсент ни разу не упомянул Марго Бегеманн. К моменту приезда Раппарда в мае Марго уже успела не раз побывать в мастерской на Керкстрат, но художник явно не представил ее другу и ни слова не написал о ней ни в одном из последующих писем. Винсент сводил Раппарда на этюды в прядильню, принадлежавшую семейству Бегеманн, но знакомство с владельцами, намеренно или нет, сохранил в тайне. Марго все чаще стала сопровождать художника во время прогулок, и он начал находить некоторое удовольствие в ее компании. «В последнее время я стал ладить со здешними людьми лучше, чем поначалу, – сообщал он Тео, не называя имен. – Иногда определенно необходимо отвлечься: когда чувствуешь себя слишком одиноким, работа всегда страдает».
Вскоре (тем же летом) Винсента посетили мысли о преимуществах подобной связи. Марго была не просто младшей из сестер Бегеманн, ей принадлежала доля в семейном бизнесе; в 1879 г. благодаря своей доле наследства она спасла брата Луиса от банкротства. Семья Винсента испытывала финансовые трудности: надо было платить врачам за лечение Анны и копить дочерям на приданое. В июле младший из братьев, семнадцатилетний Кор, был вынужден бросить учебу в школе и поступить на работу на ближайшую фабрику, которой также владела семья Бегеманн. Примерно в это же время Винсент начал поощрять чувства Марго – дарить ей книги, цветы и, естественно, свои работы. Оба скрывали отношения от родственников – ни Бегеманны, ни Ван Гоги не одобрили бы этот союз. Первые опасались истинных намерений Винсента, вторые – очередного конфуза.
Несмотря на вероятное отсутствие всяких перспектив, Винсент не отступал. «Человека энергичного, пылкого… не так-то легко сбить с толку, – писал он Тео. – Он ввязывается в бой и добивается чего-то и не отступает, короче говоря, он совершает насилие, „оскверняет“». Впоследствии Винсент будет описывать месяцы своих тайных ухаживаний словами, взятыми непосредственно из наставлений Муре. По собственному признанию, он всего лишь «нарушил покой женщины… вернул ее к жизни, к любви». «Сейчас она производит на меня то же впечатление, что скрипка Кремонского мастера, испорченная неумелым реставратором, – писал он о Марго. – Когда-то это был редкий инструмент большой ценности», но и теперь на нем по-прежнему можно играть. Вполне возможно, Винсент ухаживал за Марго и не из-за ее денег, как это делал бы Муре. Но ее богатство и жалкий статус старой девы, несомненно, сыграли свою роль в фантазиях художника, представлявшего себя героем Золя на пути к выгодному завоеванию. «Она была в моей власти», – хвастался он.
Однако, в отличие от негодяя, описанного в романе французского писателя, Винсент ни разу не сталкивался с силой женской любви. Пока он беззаботно предавался фантазиям, ситуация становилась катастрофической. Во время долгих прогулок Марго щебетала: «Наконец я полюбила» – и уверяла в готовности умереть ради возлюбленного. Но Винсент, как он признавался впоследствии, «никогда не обращал на это внимания». Клятвы и обещания любви до гроба стали тревожить его лишь к середине сентября. Испугавшись, что у женщины могло начаться «воспаление мозга», Винсент обратился к врачу и тайком предупредил брата Марго Луиса.
Однако тревожные признаки никак не повлияли на идею амурной авантюры, созревшую в голове Винсента. Не прошло и пары дней, как, застав Марго одну дома, он оказался с ней на диване. На беду, их увидела вместе племянница Марго, которая как раз в это время зашла, чтобы собрать в саду тетушек ежевики. По клану Бегеманнов прокатился сигнал тревоги, вспоминала впоследствии племянница Марго. «Развратный сынок пастора», который «вообразил себя художником» и «вечно сидит на мели», скомпрометировал Марго и «запятнал честное имя Бегеманнов». Провинившиеся предстали перед семейным советом, где сестры устроили Марго разнос, осудили ее за неблагоразумие и высмеяли все ее заявления о любви. Винсент слушал молча, наливаясь гневом, и в конце концов не выдержал и, стукнув кулаком по столу, объявил: «Я женюсь на ней. Я хочу жениться на ней. Я должен на ней жениться».
Внезапное предложение Ван Гога Бегеманны восприняли как признание в том, что Марго беременна. Участники совета разразились упреками. «Негодяй!» – выкрикнула в лицо Винсенту одна из сестер. О свадьбе не могло быть и речи. Родственники настаивали, что Марго слишком стара, чтобы выйти замуж, слишком стара, чтобы родить, слишком стара для подобных глупостей. Решено было немедленно отослать ее подальше. Чтобы избежать скандала, требовалось найти доктора, умеющего молчать, который должен был разобраться с последствиями неосмотрительного поведения Марго, каковы бы эти последствия ни были. Винсент, по собственному позднейшему признанию, всячески сопротивлялся, защищал свои действия и честь Марго, отвергал выдвинутые против них обвинения как «беспочвенные и злонамеренные». «Я в долгу не остался», – уверял он. Затем художник повторил свое предложение руки и сердца, но на этот раз в форме гневного ультиматума: «Либо сейчас, либо никогда».
Но ничто из сказанного не могло изменить решения семьи. Марго и Винсента ждало изгнание. Спустя несколько дней, накануне отъезда в Утрехт, Марго встретилась с Винсентом в поле на окраине города – встреча явно проходила втайне. В письме Тео Винсент описал события того дня, впервые упомянув имя Марго Бегеманн.
И вот однажды утром она падает на землю. Я решаю, что это просто небольшая слабость, но ей становится все хуже и хуже. Начинаются спазмы, она теряет дар речи, бормочет что-то наполовину невнятное, бьется в судорогах и конвульсиях… внезапно у меня зародились подозрения, и я спросил: «Ты что-нибудь приняла?» Она закричала: «Да!»
Марго приняла стрихнин – как мадам Бовари. Но яда оказалось недостаточно, чтобы ее убить. Винсент заставил женщину вызвать рвоту, быстро доставил к доктору в Эйндховене, и тот дал ей противоядие. Бегеманны замяли эту историю, и Марго уехала в Утрехт, оставив в родном городе кипящую от возмущения родню и перешептывающихся соседей. Любопытным сообщали, что Марго «отбыла за границу».
После случившегося мечта о «la joie de vivre» уже не казалась Винсенту такой заманчивой. Он пытался спасти ее, в бесконечных письмах осуждая дурное обращение с Марго, виня во всем ее сестер, чьи лживые наветы «забили столько гвоздей в гроб несчастной». Винсент яростно обвинял всех этих «уважаемых людей», с их буржуазной ограниченностью, с их религией, равнодушной к нуждам живых людей. «Они все доводят до абсурда, превращая общество в какой-то сумасшедший дом, переворачивая мир с ног на голову», – возмущался Винсент. Вслед за деятелями Революции он даже ратовал за необходимость «изменить социальное положение женщины… дать ей равные права, равные свободы».
В то же время, как последователь идей Октава Муре, Винсент продолжал настаивать, что сделал Марго одолжение, попытавшись остановить ее печальное увядание и спасти от тоскливой жизни без любви. («Никогда прежде она не любила по-настоящему», – объяснял он.) Его действия, по утверждению самого Винсента, могли быть импульсивными и даже глупыми, но, по крайней мере, это были настоящие поступки. «Разве те, кто никогда не делает глупостей, не выглядят в моих глазах еще более глупыми, чем я для них?» – парировал художник.
В отличие от Муре, Винсент упорно повторял, что по-настоящему любит эту женщину: «Вне всякого сомнения, она любит меня [и] я люблю ее». Однако в его запоздалых протестах против несправедливости слышится некоторая неискренность. Винсент тщательно скрывал свою роль во всей этой истории от родителей и велел Тео поступить так же. Да и самого Тео он не спешил посвящать в подробности, которые обнажили бы всю унизительность ситуации. Не желая признать, что семейство Бегеманн отвергло его предложение, он уверял Тео, будто брак по-прежнему возможен и теперь все зависит только от состояния здоровья Марго и разрешения ее доктора, – печальный отголосок прежней истории с Син, когда Винсент убеждал брата, будто лечащий врач «прописал» женщине замужество. И на фоне всех этих горячечных признаний в любви и заявлений о чистоте намерений в письмах брату Винсент ни разу не упомянул Марго в общении с Антоном ван Раппардом. Описывая поездку в Утрехт в конце сентября, Винсент сообщил Тео, что провел «почти весь день с [Марго]». Раппарду же рассказал, что целый день выбирал гравюры.
В начале октября Винсент договорился с Раппардом, чтобы тот вновь посетил Нюэнен тогда же, в октябре, и имя Марго Бегеманн исчезло из его писем.
С каким бы упорством Винсент ни отрицал происшедшее, сентябрьские события заставили его вспомнить прошлые неудачи и разочарования. «Семейное счастье, – с горечью признается он брату, – это прекрасное обещание: общество дает его, но сдержать не может». Возмущение помогало на время отвлечься от чувства вины, которую художник не мог не испытывать в связи с происшедшим (в конце жизни эта история напомнит ему о себе), но оно не спасало от страха. Безжалостно препарируя «критическое нервное расстройство» Марго – ее «неврит», «энцефалит», «меланхолию», «религиозную манию», – Винсент уже исследовал темную бездну, в которую, по собственным ощущениям, начинал скатываться сам. «В глубинах нашей души таится такое, – признавался он в порыве самоанализа, неведомого Октаву Муре, – что поразило бы нас, будь мы способны заглянуть в нее».
По прибытии в Эйндховен в середине октября Раппард, должно быть, с трудом признал своего друга – вместо энергичного Винсента, каким тот был еще весной, на платформе его встретила бледная, изможденная тень. За прошедший месяц едва ли хотя бы раз ему удалось выспаться и поесть как следует. Он жаловался на слабость, уныние, душевную боль. «Часто бывают дни, когда я почти лишен сил», – признавался он в письме. Родители Винсента были рады визиту Раппарда – они надеялись, что встреча с другом хоть немного отвлечет их сына. «Мы снова переживаем не лучший период наших отношений с Винсентом… Он очень раздражен и перевозбужден… печален и несчастлив… Возникает вопрос, сможем ли мы и дальше жить под одной крышей».
Раппард не сразу согласился снова приехать в Нюэнен, хотя получил приглашение, еще даже не успев покинуть городок в прошлый раз. Все лето Винсент вновь и вновь напоминал другу, что с нетерпением опять ждет его в гости, сопровождая приглашения уверениями в дружбе и обещаниями найти новых моделей. Вариант за вариантом Винсент описывал Раппарду, какой он видит его картину с изображением женщины за прялкой, виденную им в мастерской друга еще в декабре прошлого года. В августе в письмах Винсента уже звучали нотки отчаяния – он даже принялся распекать товарища за бессистемность в переписке. В течение сентября друзья постоянно ругались из-за слишком назойливых советов Винсента. «Помни, картину пишу я, а не ты!» – возмутился Раппард, проявив столь неожиданную с его стороны резкость; Винсент парировал. Раппард и понятия не имел, почему именно в конце сентября приглашения посетить Нюэнен приобрели особую настойчивость.
Прохладные осенние дни друзья проводили так, как делали это всегда: совершали долгие прогулки за город, в надежде найти моделей стучались в дома. Они посетили Херманса – Винсенту хотелось похвастаться своим единственным заказчиком. Насколько позволяла погода, приятели постоянно рисовали и писали на пленэре («Осенние эффекты великолепны»), а также проводили много часов в мастерской на Керкстрат, где Раппард не отходил от мольберта («Он по уши погружен в работу», – сообщал Ван Гог брату), а Винсент наслаждался столь нечастым для него дружеским общением и воображал, как вслед за Раппардом множество других художников посетят его брабантскую мастерскую.
Но теперь все было не так, как прежде. За прошедшие полгода картина Раппарда «Старая женщина с прялкой» была награждена серебряной медалью на Всемирной выставке в Лондоне, другую его работу приняли на Национальную выставку в Утрехте. «У него получается чертовски хорошо», – признавал Винсент в письме к Тео, сравнивая картины друга с работами Курбе. Раппард успел в очередной раз съездить в Дренте, откуда, в отличие от Винсента, вернулся не в отчаянии и с позором, а с «хорошим урожаем этюдов». Словно напоминая Винсенту, какими разными были их дороги, Раппард настоял на совместной поездке в Хезе, небольшой городок к юго-востоку от Эйндховена, чтобы навестить друга из Утрехта Виллема Венкебаха, еще одного награжденного медалью франтоватого художника-«аристократа» – постоянного спутника Раппарда в походах на этюды. (В разговоре с одним из своих учеников Винсент будет недовольно бормотать: «Не люблю я этих аристократов».)
Ссора была неизбежна. Проведя две недели в компании Винсента, Раппард не выдержал агрессивной критики и стал жаловаться на его «манеру работать». Обвинение могло относиться к чему угодно – неотточенной технике живописи и рисования, странным привычкам, грубому отношению к моделям, но оно точно свидетельствовало о том, что классовые различия и глобальное неодобрение наконец взяли свое. В какой-то момент оба должны были осознать, что видятся в последний раз.
После хлесткой отповеди у Бегеманнов уход Раппарда и его успехи выпустили на волю демонов вины и самобичевания, которых прежде сдерживала мечта о «la joie de vivre». Мишенью последовавшего взрыва оказался не простодушный друг-художник и даже не далекий брат: Винсент обрушился на человека, который был истинным источником всех его страданий и горестей. За семейным ужином, в присутствии Раппарда, который с ужасом наблюдал за происходящим, Винсент спровоцировал кошмарную ссору с отцом. «Сын вдруг пришел в такую ярость, – писал Антон ван Раппард в одном из немногочисленных воспоминаний о времени, проведенном с Ван Гогом, – что вскочил с места, схватил с подноса нож для мяса и стал грозить им растерявшемуся старику».
Глава 23
Водяной
Из Парижа Тео с тревогой и отчаянием наблюдал за событиями, разворачивающимися в жизни брата. Письма родителей неизменно содержали намеки на очередные выходки Винсента и были полны предчувствием новых бед. «Винсент чрезвычайно раздражителен… Он все чаще совершает все более странные поступки… Он печален и не находит покоя… Мы надеемся на помощь свыше». Тео почувствовал приближение кризиса еще год назад, когда упрашивал Винсента отказаться от идеи мучительного для всех переезда в родительский дом и отправиться из Дренте к нему в Париж. И после того как Винсент все-таки приехал в Нюэнен, Тео сделал все возможное, чтобы деньгами и уговорами попытаться утихомирить конфликтного братца. Несмотря на хлопотный год в галерее и августовскую поездку в Лондон, за лето младший брат ухитрился посетить Нюэнен дважды, то есть в два раза чаще, чем всегда. Увы, вопреки всем усилиям дело закончилось публичным скандалом и сообщениями о домашнем насилии.
Винсент тоже писал, но после бурной весенней ссоры переписка с его стороны свелась к скупым и нечастым посланиям. Один или два раза в месяц в почтовом ящике Тео появлялось короткое письмо, в котором подозрительно отсутствовала всякая информация о личной жизни брата, а часто не было и привычных слов сердечного прощания «met een handdruk» – «жму руку» (по мере ухудшения отношений старший брат перешел на сухое «до свидания»). Но и в дни этого напряженного летнего затишья братья продолжали вести начатый в марте спор о том, в каком направлении должно развиваться искусство Винсента. Они спорили о технике: Тео упрекал его рисунки в недостатке изящества и доработанности, Винсент в ответ приводил в пример «величественную простоту» искусства художников Золотого века, вроде Рейсдала, а также своих более поздних любимцев – Йозефа Израэлса и Шарля де Гру. Когда Тео напомнил, что Винсент так и не представил в Общество рисовальщиков Гааги ни одной работы (что обещал сделать после поездки в Дренте), художник, чувствуя вину, пустился в оправдания: «Я совсем забыл… Меня это не очень занимает… У меня нет под рукой ни одной акварели… Для нынешнего года уже слишком поздно… У меня нет настроения». Вместо этого, игнорируя неодобрение со стороны брата, Винсент заявил о намерении выполнить еще больше картин и рисунков с ткачами.
Но больше всего братья спорили о цвете.
Винсент чувствовал себя неуверенно, работая с цветом. Ссора с Мауве, дороговизна красок, неподатливость акварели и огромные психологические усилия, вложенные в создание черно-белых образов, лишили Винсента возможности быстро овладеть мастерством работы с цветом. «Я давно уже удивлялся, почему я не такой сильный колорист, каким мог бы стать при моем темпераменте, но и по сей день этот навык мною практически не освоен», – рассуждал художник в августе 1883 г. За исключением нескольких блестящих попыток, предпринятых в конце лета 1882 г., ему нечем было отчитаться за истраченные тюбики с красками (неоплаченные счета за которые постоянно росли).
Вопреки всем его усилиям, и в Дренте Винсенту не удалось вырваться из гризайльного мира мастерской на Схенквег. Трудясь над своими рисунками углем и карандашом, Винсент неустанно штриховал, растушевывал и сглаживал переходы, пытаясь сымитировать живость цвета и воспроизвести эффект «живописи»; всевозможные оттенки серого завладели его палитрой; лишь изредка, если Винсент хотел акцентировать какой-то предмет, в это серое царство проникали оттенки других цветов. Он придумывал самые невероятные оправдания подобной скупости: убеждал, что не стремится достичь «природной интенсивности цвета» и намеренно добивается приглушенных тонов, чтобы сохранить «нежный серый гармоничный тон» целого. В обширном каталоге живописи, который хранила его память, Винсент легко находил «единомышленников» в лице многих художников – от всеобщего любимца Жоржа Мишеля до менее популярного Макса Либермана, а собственные сумрачные работы неизменно сопровождал подробнейшими описаниями цвета.
Именно поэтому мартовское письмо Тео с суровым отзывом о сделанных в Дренте акварелях («Никуда не годятся») было для Винсента жестоким ударом. Когда брат приехал в Нюэнен в мае и повторил свой приговор в мастерской на Керкстрат, Винсент взорвался. Сразу же после отъезда Тео он отправил брату письмо, где, выделяя главные свои идеи бесчисленными подчеркиваниями, писал: «Что касается „сопливых цветов“, то, по-моему, не следует рассматривать цвет на картине отдельно… встречаются тона, которые кажутся светящимися на картине, хотя фактически сами по себе они довольно темные, сероватые, если их рассматривать отдельно». Обозначив таким образом свою позицию, весь следующий год Винсент демонстративно делал свои работы все более и более темными.
Все лето в письмах Винсент возвращался к этой теме, выплескивая в рассуждениях о цвете злость за все прошлые и будущие обиды. Он переписывал целые страницы из книги Шарля Блана «Художники моего времени», которую читал в тот момент, призывая в союзники для защиты «серых и грязных тонов» не кого-нибудь, а самого Эжена Делакруа. Когда Тео посоветовал брату обратить внимание на творчество французского художника Пьера Пюви де Шаванна, чья «Священная роща» с ее пастельными тонами очаровала посетителей Парижского салона 1884 г., Винсент нанес ответный удар словами Йозефа Израэлса по поводу того, что нужно «начинать с глубоких приглушенных цветов, чтобы даже сравнительно темные цвета казались светлыми», и обрушил на Тео массу противоречивых примеров, среди которых были и работы Веласкеса с их кьяроскуро («Его тени и полутона состоят большей частью из бесцветных, холодных серых»), и затянутые облаками небеса барбизонцев («Я пока еще не очень уверен в том, что серое небо всегда должно быть написано локальным тоном. Мауве делает именно так, но Рейсдал – нет, как и Дюпре. Коро и Добиньи???»).
Ничто не могло казаться менее правдоподобным человеку с мироощущением Винсента, чем идеализированные пасторальные изображения Пюви, с их классическими фигурами и нежными прозрачными красками. И Винсент решительно отверг пропаганду «серебристых тонов» его живописи, ответив страстной апологией своих любимых оттенков бурого – бистра и битума, изливая от их имени собственные жалобы на пренебрежительное отношение и мольбы проявить терпение.
Печально, что многие художники пренебрегают бистром и бутумом, – в конце концов, с их помощью было создано множество поистине великолепных вещей. Если правильно использовать эти материалы, они позволяют добиться богатого, нежного, глубокого и вместе с тем благородного тона. Они и в самом деле обладают удивительными и неповторимыми свойствами. Но чтобы научиться пользоваться ими, следует приложить некоторые усилия, так как работать с ними надо иначе, чем с обычными красками, и, вероятно, многих художников отпугивают эксперименты, которые необходимо проделать, прежде чем пользоваться этими красками, и которые, понятное дело, не удаются с первого же раза…
Стоило Тео вновь завести разговор об импрессионистах, Винсент ответил еще более определенной отповедью, сославшись и на свою слабую осведомленность о том, что они делают, и заявив, что совершенно к ним равнодушен. Импрессионизм он отвергал как не более чем попытку возвысить очарование над сутью. «Я не презираю [его], – презрительно писал Винсент, – но к красоте правды он не слишком-то много прибавляет – правда прекрасна сама по себе».
Не желая сдаваться, Тео снова приводил доводы импрессионистов о необходимости избегать черного и фиксировать эффекты солнечного света, но все было бессильно сломить сопротивление брата. Винсент подвергал сомнению мужественность импрессионистов, призывая не только законы цвета с их «невыразимым великолепием», но даже музыку Бетховена с ее «бесконечной глубиной» выступить в защиту его «тусклого» искусства. Вместо того чтобы избегать черного, он вновь объявил, что занят очередным поиском самого черного из всех черных оттенков – «тонов еще более глубоких, чем чистый черный сам по себе». Любую же попытку передать в живописи солнечный свет он окрестил «безнадежной», а ее результат – «уродливым». Пройдет всего четыре года, и он поставит свой мольберт под ярким солнцем Прованса, но сейчас он осуждал все попытки запечатлеть «эффекты летнего солнца» и подтверждал свою приверженность теням, силуэтам и сумеркам.
Словно действуя в унисон, вслед за искусством Винсента беспросветный мрак окутал и его жизнь. Сентябрьская драма свела на нет летние споры о цвете (они возобновятся с новой силой в следующем году) – Винсенту, который снова оказался предметом всеобщего осуждения, теперь было не до того. Хитроумные объяснения в духе Муре, почему он сбил Марго Бегеманн с пути истинного («Я скорее погибну от страсти, чем умру от скуки»), не нашли поддержки даже у любвеобильного брата. Как только новость о том, как обошелся с добросердечной старой девой порочный пасторский сынок, распространилась среди горожан, Винсент оказался в изоляции.
Письма к Тео были вновь пронизаны тягостным унынием («Я хорошо знаю, что мне не стоит ожидать легкой жизни в будущем»), а их длинные постскриптумы, где смешивались чувство вины и жгучая ярость, сочились едким сарказмом. В выдуманной им истории о двух братьях («Ты – солдат правительства, я – революционер и мятежник»), которые встречаются как враги на баррикаде и, возможно, убивают друг друга в условиях самой героической схватки из тех, что можно себе вообразить, Винсент представлял Тео в наиболее ужасной роли, какую только мог вообразить, – врага Революции. Волнующие образы ненадолго всколыхнули мечту, взлелеянную на болотах Дренте («Так попытайся же разобраться, к какой, собственно, партии ты принадлежишь»), но мыслями Винсент всегда возвращался к настоящему – «бесконечно бессмысленному, ничтожному, безнадежному» настоящему. Строя планы на будущее, он то угрожал вернуться в Гаагу, то признавался, что испытывает ностальгию по черной стране, где «чувствовал под ногами твердую почву».
Приезд Раппарда вверг его в новый ад. В друге-«аристократе» Винсент всегда видел конкурента, изо всех сил стараясь «не отставать от него». Но две недели совместной работы обнажили призрачность подобных надежд. На самом деле между друзьями разверзлась настоящая пропасть. Серебряная медаль Раппарда, его выставки, активная светская жизнь, блестящие друзья и семья, всегда готовая поддержать сына, – и по отдельности всего этого было бы вполне достаточно, чтобы Винсент ощущал себя униженным. Но муки изоляции оказались сильнее бесконечных пререканий, из которых к тому времени состояла переписка приятелей. В октябре отличные живописные наброски, один за другим выходившие из-под кисти Раппарда (все до единого были «чертовски хороши»), пробудили в его друге страстное желание помериться силами, спровоцированное отчасти отчаянием, отчасти решимостью. Письма к Тео были полны возбужденных оправданий прошлых поступков и тревоги перед будущим. Местами это почти бессвязный лепет – «надо ковать железо, пока горячо», «нельзя терять ни минуты… работать в полную силу… я должен как можно скорее доказать, что снова чего-то достиг».
В порыве честолюбия Винсент был готов следовать традиционным целям, которые прежде решительно отвергал. «Уверяю тебя, – писал он сразу после отъезда Раппарда, – скоро что-то произойдет – либо я начну выставляться, либо продавать работы». Вдохновленный примером Раппарда, в промозглый ноябрьский день Винсент взял мольберт и ящик с красками и отправился писать приятные глазу традиционные пейзажи: обсаженная тополями аллея в золотых осенних тонах, деревенская дорога, мельницы в окрестностях Нюэнена.
С «фактами и цифрами» он доказывал Тео, что скоро его работа не только покроет затраты брата, но и принесет 20 % прибыли сверх того. Понимая, что никогда не сможет угнаться за Раппардом без помощи младшего брата, Винсент умолял если не о мире, то хотя бы о перемирии. «Мы должны развиваться, – писал он, возрождая из небытия приязненное „мы“ прежних времен. – Мы должны идти вперед… Встань на мою сторону – не просто так, но энергично, положительно… Дорогой брат и друг, разожги пламя».
Как когда-то в Дренте, несбыточные мечты, которые представлялись Винсенту вполне осуществимыми проектами, помогали ему отвлечься от тоски и страха. Не предупредив Тео, он написал Мауве и Терстеху решительные письма с призывом присоединиться к новой отчаянной авантюре. «Дайте мне еще один шанс написать несколько эскизов в [Вашей] мастерской», – требовал он у Мауве. Ему казалось, что в обмен на признание прошлых ошибок Терстех, возможно, «возобновит прежние отношения», а Мауве «подскажет, как исправить и улучшить мою работу». В мечтах он снова представлял себя успешным молодым художником, вроде Антона ван Раппарда, – учеником серьезного мастера с внушительной репутацией, сумевшим вернуться в мир искусства, где царил блестящий импресарио Терстех. «Я как раз предпринял некоторые шаги, чтобы достичь прогресса в моей работе», – объяснял он Тео. Последний, скорее всего, был огорошен и возмущен подобными инициативами старшего брата. «Буду гнуть свою линию, пока Мауве не сдастся».
Оба незамедлительно ответили категорическим отказом («Они отказались иметь со мной дело»), но Винсент не собирался отступать: «Я почти рад, что Мауве и Терстех мне отказали… Я чувствую в себе силы в конце концов склонить их на свою сторону». Он и в самом деле начал работать над серией работ, которые, по его убеждению, должны были заставить обоих оппонентов осознать, какую ошибку они совершили: «Я вижу возможность предоставить им убедительные доказательства, что я обладаю чувством цвета».
К началу декабря 1884 г. в мастерской Винсента стали появляться совершенно новые изображения. С каждой стены, выглядывая из темных фонов новых портретов, смотрели серьезные лица безымянных нюэненских крестьян, ткачей и их женщин, запечатленных в бесконечных вариациях сочетаний битума и бистра. Это и был грандиозный новый план Винсента – план, как достигнуть коммерческого успеха, план победы над Мауве и Терстехом, прекращения зависимости от Тео и возвращения себе места рядом с Раппардом. Собственно, вдохновителем серии портретов стал именно друг-аристократ – во время своего октябрьского визита Раппард провел бо́льшую часть времени, работая над портретами, в основном женскими, а Винсент не без зависти восхищался ими. «Его визит подарил мне новые идеи, – написал он брату сразу после отъезда друга. – Не терпится начать».
Даже название, подобранное Винсентом для новой серии, – «Народные типы» – выдавало коммерческий и состязательный зуд, обуявший художника. Как и знаменитые серии иллюстраций в газете «The Graphic», они представляли неведомых «настоящих» представителей рабочего класса. Крестьянские типы Винсента должны были показать миру «древний народ Брабанта», а заодно обнаружить коммерческий потенциал автора. (В запале Винсент забыл недавние сомнения относительно своей способности передавать «портретное сходство», – которые долгое время парализовывали его попытки заняться портретами). Даже Мауве и Терстех, настаивал он, должны были оценить рыночные перспективы его характерных типов: «Спрос на портреты растет, а тех, кто умеет их писать, не так уж и много».
Призрачная надежда на успех заставила Винсента начать еще одну безумную кампанию. Изначально он планировал написать тридцать портретов к концу января 1885 г. – по десять картин за месяц, а затем попытаться продать их в Антверпене. Спустя всего пару недель число работ, которые он намеревался изготовить для продажи, увеличилось до пятидесяти: он собирался писать их чуть ли не по одной в день – «как можно скорее, одну за другой». «Я наконец принялся за дело», – объяснял он Тео. «Я не могу терять ни дня». Винсент, как обычно, пребывал в убеждении, будто титанические усилия способны компенсировать скромный результат, и потому пытался всячески оградить себя от очередной неудачи. Новые и новые модели приходили на Керкстрат почти каждое утро: мужчины и женщины, молодые и старые – все, кто, поддавшись на уговоры или соблазнившись деньгами, решился пройти это суровое испытание. Согласно свидетельству одного из учеников, Винсент выбирал «самые уродливые лица» – плоские, с низким лбом, толстыми губами, скошенным подбородком, свернутым набок или курносым носом, выступающими скулами, большими ушами… Они позировали ему в сероватом зимнем свете мастерской, мужчины – в рабочих картузах или зеландских котелках; женщины – в затейливых брабантских чепцах или с непокрытыми волосами. Когда модель садилась на стул, Винсент придвигался к ней поближе и принимался пристально разглядывать через перспективную рамку.
А затем начинал писать. Стремясь успеть до наступления ранних сумерек, он писал прямо кистью по холсту размером 30 × 45 сантиметров. Времени на подготовительные рисунки не было. Винсент полагался исключительно на собственные глаза и, возможно, композиционные наброски, сделанные накануне при свете газовой лампы. Верный своим убеждениям, которые он отстаивал в спорах с Тео, художник начинал с самых темных тонов – почти черных складок пиджаков, рабочих блуз и шалей, передавал фон битумом, а лица – бистром. Ждать, пока краска высохнет, он не мог и потому накладывал более светлые тона прямо по влажной поверхности, усердно добавляя белый и охру в оттенки серого и коричневого. Любое неверное движение кисти грозило превратить картину в грязное пятно – темная основа жадно поглощала наносимые поверх мазки цвета.
Рискованный замысел требовал от художника работать стремительно. Создавая портрет за портретом, он научился экономить на каждом движении кисти – как раз этого и требовал его безумный ритм. Парой смелых мазков он намечал шали и воротники, короткими решительными мазками передавал губы, подбородок, брови. Любое промедление при работе с холстом грозило катастрофой, поэтому Винсент неизбежно стал использовать параллельную штриховку, аналогичную той, что привычно применял в рисунках пером и быстрых зарисовках в письмах. Сложные чепцы брабантских женщин он писал так, словно холст был горячий и кисть едва могла прикоснуться к нему: чтобы сохранить нежнейшие оттенки, он передавал игру света и тени все более мелкими мазками – ни за что не желая упустить этот последний шанс доказать, что обладает мастерством колориста. «Наконец-то цвет в моих работах становится более звучным и более правильным, – уверял он брата. – Я понимаю и чувствую его».
Заставляя себя работать все быстрее («Я должен много писать»), Винсент наловчился создавать портрет от начала до конца за одно утро. К концу февраля 1885 г. пятьдесят «голов» были готовы, но художник не собирался останавливаться на достигнутом. В последний раз Винсент был столь одержим работой в Гааге, когда ему позировал покорный старик-сирота Зёйдерланд.
С тех пор ни разу у него не было такого количества послушных моделей. В Нюэнене люди, готовые позировать, приходили не только по утрам, когда можно было писать при драгоценном дневном свете, но и вечерами, когда при свете лампы Винсент делал предварительные наброски. Дабы утолить свой ненасытный аппетит, Винсент раскинул сети настолько широко, насколько ему позволяла репутация в местном обществе. Уважаемые люди, вроде Адрианы Схафрат, жены владельца арендованной художником мастерской, сочли приглашение побыть моделью «неуместным». И никто не хотел позировать этому странному художнику бесплатно. «Люди не любят позировать, – жаловался Винсент. – Если бы не деньги, ни один не согласился бы». Однако холодной и долгой нюэненской зимой находилось немало желающих заработать гульден (именно столько художник тратил в день на моделей): праздные в это время года крестьяне, безработные торговцы и ткачи.
Как и в Гааге, Винсент предпочитал не ставить новых задач, не исчерпав до конца возможности прежних: теперь предметом его маниакального внимания и главной статьей расхода были несколько постоянных посетителей мастерской, и в особенности одна модель – Гордина де Грот, та, которую он называл Син.
Вскоре в письмах брату зазвучали привычные стенания: «У меня осталось меньше гульдена, а сегодня мне непременно нужно будет несколько часов поработать с моделью», «Мне постоянно требуются модели». Винсент делился с братом недвусмысленными описаниями «крестьянских девушек… в пыльных и залатанных синих юбках» и намекал, что его интерес не ограничивается разглядыванием сквозь переплет перспективной рамки. Он был бы не против «гораздо более близких отношений» со своими моделями – «красивыми и чистыми, как некоторые потаскушки», считая себя вправе искать «компенсации за то, что шлюхи не хотят иметь со мной дела». Винсент сочинил целую теорию «по вопросу о женских головах» и развлекал брата пространными рассуждениями о приличных девушках («похожих на нашу сестру») на картинах одних художников и цветущих крестьянских девицах («sale, grossier, boueux, puant» – непристойных, грубых, грязных, вонючих) – на картинах других. В мастерской он снова и снова писал Гордину с мастерством, отточенным за долгие зимние месяцы неустанного труда, фиксируя ее грубоватые черты густыми темными стремительными мазками.
Женщина смотрит прямо на художника, на лице выражение покоя, полные губы расслаблены – она хорошо знакома с тем, кто ее пишет; чепец, переданный лучистыми мазками оттенков серого, образует вокруг лица причудливый ореол. Портреты Гордины стали высшим достижением новой живописной манеры Винсента – Богоматерь Скорбящая в бистре и битуме, и художник был готов защищать ее в тех же отчаянных и страстных выражениях, в каких отстаивал порождение прошлой своей мечты – «Sorrow» («Скорбь»). «Крестьян надо писать так, словно ты сам один из них, словно ты чувствуешь и мыслишь так же, как они».
Как когда-то на Схенквег, Винсент вновь был одержим своими фантазиями и готов был сражаться за них.
Между братьями снова начался разлад. Винсенту нужны были деньги на содержание нового «семейства» моделей. Во время своего августовского визита Тео сократил месячное пособие со ста пятидесяти до ста франков, так что на момент начала работы над серией «Народных типов», требовавшей грандиозных расходов на моделей и материалы, для нового конфликта была готова плодородная почва. Винсент опять желал начать новую жизнь и требовал финансовой помощи, поддержки и участия. Охваченный паникой, которую спровоцировал визит Раппарда, Винсент умолял брата прислать «сколько-нибудь еще», игнорируя жалобы Тео на финансовые трудности и призывая его «поднапрячься»: «Когда человеку что-то необходимо, это можно найти». Регулярно, почти срываясь в истерику, Винсент требовал от брата произвести дополнительные выплаты, точно так же он когда-то маскировал свои отношения с Син: «Я должен раздобыть еще сто франков… Неужели совершенно невозможно выделить мне их сейчас?» «Я вынужден настаивать, решительно настаивать».
Когда Тео упрямился – отказывался поддержать обращение Винсента к Мауве и Терстеху, призывал брата отказаться от мастерской и снять комнату в Эйндховене или просто не отвечал на его письма с должной быстротой, – Винсент давал волю своему негодованию. «От тебя лично мне нет ни малейшей пользы», – писал он, смешивая личные и профессиональные обиды и вновь обвиняя Тео, что, сговорившись с отцом, тот чинит препятствия развитию его искусства. Винсент сравнивал Тео со шлюхой, которая отвергает его ухаживания, и клялся «не заставлять его насильно любить» своего брата. Вместо этого Винсент уповал на симпатии мира, который, правда, никогда не проявлял к нему особых симпатий. «Ты достаточно ясно и недвусмысленно дал мне понять, что я напрасно воображаю, будто ты намерен проявить интерес ко мне и к моей работе иначе как в порядке покровительства. Так вот, от покровительства я решительно отказываюсь».
Родители Винсента неизбежно оказались вновь вовлечены в водоворот ярости и взаимных оскорблений. Пока сын жил в Гааге, они были защищены от его вспышек, но в Нюэнене деваться было некуда. Каждому прихожанину местной церкви, независимо от пола и возраста, было что-то да известно о чудаковатом сыне пастора Доруса: о его мастерской в доме служителя католической церкви, о странных моделях, о не понятном никому искусстве. Они знали, что по вине этого странного рыжего человека была вынуждена уехать из города Марго Бегеманн.
Винсент, естественно, упорно отрицал тот факт, что его поведение шокировало родителей. Он даже имел наглость утверждать, будто сентябрьские события вовсе не повлияли на отношения Ван Гогов с Бегеманнами. Но, судя по письмам младшему сыну в Париж, Дорус и Анна иначе оценивали ситуацию. «Из-за Винсента и Марго изменились наши отношения с людьми, – писал Дорус. – Опасаясь встречи с ним, люди перестали приходить к нам в дом. По крайней мере, соседи. И мы вынуждены признать, что они правы». Через несколько дней после отъезда Марго в Утрехт Дорус жаловался Тео, что обстоятельства, возможно, заставят семью покинуть Нюэнен. «Это будет непросто, но если наши отношения с людьми станут слишком сложными, может случиться, что у нас не будет иного выхода. В последние дни это кажется все более вероятным».
Уповая на помощь Бога, пастор и его жена тем не менее делали все, что могли, лишь бы защитить семью от пагубных последствий скандала. Когда стало известно о связи Винсента и Марго, родители отослали двадцатидвухлетнюю Виллемину в далекий Мидделхарнис, считая, что «для нее будет лучше побыть в другом окружении». Семнадцатилетний Кор находился в безопасности в Хелмонде – он работал подмастерьем на фабрике Бегеманнов, и оставалось только надеяться, что неосмотрительное поведение старшего брата не повредит его дружбе с Виллемом Бегеманном. Дорус и Анна опасались, что проблемы Винсента могут отразиться и на далеком Тео, который так много сделал, чтобы предотвратить семейный позор, который все-таки настиг Ван Гогов. Тео и остальные члены семьи в свою очередь беспокоились о родителях, особенно о шестидесятидвухлетнем Дорусе.
Пастор начал сдавать еще до истории с женой. По причине ухудшения и без того хрупкого здоровья в мае ему пришлось уйти со своего поста в Обществе за процветание – в результате Ван Гоги потеряли доход, который приносила его деятельность в этой организации. Анна поправлялась медленно, что стало для Доруса причиной новых испытаний: в марте ему пришлось помогать жене вставать, в июле – ходить, с сентября – передвигаться на более дальние расстояния. Помимо забот, связанных со здоровьем супруги (они были женаты уже тридцать три года) и тяготами возраста, Дорусу приходилось справляться с выходками Винсента, чье поведение стало совсем непредсказуемым, – и все это только в пределах собственного дома. «Мы прилагаем все усилия, лишь бы успокоить его, – с плохо скрываемым отчаянием писал Тео отец. – Но его взгляды на жизнь и внешний вид настолько отличаются от наших, что возникает вопрос, сможем ли мы и дальше жить под одной крышей».
И все же Дорус, пока мог, оттягивал неизбежное: ничего не оставалось, кроме как попросить Винсента уйти. Отец лучше, чем кто-либо, знал, какое ранимое и беспокойное сердце бьется в груди сына. Пастор чувствовал себя беспомощным: «Мы только идем следом и не хотим указывать дорогу… Некоторым вещам лучше позволить случаться естественно». И в ожидании, когда Винсент наконец реализует свой давний план по переезду в Антверпен, Дорус стоически призывал близких потерпеть. Чувствуя себя слишком слабым для противостояния, Дорус всерьез подумывал покинуть Нюэнен в случае, если Винсент откажется сделать это. В ноябре, когда пришло приглашение из общины в Хелворте, где он когда-то служил, пастор начал переговоры – втайне, чтобы не встревожить своего беспокойного сына. «Скольких бед можно было бы избежать, если бы [Винсент] не был таким необычным. Но это, увы, не так».
Как и предполагал Дорус, стоило Винсенту почувствовать, что его хотят прогнать из родительского дома, он начал пресекать любые разговоры о переезде. И когда Тео осторожно предложил брату снять комнату в Эйндховене, Винсент назвал эту идею «сущей чепухой». Более того, неожиданно он отказался от запланированной год назад поездки в Антверпен. Он утверждал, что его отговорил Раппард. (Трудно представить, что ван Раппард мог дать подобный совет, еще труднее – что Винсент мог ему последовать.) Как бы то ни было, Винсент приводил самые фантастические аргументы, изо всех сил стараясь уверить брата, что принял верное решение. Такой поворот событий ясно демонстрировал: старший сын отлично понимал, насколько выросли ставки, и даже после того, как Дорус отклонил предложение переехать в Хелворт, еще долго старался оправдать себя. Мастерская на Керкстрат была залогом его будущего успеха – ее аренда обходилась недорого, а живя с родителями, он имел возможность экономить на съеме жилья – в противном случае его карьеру художника неминуемо ждал провал. «Я живу дома уж точно не ради удовольствия, но исключительно ради живописи», – заявлял Винсент и предупреждал Тео, что, лишив его идеального места для работы, семья совершит огромную ошибку. «Ради моей живописи я должен провести здесь еще некоторое время», – настаивал он. На вопрос, сколько именно времени ему потребуется, Винсент неопределенно отвечал: «Пока не достигну более явного прогресса».
Чем настойчивей Тео отстаивал позицию родителей, тем яростней противился Винсент. «Я не могу бросить мастерскую… и они ни в коем случае не могут требовать, чтобы я уехал». Деликатные попытки переубедить брата рикошетом возвращались к Тео в виде требований об увеличении денежного пособия – как обычно, Винсенту нужно было больше моделей. «Я хочу написать довольно много голов [до отъезда]… чем больше я смогу платить моделям, тем лучше пойдет дело». Семейная ссора виделась Винсенту ни больше ни меньше как конфликтом между городом (Тео) и деревней (Винсент), а брата он представлял оторвавшимся от природы – истинного источника вдохновения, изнеженным ценителем искусства. Наконец, Винсент задел самую чувствительную струну, пригрозив снова втянуть в конфликт отца: «Я нахожусь в довольно непростом положении… и мне непросто „терпением спасать душу мою“… Будь добр, прими это к сведению. И если ты захочешь сделать все, что в твоих силах, чтобы облегчить мою жизнь материально, уверен, у нас появится шанс сохранить в будущем какой-никакой мир».
Под влиянием искренних признаний брата Тео наконец сдался и поделился давними сомнениями в отношении затеи Винсента. «Я испытываю недоверие», – писал Тео. Что было главной причиной этого недоверия – непонятные траты, категорическое нежелание старшего брата покинуть Нюэнен, неуверенность в его будущем успехе? Винсент решил, что Тео имеет в виду все это одновременно, а заодно еще многое другое, огульно обвиняя в бессмысленности любые его действия и поступки. После истории с Бегеманнами и визита Раппарда атмосфера была накалена настолько, что одно-единственное слово «недоверие» заставило запылать костер накопившихся обид. «Мне плевать, доверяешь ты мне или нет», – кипя возмущением, писал Винсент. «Ты специально ведешь себя так, чтобы избавиться от меня», – обвинял он брата. На многие месяцы слово «недоверие» стало частью лексикона, служившего Винсенту для описания обид и претензий: «Твое высокое положение – еще не повод не доверять тем, кто стоит ниже тебя, – как я». «[Если] ты испытываешь ко мне недоверие, причиной тому ты сам… Тебе придется взять назад то, что ты писал мне о своем недоверии… Самые скверные недоразумения бывают вызваны подозрительностью… Оставь свои подозрения, они просто неуместны». «Откажись от своих слов или объясни, иначе я не потерплю, чтобы мне говорили подобные вещи».
Приближение Рождества, безжалостно пророчившее торжество семейной гармонии и всплеск всеобщей радости, вгоняло художника в состояние полнейшего отчаяния. Традиционные празднества в честь Дня святого Николая, тщательно подобранные подарки от отсутствующего Тео казались насмешкой над потерпевшими крах семейными привязанностями Винсента, который умудрился переругаться даже с сестрами и совершенно отошел от семейных дел. После праздников Дорус писал Тео: «Он все сильней отдаляется от нас».
Рождество 1884 г. для семьи Ван Гог, как и для всего мира, было сопряжено с трудностями и беспокойством. Новая глобальная экономика по-прежнему пребывала в застое, деловые начинания рушились, потоки беженцев устремлялись в крупные города, в том числе и в Амстердам. Обеспокоенные новостями об эпидемии холеры, охватившей Францию, родители писали Тео тревожные письма. Даже дядя Сент, искавший спасения от постоянных проблем со здоровьем на Ривьере, поддался тревожным настроениям. Другой дядя, Ян, адмирал, был вынужден госпитализировать своего болезненного и никчемного сына Хендрика по причине «эпилептических припадков», после того как тот промотал родительское состояние, опорочил семейное имя (и в итоге до времени свел отца в могилу). В пасторском доме все тоже обстояло не лучшим образом: Анна уже могла ходить, но не могла теперь спокойно лежать в постели, обрекая себя и мужа на долгие бессонные ночи. В праздники Дорус опять простудился – и это в самую горячую для пастора пору. «Повсюду – одни только поводы для уныния», – подводил он безрадостный итог в письме сыну.
На фоне прочих несчастий «всесезонные» беды Винсента воспринимались еще острее. Отчуждение в отношениях с братом и семьей, остракизм, которому подвергли его жители Нюэнена, – впереди художник видел лишь одиночество. Знакомые, вроде Керссемакерса, не навещали его. К Рождеству ссора положила конец общению с Хермансом, а дружба с Раппардом в очередной раз вступила в фазу «охлаждения». В канун праздника Винсент заперся в холодной мастерской, предпочтя работу катанию на коньках с братом Кором. «[Винсент] не просит совета и не ищет близости», – сетовал Дорус. Отношения с Тео сулили лишь новые унижения: целый год уговоров, требований, заискиваний и угроз ни на шаг не приблизил художника к независимости. Весь декабрь он провел, упрашивая брата добавить каких-то двадцать франков, из-за чего явно чувствовал себя ущемленным. Ужаснее всего было то, что и будущее, казалось, не сулило ему лучшей жизни. «Я никогда еще не начинал год с более мрачными перспективами и в более мрачном настроении, – признавался он в письме после того, как праздники наконец закончились, – предвижу, что и в будущем мне не стоит ожидать успеха». Беды громоздились одна на другую, и Винсент чувствовал, как мужество покидает его, – год, прошедший в семейных передрягах, сделал свое дело. «Чтобы перенести все это, мне требуется куда больше задушевности, любви и сердечности», – писал он в декабре.
В мастерской на Керкстрат, где он пытался забыться в работе, короткие дни и мучительный холод лишали Винсента и этого единственного утешения. «Ради блага Винсента мне бы хотелось, чтобы зима закончилась, – брюзжал Дорус. – На улице писать, естественно, нельзя. Да и долгие вечера не способствуют его работе». Дорус подозревал, что в эти темные вечера сын согревает себя алкоголем. В письмах брату вновь замелькали имена его прежних героев – героев времен жизни на Схенквег: Домье и Гаварни, де Гру и Тейса Мариса. Винсент вновь захотел заняться журнальной иллюстрацией, рисованием характерных типов и упражняться в изображении фигур. «Возможно, есть смысл сосредоточиться исключительно на фигуре», – писал он, превознося выполненные в Гааге работы как лучшее свое достижение.
Когда же Винсент все-таки имел возможность работать, он продолжал писать темные, почти карикатурные портреты крестьян, механически следуя цели написать пятьдесят штук к февралю. «Это будет полезно и для работы над фигурами», – настаивал он, отмахиваясь от призывов брата заняться пейзажами и светом. Если погода позволяла, Винсент работал с моделью, если нет – перерисовывал уже готовые портреты (дюжину таких рисунков он послал Тео на Рождество). В зимнем полумраке палитра художника становилась все темнее, а сам он яростно защищал лишенный цвета мир. «Мои работы станут неопровержимым доказательством того, что я сумел чего-то достичь именно в вопросах цвета», – заявлял Винсент, намекая на грядущую реабилитацию его искусства.
Семейное тепло, уют родительского дома, единение рождественских каникул – мечты рассеялись, и Винсент начал сомневаться, что, приехав в Нюэнен, он поступил верно: «У меня всегда было ощущение, что в Зюндерте атмосфера в доме в целом была лучше. Не знаю, возможно, мне лишь кажется, что в Зюндерте было лучше. Вполне вероятно, что так оно и есть».
Для человека, который справлялся с неудачами, цепляясь за иллюзию будущего успеха и прошлого счастья, столь откровенный взгляд в зеркало грозил бедой. Винсент и раньше, нехотя и с опаской, затрагивал тему собственного душевного здоровья. «Я чрезмерно чувствителен как физически, так и нравственно», – признавал он, живя в Гааге, но допускал у себя только «нервозность», которой наградили его «скверные годы» в черной стране. Когда люди называли Винсента сумасшедшим и обращались с ним соответствующим образом (как это было в Дренте), он утверждал, что полностью контролирует свои нервы, претендуя на «душевную ясность», которая помогает обуздать внутренних демонов.
Я сам ощущал глубоко внутри себя недуг, который пытался излечить. Я изводил себя безнадежными и бессмысленными усилиями, это правда, но причиной тому была idée fixe – желание вновь вернуться к нормальной жизни. Я никогда не заблуждался, считая, что мои отчаянные поступки, тревоги и переживание – это и есть истинный «я». По крайней мере, я всегда чувствовал: «Дайте мне только что-то сделать, где-то устроиться, и все обязательно пойдет на лад. Я сумею восторжествовать над болезнью…».
Увы, цепь неудач, настигших художника осенью, подорвала его веру в лучшее. Перед ним разверзлась темная бездна бесконечных поражений, и лишь работа удерживала его на краю. «Иногда мне кажется, что живопись способна предотвратить множество несчастий, которые непременно случились бы, не будь ее», – писал Винсент. Погрузившись в мир героев Золя – мир дурного семени и полученных в наследство судеб, Винсент вообразил, что и в их роду существует некий «семейный недуг», оставивший на нем свой неизгладимый отпечаток. «Я паршивая овца, невыносимый тип», – жалобно стенал он в декабре.
Теперь, мысленно возвращаясь к прошлым горестям, он больше не мечтал о перерождении, но сетовал на проклятие. Теперь он воображал себя не христоподобным Данте, пересекающим воды Стикса, чтобы увидеть муки и страдания ада («Строгая, суровая фигура Данте, проникнутая возмущением и протестом… исполненная печали и меланхолии»), но постоянным обитателем этого загробного вместилища боли – никсом. Никсы – духи воды в скандинавском и германском фольклоре – населяли озера и реки и заманивали неосторожных путников в пучину вод. Винсент называл их «злыми духами, увлекающими людей в бездну». Водяные-никсы не только сами испытывали вечные мучения, но обрекали других разделить их страшную судьбу. И в отличие от Данте, который побывал в аду и вернулся оттуда, водяные никогда не покидали преисподней.
Тео с нарастающей тревогой наблюдал, как отчаяние заставляет брата вести себя все более агрессивно. Его частые визиты в Нюэнен, несомненно, имели целью успокоить Винсента: в январе, а затем и в феврале старший брат то разражался требованиями немедленного и решительного разрыва отношений, то (часто в тех же самых письмах) молил выделить ему дополнительные средства. Кроме того, Тео не мог не заметить, что с наступлением нового, 1885 г. тон писем Винсента изменился. «Если ты испытываешь удовлетворение от сознания, что „мои планы на будущее“, как ты их называешь, практически расстроены, наслаждайся этой мыслью», – язвительно писал Винсент в ответ на новогодние поздравления брата. Он говорил о смерти: «Если мне суждено умереть… ты и на костях моих потопчешься». В горьких словах звучал столь несвойственный воинственному и вечно серьезному Винсенту ироничный фатализм. Опасаясь бурной реакции брата, в январе Тео не стал сообщать ему о неожиданной прибавке к ежегодной премии, которую получил за эффективную работу в чрезвычайно успешном для фирмы 1884 г. Умолчал он и о выгодном предложении, полученном от одного из клиентов, который предложил ему тысячу франков в месяц – поистине астрономическое жалованье, почти в десять раз больше отцовской зарплаты. (После того как Дорус высказал отрицательное мнение насчет новой работы, Тео отказался от этого предложения.)
Когда Винсент все же узнал новости (нетрудно было предсказать, что именно так и произойдет), Тео пришлось пережить бурю протестов и демонстративных жалоб на нищету. Вспоминая августовский визит Тео в Нюэнен, куда тот явился во всеоружии непременных аксессуаров «шикарного господина» из столичного города, Винсент не отказал себе в удовольствии нарисовать саркастичный и жестокий портрет младшего брата: «С этого лета я теперь все время невольно представляю тебя с этим твоим лорнетом с темными стеклами… У меня такое впечатление, что и в ином, не буквальном значении ты, действуя и мысля, смотришь на все через такое вот черное пенсне. Пример – твоя подозрительность». Недовольный братом из-за того, что тот не прикладывал усилий по продаже его работ, Винсент перешел от шумных протестов к горькому сарказму, предложив «не учитывать более наличие или отсутствие взаимных симпатий», а просто «постараться обойтись без оскорблений».
Особенно заметно интонация Винсента изменилась в тех пассажах, где речь шла о его искусстве. Долгие годы принимая за руководство к действию скупые поощрения, которые слышал от брата, теперь Винсент осмелился напрямую задать вопрос, ответа на который прежде всегда опасался: каковы, по мнению Тео, его перспективы как художника? «Даже впоследствии, когда я начну делать кое-что получше, чем сейчас, я все равно буду работать так же, как теперь», – писал он, рискуя всем, предупреждая любые возможные отговорки со стороны Тео и сознаваясь в собственных сомнениях. «Я хочу сказать, что яблоко будет тем же самым яблоком, но только более спелым… если я ни на что не годен сейчас, то и потом буду ни на что не годен; если же я чего-то стою сейчас, то буду чего-то стоить и после. Пшеница – всегда пшеница».
При иных обстоятельствах Тео мог не побояться гнева Винсента и призвать брата принять неизбежное – превратить занятия искусством из попытки обрести независимость в облагораживающее времяпрепровождение. После четырех лет непрерывных оскорблений и бескорыстных жертв терпение Тео истощилось. Он уже не раз жаловался на то, что письма Винсента в последнее время стали особенно неприятными, что его высказывания чрезмерно драматичны, манипуляции посредством угроз невыносимы, а упрямая ностальгия по искусству прошлого смешна. «Ты напоминаешь мне стариков, которые вечно сокрушаются, мол, во времена их молодости все было лучше, – писал Тео в начале 1885 г. после многолетних тщетных попыток обратить внимание брата на творчество более современных художников, – забывая, что и сами они изменились».
Но теперь Тео больше, чем когда-либо, боялся оставить капризного и непостоянного старшего брата без опеки. В каждом родительском письме ему слышались скрытые жалобы на хаос и неразбериху, царившие в пасторском доме. «Его вспыльчивый характер исключает любые разговоры, – сокрушался Дорус в феврале. – Мне нелегко оставаться безучастным». Причинами споров отца с сыном были история с Марго Бегеманн и возможный переезд в Хелворт. Дорус жаловался на резкий тон Винсента («С ним вообще невозможно ничего обсуждать»); Винсента раздражало отцовское высокомерие («Отец действительно вообразил, будто он во всем прав»). Странности сына были для Доруса таким же бременем, как травма жены; Винсент объявлял людей, подобных отцу, своими «злейшими врагами» и сожалел, что не восстал против него раньше.
Чувства ожесточились еще больше, когда некоторые прихожане Доруса в Гелдропе (небольшом городке в восьми километрах от Нюэнена) открыто обвинили пастора в недостаточной строгости, иллюстрацией которой, а может быть, и главным поводом к обвинению, несомненно, послужило хулиганское поведение пасторского сына. Демонстративное неповиновение в собственном доме и раздор среди паствы подорвали моральный дух и здоровье этого человека, который превыше всего ставил единение и согласие. К чему могло привести расставание с братом или хотя бы просто банальное неодобрение со стороны Тео на фоне эксцентричного, порой пугающего поведения Винсента, его разговоров о смерти, бредовых рассуждений о заговоре и пристрастия к коньяку?
В отчаянной попытке успокоить Винсента, спасти стареющего отца от дальнейшего ухудшения здоровья и разрядить обстановку в приходе Тео решился на примирительный жест. Он предложил представить картину Винсента жюри самой важной в Европе ежегодной выставки – Парижского салона.
Спустя несколько недель, 27 марта 1885 г., из Нюэнена пришла телеграмма с сообщением о смерти отца.
Дорус провел весь день в Гелдропе, пытаясь восстановить отношения с приходом. После ужина с друзьями и небольшого фортепианного концерта пастор направился домой в Нюэнен – ему предстояло пройти пешком около восьми километров по продуваемой всеми ветрами пустоши. Было морозно. Около половины восьмого вечера служанка услышала, как кто-то трясет входную дверь, и отперла ее. Хозяин всем телом навалился на нее в своем тяжелом пальто. Из членов семьи, за исключением только-только начавшей ходить матери, дома мог быть только Винсент. Кто-то перенес не подававшего признаков жизни пастора в гостиную и положил на диван. От соседей прибежала Вил. «О, это было так ужасно», – впоследствии описывала она увиденное. Девушка бросилась на тело отца в бесплодной попытке вернуть его к жизни. Но все было кончено. Свидетели удостоверили, что «в восемь вечера Теодорус Ван Гог, муж Анны Корнелии Карбентус, в возрасте шестидесяти трех лет скончался». Причиной смерти был назван обширный инсульт.
Через четыре дня Теодоруса Ван Гога похоронили. Траурная процессия выдвинулась из пасторского дома в небольшую нюэненскую церковь, где собралась вся паства, друзья, церковное начальство и коллеги-священники из приходов, разбросанных по всему Брабанту. Скорбящие последовали за обернутым в черную ткань гробом к Ауде Торен, старинной церковной башне, которую так часто рисовал его сын. Идти пришлось недолго, немногим более полукилометра, по изрытой колеями дороге через поле озимой пшеницы. Анна, со своей больной ногой, вероятно, ехала с катафалком. Нет сомнений, что Тео был рядом с матерью. Получив телеграмму с ужасной новостью, в тот же день на поезде он отправился в Нюэнен. «Всего за день до этого он получил письмо от отца, в котором тот писал, что пребывает в совершенном здравии, – вспоминал его товарищ Андрис Бонгер, провожавший Тео на вокзал, в письме своему брату. – [Тео] и так-то не больно крепок: можешь представить, в каком состоянии он был, когда уезжал». Сопровождавший мать худой мужчина двадцати семи лет, так похожий на отца, стал теперь единственной опорой семьи.
Могилу выкопали среди покосившихся крестов у подножия башни. Маленькое заброшенное кладбище, занесенное снегом, стало первым сюжетом, заинтересовавшим Винсента в Нюэнене. Над кладбищем мрачным символом умирания темнели очертания разрушенной церкви – ее планировали разобрать всего через несколько месяцев. Вокруг могилы собрались родственники: дядя Кор и дядя Ян, сестра Анны Виллемина Стриккер – мать Кее Вос. Потрясенный новостью о смерти брата, Сент Ван Гог заперся в номере гостиницы и отказывался покидать его даже ради приема пищи – из-за болезни он не имел возможности приехать на похороны.
Вопреки обычному для него в таких ситуациях стремлению помочь и утешить, в присутствии такого количества свидетелей прежних неудач Винсент, судя по всему, держался в тени в этот печальный для семьи день. Дядя Ян, человек явно не склонный к публичному проявлению эмоций, посчитал, что в момент всепоглощающей скорби Винсент продемонстрировал весьма странную «склонность к холодному рационализму». «Умирать тяжело, но жить еще тяжелее» – так, по воспоминаниям Лис, увещевал Винсент одну из присутствовавших на похоронах дам. В письмах Винсент никогда не упоминал драматические события марта 1885 г. и, при всей своей любви к пространным описаниям, ни словом не обмолвился о похоронной процессии, которая прошествовала через заросшее озимыми поле в день похорон отца.
30 марта Винсенту исполнилось тридцать два года. Неприятное совпадение лишь усилило связь между двумя событиями: днем рождения сына и смертью отца. Большинство из присутствовавших на похоронах были в курсе долгой и тяжелой борьбы пастора с его старшим сыном. До многих доходили слухи о громких ссорах в кабинете Доруса. Кое-кто и сам имел возможность слышать возмущенные возгласы отца, упрекавшего Винсента в намерении загнать его в гроб, и дерзкие ответы его далекого от раскаяния старшего сына. «Примирение на смертном одре меня мало интересует», – заявил когда-то Винсент, отвергая просьбу Тео согласиться на компромисс. Последний документально подтвержденный разговор отца с сыном не способствовал устранению взаимной горечи и непонимания. «Кажется, что он абсолютно не способен выслушать спокойно ни малейшего совета, – писал пастор за неделю до смерти. – И это в очередной раз доказывает, что он не нормален». Такое мнение о старшем сыне Дорус унес с собой в могилу.
Не об этом ли думал Винсент, наблюдая, как неутомимый сеятель обретает свой последний приют? Он никогда не признавался в этом, но каждое напоминание об отце, каждое проявление печали и каждая напряженная пауза должны были звучать для него горьким упреком. Лишь его сестра Анна, известная своей прямолинейностью, осмелилась сказать Винсенту в лицо то, о чем шептались остальные, – именно он был виновен в смерти отца.
Глава 24
Зерно безумия
Винсенту некогда было предаваться скорби. Предложение Тео представить картину в Парижский салон он воспринял как вызов на дуэль – недели, остававшиеся до смерти отца, были полностью посвящены напряженной работе. Перспектива столкновения с публикой пугала Винсента до такой степени, что поначалу он даже попытался отказаться от лестного предложения, уверяя брата, что у него нет ничего пригодного для выставки. «Знай я о твоих замыслах полтора месяца назад, я постарался бы прислать тебе что-нибудь подходящее».
После того как долгие годы Винсент яростно требовал публичности, теперь он вдруг ударился в казуистические рассуждения о различиях между пригодными для выставок «картинами» и «этюдами», предназначенными исключительно для мастерской. Большинство своих недавних живописных работ (которыми он так часто хвастался) Винсент отнес ко второй категории, заявляя, что «лишь каждая десятая или даже двадцатая заслуживает внимания». Но даже и они «могут ничего не стоить теперь, разве что впоследствии». Когда Тео, приехавший на похороны отца, зашел в мастерскую брата на Керкстрат, Винсент передал ему два портрета из серии «Народных типов» и робко предложил показать их посетителям Салона в частном порядке. «Возможно, они пригодятся, – писал он извиняющимся тоном, – пусть даже это только этюды».
Винсент также показал Тео первые наброски для новой картины – «более крупной и тщательно проработанной вещи», «более важной композиции». Это был его ответ на неожиданный вызов со стороны Тео и непредвиденную смерть отца – не признание своей вины, но открытое сопротивление. «После того как я больше года занимался почти исключительно живописью, – заявил он, – смею утверждать, что это будет нечто совершенно иное, отличное от тех первых живописных этюдов, которые я тебе присылал». Весь следующий месяц прошел в напряженной работе: Винсент заставил замолчать сплетников и заполнил внутреннюю пустоту очередной мечтой о реванше. «Люди будут называть мои работы неоконченными или уродливыми, но я думаю, что показать их стоит в любом случае».
Впервые идея новой картины была зафиксирована в виде торопливого, нечеткого наброска в марте, незадолго до смерти отца: крестьяне, сидящие за трапезой вокруг стола. В то время Винсент часто проводил вечера в ветхом доме семьи де Грот – впоследствии именно вид семейства Гордины, собравшегося за обеденным столом, он назовет своим источником вдохновения. Но образ, к апрелю постепенно сформировавшийся из бесчисленных рисунков и живописных эскизов, был куда глубже укоренен в биографии Винсента.
С самого начала художественной карьеры он мечтал изображать людей группами. Бредущие на работу шахтеры, покупатели лотерейных билетов, резчики торфа, землекопы, сборщики картофеля или плакальщики на похоронах – все эти бесконечные наброски фигур представлялись ему средством, а не самоцелью, подготовкой к чему-то более сложному, детально проработанному, способному оправдать годы тяжелой монотонной работы. В то время как его альбомы заполнялись сотнями набросков одиноких фигур и пустынных пейзажей, Винсент продолжал считать их вершиной искусства и настойчиво возвращался к изображению людей, объединенных трудом, досугом, любовью. Именно мечта написать собственную семью, так же как когда-то он рисовал свою суррогатную семью в декорациях устроенной на Схенквег столовой для бедных, заставила его покинуть болотистые пустоши Дренте и приехать в Нюэнен.
Живописная сцена с собравшимися вокруг обеденного стола де Гротами наверняка воспринималась Винсентом сквозь призму знакомых ему художественных образов крестьянского быта, в числе которых были монументальные труженики Милле, идеализированные пейзане Бретона и сентиментальные простолюдины Израэлса. Семья, собравшаяся вместе за общей трапезой и молитвой, – в памяти Винсента запечатлелись десятки картин на подобный сюжет. С тех пор как в XVII в. английские и голландские пиетисты провозгласили молитву, произносимую за столом, центром домашней религиозной жизни, художники – от Яна Стена до Губерта Геркомера – воспевали этот повседневный ритуал в своих картинах и гравюрах. Винсент искренне восхищался картиной Шарля де Гру «Благодарственная молитва» – торжественной, напоминающей о Тайной вечере сцене благодарности, возносимой крестьянской семьей; интерпретацию той же темы работы Гюстава Бриона он повесил на стену своей комнаты в Амстердаме. Мастера ностальгических образов, вроде Израэлса, вдохнули новую жизнь в традиционный сюжет (с молитвой или без), который сделался чрезвычайно популярным среди представителей новой буржуазии с их интересом к прошлому.
Йозеф Израэлс. Крестьянская семья за столом. Холст, масло. 1882. 71 × 105 см
В 1882 г. в Гааге Винсент видел одну из множества вариаций крайне успешной работы Израэлса «Скромная трапеза» и провозгласил художника «равным Милле». Под влиянием Израэлса молодые художники также увлеклись этим сюжетом, и вскоре задушевные сцены семейного застолья стали общим местом. Чтобы встретить примеры, Винсенту достаточно было полистать подшивки старых журналов из собственной коллекции или просто зайти в мастерскую к Антону ван Раппарду, чьи картины с изображением собравшихся вокруг стола добропорядочных семей так впечатляли его во время посещений Утрехта.
Оправдывая свой замысел, Винсент назовет этих и многих других художников крестными отцами будущей картины. Но для человека, который все еще помнил каждое слово благодарственной молитвы отца, никакой художественный образ не мог сравниться со зрелищем опустевшего стула во главе обеденного стола в пасторском доме. Наблюдая за многочисленным семейством де Грот, собиравшимся вокруг стола при желтом свете лампы, он не мог не вспомнить ту масляную лампу, что освещала каждый ужин его детства, и семейный стол, за которым его больше не ждали.
Голова крестьянки в профиль. Черный мел. 1884–1885. 40 × 33 см
В первую неделю после похорон Винсент упорно трудился, пытаясь придать отчетливые очертания этому образу: снова и снова он рисовал фигуры вокруг стола, экспериментировал с расположением персонажей и их позами. То и дело он наведывался в дом де Гротов (всегда готовых позировать и будто не обращавших на него внимания), чтобы сравнить свои воспоминания с тем, как выглядела сцена в реальности. Он дотошно зарисовывал унылый интерьер дома: потолок с балками, оконные переплеты с разбитыми стеклами, зияющую пасть камина с пятнами сажи. Винсент вглядывался в темноту, стараясь детально запечатлеть все – от настенных часов до чайника на плите и набалдашников на стульях.
В мастерской он прорабатывал облик обитателей этого мира. В доме семьи де Грот или их соседей ван Ройсов Винсент делал множество набросков, фиксирующих внешность этих людей, но в мастерской их образы скоро трансформировались в нечто совершенно новое и необычное. Сколько Винсент ни тренировался, ему так и не удалось достичь непринужденной точности, необходимой для передачи человеческого лица, особенно в мелком масштабе. Его портреты выходили утрированными, упрощенными, больше напоминая карикатуры. Но всеобщее увлечение стереотипами позволяло без труда найти оправдание этому недостатку. Крестьяне на картинах его кумира Жана Франсуа Милле напоминали простодушных животных. Как и Милле, Винсент был знаком с псевдонауками – физиогномикой и френологией, согласно которым крестьянам было свойственно иметь во внешности какие-либо черты, придающие им сходство с домашней скотиной: низкий лоб и широкие плечи быка, маленькие глазки и острый нос, напоминающий петушиный клюв, толстые губы и большие круглые коровьи глаза. «Сам знаешь, каков крестьянин, – однажды напишет Винсент, – как сильно истинный представитель этого племени напоминает животное».
Вслед за Милле Винсенту было недостаточно продемонстрировать единство крестьян и природы (их «гармоничное слияние» с сельским пейзажем), он мечтал воспеть их неколебимое смирение перед лицом изнурительного труда – то же благородное смирение, которым когда-то поразили его старые рабочие лошади в Лондоне, Париже и Брюсселе, что бесконечно тащили свой груз, «терпеливо и покорно» ожидая «последнего часа». Всю зиму работая над портретами, изображая лица и руки моделей, Винсент стремился выразить это ощущение нескончаемости невыносимо тяжелого труда. Все, чему он научился за это время, теперь нашло отражение в графических и живописных подготовительных набросках к новой картине.
Стремясь придать этим смиренным животным торжественность и значимость, какой они заслуживали, Винсент поместил их в естественную среду обитания – темноту. Мрачные дома – «темные, как пещеры», – где жили семьи, подобные де Гротам, давно занимали художника. Но даже его сумрачная палитра не в состоянии была передать практически абсолютную тьму, царившую внутри этих крытых соломой лачуг. Прежде Винсент справлялся с этой задачей, размещая фигуры против яркого света, падающего из окна, или с расчетливостью опытного дровосека «вырубал» их из мрака с помощью считаных светлых акцентов. Еще до того, как Винсент сам решил заняться искусством, драматизм подобных эффектов света всегда поражал его воображение: ему казалось, они передают ощущение вечности. Первые эксперименты со светом он предпринял еще в Эттене. «Мне хотелось добиться широты и смелости силуэта и очертаний», – писал он о гаагском рисунке с изображением группы копающих картофель крестьян. Затемнение и силуэты он использовал и в рисунках с ткачами, с одной стороны, сообщая возвышенность нехитрым сюжетам, с другой – маскируя недостаток мастерства.
Для новой картины Винсент выполнил два вида эскизов, изобразив своих героев за обедом – на фоне окна и за ужином – при тусклом свете лампы. Художник быстро принял решение в пользу второго варианта, где из темного фона вечерней трапезы фигуры едоков были выхвачены желтым светом масляной лампы над столом. Эту сумрачную палитру Винсент уже успел опробовать во время работы над несколькими написанными в марте картинами: затейливо смешивая оттенки, он получил желанные буро-зеленый, сине-зеленый и иссиня-черный цвет, которые он сравнивал с «цветом темного мягкого мыла».
Практически ни один краситель не попал на полотно в чистом виде, без придирчивых и тщательных поисков верного тона. Складки на юбке, предметы на стене переданы мельчайшими градациями светлых и темных оттенков. Грязновато-серый цвет столешницы, рук персонажей был составлен из прусской синей, неаполитанского желтого, органического красного, бурой охры, оранжевого крона. Углубившись в изучение теории цвета, Винсент читал книги Эжена Фромантена «Старые мастера» и Шарля Блана «Художники моего времени» (текст последней он копировал целыми абзацами). Следуя примеру Милле, он даже начал брать уроки игры на фортепиано, убежденный, что, узнав больше об оттенках звука, сможет лучше понять принципы работы с оттенками цвета. Однако все свои «научные» штудии Винсент подчинил поэтическому образу дома-пещеры: «Это взгляд в очень серый интерьер».
Спустя пару дней после завершения небольшого эскиза художник уже атаковал холст чуть больших размеров (75 × 90 см) размашистыми темными мазками. Неделю после Пасхи Винсент трудился с утра до ночи без перерыва, стремясь максимально полно воплотить на полотне увиденную мысленным взором сцену. Мучась, как всегда, своей неспособностью правдоподобно изобразить человеческую фигуру и сложностями, которые доставляла работа в столь ограниченном диапазоне цветов, Винсент вел настоящее сражение с материалами. Раз за разом он переписывал фигуры – до тех пор, пока краска не становилась слишком сухой для дальнейших манипуляций, но оставалась все еще слишком сырой, чтобы писать поверх. Художник провел немало утомительных вечеров в хижине де Гротов, пытаясь придать вымышленному образу жизненность реальной сцены семейной трапезы, но даже тогда он все больше полагался на сделанные зимой наброски лиц и рук. Чтобы усилить ощущение тесноты маленькой лачуги, на этот раз он изобразил потолок с балками еще более низким и нагромоздил кучу бытовых деталей: зеркало, всевозможную утварь, гравюру с изображением Распятия.
И наконец, словно выполняя чей-то неведомый наказ, Винсент радикально переосмыслил образы персонажей своей истории. Вместо четырех не обращающих друг на друга внимания голодных крестьян, которые, точно скотина у кормушки, жадно склонились над скудной трапезой, Винсент изобразил семью. Вместо семейства Гордины – сумбурного сборища кровных и некровных родственников с их грубыми манерами и непонятными взаимоотношениями – он уверенно, точно по памяти, воспроизвел сцену: покрытый скатертью стол, муж и жена чинно сидят перед блюдом с картофелем, пожилая мать семейства разливает кофе, ребенок послушно ждет, когда ему подадут чашку.
В конце Винсент добавил еще одного, пятого участника застолья – гость сидит чуть поодаль, только что присоединившись к семейному ритуалу. Выглядит он странно – у него простодушное печальное лицо и намек на рыжину в волосах.
Зимой 1884/85 г. Винсент пересек границу, отделявшую искусство от реальной жизни. Границу, которая, впрочем, и прежде не была для него серьезным препятствием. Унылые вечера в доме де Гротов, неприветливая атмосфера родительского дома и открытое отторжение со стороны местного общества заставили его искать спасения в искусстве, неизменно дарившем ему истину и утешение.
Со времен Эттена Винсент претендовал на модное в то время звание «крестьянского живописца». Поколение молодых художников, вроде Раппарда, было воспитано на романтических представлениях о природе и негласной установке властей создавать льстивый образ крестьянства, которое постепенно становилось все более влиятельной политической силой, а коммерческий успех художников, вроде Милле, Бретона, Израэлса и Мауве, только усиливал интерес к крестьянской теме. Подобно многим современникам, Винсент последовал моде. Требования искусства, коммерции и цехового братства, смешиваясь с болезненной ностальгией по пустошам Зюндерта (где все крестьяне, как ему казалось, были «просты и добродушны»), отвлекали художника от безысходности и отчуждения реального мира, настигавших его всякий раз, когда он оказывался в сельской местности. «В беднейших домишках, в самых грязных углах я вижу картины и рисунки, – писал Винсент накануне отъезда в Дренте, жители которой называли его „безумцем“ и „бродягой“. – Меня влечет к этим вещам с непреодолимой силой».
Годы неприятия со стороны собственной буржуазной семьи и друзей лишь усугубляли его мечты обрести дом среди крестьян в качестве «крестьянского художника». Иллюзию счастья изрядно подпитывала еще одна фантазия – невероятно популярная в те годы биография Милле, написанная Альфредом Сансье. «Я так увлечен ею, что просыпаюсь ночью, зажигаю лампу и сажусь читать, – писал Винсент в 1882-м. – Что за молодчина был Милле!»
Но Сансье не был просто Босуэллом своего доктора Джонсона – он был покровителем, коллекционером и торговал работами художника. С целью сопроводить знаковые картины художника «Сеятель» и «Анжелюс» ходовой легендой об их создателе Сансье обильно уснастил провинциальное прошлое своего подопечного блестящими клише и сентиментальными подробностями. По его версии, Франсуа Милле провел детство в полях, разделяя тяжкий труд местных крестьян. Реальный Милле, сын обедневшего дворянина, тихий и прилежный мальчик, был увлечен «Энеидой» Вергилия куда больше, чем полевыми работами на каменистой почве родной Нормандии. Если когда-нибудь он и принимал участие в севе и жатве, то было это разве что в семейном саду, на радость любящей бабушке. Влиятельные родственники организовали для Милле государственную стипендию, и тот с готовностью покинул родные края ради стажировки в Париже у Поля Делароша – звезды фирмы «Гупиль и K°» и любимца дяди Сента.
Согласно книге Сансье Милле жил одной жизнью с простым людом, воспетым в его живописи. «В сердце его всегда теплилось сочувствие и жалость к несчастным беднякам. Он и сам был крестьянином», – утверждал биограф. По его версии, в 1849 г. Милле бежал от парижской суеты, чтобы поселиться среди столь любимых им простых людей – разделить с ними жизнь, полную самопожертвования и лишений. Художник даже стал носить серую шерстяную фуфайку и деревянные башмаки – «ливрею бедности», – так что ничего не подозревающий путник с легкостью мог принять кряжистого бородатого человека, устало бредущего через поля, за одного из жителей деревни. Реальный Милле, беззаботный транжира, с нищетой знаком не был – знал лишь долги. Остро чувствуя конъюнктуру рынка и мастерски владея кистью, Милле следовал в живописи определенной стратегии и писал все: от портретов людей из высшего общества до игривых сценок с соблазнительными юными девами – и на протяжении своей карьеры редко испытывал недостаток в покровителях, заказчиках и покупателях.
В модной деревеньке Барбизон в лесу Фонтенбло, близ Парижа, куда Милле «бежал, ища уединения», художника регулярно навещали утонченные парижские друзья – отнюдь не крестьяне, умножая долги и славу своего приятеля. Как и прочие представители поместного дворянства, Милле часто носил простую одежду, но всегда настаивал, чтобы его фотографировали в элегантном костюме, приличном благородному господину, и щедро тратился на портных. Вместе с другими художниками, такими как Шарль Жак и Теодор Руссо, и писателями, среди которых была Жорж Санд, Милле со своим «Сеятелем» (1850) и «Отдыхом жнецов» (1853; год рождения Винсента) примкнул к волне недовольства, спровоцированной Революцией 1848 г. Вскоре та же самая волна вознесла Милле и остальных барбизонцев на пик успеха – к триумфу на Всемирной выставке и в Салоне 1855 г.
Однако Винсент видел в Милле лишь того, кого представил Сансье, – сентиментального и простодушного человека с живым и дерзким воображением, не понятого публикой, оплеванного критиками и преследуемого кредиторами, одинокого меланхолика, то и дело разражающегося рыданиями и подверженного мыслям о самоубийстве, художника, исполненного необузданной страсти и необъяснимого чувства вины. «Я хочу испытывать страдания, – цитировал Сансье своего героя. – Именно они помогают художнику выражать себя наиболее ярко». Со дня первого знакомства с монументальным трудом Сансье Винсент немедленно стал проецировать житие кумира на собственную биографию – в поисках утешения и руководства к действию. Хотя Винсент был знаком с работами Милле главным образом через гравюры, он считал его своим учителем и утверждал, будто этот французский художник вдохновил его на то, чтобы вернуться домой из Гааги в 1883 г. «[Когда] все силы прошлого все дальше и дальше уводили меня от природы, – писал Винсент, – именно [Милле] вернул меня к ней».
После смерти отца Винсент полностью погрузился в иллюзию близости с человеком – или вымышленным образом человека, которого он называл «папаша Милле». Винсент воображал, как он вслед за своим героем будет вести жизнь, полную неустанных трудов, и бескорыстно посвятит себя крестьянской живописи. Милле был для него одновременно и христианским мучеником, страдающим за угнетенных, но благородных героев, и пророком, призывающим всех заблудших собратьев – любителей роскоши вернуть искусство к темам смиренным и вечным. К середине апреля 1885 г., по мере того как рисунки и живописные наброски группы крестьян за столом начали заполнять стены мастерской на Керкстрат, Винсент обрел нового отца, новую веру и новую миссию.
Весной, когда началась посевная, Винсент взял за правило вставать с первыми лучами солнца, чтобы присоединиться в полях к своей «пастве». Он надевал пропитанную потом и выцветшую на солнце голубую льняную рубаху – цвета яиц малиновки. Художник не выходил из дома без шляпы – соломенной в хорошую погоду, из черного фетра – в дождь, но лицо у него все равно было «обветренное и загорелое», писал один из учеников Ван Гога Диммен Гестел, – того самого оттенка, как бывает у всех, кто постоянно работает на земле. Покидая пасторский дом, Винсент обувал тяжелые, грубые брабантские деревянные башмаки. Те из соседей, кто вставал рано, могли видеть, как на рассвете сын покойного пастора, со своим альбомом, торопливо шагает в сторону полей. Он делал наброски в поле или во дворе крестьянского дома на окраине Нюэнена – там, где видел людей за работой. «Чем бы ни были заняты люди в поле или дома – я берусь за все», – писал он брату. Когда работа на полях замирала, Винсент наблюдал, как крестьяне доят коров или стригут овец, а то и принимался ходить по дворам и стучать в двери в надежде зарисовать интерьеры крестьянских домов. Падая с ног от усталости, он бродил по пустошам, «не ради прогулки, но изо дня в день, как сами крестьяне», – не без бахвальства писал он брату. Домой он возвращался под вечер, «уставший как собака», однако не роптал и уверял Тео, что благодаря ветру и непогоде закалился «не хуже, чем иной крестьянин».
Порой Винсент не возвращался домой вовсе, ночуя в какой-нибудь крестьянской лачуге – достаточно отдаленной для того, чтобы до ее хозяев еще не дошли слухи о странном «художничке» из Нюэнена. «Я завел себе друзей среди местных, – радостно сообщал он в июльских письмах, – они всегда мне рады». Винсент делил с ними их черный хлеб, как и они, спал на соломе, убеждая себя, что в мире всегда найдутся чужие дома и поля, где «я буду чужим среди чужих и смогу вести себя так, как захочу». Заявляя, что ему «приелась скука цивилизованной жизни», Винсент все реже виделся с семьей и полностью погрузился в исследование крестьянского быта. Он наблюдал, «как, погруженные в раздумья, они молча сидят у огня» в своих домах, слушал их разговоры, полные сплетен и суеверий. Деньги и спиртное помогали ему завоевать доверие крестьян, узнать, как они нюхают ветер, чтобы предсказать погоду, и выведать, где живут местные ведьмы. (К одной из них Винсент даже наведался, но «самым таинственным ее занятием оказалось выкапывание картошки».)
По воскресеньям Винсент отправлялся «далеко-далеко, на другой край пустоши» в поисках новых тем, живописных домов и, конечно, моделей. Не обремененный ничем, кроме небольшого этюдника, он сворачивал с изрытого колеями большака и исхоженных тропинок, углубляясь в края столь дальние, что их можно было сравнить с американским Западом. Подобные экспедиции нередко привлекали внимание местных мальчишек, которым нечем было себя занять после церковной службы. Винсент, со своими странными пожитками и еще более странными рисунками, по-прежнему страдал от издевательств и насмешек с их стороны, когда выбирался на пленэр, но в эти воскресные вылазки художник был им даже рад. Монеты помогали ему направить мальчишечий пыл в полезное русло: за каждое принесенное птичье гнездо он платил насмешникам пять или десять центов, в зависимости от состояния гнезда и степени редкости птицы. Годы спустя один из этих мальчишек будет вспоминать о своем знакомстве с художником: «Я сказал ему, что знаю, где водится длиннохвостая золотая иволга, очень необычная птичка. „Давай пойдем к дереву и выследим ее“, – предложил он. Мы пошли и стали ждать, но птица все не вылетала. „Не вижу ничего“, – сказал Ван Гог, а я ему: „Вон же, вон“. – „Это сук“, – возразил он. Тогда я пнул дерево, птичка вылетела и напугала его. Это было что-то. Он принес лестницу и аккуратно срезал гнездо».
Винсент нанимал мальчишек повсюду, куда бы ни направлялся, и порой участвовал вместе с ними в долгих и тщательно продуманных вылазках за птицами и гнездами. Он расставлял сети между столбами изгородей и посылал юных помощников спугнуть птиц, затаившихся в своих укрытиях. Он даже стрелял по птицам из самодельных рогаток – одна из них однажды досталась сорванцу, который с ее помощью перебил окна в школе.
В скором времени Винсента стала сопровождать целая группа помощников, с радостью готовых прогуляться по пустоши за деньги, пусть и в компании «страшного на вид» странного господина с «нечесаной рыжей бородой». Он «всегда был одет так бедно, что хотелось дать что-то ему самому, а не брать у него», – вспоминал потом еще один участник той компании мальчишек, Йос ван дер Хартен. Совершая долгие прогулки в компании деревенских мальчишек, Винсент не только подражал своему кумиру Милле, но словно возвращался в собственное детство, с его походами за птичьими гнездами и ловлей тритонов по берегам ручьев. «Как мне хотелось в прошлое воскресенье, чтобы ты был со мной, – писал он брату после одного из таких воскресных приключений. – Я вернулся домой весь покрытый грязью: нам пришлось целых полчаса перебираться через ручей». Свои нужды и радости Винсент сравнивал с чувствами и потребностями прочих «крестьянских парней» и в мечтах о возвращении к прошлому жаловался на «вечную чепуху», которую приходилось терпеть от «родителей и учителей».
Статус крестьянского парня, как представлялось Винсенту, давал ему еще одно право, доступное представителям этого непритязательного класса, – право на секс. Винсент давно разделял распространенный среди буржуазии миф, будто крестьяне совокупляются точно так же, как и их скотина: где вздумается, хоть в поле, хоть в амбаре, свободные от чувства вины, от запретов, от сложностей, стоит лишь инстинктам взять над ними верх. Теперь же эти школярские фантазии, чрезвычайно приятные Винсенту, склонному выдавать желаемое за действительное, сплелись с призывом Милле «лично проникнуться духом деревенской жизни». В апреле Гордина де Грот чуть ли не каждый вечер проводила наедине с художником в мастерской на Керкстрат. Злые языки уже начали судачить о сыне пастора и его крестьянской «Дульсинее». Многие подозревали, что молодой Ван Гог рисует ее обнаженной.
В мае Винсент прочел роман Золя «Жерминаль» и обрел в этой книге новые аргументы в пользу своей чувственной миссии. Действие романа разворачивается в хорошо знакомом Винсенту рабочем аду – на угольной шахте на севере Франции, каждая страница пропитана возмущением по поводу жестокости капиталистической системы и страданий ее жертв. Но вовсе не обличительный пафос Золя увлекал Винсента более всего. Среди персонажей романа, полного положительных образов рабочих с падшим романтическим героем во главе, Винсент, как обычно ищущий в литературе сходства с собственной биографией, выделил фигуру управляющего шахтой господина Энбо. Именно завистливые рассуждения Энбо на тему страстных плотских отношений в среде бедноты Винсент цитировал в письме брату.
Почему бы ему не посадить их за свой стол, не заткнуть им глотки фазаном, а самому пойти обниматься за забором с девками и мять их, смеясь над теми, кто щупал их раньше? Он отдал бы все… чтобы стать хоть на один день последним из этих озорников, которые свободно распоряжаются собой, своей плотью… Да! Жить по-скотски, ничего не иметь, слоняться во ржи с самой грязной, самой уродливой откатчицей и радоваться этому!
Но фанатичное сердце Винсента искало не столько удовольствий, сколько боли. Стремление Милле к простой жизни казалось ему родственным призывам к умерщвлению плоти – таким же, как у Фомы Кемпийского или Христа. Винсент одевался в лохмотья, вызывавшие жалость даже у самих крестьян, отказывал себе в защите от дождя и солнца. Оставаясь ночевать в мастерской на Керкстрат, спать он предпочитал на чердаке, пыльном и кишащем пауками, вместо того чтобы расположиться в куда более удобной комнате на первом этаже. «Он считал, что если будет спать в любом другом месте, то слишком себя избалует», – вспоминала хозяйка дома госпожа Схафрат. Словно желая изжить малейший намек на роскошь, Винсент никогда не прибирался в мастерской. По словам одного потрясенного посетителя, Керссемакерса, «вокруг печки громоздились кучи золы, а саму печку никто никогда не чистил и не протирал». Плетеные стулья ломались и изнашивались – их никто не чинил. Повсюду валялись всевозможные вещи: одежда и деревянные башмаки, шапки и шляпы для моделей, деревенская утварь и инструменты, образцы мха и растений, собранные во время бесконечных прогулок по пустоши; все это уныло пылилось без дела, постепенно исчезая под все новыми и новыми пачками рисунков – бесчисленных и забытых, точно осенние листья.
Художник питался исключительно «черным хлебом», освященным Милле, изредка дополняя его куском сыра и всегда запивая трапезу кофе. Когда друзья, вроде Керссемакерса или ван де Ваккера, угощали его мясом и пирогом, Винсент взамен просил корку черствого хлеба. «Деликатесы я не ем», – заявлял он, отказываясь от пищи, которую де Гроты умяли бы за милую душу, – «не хочу себя слишком баловать». Однако умеренность в еде, как это всегда случалось с Винсентом в моменты особого рвения, вскоре привела к истощению. Словно пытаясь превзойти самого Милле («Я определенно считаю себя ниже крестьян», – писал он спустя несколько лет, в 1889 г.), Винсент стал питаться даже более скудно, чем нищие герои его работ. Один из мальчишек – тех, кто охотился с художником за гнездами в краях, где люди жили на одной картошке, – впоследствии вспоминал: «Я таких тощих людей, как Ван Гог, никогда не видел». Керссемакерс и прочие друзья считали причиной странного самоуничижения необъяснимую бедность Винсента, и тем не менее на коньяк и табак деньги у него всегда находились. В оправдание Винсент приводил пример героя «Жерминаля» Энбо: «Он тоже хотел бы околевать с голода, чувствовать до головокружения судороги в пустом желудке – только бы убить свою неутолимую печаль».
Укрепившись в намерении принести себя в жертву и тяжко трудиться ради блага крестьян, Винсент не обращал ни малейшего внимания на недоверие, с которым те, кого он мечтал облагодетельствовать, относились к его персоне. Судя по всему, ежедневные визиты Винсента представлялись семьям, вроде де Гротов или ван Ройсов, в лучшем случае прибыльным неудобством, в худшем – проявлением подозрительного внимания к их жизни. Мальчишек – охотников за гнездами странное расточительство Ван Гога заставляло тянуться к нему и одновременно настораживало – в их мире любое отклонение от нормы подлежало наказанию. Дети брали у Винсента деньги, но безжалостно высмеивали его за спиной. Один из них, сын мельника Пит ван Хорн, будет вспоминать впоследствии, как мальчишки заявились в мастерскую на Керкстрат, где застали Винсента, одетого в длинные шерстяные кальсоны и соломенную шляпу, с трубкой в зубах, работающим над картиной.
Выглядело это очень странно. Ничего похожего я до этого не видел. Он стоял на некотором расстоянии от мольберта, скрестив руки на груди – он часто так делал, – и долго смотрел на картину. Потом он вдруг подскакивал, словно хотел наброситься на холст, быстро наносил два-три мазка, затем резко опускался на стул, прищуривал глаза, утирал лоб и потирал руки… В деревне поговаривали, что он сумасшедший.
Другой мальчик вспоминал, как Ван Гог бродил по полям в поисках места, где мог бы разместиться со своим мольбертом: «Он то тут постоит, то там, потом туда подойдет, и опять вернется, и снова идет вперед, пока люди не начинали говорить, мол, опять этот псих за свое». По воспоминаниям Керссемакерса, учитель музыки в Эйндховене решительно отказался продолжать заниматься с Винсентом, поскольку его ученик столько времени тратил, «сравнивая звучание фортепиано с берлинской лазурью, или темно-зеленым, или темной охрой с осветленным кадмием, что у учителя возникло ощущение, будто он имеет дело с сумасшедшим». Даже те, кто знал Винсента только в лицо, – покупатели магазина Байенса, например, – отзывались о нем как о «сумасшедшем коротышке из Нюэнена».
Все эти насмешки и глумливые замечания лишь подстегивали Винсента, который клялся удвоить усилия вопреки любым гонениям. «Милле… и многие другие показали, что не надо обращать внимания на брань… колебаться, пусть даже и имея поводы для опасений, было бы просто стыдно». Он решил удалиться на пустоши – поселиться «в крестьянском доме, чтобы никогда больше не видеть и не слышать людей, именующих себя образованными». Винсент прославлял энтузиазм и импульсивность, противопоставляя их страхам и скуке окружающего мира. Безумие есть долг всякого художника, заявлял он. «Le grain de folie qui est le meilleur del’art», – цитировал Винсент полюбившуюся фразу из статьи художественного критика Поля Манца.
К началу мая Винсент был полностью захвачен своей иллюзией. По вечерам он воображал себя не художником, возвращающимся в мастерскую после дня, проведенного на набросках, но крестьянином, пришедшим с поля, чтобы сменить мотыгу на кисть. «Я вспахиваю свои полотна точно так же, как они вспахивают поля», – напишет он четыре года спустя, в 1889-м, теперь уже превращаясь из крестьянского художника в пишущего картины крестьянина. (Понятие «шедевр живописи» Винсент безапелляционно определял как произведение «крестьянина, который умеет писать картины».) Протестуя против «так называемого цивилизованного мира», «откуда я изгнан за мои деревянные башмаки», Винсент желал страдать вместе со всеми простыми людьми – не только едоками картофеля из Нюэнена, но и бедняками Зюндерта, и шахтерами Боринажа. Он планировал вернуться в черную страну и «привозить домой по тридцать этюдов в месяц». Винсент снова умолял Тео присоединиться к этой жизни художника-крестьянина – ходить в деревянных башмаках, есть ржаной хлеб и вести незамысловатую жизнь животного. «Какие картины ты мог бы создать!» – восклицал он, обращаясь к брату.
Винсент отрицал иллюзорность своих фантазий. Напротив, иллюзией был мир вокруг. «Очарованная страна» Милле действительно существует, заверял он Тео. В надежде попасть туда однажды Винсент давал волю воображению: «Утопать в глубоком снегу зимой, в желтых листьях осенью, в спелой пшенице летом, в траве весной – просто чудесно; всегда быть в окружении косарей и крестьянских девушек – летом под огромным небом, зимой – у закопченного очага – просто чудесно! А главное, чувствовать, что так было и будет всегда».
Мать и сестры с ужасом наблюдали, как на их глазах разрушается личность Винсента. Они, безусловно, слышали о его прежних срывах – в Лондоне, Париже, Амстердаме, Гааге, но ни разу не наблюдали их воочию. Анна Ван Гог ценила особое положение и привилегии пасторской жизни даже больше, чем ее покойный муж. С первого дня его пребывания в Нюэнене своим поведением и манерой одеваться, общением с католиками (моделями, которых он приглашал, и хозяевами дома, где он снял мастерскую), бесконечными публичными скандалами с ее мужем, неспособностью содержать себя самостоятельно и непристойным искусством старший сын угрожал этому особому статусу. Теперь же, сведя в могилу ее дорогого Доруса, Винсент объявил себя крестьянином! Каждый день, когда Винсент, точно так же, как когда-то в детстве, выходил из дома и направлялся в сторону полей, где бесцельно бродил в одиночестве, подвергаясь соблазнам пустошей; каждый вечер, когда он возвращался домой после своих странных занятий в грязных лачугах питающихся картофелем папистов, Анна не могла не видеть в происходящем осуществления самых страшных своих материнских пророчеств.
То ли по наущению матери, то ли предваряя ее просьбу, сразу после смерти Доруса Тео посоветовал брату покинуть пасторский дом – вообще удалиться из Нюэнена. Винсент часто грозился уехать и всего за несколько месяцев до этого намеревался перебраться жить в мастерскую. Однако предложение Тео поразило его. «Не вижу никакого смысла менять место жительства, – писал он, – у меня хорошая мастерская, и природа здесь очень красива». Милле жалел, что оставил родные края; Винсент не желал совершить ту же ошибку, покинув Брабант. «В сущности, у меня одно желание – жить в деревенской глуши», – признавался он, решительно намереваясь остаться здесь до конца жизни.
Но Винсент недооценил характер своей сестры Анны, которая осталась в Нюэнене после похорон, чтобы помочь убитой горем матери. Тридцатидвухлетняя Анна, сама мать семейства, женщина серьезная и решительная, быстро прибрала к рукам пасторское хозяйство. Первым делом она отселила брата, который, по ее мнению, был просто невыносим. Ей, как и другим членам семьи, трудно было удержаться от размышлений на тему, как должен был страдать от всего этого их несчастный отец. Винсент яростно спорил с сестрой. Но Анна унаследовала от матери железную волю: при поддержке остальных сестер она превратила жизнь брата в родительском доме в ежедневную пытку. Даже любимица Винсента, младшая сестра Вил, встала на сторону остальных родственников – это предательство показалось ему особенно горьким. Тем не менее окончательно сломить сопротивление Винсента удалось только тогда, когда Анна обвинила брата в попытке погубить мать, точно так же, как он свел в могилу отца. Уязвленный и обиженный, Винсент собрал вещи и в последний раз покинул родительский дом.
В письмах к Тео он представил свое отступление как жест милосердия. «Чувствую, что так будет лучше», – писал он, делая вид, будто принял решение сам. «Домашние, как мне кажется… ведут себя более чем неискренне». Спор с родственниками он перевел исключительно в художественную плоскость и связывал свой отъезд с принципиальной несовместимостью «взглядов людей, которые стремятся сохранить определенное общественное положение, и крестьянского художника, который об этом просто не думает». Претендуя на роль «мученика во имя искусства» и в надежде умиротворить мать и сестер Винсент отказался от любых притязаний на скромное отцовское имущество. «Поскольку все последние годы я жил с отцом в постоянных разногласиях, – торжественно заявлял он Раппарду, – я отказался от своей доли в наследстве».
Увы, ни живых, ни умерших умилостивить не удалось. В день оглашения завещания Винсент вернулся в пасторский дом, где обнаружил дядю Стриккера, отца Кее Вос, – он представлял интересы отсутствующих братьев и сестер, включая Тео. Помимо отца, никто, кроме дяди, не был свидетелем такого количества прежних неудач Винсента. Прибыл нотариус и, окинув взглядом Винсента, по воспоминаниям сестры Лис, «выглядевшего дико и одетого в крестьянскую одежду», спросил: «Не пора ли этому человеку уйти?» – «Это мой старший сын», – ответила Анна Ван Гог. То ли уязвленный смущением, явно прозвучавшим в ответе матери, то ли стесненный присутствием дяди, то ли чувствуя себя не в силах вынести неторопливый переучет отцовской жизни, Винсент сбежал из дома в самый разгар описи, «не предоставив никаких объяснений», – записал в отчете нотариус.
Причины такого поведения Винсент мимоходом объяснит в апрельском письме, в момент какого-то лировского просветления. Жалуясь на то, что мать, как и отец, «не в силах понять, что живопись и есть вера», он слышит проклятие пастора, доносящееся из могилы. «Именно это и составляет суть непонимания между мной и ею. То же самое всегда было между отцом и мной, и теперь ничего не изменилось. Увы».
К началу мая Ван Гог перетащил все свои пожитки в захламленную мастерскую на Керкстрат, расположенную в нескольких кварталах от дома пастора. На мольберте стоял третий, и окончательный, вариант «Едоков картофеля», который никак не мог досохнуть из-за бесконечных переделок. В запале битвы с родными Винсент принялся за полотно еще большего размера – почти метр на метр с лишним. Он рисовал, писал и воображал фигуры за столом так часто, что ему уже не надо было возвращаться к наброскам или эскизам. «Я пишу по памяти», – признавался художник в апрельском письме брату.
Образ собравшейся за столом семьи преследовал Винсента в процессе долгого и болезненного изгнания из пасторского дома. В середине апреля, завершив второй вариант картины, он тут же объявил о намерении сделать с нее литографию. Не дожидаясь мнения Тео насчет самой работы или затеи с литографией, Винсент отправился в Эйндховен и заказал пятьдесят экземпляров. Жизнь в родительском доме разваливалась на части, а он снова перерабатывал изображение, переводил его на камень и лелеял мечту создать целую серию литографий на тему «les paysans chez eux» – «крестьяне в своих домах». Художник отсылал брату многочисленные наброски с новой картины, призывая показать их друзьям и коллегам. Он предполагал, что «черновой рисунок этих едоков картофеля, возможно, захочет приобрести» редактор модного парижского художественного журнала «Le Chat Noir», и предлагал выполнить такой рисунок в любом размере.
Не обращая никакого внимания на нежелание брата поддержать его затею, Винсент, ликуя, ухватился за сообщение, будто один из коллег Тео, не слишком известный торговец картинами по имени Арсен Портье, «увидел что-то» в одном из его ранних рисунков. Художник немедленно написал Портье длинное письмо, в котором аргументированно объяснял ему «его собственные интуитивные ощущения» и призывал не отказываться от высказанного мнения. Вежливый комплимент Портье (который сказал Тео, что в работах Винсента присутствует «нечто индивидуальное») привел Винсента в настоящий экстаз – последние недели апреля художник потирал руки в предвкушении скорого успеха. Когда литографии были готовы, он разослал экземпляры Тео, Раппарду, Портье и даже давнему коллеге по «Гупиль и K°» Элберту Яну ван Висселингу, раздавая работы, точно сигары при рождении ребенка. Он праздновал не только сам факт создания картины (она продолжала меняться с каждой новой версией), но и новую цель, воплощением которой являлось это полотно. «Эта вещь прочувствована мною, – писал он. – Она кажется мне какой-то живой – куда более живой, чем многие из тех картин, которые написаны безукоризненно».
Раздавая литографии с «Едоков картофеля» и вынашивая планы по созданию новых, Винсент все же снова и снова возвращался к полотну, по-прежнему стоявшему на мольберте. Всю вторую половину апреля он боролся за право занять свое место за столом в родительском доме и без конца перерабатывал образ крестьянской семьи за ужином. Художник писал и переписывал лица и руки, утрируя грубые черты, состаривая лица и делая их все более пугающими. Лишь Гордина и пятый, «случайный пришелец» избежали этой беспощадной переработки. Винсент соединял тончайшие оттенки, придерживаясь собственного правила: «Форму, думается мне, лучше всего можно передать почти монохромным колоритом»; снова и снова он возвращался к холсту, пытаясь смягчить слишком резкие акценты и часами смешивая на палитре оттенки серого.
После каждой переделки изображение становилось все более темным. Промучившись несколько недель над лицами, Винсент пришел к выводу, что созданный им телесный цвет оказался «слишком светлым и определенно никуда не годился», так что пришлось переписать головы заново, добившись «цвета вроде того, какого бывает самая пыльная картофелина – неочищенная, понятное дело». Винсент прилагал все усилия, чтобы темные тона остались максимально темными: подцвечивал лак битумом и смешивал краски с бальзамом – природной смолой, которая не давала маслу из краски впитаться в холст, таким образом темные цвета лишались блеска и становились матовыми. Бальзам также позволял краске дольше сохранять податливость, делая ее более подходящим материалом для беспокойного воображения художника. Однако мягкая краска приглушала, гасила смелые мазки, технику нанесения которых Винсент отработал зимой, упражняясь в написании голов, и вынуждала художника еще дольше ждать момента, когда можно будет внести новые поправки.
Но Винсент не сдавался, он работал в любое время суток, неделю за неделей: утром писал, днем и вечером переделывал, а ночью, в бесконечном споре с самим собой, уничтожал плоды упорных трудов. Обоснование для всех этих педантичных манипуляций он придумал самое благородное: «Прежде всего, я изо всех сил стараюсь внести в картину жизнь». Но апрель уже подошел к концу, а мрачноватая сцена трапезы в доме де Гротов, несмотря на все маниакальные манипуляции художника, практически не менялась – Винсент и сам осознал, что столкнулся с проблемой: он не мог остановиться.
Винсент всегда имел склонность слишком долго работать над одной и той же картиной – особенно это касалось полотен, имевших для него особый смысл (в сентябрьском письме 1882 г., рассказывая о нескольких неудачных гаагских этюдах, он признается: «Я никак не мог от них оторваться»). А этот образ был для Винсента важнее всех остальных. От предложенной Тео перспективы выставиться в Салоне он, может, и уклонился, но с незаконченной картиной по-прежнему были связаны ощущения высоких ставок и последнего шанса. Винсент и сам продолжал повышать ставки, обещая предъявить «нечто более значительное» и заверяя, что, когда полотно будет наконец завершено, Портье или Тео сможет послать его на выставку. «Я точно знаю – в ней [картине] есть нечто, – убеждал он брата. – Нечто совершенно иное, чем все, что ты когда-либо видел в моих работах». Лихорадочное состояние подпитывалось изнутри: чем больше надежд он возлагал на «Едоков картофеля», тем больше вносил поправок и тем самым затягивал процесс работы над картиной.
В итоге он был вынужден почти силой принудить себя расстаться с картиной. В самом конце апреля Винсент перевез еще влажный холст в Эйндховен, где сдал на хранение Антону Керссемакерсу, наказав «проследить, чтобы я его не испортил». Несмотря на все эти ухищрения, через несколько дней он вернулся в мастерскую друга, чтобы тонкой кистью нанести хаотичные «завершающие мазки» поверх очередного (четвертого) слоя лака. Не успели эти поправки как следует просохнуть, как Винсент уже потащил картину обратно в Нюэнен в надежде успеть отправить ее брату ко дню рождения 1 мая. Но через пару дней он снова шел по пыльным улицам, неся картину в дом де Гротов, чтобы «добавить последние штрихи с натуры». Де Гротов и ван Ройсов он застал за ужином, но не под лампой, а у окна. Увидев, как их силуэты вырисовываются на фоне прямоугольника окна, сквозь которое в дом сочился свет затухающего дня, Винсент был потрясен. «О, это было великолепно!» – настолько, что художник тут же снова принялся дорабатывать картину, сделав руки и лица еще темнее («цвета тусклой бронзы») и добавив толику «нежнейшего блеклого голубого». «Я никогда не буду считать свою работу готовой или законченной», – в отчаянии писал он Тео.
Истязая холст бесконечными изменениями, Винсент снова и снова лакировал его словами, отчаянно пытаясь заранее смоделировать реакцию Тео на еще не виденную им картину. «Целую зиму я перебирал нити и выбирал выразительный узор, и теперь, хоть ткань и получилась достаточно грубая, нити, из которых она соткана, выбраны старательно и по правилам». Винсент хвалил живость красок и оригинальность работы, оправдывая ее изъяны благородством темы («Она происходит из самого сердца крестьянской жизни») и праведностью замысла. «Я хотел дать представление о совсем другом образе жизни, чем тот, который ведем мы, цивилизованные люди», – пояснял он, предупреждая упреки в грубости.
Накануне отправки художника охватила паника: его беспокоил размер полотна, и он нервно предлагал переписать картину заново на холсте меньшего размера; теперь его волновало, что работа слишком темная: в поисках поддержки он обращался к пантеону старых мастеров, отчаянно уверяя, что самые светлые из их картин на самом деле не настолько светлые, как кажутся, а темные (такие, как его работа) не такие уж и темные. Винсент боялся, что Тео сразу забракует картину, и чуть не решил вовсе ее не посылать – он мучительно высчитывал расходы по перевозке, полагая, что у работы больше шансов расстроить получателя, если тому придется платить за транспортировку. Следуя своему неизменному убеждению, будто работа покажется более выигрышной, если поместить ее среди множества других, Винсент отослал Тео бандероль с десятком живописных набросков к «Едокам», чтобы подготовить глаз брата и смягчить его сердце по отношению к давно обещанной картине.
Наконец 6 мая Винсент отправил полотно в Париж в дешевом ящике, на котором значилась горделивая надпись: «V1» («Винсент 1»).
Шансов на то, что Тео понравятся «Едоки картофеля», не было изначально. Целый месяц – а на деле всю зиму – Винсент потратил, работая над картиной, которая откровенно бросала вызов призывам брата уделять больше внимания свету, цвету и очарованию. Как Винсент мог с такой горячностью защищать эту картину? Как мог возлагать на нее такие надежды? Эти вопросы должны были озадачивать Тео в той же мере, что и само полотно. За год до этого младший брат открыто раскритиковал небрежную и неряшливую технику старшего. Споры относительно унылой палитры не прекращались с того самого момента, когда Винсент взял в руки кисть. Какой умысел – или расчет – руководил братом, решившимся ответить на предложение Тео поучаствовать в Парижском салоне картиной, явно обреченной разочаровать зрителя?
Тео, как обычно, не осмелился высказать свое мнение прямо. Недавно овдовевшая мать оставалась беззащитной перед выходками Винсента – Тео это беспокоило, а мир в семье он ставил куда выше личных принципов. Будучи от рождения человеком тактичным и чутким, владея мастерством хитрой дипломатии парижского торговца, он с типичной для него точностью просчитал, чем грозил чрезмерный энтузиазм со стороны брата по отношению к этой странной картине. Впервые Тео узнал о ней на похоронах отца, но тогда практически ничего не сказал, однако дал понять, что недоволен, отказавшись брать подготовительные наброски. По возвращении в Париж младший брат передал старшему невеселые новости о том, что публика (но не Тео) равнодушна к работам Милле (не Винсента). Тео выполнил абсурдное поручение Винсента – показал картину в редакции журнала «Le Chat Noir» – и в подчеркнуто нейтральном тоне сообщил об отказе редактора. Он возражал против дорогостоящей печати литографий с картины (но не против самой картины), а увидев экземпляр, раскритиковал исключительно его техническое несовершенство, виной которому была ошибка литографа («нечетко»). Трезвость собственных суждений Тео уравновесил умеренно положительным комментарием Портье насчет «индивидуальности» и переслал умиротворяющий отчет матери, зная, что Винсент его прочтет. «Я счастлив, что намедни имел возможность передать Винсенту приятную новость, – писал он ей в апреле. – Пока что он ничего не продал, но это придет. В любом случае, когда такой человек [Портье] что-то в этом видит, появятся и другие, думающие так же».
Получив посылку с картиной, Тео тут же отослал брату письмо, в котором, с одной стороны, похвалил фигуры крестьян («Так и слышишь стук их деревянных башмаков»), а с другой – поругал за плохую прорисовку фигур и темные цвета. Чтобы смягчить даже столь незначительную критику, он приложил к письму пятьдесят франков сверх обычной суммы и написал еще одно письмо – матери – с преувеличенными уверениями в том, что все хорошо. «Несколько человек уже посмотрели его картину, – писал он Анне, – художники – те особенно считают ее многообещающей. Кое-кто находит, что она очень красива, потому что фигуры такие живые». (В письме Тео упоминает лишь одно имя – своего знакомого, пожилого жанрового художника Шарля Серре.) «[Серре] не мог не увидеть, что тот, кто написал эту работу, не очень опытен, – сообщал матери Тео, – однако нашел в ней немало хорошего».
Самые важные свои критические замечания Тео, как обычно, предпочитал выражать иносказательно, посредством примеров. Он уже несколько раз пытался заинтересовать брата творчеством салонного художника Леона Лермитта, знаменитого живописца и иллюстратора, изображавшего, главным образом, крестьян за работой. В ответ на литографию с «Едоков картофеля» Тео выслал Винсенту несколько гравюр по картинам Лермитта, явно в надежде продемонстрировать брату, с его неумелым рисунком и неуклюжими фигурами, пример дотошной тщательности в рисунке и мастерства в изображении динамичных поз. Винсент не жалел похвал, называл гравюры «полными чувства… великолепными», но урок проигнорировал. Получив уже завершенную картину, Тео предпринял еще одну попытку – переслал брату критический обзор Салона 1885 г., в котором Лермитта называли «преемником Милле» и превозносили искусность обоих художников в передаче света и цвета.
Едоки картофеля. Литография. Апрель 1885. 26 × 32 см
В том же письме Тео советовал Винсенту обратить внимание на картину Фрица фон Уде «Пустите детей приходить ко Мне». Тео не смог бы придумать более колкого упрека грубым пещерным людям с картины Винсента, чем эта изящная и сентиментальная трактовка евангельского сюжета. Крестьянские дети в живописных лохмотьях внимают Христу, сидящему перед ними на стуле с высокой спинкой. Придав индивидуальность каждому персонажу картины посредством жестов и выражений лиц, Уде с успехом избежал преувеличения и карикатурности. Несмотря на схожую цветовую гамму, составленную из того же набора оттенков «зеленого мыла», что и в «Едоках», у Уде сцена купается в мягком свете, который обволакивает темный интерьер, мерцая золотистыми акцентами на светлых головках детей. Безупречная техника не лишает картину эмоций – того, что Винсент называл «истинным чувством». Подобно Милле, Фрицу фон Уде удалось передать возвышенное благородство своих скромных героев, не прибегая к серым тонам или грубому рисунку.
Вкрадчивые упреки брата дали Винсенту повод ввязаться в битву, к которой он был всегда готов. Он не собирался отказываться от ореола мученика во имя искусства. «По-моему, чем больше в том, что делаешь, прочувствованного, – писал он, ставя знак равенства между художником и его искусством, – тем больше критики и обид». Со своими крестьянскими фантазиями и мессианством в духе Милле Винсент поднял ставки так высоко, что об уступках нельзя было и думать. Отвергая все предложенные Тео примеры как «холодные» и «банальные», он настаивал на уникальности собственного искусства и индивидуальности его создателя. «Дайте нам писать, – требовал он, – и мы, со всеми нашими недостатками и отличиями, будем сами собой». Оставшуюся часть лета Винсент бомбардировал брата возражениями и новыми порциями доводов – все они были связаны с наивным стремлением изменить мнение Тео о «Едоках картофеля» и, как следствие, о самом Винсенте.
Более всего Винсента возмутила критика, которой Тео подверг цвет в его картине. Ни одна тема в спорах братьев не обсуждалась столь подробно, и любое возражение можно было предсказать заранее. Но Винсент, словно учитель в первый день занятий, объяснял брату основы «научной» теории цвета, которую изучал всю зиму по книгам, вроде «Художники моего времени» и «Грамматика изобразительных искусств» Шарля Блана – такого же популяризатора в вопросах цвета, каким был Жюль Мишле для французской истории. В апрельских письмах Винсент цитирует целые абзацы из обеих книг, словно готовясь к решающему сражению.
Леон Лермитт. Жатва. Холст, масло. 1883. 234 × 265 см
Согласно Блану все цвета в природе получаются смешением трех основных: красного, желтого и синего. Сочетая любые два из этих «первичных» цветов, можно получить один из трех «вторичных»: оранжевый (красный + желтый), зеленый (желтый + синий) или фиолетовый (синий + красный). Опираясь на исследования французского химика Мишеля Эжена Шеврёля, Блан изучал отношения между этими шестью цветами. Он придавал огромное значение тому факту, что в каждом из вторичных цветов обязательно отсутствует один из первичных: в оранжевом нет синего, в зеленом – красного, а в фиолетовом – желтого. Эти пары не связанных друг с другом цветов Блан называл «дополняющими» – они дополняют друг друга, – но при этом видел в их взаимодействии жестокую борьбу за отделение и доминирующее положение: синий против оранжевого, красный против зеленого, желтый против фиолетового. Человеческий глаз считывает эту борьбу как «контраст». Чем сильнее противостояние – близость, яркость тона, – тем яростнее борьба, тем резче контраст. Синий кажется синее, помещенный рядом с оранжевым; красный кажется более красным рядом с зеленым; желтый – еще желтее, когда противопоставлен фиолетовому. В самом крайнем выражении, предупреждал Блан, такие соседства способны усилить контраст «до такой степени интенсивности, что он окажется почти невыносимым для человеческого глаза».
Автор предлагал меры, чтобы обуздать противостояние дополнительных цветов и контролировать их резкие столкновения. (Блан формулировал свои «правила», используя весьма воинственную терминологию, что, безусловно, в глазах Винсента добавляло привлекательности его теории.) Эти цвета следовало смешивать в неравных пропорциях, чтобы «они лишь частично разрушали друг друга», давая сероватый ton rompu – нечистый тон, в котором преобладает тот или другой из составляющих его оттенков. Этот ton rompu (к примеру, серо-зеленый) можно противопоставить дополнительному для него цвету (красный), и получить менее интенсивный контраст («неравный бой»), или чистому тону – ton entier – например, синему, чтобы получить тональную гармонию. Таким образом, согласно Блану, даже тончайшие вариации тона могут теоретически создавать и четкий контраст (серо-зеленый и красно-серый), и объединяющую гармонию (зеленый и зелено-серый). Вслед за Шеврёлем Блан назвал эти правила взаимодействия цветов «Законом одновременного контраста».
Именно эти «правила» Винсент предъявил брату – научные, неизменные, неоспоримые. Блан сделал для цвета то же, что «Ньютон – для всемирного тяготения». «Эти законы цвета, вне всякого сомнения, подлинный луч света». Чтобы доказать это, Ван Гог приводил самые разнообразные примеры, в числе которых были и работы Делакруа, виртуозного колориста и любимца Блана, и яркие расцветки шотландского тартана. «Их цель – добиться того, чтобы самые яркие цвета уравновешивали друг друга, ткань не била в глаза и рисунок на расстоянии производил бы гармоничное впечатление», – объяснял Винсент, неустанно подчеркивая, что в «Едоках картофеля» соблюдены все правила Блана, из-за чего любая критика цвета могла быть лишь предвзятой и поверхностной. Там, где Тео и все остальные видели монотонную темень, Винсент отстаивал наличие целого спектра приглушенных, но по-прежнему ярких тонов, ведущих свои тихие партизанские войны ради создания контрастов. Он утверждал, что непроницаемые оттенки коричневого и серого на самом деле представляют собой переплетение тщательно смодулированных приглушенных тонов, сопоставленных так, что нетренированный глаз просто не может их оценить. Пресловутый тон «зеленого мыла» в действительности был соткан из множества разных оттенков, сплетающихся в гармоничное целое.
В ответ на упреки в несовершенстве рисунка Винсент выдвинул аргумент иного рода. Вместо того чтобы отстаивать правила, он яростно восстал против них. Последовательность всегда становилась первой жертвой подобных баталий: защищая «Едоков», Винсент также нимало не смущался противоречиями, которые, впрочем, с самого начала пронизывали его художественные устремления. Не обладая врожденным умением, он всегда придерживался убеждения, что упорный труд и овладение правилами – от указаний Барга до законов Блана – будут непременно вознаграждены успехом, и нарочито высмеивал понятия «гений от природы» и «вдохновение», превознося при этом собственные скромные инструменты: каторжный труд, науку и, прежде всего, энергию. Но перед лицом бесконечных разочарований и неудач он всегда допускал возможность иного пути к успеху. Если художник действительно обладает страстью – это слово очень часто встречается в рассуждениях Винсента, – то, когда бы ни одолели его сомнения в собственных силах, ничто не будет иметь значения: ни способности, ни техника, ни продажи, ни само искусство. Критикуя картины Салона 1885 г., Винсент писал: «Они не дают пищи ни сердцу, ни уму, ибо явно создавались без какой-либо страсти».
«Едоки картофеля» были созданы на очередном витке оптимизма, связанного с надеждой обрести справедливое вознаграждение за труд. Работу над этой картиной Винсент обставил как явление на свет академического шедевра, созданию которого предшествовали месяцы труда над подготовительными рисунками, живописными этюдами и эскизами. За несколько недель до завершения «Едоков» художник вновь подтверждал свою веру в «аксиомы рисунка… которые были известны уже древним грекам и будут действовать до скончания времен». Он без конца исправлял каждую деталь картины, «чтобы добиться точности»; подчеркивал, насколько улучшился рисунок в окончательном варианте, и неоднократно уверял Тео, что фигуры выполнены «тщательно и в соответствии с определенными правилами». Винсент настаивал, что фигуры изображены вполне корректно, и упрекал брата в том, что тот видит их неверно. «Не забывай: эти люди сидят совсем не так, как это делают завсегдатаи кафе „Дюваль“», – поучал он.
Лишь после того, как к критике, высказанной Тео, присоединились Портье и Серре (Серре указал на «определенные недостатки в строении фигуры»), Винсент отказался от претензий на реалистичность и отступил к последнему рубежу обороны: страсть. Сделав крутой разворот, он решительно отверг традиционный правильный рисунок и правильные фигуры как «ненужную роскошь… будь они сделаны хоть самим Энгром» и с гордостью заявил: «Я был бы в отчаянии, если бы мои фигуры были правильными». Теперь Винсент расхваливал «чуть ли не приблизительные» пропорции карикатур и искал в памяти примеры «ошибок, переработок, искажений реальности – неправд, если угодно», которыми было отмечено творчество истинных художников. Искусство требует большего, нежели правильность, заклинал он. Оно требует правды, «которая правдивее, чем буквальная правда», достоверности, честности, близости, современности – «короче говоря, жизни».
Для Винсента, по-прежнему плененного созданным Сансье образом Милле, это могло означать лишь одно: при всех технических недоработках, «Едоки картофеля» изображали крестьянскую жизнь такой, какой она была на самом деле, не «облагороженной» цветом или «сглаженной» правильностью: она пахла «салом, дымом, картофельным паром», от нее «несло навозом». То была крестьянская жизнь, какой ее проживали сам Ван Гог и Милле, а не та, которую воображали себе художники, живущие в городе, чьи «фигуры крестьян, написанные пусть даже великолепно, все-таки всегда напоминают о предместьях Парижа». Винсент наставлял Тео, используя отрывки из книги Сансье, посвященной шедевру Милле – картине «Сеятель»: «Есть что-то величественное, присущее большому стилю в этой фигуре, с ее яростным жестом, с горделивой нищетой, которые словно написаны той самой землей, которую крестьянин засевает». В оправдательном запале Винсент воспринял поэтическую метафору как универсальный принцип: «Как верно сказанное о крестьянах Милле: „Кажется, что его крестьяне написаны той же землей, которую они засевают“».
Пытаясь защитить свой цвет и свои фигуры от правил, навязываемых жертвами традиций, Винсент повторял эту мантру снова и снова. Зато, хвастался он, на его картинах осела пыль крестьянских жилищ и мухи с полей: «Мне пришлось снять добрую сотню, если не больше, мух с тех четырех холстов, которые ты получишь, – и это не считая пыли, песка и тому подобного. Не говоря о том, что за те несколько часов, которые пришлось нести их по пустошам и через живые изгороди, случайные ветки пару раз оставляли на них царапины». Оставаясь равнодушным к увещеваниям брата, Винсент высмеивал идею, будто импрессионисты, с их конфетными цветами и потоками света, способны передать грязную, дурнопахнущую реальность крестьянской жизни, а мастера академического рисунка в состоянии показать «землекопов, которые копают, крестьян, похожих на крестьян, и крестьянок, похожих на крестьянок». Только темная палитра и грубые фигуры персонажей «Едоков картофеля» могли честно передать убогую правду крестьянского бытия. И только художник, способный жить и страдать среди этих крестьян, имел право говорить от их имени. «Все, – настаивал Винсент, – сводится к тому, сколько жизни и страсти способен вложить художник в изображение своих персонажей».
Голова крестьянки. Холст, масло. Март 1885. 43 × 34 см
За каждой отчаянной попыткой оградить свою картину от осуждения ощущалось желание защитить от поругания еще более важную для Винсента идею. «Я спрашиваю тебя, что за человек, что за провидец, наблюдатель или же мыслитель, что за человеческий характер скрывается за теми картинами, техническое совершенство которых так всех восхищает? – вопрошал он брата. – Сопутствовали ли их созданию воля, эмоции, страсть, любовь?» «Cherchez l’homme», «aimez l’artiste», – по примеру Золя призывал Винсент брата, проповедуя необходимость полюбить художника больше, чем картину.
Искусство Винсента, как и всегда, следовало за его доводами. На протяжении всего лета 1885 г. он заваливал брата рисунками и этюдами в поддержку «Едоков» – поток работ можно было сравнить лишь с потоком слов в письмах. В оправдание темных цветов была выслана целая серия еще более темных картин: пейзаж, раскинувшийся «под беззвездным ночным небом, непроницаемым и темным, как чернила»; церковный погост вечером; крестьянская лачуга, наподобие той, в которой обитали де Гроты, ночью. Жалкие домишки с соломенными крышами, вместо света лампы освещенные скудным светом последних отблесков заката (в брабантских деревнях их оставалось все меньше), служили Винсенту не просто подходящим сюжетом для его ночной палитры, но возможностью продемонстрировать особое отношение художника к жизни их обитателей. «Эти „человеческие гнезда“ очень напоминают мне гнезда вьюрков», – писал он Тео с азартом крестьянского мальчика, охотящегося за птичьими гнездами, обещая написать целую серию подобных картин и найти «на просторах пустошей еще много прекрасных крестьянских домов».
В то же время художник продолжал писать «головы» – некоторые из них были даже темнее запыленных персонажей «Едоков картофеля», некоторые имели еще более карикатурные и грубые черты. Он послал Тео еще один портрет Гордины, выполненный по памяти смелыми, решительными мазками, представив его как доказательство верности завету Милле. «До сих пор я еще не делал голов, настолько peint avec de la terre, – писал он, – и теперь за этой определенно последуют новые». Вскоре в Париж прибыл еще один ящик, полный темных картин и с гордостью подписанный «V2».
В ответ на единодушную критику в адрес фигур «Едоков» Винсент развернул рисовальную кампанию, призванную стать ответом на обвинения и одновременно их опровержением. Теперь он стал адептом новой техники – она должна была сделать его фигуры «полнее и шире» – и пообещал выполнить пятьдесят, сто рисунков, «а если и ста будет недостаточно, то даже больше, до тех пор, пока не добьюсь того, чего твердо желаю, – чтобы все было округлым и… составляло одно гармоничное живое целое». В письмах к Тео Винсент приводил развернутые описания новой техники, дополняя их звучными французскими цитатами и мудрыми высказываниями великих.
Но сами рисунки изменились мало. То ли из-за упрямства моделей, то ли из-за их нехватки (приближалась июльская жатва) Винсент вернулся к тем же позам, в рисовании которых упражнялся со времен Эттена: женщины с выставленным кверху задом, занятые сбором колосьев или копанием моркови; мужчины с лопатами, граблями и косами. Художник снова демонстративно работал с большими листами и выбирал темы, от которых Тео отговаривал его еще в Эттене. Обещания сделать фигуры округлыми и добиться гармоничной целостности на практике свелись к тому, что на этих новых рисунках, стопками копившихся все лето, привычные фигуры увеличились в размерах. По мнению Винсента, эти неуклюжие, корявые персонажи имели тот же характер, ту же жизненность, были покрыты той же пылью, что и его несправедливо оклеветанные едоки картофеля.
Письмо Антона ван Раппарда с критикой литографии с «Едоков картофеля» Винсент получил в конце мая и тут же разразился яростными опровержениями, которые привели пятилетнюю дружбу двух художников к драматическому финалу. Раппард осмелился детально разобрать все недостатки, на которые Тео лишь намекнул:
Ты согласишься со мной, что подобная работа не может быть задумана всерьез… Почему ты все видишь и трактуешь столь поверхностно?.. Как далека от правды эта кокетливая женская ручка на заднем плане… И почему мужчине справа отказано в праве иметь колено, живот и легкие? Или они расположены у него на спине? И почему рука у него должна быть на метр короче? И почему он вынужден довольствоваться половиной носа? И почему у женщины слева вместо носа нечто вроде чубука от трубки с маленьким кубиком на конце?
Сообщив другу, что увиденное привело его в ужас, Раппард жестоко раскритиковал Винсента, который, по его мнению, предал их, как ему казалось, общие художественные идеалы: «Как ты смеешь упоминать имена Милле и Бретона, работая в такой манере? Полно! Искусство, по моему мнению, дело слишком серьезное, чтобы обращаться с ним столь беспечно».
Еще спустя неделю Винсент разразился не стихавшим целый месяц потоком возмущенных посланий, продиктованных уязвленным самолюбием. Он оборонялся с такой яростью, словно речь шла о главном споре в его жизни. Он метался между гневными контратаками и униженными попытками защитить себя и свое искусство. За уверениями, что мнение Раппарда ему абсолютно безразлично («Можешь оставаться при своих заблуждениях»), следовали длинные абзацы продуманных аргументов. Похвалы мастерству, которого достиг его друг в последнее время, недвусмысленно подразумевали, что подобному успеху он обязан их совместной работе и дням, проведенным в Нюэнене в непосредственной близости к настоящей крестьянской жизни. То и дело Винсент впадал в полубезумное порицание всех и вся. Защищая свое искусство, художник прибегал к самым разным доводам: от технических («Литографский камень я обрабатывал едкими веществами») до совсем радикальных («Мы ищем темы в сердцах людей»). Себя Винсент объявлял истинным учеником Милле и предрекал другу погибель в случае их расставания.
Чем больше Винсент спорил, тем сильнее он распалялся – в конце концов его тирады свелись к детской истерике, выдававшей отчаянную беспомощность. Когда Раппард предположил, что другу необходимо было услышать от кого-то «горькую правду», Винсент парировал: «Я сам и есть тот человек, кто расскажет мне горькую правду».
В критике Раппарда Винсенту виделись те самые темные силы, что вечно строили против него козни и преследовали его. В параноидальном угаре Винсент вообразил, будто предательство Раппарда было частью реального заговора, организатором которого был, естественно, Терстех – заклятый враг Винсента с тех самых времен, когда он еще работал под его началом в «Гупиль и K°». «В чем истинная причина твоего разрыва со мной?» – настойчиво вопрошал он в письмах. Винсент вообразил, будто Раппард тайно встречался с Терстехом во время недавних поездок в Гаагу и согласился отказаться от положительного мнения о «Едоках» в обмен на блага, предложенные ненавистным управляющим. Разве не так же предали Милле те, кто пытался встать на его пути? Под напором растущих подозрений Винсенту не оставалось ничего, кроме как потребовать от Раппарда полностью отказаться от критики. «Это мое последнее слово, – объявил Ван Гог, – я хочу, чтобы ты искренне и безоговорочно отказался от всего, что мне написал».
Обеспокоенный состоянием друга, но возмущенный его деспотическими требованиями, Раппард ни от чего отказываться не стал. Вместо этого он, очевидно, попросил еще одного своего товарища, Виллема Венкебаха, заехать к безумцу в Нюэнен (Венкебах проводил лето неподалеку, в Хезе). Городской щеголь Венкебах нашел Винсента в мастерской на Керкстрат среди птичьих гнезд, сломанной мебели и куч грязного тряпья. Этот благородный жест Винсент принял с той же безумной страстью, которая задавала тон его переписке, – то вел вежливую светскую беседу, то в приступе ярости пинал мольберт в подкрепление своих слов, переходя от нападок на так называемых благопристойных буржуа к проклятиям в адрес несговорчивых крестьян.
Когда же Венкебах протянул руку, чтобы подобрать с пола рисунок, Винсент заметил золотую запонку на манжете гостя. «Он взглянул на меня с презрением, – вспоминал впоследствии Венкебах, – и разъяренно произнес: „Терпеть не могу тех, кто носит такую роскошь!“ Эта неожиданная неприязненная и грубая реплика заставила меня испытать крайнее неудобство». В том, что касалось Раппарда, Винсент был непреклонен. Гостю он сообщил, что «никогда не признает справедливость упреков [Раппарда]», – лишь полное отречение друга от всего сказанного могло бы загладить нанесенное оскорбление. Когда же Венкебах поинтересовался, чем продиктована столь бескомпромиссная и в конечном счете самоубийственная позиция, Винсент ответил просто: «Неправильно выбирать в жизни гладкую дорогу! Я никогда так не делаю!»
Ван Гог ждал ответа Раппарда. Но тот не реагировал. Наконец Винсент сам нарушил молчание. «Я склонен считать всю эту историю недоразумением, – писал он товарищу в июле, – при условии, что ты сам осознаешь, что заблуждался». В случае, если Раппард не пожелает отказаться от своих слов в течение недели, заявлял Винсент, «лично я без сожалений прекращу наши отношения». Аналогичный ультиматум он регулярно выдвигал Тео. Однако друг предпочел тот вариант, который брат выбрать не мог. Безрассудство, с которым Винсент защищал своих «Едоков картофеля», стало для Антона ван Раппарда удобным поводом расстаться со своим непредсказуемым и деспотичным корреспондентом.
Винсент порвал карандашный автопортрет Раппарда, однажды подаренный ему другом. «Ты во многом меня опережаешь, – писал Винсент в последнем письме, – и все же, мне кажется, ты зашел слишком далеко».
Теперь у него остался единственный адресат – Тео.
Маниакальные нападки Винсента раздражали Тео не меньше, чем Раппарда. Тео испробовал все, чтобы убедить упорствующего брата отказаться от темных цветов и мрачных тем. Самые дипломатичные и косвенные намеки провоцировали бурю возмущения и новую критику в адрес фирмы Гупиля, торговцев искусством, Салона, импрессионистов и самого Тео. В попытке лишний раз не сердить старшего брата Тео мобилизовал знакомых, вроде Портье и Серре, чтобы те донесли до художника неприятную правду, нечаянно и их подставив под удар присущей Винсенту мании убеждения: некоторое время он изливал на них потоки писем с мольбами и угрозами – аналогичные послания Тео доставал из своего почтового ящика все лето.
Винсент и не думал благодарить брата за старания, вместо этого он призывал Тео приложить больше усилий. Многие годы Винсент пренебрежительно отзывался о выставках, особенно о персональных, теперь же он уговаривал брата организовать ему такую выставку. Он требовал показать свои работы другим торговцам – не ничтожествам, вроде Портье, но известным агентам – таким как Генри Уоллис и Элберт Ян ван Висселинг, давний коллега Тео по фирме Гупиля. Художник умолял брата обратиться к Полю Дюран-Рюэлю, одному из самых знаменитых парижских маршанов, – Дюран-Рюэль одним из первых стал поддерживать тех самых импрессионистов, которых так часто высмеивал Винсент. «Возможно, он сочтет картину уродливой, – небрежно писал Винсент брату, совершенно не принимая в расчет уязвимость его положения, – меня это мало беспокоит». В запале он даже предложил Тео обратиться за помощью к его, Винсента, извечному антагонисту Терстеху («Он способен рискнуть, если его убедить») – поразительное безрассудство.
Не веря в решимость брата, Винсент угрожающе намекал: если Тео не проявит достаточного рвения, он может сам приехать в Париж и взять заботу о «Едоках картофеля» в свои руки. Подобная перспектива наверняка должна была встревожить благоразумного и осторожного Тео.
И разумеется, что бы ни происходило между братьями, в конце каждого месяца с настойчивостью нетерпеливого кредитора Винсент принимался привычно просить и требовать свое пособие: «У меня абсолютно нет денег», «Я совсем на мели – у меня не осталось буквально ни гроша». В период, когда собственные ресурсы Тео были истощены расходами на похороны отца и необходимостью содержать всю семью, пособие Винсента продолжало исчезать быстрее, чем Тео успевал его высылать. «Я могу и должен тратить на моделей довольно большие средства», – с вызовом отвечал Винсент на регулярные просьбы брата проявить сдержанность. «Вместо того чтобы сокращать расходы на моделей… думаю, было бы хорошо – очень хорошо, если я смог бы тратить на них чуть больше». Риски, связанные с расточительностью Винсента, стали очевидны для Тео в августе, когда его дядя Ян, почтенный адмирал, умер в крайней нужде и унижении в возрасте шестидесяти семи лет, после того как его нерадивый сын-эпилептик растратил семейное состояние и сбежал в Америку.
На деле ситуация в Нюэнене была куда хуже, чем Тео мог себе вообразить. Винсент тратил деньги так же легко, как и слова в защиту своих «Едоков картофеля». Плата за жилье, деньги на краски, на еду – почти все поглотила эта грубая фантазия на тему крестьянской жизни. В апреле, благодаря дополнительным поступлениям от Тео, Винсенту удалось выплатить все долги, но после он снова стал набирать в кредит все, что было возможно. К концу июля его вновь начали одолевать кредиторы, в особенности торговцы красками из Гааги (их счета художник неоднократно оставлял без оплаты). Как минимум один из тех, кому Винсент задолжал, пригрозил конфисковать содержимое мастерской художника и распродать все как рухлядь. Все, что оставалось Винсенту, – протестовать и кормить их сказками до конца месяца, когда в Нюэнен должен был снова приехать Тео и можно было умолять брата лично.
Но Тео был явно настроен против, что и дал понять, отказавшись выдать несколько дополнительных гульденов для оплаты пересылки третьей порции картин. Несмотря на просьбы брата, в Антверпен, где он остановился по пути, Тео не взял ни одной из работ Винсента. И наконец, что было самым неприятным: с собой в Нюэнен Тео привез нового приятеля, коллегу по «Гупиль и K°» Андриса Бонгера, тоже голландца. Деликатный, разумный, любезный Дрис, проявлявший к Тео искреннюю симпатию, по всем пунктам являл собой полную противоположность его высокомерному и самоуверенному старшему брату. Винсент, которого всегда раздражали друзья брата, обиженно принялся слать в пасторский дом, откуда был изгнан, насмешливые записки. «Я изрядно занят с того времени, как в полях начался сбор пшеницы, – писал он, оттягивая встречу с Тео. – Ты уж не обессудь, что я весь в работе».
Но ничто не могло бы смягчить или отсрочить неизбежный взрыв, происшедший, когда братья наконец встретились лицом к лицу. Все началось, когда Винсент предупредил Тео о позоре, который ждал семью в случае неуплаты по счетам за краски. Не в состоянии сдержать негодование, накопившееся за месяцы докучливых рассуждений о достоинствах «Едоков картофеля», младший брат не только наотрез отказался выделить дополнительные средства, но и сообщил Винсенту, что тот больше не должен рассчитывать на прежний размер пособия. Более того, Тео уведомил брата о возможности полного прекращения финансовой помощи. «Помни, – заявил он со всей серьезностью, – под давлением определенных обстоятельств я могу быть вынужден обрубить буксирный канат». Винсент пришел в ярость: в бесчисленных письмах (за несколько дней он успел написать их столько же, сколько настрочил за все лето) он глумился над денежными затруднениями брата и высмеивал его буржуазные притязания: «По моему мнению, причислить тебя к людям перспективным сейчас уже никак нельзя». В очередной раз художник пророчил гибель «Гупиль и K°», а заодно и всей торговле искусством, которую сравнивал с тюльпаноманией.
Но на сей раз Тео не стал уклоняться от оскорблений Винсента, как делал все лето. Напротив, едва ли не впервые младший брат решился ответить ударом на удар. Тео взбунтовался против эгоистичного упорства Винсента в его вечной борьбе с миром. Ему надоели ханжеские упреки и жестокие истины старшего брата. Тео обвинял Винсента в том, что тот стремится вогнать его в уныние, жаждет стать свидетелем его поражения, ведет себя по отношению к нему не как друг, но как враг. Вспоминая прошлогодние споры, Тео ставил под вопрос честность намерений брата и откровенно сообщал, что не может доверять ему в будущем. «Я отчетливо вижу, что не могу на тебя рассчитывать», – заявил он. Что бы он ни делал для Винсента в дальнейшем, сколько бы денег ни присылал ему, как бы ни старался продать его работы, в ответ он получит лишь «отвратительную неблагодарность».
Разговор этот, по признанию Винсента в письме от 7 августа, «чрезвычайно его расстроил».
Тео выехал из Нюэнена на рассвете, чтобы иметь возможность задержаться в Амстердаме и познакомиться с семьей Андриса Бонгера. Среди членов семейства была и сестра Дриса – двадцатидвухлетняя Йоханна.
Обескураживающая честность брата и угроза оставить его в одиночестве заставили Винсента лишь глубже погрузиться в свои фантазии. Ссоры с братом словно и не было: как ни в чем не бывало Винсент сообщал о решении нанять еще моделей («это лучшая стратегия») и во второй половине августа выслал брату подробный бюджетный план, требующий снова увеличить ежемесячное пособие со ста до ста пятидесяти франков. «Давай и дальше поддерживать мое небольшое живописное предприятие в порядке», – бодро призывал он брата. Винсент попытался возобновить переписку с Антоном ван Раппардом – так, будто последний все еще был ему другом: в первом письме – шутливом – он представил происшедший между ними конфликт как глупую богословскую размолвку, в следующем, наоборот, представил проект по переводу их отношений в состояние до ссоры («Полагаю, было бы неплохо, если бы мы смогли остаться друзьями»). Ценой настойчивых просьб Ван Гогу удалось добиться от Раппарда еще одного ответного письма, после чего дружба двух художников прекратилась теперь уже навсегда.
Винсент по-прежнему воображал, будто восторженные зрители где-то ждут его картины. Ему казалось, что среди художников и публики «зреет протест» против засилья моды. Они должны были начать требовать больше «современных» картин, под ними Ван Гог понимал работы, изображающие «фигуру крестьянина за работой – только она и есть… душа современного искусства». Он предсказывал «крестьянскую войну» против жюри Салона, предрекал, что достигнутые летом успехи сделают его новым Милле. «Сейчас я достиг такого уровня, что просто не могу прекратить работу… я должен двигаться вперед». Винсент призывал Тео пропагандировать его искусство с бо́льшим энтузиазмом, утверждая: «Сейчас, на мой взгляд, самое время попытаться что-то сделать с моими работами». Винсент планировал выставляться в Антверпене и Голландии, а также в Париже. «Не нужно считать эту битву проигранной, – увещевал он брата. – Другие побеждали, и мы победим».
Винсент заманивал брата в эту фантазию о прошлом и будущем, рисуя перед ним пленительный образ – чудесный, как поучительная притча для детей. Сравнивая свой путь художника с крохотной шлюпкой, следующей за «большим кораблем» карьеры Тео, Винсент предвкушал день, когда братья поменяются привычными ролями – спасителя и спасаемого.
Сейчас я крохотное суденышко, которое ты тащишь на буксире и которое иногда кажется тебе бесполезным балластом… Но я, будучи капитаном этого суденышка, прошу все-таки не перерезать трос, но содержать мою посудину в порядке и довольствии, чтобы в трудный час я мог сослужить хорошую службу.
В сентябре 1885 г. в витрине самого беспощадного из кредиторов Винсента – художественного магазина Вильгельма Йоханнеса Лёрса в Гааге, состоялась первая публичная выставка его работ. Этот позорный «вернисаж» художник воспринял как переворот в карьере и подтверждение справедливости всех его убеждений. «Я ясно вижу свою цель, – заявил он спустя неделю после отъезда Тео, – я хочу писать то, что чувствую, и чувствовать, что пишу».
Глава 25
На одном дыхании
Яростно защищая своих «Едоков картофеля» в бесконечных словесных баталиях, Винсент вдруг открыл для себя новый путь в искусстве. Бурный темперамент и радикальная риторика далеко увели его с того курса, который он избрал для себя за пять лет до этого в Боринаже, – тогда искусство виделось ему единственным способом вернуться в отвергнувший художника буржуазный мир. Теперь же лихорадочные метания привели его на дальний неизведанный берег, где точный рисунок был избыточной роскошью, где цвета конфликтовали друг с другом, а предметы принимали формы, не скованные необходимостью хранить верность натуре.
Искусства, описываемого Винсентом, еще не существовало: его примеров не было в книгах или в коллекции гравюр, на стенах галерей или музеев; не было его пока и на мольберте самого художника. Меньше всего новое искусство напоминала мрачная и многословная картина, что привела в движение эту бурю, и уж тем более не имели к нему ни малейшего отношения бесконечные рисунки и живописные наброски, целью которых являлось оправдать «Едоков картофеля». В ожесточенном протесте против рекомендаций брата, как обычно пропагандировавшего яркие цвета, Винсент, увлеченный своей новой фантазией на тему семьи, оказался заложником скудной палитры и отвергнутых всеми героев «Едоков картофеля», еще долго не имея сил освободиться от их диктата.
Осенью 1885 г. два совершенно разных события – посещение музея и скандальное происшествие в его личной жизни – окончательно разбили оковы прошлого, заставили Винсента покинуть Брабант и посвятить всю оставшуюся недолгую жизнь тому странному новому искусству, которое он уже успел себе вообразить.
7 октября 1885 г. амстердамский Рейксмузеум был переполнен медленно переходившими из зала в зал посетителями. Менее чем за три месяца до этой даты состоялось торжественное открытие – с хором, оркестром и фейерверком – величественного нового здания музея на Стадхаудерскаде. Долгие годы вся страна с недоверием обсуждала фантастический архитектурный шедевр Питера Кёйперса, постепенно выраставший на окраине Старого города. Многие протестанты (в том числе и король, не почтивший своим присутствием церемонию открытия) усматривали в высоких, похожих на церковные окнах и обилии готических элементов очередной заговор Рима (главой заговора, конечно, был католик Кёйперс): ажурные кованые решетки и цветной кирпич публично оскорбляли благочестивое достоинство, присущее Голландской республике. Кому-то здание казалось попросту вульгарным. Андрис Бонгер, посетив музей в августе вместе с Тео, писал: «Как жаль, что столь величественное здание так нас разочаровало. И теперь оно, к досаде будущих поколений, будет выситься здесь вечно».
Противоречия лишь подогревали любопытство публики. За первые три месяца после открытия нового здания в июле через сводчатые залы музея, по оценкам современников, прошло около четверти миллиона посетителей – поразительная цифра для страны с четырехмиллионным населением. Так что в дождливую октябрьскую среду толпы людей по-прежнему осаждали два входа в музей, сдавали в гардероб мокрые зонтики, желая воочию увидеть экстравагантное приношение Кёйперса голландской культуре.
В галереях XIX в. рассматривание картин было довольно трудоемким занятием: они висели на стенах рама к раме, буквально от пола до потолка покрывая их, словно ячейки гигантских сот. В Рейксмузеуме дело обстояло даже хуже: к плотности развески здесь прибавлялось отвлекающее обилие декоративных элементов. В этот октябрьский день размеренное движение посетителей затруднялось еще и поведением странного вида мужчины, который, остановившись как вкопанный, надолго замер перед привлекшей его внимание картиной. На нем было длинное, промокшее насквозь шерстяное пальто и меховая шапка – снять ее мужчина отказался. «Он был похож на мокрого кота», – вспоминал потом один очевидец. Под набухшей от воды шапкой можно было разглядеть загорелое, как у моряка, лицо и жесткую рыжую бороду. Амстердамскому врачу, которого Винсент посетил, будучи в городе, художник показался похожим на кузнеца.
Картиной, поразившей Винсента, оказалась «Еврейская невеста» Рембрандта – портрет купца с молодой женой, восхищавший ценителей искусства феерией красно-золотых оттенков, невыразимой нежностью жестов и поразительным мастерством письма. «Что за интимная, что за бесконечно очаровательная картина», – восхищенно писал Винсент о «Еврейской невесте». Антон Керссемакерс, примкнувший к Винсенту на время визита последнего в Амстердам, продолжил свою прогулку по музею без товарища. «Его было не оторвать от этой картины», – вспоминал он впоследствии. Вернувшись спустя некоторое время, он обнаружил Винсента на прежнем месте: он то садился, то вставал, то складывал руки в молитвенном порыве, то подходил к картине вплотную, заставляя расступиться тех, кто загораживал ему рембрандтовский шедевр, и пристально рассматривал ее, то отступал назад.
Рейксмузеум в Амстердаме вскоре после завершения строительства в 1885 г.
После отъезда из Гааги Винсент почти не видел никаких картин, кроме собственных. А картин, подобных этой, – великих произведений живописи, прославленных в веках, – он не видел с тех печально памятных времен, когда учился на священника и в перерывах между проповедями тайком посещал Триппенхёйс или коллекцию ван дер Хопа (впоследствии их экспонаты составили основу собрания Рейксмузеума). Но теперь Винсент увидел хорошо знакомые ему картины совершенно иными глазами. Впервые он рассматривал их не как торговец или рисовальщик, но как художник. Винсент так тщательно изучил их, что даже годы спустя мог воспроизвести малейшие детали – отлив на ткани, выражение лица, оттенок цвета. По воспоминаниям Керссемакерса, его спутник без всякого стеснения трогал полотно, большим пальцем ощупывал рельеф мазка или, облизнув палец, прикладывал его к поверхности, чтобы цвет стал еще глубже.
«Еврейская невеста» была одной из нескольких картин, перед которыми Винсент задержался особенно надолго. Когда они с Керссемакерсом вошли в галерею, Винсент немедленно принялся высматривать в какофонии конкурирующих между собой полотен давних любимцев и незнакомые ему прежде работы. «Господи, ты только взгляни! – восклицал он, протискиваясь к картине сквозь толпу. – Смотри!» Винсент не обращал внимания на предложенный посетителям маршрут и носился из зала в зал, повинуясь внутреннему курсу. «Он точно знал, где найти то, что его больше всего интересовало», – вспоминал Керссемакерс. Тут – клубящиеся облака Рейсдала; там – пейзаж кисти ван Гойена с двумя мощными дубовыми стволами на фоне зарождающейся бури; далее – подсмотренная Вермеером интимная сценка с женщиной, читающей письмо. Но из всех титанов Золотого века, выставленных в музее, с особым рвением Винсент разыскивал двоих. «Больше всего я жажду увидеть Рембрандта и Франса Халса», – писал он брату, когда только затеял поездку в Амстердам.
Коллекция Рейксмузеума была столь обширна, что могла удовлетворить даже неутолимую жажду Винсента: среди ее бесчисленных шедевров был «Ночной дозор» Рембрандта – столь знаменитый, что Кёйперс даже спроектировал для него отдельный зал, расположенный, подобно алтарю, в самом конце похожей на церковный неф Галереи славы; хранился здесь и «Групповой портрет роты капитана Рейнера Рида» – образчик виртуозного мастерства кисти Франса Халса. Последнюю картину Винсент не видел прежде, и теперь гигантское полотно Халса с изображением компании гордых амстердамских стрелков совершенно ошарашило его. «Я буквально прирос к месту, – докладывал он Тео. – Одна эта картина уже стоит поездки в Амстердам».
Но там было еще много других картин двух этих художников. Их полотна, словно темные оконные проемы, давали возможность заглянуть в мир этих титанов Золотого века: стать свидетелем таинственных рембрандтовских опытов познания возвышенного и самого себя, подглядеть наполненную истинным удовольствием работу Халса, упоенно фиксирующего многообразие проявлений человеческой природы на портретах плутоватых солдат, краснолицых выпивох, влюбленных женихов и их смущенных невест, самодовольных бюргеров и их пресыщенных жизнью жен. Однако Винсенту все было мало. Из Королевского музея он потащил Керссемакерса прямиком в следующий – музей Фодора, а оттуда – в галерею дяди Кора на Кайзерсграхт, где в последний момент отказался заходить внутрь. «Я не должен показываться в такой приличной и состоятельной семье», – пояснил он своему озадаченному компаньону. В тот же вечер Керссемакерс покинул Амстердам, Винсент же отложил возвращение в Нюэнен, безрассудно потратившись на гостиницу, – все ради того, чтобы провести еще один день в Рейксмузеуме.
Лихорадочная трехдневная поездка в Амстердам стала в ту осень вторым путешествием Винсента. В августе, вскоре после отъезда Тео, они с Керссемакерсом посетили Антверпен – словно копируя совместный вояж Тео и Дриса Бонгера. Откуда взялась эта тяга к смене мест, столь неожиданная после нескольких лет откровенно пренебрежительного отношения к городской жизни и бесчисленных угроз уйти жить на пустоши? Вопреки неоднократным уверениям в твердом намерении отправиться искать покупателей на свои работы в городах, вроде Антверпена, с рождественских праздников 1883 г. – то есть почти за два года – Винсент умудрился ни разу не выехать из Нюэнена, за исключением однодневной поездки в Утрехт (чтобы навестить Марго Бегеманн). И даже когда его покровитель Херманс предложил дать денег, чтобы Винсент съездил куда-нибудь по своему выбору, последний предпочел превратностям путешествия привычную обстановку мастерской на Керкстрат. В сентябре 1885 г. Винсент заявил, что вновь жаждет странствий, давно уже хочет «вновь увидеть картины» и уверен, что, только «периодически отправляясь в путешествия», он сможет найти покупателей на свои работы. Но, отправившись наконец в Антверпен, а затем и в Амстердам, Винсент и не подумал захватить хоть какие-нибудь свои работы.
На самом деле он имел куда более веские причины для желания исчезнуть из Нюэнена.
К концу июля 1885 г. Гордина де Грот не могла больше скрывать свою беременность. Вид незамужней тридцатилетней Гордины с большим животом не давал покоя местным сплетникам, и так многие месяцы упражнявшимся в домыслах. Злополучная история с Марго Бегеманн оставила без ответа массу вопросов и окружила личность молодого Ван Гога с его странными повадками всеобщей подозрительностью. Как бы решительно ни опровергал Винсент компрометирующие слухи, он не имел ни малейшего шанса заручиться доверием жителей Нюэнена. В конце концов, он сделал все, чтобы заработать себе плохую репутацию в их глазах: выпивал на людях; ссорился с прохожими; будучи протестантом и бюргером, путался с простолюдинами и католиками; приглашал к себе в мастерскую незамужних женщин, где, по слухам, рисовал их голыми.
Наконец осуждение стало до такой степени всеобщим, что Винсент, по его собственному признанию, получал «порцию недоброжелательности» каждый раз, когда выходил из мастерской. Крестьяне, которых всего несколько месяцев назад художник считал настоящими героями, превратились в «богобоязненных туземцев, которые, как и прежде, будут относиться ко мне с подозрительностью». Но вместо того, чтобы уйти в тень, художник настойчиво продолжал свою охоту за моделями, с деланым равнодушием встречая общую враждебность, и приманивал крестьян, сидевших без дела после летней страды, все более крупными суммами денег (при этом продолжая проклинать их корыстную неблагодарность). «Даром я не добьюсь от них ничего», – возмущался художник.
Результатом подобного упорства стал визит местного католического священника Андреаса Паувелса, от имени возмущенных прихожан предостерегшего Винсента от отношений с «людьми низшего круга». Кроме того, Паувелс предупредил и паству, чтобы те не позволяли себя рисовать, сколько бы денег им ни сулили. Винсент отнюдь не устыдился своего поведения и принялся яростно защищаться (впоследствии он признавался, что в упреках Паувелса ему послышался голос покойного отца). Распаленный спором Винсент ополчился на всех представителей Церкви, которые, по его мнению, слишком часто и совершенно не имея на то права выходили за рамки духовных вопросов. Вместо того чтобы уладить дело тайно, как наверняка предпочли бы обе семьи (и Ван Гогов, и Гордины), Винсент придал скандалу максимум публичности, обратившись напрямую к бургомистру.
В письмах он отказывался брать на себя какую-либо ответственность за «неприятность» с беременностью Гордины и прощал крестьянам участие в гонениях на себя, сваливая вину на их общего врага в Риме. Источником всех бед был назначен Паувелс. Доводы Винсента отдавали паранойей – он утверждал, будто священник настраивает крестьян против него. Если они отказывались позировать, то причиной тому были деньги, предложенные им Паувелсом, писал он Тео. Если местные жители считали его виновником беременности Гордины, то это потому, что священник покрывал настоящего отца ребенка, который принадлежал к его пастве. Винсент предвидел народный бунт в свою защиту против распоряжений Паувелса и обещал биться с теми, кто мешает его работе, – «око за око, зуб за зуб», уверенный, что к зиме модели вновь к нему вернутся.
Битва неизбежно перенеслась и в мастерскую. Лишенный моделей, Винсент вновь демонстративно заявил о своей приверженности к крестьянам Милле серией натюрмортов. Вместо фигур крестьян, занятых сбором яблок или выкапыванием картофеля, он составлял композиции из тех яблок, которые они собирали, и картофелин, которые они выкапывали, и распространял на них мрачноватые миссионерские представления, ранее преобразившие крестьянский ужин в «Едоков картофеля». Эти натюрморты были едва ли не темнее «Едоков», и в письмах брату он оправдывал их с тем же сварливым упорством, с каким доказывал свою невиновность перед бургомистром. Ссылаясь на очередной авторитетный источник – на сей раз это была присланная Тео книга Феликса Бракемона «О рисовании и цвете» («Du dessin et de la couleur»), увидевшая свет в том же 1885 г., – Винсент подробно излагал в письмах замысловатые формулы непроницаемых серых оттенков и неистово защищал свои темные картины. Совершив своеобразный акт вандализма, направленный против всех «почтенных господ священников», которые травили его прежде и продолжали делать это теперь, размашистыми мазками широкой кисти Винсент написал поверх яркого натюрморта с цветами, созданного после смерти отца, другой, куда более мрачный натюрморт – темная корзина с яблоками на непроницаемо-черном фоне.
В собственной мастерской Винсент обнаружил еще один сюжет, который, как ему казалось, прекрасно подходил для того, чтобы выразить солидарность с избегавшими его крестьянами. С момента переезда в Нюэнен не без помощи местных подростков Винсент собрал три с лишним десятка птичьих гнезд. Теперь, разложив их на ветвях поваленного дерева, он вложил всю мощь своих переживаний в изображения этих с детства милых его сердцу символов родного очага и бескрайних пустошей. Используя еще более «землистую» палитру, чем для яблок и картофеля, кистью он любовно проследил каждую черточку этого хрупкого уюта: здесь были гнезда вьюрка с торчащими в разные стороны соломинками, выложенные мхом воробьиные гнезда, запутавшиеся в ветках плетеные гнезда иволги. Неутомимая рука и пытливый глаз Винсента превратили хрупкие птичьи жилища в монумент величию природы, символ непреходящей близости художника к аборигенам пустоши. Они убедительней любых слов свидетельствовали о том, что папаше Милле суждено одержать окончательную победу над отцом Паувелсом и крестьяне – его истинная, хоть и заблудшая семья – вернутся-таки в свое гнездо.
Но они не вернулись. Осень близилась к концу, а Винсент по-прежнему был один. К тому времени, когда он собрался в Амстердам, крестьяне, населявшие его фантазию в духе Милле, покинули его безвозвратно. Они уже не решались приходить к нему на Керкстрат, отказывали от своих домов, а в полях испуганно разбегались, едва завидев его вдалеке.
За три коротких дня в Амстердаме даже Халс и Рембрандт не сумели свергнуть благородного крестьянина с того пьедестала, который Винсент воздвиг для него в своем воображении. Его одержимость укоренилась слишком глубоко, чтобы он разом мог превратиться из Савла в Павла. Месяцы гонений и поношений, конфронтация с Тео, печальный финал дружбы с Раппардом, критика далеких Портье и Серре – вопреки всему этому Винсент вернулся из храма, возведенного Кёйперсом во славу богов голландского искусства, лишь укрепившись (как казалось) в решимости защищать «Едоков картофеля» и заново вооружившись для битв с окружающим миром. Унизительность собственных злоключений (угрозы кредиторов принудительно распродать работы) и блеск Золотого века могли бы сломить кого угодно. Но только не Винсента.
Вместо этого он интерпретировал увиденное в Рейксмузеуме точно так же, как оценивал любую книгу, – автобиографически.
В контрастной игре света и тени на портретах Рембрандта, в темных тучах, нависавших над пейзажами Рейсдала, он находил свои любимые «глубокие тона». В блестящей технике Халса и полупрозрачных поверхностях Рембрандта он находил собственные погрешности и неточности (великие мастера не «выписывали гладко лица, руки и глаза»). Винсент восхвалял крестьян – персонажей полотен Браувера и ван Остаде – и восхищался мастерством Халса при работе с серым цветом. Практически вся коллекция стала для него подтверждением правоты Израэлса, которого Винсент считал своим крестным отцом (хотя самих работ Израэлса он нигде не нашел), и еще одним аргументом против «ярких художников», вроде столь любимых Тео импрессионистов. «С каждым днем меня все сильнее раздражают картины, сплошь залитые светом», – заявлял Винсент, презрительно упрекая это направление в «модной беспомощности».
Однако, готовясь к очередному раунду битвы за свое искусство, Винсент постепенно стал прибегать к иным доводам. При всем его упрямстве, посещение Рейксмузеума заставило Винсента ощутить огромную пропасть между его риторикой и его искусством. Преодолеть эту пропасть можно было, лишь полностью отдавшись своей одержимости. Прежде унылые оттенки коричневого и тоскливые серые тона Винсент оправдывал тем, что лишь они способны передать убожество жилища де Гротов. Но в Амстердаме он восхвалял землистую палитру Милле там, где она использовалась для изображения сюжетов, не менее далеких от пыльных пустошей Брабанта, чем кавалеры Халса или трупы Рембрандта. Винсенту представлялось, будто «цветом, напоминающим грязь», были написаны даже роскошные обнаженные тела на полотнах художников итальянского Ренессанса. Нюэненские крестьяне отреклись от Ван Гога и постепенно перестали его интересовать как объект, ради которого он пытался добиться выразительности цвета.
Освободившись от навязчивой метафоры, в своих тюбиках краски художник видел теперь лишь цвета сами по себе. «В настоящее время на моей палитре – оттепель», – отмечал он в конце октября, сам поражаясь происшедшим переменам. «Одна краска следует за другой как бы по собственному желанию, и, принимая одну из них за исходную, я отчетливо вижу, что должно последовать за ней… В самом деле, каждый цвет имеет что сказать своему соседу».
В письме, написанном после возвращения из Амстердама, Винсент привел поразительное описание картины, виденной им десять лет назад в Лувре, – «Брак в Кане» Паоло Веронезе, зафиксировав в нем и собственную новую цель. На гигантском полотне изображен библейский сюжет – Иисус на свадебном пиру. Но у Веронезе скромная праздничная трапеза превращается в имперского размаха банкет, устроенный на площади перед дворцом под сенью мраморных колоннад и золоченых балконов, заполненных зрителями. Десятки гостей в ярких, усыпанных драгоценными камнями одеждах пьют вино из огромных кувшинов и едят из блюд, подносимых слугами в тюрбанах и красных туфлях, музыканты играют на своих инструментах, пересмеиваются куртизанки, дремлют довольные жизнью сытые псы. Трудно представить себе более поразительное сравнение, чем этот блестящий пир и поедающие картофель обитатели грязной брабантской лачуги. Но воображение Винсента неожиданно напомнило ему о единственном на этой картине пятне серого цвета – серого, который освободил его от необходимости подражать буквальной «землистости» картин Милле. Присутствие здесь этого серого цвета не только служило подтверждением его правоты в выборе палитры «Едоков картофеля», но и открывало перед художником новый мир цвета ради цвета.
Веронезе писал портреты своего beau-monde [59] на картине «Брак в Кане», расточая на него все бесконечное богатство своей палитры – эти темно-фиолетовые и роскошные золотые тона, а также серо-голубой и жемчужно-белый, которых нет на переднем плане. Он мощно отбросил их назад – и это было правильно… Этот задний план столь великолепен, спонтанно возникая из тщательно взвешенного сочетания цветов. Разве я не прав?.. Это и есть подлинная живопись, и созданное ею куда более прекрасно, чем точная имитация действительности, создает она нечто более прекрасное, чем точное подражание вещам.
Наконец-то полотна на мольберте Винсента соответствовали его же аргументам. Почти немедленно после возвращения из Амстердама, на исходе осени, он взял краски, большой холст и отправился в пустынное поле, туда, где до просеки тянулась извилистая дубовая аллея. Тюбик за тюбиком выдавливал он кармин и кобальт поверх затвердевшей серой корки, покрывавшей его палитру, и бесстрашно наносил краску на холст: красно-оранжевые полосы, чтобы обозначить пыльную просеку, пятна чистого желтого и оранжевого для освещенных солнцем деревьев, яркое голубое небо, роскошные облака цвета лаванды. Кругом ни души, не видно и тени, способной затемнить пульсирующие контрасты синего и оранжевого, желтого и фиолетового.
Словно стремясь переосмыслить в цвете два предшествующих года, Винсент возвратился в сад при пасторском доме, чтобы запечатлеть его по-новому. Отличные рисунки пером, созданные весной 1884 г., словно обрели новую жизнь в ярких оранжевых и охристых тонах «Еврейской невесты». Голые подстриженные ивы за садовой калиткой – на сей раз в сверкающем уборе из золотых листьев – художник поместил на фоне бледно-лилового зимнего неба. В мастерской вместо пыльных яблок и картофелин он написал большой натюрморт с яркими фруктами и овощами, расположенными так, чтобы дополнительные цвета создавали смелые контрасты. «Художнику лучше исходить из красок на его палитре, чем из красок природы», – возвестил Винсент Ван Гог свою новую заповедь.
В этих картинах и в десятках других, написанных в первые недели после возвращения из Амстердама, Винсент продемонстрировал еще одно новшество, вдохновленное посещением Рейксмузеума, – скорость. И здесь рассуждения Винсента давно опередили его искусство. С самого начала своей художественной карьеры он работал как одержимый, изводя кипы бумаги на упражнения по Баргу, снова и снова переделывая один и тот же рисунок, соскабливая слои краски с холста. Винсент легко раздражался, мучительно ждал, когда наконец будет виден прогресс, и оправдывал свои маниакальные (и недешевые) привычки заявлениями о том, что количество в конечном итоге даст качество и, следовательно, скорость важнее точности, которой ему так и не удавалось достичь. Высшей целью казалось ему научиться работать «быстро, как молния»: «Мне хочется, чтобы моя кисть обрела живость». К весне 1885 г., после бесконечных подготовительных этюдов «голов» для «Едоков картофеля», скорость стала для него навязчивой идеей: он утверждал, что способен закончить набросок за одно утро, и обещал работать «даже еще быстрее». «Ты должен сделать это за один раз, – поучал он Керссемакерса, – а потом оставить работу в покое». «Главное – писать на одном дыхании, насколько это возможно, на одном дыхании», – твердил он сам себе.
Впрочем, «Едоки картофеля», которых автор считал самым значительным своим произведением на тот момент, создавались совершенно иначе. Винсент не единожды мучительно начинал работу над картиной, потом бросал, после чего снова к ней возвращался; он просчитывал и переделывал «Едоков» бесчисленное количество раз – трудоемкий процесс растянулся на много месяцев, за это время художник успел сменить несколько холстов. Он накладывал краску толстыми слоями, выжидая, пока не высохнут предыдущие «ошибки», чтобы покрыть их лаком и начать по новой. На этюды голов, с их быстро набросанными лицами и ореолами белых чепцов, требовалось относительно немного времени, но им отводилась лишь подсобная роль: пачками они копились в мастерской Винсента или высылались в Париж в подтверждение приложенных усилий – явно не для показа или продажи. Сколько бы Винсент ни призывал себя и других работать «на одном дыхании», он никак не мог избавиться от идеала tableaux – технически безупречных картин с таинственным смыслом – как истинного воплощения творческого «я» художника.
Визит в Рейксмузеум все изменил. «Вновь увидев старые голландские картины, особенно я поразился тому, что большинство их было написано быстро. Эти великие мастера… делали все с ходу и не возвращались к готовой работе так часто». Знакомые полотна впервые предстали перед Винсентом не как объекты восхищения, но как результаты трудов. Теперь он мог проследить каждый мазок: первое прикосновение, финальная отделка, угол наклона кисти, нажим, каждый жест и каждое решение.
В радостном блеске живописной манеры Франса Халса, как казалось Винсенту, принцип «писать на одном дыхании» нашел наиболее совершенное воплощение. Восторг от созерцания живописи Халса на мгновение даже заставил Ван Гога отступиться от собственных слов в защиту «Едоков картофеля». «Какое наслаждение видеть вот такого Франса Халса, – писал он, словно забыв о бесконечных исправлениях в собственной картине, – и как это полотно отличается от тех картин – которых существует такое множество, – где все тщательно сглажено на один и тот же манер». Примеры той же художественной свободы Винсент замечал и в эскизах Рубенса, и в портретах Рембрандта, где многое было «сделано с первого мазка, без каких-либо поправок». И картины эти не остались пришпиленными к стене мастерской, но были оправлены в золоченые рамы и выставлены в возведенном Кёйперсом храме живописи.
Винсент даже не смог дождаться отъезда из Амстердама, так хотелось ему испытать эту новую свободу. В походную коробку с красками уместились три дощечки 20 × 25 сантиметров – наконец-то Винсент набрался смелости доказать свои идеи на практике. Размашистыми, динамичными мазками он запечатлел три вида Амстердама в пелене дождя: силуэт города на берегу реки, заросшая лесом набережная и просторное здание нового вокзала. По собственному признанию, Винсент набросал их «на ходу», работая на коленях или на столике кафе. Когда 7 октября Керссемакерс прибыл на вокзал, он обнаружил Винсента сидящим у окна в зале ожидания для пассажиров третьего класса и «с жаром работающим» над одной из этих маленьких картин «в окружении толпы кондукторов, рабочих, путешественников…»
Из-за небольшого размера дощечки вынужденный работать тонкой кистью, Винсент, естественным образом, перешел на стремительную скоропись – так он делал наброски в письмах, один за другим, словно мимолетные зарисовки из окна поезда. Но теперь это были уже не просто этюды. Винсент называл их «сувенирами» – прежде он использовал это слово для наиболее проработанных из своих работ, тех, которые он считал настоящими tableaux. По возвращении в Нюэнен он немедленно отослал в Париж два таких сувенира (краска на них едва успела высохнуть) в ящике, маркированном V4. Комментируя новые работы в письме брату, Винсент не без самодовольства рассуждал: «Пытаясь за какой-нибудь час торопливо передать полученное впечатление, я постепенно обретаю возможность делать это с не меньшим чувством, чем те, кто анализирует свои впечатления… сделать что-нибудь на одном дыхании очень приятно».
Дома, на Керкстрат, Винсент вновь взял в руки привычную для него широкую кисть. Под впечатлением визита в Рейксмузеум и на фоне новообретенной страсти к искусству XVIII в. он с увлечением посвятил себя материальной стороне живописи. Новые герои Ван Гога – художники, вроде Буше и Фрагонара, ставили превыше всего живопись, а не крестьян. Их воздушные работы в пастельных тонах не были исполнены особой глубины – они воспевали шаловливые фантазии старого режима. Их создатели наносили краску на холст, сочетая выверенную дерзость с динамичной манерой письма. Винсент поклялся превзойти французских мастеров, находя в их «грубоватой манере» и «спонтанности впечатления» новые аргументы в защиту своего грубого искусства. Иным такая обобщенная манера письма может показаться «дурацкой», считал Винсент, но «люди малодушные и зависимые не способны подражать великим образцам». Увлекшись, Винсент находил связь между ловкостью мастеров рококо и безудержным гением другого своего героя – Эжена Делакруа. В идеале, считал Винсент, писать надо «comme le lion qui dévore le morceau».
Особенно его восхищало мастерское владение старых мастеров приемом «enlever» – поднимать кисть особым движением запястья, благодаря которому по краям и на концах мазка оставались заостренные столбики краски. В Рейксмузеуме Винсент даже потрогал рельефную поверхность полотен художников Золотого века, в том числе и Халса. Теперь он принялся упражняться в технике enlever у себя в мастерской: набирая на кисть все больше краски, он туда-сюда водил ею по холсту, пытаясь добиться, чтобы и его мазок обрел заветные высокие грани, недоступные разведенным землистым краскам «Едоков».
Наконец применение новым навыкам нашлось при работе над картиной – натюрмортом, подобных которому еще не бывало на его мольберте. Из собранной им коллекции чучел животных он выбрал застывшую, словно в полете, летучую мышь и поместил ее перед источником света – так, чтобы тонкие перепонки крыльев светились, словно стенки китайского фонарика. Широкой кистью Винсент густо накладывал оранжевую и желтую краски, превращая тончайшие оттенки цвета на подсвеченных крыльях в переплетение сотканных воедино отчетливых мазков. «Сейчас мне довольно легко удается писать конкретные предметы быстро и без колебаний, – писал он брату, – независимо от их формы и цвета».
Но смелые цвета и эффектная техника оказались не единственными изменениями, происшедшими вследствие событий 1885 г. Упорно настаивая на единстве своего искусства и своей личности, Винсент вступил на обозначенную Эмилем Золя территорию модернизма, где главным качеством художника оказывалось своеобразие художественного темперамента. При этом Винсент продолжал простодушно вторить своим ностальгическим любимцам – Израэлсу и Милле. Неустанно выражая желание «писать то, что чувствую, и чувствовать, что пишу», на деле Винсент как будто боялся оказаться предметом собственного искусства. Когда модели-крестьяне покинули его, Винсент лишился последней возможности избегать пугающего отчета перед самим собой. Он еще сопротивлялся самой очевидной форме интроспекции – работе над автопортретами, но отсутствие моделей неумолимо подталкивало его в сторону самоанализа.
В поисках новых тем, прежде чем перейти к значимым для него предметам – картофелю, яблокам и птичьим гнездам, Винсент ненадолго обратился к традиционным натюрмортам (кувшины, миски, пивные кружки). Так же дело обстояло и с пейзажами: он быстро прекратил писать заброшенные просеки и вернулся домой, к материнскому саду, стриженым деревьям – местам, наполненным особым смыслом. В связи со смертью отца, в июне Винсент уже обращался к подобным – глубоко личным – сюжетам. Тогда он написал старый погост, где похоронили пастора Ван Гога. По мнению Тео, это был отличный сюжет в духе memento mori – напоминания о неизбежности смерти. Поначалу Винсент отказался от предложенной братом темы (хотя до этого не раз рисовал и писал само кладбище и обреченную на снос старинную башню), вместо этого продолжив работу над «Едоками». Лишь в последнюю минуту, прямо перед сносом башни, он наконец установил мольберт перед ободранной каменной развалиной и позволил себе пристально всмотреться в сцену, наполненную исключительным личным смыслом.
Созерцание ее заставило вспомнить похороны отца («Мне хотелось выразить, как обыденны смерть и погребение») и собственную опалу («Эти руины – свидетельство того, как прогнили и рушатся, несмотря на свои глубокие корни, и вера, и религия»). Однако кисть художника сумела рассказать историю еще более глубокую, нежели его собственные слова. Старая башня грозно выступает на передний план, практически заполняя собой весь холст; массивные угловые контрфорсы с крупной кладкой удерживают ее в земле, точно гигантские корни. Перед нами отнюдь не временная постройка. Никакие строительные работы не сотрут ее следов в этом голом поле и не ослабят хватку, с которой она удерживает могилы у своего подножия. Несмотря на все художественные клише, вроде нависшего неба и стаи птиц, кружащихся над башней, Винсент создал не эпитафию, но предостережение: портрет каменного духа, который будет вечно преследовать его грозным призраком несчастья.
В ноябре, изучая свои запасы с целью найти тему, достойную стать заменой вероломным крестьянам, Винсент обнаружил предмет, снова разбередивший свежую рану. Среди старой одежды и высушенных препаратов нашлась большая старая Библия, принадлежавшая прежде отцу художника. «Рабочая», кафедральная Библия осталась церкви, семейная хранилась у вдовы, а этот величественный том с медными уголками и двойными металлическими застежками оказался единственной Библией, которая досталась наследникам после смерти Доруса Ван Гога. Причем передали ее не Винсенту, а Тео. В мастерскую старшего сына она попала только потому, что мать с редкой бесчувственностью попросила Винсента отослать книгу брату в Париж. Винсент расчистил место на столе, постелил скатерть, положил на нее Библию и расстегнул застежки. Огромная книга раскрылась на 53-й главе Книги Исаии. Художник придвинул мольберт поближе, так что раскрытая Библия почти заполнила перспективную рамку. Чтобы лучше были видны страницы с плотными двойными колонками текста, он поместил книгу под небольшим наклоном. Затем художник решил оживить композицию другим предметом – найдя в стопке книг один из своих любимых французских романов в мягкой желтой обложке издательства Шарпантье, он поместил его на краю стола, у «подножия» величественной Библии.
Старая церковная башня в Нюэнене. Холст, масло. Июнь—июль 1885. 65 × 80 см
А затем принялся писать.
Фанатичная кисть Винсента везде умела найти особые смыслы. Желтая книжка стала романом Золя «Радость жизни», художник с намеренной тщательностью вывел на обложке не только имя автора и название, но и место издания – Париж. Быстрыми мазками он передал потрепанную обложку и замусоленные страницы, бросавшие вызов безупречной, официальной Библии отца. Дерзкий желтый требовал фиолетового, и Винсент без устали смешивал эти два дополнительных цвета у себя на палитре в поисках такого оттенка серого, который был бы способен передать ограниченность отцовского завета. Когда же нужный оттенок был получен – глубокий переливающийся лавандово-серый, в равной степени напоминающий фон свадебного пира у Веронезе, буржуазных стражей порядка Халса и мертвую плоть рембрандтовских трупов, – Ван Гог «взорвал» им полотно, залив хулиганскими мазками аккуратные столбцы текста.
Но и текст не остался в долгу. Винсент отлично помнил слова из Книги Исаии: «Он был презрен и умален перед людьми, муж скорбей и изведавший болезни». Пророческие слова звучали мучительно точным описанием действительности, что в сочетании с дерзким противопоставлением двух противоборствующих заветов вновь заставляло его болезненно переживать события двух прошлых лет. Кисть Винсента фиксировала все происшедшее за это время с откровенностью, какую он едва ли когда-нибудь позволял себе прежде: ссоры с отцом, сексуальные отношения с крестьянскими девушками, вроде Гордины, история с Марго Бегеманн, преследования со стороны священников, предательство крестьян. Бездонный серый Винсент разбавил акцентами голубого и оранжевого – еще одно соперничество противоположностей, которое не было результатом наблюдения действительности. Две одинаковые застежки книги изображены по-разному: одна, откинутая вбок, покрыта тревожной рябью, другая, поднятая вверх, намечена одним грозным мазком. Когда книга и задрапированный столик были написаны, спор дополнительных цветов достиг апогея в переплетении нечистых тонов, наложенных на холст широкой и агрессивной кистью. Желая добиться завершенности этой хроники скорби, самобичевания, отверженности и неповиновения, Винсент в последний момент добавил еще один предмет – погашенную свечу – последний затухший луч веры (rayon noir) и признание, которое невозможно было сделать иначе.
О новой картине было немедленно доложено брату: Винсент гордился, что «написал ее на одном дыхании, за день».
Сплавив в единое целое свои увлечения, художественный расчет, личных демонов и творческую страсть, Винсент нашел для себя новый путь в искусстве. И он знал это. Письма этого периода наполнены фальшивой бравадой неопределенности – их писал человек, оказавшийся вдруг либо на пороге нового мира, либо в конце долгих блужданий. Пытаясь отогнать сомнения, Винсент без конца обращается к Золя: «Золя творит, но он не ищет отражения вещей в зеркале, творит поразительно и возвышенно. Именно поэтому его создания так прекрасны». Новообретенные свободы Винсент оплетал научными положениями Шарля Блана и средневековыми представлениями об имманентности. Его цель, писал Винсент, «найти вечное среди преходящего». «Держать в мыслях что-то одно и позволить окружению принадлежать ему, происходить из него, – заявлял он. – Это и есть подлинная живопись». Даже восхваляя современность своего личного «символизма», он представлял его как возрождение романтизма, на котором был взращен сам. «Романтика и романтизм – это наше время, и, чтобы писать, надо обладать воображением и чувством».
Винсент оказался самым вынужденным новатором в истории – не он отвергал, его отвергали; то, что нравилось ему в искусстве, оказывалось недоступным из-за нехватки мастерства, точно так же, как и семьи – настоящая и приемные – отторгали Винсента из-за его невозможного поведения. О своей новой живописи художник рассуждал со смесью предвосхищения и обреченности: «Поскольку в течение долгих лет я работал совершенно один, я предвижу, что всегда буду смотреть на вещи своими глазами и передавать их по-своему». Винсент все еще пытался утешать себя тем, что Милле тоже был «символистом» – в своем роде, но уже отчетливо видел, что поддержка и защита прежних фаворитов осталась в прошлом. Он без малейшего раскаяния и даже несколько ностальгически вспоминал годы каторжных попыток добиться в своих работах внешнего сходства с реальностью (признавая при этом, что имел лишь весьма скромные успехи). «Изучать природу, изучать самым педантичным образом – никогда не лишнее», – писал он, закончив работу над «Натюрмортом с открытой Библией». «Многие годы я и сам был так увлечен этим, почти бесплодно и с весьма печальными результатами. И я не хотел бы избежать этой ошибки». В горьком прощании с реализмом звучит почти что сожаление: «Величайшее, самое могущественное воображение способно и непосредственно с натуры создавать поистине ошеломляющие вещи».
Один из почитаемых в прошлом авторитетов – один из тех немногих, поддержки которого Винсент не искал, собираясь совершить свой прыжок в неведомое, был, возможно, самым красноречивым из всех. В эссе 1872 г. о поэзии философ и искусствовед Ипполит Тэн с поразительной точностью описывал пройденный Винсентом мучительный путь.
В действительности, это не столько стиль, сколько система записи – в высшей степени смелая, искренняя и правдивая, создаваемая от случая к случаю из всего и из ничего, таким образом, что никто и не думает о словах; кажется, будто эта система находится в прямой связи со стремительным потоком живой мысли, со всеми ее толчками и шероховатостями, с прерванными вдруг полетами и могучими взмахами ее крыльев… Язык этот странен, но в то же время правдив в мельчайших своих деталях; он один способен передать взлеты и падения внутренней жизни, поток и буйство вдохновения, внезапную концентрацию идей – когда их становится слишком много и они не находят выхода, – неожиданную трансформацию этих идей в образы и практически безграничные вспышки озарения, которые, подобно северному сиянию, взрываются и полыхают в поэтическом сознании…
Создавая форму, доверьтесь духу, как делает это повелительница-природа; в противном случае мы только лишаем дух свободы и не воплощаем его. Постоянно обращаться внутрь, чтобы выразить вовне, – так должно происходить в жизни и в искусстве, которое тоже есть жизнь… У рожденной подобным образом поэзии есть лишь один протагонист – душа и сознание поэта и лишь один стиль – страдание и торжествующий крик, вырывающийся из самого сердца.
В конце ноября, за неделю до Дня святого Николая, Винсент покинул Нюэнен. Судя по всему, отъезд был мучительным – Винсент покидал город вынужденно и неохотно. Несмотря на все заверения в письмах к Тео, скандал с ребенком Гордины не утих. Местные жители по-прежнему были уверены в его отцовстве. Агрессивные выпады против своих обвинителей и новые эпатажные выходки Винсента (после одной из поездок в город Винсент привез несколько пачек презервативов и «роздал их деревенским парням»), только усугубили негодование: жители все настойчивей требовали, чтобы художник наконец покинул Нюэнен. Накануне отъезда он был склонен винить во всех своих бедах интриги церковников и общую истерию. «Соседи всячески мне препятствуют, – жаловался он брату, – люди все так же боятся священника».
Натюрморт с открытой Библией. Холст, масло. Октябрь 1885. 65 × 78 см
Не находил Винсент утешения и в семье. Охлаждение со стороны матери после нового скандала переросло во враждебность. Часто располагаясь с мольбертом или альбомом для набросков по соседству с пасторским домом, он ни разу не дождался приглашения разделить обед или ужин – даже зимой, даже накануне рождественских праздников. В отместку Винсент находил странное удовлетворение, предрекая матери, что и она может последовать за мужем в могилу. «Смерть придет неожиданно и тихо, точно так же, как она пришла к отцу», – обещал он ей с яростью проклятия и настойчиво предупреждал Тео: «Часто случается так, что жена ненадолго переживает мужа».
Кризис достиг апогея, когда хозяин дома на Керкстрат Иоханнес Схафрат отказался продлить аренду мастерской. «До тех пор, пока я в этой мастерской, где у меня в соседях священник и церковный сторож, бедам не будет конца, – писал Винсент, – это ясно, так что я собираюсь переменить ситуацию». Поначалу он планировал просто снять еще одну комнату поблизости и подождать, пока буря не уляжется, но буквально через несколько дней стало очевидно, что этим ничего не решишь. Винсент подумывал вернуться в Дренте – явный знак того, что давление, оказываемое на него в Нюэнене, стало невыносимым. Наконец он вновь заговорил о поездке в Антверпен (которую уже столько раз откладывал), где намеревался пожить несколько месяцев и выставить на продажу свои работы. «Я слишком хорошо знаю и люблю этот край и его жителей, чтобы с уверенностью сказать, что покидаю их навсегда».
В письмах Винсент строил планы, как он будет заводить новые знакомства, и обещал продолжать учиться на картинах великих мастеров. Но никакие слова не могли скрыть позора, сопровождавшего очередной отъезд. Хотя на моделей художник уже давно не тратился, Нюэнен он покидал без средств и с кучей долгов – чтобы купить билет на поезд, пришлось ждать следующего письма от Тео, и, чтобы не платить Схафрату за последний месяц аренды, Винсент исчез тайком. Это означало, что коллекцию гравюр и почти все картины и рисунки ему пришлось оставить в мастерской, – годы труда были отданы на милость кредиторов и матери.
Окончательный отъезд из родительского дома сопровождался отвратительной сценой, воспоминания о которой не оставляли Винсента еще много месяцев. «Домой я писать не собираюсь, – сообщал он Тео в декабре. – Я сообщил им об этом без обиняков, когда уезжал… Они получили то, чего хотели; в остальном же я думаю о них крайне, крайне редко и не хочу, чтобы они думали обо мне». Последним ударом перед самым отъездом стало письмо от торговца картинами в Гааге, который вывесил работы Ван Гога у себя в лавке. «Он писал, что Терстех и Висселинг видели их, – печально сообщал Винсент, – но не обратили на них внимания».
И все же он уезжал из Нюэнена непобежденным. Мужества художнику придавало изобретенное им новое искусство. «Тем временем силы мои созрели», – утверждал Винсент, допуская, впрочем, что может столкнуться с необходимостью «начать все заново с самого начала». Во время прощального визита к Керссемакерсу в Эйндховен слова Винсента, призванные поддержать художественные устремления друга, явно отражали его собственные надежды: «За один год художником не станешь, но это и не нужно. Но, двигаясь этим путем, чувствуешь надежду, а не стоишь беспомощно перед каменной стеной».
Винсент впервые выказал беспокойство – ощущение ограниченности времени, боязнь, что дверь вот-вот захлопнется и шанс ускользнет. Всего за несколько дней до отъезда он вдруг пишет о желании попробовать совершенно новую технику – пастель, будучи неожиданно очарован колоритными и легкими творениями великих французских мастеров – Шардена и Мориса Латура. Их работы, столь же далекие от «Едоков картофеля», как Париж от Нюэнена, состояли не из грязи, но из света и воздуха; Ван Гога восхищала способность этих художников «выражать жизнь с помощью пастели, которую, кажется, можно сдуть одним дуновением».
«Не знаю, что буду делать и на что жить, – писал он, в последний раз оставляя Нюэнен, Брабант и Голландию, – но надеюсь, что не забуду уроки, полученные в эти дни: писать одним рывком, с ходу, но с абсолютным напряжением всей своей души и естества».
Глава 26
Утраченные иллюзии
Менее чем через день после того, как Винсент оставил нюэненские пустоши, он уже сидел у окна в матросском кабаке в Антверпене и наблюдал, как бурлит городская жизнь. Столь сильного потрясения от перемены места жительства он не испытывал со времен своей лондонской ссылки десятью годами раньше. Повсюду, на сколько хватало глаз, узкие улочки были запружены повозками и телегами, тащившимися в сторону доков – средоточия торговой жизни города. «Колючая изгородь не выглядит такой запутанной и фантастической, – описывал он эту сцену Тео, – царит такой хаос, что глаза разбегаются, кружится голова». Нетерпеливо мычали коровы, ревели пароходные гудки, моряки «с чрезмерно румяными лицами и широкими плечами, похотливые и пьяные», пошатываясь, брели из бара в бордель. Грузчики, «чудовищно уродливые», сгружали с кораблей или, наоборот, грузили на них самые странные грузы. Особенно Винсента поразили горы шкур и буйволовых рогов из Африки.
То тут, то там споры перерастали в драки, создавая островки неразберихи в беспокойном торговом потоке. Вскоре после прибытия Винсент оказался свидетелем одной из таких стычек. «Среди бела дня девушки выбрасывают из борделя матроса, которого преследуют разъяренный парень и вереница девиц. Он явно напуган», – записывал он, сидя у окна. Вдали, точно беспокойные дикие звери, покачивались на волнах большие черные корабли, поскрипывая на тросах. Их мачты сверкали на зимнем солнце, почти закрывая противоположный берег Шельды. «Непостижимая путаница!» – констатировал художник.
От Зюндертского прихода Антверпен отделяли всего-то сорок километров, но с таким же успехом он мог быть островом посреди океана. Расположенный на краю обширной дельты Рейна, город на протяжении половины тысячелетия оставался одним из самых оживленных европейских портов – он был так же далек от сельской местности, раскинувшейся за его укрепленными стенами, как и экзотические порты, куда направлялись его корабли и откуда были родом его моряки.
Танцующая пара. Черный и цветной мел. Декабрь 1885. 9 × 16 см
Бельгийский писатель Камиль Лемонье, посетивший Антверпен в том же 1885 г., так описывал многоязычную городскую толпу: «Серьезный, молчаливый норвежец, прямодушный голландец, рыжий шотландец, проворный португалец, шумный, говорливый француз, статный, несдержанный испанец, эфиоп с иссиня-черной кожей». Со всех уголков земли привозили они сюда свои товары и пристрастия. Средневековые улочки, ведущие к докам, были заполнены лавочками и разнообразными заведениями, способными удовлетворить любую прихоть. В публичных домах рекламировали проституток всех национальностей. В кабаках подавали любые напитки – от местного пива «Ламбик» до саке. Рядом с кабаком, где громкоголосые матросы-фламандцы поглощали устриц, располагался тихий английский паб, за ним – большое кафе во французском духе, смесь варьете, танцзала, бара и борделя.
Подобно поколениям изгнанников и бродяг, прошедших через Антверпен до него, Винсент пил пиво и заводил знакомства с проститутками, строя планы о том, как он начнет все с чистого листа, и лелея мечту о возвращении домой. Официанткам в барах он представлялся матросом с баржи. В кабаках он устраивался в самом конце стойки – так делали все одинокие моряки, – в борделях присаживался на краешек дивана или поближе к тому месту, где кружились в танце пары. Везде, где это было возможно, Винсент тайно делал моментальные наброски – молниеносные зарисовки под аккомпанемент хриплого оркестриона. Он рисовал зрителей – тех, что кричали и пели с балконов, и служанок, когда они парами в танце кружились по залу. Винсент ни разу не упоминал, танцевал ли он сам или только наблюдал за танцующими. После посещения публичного бала для моряков в порту он писал брату: «Приятно смотреть, как люди веселятся по-настоящему».
Первые письма Винсента из Антверпена полны отчаянного энтузиазма. «Я чувствую страстное желание сделать что-то», – писал он вскоре после приезда. «Я рад, что приехал сюда». Из чистого оптимизма или же стремясь скрыть свое торопливое и бесславное бегство из Нюэнена, Винсент затеял очередную кампанию по обретению буржуазной респектабельности. Вместо проповедей о Милле и трактатов о цвете он пичкал брата стратегическими планами, как наладить продажи своих работ. После долгих лет яростного сопротивления Винсент выступил с предложением поискать «работу „на стороне“» – оформлять рестораны или писать вывески («Например, для торговца рыбой – натюрморт с рыбами»). «В одном я уверен: я хочу, чтобы мои работы видели».
Оставив рассуждения о прелестях жизни на пустоши и единения с крестьянами, Винсент наслаждался суетой беспорядочной торговой жизни Антверпена. Он купил новую одежду и начал регулярно питаться – теперь это казалось ему залогом успеха. «Нельзя выглядеть голодным и оборванным. Наоборот, нужно стараться, чтобы дело завертелось». Винсент снял комнату в фешенебельном доме на улице, название которой и на фламандском – Бельдекенстрат, и на французском – рю дез Имаж – означало «улица картин». Это был новый, но вполне респектабельный район в восточной части города. Винсент поспешил укомплектовать свое новое жилище всеми атрибутами мастерской художника, закупив запас новых холстов, качественных кистей и дорогих красок. Вместо любимых иллюстраций, оставленных в Нюэнене, он украсил стены яркими японскими гравюрами – они стоили дешево и продавались в любой портовой лавочке. «Комнатка моя вовсе не так плоха, – радостно сообщал он Тео. – Что ни говори, Антверпен – отличное место для художника».
Из Нюэнена Винсент привез с собой всего три большие картины: пейзаж с аллеей тополей, печальный вид мельницы в сумерках и «Открытую Библию» – с ними-то он и вознамерился завоевать местный рынок. Но вместо того, чтобы наседать на торговцев с бесконечными речами в защиту этих работ, как прежде он поступал с Тео, Винсент немедленно решил разнообразить свое портфолио. В первые недели после прибытия он пытался писать обычные туристические виды – вроде тех, что висели в большинстве галерей: живописные уличные сценки, Старый город с противоположного берега Шельды; романтичные городские пейзажи со средневековыми достопримечательностями Антверпена, вроде собора на площади Гроте-Маркт и построенного в IX в. замка Стен. «Это милая вещица – как раз для тех, кто хотел бы увезти с собой что-нибудь на память об Антверпене», – уверял он Тео.
Почти избавив Винсента от некоторых из тех навязчивых идей, которыми он был одержим на пустошах Нюэнена, городская жизнь способствовала обострению других. Точно матроса, слишком много времени проведшего в море, Ван Гога влекла в Антверпен одна всепоглощающая страсть: женщины.
После отъезда из Гааги Винсент не переставал искать спутницу. Все то время, что он провел в Нюэнене, он постоянно посещал проституток в Эйндховене и, очевидно, пользовался их услугами, когда ездил в Утрехт, Антверпен и Амстердам. Связь с Гординой де Грот принесла вместо удовольствия одни мучения. Хотя девушка и уступила уговорам (и денежным посулам) художника и согласилась позировать обнаженной, Винсенту все было мало. В письмах к Тео он продолжал мечтать о более систематической и интенсивной работе с обнаженной натурой.
Ханжеская скромность брабантских крестьян и вмешательство местного священника лишили его этой возможности в Нюэнене; Антверпен же с его многочисленными проститутками казался способным удовлетворить все желания Винсента – как художественные, так и плотские. Винсент вновь рассуждал о необходимости «раздобыть моделей хороших и столько, сколько я хочу», и надеялся наняться в подмастерья к художнику, «который работает с обнаженной натурой». «Мне нужно это по многим причинам», – загадочно пояснял Винсент. По-своему истолковав пассаж из биографии Сансье, повествующий, как в другом портовом городе, Гавре, Милле с успехом писал портреты капитанов и владельцев кораблей, работников порта и даже моряков, Винсент убедил себя, что также сможет нанимать позировать местных проституток, предлагая написать их портреты. Упорно смешивая позирование и проституцию и игнорируя разницу между позированием для портрета и позированием в обнаженном виде, Винсент умудрился уверить себя, что в этом царстве портовых шлюх он, по примеру Милле, гарантированно обретет и сексуальное, и художественное удовлетворение.
К моменту приезда в Антверпен навязчивая мысль и неутоленное желание превратились в манию, которая теперь и ночью и днем гнала художника в паутину улиц. В любом месте, где собирались люди, – в публичных танцзалах, кафе, варьете – в толпе он искал женщин, восхищаясь их «великолепными головками» и оценивая доступность. «То, что говорят об Антверпене, правда, – докладывал Винсент брату, – женщины все хороши». Больше всего Винсенту нравились «простые девушки» с их «жизненной силой» и «неправильными лицами – уродливыми, но живыми и пикантными, как на картинах Франса Халса». Скандинавские девушки восхищали его своими светлыми волосами, а немки, «списанные с одного образца», оставляли равнодушным. Английских девушек («очень изящных, очень белокурых») Винсент сравнивал с китаянками – «загадочными, тихими, как мышка, крохотными, как клоп». Разнообразие и изобилие женских типов ошеломило его, некоторые казались ему «чертовски красивыми». «Если бы я только мог выбирать себе моделей!» – снова восклицал Винсент.
Когда танцы заканчивались, чувство неудовлетворенности неизбежно вело художника в один из многочисленных борделей. Он признавался Тео, что «исходил порядочное число улиц и улочек», чтобы «завести знакомства среди проституток». Даже днем он часто бродил вдоль набережных, где уличные девки круглосуточно предлагали свои услуги вечно страждущим матросам. Винсент разыскал местную сводню – «прачку, которая знает много женщин», и сошелся с сомнительным типом, предложившим написать «парочку прехорошеньких девиц». «Обе содержанки, я полагаю», – рассуждал он в письме. Среди бела дня Винсент располагался напротив какого-нибудь публичного дома, чтобы наблюдать за людским потоком и оценивать предлагаемых проституток. Он называл эти вылазки «охотой за моделями», но косвенно признавался Тео, что желает не только писать девушек, но и «обладать ими».
Винсент использовал каждую возможность обратиться к проституткам со своим странным предложением. За секс или несколько часов позирования платить он не мог, а потому наверняка приставал к ним с теми же доводами, которые ранее отработал на Тео: портрет можно повесить в кафе или ресторане для привлечения клиентов, его можно подарить на память и даже выгодно продать. Заметив, что местные фотографы неплохо зарабатывают на портретах, Винсент отстаивал преимущества живописи перед фотографией. «Живописные портреты живут собственной жизнью, которую черпают из души создавшего их художника, машине такое не под силу». Он предлагал не только платить своим натурщицам, но и отдавать им портреты в обмен на позирование – столь непропорциональное вознаграждение едва ли могло не подразумевать намерения сексуального характера. Но даже когда женщину удавалось завлечь в мастерскую, возникало еще одно препятствие: надо было убедить ее раздеться. Но Винсент не отступал, он был уверен: «Вот бы только найти хорошую модель за бесценок, тогда ничего не страшно».
Одержимый поиском женщин, Винсент выделял даже их изображения на картинах. В городе, переполненном шедеврами пяти столетий самых разных жанров и стилей, Винсент повсюду замечал лишь портреты, в особенности женские. Была ли предметом его рассуждений панорама средневековой уличной жизни Антверпена кисти Хендрика Лейса или же речь шла о музеях, где экспонировались жемчужины фламандского искусства, Винсент особо отмечал только изображения женщин: белокурой Марии Магдалины с картины Квентина Массейса, миловидной святой Варвары работы Ван Эйка. Он превозносил написанный Рембрандтом портрет проститутки: «Рембрандтовская голова шлюхи произвела на меня невероятное впечатление – он замечательно удачно поймал ее загадочную улыбку».
Из писем к Тео исчезли зарисовки из жизни крестьян и рабочих или композиции с фигурами. Среди «современных» художников он выделял лишь тех, излюбленным предметом которых были женщины: Альфреда Стевенса, Джеймса Тиссо, Октава Тассера, Шарля Шаплена. Он превозносил, как «тонко они понимают женские формы», и сравнивал с великими французскими сенсуалистами XVIII в. Грёзом и Прюдоном. Портреты, созданные гигантами академизма Энгром и Давидом, вызывали уже не осуждение, как предыдущим летом, но признание и зависть к художникам, которые могли себе позволить работать с такими красивыми моделями. «Если бы только возможно было заполучить моделей, каких хочешь!!!» – восклицал Ван Гог. В стране, где не было недостатка в скульптуре (искусство которой процветало здесь прежде, когда творили свои барочные фантазии представители династии Квеллинус, но не было забыто и в XIX в., когда создавал своих благородных рабочих Константин Менье), Винсент счел достойной упоминания и восторженной оценки лишь одну работу – «Поцелуй» Жефа Ламбо. Это изображение обнаженной девушки, стыдливо отбивающейся от настойчивого ухажера, подтверждало завистливые подозрения Винсента: скульпторам легче находить обнаженную натуру, чем живописцам.
Под влиянием новой страсти Винсент неминуемо обратился к творчеству, вероятно, величайшего мастера женского портрета в западной живописи Питера Пауля Рубенса. Встречи с работами этого художника, самого знаменитого из всех живших и живущих в Антверпене, Винсент не мог избежать никак. Его эпические полотна с роскошными женскими фигурами и напряженными мужскими торсами были неотъемлемой частью городского художественного ландшафта. Сладострастный ужас мученичества и безудержная вакханалия плоти с картин Рубенса окружали жителей города, который стал родным для этого титана XVII в. Еще в Нюэнене Винсент планировал свою поездку в Антверпен как путешествие в красочный и изобильный мир рубенсовской фантазии, безмерно далекий от тесного и темного мирка «Едоков картофеля». В середине ноября, накануне отъезда, он писал брату: «Что касается Рубенса, то меня очень тянет к нему». Работы Рубенса на религиозные сюжеты казались Ван Гогу «театральными, подчас театральными в самом худшем смысле этого слова» – с точки зрения трактовки темы и убедительности живописной манеры. «Но вот что он умеет делать, так это писать женщин, – подчеркивал Винсент. – Здесь в его картинах есть над чем подумать, здесь он глубже всего».
Прибыв в Антверпен, Винсент сдержал слово и немедленно обратился к рубенсовским женщинам. Две белокурые женщины с обнаженной грудью на переднем плане большого полотна «Святая Тереза Авильская ходатайствует за души в чистилище» описаны в письме к Тео восторженно и подробно. Винсент считал, что эти полуфигуры «очень красивы, лучше, чем все остальное… Рубенс в наивысшем своем проявлении». Ван Гог не раз возвращался в музей, чтобы тщательно изучать этих и других рубенсовских женщин. Особенно его интересовало то, какими средствами великий фламандец передает фактуру женского тела, которое на его полотнах казалось таким живым и настоящим; полученные уроки Винсент излагал Тео в сластолюбивых выражениях, которые не имели ничего общего с благочестивыми метафорами, сопровождавшими рассуждения о Милле.
Ван Гог посетил собор Антверпенской Богоматери, где рассматривал созданные Рубенсом грандиозные алтарные триптихи «Воздвижение Креста» и «Снятие с Креста», которые на протяжении двух столетий не переставали завораживать посетителей впечатляющими размерами, динамичностью и драматизмом. Но «Воздвижение Креста» разочаровало Винсента. «Я немедленно заметил очень странную вещь, – жаловался он, – на картине нет ни единой женской фигуры». «Снятие с Креста», напротив, ему понравилось: Винсент с удовольствием отмечал «белокурые волосы, светлую кожу лиц и шеи» двух Марий, принимающих мертвое тело Иисуса. Впрочем, больше ничто не удостоилось его похвалы: ни грация, с которой бледное, беспомощное тело безжизненно сползает по простыне, ни то, с какой трепетной тщательностью проработана нога Христа, лежащая на оголенном плече Марии Магдалины, и уж тем более не тронуло его живое изображение безутешного горя. «Ничто не производит на меня меньшего впечатления, чем Рубенс, когда он берется изображать людскую скорбь, – раздраженно замечал Ван Гог. – Даже самые прекрасные из его плачущих Магдалин и Скорбящих Богоматерей напоминают мне проституток, подцепивших триппер и теперь оплакивающих свое горе».
Рукой Винсента водила та же одержимость. Гремучая смесь художественных и сексуальных притязаний лишила его с таким трудом завоеванных в Нюэнене артистических свобод. Недолгие, но многообещающие эксперименты с пейзажем и натюрмортом закончились практически сразу по приезде в Антверпен. Поначалу художник еще пытался писать «туристические виды», но его мыслями без остатка завладела идея писать портреты. В короткие перерывы между охотой за моделями он нашел время написать всего только два городских пейзажа – виды заснеженных крыш из окна квартиры, выходившего во двор, напоминали о мастерской на Схенквег. Как и тогда, в Гааге, Винсентом овладел настоящий зуд, ему казалось, что без моделей продвинуться вперед в занятиях живописью он не сможет («А главное, главное, мне по-прежнему не хватает моделей»). Кроме того, теперь Винсент был убежден: именно портреты – ключ к коммерческому успеху.
Новая цель определила новое требование к работам Винсента: они должны были обрести больше сходства с действительностью. Женщинам, которых он обхаживал, нужны были портреты, которые льстили и доставляли удовольствие, – идеализированные, но узнаваемые свидетельства их неповторимого обаяния, а не всплески уникального художественного темперамента. Художник давно переживал из-за неспособности передать сходство и всегда старался избежать конкретики, называя свои работы «типами» или «головами людей», но не портретами: «старый рыбак», а не старик Зёйдерланд в зюйдвестке; «бедная женщина с большим животом», а не беременная Син Хорник; «головы крестьян», а не семейство де Грот.
Даже теперь, планируя целую серию портретов, Винсент заранее опасался претензий со стороны портретируемых. «Я знаю, как трудно угодить людям в смысле „сходства“, и не смею заранее утверждать, что чувствую себя полностью уверенным в своих силах», – писал он накануне отъезда. Каждый раз, оказываясь перед реальной моделью, в поисках ускользающей правильности художник писал и переписывал профили, носы, глаза, линию волос. Желание угодить перевешивало недавнюю решимость писать «du premier coup», «на одном дыхании». Размашистый нюэненский мазок остался теперь лишь на периферии картины – в свободных складках блузы, на полях шляпки или в копне волос.
Впрочем, новая миссия, призванная утолить сладострастные порывы Винсента, ограничивала его кисть, но придавала смелости палитре. Нужные ему модели никогда не потерпели бы «земляных» оттенков, с которыми готова была примириться Гордина де Грот. Лишь один раз Винсент вернулся к полюбившимся ему в Нюэнене бистру и битуму – когда вскоре после его прибытия в Антверпен художнику позировал старик. Когда же в середине декабря Винсент впервые получил возможность написать портрет женщины, он окружил ее яркими цветами и потоками света. «Я использовал более светлые тона для тела – белый, подцвеченный кармином, киноварью, желтым, – описывал Винсент брату полученный результат. – В одежде – лиловые тона». За спиной модели была уже не адская тьма, а светлый серовато-желтый фон.
Чтобы добиться цветов более ярких и приятных глазу, Винсент искал новые краски, убежденный, что именно цвет «придает картине жизненность». Он открыл для себя кобальт («восхитительный цвет») и карминно-красный («теплый и живой, как вино»), желтый кадмий и изумрудную зелень. Теперь Винсент не смешивал их до бесконечности, добиваясь оттенков серого, но смело наносил краску прямо на полотно. Следуя новой цели очаровывать моделей, Винсент смело применял уроки Блана и Шеврёля: нарумяненную щеку можно было подчеркнуть ярко-зеленым фоном, а желтое пятно шеи – бледно-лиловой блузой. Вместо тонких градаций Винсент теперь ратовал за «менее надуманный, менее сложный цвет» и «бо́льшую простоту». Его новым эталоном стали залитые светом женские тела Рубенса и насыщенные цвета витражных стекол. Из увиденных им современных работ Винсент отметил светящиеся, броские полотна антверпенского художника Анри де Бракелера: его портреты женщин (в том числе проституток) были выполнены сильными мазками и пропитаны светом.
Увлечение новыми цветами, красками и персонажами тем не менее отнюдь не отвлекало Винсента от его конечной, главной цели. «Мы должны достичь таких высот, – убеждал он Тео в январе 1886 г., – чтобы девушкам захотелось получить свои портреты, – уверен, такое желание у некоторых из них появится».
Но появилось оно не у многих. Несмотря на титанические усилия Винсента, модели не приходили. За первый месяц, по отчетам Ван Гога, в мастерской побывало всего несколько натурщиков: старик, старуха, одна девушка, и еще одна «вроде как обещала позировать для портрета». К концу декабря художник впал в отчаяние. На присланные Тео дополнительные деньги он пригласил в мастерскую девушку из кафешантана «Ска́ла» – заведения наподобие варьете «Фоли-Бержер». На протяжении нескольких недель Винсент наблюдал, как она танцует на фоне безвкусных декораций в мавританском стиле, а после представления, как он подозревал, ублажает избранных клиентов заведения. Новая модель с ее пышными черными волосами, округлыми щеками и пухлыми губами показалась Винсенту красивой и остроумной, но в то же время была нетерпеливой. Из-за ночной работы девушка находилась в постоянном возбуждении и не могла усидеть на месте. От предложенного бокала шампанского она отказалась («Шампанское меня не веселит – мне от него становится грустно») и на предложение раздеться тоже ответила беззаботным отказом.
Винсента это ничуть не обескуражило, и он лихорадочно принялся за работу, пытаясь «выразить нечто сладострастное», чтобы задобрить скучающую модель: «иссиня-черные» волосы разительно, по-рубенсовски, контрастировали с белой блузкой, на которой выделялась «пунцовая ленточка»; голова девушки была окружена «золотым мерцанием света» – светло-желтым фоном, «много светлее, чем белый». В тот вечер девушка покинула мастерскую со своим портретом и кокетливым обещанием еще раз попозировать (на этот раз у себя в гримерке). Тем не менее свидетельств о последующих встречах с этой моделью не сохранилось.
К началу нового, 1886 г. смелые начинания Винсента зашли в тупик. Работы не продавались – ни большие картины, привезенные из Нюэнена, вроде «Открытой Библии», ни столь милые его сердцу портреты, ни маленькие городские пейзажи, которые и писались-то исключительно с этой целью. Спустя месяц блужданий с пейзажами на продажу Винсенту так и не удалось найти ни одного торговца, согласного хотя бы выставить его работы и уж тем более – приобрести их. Страсть к проституткам и портретам развеяла обещания писать вывески и меню для ресторанов или найти учеников. Завидуя процветанию фотографов, Винсент вообразил, будто решит проблему портретного сходства, если будет писать с фотографии («так можно получить гораздо лучший колорит»). С другой стороны, можно было просто подать свои портреты под другим соусом, продавая их как «фантазийные головы». Когда очередной подобный замысел терпел крах – а они, разумеется, все заканчивали именно этим, – Винсент винил в своих неудачах скупых покупателей, отставших от времени торговцев, агонизирующий рынок или упадок современного искусства в целом. «Если бы они показывали больше работ, работ более высокого качества, – жаловался он, – их и продавалось бы больше»… «Цены, публика – все требует обновления».
Еще одно предательство совершило его собственное тело. Винсент годами хвалился своей выносливостью и «крестьянской» статью, но теперь вдруг начал сетовать на слабость, переутомление и дурное самочувствие. Если в Нюэнене он, по примеру Милле, ограничивал себя в еде, чем очень гордился, то в условиях суровой и влажной антверпенской зимы голодать было не с руки. Но желудок художника взбунтовался против разнообразного рациона. Чтобы нормализовать пищеварение, Винсент курил трубку, но из-за нее воспалялись десны и расшатывались зубы. У него развился сухой кашель. Впервые Винсент писал, что теряет вес. Вероятно, не замедлили себя ждать и сыпь, и язвы на слизистой – словно проявились вдруг сразу все скрытые недуги. В портовом городе, где было полно матросов и шлюх, Винсент принялся искать лекарство от проклятия матросов и шлюх всего мира – сифилиса.
Боясь, что Тео воспримет болезнь как плату за увлечение проститутками и вся история с портретами окажется под вопросом, Винсент скрыл от брата появление симптомов и новости насчет лечения. Он ничего не писал о своих визитах к доктору Амадеусу Кавенелю, жившему всего в паре кварталов от его мастерской, на рю де Олланд; ни словом не обмолвился о лечении в больнице Стёйвенберг, располагавшейся неподалеку, о чувстве стыда, о страхе неизвестности. В эпоху, когда врачи связывали сифилис с гонореей (ее Винсент подцепил еще в Гааге) и называли оба заболевания уродствами природы, диагноз был однозначен, а лечение неизменно: ртуть.
Как бы ее ни прописывали – в виде знаменитых голубых пилюль, зловонной мази или «окуривания» токсичными испарениями (в альбоме для набросков рядом с датами приема у врача Винсент записал одно из названий подобных процедур – «bain de siege»), – ртуть могла лишь приостановить развитие заболевания, но не излечить от него. При этом она причиняла пациентам всевозможные страдания, сравнимые с проявлениями самой болезни: от выпадения волос и полового бессилия до умопомешательства и смерти. Даже в малых дозах ртуть могла вызывать желудочные колики, диарею, анемию, депрессию, функциональную недостаточность различных органов и нарушения зрения и слуха. Мучения больных при лечении были подобны страданиям библейского Иова. Характерным побочным эффектом при лечении препаратами ртути было обильное слюноотделение – слюна не просто капала изо рта (зрелище само по себе неприглядное), она лилась непрерывным потоком. И в этой слюне кишели невидимые спирохеты, омывая глотку, рот и десны потоками инфекции, пока вся ротовая полость не превращалась в одну огромную зловонную язву.
Хотя Винсент ни разу не признался в том, что болен или лечится, скрыть от брата расходы на лечение он не мог. И без того больной желудок не давал покоя, силы были на исходе. В письме от 19 декабря Винсент признался брату, что испытывает сильную «физическую слабость», а в феврале сообщил, что весь последний месяц его донимает странная «сероватая слизь», которая то и дело наполняет горло и рот, а из-за болячек он не может пережевывать и глотать пищу. Он стал терять зубы, которые расшатывались, начинали гнить и ломаться. Перед тем как покинуть Антверпен в феврале, Винсент заплатил пятьдесят драгоценных франков дантисту, чтобы тот удалил треть всех зубов, – страшное испытание в эпоху, когда для этой цели использовали кошмарное подобие разводного гаечного ключа, а алкоголь часто служил единственным анестетиком.
Рождество 1885 г. принесло с собой новое мучение. В эти праздничные дни призрак пастора Ван Гога преследовал Винсента. Он жаловался, что часто вспоминает о том, «как отец говорил и вел себя со мной», – точно так же воспоминания мучили Редлоу из «Одержимого», его любимой диккенсовской рождественской повести. Чтобы избавиться от голосов прошлого, Ван Гог совершал долгие прогулки по заснеженным улицам к границам города. Но и деревенские пейзажи не приносили ему утешения, лишь повергали в меланхолию. В поисках хоть какого-то подобия рождественского веселья Винсент неизбежно оказывался в тавернах и борделях. Несмотря на уговоры Тео, он упрямо отказывался написать матери и сестрам и даже не поздравил их с Днем святого Николая, что было преступлением против веры, семьи и памяти покойного отца. Винсенту казалось, что он обречен на «вечную ссылку», навеки привязан к «семье, где чувствует себя еще более чужим, чем среди незнакомцев».
Вся жизнь его была пронизана отчаянием. За окном по улице шествовали рождественские процессии, залитую под каток площадь Гроте-Маркт заполонили люди на коньках, а Винсент сидел в пустой мастерской и проклинал весь свет. Он проклинал торговцев искусством, вроде Портье, не оправдавших его ожиданий, проклинал моделей, которые требовали разорительных трат, но не желали проявить ни капли терпения, проклинал проституток за то, что те отказывались от его денег, и кредиторов – за то, что они эти деньги требовали. Он проклинал всех, кто глумился над его притязаниями на звание настоящего художника. И естественно, проклинал Тео. В язвительном «поздравительном» письме Винсент резко выговаривал ему за «холодность, жестокое пренебрежение и стремление держать меня на расстоянии», а заодно упрекал в том, что брат так часто принимал в прошлых спорах неверную сторону – сторону отца. Оценивая прошедший год, Винсент с горестью признавал: «Жизнь моя ничуть не лучше, буквально ничуть не лучше, чем в ту зиму в Брюсселе».
Чем безрадостней оказывалась действительность, тем сильнее Винсент цеплялся за идею художественной и сексуальной самореализации с помощью портретов. В самом конце декабря, когда удалось уговорить позировать девушку из «Ска́ла», эта всепоглощающая страсть возродилась из пепла, точно феникс. Одна-единственная удача сумела перевесить все неудачи и вернуть Винсенту веру в его предназначение: подобно тому как раньше он мечтал писать «крестьянских женщин похожими на крестьянских женщин», теперь он клялся продолжить поиски настоящего «выражения шлюхи». Винсент призвал Тео еще раз продемонстрировать терпение и жертвенность («Мне нужно немного расправить крылья») и удвоил обещания совершить финансовый прорыв и достичь успеха в искусстве. «Ведь мы должны стремиться к чему-то возвышенному, настоящему и незаурядному, – подначивал он брата, – разве нет?»
Но Тео думал иначе.
В январе 1886 г. Тео сообщил Винсенту, что тому придется покинуть Антверпен. Конфликт между братьями назревал еще с момента его приезда сюда. Постоянные требования денег и моделей почти сразу спровоцировали очередное бурное выяснение отношений. Бесконечные намеки сексуального характера и бесстыдные рассказы о том, как старший брат охотится за моделями в местных борделях, вызывали у Тео тревогу – такое уже случалось и не сулило ничего хорошего. Любой намек на озабоченность или недовольство со стороны младшего брата грозил вызвать взрыв негодования и шквал упреков в адрес Тео, который якобы не оказывает брату должного внимания, душит его искусство и чинит препятствия карьере. Не стесняясь в выражениях, Винсент откровенно предупредил брата не пытаться помешать его последнему увлечению. «À tout prix, – заявлял он с угрозой, – я хочу быть собой. Я полон упрямства и совершенно равнодушен к тому, что обо мне или моей работе скажут люди».
Спор достиг апогея после Нового года, когда Тео пригрозил лишить брата материальной поддержки, если Винсент не откажется от абсурдного и отвратительного намерения платить проституткам за позирование. Подобный план был не только бессмысленным с коммерческой точки зрения (отдавая портреты моделям, Винсент, по сути, платил им дважды), но еще и вызывал призрак Син Хорник, то есть мог спровоцировать очередной скандал. «Мы не можем делать этого, – писал Тео брату в начале января. – У нас нет денег, и тут ничего не поделаешь. Я говорю нет». В ответ, задыхаясь от негодования, Винсент фактически обозвал Тео «проклятым занудой и болваном» и в порыве яростного протеста запретил брату налагать вето на свой план.
Явное нездоровье Винсента стало последней каплей. Смутные рассказы о болезни и хвастливые заявления о том, как он голодает, звучали куда более зловещей нотой, нежели яростные обвинения или язвительные рождественские филиппики. Когда старший брат сообщил, что не собирается тратить дополнительные деньги на еду, но «немедленно начнет охотиться за моделями и будет заниматься этим до тех пор, пока деньги не иссякнут», Тео оставалось лишь вмешаться. Он явно понимал, что Винсент твердо стал на путь саморазрушения, и ради сохранения его собственного здоровья призвал брата уехать из Антверпена. «Если ты заболеешь, – писал он, – дела наши пойдут еще хуже». Тео верил в целительные силы природы и не знал всех подробностей изгнания брата из Нюэнена, а потому настаивал на том, чтобы брат вернулся в деревню.
В ответ на требования Тео Винсент яростно протестовал. Несмотря на то что до сих пор он планировал пробыть в Антверпене максимум пару месяцев, распоряжение Тео изменило его намерения. «Неужели ты можешь всерьез просить меня вернуться в деревню, – немедленно отреагировал старший брат, – теперь, когда все мое будущее зависит от тех связей, которыми я должен обзавестись в городе?» Не желая расстаться с владевшей им мечтой о портретах, моделях и проститутках, Винсент обвинял Тео, что тот ослаб и пал духом. Именно жизнь в Антверпене Винсент считал теперь залогом успеха – по причинам художественного и финансового свойства. «Возвращение в деревню сейчас приведет к застою».
Отчаянное положение требовало отчаянных мер. В середине января Винсент совершил то, что клялся не делать более никогда: записался в художественную школу. И не в какую попало, а в старинную и престижную Королевскую академию изящных искусств – ответ Антверпена легендарной парижской Школе изящных искусств. Еще совсем недавно, в ноябре 1885 г., за несколько дней до переезда в Антверпен, Винсент полностью отрицал идею академического образования. «В Академии я им не нужен, да я и не хочу туда», – признавался он. После унижения, пережитого в Брюссельской академии в 1881 г., и многолетних препирательств с Раппардом насчет техники академических живописи и рисунка Винсент все с большим пренебрежением отзывался о классических учебных заведениях, вроде Антверпенской королевской академии. Он клеймил ее студентов, презрительно называя их «копиистами гипсовых статуй», и высмеивал то, чему они обучаются в своих академиях, как избыточные для современного художника знания. «Не важно, насколько академически верно выполнена фигура, в наши дни это ненужная роскошь… если ей недостает того, что составляет суть современного искусства, – интимности, подлинного действия», – писал Винсент в июле 1885 г., всего за полгода до того, как сам записался в Антверпенскую академию.
Но теперь Винсента вела другая звезда. Исследователь пустошей стал исследователем женского тела; ученик Милле превратился в ученика Рубенса. Ради достижения своей цели – писать антверпенских проституток – Винсент был готов на все. Кроме прочего, в Академии можно было научиться достоверно воспроизводить натуру и добиваться портретного сходства, что должно было значительно облегчить поиск желающих позировать. Пытаясь аргументировать столь радикальную смену взглядов на искусство, Винсент отправлял брату послания, полные страстной мольбы и противоречивых порой доводов. В каждом из них назойливым лейтмотивом звучала одна и та же просьба: «Позволь мне остаться».
Винсент уверял, что учеба в Академии откроет для него целый мир новых знакомств и возможностей и положит конец его многолетнему одиночеству; возвращение в этот мир потребует обновить гардероб и вернет ему бодрость; жизнь в городе позволит забыть рождественские печали и избавит от прошлой одержимости пустошами, а статус студента даст возможность экономить на жилье (большая мастерская уже будет не нужна), художественных принадлежностях и особенно на моделях. «Я не думаю, что существует более короткий путь к прогрессу», – рассуждал Винсент.
В запале он уверял Тео, будто благодаря Академии обретет главное, в чем нуждается, – доступ к обнаженной женской натуре, и намекал, что, если младший брат сменит гнев на милость, он, Винсент, прекратит свои дорогие, нездоровые и неразумные рейды в антверпенские бордели. «Имея в виду получить возможность работать с моделями, в этом месяце я думаю встретиться с Верла, директором здешней Академии, и выяснить, какие там правила и как часто они разрешают работать с обнаженной моделью». (Винсент наверняка знал заранее или узнал о том, что обнаженными в Академии позировали только мужчины; а начинающие студенты вообще не допускались к работе с моделью.)
18 января 1886 г. Винсент начал посещать классы Академии, занимавшей весьма примечательное здание на улице Мютсертстрат: его палладианский фасад был пристроен к средневековой монастырской церкви. Брату он сообщил, что записался на два курса: дневные живописные классы Шарля (Карела) Верла, директора Академии, и вечерние рисовальные классы под названием «антик», где студенты рисовали исключительно гипсовые слепки с античных скульптур. Прежнее неприятие художественного образования во всех его проявлениях было забыто – Винсент отправлял Тео восторженные отчеты: «Я по-прежнему очень доволен, что пришел сюда». В письмах перед братом представал другой человек: не воинствующий, депрессивный отшельник, но добросовестный студент, окруженный товарищами-художниками и даже друзьями. Винсент стал членом двух художественных клубов – это были неформальные группы, организованные студентами. На собраниях, которые проходили поздними вечерами, студенты рисовали моделей, критиковали работу друг друга и просто общались. «Это попытка завести знакомства», – успокаивал брата Винсент.
Был забыт и разгневанный бунтарь, странными, деспотичными идеями оттолкнувший от себя семью и друзей. Выслушивая советы и критику от своих преподавателей, Винсент воспринимал их не как провокацию, но как шанс что-то изменить: «Я получил возможность свежим взглядом оценить свою работу, заметить промахи и, следовательно, исправить их». Даже то, что в Академии основной упор делался на рисование гипсовых слепков (именно это когда-то послужило причиной окончательного разрыва с Мауве), не могло омрачить исполненные умиротворения рассказы Винсента. «Я поражен знаниями древних и верностью чувства, – описывал он обширную академическую коллекцию слепков, – теперь, когда я снова внимательно рассмотрел их».
И даже когда все было совершенно ясно, Винсент на всякий случай отдельно подчеркивал для своего подозрительного брата: «Вполне может быть, что здесь наконец я почувствую себя дома». Не прошло и двух недель после первого занятия, как он написал Тео длинное умоляющее письмо:
Настоятельно прошу тебя ради хорошего исхода: не теряй терпения и бодрости духа. Мы обрубим сук, на котором сидим, если утратим мужество в тот самый момент, когда могли бы приобрести влияние, – стоило только показать, что знаем, чего хотим, способны рискнуть и довести дело до конца.
Зал гипсовых слепков в Антверпенской академии
По словам Винсента, остаться в Антверпене еще на год и рисовать одни только слепки и обнаженную натуру ему порекомендовал не кто иной, как сам директор Шарль Верла. «После я вернусь к своим пленэрам или портретам совершенно другим человеком», – обещал брату этот новообращенный адепт академического образования. Больше всего он нуждается в тренировке, уверял Винсент брата, настойчиво продолжая внушать ему главное: «Мне будет полезно остаться здесь на какое-то время»… «Повторяю, мы следуем верным путем».
На самом деле, развязка была уже близка.
Шарль Верла лично проводил беседу с каждым студентом, который претендовал на поступление в его класс. Невозможно было предугадать его решение. Человек энергичного, пытливого ума, по словам одного из его биографов, Верла имел «вкус к новому и неизведанному», твердые убеждения и вспыльчивый характер. Верла видел себя одновременно и поборником фламандской культуры, и пастырем молодых художников из самых разных стран – он принимал в академические классы десятки иностранцев, особенно англичан. Хотя сам Верла получил образование в Париже, где впитал вековые традиции строгого академизма, он верил, что нужно поддерживать любые таланты, и понимал, что возможности художественного обучения не безграничны. «Художниками не становятся, ими рождаются», – признавал директор Королевской академии. Энгр, Фландрен, Жером и прочие боги пантеона академизма вызывали у него восхищение, но при этом в молодости Верла дружил и выставлялся с бунтарем Курбе. В его карьере случались скандалы и неудачи, но в то же время Верла сумел достичь успеха и профессиональных высот. Он сторонился моды на художественные движения, но усвоил урок нового искусства: художникам надо давать свободу, чтобы они могли найти свой собственный творческий стиль. По его словам, виртуозность значила меньше, нежели способность «вдохнуть во что-то жизнь и ясно передать характер и чувства того, что изображаешь».
Винсент со своим ворохом грубых рисунков и написанных размашистой кистью портретов, явно обладавших «характером и чувством», но вовсе лишенных виртуозности, должен был поставить директора Академии перед непростой дилеммой. Предпринятая в Академии осенью предыдущего, 1885 г. грандиозная реформа привела к упразднению многих правил, благодаря чему поступление оказалось доступно куда более широкому кругу кандидатов. Винсент хорошо владел английским – это могло понравиться англофилу Верла; кроме того, такие имена, как Ван Гог, Гупиль, Мауве и Терстех, были бы украшением любого резюме. Но даже при условии, что Верла уверовал в серьезность намерений Винсента и его готовность много и упорно работать, новичкам приходить сразу в свой класс он разрешал лишь в самых исключительных случаях. Как правило, даже художники с куда более основательной, чем у Винсента, подготовкой прежде должны были провести минимум несколько недель в классе антиков, чтобы доказать свое умение рисовать, – его Верла считал «более полезным» для живописца, нежели «умение читать и писать». И если бы новичка, вроде Ван Гога, немедленно допустили в класс натурной живописи, это было бы поистине экстраординарным событием.
На самом деле Винсента никуда не допустили. Сколько бы раз он ни писал об этом Тео, в класс Верла его так и не приняли. То ли мастер отказал ему, то ли Ван Гог вообще не поступал (семестр должен был вот-вот закончиться), но свою карьеру в Академии он начал с безрассудного обмана. Ему действительно разрешили зарегистрироваться на вечерние курсы по рисованию антиков (и только на них, о чем свидетельствует пометка на его входном билете в Академию) – и Верла вполне мог приложить к этому руку, – но посещать живописный класс и работать с моделями ему никто бы не позволил. При этом в письмах Винсент продолжал убаюкивать внимание Тео хвастливыми подробностями о своей усердной работе в «классе живописи», радоваться возможности «снова видеть обнаженную натуру» и рассуждать, как нелегко «поладить» с требовательным наставником. «Я пишу в Академии вот уже несколько дней и должен сказать, что мне тут очень нравится», – сообщал он.
По рассказам одного очевидца, первая встреча Верла со странным новым студентом-голландцем произошла совершенно случайно, уже после отправленного брату обнадеживающего отчета. Судя по всему, в отчаянной попытке превратить историю, рассказанную Тео, в реальность Винсент, со своими красками и палитрой, явился в академическую студию живописи. Верла только что поставил двух натурщиков, раздетых до пояса, в позу борцов. Преподаватель не сразу заметил чужака в переполненном зале, где за мольбертами расположилось около шестидесяти студентов. Но кое-кто из присутствующих его увидел.
Ван Гог явился однажды утром, на нем было нечто вроде синей рабочей блузы, – вспоминал несколько десятилетий спустя один из бывших студентов Академии. – Он начал писать лихорадочно, неистово, с невероятной скоростью. Он накладывал краску так густо, что она буквально капала с холста на пол. Когда Верла увидел эту живопись и ее удивительного творца, он изумленно спросил по-фламандски: «Кто вы?» Ван Гог спокойно ответил: «Wel, ik ben Vincent, Hollandsch» . [66] Тогда, указывая на холст новенького, достойнейший директор Академии высокомерно изрек: «Эти разложившиеся собачьи трупы я исправить не могу. Мальчик мой, быстро отправляйтесь в рисовальный класс». Страшно покраснев, но сдерживая ярость, Ван Гог ретировался.
Неизвестно, было ли на то распоряжение Верла, но сразу после сцены в живописном классе Винсент действительно записался еще на один курс рисунка. Это был еще один класс рисования антиков, в рамках которого студенты работали с академической коллекцией слепков. (Курс, куда Ван Гог записался изначально, также заканчивал семестр, и Винсент уже успел жестоко схватиться с преподавателем Франсуа Винком.) Для Винсента ставки выросли вдвое: если бы и здесь он потерпел неудачу, то в дальнейшем не смог бы предъявить Тео ничего, кроме лжи.
Увы, и в большом зале рисовального класса он столкнулся с прежними проблемами. Рисовать залитые светом газовых ламп монументальные молочно-белые гипсы было не проще, чем беспокойных гаагских нищих и нюэненских крестьян. Кроме того, на Схенквег и на Керкстрат не было Эжена Зиберта, придирчиво заглядывавшего через плечо. Строгий преподаватель рисовального класса в пенсне и с зачесанными назад волосами, Зиберт не знал, с какой стороны подступиться к «взлохмаченному, нервозному и беспокойному человеку», который, по словам одного из студентов, свалился на образцово-классическую Академию «словно бомба». Зиберт и Ван Гог поначалу осторожничали, но столкновение было неизбежно. «Я раздражаю его, – ворчал Винсент, – а он – меня».
Студенты Зиберта имели возможность трудиться над одним рисунком целую неделю занятий – шестнадцать часов. Винсент работал с неистовством, отвлекавшим и приводившим в удивление остальных: он молниеносно изрисовывал лист за листом, рвал рисунки, которые ему не нравились, или просто бросал их через плечо. Зиберт ходил по классу, призывая студентов тщательно изучать гипсы и «prendre par le contour» – начинать с контура, находя линии, способные идеально передать профиль, пропорции и форму, из которых следует все остальное. Он запрещал использовать приспособления и приемы, способные помешать поиску идеальной линии, – никаких муштабелей, никакой штриховки, растушевки или подцветки мелом. «Начинайте с контура, ваш контур неправильный; я не буду править, если вы начнете моделировать, не добившись верного контура».
Но Винсент не умел иначе. Все его фигуры возникали на бумаге из беспорядочного нагромождения линий: пытаясь создать убедительный образ, он задействовал все доступные средства и материалы. Там, где Зиберт требовал простоты – черных линий на белом фоне, Винсент мог изобразить только тени. Там, где Зиберт требовал безупречно точного результата, у Винсента получалось лишь нечто приблизительное. Имея перед глазами в качестве образца идеальную анатомию и изящный изгиб тела античного дискобола – слепка скульптуры, созданной в V в. до н. э., Ван Гог рисовал мощного, широкобедрого крестьянина-сеятеля с мускулатурой, прорисованной глубокими складками, как плащ человека-сироты, на непроницаемом серо-черном фоне. Когда Зиберт попытался подправить странный рисунок Винсента, тот возражал с такой яростью, что преподавателю показалось, будто студент «смеется над своим учителем». Противостояние между Зибертом и Ван Гогом обострилось, когда последний начал распространять ересь энергичного моделирования среди студентов и называть методы преподавателя «совершенно неправильными».
За несколько недель, а то и дней, спор достиг апогея. Когда классу было предложено изобразить Венеру Милосскую, Винсент взял карандаш и нарисовал обнаженный и лишенный рук торс брабантской крестьянки. «До сих пор так и стоит у меня перед глазами эта коренастая Венера с необъятными бедрами… невероятная широкозадая фигура», – вспоминал один из студентов. Другой студент Академии, Виктор Хагеман, отмечал, что Ван Гог «превратил прекрасную греческую богиню в крепкую фламандскую матрону». Усмотрев в этом демонстративную провокацию, Зиберт вышел из себя и стремительными движениями стал править рисунок так яростно, что порвал бумагу. Винсент принял вызов и, по словам очевидцев, закричал: «Вы явно не знаете, как выглядит молодая женщина, черт побери! Женщина должна иметь бедра, зад, широкий таз, чтобы вынашивать детей!»
По свидетельству соученика Ван Гога Виктора Хагемана, это было последнее занятие Винсента в Королевской академии.
Но художник продолжал заниматься и каждый вечер отправлялся в один из двух рисовальных клубов. Занятия продолжались до раннего утра; участники одного клуба встречались в историческом здании на Гроте-Маркт. Эти неформальные объединения – нечто среднее между семинаром и вечеринкой – создавались студентами как раз для того, чтобы уйти от жестких ограничений академической системы. Члены клуба скидывались на плату моделям и пиво на всю компанию. Судя по всему, здесь женщинам не только разрешалось позировать в обнаженном виде, это весьма оживленно приветствовалось (хотя в члены клуба женщин не принимали), но чаще участникам импровизированных занятий приходилось довольствоваться натурщиками-мужчинами или по очереди позировать самим. Студенты пили, курили, разговаривали – никак не регламентированные шумные дружеские сборища были идеальным местом для художественного эксперимента.
Но даже вдали от строгих учителей Винсента ждали лишь неудачи и неприятие коллег. С того момента, когда он ворвался в Академию с ворохом старых картин и рисунков под мышкой, студенты сторонились его и потешались над «невероятно экстравагантными» манерами. Спустя годы Хагеман еще помнил первое потрясение от знакомства со странным пришельцем с пустоши:
Он ворвался, точно слон в посудную лавку, и разложил на полу весь ворох своих набросков… Все столпились вокруг вновь прибывшего голландца: он был больше похож на бродячего торговца клеенками, который разворачивает свои потрепанные образцы легко складывающихся скатертей на блошином рынке…
Зрелище было и впрямь презабавное! А какой эффект оно произвело! Все студенты животы понадрывали от смеха.
Новость о появлении дикаря мгновенно распространилась по Академии, и народ стал смотреть на Винсента, словно он был редким экземпляром из странствующего «цирка уродов».
Поначалу Винсент пытался завоевать расположение своих мучителей, большинство из которых были лет на десять его моложе. Когда выступления рабочих повлекли за собой крупнейшую всеобщую стачку за всю историю Бельгии, Ван Гог охотно делился с другими студентами своим опытом жизни среди шахтеров в Боринаже и призывал к аналогичной солидарности среди художников. Но молодежь отворачивалась от него, считая чудаком; как следствие, Винсент стал искать компании таких же, как он, аутсайдеров, в особенности многочисленных студентов-англичан. Их объединяла не только возможность общаться на английском языке, но и статус чужака. Как и Винсент, британцы выбрали Академию в Антверпене по той простой причине, что, в отличие от Англии, порядки здесь были свободнее и разрешали работать с обнаженными моделями. Однажды Винсент даже попозировал для небольшого акварельного портрета молодому англичанину по имени Орас Манн Ливенс.
Неясно, чего Ливенс хотел больше: запечатлеть обветренное лицо голландца или посмеяться над чудаком. Остальные члены рисовального клуба впоследствии весело вспоминали, как кисть Ливенса точно запечатлела «приплюснутую голову, желтые волосы, красное костистое лицо, заостренный нос и дурно подстриженную бороду». Ливенс оказался единственным из товарищей по Академии, кому Винсент однажды написал после отъезда из Антверпена. Шесть месяцев спустя он прислал молодому англичанину жалостливое послание из Парижа («Вы, возможно, вспомните, как мне нравились Ваша работа с цветом, взгляды на искусство и литературу и, я должен добавить, более всего – Вы сами»). Письмо двадцатитрехлетнему Ливенсу начиналось не с дружеского: «Дорогой Орас» или «Приятель», но с формального приветствия: «Мой дорогой мистер Ливенс».
Ощущая враждебность со стороны преподавателей и студентов, Ван Гог все глубже погружался в молчание. Винсент продолжал ежевечерне посещать рисовальные клубы, хватаясь за этот последний шанс принимать участие в художественной жизни, что он клятвенно обещал Тео. Но и там он все больше сидел в углу, неистово водя по бумаге карандашом и углем. Кого бы ни рисовал Винсент – скучающего рабочего или высокомерного академиста, у него выходили вариации на тему нюэненских крестьян. Винсент доказывал свои художественные идеи, используя привычные доводы: энергичный росчерк, шероховатые контуры, глубокую тень, свободную штриховку и смешение разнообразных материалов. Когда же наконец ему представился шанс нарисовать обнаженную женщину, он отомстил преподавателям и студентам, изобразив коренастый и мускулистый памятник изобильной плоти и плодородию.
Провокационные рисунки не только не помогли Винсенту обратить других в свою веру, но еще глубже вбили клин между ним и остальными слушателями Академии. Его молчание они расценивали как враждебность, а упрямство казалось им проявлением высокомерия. «Он делал вид, что не замечает нас, – вспоминал один из студентов, – и неизменно хранил стоическое молчание, из-за чего вскоре заработал репутацию самовлюбленного эгоиста».
К началу февраля 1886 г. жизнь, которую Винсент придумал себе в Антверпене, стала рушиться, словно карточный дом. Его выгнали из одного класса, публично унизили в другом, теперь он с раздражением ждал, когда начнутся проблемы в третьем. Товарищи по учебе с презрением отвергали его общество и смеялись над его искусством. Ему не удалось найти ни торговцев, согласных продавать его работы, ни художников-любителей, жаждущих платить ему за уроки. Не получилось и обзавестись связями. Винсент выполнил все формальности, чтобы подать рисунок на итоговый конкурс в конце семестра, и, хотя сам же заранее насмехался над собой за эту попытку («Уверен, что займу последнее место»), все-таки оказался не готов к решению жюри, которое рекомендовало ему пройти «элементарный уровень» обучения, предназначенный для десятилетних детей.
Тео тем временем, видя отсутствие прогресса, постепенно терял терпение. Все теперь казалось ему сомнительным – и рассказы о трудностях учебы («Это гораздо сложнее, чем ты, судя по всему, себе воображаешь»), и решимость Винсента продолжать обучение в Академии. По мере того как неучтенные расходы брата (на врачей, лекарства, выпивку, табак, проституток) росли, а надежды, что его работы станут продаваться, становились все более призрачными, дискуссии на тему денег в письмах обострились. В то же время цель, ради достижения которой Винсент потратил все свои усилия и бо́льшую часть денег, казалась все более недоступной. Девушка из «Ска́ла» так больше и не дала о себе знать, да и остальным мечтам, вроде шквала заказов на портреты проституток или связей с женщинами, так и не суждено было материализоваться. Здоровье ухудшалось, кошелек пустел – все это делало недосягаемыми любые предприятия сексуального характера.
Стоящая обнаженная натурщица (вид сбоку). Карандаш, бумага. Январь 1886. 50 × 40 см
Зубы начали гнить и крошиться, щеки ввалились, живот постоянно болел, слабость и лихорадка лишили крепости прежде несокрушимое тело. Но объяснить Тео, почему это происходит, он не мог. Вместо этого пи́сьма были по-прежнему полны оптимистичных заявлений о том, что он полон решимости идти дальше и делает значительные успехи. Пытаясь успокоить Тео и одновременно сознавая необходимость подготовить его к неизбежной катастрофе, Винсент смущал брата противоречивыми сведениями о своей жизни: горько жаловался на издевательства со стороны окружающих и тут же с безмятежностью заявлял о своей уверенности в будущем: «Я по-прежнему очень рад, что приехал сюда». «Атмосфера наполнена каким-то ощущением воскрешения».
По мере того как пропасть между реальной и воображаемой жизнью ширилась, Винсент все больше увязал в собственной лжи. Как и в Дренте – когда рай в письмах бился с адом в голове, – где-то неизбежно должно было не выдержать.
«У меня полный упадок сил, – сообщал он брату в начале февраля. – Болезнь навалилась на меня совершенно неожиданно».
Что спровоцировало коллапс на этот раз? Была ли это очередная метафора, как в Дренте, когда он увидел пустую палитру? Или нечто более радикальное? В ту зиму Винсента как минимум один раз видели пьяным на людях, зачем-то он записал себе в блокнот адрес местного полицейского участка. Возможно, в одном из несохранившихся писем того периода Тео намекнул о возможном сватовстве к Йоханне Бонгер. В контексте отчуждения, определявшего в тот момент его отношения с братом, подобная новость могла быть воспринята как самая зловещая угроза – угроза полного разрыва. Возможно, причиной упадка оказалось что-то простое и будничное, например увиденное в зеркале собственное мертвенно-бледное лицо и рот с поредевшими зубами. «Вид у меня такой, словно я лет десять просидел в тюрьме», – сокрушался Винсент, словно видя себя впервые.
Еще несколько недель Винсент был одержим образом упадка и угасания. Он пытался объяснить резкое ухудшение здоровья плохим питанием, чрезмерным курением и чувствительной нервной системой, заявляя, будто «нервные люди чувствуют тоньше и острее». Однако, стоило Винсенту на минуту забыться, и разговоры о нервозности уступали место страху перед настоящим безумием. Чего еще можно было ожидать от человека, который годами «ел мясо la vache enragée» – то есть терпел сильную нужду. Иногда Винсент воодушевлялся надеждой, что стоит только привести в порядок внешний вид, и все проблемы будут решены, но затем вновь приходил в уныние, убеждаясь, что человека, который столько лет вел тяжелую и беспокойную жизнь, имел много забот и горестей и ни одного друга, вылечить не сможет уже ничто. Он бродил по зимним антверпенским улицам, и его преследовали образы смерти и умирания. Он тешил себя образами благородной кончины великих художников – Тургенева, братьев Гонкур, Альфонса Доде, которые представлялись ему людьми по-женски чувствительными и по-женски же подверженными нервным расстройствам («Они умерли, как умирают женщины… Как женщины, которые много любили»). Смерть витала и над его мольбертом. Неведомо где он раздобыл скелет, поставил перед ним холст, сунул скелету в зубы папиросу и набросал свой первый автопортрет.
Как это случилось в Дренте – именно там Винсент в последний раз упивался горькими раздумьями о том, что «потерял всякую надежду на счастье… окончательно и бесповоротно», – он бросился к Тео. На этот раз Винсент взывал о помощи не из болотистых пустошей, но с запруженных народом улиц Антверпена. И вместо требовательного: «Приезжай ко мне» звучало душераздирающее и жалобное: «Позволь мне присоединиться к тебе».
Братья начали спорить на тему целесообразности приезда Винсента в Париж еще в 1880 г., хотя в то время ни один из них не хотел, чтобы это на самом деле произошло. Тео присылал приглашения каждый раз, когда терял контроль над тратами или искусством Винсента, и объединение расходов казалось единственным выходом из положения. Но эти приглашения всегда выглядели как уступка обстоятельствам, звучали как укор, и в них не было искреннего радушия. Именно по этой причине Винсент никогда их не принимал. Вместо этого он всегда дожидался от Тео отказа прислать деньги или оказать поддержку и тут же сам начинал угрожать, что приедет в Париж, – после чего брат шел на уступки.
Такое случалось не однажды – в Боринаже, Брюсселе, Дренте, Нюэнене, – братья использовали образ парижского воссоединения, чтобы припугнуть и спровоцировать друг друга, до тех пор, пока Париж не стал для обоих не просто мировой художественной Меккой, но значимым личным символом. У Тео он ассоциировался с долгими и бесплодными попытками заставить брата обеспечивать себя самостоятельно; в сознании Винсента переезд в Париж означал отказ не только от независимости, но и от любых притязаний на собственный путь в искусстве и будущий успех. Для обоих братьев Париж стал символом поражения.
Последний раунд приглашений-отказов был разыгран не далее как в январе 1886 г. Бредовая уверенность в том, что задумку с портретами удастся-таки воплотить в жизнь, подсказала Винсенту гениальную мысль, что Тео мог бы «начать работать на себя – независимо от Гупиля», и лучшим местом для того, чтобы открыть собственную галерею, был, разумеется, Антверпен. Когда в ответ Тео потребовал вернуться в Голландию, старший брат сразу же пригрозил, что «не раздумывая» переедет в Париж, и предупредил, что переезд обойдется недешево. В Париже ему нужно будет «регулярно и как можно больше работать с моделями» – и эти модели не будут бесплатными, как в Академии. Кроме того, ему, понятное дело, нужна будет «приличная мастерская, где можно принимать посетителей».
Тео предложил компромисс: если Винсент согласится провести несколько месяцев в Нюэнене – помочь матери собрать вещи для переезда в Бреду, то после этого он сможет приехать в Париж и, не исключено, поработать в какой-нибудь известной мастерской. В качестве приманки Тео упомянул Фернана Кормона, чья студия славилась свободными нравами и обнаженными моделями, что было хорошо известно Винсенту. Но старший брат устоял, с возмущением отверг возражения Тео против пребывания в Антверпене, еще раз подтвердил, что ему нравится местная жизнь, и дерзко заявил, что намерен остаться «еще на один год, как минимум». А что касается Парижа… «мы еще не зашли так далеко», – язвительно заметил Винсент.
Но в начале февраля все изменилось. Как уже случалось прежде, пережитый кризис сделал из Винсента нового человека. Если до этого он на протяжении долгих месяцев писал брату с обычной регулярностью раз в неделю, то за две первые недели февраля на Тео обрушилась настоящая лавина писем: семь длинных посланий, полных жалоб и просьб. Ворчливые возражения и настойчивые просьбы выслать денег были забыты. Вместо них Винсент пространно и горячо убеждал брата, как ему необходимо – нет, не остаться в Антверпене, но переехать в Париж. «Было бы лучше всего, – писал он, радикально изменив риторику, – устроить так, чтобы мы жили в одном городе».
Ван Гог не только одобрил план брата относительно школы Кормона, но и уверял, что занятия в ней «жизненно важны» для его художественного проекта. Винсент больше не требовал отдельную мастерскую, напротив, теперь он призывал к сдержанности и экономии. На двоих им будет достаточно и «одной комнаты с альковом», заверял он Тео. Что касается антверпенской эпопеи – Винсент смиренно просил прощения, что не сумел достичь заметного прогресса («Виной тому мое здоровье») и разочаровал брата. Хотя он так и не признался в том, что потерпел фиаско (уверяя Тео, будто по-прежнему числится студентом Академии), Винсент перестал сочинять истории про свои успехи и дал брату редкую возможность заглянуть в свой настоящий мир. «[Если я не уеду в Париж], оставшись здесь, я легко могу попасть в беду, продолжая бесконечно вращаться в прежнем кругу и совершать прежние ошибки», – признавался он брату.
Скелет с зажженной папиросой. Холст, масло. Январь—февраль 1886. 33 × 24 см
Винсент вновь был увлечен идеей воссоединения с Тео. «Сила – в единстве», – восклицал Винсент, возрождая призыв, с которым когда-то обращался к Тео из Дренте. Он вновь вызывал из небытия образ рейсвейкской дороги («Что за великолепная идея – работать и мыслить совместно») и перечислял сентиментальные примеры других братских союзов (в частности, Гонкуров). Совместная жизнь с Тео в Париже представала перед Винсентом в манящих картинах домашнего уюта – о том же он мечтал в Дренте. «Тебе понравится возвращаться по вечерам домой, в свою мастерскую», – писал он брату. «Я давно уже хотел, чтобы между нами все было именно так». В обмен на согласие Тео Винсент готов был обещать все, что угодно: что он поправит здоровье, что оба они обретут счастье.
Омрачить образ идеального единения не могла даже женитьба Тео – на Йоханне Бонгер или на ком угодно еще. «Надеюсь, совсем скоро мы оба сможем найти себе жен, так или иначе, – фантазировал Винсент. – Давно пора». Для придания своей просьбе большей убедительности он, как и в Дренте, клялся, что будет прилежно работать, следить за здоровьем и хорошо себя вести: «После стольких утраченных иллюзий мы должны быть уверены, что сможем прорваться… мы должны точно знать, чего хотим, должны, в конце концов, иметь веру в свои силы».
Тео наверняка чувствовал в лихорадочных мольбах Винсента приближение катастрофы. Неистовое рвение, дикие перепады настроения – от слезливой ностальгии к безоглядному энтузиазму, сменяющие друг друга приступы ярости и самоуничижения – от всего этого Тео страдал на протяжении последних пяти лет. В свои двадцать восемь лет он уже был достаточно умудрен опытом, чтобы оставить любые надежды на реальное изменение ситуации. Ожесточенные стычки с братом вот-вот должны были подчинить себе все остальное – его работу, друзей, дом и город, в котором он жил. Тео мог лишь найти повод для отсрочки, придумывая разные предлоги: срок аренды квартиры истекает только в июне, места в ней мало, а снимать вторую было бы слишком дорого. В очередной раз он призывал Винсента пожить в Нюэнене хотя бы до июня.
«Брабант – это отклонение от курса, трата времени, etc.», – насмешливо отреагировал старший брат, лишний раз напоминая о тревожной склонности к внезапной смене намерений.
Когда Тео предложил Винсенту употребить время в деревне на создание пейзажей, последний принялся убеждать младшего брата в совершенной необходимости рисования гипсовых слепков «без перерыва» – еще одно зловещее напоминание о присущей Винсенту неуступчивости.
Наконец Тео сделал то, чего всегда старался избегать: он сказал Винсенту «нет» (сопроводив отказ дополнительными пятьюдесятью франками). Приехать в Париж немедленно было невозможно. Надо было ждать до лета.
Но Винсент не мог ждать. Всего через несколько дней после того, как он получил письмо от Тео и отправил ответное («Я не хочу спорить с тобой, просто прошу, чтобы ты пересмотрел решение»), ночным поездом он уехал в Париж, оставив в Антверпене кучу неоплаченных счетов за жилье, краски и лечение зубов и не известив брата о своем намерении приехать незамедлительно. Утром следующего дня посыльный доставил Тео на службу записку.
Mon cher Theo,
не сердись, что я явился как гром среди ясного неба. Я все тщательно обдумал и считаю, что таким образом мы выиграем время. Буду в Лувре к полудню, а если хочешь, то и раньше… Приходи, как сможешь. Вот увидишь – все уладится.
Примечания
От редакции
Для удобства читателей в издание на русском языке включены необходимые примечания к основному тексту. Полный корпус объемного комментария и авторского справочного аппарата на английском языке размещен на сайте www.vangoghbiography.com.
В соответствии с системой, установленной авторами книги, ссылки на переписку Винсента Ван Гога приводятся по двум авторитетным системам нумерации и датировок:
BVG (Verzamelde Brieven van Vincent van Gogh) – нумерация и датировки, принятые в первом полном голландском издании переписки Ван Гога, осуществленном в 1952–1954 гг. Издание, подготовленное Йоханной Ван Гог-Бонгер (под редакцией племянника Винсента В. Ван Гога), хотя и являлось долгое время ключевым источником для научных работ, посвященных жизни и творчеству Ван Гога, сейчас по большей части уступает место «Полному изданию писем» под редакцией Лео Янсена, Ханса Лейтена и Нинке Баккер, более точному в отношении датировок и последовательности;
JLB (The Letters. The Complete Illustrated and Annotated Edition) – нумерация и датировки, принятые в издании под редакцией Лео Янсена, Ханса Лейтена и Нинке Баккер (Leo Jansen, Hans Luijten, and Nienke Bakker). Новый английский перевод, осуществленный сотрудниками Музея Ван Гога, гораздо точнее известного перевода Йоханны Бонгер и снабжен развернутым научным комментарием. Издание доступно на сайте: www.vangoghletters.org/vg/.
В издании на русском языке все эпистолярные источники дополнены сведениями об авторе и адресате письма, в ряде случаев отсутствующими в оригинальных примечаниях.
Таким образом, ссылки на переписку Винсента Ван Гога приводятся по образцу:
Винсент – Тео Ван Гогу, 05.11.1882, BVG 242 / 10.12.1882, JLB 292.
Прочая переписка, а также документы семейной хроники, в соответствии с авторской системой, приводятся с инвентарными номерами Музея Ван Гога в Амстердаме (например: Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 14.02.1889, b2035 V/1982).
Во избежание путаницы при совпадении имен в ссылках на эпистолярные источники принята следующая система именования членов семьи Ван Гог:
Винсент – Винсент Ван Гог, в качестве автора или адресата письма указывается без фамилии;
Теодорус Ван Гог, отец Винсента;
Сент Ван Гог, брат Теодоруса Винсент, дядя Винсента (дядя Сент);
Корнелис Маринус Ван Гог, брат Теодоруса Ван Гога, дядя Винсента (дядя Кор);
Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус, мать Винсента (в случаях, когда авторами или адресатами письма являются оба супруга, – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог);
Анна Ван Гог / Анна ван Хаутен-Ван Гог, сестра Винсента;
Элизабет Ван Гог / Элизабет Дюкен-Ван Гог, сестра Винсента Лис;
Тео Ван Гог, брат Винсента;
Виллемина Ван Гог, сестра Винсента Вил;
Кор Ван Гог, брат Винсента.
Пролог
Неистовое сердце
…«себя ранил»… – Поль Гаше – Тео Ван Гогу, 27.07.1890, b3265 V/1966. «Премного сожалею, что вынужден беспокоить Вас, однако я счел своим долгом безотлагательно связаться с Вами. Сегодня, в воскресенье, в девять вечера за мной прислали по просьбе Вашего брата Винсента, который хотел видеть меня немедленно. Я нашел его в плачевном состоянии. Он себя ранил…»
…окрестили «поклонением»… – Элизабет Ван Гог – Тео Ван Гогу, 02.04.1877, b2503 V/1982.
…«обожании». – Эмиль Бернар – Альберу Орье, 03.07.1891, b3052 V/1985.
«В его манере… есть… ничего и никого». – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 14.02.1889, b2035 V/1982.
«Я фанатик!»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 23.11.1881, BVG R06 / JLB 190.
«Я ощущаю в себе силу… поддерживать». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.11.1882, BVG 242 / 10.12.1882, JLB 292.
…читал «яростно». – Винсент – Виллемине Ван Гог, 22.06.1888, BVG W04 / 16.06.1888–20.06.1888, JLB 626.
«Меня страшно злит…. тихое место». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.11.1881–11.11.1881, BVG 15 / 10.11.1881 или 11.11.1881, JLB 182.
«C’est un fou»… – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 14.02.1889, b2035 V/1982.
«Плод больного сознания»… – Тео Ван Гог – Виллемине Ван Гог, 27.09.1890, b0947 V/1962.
…«Иногда я работаю… >…< …не могу иначе»… – Винсент – Эмилю Бернару, 24.06.1888, BVG B09 / 27.06.1888, JLB 633.
…«картинами, полными живописи». – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.08.1888, BVG 524 / 13.08.1888, JLB 660. Подчеркнуто автором.
…«Многие художники… Пути гения неисповедимы». – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 14.02.1889, b2035 V/1982.
…«Вы… сумели разглядеть человека». – Тео Ван Гог – Альберу Орье, 27.08.1890 (цит. по: Van Gogh, Aurier, p. 236).
…«плоть и кровь» художника. – Zola, 1991, p. 148 (Э. Золя, из очерка «Эдуард Мане». Цит. по: Золя Э. Собр. соч.: В 26 т. М., 1961–1967. Т. 24).
«В картине… человека, а не картину»… – Там же (Э. Золя, эпиграф к сборнику 1866 г. «Мой салон». Цит. по: Там же).
…«[Золя]… „…человека-художника“». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.07.1885, BVG 418 / 14.07.1885, JLB 515.
…«Всегда… интереса к самой картине». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.07.1885, BVG 418 / 14.07.1885, JLB 515.
…«насколько [это] глубже – бесконечно глубже»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.12.1883, BVG 343 / JLB 408.
«Я хочу… чувствовать то, что пишу». – Винсент – Антону ван Раппарду, 15.08.1885–31.08.1885, BVG R57 / 18.08.1885, JLB 528.
«Мое творчество – это я»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.08.1883, BVG 312 / 18.08.1883, JLB 375.
Часть первая. Ранние годы
1853–1880
Глава 1
Плотины и дамбы
Плотины и дамбы. – «Мы – люди плотин и дамб… плотины и дамбы – отличительная черта нашей страны и национального менталитета» (цит. по: Mackay, p. 10).
…любовь… «скисла». – Lubin, p. 80.
«Поистине… их жены»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.11.1881, BVG 161 / 19.11.1881, JLB 187.
…«наполовину чужим, наполовину надоевшим»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882, BVG 187 / 14.04.1882, JLB 217.
…«Кто та, к кому… мрак клеветы?» – Винсент – Виллемине Ван Гог, 20.12.1889, BVG W18 / 23.12.1889, JLB 832. Винсент цитирует стихотворение Томаса Мора «Любовь святого Иеронима», которое он знал, вероятно, по цитате в романе Гарриет Бичер-Стоу «Мы и наши соседи».
…«самом приятном месте на земле». – Aglionby, p. 299.
…«каждое утро… яркими красками»… – Fromentin, p. 118–119.
«Кажется… моют ежедневно»… – Coquiot, p. 83.
…«как полы в бальной зале». – Schama, p. 375.
…«позавидует… здесь живет». – Aglionby, p. 299.
…«Множество людей… любых перекладинах». – Из дневника монаха-августинца Ваутера Якобсзона (1522–1595). Цит. по: Mak, p. 74.
…«обняла…..драгоценного сына». – Carbentus Genealogy, n. p., VGFA.
«Страх революции… подъем реакционных настроений»… – Schuchart, p. 35.
…ни одного мертворожденного. – Carbentus Genealogy, n. p., VGFA.
…занялся переплетным делом… – Источники расходятся во мнениях, чем именно зарабатывал на жизнь Виллем Карбентус. Ян Хюлскер указывает, что он торговал книгами либо занимался и тем и другим (Hulsker, 1990, p. 6).
…«не пошел… по правильной дороге»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 09.09.1875, b2359 V/1982.
…«от душевной болезни»… – Carbentus Genealogy, n. p., VGFA.
…полно «забот и неприятностей»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус и Кор Ван Гог – Тео Ван Гогу, 30.04.1875, b2335 V/1982.
…«разочарованиям не будет конца»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 08.11.1875, b2372 V/1982.
…требуют… «слишком многого». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 10.02.1889, b2427 V/1982: «Замечательно уметь принимать вещи как должное и разумно не требовать от жизни слишком многого».
…«никто не идеален»… – Там же.
…«несмотря на их недостатки». – Там же.
«Если бы мы могли… от праведного пути?» – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 18.04.1877, b2521 V/1982.
«Свадебные празднества… великой печалью». – Van Gogh-Carbentus Anna Cornelia, n. p., VGFA.
…«это занимает время… в другую сторону». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 18.04.1877, b2521 V/19827.
«Заставляй себя отвлекаться на другие вещи»… – Там же.
«Дражайшая матушка… беспокоится обо всех». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 18.04.1879, b2468 V/1982.
…«Божье испытание». – Carbentus Genealogy, n. p., VGFA.
…«Господь… волю Твою». – Там же.
…«оберегать, поддерживать и утешать». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 04.09.1874, b2720 V/1982.
«Дай Бог тебе сохранить честность»... – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 16.03.1878, b0970 V/1962.
«Учись жить, как живут нормальные люди»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 31.12.1875, b2385 V/1982.
…«прямым путем». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 18.11.1876, b2795 V/1982.
…«Невеста… ее будущий дом». – Van Gogh-Carbentus Anna Cornelia, n. p., VGFA.
Глава 2
Форпост на пустоши
…местечко вроде Грот-Зюндерта… – Здесь и далее основным источником сведений о Грот-Зюндерте времен, когда в него переехали Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог, а также об истории поселения служит издание: Kools.
…126 домов. – Brekelmans, p. 50.
…худшие черты характера голландского крестьянина… – «Голландец – это здоровый, жирный, двуногий сырный червь. Создание, так привязанное к поеданию масла, употреблению крепких напитков и катанию на коньках, что всему миру он известен под прозвищем „Скользкий малый“» (цит. по: Schama, p. 265).
…о «скором пополнении… дал нам Господь». – Van Gogh-Carbentus Anna Cornelia, n. p., VGFA.
…«В наши дни смерть…..не снимают траура». – Legouvé, p. 8–9.
Самой жестокой и глубокой из скорбей… – Цитата из стихотворения популярного поэта-священника Бернарда тер Хара (цит. по: Kools, p. 28).
…«элегии на смерть… детей»… «одним из главных достижений… литературы». – Там же.
«Пустите детей приходить ко Мне…» – Brekelmans, p. 49. См.: Мф. 19: 14; Мк. 10: 14; Лк. 18: 16.
…определенные предписания. – «Детей традиционно называли в честь одного из крестных, что на практике чаще всего значило, что ребенок получал имя деда или бабки, двоюродного деда или двоюродной бабки». См.: History of Private Life, p. 457–458).
«Прежде всего нас формирует семья… потом мир». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 24.11.1876, b2797 V/1982.
…«эрой торжествующей семьи». – Цит. по: Kools, p. 29.
…«безгрешной зарей жизни»… – Цит. по: Там же, p. 30.
«Нужно следить…»… «…не заменит погубленной юности». – Цит. по: Там же.
…«одиноким и неясным». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 05.02.1876, b2231 V/1982.
…«семейном тоталитаризме»… – См.: History of Private Life, p. 211–212.
«Мы не можем жить…..открыть друг другу сердце». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 28.10.1874, b2729 V/1982.
…«странная, болезненная атмосфера»… – Van Gogh-Bonger, 1978, p. XXI.
«О, я не могу представить… >…< …наше единство исчезло». – Элизабет Ван Гог – Тео Ван Гогу, 05.09.1875, b2358 V/1982.
«Лежа в постели…..„Будь храброй, Лис!“»… – Элизабет Ван Гог – Тео Ван Гогу, 14.01.1875, b2313 V/1982.
…«Могу представить…..станет лучше». – Элизабет Ван Гог – Тео Ван Гогу, 05.11.1876, b2790 V/1982.
«Семейное чувство… Господи». – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.10.1876, BVG 78 / 23.10.1876–25.10.1876, JLB 95.
…«освежают цвет лица»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 06.06.1873, b2633 V/1982.
…«Я очень хорошо понимаю… воспоминаниями о доме». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 02.07.1873, b2639 V/1982.
«Любовь цветов… любить и цвести». – Karr, n. p.
…«работать… растут цветы»… – Винсент – Анне Корнелии Ван Гог-Карбентус, 10.07.1890–14.07.1890, BVG 650 / JLB 899: «Ты ведь говорила, что работать в саду и смотреть, как растут цветы, для здоровья – первое дело», – писал Винсент в последнем письме матери.
…«цвет опадает… новая жизнь»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.09.1876–15.09.1876, BVG 82a / 26.08.1876, JLB 89.
…«на кладбищах… нежели в других местах»… – Karr, p. 142.
…«милостивым Господом»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 02.07.1873, b2638 V/1982: «Я видела прекрасный закат… и думала о том, что милостивый Господь повелел солнцу светить нам день за днем, и о том, как Он сам близок всем нам, несмотря на то что мы так далеко друг от друга». Такого рода отождествление было распространено в литературе того времени, подробнее см.: Kôdera.
…«покой нашим сердцам»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 31.03.1876, b0955 V/1962.
…«сотворить свет из тьмы». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 31.03.1876, b0956 V/1962.
…«незабвенными семейными обедами». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1890, BVG 638 / JLB 877.
…«изрядно сведущ в таких делах»… – Du Quesne-van Gogh, 1913, p. 19–20. Лис описывает в своих воспоминаниях эти семейные вечера.
…«околдованный мгновениями прошлого»… – Винсент – Эмилю Бернару, 18.06.1888, BVG B07 / 19.06.1888, JLB 628.
…«трудных, но благородных дней»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.12.1882, BVG 252 / JLB 293.
…«бесчувственного» настоящего. – Винсент – Антону ван Раппарду, 05.03.1883, BVG R30 / JLB 325.
Цивилизация… «в упадке»... – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.09.1883, BVG 326 / 21.09.1883, JLB 388. Подчеркнуто автором.
…общество… «порочно». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.09.1883, BVG 326 / 21.09.1883, JLB 388. Подчеркнуто автором.
«Я все более… дня сегодняшнего». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.11.1882 или 03.11.1882, BVG 241 / 05.11.1882, JLB 280.
…«неумолимую быстротечность… жизни»… – Винсент – Виллемине Ван Гог, 12.06.1890, BVG W23 / 13.06.1890, JLB 886.
«Бывают в жизни моменты… но… не всегда». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.07.1878, BVG 123 / JLB 145.
…«лучшей из книг»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 02.07.1873, b2638 V/1982: «Изучай Библию усердно, это – лучшая из книг».
…«плоды великих умов, но порочных душ». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 28.04.1875, b2333 V/1982.
«Рождество – самое прекрасное время»… – Эту мысль повторяет за матерью ее старшая дочь Анна (Анна Ван Гог – Тео Ван Гогу, 07.12.1877, b2576 V/1982).
…«чтобы привести к ним святого Николая». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 04.12.1875, b2375 V/1982.
«Каждый раз… внове»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 05.03.1883, BVG R30 / JLB 325.
…«вытесненном из сердца матери»… – Dickens, 1902, p. 366 (Ч. Диккенс. Одержимый, или Сделка с призраком, гл. 1. Цит. по: Диккенс Ч. Собр. соч.: В 30 т. – М., 1957–1963. – Т. 12).
«Мне кажется… кому радовался». – Там же, p. 360 (цит. по: Там же).
…нравоучительных пособий для детей. – Kôdera, p. 17–18.
«Долг превыше всего»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 30.04.1873, b2620 V/1982.
…«Все, что не долг, то грех»… – Цит. по: Mill, 1859, p. 75.
…Долгу, Благопристойности и Благоразумию. – Wagener, p. 201–202.
…«в Европе… в общественной иерархии»… – Schuchart, p. 68–69.
«Денег у нас нет, но доброе имя осталось»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 06.10.1877, b2561 V/1982.
«Общаться лучше… легче поддаться соблазнам». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 18.04.1877, b2521 V/1982.
«[Они] любят и скорбят… картофелем»… «Сердца… уровень начальной школы». – Legouvé, p. 284–285.
«Производить приятное впечатление… тоже долг». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 16.01.1876, b2228 V/1982.
…«Всегда следите… видели в вас людей благородных». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 27.04.1874, b2696 V/1982. См. также: Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 19.05.1874, b2702 V/1982; Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 17.02.1876, b2234 V/1982; Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 25.09.1875, b2362 V/1982.
«Каков ты в одежде… таков и в душе». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 21.09.1877, b2555 V/1982.
…«произведет… внутренней сутью». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 31.10.1873, b2672 V/1982.
…«покажет… сын преподобного Ван Гога». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 14.06.1873, b2634 V/1982.
…«Мне нужно… можно выйти на улицу». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.04.1889, BVG 585 / JLB 760.
…«основой… счастливой жизни». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 08.05.1878, b0976 V/1962.
«Счастлив тот… хранит самообладание». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 27.05.1874, b2704 V/1982.
…«Боюсь, как бы… держать наготове». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 24.02.1874, b2689 V/1982.
…«нельзя стать нормальным человеком»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 04.01.1876, b2225 V/1982.
…«умерла от горя». – Van Gogh Maria Johanna, 1899, n. p., VGFA.
…«запятнал наш дом»… – Там же.
…на «скользкую тропинку»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 02.07.1873, b2639 V/1982.
«Как же сильно… Я недостойна их». – Элизабет Ван Гог – Тео Ван Гогу, 09.01.1876, b2226 V/1982.
…«Избави нас… укоров совести». – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.05.1877, BVG 95 / JLB 114.
Глава 3
Странный мальчик
«Он не был похож… предпочитая играм чтение». – По воспоминаниям мэра ван де Валла, см: Stokvis, p. 9.
…декорировать заново… – Винсент – Тео Ван Гогу, 20.02.1883–24.02.1883, BVG 268 / 20.02.1883 или 21.02.1883, JLB 318.
«Велика ли беда… следуя правилу № 1?». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.10.1883, BVG 336 / JLB 400.
…«Он не казался юным… исчерчен морщинами». – Du Quesne-van Gogh, 1913, p. xxviii. См. также: Meyers, p. 43; Tralbaut, p. 26.
…«Перо должно… как плющ покрывает стену»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.05.1877, BVG 095 / JLB 114. Винсент восторженно описывает удовольствие от письма на хорошей бумаге.
«Ничего не делать… неправедно»… – Винсент – Виллемине Ван Гог, 16.06.1889, BVG W12 / JLB 780.
…«жизнь в бездействии»? – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.07.1883, BVG 303 / JLB 365.
«Сделай многое… или умри». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.09.1884–30.09.1884, BVG 379 / 02.10.1884, JLB 464.
«Любой, кто… изящных писем». – Цит. по: De Vries, van der Woude, p. 332.
…когда Зюндерт посетили сестры Бакхюйзен… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 10.06.1874, b2706 V/1982.
Его сестра вспоминает случай… – Du Quesne-van Gogh, 1913, p. xxxv. См. также: Kools, p. 109; Wylie, 1975, p. 11; Nagera, p. 19.
…«жалкими почеркушками». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.04.1881, BVG 142 / JLB 164.
«Настоящее искусство… созреет в упорном труде». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.10.1882, BVG 237 / JLB 274.
«Я до сих пор…..никого, кроме меня и мамы»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.01.1889–23.01.1889, BVG 573 / 22.01.1889, JLB 741.
…«выступали слезы умиления». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.09.1883, BVG 324 / 14.09.1883, JLB 386.
…«какой она сохранилась в моей памяти». – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.10.1888, BVG 546 / JLB 699.
…упоминания в семейной хронике. – Van Gogh-Bonger, 1978, p. xx.
…«Никогда… только Винсентом». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео и Йоханне Ван Гог, 23.03.1890, b2924 V/1982.
…«самым неприятным» из всех детей Ван Гогов. – Stokvis, p. 12.
…«не обращал… внимания… на… „декорум“»… – Du Quesne-van Gogh, 1913, p. 9.
«Если бы наш Винсент… облегчило жизнь»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 29.01.1876, b2223 V/1982.
«Он как будто…..наше терпение». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 02.03.1878, b0968 V/1962.
«Семья – это…..члена семьи». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.08.1882, BVG 221 / 31.07.1882, JLB 252.
…«страна мечты»… – Du Quesne-van Gogh, 1913, p. 16.
«Самая гармоничная из стран…..шафраново-желтым светом». – The Hague School, p. 116.
…«изучал жизнь подлеска». – Du Quesne-van Gogh, 1913, p. xxx.
…«не сломать ни одного колоса»… – Там же, p. 6.
«По складу ума… философ». – Там же, p. xxxv.
…«Мы оба…..обязаны нашему детству в Брабанте». – Винсент – Тео Ван Гогу, BVG 237 / 22.10.1882, JLB 274.
«Вы найдете… познакомиться поближе». – Bulwer-Lytton, p. 15 (Э. Бульвер-Литтон – Кенелм Чиллингли, кн. 1, гл. XIV. Цит. по: Бульвер-Литтон Э. Кенелм Чиллингли, его приключения и взгляды на жизнь. – М., 1985).
…«ребенок может забрести… отравить его воображение». – Stengers, van Neck, p. 9–10.
«Какая жалость… участие в жизни семьи»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 04.01.1876, b2225 V/1982.
…«нелюдимого» и «замкнутого» мальчика… – Brekelmans, p. 55; Kools, p. 29.
…«мало общего с остальными детьми». – Stokvis, p. 10.
«Бо́льшую часть времени… бродил… довольно далеко [от города]». – Tralbaut, p. 25.
…«чем-то напоминает Северный полюс»… – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 11.03.1889, b2046 V/1982.
…играли в «перепрыгни канаву»… другими «забавными затеями»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.07.1882, BVG 212 / JLB 244. См. также: Kools, p. 35.
…«много более, чем… человеком». – Элизабет Ван Гог – Тео Ван Гогу, 04.02.1877, b2503 V/1982.
…«обожал Винсента сильнее… вообразить». – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 26.07.1887, b4284 V/1984.
…«весел и доволен»… – Теодорус и Анна Ван Гог – Тео Ван Гогу, 26.01.1878, b0964 V/1962.
…«начать насвистывать вместе с ними». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 02.03.1878, b0968 V/1962.
«Вспомни… мы все равно это сделаем»… – Теодорус и Анна Ван Гог – Тео Ван Гогу, 09.01.1873, b2593 V/1982.
…«Тебе не кажется… всем угодить?»… – Тео Ван Гог – Йоханне Бонгер, 16.03.1889, b2050 V/1982.
…«наша гордость и радость»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 11.12.1873, b2674 V/1982.
…«Ты для нас как весенний цветок». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 29.04.1883, b2243 V/1982.
…«Дорогой Тео… ценное сокровище»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 25.02.1875, b2324 V/1982.
…«То, что Па и Ма сказали… разочаровывает»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1883, BVG 288 / JLB 348.
…«Это не я… заносчивый!»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.03.1884, BVG 363 / 15.03.1884–19.03.1884, JLB 438.
…«Возьми свои слова назад!»… – Из письма Антону ван Раппарду, который был для Винсента своего рода «заместителем брата»; Винсент – Антону ван Раппарду, 15.06.1885–30.06.1885, BVG R54 / 16.07.1885, JLB 517.
…«даже не здороваясь»… – Du Quesne-van Gogh, 1913, p. 16.
«Его братья и сестры… >…< …„Можно мне с тобой?“». – Там же.
«Моя юность была… холодной и пустой»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.12.1883, BVG 347 / 05.11.1883, JLB 403.
…«Я хочу очиститься… наедине с природой». – Винсент – Тео Ван Гогу, 29.10.1883–15.11.1883, BVG 339a / JLB 403.
«Я… падал в пропасть… вызволяет себя из его пут». – Цит. в письме: Винсент – Тео Ван Гогу, 07.10.1876, BVG 76 / 07.10.1876–08.10.1876, JLB 93.
«Поистине, птицы… в своем роде художники»... – Винсент – Антону ван Раппарду, 01.09.1885, BVG R58 / 08.08.1885–15.08.1885, JLB 526.
«Ужасно длинные названия… помнил все наизусть». – Du Quesne-van Gogh, 1913, p. xxix.
…«общение с крестьянскими мальчишками»… «грубым». – Van Gogh-Bonger, 1978, p. xx.
…под номером А40. – Современный адрес: Статионсстрат, 16.
«Я стоял на ступенях… на мокрой дороге»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.04.1876–17.04.1876, BVG 60 / 17.04.1876, JLB 76.
«Можно было разглядеть… перед ней». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.09.1876–15.09.1876, BVG 082a / 26.08.1876, JLB 89.
…со скорбным одиночеством Христа… – Там же.
«Каждая моя клеточка… в школе-интернате». – Винсент – Виллемине Ван Гог, 02.07.1889, BVG W13 / JLB 785.
«Я бросился на шею отцу…..мы едины». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.09.1876–15.09.1876, BVG 082a / 26.08.1876, JLB 89.
«Ты помнишь… >…< …не были так счастливы вместе». – Элизабет Ван Гог – Тео Ван Гогу, 05.09.1875, b2358 V/1982.
«Диковинная крепость… сумасбродными идеями»… – Havard, p. 372–373.
…«абсолютно ничему не научился»… – Винсент – Виллемине Ван Гог, 02.07.1889, BVG W13 / JLB 785.
…«острый и верный глаз»… «восприимчивость к красоте». – Цит. по: Van den Eerenbeemt, p. 5.
«Учитель сам должен… способностям учеников». – Там же, p. 7–8.
…«тот художник… не рисовать, а класть кирпичи». – Там же, p. 2–3.
…«источник всей красоты – великолепная, божественная природа». – Там же, p. 7–8.
…«воспитание острой наблюдательности». – Там же.
…«нельзя создать… прекрасного или возвышенного». – Там же, p. 5–6.
…«Если бы тогда… я мог бы избежать». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.10.1883, BVG 332 / JLB 394.
«Видишь ли, дорогой мой… твои предки»… – Bulwer-Lytton, p. 43 (Э. Бульвер-Литтон. Кенелм Чиллингли, кн. 1, гл. XIII. Цит. по: Бульвер-Литтон Э. Кенелм Чиллингли, его приключения и взгляды на жизнь. – М., 1985).
…«Мне стыдно за тебя!» – Там же (цит. по: Там же).
Глава 4
Бог и деньги
«Мы знаем… разговоры о религии и морали не главное»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 18.12.1876, b2803 V/1982.
«Дисциплина…..законом для каждого». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 12.01.1876, b2227 V/1982. В письме Дорус говорит о необходимости абсолютного послушания подчиненного начальнику, вероятно, это утверждение справедливо и в отношении его взглядов на руководство собственной общиной.
«Настоящий маленький протестантский Папа»… – Слова мэра Зюндерта ван де Валла. Цит. по: Stokvis, p. 10.
…на тех «мерзавцев»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 14.03.1877, b2512 V/1982.
…«Укрепи, Господи… любовью к Тебе». – Текст этой молитвы часто цитирует Винсент, в одном из писем называя ее «прочитанной в канун Нового года», в других – без этого уточнения. См., например: Винсент – Тео Ван Гогу, 02.09.1875, BVG 35 / JLB 42; Винсент – Тео Ван Гогу, 30.04.1877, BVG 94 / JLB 113; Винсент – Тео Ван Гогу, 19.05.1877, BVG 95 / JLB 114.
…«быстрые… прогулки»… «подпиткой для ума». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 07.03.1877, b2510 V/1982.
…«затворничество… быстрее пройти». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 02.06.1876, b2752 V/1982.
…«скучать и раздражаться»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 28.10.1876, b2788 V/1982.
…«наместник Господа… сродни Господним». – Zeldin, p. 318; Nagera, p. 36–37.
«Благоговейная… от Бога». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 14.12.1874, b2737 V/1982.
…не «подозревал» и не «осуждал»… «поддерживал» и «поощрял». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 08.07.1875, b2346 V/1982.
…«цель… с нашими детьми и для них». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 14.03.1877, b2512 V/1982.
…«словно он олимпийский бог»… – Legouvé, p. 192–193.
…«тронов»… – Там же, p. 197–198.
…«принимать больше участия… прислушиваться к их мнению». – Там же, p. 1–2.
…«отец… для своего сына». – Там же, p. 173.
«Знай… тебе как брат»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 07.03.1877, b2510 V/1982.
…«Мы не сможем… чем-то омрачено»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 08.07.1875, b2346 V/1982.
…«Я лишь указываю…..не высказывать замечания»… – Там же.
…уважение к «свободной воле»… – Там же.
…«портят жизнь» и…«доставляют… огорчение»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 12.01.1876, b2227 V/1982.
…метафоричность восприятия. – Например, извиняясь за неопрятное пятно на письме, Дорус находит место для морализаторской сентенции: «Нет времени переписывать. Пятна неприемлемы, но худшие из них не те, что остаются на бумаге» (Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 07.02.1874, b2686 V/1982).
«Как, должно быть… какую прожил Па»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.09.1877, BVG 110 / JLB 131.
…«личностью становятся в общении с людьми»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 15.03.1876, b0954 V/1962.
…«не жалеть усилий… друг с другом»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 08.07.1875, b2346 V/1982.
…«всегда интересоваться жизнью»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 08.04.1877, BVG 91a.
…«росли сами по себе». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 07.01.1874, b2682 V/1982.
…«преступили черту закона»… – Name van Gogh, p. 347, VGFA.
Летопись его семьи… – Главный источник сведений о семье преподобного Винсента Ван Гога – записи его дочери Марии Йоханны (Митье), тетки Винсента. См.: Van Gogh Maria Johanna, 1859, 1899, 1900, VGFA.
…«чудовищные головные боли»… – Van Gogh Maria Johanna, 1899, n. p., VGFA.
«Что посеет человек… то и пожнет». – Гал. 6: 7; Винсент – Тео Ван Гогу, 18.09.1877, BVG 110 / JLB 131.
«Подумайте… дали… обильные всходы». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 24.11.1878, b2446 V/1982.
…«Отрада… довольное собой». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 18.04.1877, b2520 V/1982.
…«близкие отношения»… «безумства». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 17.05.1878, b0979 V/1962.
«В твоем возрасте… испытал»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 18.04.1877, b2520 V/1982.
«Я рад…..замечательная профессия». – Цит. по: Van Houten – van Gogh Anna Cornelia, VGFA, p. 3.
«Да будет тебе… вечное – в заветное желание»… – Kempis, p. xxii—xxiii (цит. по: Фома Кемпийский. О подражании Христу. СПб., 1896. Кн. 3, гл. XVI).
…не был наделен ораторским талантом. – Kools, p. 9. Винсент, возможно, не разделял общего мнения, поскольку его оценки проповедей отца скорее комплиментарны, он даже сравнивает их с выступлениями самого популярного в то время проповедника – пастора тен Кате (Винсент – Тео Ван Гогу, 05.08.1877, BVG 105 / JLB 126).
…«очень изящный… неразборчивый». – Андрис Бонгер – Хендрику Христиану Бонгеру, 25.06.1881, b1658 V/1970.
…об «идеальном назначении»… – Van Gogh Maria Johanna, 1859, n. p., VGFA.
«Здешняя община… численность практически не изменилась». – Цит. по: Kools, p. 42.
…«важные господа в Бреде». – Цит. по: Там же, p. 53.
…«горстке верующих… на баррикадах»… – Archief Hervormade Kerk Zundert en Rijsbergen, inv. nr. 7.
…«Помогай себе… помощь нам». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 31.12.1875, b2385 V/1982.
«Ты должен… и для других». – Тео Ван Гог – Кору Ван Гогу, 11.03.1887, b0907 V/1962.
«Фермы… если бы почву как следует удобряли». – Винсент – Виллемине Ван Гог, 16.06.1889, BVG W12 / JLB 780.
«Им многое не нравится»… – Van Gogh Maria Johanna, 1859, n. p., VGFA.
…от магазина бывшего компаньона. – Van Crimpen, p. 75. Точно не известно, какого рода деловые отношения связывали Сента Ван Гога с Хендриком ван дер Бругом, сыном старшей сестры его отца Марии Йоханны и ее мужа Корнелиса ван дер Бруга.
…«Компания… жизнерадостная». – Ten Brink et al., p. 373–374.
…«осторожного… умного… расчетливого коммерсанта»… – См.: Meyers, p. 92.
«Все продается»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.07.1888, BVG 513 / JLB 645.
…«весь ассортимент гравюр из каталога [Гупиля]»… – Stolwijk, Thomson, p. 10.
Орден Дубовой короны. – Учрежден Виллемом II (в бытность великим герцогом Люксембургским) в 1841 г. Орден присуждался по усмотрению короля и на момент, когда им был награжден Сент, имел пять степеней.
«Я должен был определиться… не знал, что выбрать». – Цит. по: Early Biography, p. 32, 41.
…«Переезд – как это ужасно»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.08.1873, BVG 10a / JLB 12.
…считалось будущим наследством… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1882, BVG 205 / JLB 235: «Единственный человек, который, если обстоятельства сложились бы по-другому, мог бы оставить мне наследство по причине того, что я ношу его имя, – это дядя Сент…»
Глава 5
Дорога в Рейсвейк
…«космополита»… – Винсент – Каролине ван Стоккум-Ханебек, 09.02.1874, BVG 13a / JLB 18: «Иногда мне кажется, что постепенно я становлюсь настоящим космополитом: не голландцем, англичанином или французом – просто человеком».
…«вполне уместную гордость»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.10.1883, BVG 332 / JLB 394.
…«излучает поэзию»… «Он произвел на меня… существо иного порядка». – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.03.1882–18.03.1882, BVG 182 / 16.03.1882–20.03.1882, JLB 212: «…он [Терстех] излучал поэзию, но поэзию, если можно так выразиться, реалистичного, прагматичного толка».
«Я очень занят… мне необходимо». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.03.1874, BVG 15 / JLB 21.
«Ходи в музеи… старых мастеров». – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.11.1873, BVG 12 / JLB 15.
…«девственное впечатление» от природы. – Деревню Остербек в провинции Гелдерланд часто называли «голландским Барбизоном» (The Hague School, p. 56–60).
«Хлыст, постоянно подстегивающий воображение…..какие картины представляем себе!» – Souvestre, 1901, p. 46–47.
«Восхищайся… в достаточной мере». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.01.1874, BVG 13 / январь 1874, JLB 17.
«Впрочем, я мог бы продолжать бесконечно… современных художников». – Там же.
«Эти ослепительные павлиньи перья!….казались мне прекрасными». – Винсент – Антону ван Раппарду, 18.09.1882–19.09.1882, BVG R13 / 19.09.1882, JLB 267.
…кажется «тяжеловесной»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.10.1888, BVG 547 / JLB 699.
«Основное их достоинство… как тебе нравится»… – Винсент – Виллему и Каролине ван Стоккум, 01.10.1873, BVG 11a / 16.10.1873 и 31.10.1873, JLB 14.
…«существует всего четыре или пять… отпечатков… повреждены»… – Там же.
…«скверное время». – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.07.1883, BVG 300 / JLB 362.
«Начало чего-то нового… самое трудное в жизни»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.01.1873, BVG 3 / середина января 1873, JLB 3.
«Капризный… одно и то же». – Х. Г. Терстех – Тео Ван Гогу, 07.03.1890 (Van Gogh: The Complete Letters, p. 582).
…«Я держал дистанцию»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.03.1882–18.03.1882, BVG 182 / 16.03.1882–20.03.1882, JLB 212.
«Настоящая бедность»… – Van Gogh en Den Haag, p. 10.
«Он даже высказывал…..не были особенно близки». – Persoonlijke herinneringen’ door D. Gestel, n. p. Цит. по: Meyers, p. 84.
…«то далекое время… пили у мельницы молоко». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1882, BVG 205 / JLB 235.
…«то, что он видел… выразить на бумаге». – Там же.
…«чувства… были едины». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.12.1883, BVG 347 / 16.12.1883, JLB 414.
…«Дорогой Тео…..вернулся домой». – Винсент – Тео Ван Гогу, август 1872, BVG 1 / 26.09.1872, JLB 1.
«Такие хорошие… люди…..полезным». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 27.04.1874, b2696 V/1982.
…«самым изысканным цветком». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 01.11.1877, b2564 V/1982.
…«умственную», но не «физическую». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.11.1881, BVG 157 / JLB 183.
«Половина меня… была влюблена». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.11.1881–11.11.1881, BVG 156 / 10.11.1881 или 11.11.1881, JLB 182.
«Я хотел только отдавать… ничего взамен». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.11.1881, BVG 157 / JLB 183.
«Если я не могу найти…..останусь один». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.03.1884, BVG 358 / 02.03.1884, JLB 432.
…«Мои физические желания… довольно слабы»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.11.1881, BVG 157 / JLB 183.
…«если ты можешь…» «…заглянуть туда раз-другой». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.09.1875, BVG 35 / 02.09.1875, JLB 42.
…«о… жизни… обо всем на свете». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.12.1881, BVG 164 / 23.12.1881, JLB 193.
…«теми женщинами, что прокляты и презираемы»… – Там же.
…«особой привязанности»… – Там же.
…«к которым он что-нибудь чувствовал». – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.01.1882, BVG 173 / JLB 203.
…«гораздо лучше». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.02.1883, BVG 266 / JLB 312.
…неприятности… можно только догадываться. – Указание на суть происшедшего содержится в письме от 1882 г., которым Винсент отвечал на высказанную Тео резкую критику его решения жениться на проститутке Син. «Однажды, много лет назад, я уже получал письмо, очень напоминающее твое прошлое. Оно было от Х. Г. Т. [Х. Г. Терстеха]». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1882–02.06.1882, BVG 204 / JLB 234.
…«был буквально охвачен паникой»… – Там же.
…«Я немедленно пожалел… о происшедшем». – Там же.
«Теперь я почти уверен… выставили меня в дурном свете». – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.07.1882, BVG 220 / JLB 251.
…«Иногда кажется… с точностью до наоборот». – Van Gogh Maria Johanna, 1900, VGFA, p. 7.
«Можешь себе представить… проблему Винсента». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 01.02.1873, b2597 V/1982.
…«неприятными вещами». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.02.1885–15.02.1885, BVG 388b / 02.02.1885, JLB 482.
…«бороться с собой»… «покаяться в слабостях»… «отвратить… служения греху». – Одно из стихотворений, присланных отцом, Винсент цитирует в письме брату (Винсент – Тео Ван Гогу, 01.09.1876–15.09.1876, BVG 82a / 26.08.1876, JLB 89).
«С непоколебимостью… считал себя атеистом»… – Boele van Hensbroek, p. 334.
…«книгах о физических и нравственных недугах»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.11.1881, BVG 157 / JLB 183.
…«одну за другой… страницы… душеспасительной брошюры». – Boele van Hensbroek, p. 334.
…было бы неописуемым позором… – Военные действия, развернутые Нидерландами в Индонезии в 1873 г. (т. н. «Ачехская война»), не пользовались поддержкой граждан. «Какой ужас эта война», – писала сыну Анна (Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 26.04.1873, b2619 V/1982).
«Господь призвал тебя на эту работу»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 16.01.1873, b2594 V/1982.
…«стать таким же умным, как Винсент». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 23.06.1873, b2637 V/1982.
…«от дурного влияния». – Анна Корнелия и Кор Ван Гог – Тео Ван Гогу, 23.01.1873, b2595 V/1982.
«Твердо держись…..истинного благочестия». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 24.01.1873, b2596 V/1982.
«Отрадно, что ты так хорошо начал»… – Там же.
…за «отвагу». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 12.07.1873, b2641 V/1982.
«Ты делаешь все правильно… Винсент». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 16.01.1873, b2594 V/1982.
«Какие отличные новости…..желаю тебе успеха». – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.12.1872, BVG 2 / JLB 2.
«Я очень счастлив… в той же компании»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.01.1873, BVG 3 / JLB 3.
«Нам по-прежнему нужно многое обсудить»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.12.1872, BVG 2 / JLB 2.
…«что он видел… больше всего». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.01.1873, BVG 3 / JLB 3.
«„Гупиль“ – замечательная компания…..добиться». – Там же.
…«вероятно, очень скоро»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.03.1873, BVG 5 / JLB 5.
…«Решено, что я должен уехать». – Там же.
…«скованность и робость всегда были помехой его работе». – Du Quesne-van Gogh, 1913, p. 15.
«Его отправили… проще общаться с англичанами»… – Там же, p. 10.
…почла за благо воспринимать… как повышение по службе. – В письме к Тео Анна называет Винсента «прекрасным примером для подражания» и с удовлетворением рассуждает: «Тех, кто старается, всегда ждет успех… медленно, но верно они находят свой путь… так случилось и с нашим Винсентом» (Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 01.02.1873, b2597 V/1982).
…«Господь их благословит и направит»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 11.05.1873, b2626 V/1982.
…«не знал, как лучше поступить». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 19.10.1874, b2726 V/1982.
«Он рассыпается в похвалах… далеко пойдет». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 14.05.1873, b2627 V/1982.
«Предполагаю, тебе известно…..уезжать отсюда». – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.03.1873, BVG 5 / JLB 5.
…«Я намерен… себе на пользу». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 26.04.1873, b2619 V/1982.
…«скорейший срок»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.03.1873, BVG 5 / JLB 5.
«Возможно, мне придется… я сейчас избавлен»… – Там же.
…«Тео, ты не представляешь… стольких друзей». – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.05.1873, BVG 8 / JLB 8.
«Слишком большой, слишком сумбурный»… – Винсент – Виллемине Ван Гог, 20.01.1890, BVG W19 / JLB 841.
…«Он гораздо больше, чем я себе представлял»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.06.1873, BVG 9 / JLB 9.
«Несколько очень славных дней в Париже»… – Там же.
…«Когда я впервые увидел Париж… уже не отделаться». – Винсент – Виллемине Ван Гог, 22.06.1888, BVG W04 / 16.06.1888–20.06.1888, JLB 626.
Глава 6
Изгнание
…«огромным черным пятном»… – Porter, p. 283.
…«занимала несколько… с кеба на кеб». – Taine, p. 16.
«Неизменно…..топчет тебя». – Ackroyd, p. 586–588 (Из письма Генри Джеймса сестре. Цит. по: Акройд П. Лондон: Биография. – М., 2005. – Гл. 10).
…«невообразимой величиной»… – Там же.
…«загаженной громадой»… «…сочится яд». – Цит. по: Porter, p. 280.
…«настолько тихом… о близости Лондона»… – Винсент – Виллему и Каролине ван Стоккум, 02.07.1873, BVG 9a / JLB 10.
…поездка на пароходе… около часа… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 31.05.1873, b2630 V/1982.
«Здесь повсюду очаровательные парки»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.06.1873, BVG 9 / JLB 9.
…«красоту, нежность и трогательность… как Голландия». – Taine, p. 25.
«Здешняя местность… не похожа на Голландию». – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.06.1873, BVG 9 / JLB 9.
«В Лондоне без цилиндра никак нельзя»… – Элизабет Ван Гог – Тео Ван Гогу, март 1873, b2609 V/1982.
«Одно из лучших зрелищ, что я видел»… – Винсент – Виллему и Каролине ван Стоккум, 02.07.1873, BVG 9a / JLB 10.
…«один из лучших здешних художников»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 20.07.1873, BVG 10 / JLB 11.
…«все же здесь есть несколько хороших художников, например Миллес»… – Там же.
…«ослепительную красоту» их… картин. – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.09.1873, BVG 11 / JLB 13; Винсент – Тео Ван Гогу, 20.07.1873, BVG 10 / JLB 11.
…«современную жизнь в ее настоящем виде». – Винсент – Виллему и Каролине ван Стоккум, 01.10.1873, BVG 11a / 16.10.1873 и 31.10.1873, JLB 14.
…«очень скверное и неинтересное». – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.09.1873, BVG 11 / JLB 13.
…«совсем не нравились» и казались «совершенно не тем, что нужно». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.06.1883, BVG 295 / JLB 356.
«Смотреть… было сплошным удовольствием»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.09.1873, BVG 11 / JLB 13.
…«Здесь красиво зацвели яблони… в Голландии». – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.06.1873, BVG 9 / JLB 9.
…«с ностальгией»… «чудесные воскресенья в Схевенингене». – Винсент – Тео Ван Гогу, 20.07.1873, BVG 10 / JLB 11.
«Я не забыл… провел бы там вечер». – Винсент – Виллему и Каролине ван Стоккум, 02.07.1873, BVG 9a / JLB 10.
«Ты, должно быть, отлично…..всех увидеть!» – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.11.1873, BVG 12 / JLB 15.
«[Они] слишком сорят деньгами»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 14.06.1873, b2634 V/1982.
«Там я никогда… в своей тарелке»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.12.1881–24.12.1881, BVG 165 / 17.10.1881, JLB 177.
…«Weltschmerz»… «одиночество его… огромно». – Со слов гаагского соседа Винсента Питера Буле ван Хенсбрука (цит. по: Boele van Hensbroek).
…«Холодное, бесплодное… по отношению к людям». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.10.1883, BVG 332 / JLB 394.
«Здешний магазин не так интересен, как гаагский»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.11.1873, BVG 12 / JLB 15.
«Чего нам не хватает… хороших картин»… – Там же.
«Главное, расскажи…..все это видеть». – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.06.1873, BVG 9 / JLB 9.
«Все не так радужно…..в этом виноват». – Винсент – Виллему и Каролине ван Стоккум, 07.08.1873, BVG 10a / JLB 12.
…«позднее»… «возможно, будет полезен». – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.11.1873, BVG 12 / JLB 15.
«Мы постараемся… рассчитывать». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 22.10.1873, b2671 V/1982.
…«все в порядке»… «доволен» и «чувствует приятное удовлетворение»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, март 1873, b2609 V/1982; Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 02.07.1873, b2639 V/1982; Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 25.08.1873, b2651 V/1982.
«Учитывая обстоятельства, дела у меня идут хорошо»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.06.1873, BVG 9 / JLB 9.
…«наверное, я должен привыкнуть»… – Винсент – Виллему и Каролине ван Стоккум, 02.07.1873, BVG 9a / JLB 10.
…«нужно потерпеть еще чуть-чуть»… – Винсент – Виллему и Каролине ван Стоккум, 07.08.1873, BVG 10a / JLB 12.
…«слишком длинное, чтобы привести его здесь»… – Там же.
…завладела его сердцем «так ненароком, так всерьез». – Винсент – Виллему и Каролине ван Стоккум, 01.10.1873, BVG 11a / 16.10.1873 и 31.10.1873, JLB 14.
…«родины… остаться навсегда». – Винсент – Каролине ван Стоккум-Ханебек, 09.02.1874, BVG 13a / JLB 18.
«[Я] еще не нашел… достичь». – Там же.
«Нам приходят радостные письма»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 25.08.1873, b2651 V/1982.
«Ее имя вписано в книгу судьбы»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.11.1876, BVG 82 / JLB 99.
…«добрая душа»… – Wilkie, p. 58–59.
…«не было ни намека на уныние»… – По словам ее внучки, дочери Евгении, цит. по: Meyers, p. 133.
…«властной и сложной в общении»… «острым умом»… – Цит. по: Wilkie, p. 58.
…«слышавшие эту исповедь… его жизнь». – Du Quesne-van Gogh, 1913, p. 58.
«Он любил природу… чужим…» – Там же.
«Я ни разу… между ними»… – Анна Ван Гог – Тео Ван Гогу, 06.01.1874, b2679 V/1982.
«Теперь у меня есть… всегда мечтал»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.09.1873, BVG 11 / JLB 13.
…«Эх, старина… приехал сюда!» – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.09.1873, BVG 11 / JLB 13.
…улицы и дома… своей комнаты. – «Винсент прислал нам замечательные зарисовки улицы и дома, где он живет, интерьера его комнаты», – писал Дорус. «Нарисовано очень хорошо; как это мило и любезно с его стороны», – присоединялась к мужу Анна (Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 15.11.1873, b2673 V/1982). Рисунки, отправленные домой, не сохранились. Рисунок с изображением дома на Хэкфорд-роуд, подаренный семье Лойер, был найден в 1991 г. журналистом Кеном Уилки (Wilkie, p. 40).
«Надеюсь, твое Рождество… как мое»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.01.1874, BVG 13 / январь 1874, JLB 17.
…«Винсент никогда не забывает нам написать»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 28.01.1874, b2684 V/1982.
…не «отказывает ли себе в чем-либо»… «славный мальчик». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 07.02.1874, b2686 V/1982.
«[Винсент] такой милый…..старается помочь». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 27.04.1874, b2696 V/1982.
…«быть друг другу как брат с сестрой»… «должна воспринимать ее как сестру». – Анна Ван Гог – Тео Ван Гогу, 06.01.1874, b2679 V/1982. В письме к Тео, явно подразумевая Евгению, Анна называет ее «Урсулой». Скорее всего, это просто ошибка с ее стороны.
«Будь добра к ней хотя бы ради меня»… – Там же.
…дом на Хэкфорд-роуд «своим»… «приятным молодым человеком… по достоинству». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 17.03.1874, b2691 V/1982.
«Наша Анна приедет… >…< …не верю своему счастью». – Винсент – Виллему и Каролине ван Стоккум, 03.03.1874, BVG 14a / JLB 20.
…унаследовал его… «золотой язык». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 11.06.1877, b2535 V/1982.
…«знал, как обращаться»… «помочь им… выбор»… «они… собственное решение». – Du Quesne-van Gogh, 1913, p. 42.
…«Ты словно рожден для этого бизнеса»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 26.03.1874, b2694 V/1982.
«То, что ты…..кое о чем говорит!» – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 31.12.1873, b2677 V/1982.
«Будь здоров… образцом успеха»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 10.06.1874, b2707 V/1982.
…«подумать… вопросы [об искусстве]». – Винсент – Тео Ван Гогу, 16.06.1874, BVG 17 / JLB 23.
…«Старушка, не думай… тебе написал»… «связывает нечто… братская любовь»….. «упоминать об этом дома»… – Анна Ван Гог – Тео Ван Гогу, 06.01.1874, b2679 V/1982.
«Дамы, в доме которых… нельзя»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 19.07.1873, b2644 V/1982.
…«та старая дама». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 17.03.1874, b2691 V/1982.
«Их семья не такая, как у других людей»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 15.08.1874, b2715 V/1982.
…«множеством тайн»… «приносит Винсенту один вред». – Там же.
…«прекрасной»… «убежищем от жизненных трудностей и проблем»… – Там же.
…затем написал брату… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.07.1874, BVG 18 / JLB 25.
…«Дорогая Бетси… >…< …что есть». – Винсент – Бетси Терстех, 07.07.1874, JLB 24.
«Мы все очень… рады…..себе во благо». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 10.07.1874, b2710 V/1982.
«Он был сам не свой»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 28.10.1874, b2729 V/1982.
…«Мы надеемся… пойдет ему на пользу»… – Там же.
«Они хорошие люди… максимальный комфорт». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 04.08.1874, b2713 V/1982.
«Представь себе… быть здесь вместе»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.07.1874, BVG 20 / JLB 27.
…«провела чудесный вечер с семьей Обах». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 04.08.1874, b2714 V/1982.
«Оказалось, что не все…..беспокоила меня». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 15.08.1874, b2715 V/1982.
«Я рада, что он… в своем воображении». – Там же.
«Он делал все возможное… успеха»…«причиной первой великой скорби»… – Van Gogh-Bonger, 1978, p. xxv.
…«оттого… к страданиям других». – Stone, p. 18 (И. Стоун. Жажда жизни, ч. 1, гл. 6. Цит. по: Стоун И. Жажда жизни. – М., 1991).
«Я думаю…..слишком молода». – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.07.1874, BVG 20 / JLB 27.
«Он склонен…..увядших цветов». – Анна Ван Гог – Тео Ван Гогу, 28.04.1875, b2333 V/1982.
«Здесь, в Англии…..много читаю». – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.07.1874, BVG 20 / JLB 27.
…«хотел бы… для его будущего». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 09.09.1874, b2721 V/1982.
«Нам горько…..в нелучшем состоянии». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 28.10.1874, b2728 V/1982.
…«много времени… по окраинам». – Görlitz, van Eeden, p. 332–333.
«Нельзя пройти… проституток»… – Taine, p. 31.
…«квартал, в котором… публичные женщины»… «подобную массу… в Лондоне». >…< «Все это жаждет… первого встречного». – De Maré, p. 117 (Ф. М. Достоевский. Зимние заметки о летних впечатлениях, гл. V. Цит. по: Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.: В 30 т. – Л., 1972–1985. – Т. 5).
…«девушками, полными любви». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.08.1874, BVG 21 / JLB 28. См. также: Bailey, 1990, p. 47–49.
…«Душевная непорочность и телесная нечистота могут сосуществовать». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.08.1874, BVG 21 / JLB 28.
«Будь начеку»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 11.12.1873, b2674 V/1982.
…«не попади в беду», «старайся не прослыть повесой»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 14.06.1873, b2634 V/1982.
«Нужно выпустить зверя на волю»… – Цит. по: Bailey, 1990, p. 47–49.
…«Вы судите по плоти; я не сужу никого»; «Кто из вас… камень». – Ин. 8: 7, 15; Винсент – Тео Ван Гогу, 10.08.1874, BVG 21 / JLB 28.
…«иметь собственное мнение»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.08.1874, BVG 21 / JLB 28.
…«отвратительных» и «диких нравов»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 13.10.1873, b2669 V/1982.
…«Ты видел „Маргариту у фонтана“… полная любви?»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.08.1874, BVG 21 / JLB 28.
…«души их глубоки, как море»… «блузы обтягивают грудь»… – Цит. по: Vincent van Gogh’s Poetry Albums, p. 20. Цитата из стихотворения Армана Сильвестра «Веяльщицы».
…«В этом году… меня, увы, не полюбила»… – Цит. по: Vincent van Gogh’s Poetry Albums, p. 28. Цитата из романа Эмиля Сувестра «Последние бретонцы».
«Винсент не напишет… >…< причиняет». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 28.10.1874, b2729 V/1982.
…«Это помогает отвлечься»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 02.10.1874, b2723 V/1982.
«Бедный мальчик… изводит себя». – Там же.
«Когда мы собой недовольны… непростые времена». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 27.05.1874, b2704 V/1982.
…«не говорил с дядей… говорил со мной». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 28.10.1874, b2729 V/1982.
…«хотел дать ему возможность… парижских складах». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 19.10.1874, b2726 V/1982.
«В конце концов… вернуть ему чемодан»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 28.10.1874, b2729 V/1982.
«Мы не хотим отчаиваться»….. «участие Господа… стать счастливым». – Там же.
…«Винсент никогда больше не будет прежним»… «Мы теперь не скоро его увидим». – Там же.
…«противоестественным»… «что ничего… ожидать не стоит». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 18.11.1874, b2733 V/1982.
…«Он отделился… не знает нас». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 28.10.1874, b2729 V/1982.
«Я хочу поделиться… от Винсента»… «настроением»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 14.12.1874, b2737 V/1982.
«Каким прекрасным… заснеженных тополей»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.08.1876, BVG 74 / JLB 89.
«Наша галерея…..картины». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.02.1875, BVG 22 / между 05.01.1875 и 05.03.1875, JLB 29.
…«славные письма»… «его стремление добиться успеха». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 09.01.1875, b2317 V/1982.
…«он выглядел очень хорошо»… – Там же.
«Я очень люблю… мне дороги»… – Элизабет Ван Гог – Тео Ван Гогу, 14.01.1875, b2313 V/1982.
«Как бы я хотел…..добьемся». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.02.1875, BVG 22 / между 05.01.1875 и 05.03.1875, JLB 29.
«Если бы Па… мнение о нем»… – Элизабет Ван Гог – Тео Ван Гогу, 30.05.1875, b2339 V/1982.
…«Я не такой, каким многие меня считают». – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.05.1875, BVG 26 / JLB 33.
«Я надеюсь, это не слишком его ранит»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 24.05.1875, b2338 V/1982.
…«рядом с Винсентом нет никого… посочувствовать»; «никому не известно… в душе»; «никто… благие намерения». – Элизабет Ван Гог – Тео Ван Гогу, 30.05.1875, b2339 V/1982.
…стихотворение под названием «L’Exilé»… – Встретив французский оригинал этого стихотворения в присланном ей Тео поэтическом альбоме, Лис пишет брату, что уже читала его фрагмент в переводе на голландский в письме, присланном Винсентом родителям (Элизабет Ван Гог – Тео Ван Гогу, 15.08.1875, b2355 V/1982).
…«перевозбужден» из-за «жары и постоянного напряжения». «Только между нами… его тело или его разум». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 09.06.1875, b2341 V/1982.
Глава 7
Подражание Христу
…«даже самые въедливые… недостатков»… – Эдмон Дюранти, цит. по: Impressionists at First Hand, p. 102.
…«Они [картины]… нашего восхищения». – Филипп Бюрти, цит. по: Rewald, 1973, p. 351.
…«обезьяна, в лапы… с красками». – Rewald, 1973, p. 351.
«Чистое безумие… ужасающее зрелище». – Альбер Вольф, цит. по: Impressionists at First Hand, p. 99–100.
…«Они вели себя с нами как со слабоумными!» – Цит. по: Там же, p. 90.
…«Слыша от тебя… я не видел». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1884–15.06.1884, BVG 371 / июнь 1884, JLB 450.
«Из всего того, что ты рассказал… что же это такое». – Там же.
…«вознесет человека… обратится в радость». – Из проповеди Чарлза Сперджена «За кого умер Христос?» («For Whom Did Christ Die?», № 1191), прочитанной в Метрополитен Табернакл 6 сентября 1874 г.
…«Нередко мы фамильярно… нашу любовь»… – Из проповеди Чарлза Сперджена «Учитель» («The Master», № 1198), прочитанной в Метрополитен Табернакл в 1874 г.
«Ощутите Его… плоть от вашей плоти». – Из проповеди Чарлза Сперджена «Христос в Гефсиманском саду» («The Agony in Gethsemane», № 1199), прочитанной в Метрополитен Табернакл 18 октября 1874 г.
…«эпохой информации»… «терзаемой страхом буржуазии»… «заново… очарованием мира». – Gay, 1995, p. 129.
«Я снова много читаю»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.07.1874, BVG 20 / JLB 27.
«„Жирондисты“, „Последние жертвы террора“ и „Мария-Антуанетта“… они образуют!» – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.10.1877, BVG 111 / JLB 132. «Жирондисты» и «Мария-Антуанетта» – картины Поля Ипполита Делароша, «Последние жертвы июльского террора 1794 г.» – картина Шарля Луи Мюллера. Из письма неясно, имеет ли в виду Винсент реальную выставку, которую ему довелось посетить, или в «целое» их объединило его собственное ощущение их близости.
…«неописуемо прекрасный и незабываемый»… – Там же.
«В ней есть нечто… о Воскрешении и Жизни»… – Там же.
…«удар, который… Тэну»… «подчас… математическим анализом»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 02.07.1883, BVG R38 / 03.07.1883, JLB 359.
«И все же… любопытным выводам». – Там же.
…«незримого мира». – Carlyle, 1907, p. 10.
…«философии старой одежды». – Винсент – Антону ван Раппарду, 05.03.1883, BVG R30 / JLB 325.
…«одинокая душа среди миллионной толпы»… – Carlyle, 1896, p. 219.
…«разглядеть прелесть вещей»… «их внутреннюю гармонию»… «Если мы избавим… в каждой травинке на земле?» – Carlyle, 1907, p. 13, 14, 148.
…«человеком… одолеваемым тоской»… «боролась… в пучине темных вод». – Там же, p. 117, 153.
…«божественность»….. «искренность сердца»… «ясное, всевидящее око». – Там же, p. 15, 33, 108.
…«живший… человек»… «мыслитель самого благородного свойства». – Verkade-Bruining, p. 19–21.
…ценил «единомыслие» превыше «кровных уз». – Renan, p. 46.
«Общение с миром… отвращение»… – Там же, p. 166.
…«чистыми мыслями». – Элизабет Ван Гог – Тео Ван Гогу, 30.05.1875, b2339 V/1982.
…«похвальных мыслей». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 11.12.1875, b2379 V/1982.
…«божественной бесконечности»… – Carlyle, 2005, p. 192.
«Бойся Господа…..долг человека». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.09.1875, BVG 35 / 16.08.1875–01.09.1875, JLB 41.
…«трогательным»… «тысяч людей… послушать евангелистов». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.05.1876, BVG 66 / JLB 82.
«Винсент нынче так серьезен»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 25.09.1875, b2363 V/1982.
«Сегодня утром…..больше, чем воспоминаний». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.09.1875, BVG 37 / JLB 47.
…«Не позволяй… твоим сердцем». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.11.1875, BVG 45 / JLB 58.
«Не стоит преувеличивать…..искусству всецело…» – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.09.1875, BVG 38 / JLB 49.
…«ложный путь»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 29.09.1875, BVG 39a / JLB 52.
…«углубляться чрезмерно»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.09.1875, BVG 38 / JLB 49.
«Вспомни… идти рука об руку». – Винсент – Тео Ван Гогу, 29.09.1875, BVG 39a / JLB 52.
…«узкую дорожку»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.11.1875, BVG 45 / JLB 58.
…«Ходи в церковь… не слишком хороша». – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.08.1875, BVG 33 / JLB 40.
…«Прекрати читать Мишле». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.09.1875, BVG 36a / 09.09.1875, JLB 46.
…настойчивый совет… избавиться от всех сочинений Мишле… – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.09.1875, BVG 39 / JLB 50; Винсент – Тео Ван Гогу, 11.10.1875, BVG 42 / JLB 55; Винсент – Тео Ван Гогу, 14.10.1875, BVG 43 / JLB 56.
…ничего, кроме Библии… – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.09.1875, BVG 36a / 09.09.1875, JLB 46.
…«Нашел ты мед… не пресытиться им». – Притч. 25: 16; Винсент – Тео Ван Гогу, 11.10.1875, BVG 42 / 11.10.1875, JLB 55.
…«опасная ловушка»… «Будь начеку… к ним на удочку». – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.12.1875, BVG 49 / JLB 62.
…«Выбрось ее». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.10.1875, BVG 42 / JLB 55.
…«жизнь пришельцев и странников»… – 1 Петр. 2: 11; Kempis, p. 160.
…«с радостью… в собственной душе». – Kempis, p. 58–59.
…«суете, и только»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.09.1875, 36a / 09.09.1875, JLB 46.
…«слишком близко к сердцу»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 29.09.1875, BVG 39a / JLB 52.
…«Мир бренен, слава его преходяща»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.09.1875, BVG 38 / JLB 49.
…«не мечтать»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.09.1875, BVG 40 / JLB 53.
«Не падай духом…..и так до конца». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.10.1875, BVG 41 / JLB 54.
«Сначала все смеялись… даже я». >…< …«прочесть ее от начала до конца». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.10.1875, BVG 42 / JLB 55.
…«столько… церквей, сколько успеем». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.10.1876, BVG 75 / JLB 92.
…«опасными»… «нездоровыми»… «поклонением, а не любовью». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.11.1875, BVG 45 / JLB 58.
…«держать дверь закрытой»… – Kempis, p. 26–29.
«Показывал ему… больше всего»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.10.1875, BVG 42 / JLB 55.
…«в нашей комнате»… – Винсент – Тео Ван Гогу, январь 1876, BVG 52 / 24.01.1876, JLB 67.
«Как бы я хотел… вдоль Сены»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.10.1877, BVG 111 / JLB 132.
«Вот бы снова увидеть… обо всем на свете». – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.09.1877, BVG 108 / JLB 129.
…«очистить сердце… вещам незримым». – Kempis, p. 4.
…«Не прельщайся… весь мир»? – Там же, p. 11.
…«Мне ничего не известно о божественных вещах». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.07.1875, BVG 31 / JLB 38.
…«глупость»… клиентов «выводила его из себя». – Coquiot, p. 34.
«Он в таком восторге…..более яркое и жизнерадостное». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 04.01.1876, b2225 V/1982.
«Когда ты повсюду чужой… друг возлюбленный». – Vincent van Gogh’s Poetry Albums, p. 40.
…«урвать лучший кусок»… «узаконенным воровством». – Du Quesne-van Gogh, 1913, p. 11.
«Выставки… в цепких пальцах менял»… – Винсент – Виллемине Ван Гог, 22.06.1888, BVG W04 / 16.06.1888–20.06.1888, JLB 626.
…«тот, другой мир»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.08.1876, BVG 73 / JLB 88.
…«не брезгует ветошью… лохмотьях». – Kempis, p. 161–164.
…«на Рождество… большая сумма». – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.09.1875, BVG 39 / JLB 50.
«Она напоминает нам… не знает стужи»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.12.1875, BVG 48 / JLB 61.
…«не совсем неожиданным»… «в некотором смысле вел себя неправильно». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.01.1876, BVG 50 / JLB 65.
…«вспылил и хлопнул дверью». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.10.1883, BVG 332 / JLB 394.
«Он там определенно… >…< …лучше бы перевести». – Теодорус и Анна Корнелия – Тео Ван Гогу, 31.12.1875, b2385 V/1982. Свои сомнения Дорус высказал также в письме к Лис (Элизабет Ван Гог – Тео Ван Гогу, 09.01.1876, b2226 V/1982).
…«должен остаться [в „Гупиль и K°“]». – Теодорус и Анна Корнелия – Тео Ван Гогу, 03.01.1876, b2224 V/1962.
…«Перед отъездом… вернуться к работе». – Там же.
…назвал «крайне неприятным». – Теодорус и Анна Корнелия – Тео Ван Гогу, 12.01.1876, b2227 V/1982.
«Я не видел смысла что-то говорить в свою защиту»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.01.1876, BVG 50 / JLB 65.
…«…сын Тео[доруса] Винсент…..было возможно». – Van Gogh Maria Johanna, 1900, VGFA, p. 9.
…«Чтобы оно упало… легкого дуновения». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.01.1876, BVG 50 / JLB 65.
«Если бы я захотел…..остаться на службе». – Винсент – Тео Ван Гогу, 20.08.1883–21.08.1883, BVG 315 / 20.08.1883, JLB 377.
«Что за ужас… >…< …сделал нам очень больно». – «Я ужасно расстроена… >…< …очень мрачно». – Теодорус и Анна Корнелия – Тео Ван Гогу, 12.01.1876, b2227 V/1982.
…«крестом, возложенным на них Отцом Небесным»… – Теодорус и Анна Корнелия – Тео Ван Гогу, 16.01.1876, b2228 V/1982.
«Как жаль, что…..нормальным человеком». – Теодорус и Анна Корнелия – Тео Ван Гогу, 04.01.1876, b2225 V/1982.
…«Винсент найдет… где бы ни оказался». – Там же: «Ты прав, утверждая, что Винсент найдет неприятности…» и т. д.
…«[Винсент] всегда был странным». – Van Gogh Maria Johanna, 1900, VGFA, p. 9.
…«Какое огромное разочарование…..своей фамилии». – Там же.
…проповедь… «Благословенны плачущие… утешатся». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 09.02.1876, b2233 V/1982.
«Помни, что Винсент пренебрегал этим»… – Там же.
…«Нам всем необходимо… друг на друга». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 12.01.1876, b2227 V/1982.
…«и не важно… хороший человек». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 15.03.1876, b0954 V/1962.
…«Твои несчастные Па и Ма». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 12.01.1876, b2227 V/1982.
…«Земля ушла из-под моих ног»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.10.1883, BVG 332 / JLB 394.
…«едва ли не все… разрушено». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.11.1876, BVG 80 / JLB 97.
…«Я так жду… как ты живешь». – Винсент – Тео Ван Гогу, январь 1876, BVG 52 / 24.01.1876, JLB 67.
«Иногда все мы…..„Вот оно!“». – Там же.
…«с нелегкой судьбой». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1879, BVG 130 / 19.06.1879, JLB 152.
…«твердо решил»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 06.03.1876, b0951 V/1962.
…«выкорчеванным деревом»….. «просто бездельник»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.10.1883, BVG 332 / JLB 394.
…«был бы на своем месте… востребованы». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 17.02.1876, b2234 V/1982.
…«не разлюбил свою профессию»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 31.03.1876, b0955 V/1962.
…«склонность к преподаванию»… «Не могу… его будущего». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 29.01.1876, b2230 V/1982.
«В этом деле нужны… подобную подготовку». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 09.02.1876, b2233 V/1982.
«Мое время здесь… истекает»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.03.1876, BVG 56 / JLB 71.
«Станешь радоваться, что терпишь…..среди поругания». – Kempis, p. 47–48.
…«славные дни»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 16.04.1876, b0957 V/1962.
…«он действительно…..убедились в этом!» – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 18.04.1876, b2222 V/1982.
«Трудно передать… забросить»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 31.03.1876, b0956 V/1962.
…«Мы надеемся… это не шутка». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 18.04.1876, b2222 V/1982.
«Мы часто расставались… гораздо горше». >…< «Но в этот раз… Божья милость». – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.04.1876–17.04.1876, BVG 60 / 17.04.1876, JLB 76.
…«оно его поразило». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.12.1875, BVG 48 / JLB 61.
Глава 8
Путь паломника
…«les rôdeurs de nuit»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.08.1888, BVG 518 / JLB 656.
«Я странник… >…< …соглашусь, что так и есть». – Там же.
«Долгая вышла прогулка»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.06.1876, BVG 69 / JLB 84.
…«Ты читал о таких у Диккенса»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.11.1876–18.11.1876, BVG 81 / JLB 98.
…«Он продолжает… >…< …причиняет нам страдания». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 01.07.1876, b2756 V/1982.
«В те времена… в крайней нужде». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–30.04.1882, BVG 191 / 26.04.1882, JLB 221.
«Уберегите меня… лишь позор»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.05.1876, BVG 67 / JLB 83.
…«Отец мой, я недостоин тебя!» – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.06.1876, BVG 69 / JLB 84.
…«ненавидит свою жизнь»… «простятся грехи молодости». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.09.1876–15.09.1876, BVG 82а-1 / 02.09.1876 и 08.09.1876, JLB 90.
«Кто поможет стать свободными…..переламывать себя?» – Там же. Винсент цитирует первые строки гимна «Стремление к святости» из сборника швейцарского пастора и автора гимнов Сезара Малана «Арфы Сиона. Сто песен для фортепиано или органа», выпущенного в Утрехте в 1868 г. под редакцией пастора тен Кате.
…«Пробил час прощания!….„Прощай“». – Цит. по: Vincent van Gogh’s Poetry Albums, p. 65–66.
…«Отец Небесный…..дорога к совершенствованию»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 16.01.1876, b2228 V/1982
Все в гору и в гору… до глубокой ночи. – Стихотворение Кристины Россетти «В гору». Процитировано в письме: Винсент – Тео Ван Гогу, 06.10.1875, BVG 41 / JLB 54. Перевод М. Лукашкиной.
«Если хочешь стать… пришелец на земли»… – Kempis, p. 21 (цит. по: Фома Кемпийский. О подражании Христу. – СПб, 1896. – Кн. 1, гл. XVII).
«Хорошо бы… весьма стоящее чтение». – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.11.1876, BVG 82 / JLB 99.
«Что касается меня… от этой книги». – Там же.
…«Люди закрывают двери… >…< …собственной семье». – Souvestre, 1858, p. 180–181.
«Он все идет… Никто его не любит». – Там же, p. 180.
…«Довольно печальное зрелище». – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.05.1876, BVG 67 / JLB 83.
…«всему понемногу»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.05.1876, BVG 64 / JLB 80.
…«просто так… не потому, что был обязан». – Там же.
«Это нелегкий труд»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 30.04.1876, b2745 V/1982.
…«в целом неплохое». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 29.04.1876, b2743 V/1982.
…«лишь одна цель – деньги»…..деятельность… «весьма загадочной». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.10.1883, BVG 332 / JLB 394.
«Вести уроки… выучить заданное»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.05.1876, BVG 64 / JLB 80.
…«кругом достаточно… за жилье и пансион». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.07.1876, BVG 70 / 03.07.1876 или 04.07.1876, JLB 85.
«Мы должны смиренно… своему пути»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.05.1876–08.05.1876, BVG 65 / 06.05.1876, JLB 81.
«Люди… жаждут религии»… «ни больше… Царство Божие на земле»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.05.1876, BVG 66 / JLB 82.
…«что-то между… миссионером»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.06.1876, BVG 69 / JLB 84.
…«Отец…..ко мне, грешному». – Там же. В этом письме Винсент пересказывает брату содержание своего биографического очерка.
«Во времена моей жизни…..рекомендацию». – Там же.
…«классов… подобным влияниям». – Mayhew, p. xx.
…«которые… в затруднительном положении». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.07.1876, BVG 70 / 03.07.1876 или 04.07.1876, JLB 85.
«Казалось бы… большом городе»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 01.07.1876, b2755 V/1982.
«Я так ясно… по моей вине». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.07.1876, BVG 70 / 03.07.1876 или 04.07.1876, JLB 85.
«Соискателю… двадцать четыре года»… – Там же; см. также: Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 01.07.1876, b2756 V/1982.
«Очень сомневаюсь… в этой профессии»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.07.1876, BVG 70 / 03.07.1876 или 04.07.1876, JLB 85.
…«унизительной». – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.07.1876, BVG 71 / JLB 86.
…«более фешенебельную»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 07.06.1876, b2757 V/1982.
«Ну, еще ничего не ясно»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 17.07.1876, b2759 V/1982.
«Винсент переживает непростые времена»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 02.08.1876, b2763 V/1982.
…«жизнь у него невеселая». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 30.08.1876, b2768 V/1982.
«Думаю, дело в том…..с работой»….. «не сможет… в этой профессии». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 24.07.1876, b2761 V/1982.
…«закалило бы… жизни»… «сделало бы… спокойнее». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 06.07.1876, b2758 V/1982.
…«Винсент мог бы… надежду на лучшее». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 24.07.1876, b2761 V/1982.
Зрелище чужого горя… «истинно святого»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.08.1876, BVG 73 / JLB 88.
«Видя…..был смущен»… – Там же.
…«говорили обо всем: о Царствие Небесном, о Библии»… – Там же.
…«отнюдь не были обычными». – Там же.
…«целительных слов»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 17.03.1877, b2515 V/1982.
…«Он помазал Меня… сокрушенных сердцем»… – Лк. 4: 18.
«Горесть… праведном свете». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.09.1875, BVG 36а / 09.09.1875, JLB 46. Винсент цитирует слова отца.
«„Тихая печаль“ – чистое золото»… – Там же.
«Глубокое, невыразимое страдание… обновлением, преображением». – Eliot, 1980, p. 427.
…«главный утешитель…»… «…юдоли слез»… – Renan, p. 103.
«Раскаяние обратится радостью»… – Kempis, p. 151–154.
«Нас огорчают, а мы всегда радуемся». – 2 Кор. 6: 10.
«Я обнаружил радость в печали»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.09.1876–15.09.1876, BVG 82а-1 / 02.09.1876 и 08.09.1876, JLB 90.
«Печаль много лучше, чем смех»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.10.1876, BVG 78 / 23.10.1876–25.10.1876, JLB 95.
…«чтобы… к новым странствованиям». – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.10.1876, BVG 77 / JLB 94.
…«ходить к людям и разговаривать с ними». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.10.1876, BVG 76 / 07.10.1876–08.10.1876, JLB 93.
…«сказать несколько слов»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.10.1876, BVG 75 / JLB 92.
…называл «книгой проповедей». – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.11.1876–18.11.1876, BVG 81 / JLB 98.
«Каждый, кто хочет…..как бы я этого хотел!» – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.10.1876, BVG 77 / JLB 94.
…в воскресенье 29 октября… – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.10.1876, BVG 79 / 03.11.1876, JLB 96. В письме Винсент не указывает точной даты, и мнения исследователей на этот счет расходятся.
Был ясный осенний день… >…< …темными фигурками. – Там же.
…«Авва, Отче! Во имя Твое теперь начнем». – Там же.
…«выбрался из темного подземелья»… «Отныне, куда бы я ни шел… проповедовать Евангелие». – Там же.
«Странник я на земле…» – Пс. 118: 19.
Чтобы возродиться… нашу сеть… – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.10.1876, BVG 79 / 03.11.1876, JLB 96. В приведенном пассаже Винсент вольно цитирует фрагменты Евангелия от Иоанна («возродиться свыше», Ин. 3: 3), Первого послания к Коринфянам («веры, надежды и любви», 1 Кор. 13: 13), Евангелия от Луки («возложим руку свою на плуг», Лк. 9: 62) и, возможно, Евангелия от Матфея («закинем сызнова нашу сеть», Мф. 4: 18).
…«Разве не приходилось… обращались к Тебе»… – Там же.
…«Мы хотим увериться… любовь, отеческое одобрение». – Там же.
…«есть хлеб свой в простоте сердца»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.09.1876–15.09.1876, BVG 82а / 26.08.1876, JLB 89.
…«Если бы только… библейскими цитатами». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 08.09.1876, b2770 V/1982.
«Я говорю… на слух англичан». – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.08.1876, BVG 74 / JLB 89.
…«Вам придется… язык». – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.11.1876, BVG 82 / JLB 99.
«Невозможность проповедовать…..моим уделом». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.11.1876, BVG 80 / JLB 97.
…«одурманен сладкими мелодичными речами»… – Van Gogh-Bonger, 1978, p. xxvi.
«Больше всего ему нравятся орган и пение»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 02.07.1873, b2639 V/1982.
…«в бескрайнем океане… все пространство». – Drummond, p. 375.
…«мурлыкал под нос… из какого-нибудь гимна»… «прежняя вера». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.08.1876, BVG 73 / JLB 88.
…«не стесняться петь… ни души». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.09.1876–15.09.1876, BVG 82а-1 / 02.09.1876 и 08.09.1876, JLB 90.
«Многие из них так прекрасны»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.05.1876, BVG 64 / JLB 80.
«Их невозможно… слышишь». – Там же.
Скажи мне весть спасенья… >…< …Твою любовь! – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.05.1876, BVG 66 / JLB 82. Автор текста – Арабелла Кэтрин Хэнки (1866).
…«нечто утешительное, как музыка»… «что-то от вечности»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.09.1888, BVG 531 / JLB 673.
«Как бы я хотел увидеть тебя!»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.10.1876, BVG 76 / 07.10.1876–08.10.1876, JLB 93.
«Кроме того… поговорить с ним». – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.10.1876, BVG 77 / JLB 94.
…«Многие из мальчиков… вид из этого окна». – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.05.1876, BVG 67 / JLB 83.
…«Я бы предпочел… со мной». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.11.1876, BVG 80 / JLB 97.
…работу, «связанную с церковью». – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.07.1876, BVG 71 / JLB 86.
«Я люблю этих людей…..чувства». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.08.1876, BVG 73 / JLB 88.
«О Зюндерт!….невыносимыми». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.10.1876, BVG 75 / JLB 92.
…«с особым наслаждением»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.10.1876, BVG 76 / 07.10.1876–08.10.1876, JLB 93.
…«земле… нет холмов»… «дома и улицы… „Путешествия Гулливера“». – Du Quesne-van Gogh, 1913, p. 12.
…«Как приятно будет… голландские берега». – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.10.1876, BVG 78 / 23.10.1876–25.10.1876, JLB 95.
Сквозь сети дождя… набежавшей тоски. – Стихотворение Генри Лонгфелло «Дня нет уж…» Винсент цитирует в письме к Тео (Винсент – Тео Ван Гогу, 03.10.1876, BVG 75 / JLB 92). [Перевод И. Анненского].
«Напиши своей матери…..одобрю и я». – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.10.1876, BVG 77 / JLB 94.
…«И пусть тогда Господь… этой встречей»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.10.1876, BVG 78 / 23.10.1876–25.10.1876, JLB 95.
…«Наш жизненный путь… >…< …многим из нас». – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.10.1876, BVG 79 / 03.11.1876, JLB 96.
…«мальчика на побегушках»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 06.12.1876, b2800 V/1982.
…«нечеловечески длинные походы». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 18.12.1876, b2803 V/1982.
…«Господь… кто работает для Него»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.11.1876–18.11.1876, BVG 81 / JLB 98.
«Как же я жду Рождества…..на несколько лет». – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.10.1876, BVG 79 / 03.11.1876, JLB 96.
…«росли под воздействием… к непредвиденным результатам». – Eliot, 1996, p. 23.
«Ибо этот сын… пропадал и нашелся». – Лк. 15: 24.
…«настоящим пасхальным солнцем»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.04.1876–17.04.1876, BVG 60 / 17.04.1876, JLB 76.
…«Каштаны, чистое голубое небо… колоколов». – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.11.1876, BVG 82 / JLB 99.
…«главного утешения… бедных кварталов». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.10.1876, BVG 76 / 07.10.1876–08.10.1876, JLB 93.
…«буквально испещрены цитатами». – Mendes da Costa, p. 44.
…«Серые облака с… прожилками»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.08.1876, BVG 74 / JLB 89.
«Забудет ли женщина… чрева своего?» – Ис. 49: 15; цит. в письме: Винсент – Тео Ван Гогу, 26.08.1876, BVG 74 / JLB 89.
«В природе… „был мертв и ожил“». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.02.1877–08.02.1877, BVG 85 / JLB 102.
«Тот, кто над нами… для нашего отца». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.08.1876, BVG 72 / JLB 87.
Любовь такого типа… >…< …божественной тайны. – Eliot, 1980, p. 39.
…«Укрепи, Господи… любовью к Тебе». – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.11.1876–18.11.1876, BVG 81 / JLB 98.
«И когда он был… сжалился». – Лк. 15: 20; цит. в письме: Винсент – Тео Ван Гогу, 10.11.1876, BVG 80 / JLB 97.
«Когда мы слышим… вдали от дома». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.09.1876–15.09.1876, BVG 82а-1 / 02.09.1876 и 08.09.1876, JLB 90.
Глава 9
О Иерусалим, о Зюндерт!
«Время идет…..невыносимо грустно». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 08.09.1876, b2770 V/1982.
«Похоже… пройти курс обучения»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 01.07.1876, b2755 V/1982.
«Не могу представить…..на жизнь не заработает». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 08.09.1876, b2770 V/1982.
…«нездоровую природу»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 24.07.1876, b2761 V/1982.
…«склонность к меланхолии». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 19.01.1877, b2502 V/1982.
«В серьезности… и силе духа». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 24.07.1876, b2761 V/1982.
…«стал бы… к жизни человеком». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 01.07.1876, b2756 V/1982.
…«очень дорогостоящим предприятием… не приведет». – Там же.
«У человека должен быть…..нам это причиняет». – Там же.
«Как мама с папой из-за него переживают!….написано». – Элизабет Ван Гог – Тео Ван Гогу, 18.08.1876, b2766 V/1982.
«Я уверена… помрачение рассудка»… – Цит. по: Hulsker, 1989, p. 251.
…«философские размышления… нагоняют скуку». – Элизабет Ван Гог – Тео Ван Гогу, 05.11.1876, b2790 V/1982.
…«Всем, в том числе самому… нормальным». – Элизабет Ван Гог – Тео Ван Гогу, 04.02.1876, b2503 V/1982.
«Что бы я ни делал, все не так»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.02.1877–08.02.1877, BVG 85 / JLB 102.
…«вид у него был такой… все бросили». – Цит. по: Erpel, p. 41–42.
…«измучен»… «от всего устал». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.02.1877–08.02.1877, BVG 85 / JLB 102.
«Вечером водворяется плач, а на утро радость». – Пс. 29: 6; Там же.
…«перестать идти на поводу у своих желаний»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 31.12.1876, b2804 V/1982.
…«к нормальной жизни». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 06.12.1876, b2800 V/1982.
«Полагаю, Винсент…..удовлетворение»... – Элизабет Ван Гог – Тео Ван Гогу, 04.02.1876, b2503 V/1982.
…«приносить пользу… образ жизни»… «религия… единое целое». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 30.01.1876, b2498 V/1982.
…«Никто из нас… >…< …он им внушает». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 31.12.1876, b2804 V/1982.
«Вечер был ненастным… с серебристой кромкой». – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.12.1876, BVG 83 / JLB 100.
…«задумчивые» письма… «большие перемены»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 19.01.1877, b2502 V/1982.
«Я выразил надежду… плащом милосердия». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.01.1877, BVG 84 / JLB 101.
«Но мне это нравится». – Там же.
«Чувство долга… одну большую». – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.02.1877, BVG 86 / JLB 103.
…«с годами… все больше». – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.12.1876, BVG 83 / JLB 100.
…«невероятно рад… для родителей». – Цит. по: Görlitz, van Eeden, p. 331–332.
«Он ни с кем…..отношения». – Brusse, 1978, p. 108–112. Свидетельства Дирка Браата, сына работодателя Винсента Питера Браата, и его соседа по комнате Паулюса Гёрлица, собранные ранним биографом Ван Гога Брюссе, – важный источник сведений о его жизни и работе в Дордрехте.
…«терпеть не мог… хорошие обои». – Там же, p. 111.
…«его семья просто не представляла, куда еще приткнуть этого парня». – Там же, p. 108.
«Вместо того чтобы предоставлять… об их художественной ценности». – Там же, p. 113.
«Он действительно…..об этом узнать». – Там же, p. 109.
«Шума и суеты…..приплыла лодка». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.02.1877–08.02.1877, BVG 85 / JLB 102.
«Поработать денек… была иной». – Там же.
«Нет… привлекательным юношей»… – Brusse, 1978, p. 109.
«Что это была за шляпа!….так они и оторвутся». – Там же.
…«Этот парень был как будто не в своем уме». – Там же, p. 111.
«Вечерами…..садился читать». – Там же, p. 112.
…«чудесным образом… светлело». – Там же.
«Строгая набожность… существования»… – Görlitz, 1986, p. 41–42.
«Он был чересчур увлечен религией»… – Brusse, 1978, p. 109.
«Библия…..самая прекрасная книга из всех». – Görlitz, van Eeden, p. 330.
…«Читать ее… наизусть». – Винсент – Тео Ван Гогу, 16.03.1877, BVG 88 / JLB 108.
«Если ему на ум… удержаться». – Görlitz, 1986, p. 42.
«Боже правый!….переводит Библию». – Brusse, 1978, p. 109.
…«утром… на подушке». – Görlitz, van Eeden, p. 330.
«Нас огорчают, а мы всегда радуемся». – 2 Кор. 6: 10; Görlitz, van Eeden, p. 330.
«Я не был набожен… его благочестие». – Цит. по: Van Gogh in Perspective, p. 17.
…«Для мужчины… роскошь». – Görlitz, van Eeden, p. 331.
…«Мне не нужна еда… отдых». – Brusse, 1978, p. 112.
…«Я вижу Господа… в любой церкви». – Görlitz, van Eeden, p. 330–331.
…с «пылким воодушевлением»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.04.1877, BVG 94 / JLB 113.
…«Пускай смеются…..ценить». – Görlitz, van Eeden, p. 331.
…«девушку из низшего сословия»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.05.1882, BVG 198 / 15.05.1882, JLB 227.
…«Наш Господь… дарует прощение»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 24.03.1877, b2518 V/1982.
…«основанной… чувственной страсти». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 21.05.1877, b2532 V/1982.
«Открой глаза… >…< …дочерью». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 21.05.1877, b2533 V/1982.
«Я так одинок и несчастен»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 16.03.1877, BVG 88 / JLB 108. В своем письме Винсент цитирует слова Тео.
«Как бы мне хотелось…..разочарование». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.05.1877, BVG 98 / JLB 117. В своем письме Винсент цитирует слова Тео.
…«слезами благодарности»… «изможденное сердце… жизненную силу». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.02.1877–08.02.1877, BVG 85 / JLB 102.
«В жизни… все не так». – Там же.
Часы, проведенные… >…< …думать о тебе. – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.02.1877, BVG 86 / JLB 103.
«Я очень надеюсь… родную страну»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 17.03.1877, b2515 V/1982.
«Хорошо бы он остался на своей нынешней работе»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 24.03.1877, b2517 V/1982.
…«в некотором роде неудачи»… – Винсент – Корнелису Маринусу Ван Гогу, 08.03.1877, BVG 87a / JLB 107.
…«быть христианином и христианским тружеником». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.03.1877, BVG 89 / JLB 109.
«Я всем сердцем желаю… продолжились во мне»… – Там же.
«Если настанет… благодарен Господу». – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.05.1877, BVG 99 / JLB 118.
«Не должны ли мы… людьми, как Па»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.09.1875, BVG 37/ JLB 47.
…«над жизнью, над могилою и смертью». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.09.1875, BVG 37 / JLB 47. Вольная цитата из стихотворения Фридриха Рюккерта «Весна любви».
…«братом отцу». – Винсент Ван Гог – Теодорусу и Анне Корнелии Ван Гог, 17.11.1876–18.11.1876, BVG 81 / JLB 98.
«Он чудесно…..по-семейному». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 19.02.1877, b2507 V/1982.
…«В музее… как дома»… – Там же.
«Лучше бы он… слишком глубоко»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 19.01.1877, b2502 V/1982.
«Он такой славный малый»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 19.02.1877, b2507 V/1982.
…«Пусть между нами не будет секретов». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.03.1877–31.03.1877, BVG 90 / 15.04.1877, JLB 111.
…«Ибо нет… ни на земле». – Там же.
«Это был единственный раз…..истинный пастырь». – Brusse, 1978, p. 109.
«Все мы знаем… проповедовал Евангелие». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.03.1877, BVG 89 / JLB 109.
«Я знаю, в душе…..желал этого для меня». – Там же.
«Хорошо бы он остался… нас беспокоит». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 24.03.1877, b2517 V/1982.
…«Я хочу быть пастырем, как и мой отец». – Brusse, 1978, p. 109.
«Ах, Тео, старина Тео! >…< …будет удовлетворено». – Винсент – Тео Ван Гогу, 16.03.1877, BVG 88 / JLB 108.
…«мы оба… возблагодарили бы Господа». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.03.1877, BVG 92 / 08.03.1877, JLB 106.
«Он спрашивал обо мне… >…< …желаю ему избавления!» – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 06.04.1877, b2519 V/1982.
«Я так люблю… >…< …закрыть ему глаза». – Görlitz, van Eeden, p. 331–332.
«О Зюндерт!….становятся невыносимыми». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.10.1876, BVG 75 / JLB 92.
Ко мне вернулись… >…< О Зюндерт! – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.02.1877–08.02.1877, BVG 85 / JLB 102.
«Мое сердце… оказаться там». – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.04.1877, BVG 91/ JLB 110.
«Там, на пустоши…..леса и болота». – Там же.
…«Небо было пасмурным… другие звезды». – Там же.
«Когда я пришел… >…< …местам прошлого». – Там же.
«Они были так…..разделять их чувства». – Там же.
«Я никогда не забуду…..так прекрасно!» – Там же.
…«как силен был контраст… живыми людьми». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.05.1877, BVG 98 / JLB 117.
«Воспоминания о том…..сплошным удовольствием». – Там же.
«Ты знаешь… на безмолвном кладбище». – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.04.1877, BVG 91 / JLB 110.
«Я так страстно…..и сеятеля слов». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.03.1877, BVG 89 / JLB 109.
…«одержим этой мыслью»… – Brusse, 1978, p. 113.
…«Сударыня… в выбранной им профессии». – Görlitz, van Eeden, p. 333.
«У него только… стать проповедником». – Brusse, 1978, p. 113.
«Тео, как тебе…..осмотрительнее». – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.04.1877, BVG 91a / JLB 110. На обороте письма Винсента Дорус написал Тео короткую записку.
«Наш добрый Господь любит сюрпризы»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, июль 1877, b2543 V/1982.
«Если Винсент… высшего общества». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 18.04.1877, b2521 V/1982.
«Хоть какой-то луч надежды во всем этом деле»… – Там же.
…«несогласие…..необходимо Винсенту». – Там же.
«Он не видел смысла… ровным счетом ничем». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.03.1877–31.03.1877, BVG 90 / 15.04.1877, JLB 111.
…«Дядя… намерений Винсента». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 18.04.1877, b2521 V/1982.
«Дяде прекрасно известно… Винсенту свое мнение». – Там же.
…«Никто из нас… хорошей идеей». – Там же.
«Как было бы чудесно… воплощаются в жизнь». – Элизабет Ван Гог – Тео Ван Гогу, 12.08.1877, b2550 V/1982.
«Мы были бы… хорошими людьми»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, май 1877, b2528 V/1982.
«Человек рожден…..для радости и надежды». – Там же.
…«Господи, как бы я хотел не оплошать»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.04.1877, BVG 93 / 22.04.1877–23.04.1877, JLB 112.
«Я жажду…..я ее заслужу». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.05.1877, BVG 98 / JLB 117.
…«Соверши благое дело…..что-нибудь пристойное»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 07.05.1877, b0959 V/1962.
…«возложить руку свою на плуг». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.04.1877, BVG 94 / JLB 113.
…«сеять Слово… пшеницу в поле». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.04.1877, BVG 93 / 22.04.1877–23.04.1877, JLB 112.
«Что посеет человек, то и пожнет». – Гал. 6: 7.
«Труды Господа…..помощь и счастье». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, май 1877, b2528 V/1982.
Она пыталась… >…< …не причастны. – Eliot, 1998, p. 237. Цитата из повести Джордж Элиот «Исповедь Дженет», относящейся к циклу «Сцены из церковной жизни».
Глава 10
Навстречу ветру
«Тот, кто хочет… понаблюдать за рабочими»… их «терпеливым упорством»… верой в «Божью помощь»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 27.08.1877, BVG 107 / JLB 128.
…«невозможным городом». – Mak, p. 20.
«Иногда единственный… coûte que coûte». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.10.1877, BVG 111 / JLB 132.
«Да умудрит меня… обязанностей священника». – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.11.1877, BVG 113 / JLB 134.
«Я не знаю лучшего способа что-либо выучить»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.09.1877, BVG 108 / JLB 129.
…«желание спать… непреодолимым». – Винсент – Тео Ван Гогу, 27.08.1877, BVG 107 / JLB 128.
«В конце концов… это Библия». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.05.1877–22.05.1877, BVG 96 / JLB 115.
…«подвигом добрым подвизаться». – 1 Тим. 6: 12; Винсент – Тео Ван Гогу, 09.04.1877, BVG 108 / JLB 129.
«Я должен заниматься… глаза открытыми»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.09.1877, BVG 108 / JLB 129.
…«Несть числа… под моими ногами». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.10.1877, BVG 112 / JLB 133.
«Его внешность вовсе не была неприятной»….. «очаровательную странность». – Mendes da Costa, p. 43–44.
«Нельзя беспечно… выдающийся человек»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.10.1877, BVG 112 / JLB 133.
…«Ибо нет ни эллина… ни женского». – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.12.1877, BVG 116 / JLB 137. Вольная интерпретация библейских текстов (Кол. 3: 11; 1 Кор. 12: 6).
…«Мендес сказал… в его успехе». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 17.07.1877, b2542 V/1982.
…«Я словно все еще вижу его… навстречу ветру». – Mendes da Costa, p. 45.
«Знания даются… как хотелось бы»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.05.1877, BVG 97 / JLB 116.
«После минувших… регулярные занятия»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.05.1877, BVG 98 / JLB 117.
«После долгих лет… в один миг». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.05.1877–22.05.1877, BVG 96 / JLB 115.
«Можно… выше человеческих сил»… >…< …«Чего не может… может Он». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.03.1877, BVG 92 / 08.03.1877, JLB 106.
«Я постоянно изобретал… есть и хорошие вещи». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.10.1877, BVG 112 / JLB 133.
…«Если бы у меня были деньги… необходимых». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.08.1877, BVG 105 / JLB 126.
…«уроки греческого языка… профессора»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 27.07.1877, BVG 103 / JLB 123.
«Когда я представляю себе… „…за все наши труды?“». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.05.1877, BVG 98 / JLB 117.
«Хотел бы я… повседневной жизни». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 16.08.1877, b2551 V/1982.
…жаловался, что пребывает в подавленном настроении. – Свое настроение он описывал изобретенным им словом «wee-moed», составленным из слов «wee» – горе, боль и «moed» – мужество, отвага, присутствие духа. Слово «weemoed» означает крайнюю степень подавленности, и, разделив его на две части дефисом, Винсент, по-видимому, хотел подчеркнуть, что испытывает смешанные чувства.
«Иногда душа… невнятный страх»… >…< «Иногда… мысли путаются»... – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.05.1877, BVG 98 / JLB 117.
«Его общественная… военной дисциплины». – Du Quesne-van Gogh, 1913, p. 20.
…«Я больше не могу… мне это запретил»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.10.1877, BVG 112 / JLB 133.
…«не ведающего сомнений». – Name van Gogh, n. p., VGFA.
…«Борись!» – Винсент – Тео Ван Гогу, 27.07.1877, BVG 103 / JLB 123.
«Он очень одаренный… глубокое впечатление»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.07.1877, BVG 102 / JLB 122.
«Они очень милые люди»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.11.1877, BVG 114 / 24.11.1877–25.11.1877, JLB 135.
«Они по-настоящему…..настоящая идиллия»… >…< «Им тоже знакомы… страх и горе»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.09.1877, BVG 110 / JLB 131.
«Как замечательно… голос Глэдвелла»… >…< …«любви ко Христу и бедности». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.09.1877, BVG 109 / JLB 130.
«Я снова вижу… перед собой»… >…< …«Я никогда… поездку туда»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.05.1877–22.05.1877, BVG 96 / JLB 115.
…«Сколь многое…..вспоминаю эти места»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.06.1877, BVG 101 / JLB 120.
«До чего умиротворенно…..„…Я дам мир“». – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.11.1877, BVG 114 / 24.11.1877–25.11.1877, JLB 135. Винсент приводит библейскую цитату (Агг. 2: 9).
«Я люблю эту маленькую церковь»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.10.1877, BVG 111 / JLB 132.
«Как же, наверное, чудесно…..сердца Господня». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.09.1877, BVG 110 / JLB 131.
…«подобна глубокому колодцу»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.08.1877, BVG 104 / JLB 125.
…«вновь увидит места… стремился душой». – Там же.
«Какой бы подход… безрезультатно». – Mendes da Costa, p. 43–44.
…«было очень трудно»… «старался изо всех сил». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.10.1877, BVG 112 / JLB 133.
«Битва мне предстоит… Ни больше ни меньше». – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.11.1877, BVG 114 / 24.11.1877–25.11.1877, JLB 135.
…«худшее время… пережить». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.08.1879–15.08.1879, BVG 132 / 11.08.1879–14.08.1879, JLB 154.
…«мудрость, в которой я так нуждаюсь»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.10.1877, BVG 112 / JLB 133.
«Ибо когда я немощен, тогда силен». – 2 Кор. 12: 10; Винсент – Тео Ван Гогу, 09.12.1877, BVG 116 / JLB 137.
«Держу лице Мое, как кремень». – Ис. 50: 7; Винсент – Тео Ван Гогу, 30.10.1877, BVG 112 / JLB 133.
«Чему быть, того не миновать». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.10.1877, BVG 112 / JLB 133.
«Я никогда не отчаиваюсь»... – Там же; Винсент – Тео Ван Гогу, 09.12.1877, BVG 116 / JLB 137.
…«неописуемой грусти и отчаяния»… – Mendes da Costa, p. 45.
«Если бы только я… продвинулся куда дальше». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.05.1877, BVG 98 / JLB 117.
«Деньги не растут…..особенно одного из них». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 16.08.1877, b2551 V/1982.
«Когда я думаю…..убежать куда-нибудь подальше!» – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.05.1877, BVG 98 / JLB 117.
…«исполнить ту работу, для которой он предназначен судьбой». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.10.1877, BVG 112 / JLB 133.
«В мире… ужасные вещи». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.05.1877, BVG 98 / JLB 117.
…«черные дни». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.09.1877, BVG 110 / JLB 131.
…«познать себя – значит презирать себя»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.11.1877, BVG 114 / 24.11.1877–25.11.1877, JLB 135.
…«Когда мы смотрим… она не так хороша». – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.12.1877, BVG 116 / JLB 137.
«Посему говорю вам… и тело одежды?» – Мф. 6: 25; Винсент – Тео Ван Гогу, 21.10.1877, BVG 111 / JLB 132.
…«пропитаться кофе – отличная идея»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.10.1877, BVG 112 / JLB 133.
…нервный срыв… >…< …«просто каракулями… не более». – Du Quesne-van Gogh, 1913, p. 20.
«Когда дел и мыслей…..голова идет кругом». – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.12.1877, BVG 116 / JLB 137.
«На завтрак… отвлечься от задуманного»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.08.1877, BVG 106 / JLB 127.
…«отрет Господь Бог слезы со всех лиц». – Ис. 25: 8; Винсент – Тео Ван Гогу, 30.10.1877, BVG 112 / JLB 133.
…«Он освободился… вынуждены нести и дальше». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.05.1877, BVG 98 / JLB 117.
«Приближается череда… из окон домов»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.11.1877, BVG 113 / JLB 134.
«У меня не хватает слов…..моими успехами». – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.12.1877, BVG 116 / JLB 137.
…«в целом стоящей вещью». – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.12.1877, BVG 115 / 03.12.1877–04.12.1877, JLB 136.
…«В самом деле очень мило… просится на картину»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.12.1877, BVG 116a / JLB 138.
«Если бы только… Винсента»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 02.02.1878, b0965 V/1962.
…«Пусть он… нормальным человеком». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 06.01.1878, b0960 V/1962.
«Мы по-прежнему… таким странным»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 20.02.1878, b0967 V/1962.
…«kerkdraver»… «Когда я вижу… надеюсь не стать такой же». – Элизабет Ван Гог – Тео Ван Гогу, 13.01.1878, b0962 V/1962.
…«похоже, Винсент не настроен учиться». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 02.03.1878, b0968 V/1962.
…«уже не ребенок»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 02.03.1878, b0969 V/1962.
«Я плакал, как дитя»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.02.1878, BVG 118 / JLB 140.
«Я бы хотел иногда…..какой-нибудь след». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.02.1878, BVG 119 / 18.02.1878–19.02.1878, JLB 141.
Глава 11
«Dat Is Het»
«Какое это… увидеть картины»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.07.1876, BVG 70 / 03.07.1876 или 04.07.1876, JLB 85.
«У меня есть возможность… покупать гравюры»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.05.1877, BVG 95 / JLB 114.
…«на римскую и греческую тематику»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 27.07.1877, BVG 103 / JLB 123.
…«Во время … Анна Бретонская»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.12.1877, BVG 115 / 03.12.1877–04.12.1877, JLB 136.
…«…многое здесь… просится на картину»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.08.1877, BVG 104 / JLB 125.
…«рассказывая… предметами искусства». – Mendes da Costa, p. 45.
«Я нашел множество старых знакомых»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.11.1877, BVG 113 / JLB 134.
«Проходил Иисус засеянными полями…»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.06.1877, BVG 101 / JLB 120. Сюжет описан в Евангелиях от Матфея, Марка и Луки (Мф. 12: 1; Мк. 2: 23; Лк. 6: 1).
…«божественность Природы». – Carlyle, 1907, p. 31.
…«религию красоты»… – Silverman, 2000, p. 157.
«Он произвел… впечатление»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.06.1877, BVG 101 / JLB 120.
«Он словно… благородного искусства»….. «Он чувствует… этого слова». – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.07.1877, BVG 101a / JLB 121.
«Мы обеспокоены всем этим… >…< …не поговорив со мной». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 31.05.1877, b2534 V/1982.
«Мое прошлое… о твоем будущем»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.06.1877, BVG 101 / JLB 120.
…«работа и жизнь Па». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.04.1877, BVG 94 / JLB 113.
«Когда я вижу… „…мы всегда радуемся“». – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.05.1877, BVG 95 / JLB 114.
…«приложить все силы… для фирмы». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 18.06.1877, b2537 V/1982.
…«глубоко в наших сердцах»… – Винсент – Антону ван Раппарду, март 1884, BVG R43 / 18.03.1884, JLB 439.
…«нечто… Воскресения и Жизни». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.10.1877, BVG 111 / JLB 132.
…«благородно и прекрасно… некрасивой красотой». – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.11.1877, BVG 114 / 24.11.1877–25.11.1877, JLB 135.
…«простота души и… разума»… – Там же.
…«обладает красноречием, завоевывающим сердца, ибо идет от сердца». – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.09.1877, BVG 108 / JLB 129.
…«Dat is het… Вот оно!» – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.12.1877, BVG 116 / JLB 137.
«Ты сможешь…..полон этим». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.06.1877, BVG 101 / JLB 120.
…«без остатка… разум и душу». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.07.1878, BVG 123 / JLB 145.
…«что-то бесконечно… доброе и духовное». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.08.1877, BVG 104 / JLB 125.
«Случается… взглянуть на все иначе». – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.09.1877, BVG 108 / JLB 129.
«С большей охотой… красивое тело?» – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.01.1878, BVG 117 / 09.01.1878–10.01.1878, JLB 139.
«Приятно думать… кто в печали»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.05.1877, BVG 99 / JLB 118.
…«лицо отца… ангельскому лику». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.08.1876, BVG 72 / JLB 87.
…сказал Павлу «не бойся!»… – Деян. 27: 24.
…«дал Ему сил… смертельно». – Винсент имеет в виду эпизод, описанный в Евангелиях от Матфея и Марка (Мф. 26: 38 и Мк. 14: 34); Винсент – Тео Ван Гогу, 31.05.1877, BVG 99 / JLB 118.
…«неподалеку… дух угнетен». – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.05.1877, BVG 99 / JLB 118.
«Счастлив… как она есть». – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.11.1877, BVG 113 / JLB 134.
Спускаются сумерки… >…< …устремляется к воротам. – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.12.1877, BVG 115 / 03.12.1877–04.12.1877, JLB 136.
…«кое-что из написанного»… – Там же.
…«совершенного выражения». – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.11.1877, BVG 114 / 24.11.1877–25.11.1877, JLB 135.
…«глубинное значение и новый ракурс»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.09.1877, BVG 108 / JLB 129.
…«Когда земные звуки… под звездами звучит»… – Строки стихотворения Дины Марии Мьюлок-Крейк «Под звездами»; Винсент – Тео Ван Гогу, 18.09.1877, BVG 110 / JLB 131.
…«благословенные сумерки»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.09.1877, BVG 110 / JLB 131. Ч. Диккенс. Торговый дом Домби и сын, гл. L: «Благословенны сумерки, подкрадывающиеся незаметно и окутывающие ее так ласково и торжественно…» (цит. по: Диккенс Ч. Собр. соч.: В 30 т. – М., 1957–1963. – Т. 13).
«…где двое… Я посреди них». – Мф. 18: 20; Винсент – Тео Ван Гогу, 18.09.1877, BVG 110 / JLB 131.
«Фигура Господа… сумеречный свет» >…< «Надеюсь…..чтобы понять». – Ин. 8: 12; Винсент – Тео Ван Гогу, 18.09.1877, BVG 110 / JLB 131.
«Беспокойное, мрачное выражение»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.11.1877, BVG 114 / 24.11.1877–25.11.1877, JLB 135.
…«благородно… изрезанные бухтами берега». – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.12.1877, BVG 115 / 03.12.1877–04.12.1877, JLB 136.
…«Он не может поверить… катастроф»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.07.1878, BVG 123 / JLB 145.
…«составляет… прекрасное целое». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.10.1877, BVG 112 / JLB 133.
…«Молодой человек… душой»…«Таковое дело… живет в веках». – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.11.1877, BVG 113 / JLB 134.
«На прошлой неделе… место». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.05.1877, BVG 97 / JLB 116.
«То, что я рисую… >…< …обрел голос». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.06.1877, BVG 101 / JLB 120.
«Сегодня… под грозовым небом»… – Там же.
…«работой подлинных художников». – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.11.1877, BVG 113 / JLB 134.
…«Да, это сделано с чувством и любовью». – Там же.
«Сделано с любовью и благоговением»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.10.1877, BVG 112 / JLB 133.
…«Я думаю… подходящее место». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.02.1878, BVG 119 / 18.02.1878–19.02.1878, JLB 141.
«Пусть… поддерживать его». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.04.1878, BVG 121 / JLB 143.
«Весьма сомнительно… сдать экзамены»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.02.1878, BVG 119 / 18.02.1878–19.02.1878, JLB 141.
«Я должен…..ни стоило». – Там же.
«Его проповедь… рабочих»… – Там же.
«Заметно было…..способны трогать сердца». – Там же.
«Лучше сказать… наполнены смыслом»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.04.1878, BVG 121 / JLB 143.
…«Мендес… стремлюсь я?» – Mendes da Costa, p. 44.
…«природной мудрости»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.04.1878, BVG 121 / JLB 143.
«Труженики, ваша жизнь… Блаженны труженики!» – Там же.
…«Бог, утешающий простых людей…» – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.08.1876, BVG 72 / JLB 87. Точная цитата: «Бог, утешающий смиренных…» (2 Кор. 7: 6).
…о народе «грубом… и агрессивном». – Kools, p. 68.
…«Беззаботные пахари… в ажурной тени». – Eliot, 1996, p. ix, x.
…«живописная местность». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.07.1877, BVG 102 / JLB 122.
«Достойная цель… как они»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.04.1878, BVG 121 / JLB 143.
…«богатства духа»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.01.1878, BVG 117 / 09.01.1878–10.01.1878, JLB 139.
«Должно быть… после тебя». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.03.1878, BVG 120 / JLB 142.
«Позабудь о себе… работе»… – Там же.
…«борьбы… и темнотой»… – Howard, VGFA, p. 221.
«Адлер не тот человек… угаснуть»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.04.1878, BVG 121 / JLB 143.
«Катехизатор!….не заработаешь». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 02.03.1878, b0968 V/1962.
…«странное, вздорное письмо»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 02.03.1878, b0969 V/1962.
«Для нас это настоящая пытка»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 02.03.1878, b0968 V/1962.
«Он хочет…..чести». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 02.03.1878, b0969 V/1962.
…«ультраортодоксальных»… «снова совершает… чем прежде». >…< «…Он сам лишает себя радости жизни». >…< «Мы сделали…..себе трудности». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 02.03.1878, b0968 V/1962.
…«опасность… пренебрегая главным». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 12.04.1878, b0974 V/1962.
«Что ж, теперь нам остается…..затишье перед бурей». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 02.03.1878, b0968 V/1962.
«Это… тебя окружает»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 17.05.1878, b0979 V/1962.
«Дорогой Тео… потрясения»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 12.05.1878, b0978 V/1962.
«В это непростое время… луч солнечного света». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 07.06.1878, b0980 V/1962.
…«изысканное общество»….. «ограниченным… осмотрительным»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.04.1878, BVG 121 / JLB 143.
…«естественной», а также «подлинной», «внутренней» жизни»…«Какой бы румяной… полуденный зной». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.05.1878, BVG 122 / 19.05.1878, JLB 144.
«Счастлив тот, кто верует… трудности». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.04.1878, BVG 121 / JLB 143.
«Человеку нужно…..соглашаться на меньшее». – Там же.
…«мыслили… океана жизни». – Там же.
…«божественную искру»… «…заслуживает любви». – Там же.
…«чтобы немного подучиться… все обдумать»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 07.06.1878, b0980 V/1962.
…«плачевные результаты…..при мысли об этом». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.08.1879–15.08.1879, BVG 132 / 11.08.1879–14.08.1879, JLB 154.
«Все, на кого я прежде… чтобы мне помочь». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.08.1885–31.08.1885, BVG 422 / 28.12.1885, JLB 550.
…«длительное… между мной и отцом»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.11.1881, BVG 161 / JLB 189.
…«Я весьма скептически… к этому плану»…«чтобы весь позор… ни на кого больше». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.09.1883, BVG 326 / JLB 388.
«Приличный и неглупый… без диплома». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 07.06.1878, b0980 V/1962.
…«небольшую карту Эттена и окрестностей»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.07.1878, BVG 123 / JLB 145.
За соснами садилось закатное красное солнце…..через пустошь. – Там же.
…«Винсент… таким упрямым»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 21.08.1878, b0991 V/1962.
«Мы провожаем…..учить кого-либо». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 24.08.1878, b2433 V/1982.
…«Боюсь… повредит ему в его новой работе»… – Анна Ван Гог – Тео Ван Гогу, 13.08.1878, b0989 V/1962.
…«У меня нет иллюзий… разочарование». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 31.07.1878, b0987 V/1962.
…«лекции должны быть доходчивыми… мудреными». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.07.1878, BVG 123 / JLB 145.
…«как кошка в чужом месте». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 12.09.1878, b2437 V/1982.
…«истинно народного оратора… одновременно». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.07.1878, BVG 123 / JLB 145.
…«ощущаешь какое-то… горькой меланхолии». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.11.1878, BVG 126 / 13.11.1878–15.11.1878 или 16.11.1878, JLB 148.
…«Ах, учитель, мне правда все равно!»… – Brussel ziet Van Gogh, n. p. VGFA.
«Ему было неведомо послушание»….. «с такой яростью… сразу от него отстал». «О, это лицо… >…< …так легко выходил из себя». – Van Gogh: The Complete Letters, p. 181–182.
…«ни одного из тех качеств… прилежного ученика». – Hulsker, 1990, p. 73, 74.
…«Я не мог… фламандский». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.11.1878, BVG 126 / 13.11.1878–15.11.1878 или 16.11.1878, JLB 148.
«Мы никому… >…< Что-то будет теперь?» – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 24.11.1878, b2446 V/1982.
…«приехали и забрали… >…< …очень обеспокоены». – Там же.
«На дальнейшее пребывание здесь…..нет денег». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.11.1878, BVG 126 / 13.11.1878–15.11.1878 или 16.11.1878, JLB 148.
…«Это… действовать на людей». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.07.1878, BVG 123 / JLB 145.
…«как на картине Тейса Мариса»… «готической»… аллее… «фантастическую гравюру… Дюрера». >…< «Как много…..пусто, не будет одиноко». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.11.1878, BVG 126 / 13.11.1878–15.11.1878 или 16.11.1878, JLB 148.
…«говорят на своем языке… внимательно слушать». – Там же.
«Мне должно делать… не может делать». – Ин. 9: 4; Там же.
«Бедная лошадь… последнего часа». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.11.1878, BVG 126 / 13.11.1878–15.11.1878 или 16.11.1878, JLB 148.
Единственно возможное… >…< …вручает свою жизнь Господу. – Там же.
…«народ, ходящий… воссияет»… – Ис. 9: 2. В письме Винсент приводит эту и следующую цитату неточно (Винсент – Тео Ван Гогу, 15.11.1878, BVG 126 / 13.11.1878–15.11.1878 или 16.11.1878, JLB 148).
…«во тьме восходит свет правым». – Пс. 111: 4; Винсент – Тео Ван Гогу, 15.11.1878, BVG 126 / 13.11.1878–15.11.1878 или 16.11.1878, JLB 148.
«Меня всегда потрясает… обращаемся к Господу». – Там же.
«Здесь можно увидеть… их ни с кем не спутаешь». – Там же.
«Рабочие приходят туда… кружку пива»… – Там же.
«Я должен исчезнуть»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.10.1883, BVG 332 / JLB 394.
…«Я – сеятель… >…< …не оставит своей заботой». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 24.11.1878, b2446 V/1982.
…«достанет мужества». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.09.1883, BVG 326 / JLB 388.
…«учиться и наблюдать»… «сказать людям что-то… достойное внимания»… стать «лучше, духовно созреть». – Там же.
Когда я представляю… >…< …куда-нибудь подальше! – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.05.1877, BVG 98 / JLB 117.
Глава 12
Черная страна
«Казалось, здешний пейзаж… терриконов»… – Secrétan-Rollier, 1977, p. 34.
…«от вида пыльных листьев… сжималось сердце». – Там же.
«Люди эти… похожи на трубочистов». – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.12.1878, BVG 127 / JLB 149.
…как негритянки… дети «с лицами стариков»… – Coquiot, p. 59.
…«словно мрамор с синими прожилками». – Zola, 1885, р. 121 (Э. Золя. Жерминаль, ч. 2, гл. I. Цит. по: Золя Э. Собр. соч.: В 18 т. – М., 1957. – Т. 10).
…«люди… без еды». – Там же, р. 93 (цит. по: Там же, ч. 2, гл. II).
…«как будто… не увидятся». – Secrétan-Rollier, 1977, p. 42.
…«громадное, понурое человеческое стадо»… – Там же, p. 34.
…«чудовища… порцию человечины»… – Zola, 1885, р. 28 (Э. Золя. Жерминаль, ч. 7, гл. VI. Цит. по: Золя Э. Собр. соч.: В 18 т. – М., 1957. – Т. 10).
…«элегантно одетым», «воплощая все характерные черты голландской опрятности». – Piérard, 1986, p. 45–46.
«Здесь их такое множество»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.12.1878, BVG 127 / JLB 149.
«Он занимается…..большое удовольствие». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 19.01.1879, b2456 V/1982.
«Похоже…..за него рады». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 20.01.1879, b2457 V/1982.
«Мы должны думать о Христе… усталости на челе»…«рабочего, труженика… воля Божья»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.12.1878, BVG 127 / JLB 149.
«Точно так же…..рабы». – Secrétan-Rollier, 1977, p. 71.
«Мрачное место…..бесполезного угля». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1879, BVG 129 / 01.04.1879–16.04.1879, JLB 151.
…«увлекая живой груз… великан»… – Zola, 1885, р. 44 (Э. Золя. Жерминаль, ч. 7, гл. VI. Цит. по: Золя Э. Собр. соч.: В 18 т. – М., 1957. – Т. 10).
…«словно рельсы… на всех парах»… – Там же, р. 46 (цит. по: Там же, ч. 1, гл. III).
…«большими дымовыми трубами на… фермах». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1879, BVG 129 / 01.04.1879–16.04.1879, JLB 151.
…«запахом свежей… подстилки». – Zola, 1885, р. 67 (Э. Золя. Жерминаль, ч. 1, гл. V. Цит. по: Золя Э. Собр. соч.: В 18 т. – М., 1957. – Т. 10).
…«запаренные… тяжестью груза»… – Там же, р. 54–55 (цит. по: Там же, ч. 1, гл. IV).
…de caches….. «подземной тюрьмы»… «ниши склепа». «В каждой… как трубочист». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1879, BVG 129 / 01.04.1879–16.04.1879, JLB 151.
«Мы начинаем…..неприятности». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 12.02.1879, b2460 V/1982.
…«малограмотными невежами» – «нервными», «обидчивыми» и «подозрительными». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1879, BVG 129 / 01.04.1879–16.04.1879, JLB 151.
…«будучи… воспитанным человеком»… в «столь диком окружении». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.08.1879–15.08.1879, BVG 132 / 11.08.1879–14.08.1879, JLB 154.
…«характера… шахтера»… «никогда… их доверие». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1879, BVG 129 / 01.04.1879–16.04.1879, JLB 151.
«Здесь… на родных пустошах». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.03.1879, BVG 128 / 04.03.1879–31.03.1879, JLB 150.
…«очень интересной экспедицией». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1879, BVG 129 / 01.04.1879–16.04.1879, JLB 151.
…«скверную репутацию»… «поскольку… обрушений и т. д.»….. «мертвой и бесприютной жизни»… «на суше… поджидающие их там». – Там же.
…«фантастический эффект кьяроскуро»… о «картине… Рейсдала». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1879, BVG 130 / 19.06.1879, JLB 152.
…«изможденных, обветренных»….. «это точно… ранее неслыханным». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1879, BVG 129 / 01.04.1879–16.04.1879, JLB 151.
«В мире по-прежнему…..угнетенных». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1879, BVG 130 / 19.06.1879, JLB 152.
…«трогательный… рабочего человека». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.08.1879, BVG 131 / JLB 153.
«Картина Мауве… чем сама природа». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1879, BVG 1300 / 19.06.1879, JLB 152.
«На то воля Божья…..сердечному смирению». – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.12.1878, BVG 127 / JLB 149.
…«народ, ходящий во тьме»… – Ис. 9: 2.
«Божий сын в земном…..скоро, потерпи»… – Secrétan-Rollier, 1973, p. 21–24.
…«несчастных созданий»… – Mendes da Costa, p. 43–44.
«Здесь…..больные ходят за больными». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1879, BVG 129 / 01.04.1879–16.04.1879, JLB 151.
…«падал на колени от… радости». – Piérard, 1925, p. 50.
…«религиозным помешательством»… – Coquiot, p. 69–70.
«Сын Человеческий… голову»… – Мф. 8: 20.
…«чересчур увлекшись… и ранеными»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 12.02.1879, b2460 V/1982.
…«там кругом такая грязь». – Там же.
…«без кровати, постельного белья и услуг прачки»…«это их не касается»… «Иисус… реки вспять». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 27.02.1879, b2463 V/1982.
…«досадный переизбыток миссионерского рвения»… – Coquiot, p. 69.
…«как ребенок… за руку»… – Piérard, 1925, p. 51.
…«о планах… окрепнуть духом». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.08.1879–15.08.1879, BVG 132 / 11.08.1879–14.08.1879, JLB 154.
«Он слишком… к советам»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 27.02.1879, b2463 V/1982.
«Отцу… живописном месте». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.03.1879, BVG 128 / 04.03.1879–31.03.1879, JLB 150.
«Возможно… ухудшение». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 27.02.1879, b2463 V/1982.
«Какой ужас…..на спасение»…«Надеюсь, у Винсента… >…< …все наладилось!» – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 23.04.1879, b2469 V/1982.
…«безумием самопожертвования»… – Coquiot, p. 69.
«Каждый, кто поставлен…..проповедника». – Piérard, 1986, p. 47.
«Он не подчиняется… >…< …испытание». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 19.07.1879, b2487 V/1982.
«Мы зовем… не желает». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 07.08.1879, b2488 V/1982.
…«неопрятного и страшного»… – Brussel ziet Van Gogh, n. p., VGFA.
«Он был непреклонен…..он сам». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 07.08.1879, b2488 V/1982.
«Я сделан… >…< …пустоты внутри». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.08.1879–15.08.1879, BVG 132 / 11.08.1879–14.08.1879, JLB 154.
…«возможно… бесполезна и никчемна». – Там же.
«Винсент… выбор»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 08.01.1879, b2454 V/1982.
…«заняться… визитных карточек». – В письме, последовавшем за визитом Тео, Винсент с иронией перечисляет предложенные ему варианты возможных занятий; Винсент – Тео Ван Гогу, 01.08.1879–15.08.1879, BVG 132 / 11.08.1879–14.08.1879, JLB 154.
…«не имеющих… идиотских принципов»… «здраво смотреть на вещи»…«С тех пор… уже не тот». – Там же.
…«разлада, унижения… для всей семьи». – Stolwijk, 1997–1998, p. 53, 54.
«Очень… моя собственная ошибка». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.08.1879–15.08.1879, BVG 132 / 11.08.1879–14.08.1879, JLB 154.
«Он возник…..стоит на пороге». >…< «Он очень похудел… странное выражение». – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 19.08.1879, b2492 V/1982.
«Он целыми днями… >…< …по поводу будущей». – Там же.
«Может быть… откроется нам»… – Там же.
«Завтра…..пали духом». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 07.08.1879, b2488 V/1982.
…«Ты знаешь…..намерениями». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.08.1879–15.08.1879, BVG 132 / 11.08.1879–14.08.1879, JLB 154.
…Если я…..надолго. – Там же.
…«Все считают меня никчемным». – Gérin, n. p., VGFA.
«Все люди… неопределенное время». – Hugo, p. 39–40 (В. Гюго. Последний день приговоренного к смерти. Цит. по: Гюго В. Собр. соч.: В 15 т. – М., 1953–1956. – Т. 1).
«Господи…..таинственный автор?» – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.07.1880, BVG 133 / 22.06.1880–24.06.1880, JLB 155.
…«Я не так… передо мной». – Shakespeare, 1770 (цит. по: Шекспир У. Король Лир. Акт III, сц. I. Перевод Б. Пастернака).
…«благородного и выдающегося»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.07.1880, BVG 133 / 22.06.1880–24.06.1880, JLB 155.
…«гложет падаль… плесенью». «Бездомные…..тощим брюхом»… – Shakespeare, 1770 (цит. по: Шекспир У. Король Лир. Акт III, сц. IV. Перевод Б. Пастернака).
…«Ты повредился рассудком». – Aafjes, n. p., VGFA.
«Господь Иисус тоже был сумасшедшим»… – Gérin, n. p., VGFA.
…«доходил до крайней степени неприличия»… – Aafjes, n. p., VGFA.
…«подставлял… удары непогоды». «Неприкрашенный человек… больше ничего». – Shakespeare, 1770 (цит. по: Шекспир У. Король Лир. Акт III, сц. IV. Перевод Б. Пастернака).
…«он не посмеялся… дней с сочувствием вспоминал об этом». – Piérard, 1925, p. 51.
…Моя душа… >…< …персти смертной. – Secrétan-Rollier, 1977, p. 74. Соответственно: Мк. 14: 34; Мф. 27: 46; Пс. 21: 2; Пс. 21: 3; Пс. 21: 16.
«Казалось… навсегда»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 02.07.1879, b2484 V/1982.
…«Моя жизнь… мне самому». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.08.1879–15.08.1879, BVG 132 / 11.08.1879–14.08.1879, JLB 154.
…«несколько… деревянных церквей». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1879, BVG 130 / 19.06.1879, JLB 152.
…«как бездомный… укрытия»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.09.1883, BVG 329 / JLB 391.
…«Я готов… на что угодно»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.09.1880, BVG 136 / JLB 158.
«Я был… множества невзгод». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–30.04.1882, BVG 191 / 26.04.1882, JLB 221.
«Это путешествие… жизни». – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.09.1880, BVG 136 / JLB 158.
«Их причуды… никто не замечает»… – Byrne, p. xiii.
…«попросить его выписать лекарство». – Jansen, Luijten, Fokke, p. 116.
«Я сопротивлялся как только мог»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.11.1881, BVG 158 / JLB 185.
«Отец… как сумасшедшего»… – Merlhès, 1989, p. 196.
…расскажет… Гогену. – Gauguin, Still Lifes, p. 121.
…«что больше не желает их знать»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 05.07.1880, b2495 V/1982.
«Гюго на стороне преступников… >…< …недопустимо!» – Там же.
«Сам того не желая…..как птица». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.07.1880, BVG 133 / 22.06.1880–24.06.1880, JLB 155.
…«страшное уныние… энергию»… «поднимается… захлестнуть тебя». «Как я могу…..перестать существовать». – Там же.
«Я молчал…..мне остается?» – Там же.
…«Я человек страстей»…«руки были связаны»…«обезумел от боли»… «бьется головой о прутья своей клетки». – Там же.
«Бывает… >…< …но что это?» – Там же.
«Я занят – рисую… занятию». – Винсент – Тео Ван Гогу, 20.08.1880, BVG 134 / JLB 156.
Глава 13
Страна картин
«Мне хотелось бы… и не начинать». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.11.1878, BVG 126 / 13.11.1878–15.11.1878 или 16.11.1878, JLB 148.
«Я хочу…..до глубокой ночи». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.08.1879, BVG 131 / JLB 153.
«Не стоит…..взглянуть»… – Там же.
…«ремесло»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.10.1883, BVG 337 / JLB 401.
«Она казалась… об этом слышать»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1882–15.04.1882, BVG 184 / 02.04.1882, JLB 214.
…«поправить здоровье… денег»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 07.08.1879, b2488 V/1982.
…«зря тратил время… на жизнь». – Винсент – Тео Ван Гогу, июль 1880, BVG 133 / 22.06.1880–24.06.1880, JLB 155.
«Он рисовал… всерьез». – Piérard, 1925, p. 48.
…«характерных» моделей… – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.09.1880, BVG 135 / JLB 157.
«С евангелистами…..присутствие Бога…..от Господа»….. «внутренней… красоты». – Винсент – Тео Ван Гогу, июль 1880, BVG 133 / 22.06.1880–24.06.1880, JLB 155.
…«старая… школа…»… «поддерживает… естественного человека». – Там же.
…«тоску по стране картин»… – Там же.
…«Думаю… сидеть без дела»…сердечного согласия и симпатии… «принести… пользу»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 20.08.1880, BVG 134 / JLB 156.
«Я не бывал… посетил Курьер»…«пеший тур». – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.09.1880, BVG 136 / JLB 158.
…«ясное, лучезарное»… небо… – Там же.
…«Всевозможные рабочие… в белом чепце». – Там же.
«Я не жалею… видеть мир иначе». – Там же.
«Я уже прошел…..карандашом». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.09.1880, BVG 135 / JLB 157.
«Мой разум… все лучше»….. «невероятно утомительными»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.09.1880, BVG 136 / JLB 158.
«Если я прекращу…..будь что будет». «Великое пламя»… – Винсент – Тео Ван Гогу, июль 1880, BVG 133 / 22.06.1880–24.06.1880, JLB 155.
«Сам понимаешь… перед глазами»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 20.08.1880, BVG 134 / JLB 156.
…«Они немного… более неуклюжие». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.01.1881, BVG 140 / январь 1881, JLB 162.
…«скользящие мимо тени… в сумерках»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 20.08.1880, BVG 134 / JLB 156.
…с «эффектом… закатного неба»… – Там же.
«Я не смог… к шахте»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.09.1880, BVG 135 / JLB 157.
«Я уже пять раз…..занимает меня». – Там же.
…«натерпелся… черной стране»… «самому… стоящие вещи»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.10.1880, BVG 137 / JLB 159.
«Я работаю…..родовыми схватками»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.09.1880, BVG 136 / JLB 158.
…«лучше остаться здесь… будет сил»… – Там же.
«В самом деле… в месяц»… – Там же.
«Если я… возвысился»… – Винсент – Тео Ван Гогу, июль 1880, BVG 133 / 22.06.1880–24.06.1880, JLB 155.
…«гнетущая зависимость»… – Там же.
…«Однажды… из своих почеркушек»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.09.1880, BVG 135 / JLB 157.
«Что же касается…..любил раньше». – Винсент – Тео Ван Гогу, июль 1880, BVG 133 / 22.06.1880–24.06.1880, JLB 155.
…«сокровенная печаль»….. «более благородному… тону». – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.09.1880, BVG 136 / JLB 158.
«Тесны врата и узок путь… находят их». – Мф. 7: 14; Там же.
«Именно… „…возьму в руки карандаш“». – Там же.
Часть вторая. Голландский период
1880–1886
Глава 14
Ледяные сердца
«Немного Микеланджело… безумия»… – Цит. по: Vanhamme, p. 344.
«Я рвусь вперед с удвоенной силой»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.11.1880, BVG 138 / JLB 160.
«Мы должны… как отчаявшиеся». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.04.1881, BVG 142 / JLB 164.
…«Это не так просто, как кажется». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.10.1880, BVG 137 / JLB 159.
…«все человеческое тело»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.11.1880, BVG 138 / JLB 160.
…«как характер… форме черепа». – Там же.
«[Если] я буду… пойдет на лад». – Винсент – Теодорусу и Анне Корнелии Ван Гог, 16.02.1881, BVG 141 / JLB 163.
…«пусть убедятся… я работаю»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.11.1880, BVG 138 / JLB 160.
«В целом…..пойдет быстрее». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.01.1881, BVG 139 / декабрь 1880 – январь 1881, JLB 161.
«Одежда… носил прежде»… – Винсент – Теодорусу и Анне Корнелии Ван Гог, 16.02.1881, BVG 141 / JLB 163.
…«Эта материя… среди художников». – Там же.
…«приличной компании». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 09.09.1874, b2721 V/1982.
…с «несколькими молодыми людьми… рисования». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.10.1880, BVG 137 / JLB 159.
…«познакомиться… молодых художников». – Там же.
…читал «по диагонали»… – Антон ван Раппард – Винсенту, 24.05.1885, BVG R51a / JLB 503.
…«несдержанного» и «фанатичного». – Brouwer, Siesling, Vis, p. 30.
…«элегантным» и «поверхностным»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.09.1883, BVG 326 / JLB 388.
…«поладить с Винсентом было непросто». – Brouwer, Siesling, Vis, p. 30.
…«отвратительно высокомерным». – Винсент – Антону ван Раппарду, 15.06.1885–30.06.1885, BVG R53 / 15.07.1885, JLB 516.
«Не знаю… встретиться снова». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.11.1880, BVG 138 / JLB 160.
…«отапливаемую… комнату»… – Там же.
…«бедного художника»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 14.02.1881, b2235 V/1982.
«Я не могу… руководства»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.11.1880, BVG 138 / JLB 160.
«Моя цель…..своим трудом». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.10.1880, BVG 137 / JLB 159.
«Я снова… в сферу искусства»… – Там же.
…«дядя Винсент… нашего отца». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.11.1880, BVG 138 / JLB 160.
…«столько или даже больше»… – Винсент – Теодорусу и Анне Корнелии Ван Гог, 16.02.1881, BVG 141 / JLB 163.
…«хорошая школа… освоить офорты». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.10.1880, BVG 137 / JLB 159.
…«усовершенствовать технику… получать заказы». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.04.1881, BVG 142 / JLB 164.
«Какие-то застывшие… такие странные!»… – Erpel, p. 44.
…«Не думай… шикую»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.11.1880, BVG 138 / JLB 160.
…«материала… где угодно»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.04.1881, BVG 142 / JLB 164.
…«Чем больше я расходую… к успеху». – Винсент – Теодорусу и Анне Корнелии Ван Гог, 16.02.1881, BVG 141 / JLB 163.
«Модели… или мальчик». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.01.1881, BVG 140 / январь 1881, JLB 162.
«Модели… недешевое»… «работать намного лучше». – Винсент – Теодорусу и Анне Корнелии Ван Гог, 16.02.1881, BVG 141 / JLB 163.
…«в которую… для позирования». – Там же.
…«рисовать… путь к успеху». – Там же.
«Я смогу… постоянной студии». – Там же.
…«Мы охвачены тоской… из-за Винсента». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 14.02.1881, b2235 V/1982.
«С твоей стороны…..облегчение». – Там же.
…«Раз я… признак жизни». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.01.1881, BVG 139 / декабрь 1880 – январь 1881, JLB 161.
…«странным… необъяснимым»… «Неужели ты…..просить денег?» – Там же.
…«Ты мог бы… что-нибудь»… – Там же.
…«Я написал… об этом»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.01.1881, BVG 140 / январь 1881, JLB 162.
«Это именно то, что мне нужно»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.04.1881, BVG 142 / JLB 164.
…«странным и необъяснимым фактом»… – Там же.
…«что со мной… дела»… – Там же.
…«повсюду его ожидал отказ». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.11.1882–08.11.1882, BVG 243 / 07.11.1882, JLB 281.
«Мне говорили… активностью». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–30.04.1882, BVG 191 / 26.04.1882, JLB 221.
…«вечно нарывался на ссору». – Хаверман – A. Плассхерту, 10.05.1912, b3028 V/1982.
…«тему… в мастерских»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.04.1881, BVG 142 / JLB 164.
…«Немногим дано понять… что делает». – Там же.
«Но ведь это еще не повод… моим врагом?»… – Там же.
…«взглянуть… по-новому». – Там же.
…«пообщаться с другими художниками». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–30.04.1882, BVG 191 / 26.04.1882, JLB 221.
…«злоупотребить щедростью его дядей»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.04.1881, BVG 142 / JLB 164.
…«Решительно нет… своих прав». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–30.04.1882, BVG 191 / 26.04.1882, JLB 221.
…«преподавать английский и французский». – Там же.
«В одном… Я… не художник». – Там же.
…«за город»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.04.1881, BVG 142 / JLB 164.
«Дешевле всего… в Эттене». – Там же.
…«Нам необходимо… добрые отношения». – Там же.
…«страдания… прошлого»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 02.11.1881, BVG R3 / JLB 178.
«Я готов… угодить им». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.04.1881, BVG 142 / JLB 164.
…«с невероятным усердием». – Van Crimpen, p. 80.
«Я надеюсь… сколько возможно»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.04.1881, BVG 144 / 30.04.1881 или 01.05.1881, JLB 166.
…«иногда мать… за работой». – Hulsker, 1990, p. 100.
«Любой… на жизнь». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.09.1881, BVG 150 / сентябрь 1881, JLB 172.
«Я должен… сельскую жизнь». – Там же.
«Он буквально…..побаивались его». – Ян Кам – А. Плассхерту, 12.06.1912, b3025 V/1982.
«Общаться с ним было неприятно»… – Там же.
…«мог работать… ухватить нужное выражение». – Воспоминания Пита Кауфмана (цит. по: Stokvis, p. 20).
…«объяснять… как надо позировать». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.08.1881–15.08.1881, BVG 148 / 05.08.1881, JLB 170.
…«безнадежно упрямыми ослами»… «колени… очертания». – Там же.
…«Она отлично позирует»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1881, BVG 146 / июнь 1881, JLB 168.
«Он хотел… доход»… – Виллем Кам – А. Плассхерту, 01.01.1912, b3026 V/1982.
«Он говорил… о Милле». – Ян Кам – А. Плассхерту, 12.06.1912, b3025 V/1982.
«Тогда…..таким веселым». – Там же.
…«остроумными и милыми». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.04.1881, BVG 142 / JLB 164.
Глава 15
Aimer Encore
«Сила ее скорби тронула и взволновала меня»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.11.1881, BVG 154 / JLB 180.
«Я был настроен… существование»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.03.1884, BVG 358 / 02.03.1884, JLB 432.
…«добиться… в обществе». – Van Gogh-Bonger, 1978, p. xxxii.
…«La femme est la désolation du juste»… – Три месяца спустя в письме брату Винсент, вспоминая состоявшийся между ними тем летом диалог, процитирует эту фразу из трактата Жюля Мишле «Любовь», приписываемую автором Полю Прудону (Michelet, 1859, p. 268); Винсент – Тео Ван Гогу, 09.11.1881–10.11.1881, BVG 155 / 08.11.1881–09.11.1881, JLB 181.
…«Мужчина не может…..у очага». – Винсент – Антону ван Раппарду, 23.11.1881, BVG R6 / JLB 190.
«Я люблю вас как самого себя»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.11.1881, BVG 154 / JLB 180.
…«не рискнет ли она выйти за него замуж». – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.05.1882–12.05.1882, BVG 194 / 10.05.1882, JLB 225.
…«холодностью и грубостью». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.12.1881, BVG 164 / 23.12.1881, JLB 193.
«Никогда… нет, никогда!» – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.11.1881, BVG 153 / JLB 179.
«Хочу… финансовых дел». – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.11.1881, BVG 161 / JLB 189.
…«повлиять на мнение людей». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.11.1881, BVG 153 / JLB 179.
«Господин… любезен»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.08.1881–30.09.1881, BVG 149 / 26.08.1881, JLB 171.
…«добился… прогресса». – Там же.
«По крайней мере… оценил мои усилия»… – Там же.
«Эта работа… уважения»… – Там же.
«Хотел бы я… за помощью»… – Там же.
…«множество красивых вещей»… – Там же.
…«великое множество полезных советов»… – Там же.
«Мауве…..гениальный человек». – Винсент – Антону ван Раппарду, 15.10.1881, BVG R2 / JLB 176.
…«старых… уронив голову на руки»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.09.1881, BVG 150 / сентябрь 1881, JLB 172.
…«схватить фигуру… на листе»… – Там же.
«Работать…..в глубокое уныние». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.01.1882–08.01.1882, BVG 169 / 09.01.1882, JLB 199.
«То, что казалось… реальностью». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.09.1881, BVG 150 / сентябрь 1881, JLB 172.
…«Я сделаю все… не подвести тебя». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.10.1881–15.10.1881, BVG 152 / JLB 175.
«Она могла бы… на мою сторону»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.11.1881–10.11.1881, BVG 155 / 08.11.1881–09.11.1881, JLB 181.
…«об одном человеке… пиршествовал»… – Притча о богаче и Лазаре (Лк. 16: 19–31; Винсент – Тео Ван Гогу, 12.11.1881, BVG 157 / JLB 183).
«Я был… рад получить их»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.10.1881, BVG 151 / октябрь 1881, JLB 173
…«отбросить… отчаяние»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.11.1881, BVG 153 / JLB 179.
…«постараться… взгляд на жизнь»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.11.1881, BVG 161 / JLB 189.
…«добился… но и кое в чем другом». – Винсент – Антону ван Раппарду, 12.10.1881, BVG R1 / 21.10.1881, JLB 174.
«Мы все… в нашем доме»… – Там же.
«Мой друг Раппард… >…< Так тому и быть!» >…< «Он счел… ты делаешь успехи». – Винсент – Антону ван Раппарду, 15.10.1881, BVG R2 / JLB 176.
…«обычных одетых людей»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 02.11.1881, BVG R3 / JLB 178.
«Я не поеду… заметных успехов». – Винсент – Антону ван Раппарду, 12.10.1881, BVG R1 / 21.10.1881, JLB 174.
«Как мне кажется… >…< …в голландскую почву». – Винсент – Антону ван Раппарду, 15.10.1881, BVG R2 / JLB 176.
…о «духовном родстве»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 12.10.1881, BVG R1 / 21.10.1881, JLB 174.
«Ее „нет“ вполне уверенное»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.11.1881, BVG 161 / JLB 189.
…«дружеские отношения… их семей». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.11.1881, BVG 153 / JLB 179.
…«подходят друг другу». – Там же.
…«больше… об этом деле». – Там же.
«Никто на земле не вправе…..по весне». – Там же.
…«ставить ему палки в колеса». – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.11.1881, BVG 161/ JLB 189.
…«несвоевременное и бестактное»… – Там же.
…«вопрос решен и закрыт». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.11.1881, BVG 153 / JLB 179.
«У меня на душе…..чувство любви». – Там же.
«Я был бы…..скажу им я». – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.11.1881–10.11.1881, BVG 155 / 08.11.1881–09.11.1881, JLB 181.
…«всем сердцем… навсегда». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.11.1881–11.11.1881, BVG 156 / 10.11.1881 или 11.11.1881, JLB 182.
…«пустой, выхолощенной, обреченной». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.11.1881, BVG 157 / JLB 183.
…«навсегда останется холостяком». – Там же.
«Папаша Мишле… „…дыхание женщины“». – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.11.1881–10.11.1881, BVG 155 / 08.11.1881–09.11.1881, JLB 181.
«Страдания…..я устою». – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.11.1881, BVG 160 / JLB 187.
«Ибо Любовь побеждает всё». – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.11.1881, BVG 161 / JLB 189.
…«Она, и больше никто»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.11.1881, BVG 154 / JLB 180.
…«Aimer encore!»… – Там же. Эти слова Винсент, вероятно, заимствовал из предисловия к сочинению Жюля Мишле «Женщина» (Michelet, 1860).
«Что является… >…< …„aimer encore“!» – Там же.
…«Ах, Тео…..благородного зерна!» – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.11.1881, BVG 160 / JLB 187.
…«подлинно личных и нежных чувств»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.11.1881–10.11.1881, BVG 155 / 08.11.1881–09.11.1881, JLB 181.
…в «чрезмерной любви к спорам». – Винсент – Антону ван Раппарду, 23.11.1881, BVG R6 / JLB 190.
«Позволь мне… идти на лад»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 02.11.1881, BVG R3 / JLB 178.
«Па и Ма… об „aimer encore“»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.11.1881–10.11.1881, BVG 155 / 08.11.1881–09.11.1881, JLB 181.
«Они не способны… посочувствовать мне». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.12.1881, BVG 164 / 23.12.1881, JLB 193.
«Они начисто… участия». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.07.1882, BVG 212 / JLB 244.
«Они создали… пустыню». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.01.1882–08.01.1882, BVG 169 / 08.01.1882 или 09.01.1882, JLB 199.
«Па и Ма тверже камня». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.11.1881, BVG 159 / JLB 186.
«Они считают меня слабаком, тряпкой»… – Там же.
«Для Па и Ма…..чувство одиночества и пустоты». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882, BVG 187 / 14.04.1882, JLB 217.
…«Па и Ма пообещали… в это дело»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.11.1881, BVG 157 / JLB 183.
…за «право на существование». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.11.1881, BVG 154 / JLB 180.
…«возвращаться в бездну». – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.11.1881, BVG 161 / JLB 189.
…«любить… просто жить». – Винсент – Антону ван Раппарду, 12.11.1881, BVG R4 / JLB 184.
«Несколько дней…..действительно рвутся». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.11.1881, BVG 158 / JLB 185.
…юродивым, «блаженным»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.11.1881, BVG 157 / JLB 183.
«Всё в обмен… Вот оно!» – Там же.
«Она начала… кажется снаружи». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.11.1881, BVG 159 / JLB 186.
…«Я рассчитываю… художественных начинаниях»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.11.1881, BVG 161 / JLB 189.
…«Пусть небо… осветит мне путь». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.11.1881, BVG 159 / JLB 186.
«Я должен… врасплох»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.11.1881–10.11.1881, BVG 155 / 08.11.1881–09.11.1881, JLB 181.
«Постарайся… усилия не напрасны»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.11.1881–11.11.1881, BVG 156 / 10.11.1881 или 11.11.1881, JLB 182.
…«С самого зарождения… безраздельно и навсегда». – Там же.
«Ты же не предашь меня, брат?»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.11.1881–10.11.1881, BVG 155 / 08.11.1881–09.11.1881, JLB 181.
…«С тех пор… больше правды». – Там же.
…«сделать… только пожелает»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.11.1881, BVG 157 / JLB 183.
«„Aimer encore“… „dessiner encore“»… – Там же.
«Если я… Не доводи меня до этого». – Там же.
…«Они были… моим поведением»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.11.1881, BVG 158 / JLB 185.
…«что в сложившихся обстоятельствах… совет». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.11.1881, BVG 159 / JLB 186.
…«держать себя в руках». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1882–02.06.1882, BVG 204 / JLB 234.
«Ты меня убиваешь»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.01.1882–08.01.1882, BVG 169 / 08.01.1882 или 09.01.1882, JLB 199.
…«с неумолимой силой…aimer encore». – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.11.1881, BVG 161 / JLB 189.
«Если приходится… пустой звук». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.11.1881, BVG 158 / JLB 185.
…«чопорными… ханжами»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.11.1881, BVG 161 / JLB 189.
…«полной чепухой». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.12.1881, BVG 164 / 23.12.1881, JLB 193.
«Иногда…..морали и аморальности». – Там же.
…«и было главной причиной»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.11.1881, BVG 159 / JLB 186.
«Есть вещи… изо всех сил». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.11.1881, BVG 158 / JLB 185.
«Будь ты проклят»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.12.1881–03.12.1881, BVG 162 / JLB 191.
…«убираться». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.11.1881, BVG 158 / JLB 185.
«Нет, нет… так нельзя!»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.11.1881, BVG 159 / JLB 186.
«Если сейчас…..выгнать из дома!» – Там же.
«Я скорее… ее родителям». – Там же.
…«хотя бы раз еще увидеть ее лицо»… – Там же.
…«бранью… в его проповедях». – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.11.1881, BVG 161 / JLB 189.
…«plus vite que ça»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.11.1881, BVG 157 / JLB 183.
…«во имя… закрыть на все глаза». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.11.1881–11.11.1881, BVG 156 / JLB 182.
«На каждого… >…< …что она там». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.12.1881, BVG 164 / 23.12.1881, JLB 193.
«Она ушла… ты здесь»… >…< «Я был взвинчен… вышел из себя». – Там же.
«Он тоже…..именно так». – Там же.
…«силой принудить ее». – Там же.
…«вопрос решен и закрыт». – Там же.
«Только не он!» – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.05.1882, BVG 193 / JLB 228.
«Твоя настойчивость отвратительна»… >…< «Позвольте мне… руку в огне». – Там же.
…«Ты ее не увидишь». – Там же.
«Она исчезала… я приходил»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.12.1881, BVG 164 / 23.12.1881, JLB 193.
…«дело это еще не окончено». – Там же.
«Моей любви… смертельный удар»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.07.1882, BVG 212 / JLB 244.
«Да, я могу понять… в воду»… – Там же.
«Il m’a toujours… homme». – Там же.
«Это высказывание… в работе»… – Там же.
«Па не тот человек… >…< …умер бы от удушья». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.12.1881, BVG 164 / 23.12.1881, JLB 193.
…к «тайнам палитры». – Там же.
…«на месяц или около того»… «обращаться… и советом»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.12.1881–03.12.1881, BVG 162 / JLB 191.
…«бешено колотилось»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.12.1881, BVG 164 / JLB 193.
…«J’ai l’épée dans les reins»… – Там же.
«Что за дивная вещь…..окружена воздухом». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.12.1881, BVG 163 / JLB 192.
…«истинный свет». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.12.1881, BVG 164 / 23.12.1881, JLB 193.
«Вот бы ты…..чего-то значительного». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.12.1881–03.12.1881, BVG 162 / JLB 191.
…«дядя Стриккер изрядно осерчал». – Там же.
…«скромную… комнату»… «совершенно простую кровать». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.12.1881, BVG 164 / 23.12.1881, JLB 193.
…«ни груба, ни вульгарна»… «уже немолода… Кее Вос». – Там же.
…«оставила… отпечаток». – Там же.
…«она сильна и здорова»… – Там же.
«Бога нет!….мертвее мертвого». – Там же.
…«Que soit». – Там же.
…«как если бы… стене церкви»… – Там же.
«Ты даже… я испытываю»… – Там же.
…«более реалистичным… отношениях»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.12.1881–03.12.1881, BVG 162 / JLB 191.
«Я хотел бы… а может, и дольше». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.12.1881, BVG 163 / JLB 192.
…«Оставаться верным… рискованное». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.12.1881, BVG 164 / 23.12.1881, JLB 193.
«Па не должен…..само собой разумеется». – Там же.
«Я объяснил… не может быть и речи»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.01.1882–08.01.1882, BVG 169 / 08.01.1882 или 09.01.1882, JLB 199.
«Я честно… омерзительной». – Винсент – Тео Ван Гогу, 29.12.1881, BVG 166 / JLB 194.
«Не припомню… такую ярость»… – Там же.
«Я больше не мог… злость». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.01.1882–08.01.1882, BVG 169 / 08.01.1882 или 09.01.1882, JLB 199.
…«Довольно!» – Там же.
«Убирайся…..через час». – Там же.
«Это глубокая рана… в первый день»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.08.1883, BVG 313 / 17.08.1883, JLB 374.
«Вот так нужно держать палитру»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.12.1881, BVG 164 / 23.12.1881, JLB 193.
…«С живописью… карьера». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.12.1881–24.12.1881, BVG 165 / 17.10.1881, JLB 177.
Глава 16
Рука рисовальщика
«Раньше я часто…..облегчения». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.01.1882–08.01.1882, BVG 169 / 08.01.1882 или 09.01.1882, JLB 199.
…«Возможно… собственной мастерской»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.01.1882–02.01.1882, BVG 167 / 03.01.1882, JLB 196.
…«Какого черта…..так бездушно». – Тео Ван Гог – Винсенту, 05.01.1882, BVG 169 / JLB 197.
«Я не собираюсь просить прощения»….. «Теперь убийца покинул дом». >…< «Я должен знать… мне ждать»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.01.1882–08.01.1882, BVG 169 / 08.01.1882 или 09.01.1882, JLB 199.
…«Биться отважно… одержать победу». – Винсент – Тео Ван Гогу, 29.12.1881, BVG 166 / JLB 194.
«Настойчивость… лучше капитуляции!» – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.10.1881–15.10.1881, BVG 152 / JLB 175.
…«дилетантом, лентяем, нахлебником»… – Винсент – Тео Ван Гогу, январь 1882, BVG 167 / 03.01.1882, JLB 196.
…«сжатая в кулак рука рисовальщика»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–27.04.1882, BVG 190 / 23.04.1882, JLB 220.
«Здесь я… практическую помощь»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.12.1881, BVG 164 / 23.12.1881, JLB 193.
«Каждой картине… своей жизни»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.01.1882, BVG 173 / JLB 203.
…«одаренных… чувством юмора». – Hugenholtz, n. p., VGFA.
…«ореолом благоговейного почитания»… – The Hague School, p. 97.
«При первой возможности… полноправным членом»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.01.1882–08.01.1882, BVG 169 / 08.01.1882 или 09.01.1882, JLB 199.
…«серой»… – The Hague School, p. 90.
…«восхитительный теплый серый»… – Цитируется Герард Билдерс, видный художник гаагской школы, см.: Там же, p. 18, 19.
«Что за великая вещь…..не замечал». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.12.1881, BVG 164 / 23.12.1881, JLB 193.
«Если он указывает… „…так-то или так-то“». – Там же.
…«дьявольской»… >…< «Мауве… новый путь»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.01.1882–16.01.1882, BVG 170 / 14.01.1882, JLB 200.
«Сейчас… силой и свежестью»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.01.1882, BVG 171 / JLB 201.
«Участие… для измученного засухой растения». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–30.04.1882, BVG 191 / 26.04.1882, JLB 221.
«Я люблю Мауве. >…< …учиться у него». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–27.04.1882, BVG 190 / 23.04.1882, JLB 220.
«Мауве сказал… не отчаиваюсь из-за ошибок». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.01.1882–16.01.1882, BVG 170 / 14.01.1882, JLB 200.
«Я не хочу… еще мне желать?»…«одеваться получше»… «Я наконец понимаю… мне не нужно таиться». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.01.1882–02.01.1882, BVG 167 / 03.01.1882, JLB 196.
…«начинает светать и восходит солнце». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.01.1882, BVG 172 / JLB 202.
«Мы одинаково взвинчены»… с «лихорадкой и нервным расстройством». – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.01.1882, BVG 173 / JLB 203.
«Он говорил… худший из преподавателей Академии»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–27.04.1882, BVG 189 / 21.04.1882, JLB 219.
…в «ограниченности» и «неприязни»… «капризным… довольно зловредным». – Там же.
…«чтобы я все бросил». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1882–15.04.1882, BVG 184 / 02.04.1882, JLB 214.
…«нудной» и «бесперспективной»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.01.1882, BVG 173 / JLB 203.
…«привыкает к ней… продолжать». – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.02.1882, BVG 174 / JLB 204.
…«В последнее время… очень мало»… «У меня… подходящего момента». – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.02.1882, BVG 175 / 06.03.1882–09.03.1882, JLB 209.
…«не без злорадства»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–27.04.1882, BVG 189 / 23.04.1882, JLB 219.
…«нервную и возбужденную»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–30.04.1882, BVG 191 / 26.04.1882, JLB 221.
«Он здорово умеет… пропитанный ненавистью»…«Если бы вам пришлось… стал бы хриплым». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–27.04.1882, BVG 189 / 23.04.1882, JLB 219.
«Я примусь рисовать… можно рисовать». >…< «Не говорите мне… слышать о них». – Там же.
…«не иметь… следующие два месяца». – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.05.1882, BVG 193 / 16.05.1882, JLB 228.
…«все прощено и забыто»… «что было, то прошло». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.09.1883, BVG 326 / JLB 388.
…«неприглядными» и «неходовыми»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.05.1882, BVG 193 / 16.05.1882, JLB 228.
…«В Гааге нет моделей». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–27.04.1882, BVG 190 / 23.04.1882, JLB 220.
…«характер»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–27.04.1882, BVG 188 / 18.04.1882 или 19.04.1882, JLB 218.
…«вроде наркотика… акварели»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.03.1882, BVG 180 / JLB 210.
…«безмозглым» и «поверхностным»… «во многом они хороши»…«серьезнее»… – Там же.
…«Кто захочет… придет ко мне»…«быть верным себе», а не «льстить публике»… «суровые… в грубой манере». – Там же.
«С каких это пор…..бесцеремонными». – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.03.1882, BVG 183 / JLB 213.
«Я не позволю… моего характера». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.03.1882, BVG 180 / JLB 210.
«Быть может… повлияло на тебя?»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.02.1882, BVG 175 / 06.03.1882–09.03.1882, JLB 209.
…«столько упреков… сдержался, но еле-еле». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.03.1882–09.03.1882, BVG 179 / 06.03.1882–09.03.1882, JLB 208.
«Пора тебе самому зарабатывать на хлеб»… – Там же.
…«найди работу»... – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.11.1885–20.11.1885, BVG 433 / 14.11.1885, JLB 541. Про эту часть «совета», полученного тогда от Терстеха, Винсент рассказал, только когда минуло почти четыре года.
…«прекрати тянуть деньги у Тео»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 14.06.1882, b2240 V/1982.
…«Ты слишком поздно начал»…«В одном я уверен – ты не художник». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.03.1882–09.03.1882, BVG 179 / 06.03.1882–09.03.1882, JLB 208.
…«ni fait ni à faire»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.10.1883, BVG 336 / JLB 400.
…«И раньше ты…..полный провал». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–27.04.1882, BVG 190 / 23.04.1882, JLB 220.
…«слова… опечалить душу»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882, BVG 187/ 14.04.1882, JLB 217.
«Годами он… никчемного мечтателя»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.03.1882, BVG 180 / JLB 210.
«[Он] вечно твердит… ни на что не годен»…«Живопись… мозга костей»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.07.1882, BVG 219 / JLB 250.
…«не спросит меня… требовать невозможного»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.03.1882, BVG 183 / JLB 213.
…«сохранить… как старший брат». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.03.1882–09.03.1882, BVG 179 / 06.03.1882–09.03.1882, JLB 208.
…«Когда я послал… ни гроша денег»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–30.04.1882, BVG 191 / 26.04.1882, JLB 221.
…«дьяволом»… >…< «Стань кем-то получше Х. Г. Т.»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.03.1882–18.03.1882, BVG 182 / 16.03.1882–20.03.1882, JLB 212.
«Я хотел бы… художником». – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.03.1882, BVG 183 / JLB 213.
…«Терстех – это Терстех, а я – это я»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.03.1882, BVG 180 / JLB 210.
…«совершенно забыть о нем». – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.07.1882, BVG 219 / JLB 250.
«Я должен… поверхностно»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.03.1882, BVG 180 / JLB 210.
…рисовал «чертовски хорошо». >…< …«Я считаю… что мне нужно». – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.02.1882, BVG 175 / 06.03.1882–09.03.1882, JLB 209.
…«отсутствии внутреннего стержня»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.10.1881–15.10.1881, BVG 152 / JLB 175.
«Он злится… о самых простых вещах»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.01.1882–02.01.1882, BVG 167 / 03.01.1882, JLB 196.
«Каждый раз… малый слабак»….. «Он никогда… не изменится». – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.03.1882–18.03.1882, BVG 182 / 16.03.1882 и 20.03.1882, JLB 212.
«Ничто…..писать письма». – Винсент – Антону ван Раппарду, 30.12.1881, BVG R7 / JLB 195.
…«трусливое нежелание связываться с моделями». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1882–15.04.1882, BVG 185 / 06.04.1882, JLB 215.
…«совершенно прервал отношения»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.07.1883, BVG 299 / JLB 361.
…«скучными», «банальными», «кое-как сляпанными»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.08.1882, BVG 221 / 31.07.1882, JLB 252.
…«бегать… они ни были». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.03.1882, BVG 178 / JLB 207.
«Зарабатывать… >…< …мне… мало пользы». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.03.1882, BVG 181 / JLB 211.
…«с ходу… за пять минут»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.08.1882, BVG 221 / 31.07.1882, JLB 252.
«Я не всегда… фантастическом свете». – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.08.1883, BVG 312 / 18.08.1883, JLB 375.
…«нервного возбуждения»… – Там же.
…«страсти, усиленной темпераментом». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.03.1882, BVG 180 / JLB 210.
«Я фанатик!….следовали за мной!» – Винсент – Антону ван Раппарду, 23.11.1881, BVG R6 / JLB 190.
«В тех, кто… что-то неприятное». – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.03.1882–18.03.1882, BVG 182 / 16.03.1882 и 20.03.1882, JLB 212.
…«Я часто бываю… масла в огонь». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.07.1882, BVG 212 / JLB 244.
«Можешь… несколько таких?»….. «лучом надежды»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.03.1882, BVG 181 / JLB 211.
«Это не честно… что-то вроде того»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.05.1882, BVG 193 / 16.05.1882, JLB 228.
…«не написав ни слова»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1882, BVG 205 / JLB 235.
«Ты действительно… коммерческой ценностью?»…Я не претендую…..и тому подобное. – Винсент – Антону ван Раппарду, 04.06.1882–05.06.1882, BVG R9 / 06.06.1882, JLB 236.
…«Твой дядя в Амстердаме…..пеняй на себя»…«Что ж, я готов… твоего покровительства». – Там же.
«Рука… моей воле»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.03.1882, BVG 180 / JLB 210.
«То, что… в отчаяние»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.08.1883, BVG 308 / 03.08.1883, JLB 370.
…«рукопашной схватки»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.05.1882, BVG 195 / JLB 222.
«Подобные вещи…..череды неудач». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.10.1882, BVG 235 / JLB 270.
…«более характерный, глубже прочувствованный»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 14.06.1883–15.06.1883, BVG R37 / 15.06.1883, JLB 354.
…«Этот выдержит проверку временем». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.05.1882, BVG 195 / JLB 222.
«Что-то… излишней тщательности». – Винсент – Антону ван Раппарду, 25.05.1883, BVG R36 / 25.05.1883, JLB 346.
«Кто сеет… щедро и пожнет». – 2 Кор. 9: 6; Винсент – Тео Ван Гогу, 18.09.1882, BVG 232 / 17.09.1882 или 18.09.1882, JLB 265.
«На фигуры… более целесообразно». – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.02.1882, BVG 174 / JLB 204.
«Если рисуешь… почти само собой». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.10.1881–15.10.1881, BVG 152 / JLB 175.
…«Каков гигант!»… «L’art c’est un combat». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.03.1882, BVG 180 / JLB 210.
…«дремотных сумерек»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.01.1882–16.01.1882, BVG 170 / 14.01.1882, JLB 200.
«Возможно… несколько акварелей»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–27.04.1882, BVG 188 / 18.04.1882 или 19.04.1882, JLB 218.
«Несмотря на то… была живопись». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.05.1882, BVG 195 / JLB 222.
…«теплого и глубокого»… – Там же.
…«тяжелым, плотным, черным и скучным»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.01.1882, BVG 173 / JLB 203.
«Когда вы рисуете… как живописец». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.03.1882–09.03.1882, BVG 179 / 06.03.1882–09.03.1882, JLB 208.
«Не выношу… в переполненном зале»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.03.1882, BVG 181 / JLB 211.
«Не люблю бывать в обществе». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.07.1882, BVG 212 / JLB 244.
…«иллюстрации»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 12.09.1882–14.09.1882, BVG R12 / 12.09.1882–17.09.1882, JLB 263.
«чушью»… «попридержать язык… рисовать получше». – Винсент – Антону ван Раппарду, 18.09.1882–19.09.1882, BVG R13 / 19.09.1882, JLB 267.
…«чванливое самомнение»… – Там же.
«Через год… >…< …думает мне помешать». – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.05.1882, BVG 193 / 16.05.1882, JLB 228.
…«зависти» и «интригах»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.12.1882, BVG 252 / JLB 293.
…«Чем лучше… и препон». >…< «Когда люди… >…< …из общества?» – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–27.04.1882, BVG 190 / 23.04.1882, JLB 220.
«То он болен… то слишком занят»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–27.04.1882, BVG 188 / 18.04.1882 или 19.04.1882, JLB 218.
…«Вам нелегко…..закончились». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–27.04.1882, BVG 189 / 21.04.1882, JLB 219.
«Я не могу… нервирует меня». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.05.1882–12.05.1882, BVG 192 / 07.05.1882, JLB 224.
…«обо всем переговорить». Мауве… «…не может быть и речи». – Там же.
…«Это ничего… не заинтересуется вами». – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.05.1882, BVG 193 / 16.05.1882, JLB 228.
…«Я – художник»… «У вас несносный характер». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.05.1882–12.05.1882, BVG 192 / 07.05.1882, JLB 224.
…«неожиданно изменил»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–27.04.1882, BVG 189 / 21.04.1882, JLB 219.
…«Будь осторожен…..не выйдет». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–30.04.1882, BVG 191 / 26.04.1882, JLB 221.
…«отравленный ветер»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–27.04.1882, BVG 189 / 21.04.1882, JLB 219.
…«врага… мне всего дороже». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–30.04.1882, BVG 191 / 26.04.1882, JLB 221.
«Он [Терстех] дал мне понять… „…положить этому конец“». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–27.04.1882, BVG 189 / 21.04.1882, JLB 219.
…«Терпеть не могу… в каждом центе»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.12.1881, BVG 163 / JLB 192.
«Так или иначе… не стесняя себя». – Винсент – Тео Ван Гогу, 29.12.1881, BVG 166 / JLB 194.
…«Что с тобой, Тео?…часть денег». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.01.1882–06.01.1882, BVG 168 / 05.01.1882 или 06.01.1882, JLB 198.
…«совсем без гроша». – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.07.1882, BVG 220 / JLB 251.
…«скудостью средств»: «Этим утром… от нервного истощения». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.01.1882, BVG 172 / JLB 202.
…«успех или неудача… состояния художника». – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.01.1882, BVG 173 / JLB 203.
«Не забывай… через край»… «У меня и так… потеряю голову». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.01.1882, BVG 171 / JLB 201.
«Я вновь…..исключительно комфортабельна». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.05.1883, BVG 286 / JLB 344.
…«Мне кажется… чтобы заслужить». – Винсент – Антону ван Раппарду, 06.06.1882, BVG R9 / JLB 236.
…«Иного пути я не вижу»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.10.1882, BVG 238 / 15.10.1882, JLB 272.
…«жалких нищих»… «на последние гроши… на хлеб»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.10.1882, BVG 235 / JLB 270.
«Как такое возможно… на него нашло?»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–27.04.1882, BVG 190 / 23.04.1882, JLB 220.
…«попытаться отобрать у меня хлеб»…«Я делал…..сердце мое разорвется». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–30.04.1882, BVG 191 / 26.04.1882, JLB 221.
…«намного лучше для работы с моделью». – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.07.1882, BVG 220 / JLB 251.
…«Я настаиваю… все это из милости»…«тот, кто трудится… получает жалованье». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–30.04.1882, BVG 191 / 26.04.1882, JLB 221.
«Охота» на моделей… >…< «У меня… сложности с моделями»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.01.1882–16.01.1882, BVG 170 / 14.01.1882, JLB 200.
…«придется раздеваться донага»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.03.1882–18.03.1882, BVG 182 / 16.03.1882–20.03.1882, JLB 212.
…«постоять минутку неподвижно»… «В конце концов… на какое-то мгновение». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.11.1882–03.11.1882, BVG 241 / 05.11.1882, JLB 280.
«Как-как… было не назвать»… – Цит. по: Stokvis, p. 18.
…«Черт побери! Все не так!»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 28.05.1882, BVG R8 / JLB 232.
…«слишком рискованно». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1882–15.04.1882, BVG 185 / 06.04.1882, JLB 215.
«Если бы я… нечего было бы бояться»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.11.1885, BVG 437 / JLB 545.
…«самого верного способа постичь натуру»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 29.10.1882, BVG 239 / JLB 277.
…«почти ежедневно». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1882–15.04.1882, BVG 185 / 15.07.1882–16.07.1882, JLB 246.
…«сделать так… я захочу». – Винсент – Виллемине Ван Гог, 22.06.1888, BVG W4 / 16.06.1888–20.06.1888, JLB 626.
…«Не становись рабом… овладевай моделью». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.11.1882–03.11.1882, BVG 241 / 05.11.1882, JLB 280.
«Как он умеет… как пожелает»…«резко» и «не боятся… своим пациентам». «Надеюсь, я чему-то… мне нужно». – Винсент – Тео Ван Гогу, 29.10.1882, BVG 239 / JLB 277.
…«Застенчивая модель». – Винсент – Антону ван Раппарду, 25.01.1883–30.01.1883, BVG R24 / 25.01.1883, JLB 304; Сэмюэль Люк Филдс. «Застенчивая модель» – иллюстрация, впервые появившаяся в американском журнале «Харперс Уикли» («Harper’s Weekly») 29 ноября 1873 г.
…«прислушиваются и подчиняются»… «равнодушны… с художником»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.03.1883, BVG 272 / JLB 324.
«Натура всегда… сопротивляется художнику»…..Но тот, кто берется… >…< …«Укрощением строптивой». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.10.1881–15.10.1881, BVG 152 / 12.10.1881 и 15.10.1881, JLB 175.
«Ах, если бы общаться…..заставить их делать». – Винсент – Тео Ван Гогу, 20.02.1883–24.02.1883, BVG 268 / 21.02.1883, JLB 318.
…«бросало в дрожь»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.02.1882, BVG 177 / JLB 206.
«У меня лучше… я хорошо знаю»… – Там же.
«Это бедные люди… так они старательны». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.03.1882, BVG 178 / JLB 207.
Глава 17
Мое маленькое окошко
…«Может быть… о чем я не знаю?»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–27.04.1882, BVG 189 / 21.04.1882, JLB 219.
…о «границах… и личным». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.05.1882–13.05.1882, BVG 197 / 13.05.1882, JLB 226.
…о «падших женщинах»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 07.02.1883, BVG R21 / 08.02.1883, JLB 309.
…«развратных мужчинах»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.08.1876, BVG 72 / JLB 87.
…«безудержное желание». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.08.1876, BVG 72 / JLB 87.
…особом «влечении… прокляты, осуждены и презираемы». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.12.1881, BVG 164 / 23.12.1881, JLB 193.
Не следует бояться…..разум и здоровье. – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.01.1882, BVG 173 / JLB 203.
…«Каждый день… она хороша». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.01.1882, BVG 171 / JLB 201.
…«рабочим и бедняком»… >…< «Где находят… и так далее? >…< Разве они… Да или нет?» – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–27.04.1882, BVG 190 / 23.04.1882, JLB 220.
…«вращаться… большинство художников»… – Там же.
«Мне нужна не та красота… собственной души». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.05.1882, BVG 195 / JLB 222.
…«женщине из народа». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1882–02.06.1882, BVG 204 / JLB 234.
«В прошлом году… >…< …на своем пути?»…«Я приду…..как знаешь». >…< «Отец и мать… переменятся». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.05.1882, BVG 195 / JLB 222.
…«пустоту в сердце… не заполнит»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.04.1882, BVG 186 / JLB 216.
…«лучшей из нарисованных им фигур». – Там же.
«Я старался…..борьбу за жизнь». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.05.1882, BVG 195/ JLB 222.
…«Меня в чем-то подозревают…»… >…< …работал с ней всю зиму. – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.05.1882–12.05.1882, BVG 192 / 07.05.1882, JLB 224.
«Некрасивая, увядшая женщина»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 28.05.1882, BVG R8 / JLB 232.
…«лишившаяся красоты… и наивности». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.06.1882–03.06.1882, BVG 201 / 01.06.1882–02.06.1882, JLB 234.
…«отталкивающей» и «невыносимой». – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.05.1882–12.05.1882, BVG 194 / 10.05.1882, JLB 225.
…«болезненного… ребенка»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 04.02.1883, BVG R20 / JLB 307.
«Старая тряпка»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.06.1882–03.06.1882, BVG 201 / 01.06.1882–02.06.1882, JLB 234.
…«разнообразными неприятными симптомами»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.12.1883–28.12.1883, BVG 350 / 26.12.1883, JLB 417.
…«ангелом». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.06.1882–03.06.1882, BVG 201 / 01.06.1882–02.06.1882, JLB 234.
«Когда я с ней… дома». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.07.1882, BVG 212 / JLB 244.
…«ради которых стоит жить»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.03.1882, BVG 180 / JLB 210.
«Она знает… справиться сам». – Винсент – Тео Ван Гогу, 27.05.1882, BVG 202 / JLB 231.
…«девушкой»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.05.1882, BVG 193 / 16.05.1882, JLB 228.
…«бедным созданием»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.07.1882, BVG 217 / JLB 248.
…«кроткой, как голубка»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.05.1882–12.05.1882, BVG 194 / 10.05.1882, JLB 225.
…«не было ничего… овечки»: «Он вырастил… как дочь». – 2 Цар. 12: 3; Винсент – Тео Ван Гогу, 02.06.1882–03.06.1882, BVG 201 / 01.06.1882–02.06.1882, JLB 234.
…«овечки… „…не стану сопротивляться“». >…< «Она… чиста»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.08.1883, BVG 314 / JLB 376.
…«В моих глазах… добродетельной». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.09.1883, BVG 318 / JLB 380.
«Fiat voluntas tua»… – Мф. 26: 42; Винсент – Тео Ван Гогу, 18.08.1883, BVG 313 / 17.08.1883, JLB 374.
«Она… эту женщину»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.05.1882–12.05.1882, BVG 194 / 10.05.1882, JLB 225.
…«Печальный взгляд… в этом случае женское». – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.01.1883–29.01.1883, BVG 262 / 27.01.1883, JLB 305.
…«андерсеновские» сны… – Винсент – Антону ван Раппарду, 22.10.1882–29.10.1882, BVG R28 / 24.10.1882–27.10.1882, JLB 275.
…«средневековые картины Брейгеля Мужицкого». – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.12.1878, BVG 127 / JLB 149.
…«некоторые… Яна Стена». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.12.1881, BVG 164 / 23.12.1881, JLB 193.
…«вещи такими, какие они есть»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.07.1882, BVG 218 / JLB 249.
…«реальнее самой реальности». – Винсент – Тео Ван Гогу, июль 1880, BVG 133 / 22.06.1880–24.06.1880, JLB 155.
«Искусство… квинтэссенция жизни». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.07.1882, BVG 218 / JLB 249.
…«Жизнь лошади»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.11.1878, BVG 126 / 13.11.1878–15.11.1878 или 16.11.1878, JLB 148.
…«Пять возрастов пьяницы»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 29.10.1882, BVG 239 / JLB 277.
…[Старик]… >…< …раскуривает трубку. – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.03.1882, BVG 181 / JLB 211.
…У Томаса Гуда…..мечется в ночи. – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1882–15.04.1882, BVG 185 / 06.04.1882, JLB 215.
…«благородного и серьезного». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.11.1882, BVG 240 / JLB 278.
…«сосредоточиться на том… думать». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.10.1882, BVG 237 / JLB 274.
…«нечто большее, чем натура»… «есть высшее в искусстве». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.01.1883, BVG 257 / JLB 298.
…«возвышенной… философии»: «Смиренные…..готовы и к этому». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.03.1882, BVG 181 / JLB 211.
«В „Сеятеле“ Милле… в поле»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.01.1883, BVG 257 / JLB 298.
…«рисунков, способных кого-то тронуть». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.07.1882, BVG 218 / JLB 249.
…«главным образом… правдивости». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.12.1882–05.12.1882, BVG 251 / 04.12.1882–09.12.1882, JLB 291.
…«проникающим в душу»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.06.1889, BVG 593 / 31.05.1889–06.06.1889, JLB 777.
…к «существенному… второстепенное». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.07.1883, BVG 299 / JLB 361.
«[В них] есть… глубина»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.02.1883, BVG 265 / JLB 310.
«У меня есть привычка… содержания»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 21.11.1881, BVG R05 / JLB 188.
…«неотесанные»… с «широкими и грубыми» лицами… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.06.1883, BVG 295 / JLB 356.
«Я вижу мир… художников». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.03.1883–28.03.1883, BVG 276 / 18.03.1883, JLB 330.
«Бедняки и деньги»…«эта группа… глубокий смысл»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.10.1882, BVG 235 / JLB 270.
…«Вся природа… „Black and White Exhibition“». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.03.1883–28.03.1883, BVG 276 / 18.03.1883, JLB 330.
…«Я вижу вещи как рисунки пером»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.05.1882, BVG 195 / JLB 222.
«Один паренек… великолепен»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.06.1883 или 06.06.1883, BVG 291 / 07.06.1883, JLB 351.
…«ничего другого и ждать нельзя»… «должны… довольствоваться малым». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1883, BVG 288 / JLB 348.
…«учиться экономить». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1883, BVG 290 / JLB 349.
…«работать до потери сил». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.07.1883, BVG 301 / JLB 363.
…«раз ты художник… претензий». – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.12.1882–02.01.1883, BVG 256 / 31.12.1882 и 02.01.1883, JLB 297.
…«временных припадков… меланхолии»… «особого устройства… художника». – Винсент – Антону ван Раппарду, 08.05.1883, BVG R34 / 09.04.1883, JLB 341.
…«так лучше… профессии»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1883, BVG 290 / JLB 349.
…«я бедный художник». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.08.1883, BVG 313 / 17.08.1883, JLB 374.
…«уродливое лицо… костюм»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–27.04.1882, BVG 190 / 23.04.1882, JLB 220.
«Я отнюдь не намерен… как сейчас»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.10.1884, BVG 381 / 09.10.1884, JLB 465.
«Я – тот, кто я есть». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–27.04.1882, BVG 190 / 23.04.1882, JLB 220.
«Она падает духом… очарование»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.07.1882–16.07.1882, BVG 215 / JLB 246.
…«Еще мальчиком… „…меня не баловала“». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.12.1881, BVG 164 / 23.12.1881, JLB 193.
…«угрожает… проституции»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.04.1883, BVG 279 / JLB 336.
«Моя несчастная… женушка»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.06.1882–03.06.1882, BVG 201 / 01.06.1882–02.06.1882, JLB 234.
…«потребность любить… одинокое». – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.07.1882, BVG 219 / 23.07.1882, JLB 250.
…«чудовищно»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1883, BVG 288 / JLB 348.
«Для меня… возвышенное». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1882–02.06.1882, BVG 204 / JLB 234.
«Можно рассмотреть… трещину». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1882, BVG 205 / JLB 235.
«Хорошо было бы… у окошка». – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.09.1882, BVG 229 / JLB 261.
«Ты, наверное… с перспективной рамкой». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.07.1883, BVG 301 / JLB 363.
«Думаю…..как через окно». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.08.1882–06.08.1882, BVG 223 / JLB 254.
«Линии крыш… из лука»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.07.1882, BVG 219 / JLB 250.
…«бесконечность… мили вокруг». – Там же.
…«великолепный прибор». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.08.1882–06.08.1882, BVG 223 / JLB 254.
…«спокойно глядя»… «маленькое окошко»… «достоверно и с любовью». – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.07.1882, BVG 219 / JLB 250.
«Она увидела… не груб»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.05.1882–12.05.1882, BVG 194 / 10.05.1882, JLB 225.
…«хочет остаться… что бы ни было». – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.05.1882, BVG 193 / 16.05.1882, JLB 228.
…«укрепляющие лекарства»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.05.1882–12.05.1882, BVG 192 / 07.05.1882, JLB 224.
…ела «простую пищу»… «Я отдал… был способен»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.06.1882–03.06.1882, BVG 201 / 01.06.1882–02.06.1882, JLB 234.
…«несчастное создание»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.07.1882, BVG 217 / JLB 248.
…«Молодость моя миновала»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.01.1882, BVG 173 / JLB 203.
…«Я не сдаюсь… продолжаю работать». – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.05.1882, BVG 200 / JLB 230.
…«Я в больнице…..„триппер“». – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.06.1882–09.06.1882, BVG 206 / 08.06.1882, JLB 237.
…«не менее интересным… третьего класса». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.06.1882, BVG 207 / 09.06.1882, JLB 238.
«Как бы я хотел… набросков»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.06.1882, BVG 208 / JLB 239.
«Вид здесь как с высоты птичьего полета»… – Там же.
…«Я в своей стихии… медиком»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.12.1888, BVG 560 / 01.12.1888, JLB 723.
«Она регулярно… сахар и хлеб». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.06.1882, BVG 208 / JLB 239.
«Я предложил… набраться сил». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 14.06.1882, b2240 V/1982.
…«беспокойно… с этим человеком»…«Я хочу вернуться к работе». – Там же.
«Мне это показалось… похожим на сон». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.06.1882, BVG 208 / JLB 239.
«Что наши мужские страдания… терпеть в родах». – Там же.
…«Она еще не разрешилась…..крайне тревожит». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.07.1882, BVG 209 / JLB 241.
…«вялый и слабый»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 28.06.1882, BVG R10 / 24.06.1882, JLB 240.
«Можешь себе представить… >…< „…с ней больше“». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.07.1882, BVG 210 / JLB 242.
…«санитарки… Кормили плохо». – Luyendijk-Elshout, p. 2–3.
…«безмужними… опозоренными», «измученными… бесправием»… – Там же, p. 3–4.
…«застрял»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.07.1882, BVG 210 / JLB 242.
…«весь скукоженный»….. «смертельно слабой». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.02.1883, BVG 268a / JLB 313.
…«на полное восстановление… годы». – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.05.1883–10.05.1883, BVG 284 / 10.05.1883, JLB 342.
…«сад, полный солнца и зелени»… «дремотным состоянием… бодрствованием». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.07.1882, BVG 210 / JLB 242.
…«облагородили ее»… «сильнее… и чувствительнее»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.07.1882–16.07.1882, BVG 215 / JLB 246.
…«умудренным видом». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.07.1882, BVG 210 / JLB 242.
«Увидев меня…..благодарностью». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.02.1883, BVG 268a / JLB 313.
…«сделали меня… расплакался»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.07.1882, BVG 210 / JLB 242.
…«Мой собственный дом». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.07.1882, BVG 212 / JLB 244.
…«Сколько бы ни стоило». – Там же.
…«как комфортабельная баржа»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.08.1882, BVG 222 / JLB 253.
…«Я люблю… свой корабль»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.03.1883, BVG 271 / JLB 323.
«Слава богу… готово». >…< «Я не могу… без волнения»….. «сидит вдвоем… ребенок»… «вечной поэзии… ночи»…«свет во тьме… в темной ночи»…«Как ты считаешь… от обвинений?» – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.07.1882, BVG 213 / 06.07.1882–07.07.1882, JLB 245.
…«облапошила»… «дал себя обмануть»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1882–02.06.1882, BVG 204 / JLB 234.
…«покинуть ее». – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.05.1882, BVG 193 / 16.05.1882, JLB 228.
…«Откупись от нее»… >…< …«не упорствовать»… «Не надо… настоять на своем». – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.05.1882, BVG 198 / 14.05.1882 или 15.05.1882, JLB 227.
…«Я решительно… как можно скорее». – Винсент – Тео Ван Гогу, 16.05.1882, BVG 199 / 18.05.1882, JLB 229.
…«При мысли… бодрость и воодушевление»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.07.1882, BVG 212 / JLB 244.
…«Ты не можешь… помогает»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 27.05.1882, BVG 202 / JLB 231.
…«Первое… не брошу ее»… «l’opinion publique»… «единственным… сплетни»… «предотвратить упреки… связи». – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.05.1882, BVG 198 / 14.05.1882 или 15.05.1882, JLB 227.
…«На то есть… с женой и ребенком»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.07.1882, BVG 213 / 06.07.1882–07.07.1882, JLB 245.
«Если ей придется… ей конец»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 16.05.1882, BVG 199 / 18.05.1882, JLB 229.
…«спасти жизнь Син»… «снова не заболела… нашел ее». – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.07.1882, BVG 217 / JLB 248.
…«выпадению матки… неизлечимым». – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.07.1882, BVG 216 / 18.07.1882, JLB 247.
…«Первейшее средство… настаивает». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.07.1882–16.07.1882, BVG 215 / JLB 246.
…«Син становится… как гравюра»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.07.1882, BVG 216 / 18.07.1882, JLB 247.
…«Мое ремесло… с этим браком»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.05.1882, BVG 200 / JLB 230.
…«настоящей богемной жизнью»… «хорошим художником». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1882–02.06.1882, BVG 204 / JLB 234.
…«Я почувствовал… убита»… «Но и после… Resurgam»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.05.1882, BVG 193 / 16.05.1882, JLB 228.
«Этот Эмиль Золя…..как можно больше». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.07.1882, BVG 213 / 06.07.1882–07.07.1882, JLB 245.
«Что ты думаешь… >…< …для Флорана». – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.07.1882, BVG 219 / JLB 250.
…«воли и безрассудства»… «публичному позору»… >…< …«вышиб опекуну мозги кочергой». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1882–02.06.1882, BVG 204 / JLB 234.
«Интересно…..симпатию к ним». – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.07.1882, BVG 211 / JLB 243.
«В последнее время… и энергию». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.07.1882, BVG 213 / 06.07.1882–07.07.1882, JLB 245.
…«откладывать деньги… во всем»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.07.1882, BVG 216 / 18.07.1882, JLB 247.
…«упорно работать»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.07.1882, BVG 218 / JLB 249.
…«истинно… чувством». – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.07.1882, BVG 219 / JLB 250.
«Пейзажи… увлекли меня»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.07.1882, BVG 220 / JLB 251.
«Я иногда… грязи и беспорядка». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.07.1882–16.07.1882, BVG 215 / JLB 246.
«Думаю… понравятся»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.07.1882, BVG 220 / JLB 251.
Я попрошу… >…< …«Женись на ней»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.07.1882, BVG 212 / JLB 244.
«Что означают…..что-то еще?»…«смехотворными»…«что все это… нездоровья». >…< …«с глупцом… утопиться». – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.07.1882, BVG 216 / 18.07.1882, JLB 247.
…«недоброжелательным… нескромным»… «вмешательства… личные дела»… «жандармским тоном»… «Если бы Син… благо общества». – Там же.
Никогда… >…< …подобные оскорбления. – Там же.
…«несвоевременное вмешательство»… «причинить немало горестей»… – Там же.
«Предлагаю отложить… стану независим». – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.07.1882, BVG 217 / JLB 248.
…«Я хочу…..этого ничтожества». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.07.1882, BVG 218 / JLB 249.
«Син с малышом… люблю обоих»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.07.1882, BVG 220 / JLB 251.
«Я нарисую… сотню раз». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.07.1882, BVG 218 / JLB 249.
…«песком, морем и небом»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.08.1882, BVG 222 / JLB 253.
«Не женись на ней»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.01.1883, BVG 261 / 13.01.1883, JLB 301.
…«работать… обмануть дилетантов». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.08.1882, BVG 221 / 31.07.1882, JLB 252.
«Каждый раз… продолжать работу». – Винсент – Антону ван Раппарду, 31.10.1882, BVG R16 / 29.10.1882, JLB 276.
…«Я всегда… не может ожить». – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.08.1888, BVG 522 / 12.08.1888, JLB 659.
Глава 18
Вечный сирота
…«похожим на Робинзона Крузо». – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.07.1882, BVG 220 / JLB 251.
«Ветер… из-за песчаной пыли». – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.08.1882, BVG 226 / 26.08.1882, JLB 259.
…«жирно, пастозно»… >…< …«толстым слоем песка»….. «время от времени… впечатлениями». – Там же.
«Когда я пишу… широту и силу». – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.08.1882, BVG 225 / JLB 257.
…«с раннего утра до поздней ночи», «почти… утолить жажду». – Винсент – Тео Ван Гогу, 20.08.1882, BVG 227 / JLB 258.
…«ты чувствуешь запахи леса». – Винсент – Тео Ван Гогу, 20.08.1882, BVG 227 / JLB 258.
…«Не стоит жалеть!»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.09.1882, BVG 228 / JLB 260.
«Вне всякого сомнения…..удались». – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.08.1882, BVG 225 / JLB 257.
«Я сам не знаю…..перед глазами». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.09.1882, BVG 228 / JLB 260.
…«есть нечто бесконечное»… «скрытые созвучия контрастов цвета»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.08.1882, BVG 226 / 26.08.1882, JLB 259.
…«Живопись… чем рисование». – Винсент – Тео Ван Гогу, 20.08.1882, BVG 227 / JLB 258.
…«восхитительно передает настроение»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.08.1882, BVG 226 / 26.08.1882, JLB 259.
«Живопись… ею постоянно». – Винсент – Антону ван Раппарду, 13.08.1882, BVG R11 / JLB 256.
«У меня душа живописца»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.08.1882–12.08.1882, BVG 224 / 10.08.1882–11.08.1882, JLB 255.
«Хотя мне нравится… мои устремления». – Винсент – Тео Ван Гогу, 20.08.1882, BVG 227 / JLB 258.
…«считают меня изгоем»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.07.1882, BVG 219 / JLB 250.
«Смотрят… считают ничтожеством». – Винсент – Антону ван Раппарду, 31.10.1882, BVG R16 / 29.10.1882, JLB 276.
«Я намеренно… стыдился меня». – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.08.1883, BVG 312 / 18.08.1883, JLB 375.
…«недолговечным… горящая солома». >…< …«думают невесть что… слухи»….. «Они считают… веду себя глупо». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.12.1882, BVG 249 / JLB 289.
«Я часто… у кого-нибудь совета»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.09.1882, BVG 234 / JLB 269.
«Каждый раз… становится тяжко». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.06.1882, BVG 208 / JLB 239.
…«чтобы они… каков я есть». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882–27.04.1882, BVG 190 / 23.04.1882, JLB 220.
«Что я такое…..ничтожество из ничтожеств». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.07.1882, BVG 218 / JLB 249.
…«который… в своем одиночестве». – Винсент – Антону ван Раппарду, 18.09.1882–19.09.1882, BVG R13 / 19.09.1882, JLB 267.
«Ну и художник!»… >…< …«выплюнул…..просто сумасшедший». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.09.1882, BVG 230 / JLB 262.
«Ты не представляешь…..бросаю работу». – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.09.1882, BVG 234 / JLB 269.
«Это хуже… ни матери, ни отца»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.06.1882–03.06.1882, BVG 201 / 01.06.1882–02.06.1882, JLB 234.
«Боюсь…..будет разочарованием». – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.08.1882, BVG 226 / 26.08.1882, JLB 259.
…«В той или иной степени они стыдились меня». – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.08.1883, BVG 312 / 18.08.1883, JLB 375.
«Все так дорого… заканчивается». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.09.1882, BVG 228 / JLB 260.
«Многое… идет насмарку»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.09.1882, BVG 234 / JLB 269.
«Я считаю, что работа… о времени жатвы». – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.09.1882, BVG 233 / 18.09.1882, JLB 266.
…«Я взял в руки кисть… недавно»… «Если же этюд… начал писать»…«не судить… этой работе»… «Если… мужества продолжать». – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.09.1882, BVG 234 / JLB 269.
…«скептицизмом, равнодушием и холодностью»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.01.1883–29.01.1883, BVG, 262 / 27.01.1883, JLB 305.
…«суровой поэтичности». – Винсент – Антону ван Раппарду, 13.08.1882, BVG R11 / JLB 256.
«Жизнь моя… была тогда». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1882, BVG 205 / JLB 235.
…«Мне думается… сейчас». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.10.1882, BVG 237 / JLB 274.
…«непостоянство и пресыщенность»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 20.08.1883–21.08.1883, BVG 315 / 20.08.1883, JLB 377.
…«честность и простодушие»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.12.1882–05.12.1882, BVG 251 / 04.12.1882–09.12.1882, JLB 291.
«Раньше я воображал… гармония». – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.12.1882–02.01.1883, BVG 256 / 31.12.1882 и 02.01.1883, JLB 297.
…«Невозможно…..вершина достигнута». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.11.1882–03.11.1882, BVG 241 / 05.11.1882, JLB 280.
…«прелестными». – Винсент – Тео Ван Гогу, 16.06.1874, BVG 17 / JLB 23.
«Для меня…..благородное, здоровое чувство». – Винсент – Антону ван Раппарду, 18.09.1882–19.09.1882, BVG R13 / 19.09.1882, JLB 267.
…«народными художниками»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 12.09.1882–14.09.1882, BVG R12 / 12.09.1882–17.09.1882, JLB 263.
…«Есть картины… есть все». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.10.1882, BVG 238 / 15.10.1882, JLB 272.
…«коротать время в кафе»… – «Многие художники здесь, в Голландии, на вопрос: „Что такое гравюра на дереве?“ – отвечают: „Это те картинки, что лежат в кафе“». (Винсент – Тео Ван Гогу, 01.11.1882, BVG 240 / JLB 278).
«У этих англичан… великие художники»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 18.09.1882–19.09.1882, BVG R13 / 19.09.1882, JLB 267.
…«нечто прочное… в минуту слабости». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.10.1882, BVG 237 / JLB 274.
…«исчерпывающее… об этом предмете»… – The Nation, 1880, Number 794, September 16, p. 205.
«Он понимает… трудностями сталкиваюсь»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1882, BVG 205 / JLB 235.
…«Больше всего… >…< …пытаешься выразить». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.06.1882, BVG 208 / JLB 239.
…«одну из своих обычных шуток»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 31.10.1882, BVG R16 / 29.10.1882, JLB 276.
«Думаю… „…причислены к декадентам“». >…< «На нас с тобой… художников»… «Мы не должны… клевете». – Винсент – Антону ван Раппарду, 01.11.1882, BVG R17 / JLB 279.
«Чем больше… как художник»… «Фома Кемпийский… „…человеком“». – Винсент – Антону ван Раппарду, 31.10.1882, BVG R16 / 29.10.1882, JLB 276.
…«этюд фигуры… придать тон»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.08.1882, BVG 226 / 26.08.1882, JLB 259.
…«Группы людей… на улице»…«бесчисленных… для каждой фигуры»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.09.1882, BVG 231 / JLB 264.
…«Каждый…этюд… как минимум полчаса»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.11.1882–03.11.1882, BVG 241 / 05.11.1882, JLB 280.
…«вне дома… выдают попечители»… – Van Heugten, 1996, p. 131.
…weesman… – Ван Хёгтен отмечает, что Винсент неверно применяет к Зёйдерланду термин «weesman», поскольку пенсионеров богадельни Голландской реформатской церкви не называли «сиротами», в отличие от пенсионеров католической богадельни. Винсент мог услышать это слово от Син, которая была католичкой. Но пенсионеры-католики не носили регистрационных номеров или цилиндров, которые были примечательной чертой костюма подопечных протестантской богадельни (Van Heugten, 1996, p. 129).
…«правдивое и полноценное»… – Von Herkomer, 1882, p. 135, 136.
…«энергичных словах»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.11.1882, BVG 240 / JLB 278.
…«моральные преимущества»… >…< …«пагубного конвенционализма»… – Von Herkomer, 1882, p. 166, 167.
…«дурацкую школу»… «незрелыми»… «все и вся… к выбранной теме». – Там же, p. 134, 135.
«Вся статья…..такие речи». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.11.1882, BVG 240 / JLB 278.
…«По трудам их…..вспомни о Геркомере»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.11.1882–03.11.1882, BVG 241 / 05.11.1882, JLB 280. Винсент неточно цитирует Евангелие от Матфея: «По плодам их узнаете их» (Мф. 7: 16).
…«чем-то вроде Библии»… «в благочестивое настроение». – Винсент – Антону ван Раппарду, 09.02.1883, BVG R25 / 10.02.1883, JLB 311.
«Я работаю…..нужно сделать». – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.10.1882, BVG 236 / 01.10.1882, JLB 270.
…«тип… из многих индивидуальностей»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.01.1883, BVG 257 / JLB 298.
«Я пытался… >…< …на корм червям». – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.11.1882–27.11.1882, BVG 248 / JLB 288.
…«в эпоху… себя долго ждать». >…< …«утилитарности и спешки»….. «понятные большинству публики»… – Von Herkomer, 1882, p. 133.
…«удовольствие… удовлетворение»… «шумно требует… ему по нраву». – Там же, p. 168.
…«пагубного влияния»… – Там же, p. 166, 167.
…«создать… обеспечит репутацию». – Там же, p. 166.
«Если это правда… мог попробовать». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.11.1882–03.11.1882, BVG 241 / 05.11.1882, JLB 280.
…«грубых, но дерзких»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.11.1882–08.11.1882, BVG 243 / 07.11.1882, JLB 281.
…«Женщина с мешками угля»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.11.1882, BVG 242 / 10.12.1882, JLB 292.
…«небольшую процессию»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.11.1882–03.11.1882, BVG 241 / 05.11.1882, JLB 280.
…«имя в… редакциях журналов». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.11.1882–08.11.1882, BVG 243 / 07.11.1882, JLB 281.
…«испытывать… умелых рисовальщиков». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.11.1882, BVG 240 / JLB 278.
«Не думаю… своим призванием»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1883, BVG 288 / JLB 348.
…«Нужно не рассуждать… <…> En avant et plus vite que ça». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.12.1882, BVG 249 / JLB 289.
…«Такие вещи… не волнуют»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 31.10.1882, BVG R16 / 29.10.1882, JLB 276.
…«человека с улицы»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 16.11.1882, BVG 245 / 16.11.1882 или 17.11.1882, JLB 283.
…«дом каждого… рабочего»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.12.1882, BVG 249 / JLB 289.
…«усилить» рисунок… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.11.1882, BVG 246 / JLB 285.
…«вместо рисунка… пятно». – Винсент – Антону ван Раппарду, 27.02.1883, BVG R29 / 23.02.1883–26.02.1883, JLB 321.
…«пропадает при переносе»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.11.1882, BVG 246 / JLB 285.
…«живости» и «нюансов тона». – Винсент – Антону ван Раппарду, 26.11.1882, BVG R18 / 24.11.1882, JLB 287.
…«Недовольство скверной… в ужасную хандру». – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.11.1882–27.11.1882, BVG 248 / JLB 288.
«Помимо наших… сделанные рисунки». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.12.1882, BVG 252 / JLB 293.
«Это печалит…..в жизни». – Там же.
…«жуткую слабость» и «вялость»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.10.1882, BVG 238 / 15.10.1882, JLB 272.
…«совершенно разбитым»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.09.1882, BVG 233 / 18.09.1882, JLB 266.
…«что даже… требовало усилия». – Винсент – Антону ван Раппарду, 07.02.1883, BVG R21 / 08.02.1883, JLB 309.
…«пустился… по кривой дорожке». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.02.1883, BVG 264 / JLB 308.
…«Необходимо… ты предполагал». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.10.1882, BVG 237 / JLB 274.
…«жизнь окрашивается в цвет помоев». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.02.1883, BVG 263 / JLB 306.
«При мысли о том… становится тяжко»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.12.1882, BVG 252 / JLB 293.
…«Они…..кажутся никуда не годными». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.02.1883, BVG 264 / JLB 308.
…«печальное… „зачем все это?“». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.11.1882, BVG 240 / JLB 278.
…«во взгляде младенца… чем океан». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.11.1882, BVG 242 / 10.12.1882, JLB 292.
... «выразить особый дух Рождества». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.12.1882–18.12.1882, BVG 253 / 13.12.1882–18.12.1882, JLB 294.
…«перечитывал… был мальчиком». – Винсент – Антону ван Раппарду, 05.03.1883, BVG R30 / JLB 325.
…«Чувство такое… на риф»…«прокаженного»… «Впору издали… „…лишь горе и вред!“». – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.11.1882–27.11.1882, BVG 248 / JLB 288.
…«Прости…..в чем загвоздка». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.12.1882–30.12.1882, BVG 255 / 27.12.1882, JLB 296.
…«Мы оба – и ты, и я… не прошли мимо». – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.01.1883–29.01.1883, BVG 262 / 27.01.1883, JLB 305.
…«увядания…..бессилия»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.02.1883, BVG 266 / JLB 312.
«У меня были… просто скверные». – Винсент – Антону ван Раппарду, 07.02.1883, BVG R21 / 08.02.1883, JLB 309.
…«невыносимым… созданием». – Там же.
…«пустят меня по миру»… >…< …«страсти»… «бесконечную жалость». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.01.1883, BVG 259 / 10.01.1883, JLB 300.
«Если бы я… глупой»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.02.1883, BVG 266 / JLB 312.
«Когда Любовь мертва… бодрствовать?» – Винсент – Антону ван Раппарду, 07.02.1883, BVG R21 / 08.02.1883, JLB 309.
…«Я не могу… ни единой душе». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.02.1883, BVG 266 / JLB 312.
«Я считаю любовь… действием». – Там же.
…«духовному единению»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 21.03.1883, BVG R32 / JLB 332.
…«Когда… силу в единении». – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.01.1883–29.01.1883, BVG 262 / 27.01.1883, JLB 305.
…«двух достойных людей… замыслом». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.03.1883, BVG 275 / JLB 331.
…«человеческих сердец…..все подвластно!»… – Там же.
«Мы находимся… в рисунке». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.03.1883, BVG 271 / JLB 323.
«Я презирал бы… на одном уровне»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.03.1883, BVG 275 / JLB 331.
…«взаимной симпатии… отношений». – Винсент – Антону ван Раппарду, 21.03.1883, BVG R32 / JLB 332.
«Рассматривая… „Это или то неправильно“»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.03.1883, BVG 275 / JLB 331.
…«неисправимыми лгунами». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.12.1882–05.12.1882, BVG 251 / 04.12.1882–09.12.1882, JLB 291.
…«чудовищными», «ужасной мазней»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 20.05.1883, BVG 285 / JLB 343.
«По моему настоянию… мне в этом»… – Там же.
«Из-за того…..огорчений не избежать». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.02.1883, BVG 266 / JLB 312.
…«sentinelle perdue»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.11.1882–27.11.1882, BVG 248 / JLB 288.
…«больным… тружеником». – Винсент – Антону ван Раппарду, 04.02.1883, BVG R20 / JLB 307.
…«ненужный хлам… ветошь». – Винсент – Антону ван Раппарду, 25.01.1883–30.01.1883, BVG R24 / 25.01.1883, JLB 304.
«Порой я не верю…..правдой». – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.02.1883, BVG 265 / JLB 310.
…«для человека… подавленного». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.11.1882, BVG 242 / 10.12.1882, JLB 292.
…«Я так ни разу… внутри»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.04.1883–22.04.1883, BVG 280 / 21.04.1883, JLB 337.
«Какое… она производит»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.04.1883, BVG 279 / JLB 336.
«Когда мои горести… в бурю»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 04.02.1883, BVG R20 / JLB 307.
…«мусорную свалку»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.02.1883, BVG 263 / JLB 306.
…«смотреть в бездну». – Винсент – Антону ван Раппарду, 07.02.1883, BVG R21 / 08.02.1883, JLB 309.
…«что-то… не вернется»… >…< «Начинаешь… и не дождаться». – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.02.1883, BVG 265 / JLB 310.
…«чтобы свет… в столовой». >…< «Когда… место действия». >…< …«настоящую одежду» – «живописные»… рубахи… «Завтра… полный дом народу». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.03.1883, BVG 271 / JLB 323.
…«как можно… выявить характер». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.03.1883, BVG 275 / JLB 331.
«Буду просто… и все»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 21.03.1883, BVG R32 / JLB 332.
…«по-домашнему» и «доволен ими». – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.03.1883, BVG 272 / JLB 324.
…«место, где модели… в „Graphic“». – Винсент – Антону ван Раппарду, 21.03.1883, BVG R32 / JLB 332.
«Мой идеал…..в очень малых масштабах, но…» – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.04.1883, BVG 278 / JLB 334.
Глава 19
Иаков и Исав
…«приятных и привлекательных»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.09.1882, BVG 230 / JLB 262.
…«детальность»… – Полемизируя с Тео в своем письме, Винсент приводит слова брата по-французски: «Что касается „y mettre des details“ [добавить деталей], то это не кажется мне такой уж необходимостью, „dégrossir“ [обтесать] я, разумеется, стремлюсь и сам, так сказать, „serrer la forme de plus près“ [уделить больше внимания форме]». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.03.1883, BVG 273 / JLB 326.
…«Я как будто…..все это нарисовать!»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.12.1882–05.12.1882, BVG 251 / 04.12.1882–09.12.1882, JLB 291.
…«да и моя жизнь… скудна»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.07.1883, BVG 301 / JLB 363.
…«парня с тачкой, полной навоза». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.03.1883–01.04.1883, BVG 277 / 29.03.1883 и 01.04.1883, JLB 333.
…«честность, простодушие и правдивость»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.12.1882–05.12.1882, BVG 251 / 04.12.1882–09.12.1882, JLB 291.
…«необдуманные и легкомысленные»… никогда не изменится. – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.12.1882–03.12.1882, BVG 250 / 03.12.1882, JLB 290.
«Мне кажется… перемены произойдут». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.11.1882–03.11.1882, BVG 241 / 05.11.1882, JLB 280.
«Изменения… равнозначно прогрессу»….. «потеряли из виду исходную точку и цель»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.10.1882, BVG 238 / 15.10.1882, JLB 272.
…«спешки и суматошности»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.11.1882–03.11.1882, BVG 241 / 05.11.1882, JLB 280.
…à peuprès… – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.07.1882, BVG 220 / JLB 251.
…«ловкости». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.12.1882–05.12.1882, BVG 251 / 04.12.1882–09.12.1882, JLB 291.
«Было бы лучше… нежели Лантье»… >…< «Не худший… называют импрессионистами»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.11.1882–27.11.1882, BVG 248 / JLB 288.
…«поверхностными», «неверными», «неточными и несправедливыми»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 02.07.1883, BVG R38 / 03.07.1883, JLB 359.
…«художники… не такого типа». – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.11.1882–27.11.1882, BVG 248 / JLB 288.
…«прямо себя им противопоставили». – Винсент – Антону ван Раппарду, 08.05.1883, BVG R34 / 09.04.1883, JLB 341.
«Заметил… не упоминает Милле?»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 02.07.1883, BVG R38 / 03.07.1883, JLB 359.
«Едва ли… без примеси серого»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.12.1882–05.12.1882, BVG 251 / 04.12.1882–09.12.1882, JLB 291.
…«получить… тона натуры». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.08.1882, BVG 221 / 31.07.1882, JLB 252.
…«коричнево-серой земли»… «сероватых полос»… «слегка… серым небом». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.10.1882, BVG 238 / 15.10.1882, JLB 272.
«Нужно…..карандашом». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1882, BVG 187 / 14.04.1882, JLB 217.
…«макая губку… рисунки». – Й. Б. Кам – А. Плассхерту, 12.06.1912, b3025 V/1982.
…«великолепного черного цвета». – Винсент – Антону ван Раппарду, 14.06.1883–15.06.1883, BVG R37 / 15.06.1883, JLB 354.
…«живописью черным». – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.12.1882–02.01.1883, BVG 256 / 31.12.1882 и 02.01.1883, JLB 297.
…«дает… как живопись». – Там же.
«Я был поражен… черный цвет»… >…< «В этом материале… жизнь»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 05.03.1883, BVG R30 / JLB 325.
«Работать… удовольствие». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.03.1883–01.04.1883, BVG 277 / 29.03.1883 и 01.04.1883, JLB 333.
«Они нужны… после долгой засухи»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.05.1883, BVG 282 / 02.05.1883 или 03.05.1883, JLB 339.
…«дороговизне содержания дома»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.05.1883, BVG 286 / JLB 344.
…«тяжких заботах»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.04.1883–22.04.1883, BVG 280 / 21.04.1883, JLB 337.
…«несколько стесненных»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.06.1883, BVG 295 / JLB 356.
…«Сократить пособие…..без воздуха». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1883, BVG 288 / JLB 348.
…«кошмарную перспективу»… «утешать… приводить в уныние». – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.07.1883, BVG 303 / JLB 365.
…«как жук… будет остановлен». – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.07.1883–25.07.1883, BVG 304 / 24.07.1883, JLB 366.
…«Если же ты… впаду в хандру». «Дорогой брат…..нервничать». – Винсент – Тео Ван Гогу, 20.08.1883–21.08.1883, BVG 315 / 20.08.1883, JLB 377.
«Отец любил… без оснований». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.11.1883, BVG 338 / JLB 405.
…«драматических обстоятельствах»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.04.1883, BVG 279 / JLB 336.
…«вполне культурной»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1883, BVG 290 / JLB 349.
«Спасти жизнь… прекрасное». «Не лишай… ради меня»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.01.1883, BVG 260 / JLB 301.
…«Любое… гостиничного номера»… – Там же.
…«Безоговорочно… жить без нее»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.02.1883, BVG 268a / JLB 313.
…«любви и верности». «Я действительно… ее жизнь»… – Там же.
…«Есть что-то аморальное… в обществе»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1883, BVG 290 / JLB 349. Винсент цитирует слова, произнесенные отцом во время его визита в Гаагу в мае 1883 г. Не ясно, имел ли в виду Дорус Мари или Син, но Винсент явно относит их на счет обеих.
…«бесконечно… нехристианским». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1883, BVG 288 / JLB 348.
…«даже если… окажется потом»…«Думаю… появился ребенок». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1883, BVG 290 / JLB 349.
«Пренебрегать интересами… чудовищно». «Мы с тобой… испытывать сострадание». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1883, BVG 288 / JLB 348.
…«кризисом, который… отдалиться»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1883, BVG 290 / JLB 349.
…«Я был бы рад… сохранить мир». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.06.1883–06.06.1883, BVG 291 / 07.06.1883, JLB 351.
…«[Они] понравятся… фигур». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.05.1883, BVG 287 / JLB 347.
…«возможно, еще до твоего приезда». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1883, BVG 290 / JLB 349.
…«для разнообразия несколько акварелей». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.07.1883, BVG 299 / JLB 361.
…«вместе решить… в порядке эксперимента». – Винсент – Тео Ван Гогу, 29.07.1883–30.07.1883, BVG 307 / JLB 369.
…«отличные сюжеты для живописи»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.06.1883, BVG 292 / 11.06.1883, JLB 352.
…«сейчас… заняться живописью». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.07.1883, BVG 299 / JLB 361.
…«спутал морской ветер». – Винсент – Тео Ван Гогу, 29.07.1883–30.07.1883, BVG 307 / JLB 369.
«Я вдруг понял… что-то есть»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.07.1883, BVG 301 / JLB 363.
«Во мне произошла революция… сдерживал себя». – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.06.1883–14.06.1883, BVG 293 / 15.06.1883, JLB 353.
…«чего-то… оригинального»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.06.1883–28.06.1883, BVG 296 / 27.06.1883, JLB 357.
…«утешительного и заставляющего задуматься»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.05.1883, BVG 287 / JLB 347.
…«перестанет думать… абсурдно». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.08.1883, BVG 308 / 03.08.1883, JLB 370.
«Ничто… как работа… Когда я не могу… подавленным». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1883, BVG 288 / JLB 348.
…«что тогда… заняться живописью». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.07.1883, BVG 302 / JLB 364.
…«Он хочет, чтобы я продолжал». – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.07.1883, BVG 303 / JLB 365.
…«красивыми»… картинами… «Не важно, что она не закончена»… «Наполовину романтическая… приятна». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.07.1883–08.07.1883, BVG 298 / 07.07.1883, JLB 360.
…«они могут… возобновить отношения». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1883, BVG 290 / JLB 349.
…«жаждет… с Мауве». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.06.1883, BVG 295 / JLB 356.
…«руку помощи». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1883, BVG 290 / JLB 349.
…«растопить лед»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.07.1883, BVG 299 / JLB 361.
…«Опять… меня в покое». «Я прекрасно понимаю… прошлогоднюю историю». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.06.1883, BVG 295 / JLB 356.
«Я тоже…..работать с акварелью». – Там же.
«Такое… о возможности продать»…«Вы человек… на посмешище». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.07.1883, BVG 297 / JLB 358.
…«сделать фигуры более законченными». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.06.1883, BVG 295 / JLB 356.
«Порой это… действует оглушительно»… «Жизнь временами… беспросветным». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.07.1883, BVG 297 / JLB 358.
…«бессильных глупцов… зубоскалить». – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.07.1883–26.07.1883, BVG 305 / 25.07.1883, JLB 367.
«Он твердо уверился… абсурд». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.06.1883, BVG 295 / JLB 356.
…«преодолевая трудности… собственным путем». – Там же.
…«вечного нет»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.07.1883, BVG 297 / JLB 358.
Я отвечаю… >…< …встать с пола. – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.07.1883–26.07.1883, BVG 305 / 25.07.1883, JLB 367.
…«Я раскуриваю… повестками». – Там же.
…«Милле… побывать в тюрьме»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.07.1883, BVG 301 / JLB 363.
…«собственностью Тео»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.07.1883–26.07.1883, BVG 305 / 25.07.1883, JLB 367.
«По временам… отчаяние». – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.05.1883–10.05.1883, BVG 284 / 10.05.1883, JLB 342.
…«лезущей не в свое дело… семьи»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.04.1883, BVG 281 / JLB 338.
…«оторвать ее от меня»….. «Он слишком мало зарабатывает», «Он недостаточно хорош для тебя», «Он несомненно бросит тебя». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.06.1883, BVG 288 / JLB 348.
«Она предпочитает… я ее брошу». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.08.1883–23.08.1883, BVG 317 / 23.08.1883–29.08.1883, JLB 379.
«Он часто…..все хорошо». – Винсент – Тео Ван Гогу, 27.07.1883, BVG 306 / JLB 368.
…«боль промеж плеч»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.07.1883–26.07.1883, BVG 305 / 25.07.1883, JLB 367.
…«упадок сил», «хроническая лихорадка или что-то в этом роде»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.07.1883, BVG 302 / JLB 364.
«Слабость… плохого питания»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.07.1883, BVG 301 / JLB 363.
…«перенапряженных нервах»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 27.07.1883, BVG 306 / JLB 368.
…«бритвы и ящика с постелью»… «выцветшие пятна на… обоях». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.07.1883, BVG 299 / JLB 361.
…«абсурдными», «нелепыми», «странными» – «невозможными… в самом диком сне»…«страдать от лихорадки»… «Он далеко ушел… ни одного разумного мазка». – Там же.
…«не в состоянии объяснить»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.07.1883, BVG 302 / JLB 364.
…«трудности… приливная волна»… >…< «Нельзя верить… сойти с ума». – Винсент – Тео Ван Гогу, 27.07.1883, BVG 306 / JLB 368.
…«падал с ног от усталости». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.06.1883–17.06.1883, BVG 294 / 16.06.1883, JLB 355.
…«умиротворение»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.06.1883, BVG 295 / JLB 356.
…«Я тоже… нечто подобное». – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.07.1883–26.07.1883, BVG 305 / 25.07.1883, JLB 367.
…«Ни о каком отдыхе… и речи». – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.07.1883, BVG 303 / JLB 365.
«Не удивлюсь… то место»… «Думаю… должны сделать». – Винсент – Тео Ван Гогу, 29.07.1883–30.07.1883, BVG 307 / JLB 369.
«Особых надежд… не могу»… >…< «Твое письмо… в самое сердце»… «Чувствую… Неужели это правда?» – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.07.1883, BVG 301 / JLB 363.
Все мои неприятности… >…< …бременем для тебя. – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.07.1883, BVG 302 / JLB 364.
«Беда… на долгие годы жизни». – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.08.1883–08.08.1883, BVG 309 / 07.08.1883, JLB 371.
Я хочу оставить… >…< …кое-что создать. – Там же.
…«Единственное… сделать что-то хорошее». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.08.1883, BVG 310 / 12.08.1883 или 13.08.1883, JLB 372.
…«мужественным». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.08.1883–23.08.1883, BVG 317 / 23.08.1883–29.08.1883, JLB 379.
…«долгой приятной прогулки»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.08.1883, BVG 310 / 12.08.1883 или 13.08.1883, JLB 372.
…«вымаливанием подаяния»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.08.1883, BVG 314 / JLB 376.
«Мне тяжело… и подавно»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.08.1883, BVG 312 / 18.08.1883, JLB 375.
«Самое лучшее… к моим работам». – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.08.1883, BVG 312 / 18.08.1883, JLB 375.
…«Вся эта история… ношу в себе»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.08.1883, BVG 313 / 17.08.1883, JLB 374.
…«увядшей потаскухи»… «ублюдков». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.12.1883–31.12.1883, BVG 350a / 28.12.1883, JLB 418.
…«Давай… абсурдных вещах»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.08.1883, BVG 312 / 18.08.1883, JLB 375.
…«Надеюсь, ты… глупых поступках»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.09.1884–30.09.1884, BVG 377 / 21.09.1884, JLB 458.
…«Что ж, ты определенно вывел меня из себя»… – Там же.
«Не торопи меня… принять решение». – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.08.1883, BVG 312 / 18.08.1883, JLB 375.
…«Я в твоем распоряжении»… «Дай мне… собственным путем»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 20.08.1883–21.08.1883, BVG 315 / 20.08.1883, JLB 377.
…«быть столь тяжкой обузой»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.08.1883, BVG 312 / 18.08.1883, JLB 375.
…«твердо решил… кроме своего ремесла». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.08.1883, BVG 313 / 17.08.1883, JLB 374.
…«глубинной внутренней борьбой»… – Там же.
…«Мне надо… наедине с природой». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.08.1883, BVG 316 / JLB 378.
…«в краю… болот». – Там же.
«Что бы мне хотелось…..рука об руку». >…< «Им придется…..не менять ее». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.07.1883, BVG 299 / JLB 361.
…«похожей на Брабант времен моей юности». – Винсент – Антону ван Раппарду, 13.08.1882, BVG R11 / JLB 256.
…«извлечь пользу из общества друг друга»…«что-то вроде колонии»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.08.1883, BVG 316 / JLB 378.
…«проникаться… на вересковой пустоши». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.08.1883–23.08.1883, BVG 317 / 23.08.1883–29.08.1883, JLB 379.
«Я хотел бы… естественную жизнь»… >…< «Если я брошу… привязан ко мне». – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.08.1883, BVG 314 / JLB 376.
…«Я бы женился на ней даже сейчас»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.08.1883–23.08.1883, BVG 317 / 23.08.1883–29.08.1883, JLB 379.
«Мы поняли… несчастными»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.09.1883, BVG 319 / 05.09.1883, JLB 381.
…«правильным путем»….. «Найди работу». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.09.1883, BVG 318 / JLB 380.
…«каждая новая неделя… здешней жизни». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.09.1883–07.09.1883, BVG 320 / 06.09.1883, JLB 382.
…«Здешние места… твои этюды». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.09.1883, BVG 322 / JLB 384.
…«как можно скорее… тем лучше». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.09.1883, BVG 318 / JLB 380.
…«куда угодно»… – Там же.
«Малыш был так нежен…..с обеих сторон». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.09.1883, BVG 326 / JLB 388.
«Моя работа… из-за последней». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.09.1883, BVG 322 / JLB 384.
«Главное теперь…..не сомневайся». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.08.1883–23.08.1883, BVG 317 / 23.08.1883–29.08.1883, JLB 379.
Глава 20
Воздушные замки
Путь от Гааги до Дренте… – Подробнее об истории и современной Винсенту Дренте см.: Dijk, van der Sluis.
…«большое белое пятно, где нет названий деревень»….. «Имя, которое заставляет задуматься»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.08.1883, BVG 316 / JLB 378.
«Что привлекательного…..кроме мучительной монотонности?» – Якобус Крандейк, цит. по: Van den Dobbelstein, n. p., VGFA.
«На карте… (здесь даже нет башни)». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.09.1883, BVG 329 / JLB 391.
«Люди здесь…..одичали». – Слова хогевенского проповедника Вильхельма Йонкера (цит. по: Dijk, van der Sluis, p. 156).
«Здесь, куда ни пойдешь…..необозрима»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 16.09.1883, BVG 325 / JLB 387.
…«восхитительные»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.09.1883, BVG 326 / JLB 388.
…«невыразимо прекрасные»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.10.1883, BVG 330 / JLB 392.
…«свеж и живителен»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.09.1883–12.09.1883, BVG 323 / JLB 385.
…«так полон… торжественности»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.09.1883, BVG 327 / JLB 389.
«Я очень рад… великолепно». – Винсент – Тео Ван Гогу, 16.09.1883, BVG 325 / JLB 387.
…«очень красивыми». – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.09.1883, BVG 324 / JLB 386.
…некогда виденные братьями на Рейсвейкском канале… – Там же.
…несчастных женщин он сравнил с живописными крестьянками Милле. – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.09.1883–12.09.1883, BVG 323 / JLB 385.
…«настоящим работягой»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 16.09.1883, BVG 325 / JLB 387.
…«физиономии… ворон»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.10.1883, BVG 330 / JLB 392.
…«здоровую меланхолию». – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.09.1883, BVG 324 / JLB 386.
«Чем больше… мне нравится Хогевен». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.09.1883, BVG 326 / JLB 388.
«Чем дольше я живу… здешние места». – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.09.1883, BVG 327 / JLB 389.
…«Дальше… прекрасные пейзажи». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.09.1883–12.09.1883, BVG 323 / JLB 385.
…«растянувшиеся на мили… Конинка»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.10.1883, BVG 330 / JLB 392.
…Жюля Дюпре. – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.09.1883, BVG 324 / JLB 386.
…Необъятная…..с лиловыми отсветами. – Винсент – Тео Ван Гогу, 16.09.1883, BVG 325 / JLB 387.
…«Ты прекрасно знаешь… моим занятием». – Там же.
…«сотню серьезных этюдов»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.09.1883, BVG 318 / JLB 380.
…«серьезный, спокойный характер»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.09.1883, BVG 327 / JLB 389.
…«характерных видов природы»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.09.1883, BVG 318 / JLB 380.
…«встретить сочувствие»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.09.1883, BVG 319 / 05.09.1883, JLB 381.
…«погруженным в свою работу… для счастья»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 20.08.1883–21.08.1883, BVG 315 / 20.08.1883, JLB 377.
…«эта особая мука». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.12.1883, BVG 343 / JLB 408.
…«часами не встретить… занятным созданием»… – Якобус Крандейк, цит. по: Van den Dobbelstein, n. p., VGFA.
«Я настолько оторван от мира»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.10.1883, BVG 331 / JLB 393.
«Должны же… чувствуют то же самое». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.06.1883, BVG 292 / 11.06.1883, JLB 352.
…«нищего уличного торговца». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.09.1883, BVG 329 / JLB 391.
…«Меня правда беспокоит… с людьми»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.09.1883, BVG 328 / JLB 390.
…«так же разумно… свиньи». – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.10.1883, BVG 332a / 12.10.1883–13.10.1883, JLB 395.
…«Они смеялись… отказывались позировать». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.09.1883, BVG 326 / JLB 388.
…«услышать… просьбы». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.09.1883, BVG 329 / JLB 391.
…«которых… но не смог». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.12.1883, BVG 343 / JLB 408.
…«сестер милосердия»… «Я не считаю… особую человечность». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.09.1883, BVG 326 / JLB 388.
…«Я думаю… глубокой грусти». – Там же.
…«сердце таяло»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.09.1883, BVG 324 / JLB 386.
«Такие, как она… не порицания». «Бедное… существо». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.09.1883, BVG 326 / JLB 388.
«Это могло бы… мучительнее вдвое». – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.09.1883, BVG 328 / JLB 390.
«Тревога за судьбу…..что-то случилось». – Там же.
…«Я вновь истратил все деньги». – Винсент – Тео Ван Гогу, 16.09.1883, BVG 325 / JLB 387.
«Я нашел здесь столько красивого»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.09.1883, BVG 328 / JLB 390.
«Потеря времени… расточительство». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.09.1883, BVG 329 / JLB 391.
«Было бы безрассудством… материалов»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.09.1883, BVG 326 / JLB 388.
«Я ощущаю… >…< …поглотит меня». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.09.1883, BVG 329 / JLB 391.
«Кажется, у дяди… >…< …не написал»…«загнать в угол»… «получить удовлетворение». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.09.1883, BVG 326 / JLB 388.
Было бы трусостью… >…< …дать мне высказаться. – Там же.
«Я бы предпочел… хотелось бы». – Винсент – Тео Ван Гогу, 16.09.1883, BVG 325 / JLB 387.
…«скитаясь как вечный бродяга»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.09.1883, BVG 329 / JLB 391.
«Ты немного…..и здесь»…«доказательство искренности»… «четкая договоренность»… «должен… к любому исходу»… «безумие». – Там же.
…«отчаяние… не в силах описать»….. «уверенности… душевной теплоты», «я совершенно потерян… хандры». – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.09.1883, BVG 328 / JLB 390.
«Все проза… цель которой – поэзия»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.09.1883, BVG 329 / JLB 391.
…«вечно гниющие вереск и торф»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.11.1883, BVG 340 / JLB 402.
…«далее вглубь, несмотря на дурную погоду»… «подальше на пустоши». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.09.1883, BVG 329 / JLB 391.
«Я все яснее… беспомощен». – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.09.1883, BVG 328 / JLB 390.
«Ведь в каждой жизни… унылы»….. «Не слишком ли велико… унылых дней?» – Там же.
…«кучу стертых… кистей». >…< «Все это было… обессиленным»….. «как безнадежно… дела». >…< «Последние два дня… относительно будущего»… «крик задыхающегося». >…< «Предоставь меня… >…< …сдаться?» – Там же.
«Приезжай… на этих пустошах». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.10.1883, BVG 339 / JLB 396.
«Приезжай…..обвеять тебя!» – Там же.
«Будущее… два сотоварища-художника». – Винсент – Тео Ван Гогу, 16.10.1883, BVG 333/ JLB 397.
«Я вовсе… воздушных замков»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 16.05.1882, BVG 199 / 18.05.1882, JLB 229.
«Будучи художником… среди людей». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.10.1883, BVG 335/ JLB 398.
…«выродится как человек»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.10.1883, BVG 336 / JLB 400.
…«ремесленниками»… «могут делать что-то своими руками». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1882–15.04.1882, BVG 184 / 02.04.1882, JLB 214.
…искусства как «ремесла»… «восхитительной вещью»… «лучше и глубже». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.11.1883, BVG 339a / JLB 403.
…«в точности… физиогномика»… «рыжеватые волосы» и «квадратный лоб»…«людей действия»… «простую жизнь» и «прямой путь»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.11.1883, BVG 338 / JLB 405.
…«проклятых мрачных минут… подавленным». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.10.1883, BVG 330 / JLB 392.
«Послушай… самоубийства». – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.10.1883, BVG 337 / JLB 401.
…«В такие же точно минуты… на Восток». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.10.1883, BVG 330 / JLB 392.
…«маленькое царство»… «Это абсолютная… как я ее понимаю». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.10.1883–07.10.1883, BVG 331 / 07.10.1883, JLB 393.
«Пустошь говорит… природы»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.10.1883, BVG 339 / JLB 396.
…«дни проходят, точно сны». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.11.1883, BVG 340 / JLB 402.
…«невыразимо прекрасная»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.10.1883, BVG 339 / JLB 396.
…«нашего с тобой вечного врага»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.10.1883, BVG 332 / JLB 394.
«Доверься тому, во что верю я»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 16.10.1883, BVG 333 / JLB 397.
…«фантастические силуэты… вечернего воздуха»…«очаровательно уютными»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.10.1883, BVG 330 / JLB 392.
…«мирными и безыскусными». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.10.1883–07.10.1883, BVG 331 / 07.10.1883, JLB 393.
…«Представь себе… в открытой повозке»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.11.1883, BVG 340 / JLB 402.
…«тишина… лишь он один»… «одна только… небо»… «туманной атмосферой»… «косматыми» пастухами… >…< «Теперь ты… >…< …мирно работать». – Там же.
…«скандальными… сумасбродными»… «пережившим свою славу»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.10.1883, BVG 335 / JLB 398.
…«невыносимом высокомерии», «пристрастии к интригам»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.11.1883, BVG 339b / JLB 404.
…«чудовищной несправедливости». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.12.1883, BVG 343 / JLB 408.
…«не обольщайся… все уладится»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.11.1883, BVG 339b / JLB 404.
…«стой на своем… не сдавайся». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.10.1883, BVG 332 / JLB 394.
«Все они стоят один другого»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.09.1884–30.09.1884, BVG 380 / 10.03.1884, JLB 436.
«Торговля картинами… тяжелую болезнь»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.10.1883, BVG 335 / JLB 398.
…«триумфа посредственности… абсурда». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.10.1883–07.10.1883, BVG 331 / 07.10.1883, JLB 393.
…«деньги оставляют нас равнодушными». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.10.1883, BVG 336 / JLB 400.
…«моя работа… некоторый доход». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.10.1883, BVG 332 / JLB 394.
…«бесконечно могущественная сила»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.11.1883, BVG 338 / JLB 405.
«Когда принимаешься… приемлемыми». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.10.1883, BVG 336 / JLB 400.
…«мы не строим воздушных замков»…«Где и как раздобыть деньги… использовать»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.10.1883, BVG 339 / JLB 396.
…«феномен – два брата-художника». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.10.1883, BVG 332 / JLB 394.
…«чрезвычайной важности»… «сердечно и с любовью». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.10.1883, BVG 339 / JLB 396.
…«Если мне придется…..новые обстоятельства». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.10.1883, BVG 332 / JLB 394.
«Жить вместе…..слишком упоительным». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.10.1883, BVG 339 / JLB 396.
Мы не будем одиноки… >…< …кроме нее. – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.10.1883, BVG 336 / JLB 400.
…«Мы должны… побеждать»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.10.1883, BVG 339 / JLB 396.
…«J’ai la patience d’un boeuf» («Я обладаю терпеньем вола»)… – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.10.1883, BVG 336 / JLB 400; Винсент приписывает эту фразу французскому художнику Гюставу Доре.
…«Я сделаю… добиться этого»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.10.1883, BVG 337 / JLB 401.
«Ты станешь художником… пастель»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.11.1883, BVG 339a / JLB 403.
«Ты сможешь… захотеть». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.12.1883, BVG 343 / JLB 408.
…«сразу же попробовать себя в пейзаже». >…< «Это совершеннейший Мишель… напоминает». «Как раз с таких этюдов…..думаю об этом». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.10.1883, BVG 339/ JLB 396.
«Живописцем становишься…..достичь». – Винсент – Тео Ван Гогу, 16.10.1883, BVG 333 / JLB 397.
Они будут…..этот номер не пройдет! – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.11.1883, BVG 339a / JLB 403.
…«Мой план… не слишком малым»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.11.1883–13.11.1883, BVG 341 / 12.11.1883 или 13.11.1883, JLB 406.
…«Когда что-то… внутренний голос»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.10.1883, BVG 336 / JLB 400.
«Моя задача писать… >…< …как можно больше». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.11.1883, BVG 338 / JLB 405.
…«в духе Мишеля»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.10.1883, BVG 339 / JLB 396.
…«какое спокойствие… в этом пейзаже»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.10.1883, BVG 330 / JLB 392.
…«приезжай посидеть со мной у огня»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.10.1883, BVG 339 / JLB 396.
«Живопись дается мне легче»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 16.10.1883, BVG 333 / JLB 397.
«Мне придется… ради нас всех». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.10.1883, BVG 332 / JLB 394.
«Все это ерунда»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.11.1883, BVG 339b / JLB 404.
«Чем больше, тем веселее… заняться живописью». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.10.1883, BVG 336 / JLB 400.
«Эта твоя женщина… Честна ли?»… >…< …«опасной тягой к „величию“»… «разучиться различать добро и зло». – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.11.1883, BVG 342 / JLB 407.
«Я не должен… им захочется». – Там же.
…«В Париже… на болотах»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.10.1883, BVG 335 / JLB 398.
…«слишком непродуманный»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.11.1883, BVG 342 / JLB 407.
…«На настоящий момент все останется как есть». – Там же.
…«отказаться от финансовой помощи»…«Я не хочу… [в „Гупиль и K°“]»… >…< …«не иметь… ничего общего»…«нервным истощением»… «Просто… признак жизни»… «Я, конечно… годными для продажи». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.11.1883–13.11.1883, BVG 341 / 12.11.1883 или 13.11.1883, JLB 406.
«Я чуть с ума не сошел… письма». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.12.1883, BVG 343 / JLB 408.
…«вновь обрел удовольствие»… – Там же.
«Различия во мнениях…..чинить препятствия». – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.11.1883, BVG 342 / JLB 407.
…«убийцей и бродягой»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.12.1883, BVG 343 / JLB 408.
…«посев слез». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.12.1883, BVG 347 / 15.12.1883, JLB 413.
«Пока бьются наши сердца…..кто мы есть». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.12.1883, BVG 344 / 06.12.1883, JLB 409.
…«старая кривая яблоня… под солнцем»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.12.1883, BVG 343 / JLB 408.
Глава 21
Узник
…«сгорающим от жажды деятельности»… «руки его связаны и сам он словно заключен в темнице». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.07.1880, BVG 133 / 22.06.1880–24.06.1880, JLB 155.
…«ощущает себя узником… явился в мир»… – Жан Дени, цит. по: Gérin, n. p., VGFA.
Справедливо…..решетки и стены. – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.07.1880, BVG 133 / 22.06.1880–24.06.1880, JLB 155.
…«Чувство такое… беспомощный». – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.01.1882, BVG 173 / JLB 203.
«Я также связан… верны и сегодня». – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.07.1876, BVG 71 / JLB 86.
…«не давали мне свободы»… «и никогда… стремления к ней». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.12.1883, BVG 347 / 05.11.1883, JLB 403.
«Я не преступник!….обращались по-скотски». – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.05.1882, BVG 193 / 16.05.1882, JLB 228.
…«они не смягчили… глаза и уши». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.10.1883, BVG 335 / JLB 398.
«В их представлении… не способен к действию». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.07.1882, BVG 212 / JLB 244.
«Неудачи – мои вечные спутники»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.12.1883–31.12.1883, BVG 350a / 28.12.1883, JLB 418.
«Как мне представляется… насмехается над ним»… >…< …«лучше вынести удар… мир тебя пожалел». – Там же.
…«почти невыносимой»… >…< …«несправедливым… невежественным». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.12.1883–07.12.1883, BVG 345 / 07.12.1883, JLB 410.
…«роковую» роль»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.12.1883–08.12.1883, BVG 345a / 08.12.1883, JLB 411.
…«Ты что же… на колени?»… «более… по этому поводу». – Там же.
…«узколобости»… «пасторском тщеславии… все до крайности»… «становится причиной несчастий»… – Там же.
«По сути… тогдашнего поступка». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.12.1883–07.12.1883, BVG 345 / 07.12.1883, JLB 410.
…«Они думают… не сделали, увы»…«стальной твердости… холодности»… «скрип сухого песка… жести». «Отец… раскаяния и сожаления». – Там же.
Я снова ощущаю… >…< …лишает меня сил. – Там же.
…«днем страданий»… «как будто ничего не произошло». >…< …«ровным счетом ничего». – Там же.
…«Я не Ван Гог!» >…< «Старик… если можешь». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.12.1883–08.12.1883, BVG 345a / 08.12.1883, JLB 411.
…«лицемерии» и «иезуитстве»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.12.1883, BVG 348 / 18.12.1883, JLB 415.
«Меня не удовлетворяют… >…< …не пойдет». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.12.1883, BVG 347 / 15.12.1883, JLB 413.
«Мы всегда были добры к тебе»… – Там же.
…«Не думаю… в отношении других людей»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 30.11.1883, b2247 V/1982.
…«своенравный и деспотичный»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1884–15.06.1884, BVG 371 / июнь 1884, JLB 450.
…«мрачной» и «унылой». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.03.1884, BVG 358 / 02.03.1884, JLB 432.
…«черный свет», «rayon noir»… «свет их душ… мрак вокруг них». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.12.1883–07.12.1883, BVG 345 / 07.12.1883, JLB 410.
…«защитников»… людьми «белого света», «rayon blanc». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.09.1883, BVG 326 / JLB 388.
…«кто сожалеет… голландские каналы»… – Mill, 1859, p. 78–79.
«Я имею право… естественными правами». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.12.1883–31.12.1883, BVG 350a / 28.12.1883, JLB 418.
По свидетельству… «по три-четыре часа». – Stokvis, p. 36.
…«большим лохматым псом… с мокрыми лапами»: «Он у всех…..громко лает». – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.12.1883, BVG 346 / 15.12.1883, JLB 413.
Короче говоря… >…< …несмотря на радушие хозяев… – Там же.
…«Он работает… прекрасными»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 20.12.1883, b2250 V/1982.
«Когда он оглядывается… очень больно». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 30.11.1883, b2247 V/1982.
…«чтобы было красиво, тепло и сухо»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 20.12.1883, b2250 V/1982.
«Мы проводим…..уже не изменишь». – Hulsker, 1989, p. 255.
…«Моя одежда была недостаточно хороша»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.12.1883, BVG 346 / 15.12.1883, JLB 413.
«Их сердечный прием…..хуже самих ошибок». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.12.1883–07.12.1883, BVG 345 / 07.12.1883, JLB 410.
…«мастерской… в качестве извинения»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1884–15.04.1884, BVG 363a / 24.03.1884, JLB 442.
«Я не собираюсь…..не согласен». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.12.1883, BVG 348 / 18.12.1883, JLB 415.
…«Вы, люди… никогда не поймете»… «Я должен…..собственным путем»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.12.1883, BVG 346 / 15.12.1883, JLB 413.
…«мелочную гордость»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.12.1883, BVG 347 / 16.12.1883, JLB 414.
…«еще решительнее… сам по себе». – Винсент – Тео Ван Гогу, 25.12.1883–28.12.1883, BVG 350 / 26.12.1883, JLB 417.
…«абсурдными»… «узколобый консерватизм»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.10.1883, BVG 336 / JLB 400.
…«чопорных, лицемерных зануд»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.03.1884, BVG 359 / 05.03.1884–09.03.1884, JLB 434.
…«честными наблюдениями». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.12.1883, BVG 348 / 18.12.1883, JLB 415.
«Как можно быть таким нелюбезным»… – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 05.11.1884, b2260 V/1982.
«Он был неприветлив… >…< Все время хмурился»… – Леонардус Кёйтен, цит. по: De Brouwer, 1998, p. 113.
…«Щетина… Выглядел он безобразно». – Там же.
…«художничек»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.11.1885–20.11.1885, BVG 433 / 14.11.1885, JLB 541.
…«рыжий». – Tralbaut, p. 149.
…«деревенщиной». – Там же, p. 148.
«Мне нет дела… свой путь». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.12.1884, BVG 388 / 06.12.1884, JLB 473.
«Дожди и туманы…..редкий гость». – Coquiot, p. 16.
…«деревни ткачей». >…< …«ткач мечтателен… на лунатика»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.09.1880, BVG 136 / JLB 158.
«[Ткач] так поглощен… чувствует это». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.03.1883, BVG 274 / JLB 327.
…«очертания»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 10.03.1884–20.03.1884, BVG R44 / 13.03.1884, JLB 437.
«Когда человек упорен… лишенные любви»… – Eliot, 1996, p. 16–17.
«Приходится… производить измерения». – Van der Heijden, p. 112–113.
«Непонятно было… без помощи нечистой силы»… – Eliot, 1996, p. 5.
…«нездоровым» и «пагубным»… – Du Quesne-van Gogh, 1913, p. 34.
…«убогих комнатках с земляными полами»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.01.1884, BVG 355 / 03.02.1884, JLB 428.
«Бедные люди эти ткачи». – Винсент – Тео Ван Гогу, 02.01.1884, BVG 351 / 04.01.1884, JLB 419.
…«Я считаю себя… так называемого низшего круга». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.03.1884, BVG 358 / 02.03.1884, JLB 432.
«Винсент…..заняться пейзажами». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 05.07.1884, b2253 V/1982.
«Матери потребуется… быть дома». «Какое-то время… вполовину меньше»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 18.01.1884–20.01.1884, BVG R39 / 20.01.1884, JLB 426.
…проявление трогательной заботы… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 01.02.1884, b2251 V/1982.
…«хоть как-то помочь». – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.01.1884, BVG 355 / 03.02.1884, JLB 428.
…«полностью… на задний план»… «вполне неплохо ладить»… – Там же.
…«образцом заботливости»… «Он… с огромным усердием»… «Я очень… какое-то одобрение»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 10.02.1884, b2252 V/1982.
…«Для меня… ладить с людьми»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.05.1884, BVG 368 / 12.05.1884–15.05.1884, JLB 446.
…«Бедные сестры… без средств»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.01.1884, BVG 355 / 03.02.1884, JLB 428.
…«чтобы ты мог… отдал бы мне». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.01.1884–19.01.1884, BVG 353 / JLB 425.
«Рад сообщить… >…< …с живой изгородью и деревьями». – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.01.1884, BVG 355 / 03.02.1884, JLB 428.
…«Как бы мне хотелось… в Нюэнене»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.06.1883, BVG 295 / JLB 356.
«Разве эти рисунки пером…..легко получается». – Теодорус и Анна Корнелия Ван Гог – Тео Ван Гогу, 08.12.1883, b2248 V/1982.
…«нужно сосредоточить… не появится жизнь». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.10.1881–15.10.1881, BVG 152 / JLB 175.
«Ряды подстриженных ив… стариков из богадельни»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 5.11.1882, BVG 242 / 10.12.1882, JLB 292.
…«разочарование»… «расставание с иллюзиями»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.12.1883, BVG 344 / 06.12.1883, JLB 409.
…«ужасно… конец года»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.03.1884, BVG 361 / 06.01.1884–13.01.1884, JLB 420.
…«Сильно опасаюсь… не пришли в упадок». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.12.1883, BVG 344 / 06.12.1883, JLB 409.
«Вполне возможно… ты станешь художником». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.12.1883–08.12.1883, BVG 345a / 08.12.1883, JLB 411.
…«дикарским» поведением… – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.12.1883, BVG 347 / 15.12.1883, JLB 413.
…«Я спрашиваю тебя… я знал прежде?» – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.12.1883–08.12.1883, BVG 345a / 08.12.1883, JLB 411.
…«трусом»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.12.1883, BVG 346 / 15.12.1883, JLB 413.
«Как бы ни была велика… отказаться от нее»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.12.1883–31.12.1883, BVG 350a / 28.12.1883, JLB 418.
…«по цвету и тону»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.04.1884, BVG 367 / JLB 445.
…«почтенным уроженцам этих мест»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1884–15.04.1884, BVG 363a / 24.03.1884, JLB 442.
…«Почему вы никогда не продаете свои работы?»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.02.1884, BVG 360 / 15.01.1884, JLB 422.
…«Почему другие продают, а вы – нет?»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 01.03.1884, BVG R41 / 02.03.1884, JLB 433.
…«Странно… с фирмой Гупиля». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.03.1884, BVG 358 / 02.03.1884, JLB 432.
«Куда бы я ни пошел…..только об этом и думают». – Там же.
…«Мне приходится… средств к существованию». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1884–15.04.1884, BVG 363a / 24.03.1884, JLB 442.
«По возвращении домой…..все более неловко». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.02.1884, BVG 360 / 15.01.1884, JLB 422.
…«предложением на будущее». – Там же.
…«Я смогу считать… деньги»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1884, BVG 364 / 20.03.1884, JLB 440.
…«избежать крайностей и держаться верного курса». >…< «После марта… какие-то работы»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.02.1884, BVG 360 / 15.01.1884, JLB 422.
«Как бы по-разному… вести себя по-братски». – Там же.
…«существенно лучше». >…< …«еще немало лет»… >…< …«чрезмерной зацикленности»… – Составляя ответ на письмо брата, Винсент цитирует слова его послания (Винсент – Тео Ван Гогу, 01.03.1884, BVG 358 / 02.03.1884, JLB 432).
…«Если же она… больше ни словом». «Я хочу… быть с тобой откровенным». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.02.1884, BVG 360 / 15.01.1884, JLB 422.
…«убрал их подальше в темный угол»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.03.1884, BVG 358 / 02.03.1884, JLB 432.
…«пальцем не пошевелил»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.03.1884, BVG 362 / 10.03.1884, JLB 436.
«Тебе совершенно наплевать на меня»… >…< «Жену… дать не можешь». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.03.1884, BVG 358 / 02.03.1884, JLB 432.
«Совершенно естественно…..какой во всем этом смысл?» >…< «Я не могу… прекратить отношения». – Там же.
«В конце концов… по отношению к ним». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.03.1884, BVG 362 / 10.03.1884, JLB 436.
…«показать их людям». – Винсент – Антону ван Раппарду, 10.03.1884–20.03.1884, BVG R44 / 13.03.1884, JLB 437.
…«Видишь ли… никаких дел с тобой»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.03.1884, BVG 359 / 05.03.1884–09.03.1884, JLB 434.
…«Ты намеренно… еще более тяжелой». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1884–15.04.1884, BVG 363a / 20.03.1884, JLB 440.
…«вангоговскими уловками» и «глупой, бессодержательной»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.03.1884, BVG 362 / 10.03.1884, JLB 436.
…«порвать на куски». >…< «Теперь… в глазах общества»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1884, BVG 364 / 20.03.1884, JLB 440.
…«или между нами все кончено». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1884–15.04.1884, BVG 363a / 20.03.1884, JLB 440.
«Я несколько изменил свою технику»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.05.1884–31.05.1884, BVG 369 / 28.05.1884, JLB 447.
«Он обхватил голову… невыразимой печали». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1884–15.04.1884, BVG 363a / 20.03.1884, JLB 440.
Глава 22
La Joie de Vivre
…«Уже сейчас… сознательное»… – Винсент – Антону ван Раппарду, март 1884, BVG R43 / 18.03.1884, JLB 439.
«Если бы ты лично… равнодушен». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1884, BVG 365 / 28.03.1884, JLB 443.
«Я всегда… >…< …терпеть не намерен». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.03.1884, BVG 358 / 02.03.1884, JLB 432.
…«пока еще… с женщинами»…«Приличным… тебе этого хочется». – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.03.1884, BVG 359 / 05.03.1884–09.03.1884, JLB 434.
…«арабскую притчу»… – «Притчу» о мотыльке, сгорающем в пламени свечи, Винсент нашел в журнале «La Nouvelle Revue» (1884. № 26. P. 491–517), в статье «Путешествие в Судан», написанной французским дипломатом, строителем Суэцкого канала Фердинандом де Лессепсом, – эту историю автор услышал от вождя одного из местных племен (Винсент – Антону ван Раппарду, 01.03.1884, BVG R41 / 02.03.1884, JLB 433).
«[Она] нужна мне… работать с моделями»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1884–15.04.1884, BVG 363a / 24.03.1884, JLB 442.
…«Как ни действуй… на самом деле хотелось». – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.03.1884, BVG 359 / 05.03.1884–09.03.1884, JLB 434.
…«школы, где учат молиться и вязать». – Du Quesne-van Gogh, 1913, p. 38.
…«просторное и достаточно сухое». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.05.1884–31.05.1884, BVG 369 / 28.05.1884, JLB 447.
«У меня…..совершенно невозможно». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.05.1884, BVG 368 / 12.05.1884–15.05.1884, JLB 446.
…начинать «охоту»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1885–15.06.1885, BVG 411 / 09.06.1885, JLB 507.
«Мы с Раппардом… новых моделей». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.10.1884–31.10.1884, BVG 383 / 25.10.1884, JLB 467.
«Ко мне вернулась… снова двадцать». – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.10.1884, BVG 382 / JLB 466.
«Фортуна благоволит смелым…..дерзать». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.04.1885, BVG 399 / 09.04.1885, JLB 492.
«Если хочешь что-то делать… >…< Это ложь». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.10.1884, BVG 378 / 02.10.1884, JLB 464.
«У него, по-видимому… не любит их по-настоящему»…«продуктом своей эпохи». – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.11.1882, BVG 247 / JLB 286.
…«Ты глубже его… истинный художник». – Винсент – Тео Ван Гогу, 16.10.1883, BVG 333 / JLB 397.
«Он здесь… в первой книге». >…< …«Действовать… здорового человека»…«Получаешь ли ты удовольствие?» – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.10.1884, BVG 378 / 02.10.1884, JLB 464.
«Если бы только…..многочисленную публику». – Там же.
«Если ты… художником от торговли». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.09.1884–30.09.1884, BVG 379 / 22.09.1884–28.09.1884, JLB 461.
«Я хочу ее. Я заполучу ее»….. «еще раз перечитать своего Муре»… «Chez nous on aime la clientèle». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.10.1884, BVG 378 / 02.10.1884, JLB 464.
…«приминал кукурузу»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1885, BVG 410 / 02.06.1885, JLB 506.
«Сделай многое или умри»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.10.1884, BVG 378 / 02.10.1884, JLB 464.
…«отослать их… приобрести известность». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.09.1884–30.09.1884, BVG 380 / 30.09.1884, JLB 463.
…«щедро делясь своими суждениями»… – Stokvis, p. 37, 38.
…Я увидел его… >…< …руки на груди. – Цит. по: De Brouwer, 1998, p. 119.
«Учиться у него было отнюдь не просто»… – Цит. по: Там же, p. 116.
«В этом действительно… >…< …вместе с вами». – Цит. по: Там же, p. 59.
«Натюрморт маслом – начало всего»… – Цит. по: Там же, p. 118.
…«в современном готическом стиле». – Винсент – Антону ван Раппарду, 01.08.1884, BVG R47 / август-сентябрь 1884, JLB 454.
«Я сказал… мистические „Тайные вечери“»… – Там же.
…«серьезность»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1884, BVG 366 / апрель 1884, JLB 444.
…«гармонируют с резным деревом и стилем»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.10.1884, BVG 381 / 09.10.1884, JLB 465.
«Так трогательно… будто ему двадцать»…«То, что он делает, некрасиво»… – Там же.
…«уродливыми»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 01.08.1884, BVG R47 / август-сентябрь 1884, JLB 454.
…«мой любитель искусства». – Винсент – Антону ван Раппарду, 15.09.1884–30.09.1884, BVG R48 / 21.09.1884, JLB 459.
…«такие усилия… разговоры о работе»… «раздражении и излишне возбужден». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 22.08.1884, b2256 V/1982.
…«скорее скуп, чем щедр»… «с гулькин нос». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.10.1884, BVG 381 / 09.10.1884, JLB 465.
…«чувствительность и доброе сердце»… – Ruggenberg, n. p., VGFA.
«Помощь… просто бесценна»… – Анна Корнелия Ван Гог-Карбентус – Тео Ван Гогу, 17.07.1884, b2254 V/1982.
…«глубоко погруженный… одетый одинаково». – Stokvis, p. 27.
«В последнее время…..работа всегда страдает». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.05.1884, BVG 368 / 12.05.1884–15.05.1884, JLB 446.
«Человека энергичного…..„оскверняет“». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.10.1884, BVG 378 / 02.10.1884, JLB 464.
…«нарушил покой… к любви». «Сейчас…..большой ценности»… >…< «Она была в моей власти»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.09.1884–30.09.1884, BVG 377 / 21.09.1884, JLB 458.
…«Наконец я полюбила»… – Там же.
…«никогда не обращал на это внимания». >…< …«воспаление мозга»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.09.1884–30.09.1884, BVG 375 / 16.09.1884, JLB 456.
«Развратный сынок пастора»… «вообразил себя художником»… «вечно сидит на мели»… «запятнал честное имя Бегеманнов». >…< …«Я женюсь… Я должен на ней жениться». – Ruggenberg, n. p., VGFA.
«Негодяй!»… – Там же.
…«беспочвенные и злонамеренные». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.09.1884–30.09.1884, BVG 376 / 16.09.1884, JLB 457.
«Я в долгу не остался»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.09.1884–30.09.1884, BVG 377 / 21.09.1884, JLB 458.
…«Либо сейчас, либо никогда». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.09.1884–30.09.1884, BVG 375 / 16.09.1884, JLB 456.
И вот однажды… >…< «Да!» – Там же.
…«отбыла за границу». – Там же.
…«забили… в гроб несчастной». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.09.1884–30.09.1884, BVG 376 / 16.09.1884, JLB 457.
«Они все доводят… с ног на голову»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.09.1884–30.09.1884, BVG 375 / 16.09.1884, JLB 456.
…«изменить социальное положение… равные свободы». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.12.1884, BVG 388 / 06.12.1884, JLB 473.
…«Никогда… не любила по-настоящему»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.09.1884–30.09.1884, BVG 377 / 21.09.1884, JLB 458.
«Разве… чем я для них?»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.10.1884, BVG 378 / 02.10.1884, JLB 464.
…«Вне всякого сомнения… люблю ее». – Там же.
…«почти весь день с [Марго]». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.09.1884–30.09.1884, BVG 377 / 21.09.1884, JLB 458.
«Семейное счастье… не может». – Там же.
…«критическое нервное расстройство»… «неврит», «энцефалит», «меланхолию», «религиозную манию»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.09.1884–30.09.1884, BVG 376 / 16.09.1884, JLB 457.
«В глубинах нашей души… заглянуть в нее». – Винсент – Антону ван Раппарду, 01.03.1884, BVG R41 / 02.03.1884, JLB 433.
«Часто… почти лишен сил»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.09.1884–30.09.1884, BVG 380 / 30.09.1884, JLB 463.
«Мы снова переживаем… >…< …под одной крышей». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 02.10.1884, b2257 V/1982.
«Помни, картину пишу я, а не ты!»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 15.09.1884–30.09.1884, BVG R46 / 21.09.1884, JLB 460.
…«Осенние эффекты великолепны»… «Он по уши погружен в работу»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.10.1884–31.10.1884, BVG 383 / 25.10.1884, JLB 467.
«У него получается чертовски хорошо»… – Там же.
…с «хорошим урожаем этюдов». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.09.1884–30.09.1884, BVG 380 / 30.09.1884, JLB 463.
…«Не люблю я этих аристократов»… – Антон Керссемакерс – А. Плассхерту, 27.08.1912, b3038 V/1982.
…«манеру работать». – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.05.1885, BVG R51a / 25.05.1885, JLB 504.
«Сын вдруг… грозить им растерявшемуся старику». – Brouwer, Siesling, Vis, p. 30.
Глава 23
Водяной
«Винсент… >…< …на помощь свыше». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 22.08.1884, b2256 V/1982.
…«величественную простоту»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1884–15.06.1884, BVG 371 / июнь 1884, JLB 450.
…«Я совсем забыл… >…< У меня нет настроения». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.07.1884–15.07.1884, BVG 372 / 02.07.1884, JLB 451.
«Я давно… практически не освоен»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.08.1883–08.08.1883, BVG 309 / 07.08.1883, JLB 371.
…«природной интенсивности цвета»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.10.1883, BVG 332 / JLB 394.
…«нежный серый гармоничный тон»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.10.1882, BVG 238 / 15.10.1882, JLB 272.
…«Никуда не годятся»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1884–15.04.1884, BVG 363a / 24.03.1884, JLB 442.
…«Что касается „сопливых цветов“… рассматривать отдельно». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1884–15.06.1884, BVG 370 / 06.06.1884, JLB 449.
…«серых и грязных тонов»… – Там же.
…«начинать… казались светлыми»… «Его тени и полутона… холодных серых»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1884–15.06.1884, BVG 371 / июнь 1884, JLB 450.
…«Я пока еще не очень… >…< Коро и Добиньи???»… – Там же.
…«серебристых тонов»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.05.1884, BVG 368 / 12.05.1884–15.05.1884, JLB 446.
Печально, что многие… >…< …с первого же раза… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1884–15.06.1884, BVG 371 / июнь 1884, JLB 450.
«Я не презираю… правда прекрасна сама по себе». – Там же.
…«невыразимым великолепием»… «бесконечной глубиной»… «тусклого» искусства….. «тонов… черный сам по себе». – Там же.
…«эффекты летнего солнца»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.07.1884–15.07.1884, BVG 372 / 02.07.1884, JLB 451.
…«Я скорее… умру от скуки»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.10.1884, BVG 378 / 02.10.1884, JLB 464.
…«Я хорошо знаю… в будущем»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.09.1884–30.09.1884, BVG 380 / 30.09.1884, JLB 463.
…«Ты – солдат правительства, я – революционер и мятежник»… – Винсент, по собственному утверждению, имеет здесь в виду революцию 1848 г., хотя образы, к которым он обращается, связаны и с другими политическими событиями (в «Свободе на баррикадах» Делакруа, к примеру, увековечил восстание 28 июля 1830 г.) (Винсент – Тео Ван Гогу, 15.09.1884–30.09.1884, BVG 379 / 22.09.1884–28.09.1884, JLB 461).
…«Так попытайся же… ты принадлежишь»… – Там же.
…«бесконечно… безнадежному» настоящему. – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.10.1884, BVG 378 / 02.10.1884, JLB 464.
…«чувствовал под ногами твердую почву». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.09.1884–30.09.1884, BVG 380 / 30.09.1884, JLB 463.
…«не отставать от него». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.03.1883, BVG 271 / JLB 323.
…«чертовски хороши»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.10.1884–31.10.1884, BVG 383 / 25.10.1884, JLB 467.
…«надо ковать железо, пока горячо»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.11.1884, BVG 384 / 02.11.1884, JLB 468.
…«нельзя терять… снова чего-то достиг». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.11.1884–30.11.1884, BVG 386 / 17.11.1884, JLB 470.
«Уверяю тебя… продавать работы». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.11.1884, BVG 384 / 02.11.1884, JLB 468.
…«фактами и цифрами»… >…< «Мы должны развиваться… >…< …разожги пламя». – Там же.
«Дайте мне… в [Вашей] мастерской»….. «возобновит прежние отношения»… «подскажет… мою работу». >…< «Я как раз предпринял… в моей работе»… >…< «Буду… пока Мауве не сдастся». – Там же.
…«Они отказались иметь со мной дело»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.11.1884, BVG 385 / 14.11.1884, JLB 469.
…«Я почти рад…..на свою сторону»…«Я вижу… обладаю чувством цвета». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.11.1884–30.11.1884, BVG 386 / 17.11.1884, JLB 470.
«Его визит… Не терпится начать». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.10.1884–31.10.1884, BVG 383 / 25.10.1884, JLB 467.
…«древний народ Брабанта»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.09.1885–15.09.1885, BVG 423 / 02.09.1885, JLB 531.
…«портретное сходство»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.11.1885–20.11.1885, BVG 433 / 14.11.1885, JLB 541.
…«Спрос на портреты… не так уж и много». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.11.1884–30.11.1884, BVG 386 / 17.11.1884, JLB 470.
…«как можно скорее, одну за другой». «Я наконец принялся за дело»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.11.1884, BVG 384 / 02.11.1884, JLB 468.
«Я не могу терять ни дня». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.12.1884–20.12.1884, BVG 389 / 14.12.1884, JLB 475.
…«самые уродливые лица»… – Виллем ван де Ваккер, цит. по: Van Heugten, 1997, p. 110.
«Наконец-то цвет…..чувствую его». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.11.1884, BVG 384 / 02.11.1884, JLB 468.
…«Я должен много писать»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.02.1885–15.02.1885, BVG 388b / 02.02.1885, JLB 482.
…«неуместным». – De Brouwer, 1998, p. 40.
«Люди не любят позировать…..не согласился бы». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.07.1885–20.07.1885, BVG 417 / 12.07.1885, JLB 513.
…«У меня осталось… поработать с моделью»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 20.01.1885, BVG 392 / 23.01.1885, JLB 479.
…«Мне постоянно требуются модели». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.02.1885–15.02.1885, BVG 388b / 02.02.1885, JLB 482.
…«крестьянских девушек… в… синих юбках»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.04.1885, BVG 404 / JLB 497.
…«гораздо более близких отношений»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.03.1885, BVG 395 / 02.03.1885, JLB 484.
…«красивыми… потаскушки»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.05.1885–05.05.1885, BVG 406 / JLB 500.
…«компенсации… иметь со мной дела». – Винсент использует нидерландское слово meid – в зависимости от контекста оно могло обозначать и «девицу легкого поведения», и просто «девушку», однако Ван Гог явно намекал на физическую доступность (Винсент – Тео Ван Гогу, 09.12.1884, BVG 386a / 10.12.1884, JLB 474).
…«по вопросу о женских головах»… «похожих на нашу сестру»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.03.1885, BVG 395 / 02.03.1885, JLB 484.
…«sale, grossier, boueux, puant»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.04.1885, BVG 404 / JLB 497.
«Крестьян… мыслишь так же, как они». – Там же.
…«сколько-нибудь еще»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.11.1884–30.11.1884, BVG 386 / 17.11.1884, JLB 470.
…«поднапрячься»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.11.1884–20.11.1884, BVG 387 / 24.11.1884, JLB 471.
…«Когда… это можно найти»…«Я должен…..выделить мне их сейчас?» – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.11.1884, BVG 384 / 02.11.1884, JLB 468.
«Я вынужден… настаивать». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.11.1884–30.11.1884, BVG 386 / 17.11.1884, JLB 470.
«От тебя… ни малейшей пользы»…«не заставлять его насильно любить»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.12.1884, BVG 386a / 10.12.1884, JLB 474.
«Ты достаточно ясно…..я решительно отказываюсь». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.12.1884, BVG 388 / 06.12.1884, JLB 473.
«Из-за Винсента и Марго… >…< …они правы». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 27.10.1884, b2258 V/1982.
«Это будет непросто…..все более вероятным». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 02.10.1884, b2257 V/1982.
…«для нее… в другом окружении». – Там же.
«Мы прилагаем…..жить под одной крышей». – Там же.
…«Мы только идем следом…..естественно». >…< «Скольких бед…..это, увы, не так». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 09.12.1884, b2263 V/1982.
…«сущей чепухой». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.12.1884, BVG 388 / 06.12.1884, JLB 473.
«Я живу дома… ради живописи»… «Ради моей живописи… некоторое время»….. «Пока не достигну более явного прогресса». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.12.1884–17.12.1884, BVG 390 / 16.12.1884, JLB 476.
«Я не могу… чтобы я уехал» >…< «Я хочу написать… тем лучше пойдет дело». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.12.1884, BVG 388 / 06.12.1884, JLB 473.
…«Я нахожусь… >…< …какой-никакой мир». – Винсент неточно цитирует Евангелие от Луки: «Терпением вашим спасайте души ваши» (Лк. 21: 19); Винсент – Тео Ван Гогу, 15.11.1884–30.11.1884, BVG 386b / 28.11.1884, JLB 472.
«Я испытываю недоверие». – Отвечая на письмо, Винсент цитирует слова брата (Винсент – Тео Ван Гогу, 07.12.1884, BVG 388 / 06.12.1884, JLB 473).
«Мне плевать, доверяешь ты мне или нет»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.12.1884, BVG 386a / 10.12.1884, JLB 474.
«Ты специально… избавиться от меня»….. «Твое высокое положение… как я». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.12.1884, BVG 388 / 06.12.1884, JLB 473.
«[Если] ты испытываешь… >…< …просто неуместны». – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.01.1885, BVG 388a / 30.01.1885, JLB 481.
«Откажись от своих слов… подобные вещи». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.02.1885–15.02.1885, BVG 388b / 02.02.1885, JLB 482.
…«Он все сильней отдаляется от нас». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 19.02.1885, b2267 V/1982.
…«эпилептических припадков»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 27.10.1884, b2258 V/1982.
«Повсюду – одни только поводы для уныния»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 09.12.1884, b2263 V/1982.
«[Винсент] не просит совета и не ищет близости»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 21.01.1885, b2265 V/1982.
«Я никогда… не стоит ожидать успеха». – Винсент – Тео Ван Гогу, 20.01.1885, BVG 392 / 23.01.1885, JLB 479.
«Чтобы перенести все это… любви и сердечности»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.12.1884, BVG 386a / 10.12.1884, JLB 474.
«Ради блага Винсента… >…< …не способствуют его работе». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 09.12.1884, b2263 V/1982.
«Возможно… исключительно на фигуре»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.12.1884–31.12.1884, BVG 391 / 30.12.1884, JLB 477.
«Это будет полезно и для работы над фигурами»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.02.1885, BVG 394 / 05.02.1885–26.02.1885, JLB 483.
«Мои работы… в вопросах цвета»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.11.1884–30.11.1884, BVG 386 / 17.11.1884, JLB 470.
…«У меня всегда было ощущение… >…< …так оно и есть». – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.01.1885, BVG 388a / 30.01.1885, JLB 481.
«Я чрезмерно чувствителен… нравственно»… «нервозность»… «скверные годы»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.07.1882, BVG 212 / JLB 244.
…«душевную ясность»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.10.1883, BVG 332 / JLB 394.
Я сам ощущал… >…< «…над болезнью…» – Там же.
«Иногда мне кажется… не будь ее»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.09.1884–30.09.1884, BVG 380 / 30.09.1884, JLB 463.
…«семейный недуг»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.01.1885, BVG 388a / 30.01.1885, JLB 481.
«Я паршивая овца, невыносимый тип»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.12.1884, BVG 386a / 10.12.1884, JLB 474.
…«Строгая, суровая фигура Данте… меланхолии»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.12.1884–31.12.1884, BVG 391 / 30.12.1884, JLB 477.
…никсом. – Неожиданное обращение к этому образу в канун Рождества 1884 г. связано с рассказом Тео о картине Эрнста Йозефсона 1881 г. «Водяной дух» (Винсент – Тео Ван Гогу, 15.12.1884–31.12.1884, BVG 391 / 30.12.1884, JLB 477), сюжет которой основывался на легенде о водяном-никсе, но Винсенту, по-видимому, эти персонажи были знакомы и раньше.
…«злыми духами… в бездну». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.12.1884–31.12.1884, BVG 391 / 30.12.1884, JLB 477.
«Если ты… наслаждайся этой мыслью»….. «Если мне суждено… на костях моих потопчешься». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.12.1884, BVG 388 / 06.12.1884, JLB 473.
…«шикарного господина»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 09.12.1884, BVG 386a / 10.12.1884, JLB 474.
…«С этого лета… >…< …твоя подозрительность»…«не учитывать… взаимных симпатий»… «постараться обойтись без оскорблений». – Винсент – Тео Ван Гогу, 31.01.1885, BVG 388a / 30.01.1885, JLB 481.
«Даже впоследствии… так же, как теперь»… «Я хочу сказать…..всегда пшеница». – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.01.1885, BVG 393 / 26.01.1885, JLB 480.
«Ты напоминаешь… и сами они изменились». – Винсент цитирует слова брата (Винсент – Тео Ван Гогу, 01.02.1885–15.02.1885, BVG 388b / 02.02.1885, JLB 482).
«Его вспыльчивый характер…..оставаться безучастным». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 19.02.1885, b2267 V/1982.
…«С ним вообще невозможно ничего обсуждать»… – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 02.10.1884, b2257 V/1982.
…«Отец… он во всем прав»….. «злейшими врагами»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.12.1884, BVG 388 / 06.12.1884, JLB 473.
«О, это было так ужасно»… – Цит. по: Van Tilborgh, 1992–1993, p. 21.
…«в восемь вечера… скончался». – Цит. по: De Brouwer, 1998, p. 69.
«Всего за день до этого…..когда уезжал». – Андрис Бонгер – Хендрику Кристиану Бонгеру, 31.03.1885, b1811 V/1970.
…«склонность к холодному рационализму». – Van Tilborgh, Pabst, p. 88.
«Умирать тяжело, но жить еще тяжелее»… – Элизабет Ван Гог – Тео и Йоханне Ван Гог, 02.08.1890, b2002 V/1982.
«Примирение… меня мало интересует»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.12.1883, BVG 347/ 15.12.1883, JLB 413.
«Кажется…..он не нормален». – Теодорус Ван Гог – Тео Ван Гогу, 19.02.1885, b2267 V/1982.
Винсент упоминает «инцидент с Анной» в письме, написанном через неделю после похорон (Винсент – Тео Ван Гогу, 05.04.1885, BVG 398 / 06.04.1885, JLB 490).
Глава 24
Зерно безумия
«Знай я о твоих замыслах… подходящее». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.03.1885, BVG 395 / 02.03.1885, JLB 484.
…«лишь каждая десятая… внимания»…«могут ничего не стоить… впоследствии». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.03.1885–20.03.1885, BVG 396 / 09.03.1885–23.03.1885, JLB 485.
«Возможно… это только этюды». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.03.1885, BVG 395 / 02.03.1885, JLB 484.
…«более крупной… вещи»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.03.1885–20.03.1885, BVG 396 / 09.03.1885–23.03.1885, JLB 485.
…«более важной композиции». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.04.1885, BVG 398 / 06.04.1885, JLB 490.
«После того… я тебе присылал». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.03.1885–20.03.1885, BVG 396 / 09.03.1885–23.03.1885, JLB 485.
«Люди будут называть… в любом случае». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.04.1885, BVG 398 / 06.04.1885, JLB 490.
…«равным Милле». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.03.1882, BVG 181 / JLB 211.
«Сам знаешь… напоминает животное». – Винсент – Эмилю Бернару, 18.08.1888, BVG B15 / 21.08.1888, JLB 665.
…«терпеливо и покорно»… «последнего часа». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.11.1878, BVG 126 / 13.11.1878–15.11.1878 или 16.11.1878, JLB 148.
…«темные, как пещеры»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.09.1883, BVG 324 / JLB 386.
«Мне хотелось… силуэта и очертаний»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.06.1883–28.06.1883, BVG 296 / 27.06.1883, JLB 357.
…«цветом темного мягкого мыла». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.05.1885–15.05.1885, BVG 405 / 02.05.1885, JLB 499.
…«Это взгляд в очень серый интерьер». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.04.1885, BVG 404 / 30.04.1885, JLB 497.
…«просты и добродушны»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 26.12.1878, BVG 127 / JLB 149.
«В беднейших домишках…..с непреодолимой силой». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.07.1882, BVG 218 / JLB 249.
«Я так увлечен…..был Милле!» – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.03.1882, BVG 180 / JLB 210.
…Босуэллом своего доктора Джонсона… – Джеймс Босуэлл (1740–1795) – шотландский писатель и мемуарист, автор «образцовой» биографии крупнейшего английского лексикографа «Жизнь Сэмюэла Джонсона».
«В сердце его…..был крестьянином»… – Sensier, p. 126.
…«ливрею бедности»… – Там же, p. 89–90.
…«бежал, ища уединения»... – Там же, p. 117–119.
«Я хочу…..наиболее ярко». – Там же, p. 72–73; Винсент – Тео Ван Гогу, 13.04.1885, BVG 400 / JLB 493.
«[Когда] все силы прошлого… вернул меня к ней». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.12.1883, BVG 347 / 05.11.1883, JLB 403.
…«папаша Милле». – Винсент – Тео Ван Гогу, 23.11.1881, BVG 161 / JLB 189.
…«обветренное и загорелое»… – Цит. по: Van Gogh in Nuenen, n. p., VGFA.
«Чем бы ни были… я берусь за все»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.04.1885, BVG 399 / 09.04.1885, JLB 492.
…«не ради прогулки… как сами крестьяне»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.07.1885, BVG 418 / 14.07.1885, JLB 515.
…«уставший как собака»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.07.1885–15.07.1885, BVG 416 / 06.07.1885, JLB 512.
…«не хуже, чем иной крестьянин». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.07.1885, BVG 418 / 14.07.1885, JLB 515.
«Я завел себе друзей… мне рады». – Винсент – Тео Ван Гогу, июль 1885, BVG 417 / 12.07.1885, JLB 513.
…«я буду чужим… как захочу». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.03.1884, BVG 358 / 02.03.1884, JLB 432.
…«приелась скука цивилизованной жизни»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.06.1885–30.06.1885, BVG 413 / 22.06.1885, JLB 509.
…«как… молча сидят у огня»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.04.1885, BVG 400 / JLB 493.
…«самым таинственным… выкапывание картошки»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.07.1885, BVG 418 / 14.07.1885, JLB 515.
…«далеко-далеко, на другой край пустоши»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.07.1885–15.07.1885, BVG 416 / 06.07.1885, JLB 512.
…«Я сказал ему… >…< …срезал гнездо». – Цит. по: De Brouwer, 1998, p. 112.
…«страшного на вид»… «нечесаной рыжей бородой». – Van Gogh in Nuenen, n. p., VGFA.
…«всегда был одет… не брать у него»… – Йос ван дер Хартен – А. Плассхерту, 16.05.1912, b3032 V/1982.
«Как мне хотелось…..через ручей». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1885–15.06.1885, BVG 411 / 09.06.1885, JLB 507.
…«крестьянских парней»… – Там же.
…«вечную чепуху»… «родителей и учителей». – Винсент – Антону ван Раппарду, 15.06.1885–30.06.1885, BVG R53 / 15.07.1885, JLB 516.
…«лично… деревенской жизни». – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.04.1885, BVG 400 / JLB 493.
Почему бы ему не посадить… >…< …радоваться этому! – Zola, 1885, p. 258; Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1885, BVG 410 / 02.06.1885, JLB 506 (Э. Золя. Жерминаль, ч. 5, гл. V. Цит. по: Золя Э. Собр. соч.: В 18 т. – М., 1957. – Т. 10).
«Он считал… слишком себя избалует»… – Tralbaut, p. 152–153.
…«вокруг печки… не чистил и не протирал». – Kerssemakers, p. 51–52.
«Деликатесы я не ем»… – Виллем ван де Ваккер, цит. по: De Brouwer, 1998, p. 116.
…«не хочу себя слишком баловать». – Kerssemakers, p. 50–51.
…«Я определенно считаю себя ниже крестьян»… – Винсент – Анне Корнелии Ван Гог-Карбентус, 20.10.1889–22.10.1889, BVG 612 / 21.10.1889, JLB 811.
…«Я таких тощих… не видел». – De Brouwer, 1998, p. 110.
…«Он тоже хотел бы… неутолимую печаль». – Zola, 1885, p. 258; Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1885, BVG 410 / 02.06.1885, JLB 506 (Э. Золя. Жерминаль, ч. 5, гл. V. Цит. по: Золя Э. Собр. соч.: В 18 т. – М., 1957. – Т. 10).
Выглядело это… >…< …он сумасшедший. – Wilkie, p. 25–26.
…«Он то тут постоит… этот псих за свое». – Пит ван Хорн, цит. по: De Brouwer, 1998, p. 113.
…«сравнивая звучание фортепиано… с сумасшедшим». – Kerssemakers, p. 53.
…«сумасшедшем коротышке из Нюэнена». – De Brouwer, 1998, p. 117.
«Милле… просто стыдно». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.04.1885, BVG 404 / JLB 497.
…«в крестьянском доме… образованными». – Винсент – Антону ван Раппарду, 15.08.1885–31.08.1885, BVG R57 / 18.08.1885, JLB 528.
«Le grain de folie qui est le meilleur del’art»… – Поль Манц, обзор Салона 1885 г. в газете «Le Temps» (цит. по: Винсент – Тео Ван Гогу, 11.05.1885, BVG 408 / 02.06.1885, JLB 506).
«Я вспахиваю… вспахивают поля»… – Винсент – Анне Корнелии Ван Гог-Карбентус, 20.10.1889–22.10.1889, BVG 612 / 21.10.1889, JLB 811.
…«крестьянина… писать картины»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.05.1885–05.05.1885, BVG 406 / JLB 500.
…«так называемого цивилизованного мира», «откуда я изгнан за мои деревянные башмаки»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.05.1885, BVG 408 / 22.05.1885, JLB 502.
…«привозить… тридцать этюдов в месяц». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.05.1885, BVG 409 / 28.05.1885, JLB 505.
«Какие картины ты мог бы создать!»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.06.1885–30.06.1885, BVG 413 / 22.06.1885, JLB 509.
«Очарованная страна» Милле… – Une terre enchantée – «очарованная земля» – так в биографии Милле Сансье называет лес Фонтенбло, куда художник отправился в 1849 г. (Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1885–15.06.1885, BVG 411 / 09.06.1885, JLB 507).
…«Утопать в глубоком снегу…..будет всегда». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.06.1885–30.06.1885, BVG 413 / 22.06.1885, JLB 509.
«Не вижу никакого смысла… очень красива». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.04.1885, BVG 397 / 04.04.1885, JLB 489.
«В сущности… в деревенской глуши»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.04.1885, BVG 398 / 06.04.1885, JLB 490.
«Чувствую, что так будет лучше»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.04.1885, BVG 400 / JLB 493.
«Домашние… более чем неискренне». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.05.1885, BVG 408 / 02.06.1885, JLB 506.
…«взглядов людей… просто не думает». – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.04.1885, BVG 400 / JLB 493.
«Поскольку… от своей доли в наследстве». – Винсент – Антону ван Раппарду, 15.06.1885–30.06.1885, BVG R54 / 16.07.1885, JLB 517.
…«выглядевшего дико и одетого в крестьянскую одежду»… «Не пора ли этому человеку уйти?» – «Это мой старший сын»… – Een Vijfenzeventig-Jarige Mevr. E. H. du Quesne-van Gogh, n. p., VGFA.
…«не предоставив никаких объяснений»… – Van Crimpen, p. 90.
…«не в силах… и есть вера»… «Именно это…..ничего не изменилось. Увы». – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.04.1885, BVG 398 / 06.04.1885, JLB 490.
«Я пишу по памяти»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1885–30.04.1885, BVG 403 / 28.04.1885, JLB 496.
…«черновой рисунок… захочет приобрести»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.04.1885, BVG 399 / 09.04.1885, JLB 492.
…«увидел что-то»… – Тео Ван Гог – Анне Корнелии Ван Гог-Карбентус, 22.04.1885, b0900 V/1962.
…«его собственные интуитивные ощущения»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.04.1885, BVG 402 / JLB 495.
…«нечто индивидуальное»… >…< …«Эта вещь…..написаны безукоризненно». – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.04.1885–17.04.1885, BVG 401 / 18.04.1885, JLB 494.
…«Форму, думается мне… монохромным колоритом»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.02.1885, BVG 394 / 05.02.1885–26.02.1885, JLB 483.
…«слишком светлым… не годился»… «цвета вроде… понятное дело». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.05.1885–15.05.1885, BVG 405 / 02.05.1885, JLB 499.
…«Прежде всего… внести в картину жизнь». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1885–30.04.1885, BVG 403 / 28.04.1885, JLB 496.
…«Я никак не мог от них оторваться»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.09.1882, BVG 233 / 18.09.1882, JLB 266.
…«нечто более значительное»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.04.1885, BVG 404 / JLB 497.
«Я точно знаю…..в моих работах». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1885–30.04.1885, BVG 403 / 28.04.1885, JLB 496.
…«проследить, чтобы я его не испортил»….. «завершающие мазки»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.04.1885, BVG 404 / JLB 497.
…«добавить последние штрихи с натуры». >…< «О, это было великолепно!»…«цвета тусклой бронзы»… «нежнейшего блеклого голубого». «Я никогда… законченной»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.05.1885–15.05.1885, BVG 405 / 02.05.1885, JLB 499.
«Целую зиму… по правилам». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.04.1885, BVG 404 / JLB 497.
…«Она происходит… крестьянской жизни»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.05.1885–05.05.1885, BVG 406 / JLB 500.
«Я хотел… цивилизованные люди»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.04.1885, BVG 404 / JLB 497.
…«нечетко»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.05.1885–15.05.1885, BVG 405 / 02.05.1885, JLB 499.
«Я счастлив… >…< …думающие так же». – Тео Ван Гог – Анне Корнелии Ван Гог-Карбентус, 22.04.1885, b0900 V/1962.
…«Так и слышишь стук их деревянных башмаков»… – Антон Керссемакерс – А. Плассхерту, 27.08.1912, b3038 V/1982.
«Несколько человек…..фигуры такие живые». – Тео Ван Гог – Анне Корнелии Ван Гог-Карбентус, 19.05.1885, b0901 V/1962.
«[Серре] не мог… немало хорошего». – Тео Ван Гог – Анне Корнелии Ван Гог-Карбентус, b0939 V/1962.
…«полными чувства… великолепными»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1885–30.04.1885, BVG 403 / 28.04.1885, JLB 496.
…«преемником Милле»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.05.1885, BVG 408 / 02.06.1885, JLB 506.
«По-моему… критики и обид». – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.04.1885–17.04.1885, BVG 401 / 18.04.1885, JLB 494.
…«холодные» и «банальные»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.06.1885–28.06.1885, BVG 414 / 28.06.1885, JLB 510.
«Дайте нам писать… будем сами собой». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.04.1885, BVG 399 / 09.04.1885, JLB 492.
…«до такой степени… глаза». – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.04.1885–17.04.1885, BVG 401 / 18.04.1885, JLB 494.
…«они лишь частично разрушали друг друга»….. «неравный бой»… – Blanc, p. 65–66.
…«Ньютон – для всемирного тяготения». «Эти законы цвета… луч света». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.11.1885–15.11.1885, BVG 430 / 03.11.1885–04.11.1885, JLB 538.
«Их цель… гармоничное впечатление»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.04.1885, BVG 404 / JLB 497.
…«гений от природы» и «вдохновение»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1884–15.06.1884, BVG 371 / июнь 1884, JLB 450.
…«Они не дают пищи… без какой-либо страсти». – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.05.1885–05.05.1885, BVG 406 / JLB 500.
…«аксиомы рисунка… до скончания времен». – Винсент – Тео Ван Гогу, 21.04.1885, BVG 402 / JLB 495.
…«чтобы добиться точности»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.04.1885–30.04.1885, BVG 403 / 28.04.1885, JLB 496.
…«тщательно… определенными правилами». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.04.1885, BVG 404 / JLB 497.
«Не забывай… завсегдатаи кафе „Дюваль“»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.05.1885, BVG 408 / 02.06.1885, JLB 506.
…«определенные недостатки в строении фигуры»….. «ненужную роскошь… самим Энгром»… «Я был бы в отчаянии… правильными»….. «чуть ли не приблизительные» пропорции… «ошибок… если угодно»… >…< …«которая правдивее, чем буквальная правда»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.07.1885, BVG 418 / 14.07.1885, JLB 515.
…«короче говоря, жизни». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.05.1885, BVG 408 / 02.06.1885, JLB 506.
…не «облагороженной»… «сглаженной»… она пахла «салом, дымом, картофельным паром», от нее «несло навозом». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.04.1885, BVG 404 / JLB 497.
…«фигуры крестьян… о предместьях Парижа». – Винсент – Тео Ван Гогу, 13.04.1885, BVG 400 / JLB 493.
…«Есть что-то… крестьянин засевает». – Sensier, p. 127.
…«Как верно… „…они засевают“». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.05.1885–15.05.1885, BVG 405 / 02.05.1885, JLB 499.
…«Мне пришлось…..царапины». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.07.1885, BVG 418 / 14.07.1885, JLB 515.
…«землекопов… похожих на крестьянок». – Там же.
«Все… изображение своих персонажей». – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.05.1885–05.05.1885, BVG 406 / JLB 500.
«Я спрашиваю тебя…..любовь?» – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.07.1885, BVG 418 / 14.07.1885, JLB 515.
…«под беззвездным ночным небом… как чернила»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1885, BVG 410 / 02.06.1885, JLB 506.
«Эти „человеческие гнезда“… гнезда вьюрков»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1885–15.06.1885, BVG 411 / 09.06.1885, JLB 507.
…«на просторах пустошей… домов». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.07.1885–20.07.1885, BVG 417 / 12.07.1885, JLB 513.
«До сих пор… последуют новые». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.05.1885, BVG 409 / 28.05.1885, JLB 505.
…«полнее и шире»… «а если и ста… живое целое». – Винсент – Тео Ван Гогу, 11.05.1885, BVG 408 / 02.06.1885, JLB 506.
…Ты согласишься… >…< …кубиком на конце? – Антон ван Раппард – Винсенту, 24.05.1885, BVG R51a / JLB 503.
…«Как ты смеешь… >…< …столь беспечно». – Там же.
…«Можешь оставаться при своих заблуждениях»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 01.06.1885, BVG R52 / 13.07.1885, JLB 514.
…«Литографский камень… едкими веществами»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 15.06.1885–30.06.1885, BVG R53 / 15.07.1885, JLB 516.
…«Мы ищем темы в сердцах людей»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 15.08.1885–31.08.1885, BVG R57 / 18.08.1885, JLB 528.
…«Я сам… горькую правду». – Винсент – Антону ван Раппарду, 15.06.1885–30.06.1885, BVG R53 / 15.07.1885, JLB 516.
«В чем истинная причина… разрыва со мной?»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 01.06.1885, BVG R52 / 13.07.1885, JLB 514.
«Это мое последнее слово… мне написал». – Винсент – Антону ван Раппарду, 15.06.1885–30.06.1885, BVG R54 / 16.07.1885, JLB 517.
«Он взглянул…..крайнее неудобство». – Wenckebach, p. 67.
…«никогда… упреков [Раппарда]»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 15.06.1885–30.06.1885, BVG R54 / 16.07.1885, JLB 517.
…«Неправильно… Я никогда так не делаю!» – Wenckebach, p. 67.
«Я склонен считать… заблуждался»…«лично… прекращу наши отношения». – Винсент – Антону ван Раппарду, 01.07.1885–15.07.1885, BVG R56 / 21.07.1885–24.07.1885, JLB 520.
«Ты во многом… зашел слишком далеко». – Винсент – Антону ван Раппарду, 15.08.1885–31.08.1885, BVG R57 / 18.08.1885, JLB 528.
«Возможно… это мало беспокоит». – Винсент – Тео Ван Гогу, 30.04.1885, BVG 404 / JLB 497.
…«Он способен рискнуть, если его убедить»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.08.1885–31.08.1885, BVG 415 / 16.07.1885, JLB 519.
…«У меня абсолютно нет денег»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.06.1885–30.06.1885, BVG 412 / 15.06.1885, JLB 508.
…«Я совсем на мели… ни гроша». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.08.1885–31.08.1885, BVG 415 / 16.07.1885, JLB 519.
«Я могу и должен… большие средства»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.07.1885–20.07.1885, BVG 417 / 12.07.1885, JLB 513.
«Вместо того чтобы сокращать… чуть больше». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.07.1885, BVG 418 / 14.07.1885, JLB 515.
«Я изрядно занят…..я весь в работе». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.08.1885, BVG 419 / 29.07.1885, JLB 522.
«Помни… обрубить буксирный канат». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.08.1885, BVG 419b / 06.08.1885, JLB 524.
…«По моему мнению… сейчас уже никак нельзя». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.08.1885–20.08.1885, BVG 420 / 17.08.1885, JLB 527.
«Я отчетливо вижу… рассчитывать»….. «отвратительную неблагодарность». – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.08.1885, BVG 419b / 06.08.1885, JLB 524.
…«чрезвычайно его расстроил». – Там же.
…«это лучшая стратегия»… «Давай и дальше… в порядке»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.08.1885–31.08.1885, BVG 421 / 19.08.1885, JLB 529.
…«Полагаю… остаться друзьями»… – Винсент – Антону ван Раппарду, 15.08.1885–31.08.1885, BVG R57 / 18.08.1885, JLB 528.
…«зреет протест»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.07.1885–15.07.1885, BVG 416 / 06.07.1885, JLB 512.
…«фигуру крестьянина… душа современного искусства». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.07.1885, BVG 418 / 14.07.1885, JLB 515.
…«крестьянскую войну»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.08.1885–31.08.1885, BVG 415 / 16.07.1885, JLB 519.
«Сейчас я достиг… двигаться вперед»…«Сейчас… с моими работами». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.08.1885–20.08.1885, BVG 420 / 17.08.1885, JLB 527.
«Не нужно считать…..мы победим». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.08.1885–31.08.1885, BVG 415 / 16.07.1885, JLB 519.
Сейчас я…..хорошую службу. – Винсент – Тео Ван Гогу, 07.08.1885, BVG 419b / 06.08.1885, JLB 524.
«Я ясно вижу… чувствовать, что пишу». – Винсент – Антону ван Раппарду, 15.08.1885–31.08.1885, BVG R57 / 18.08.1885, JLB 528.
Глава 25
На одном дыхании
…«Как жаль…..выситься здесь вечно». – Андрис Бонгер – Х. К. и Х. Л. Бонгер, 26.07.1885, b1818 V/1970.
«Он был похож на мокрого кота»… – Kerssemakers, p. 51–52.
«Что за… очаровательная картина»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.10.1885–11.10.1885, BVG 426 / 10.10.1885, JLB 534.
«Его было не оторвать от этой картины»… – Kerssemakers, p. 52.
«Он точно знал… интересовало»… – Там же.
«Больше всего… Халса»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.09.1885, BVG 425 / 04.10.1885, JLB 533.
«Я буквально…..поездки в Амстердам». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.10.1885–11.10.1885, BVG 426 / 10.10.1885, JLB 534.
«Я не должен… состоятельной семье»… – Kerssemakers, p. 52.
…«вновь увидеть картины»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.10.1885–11.10.1885, BVG 426 / 10.10.1885, JLB 534.
…«периодически отправляясь в путешествия»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.09.1885, BVG 425 / 04.10.1885, JLB 533.
…«порцию недоброжелательности»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.11.1885–20.11.1885, BVG 433 / 14.11.1885, JLB 541.
…«богобоязненных туземцев… с подозрительностью». – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.09.1885, BVG 425 / 04.10.1885, JLB 533.
«Даром я не добьюсь от них ничего»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.09.1885–15.09.1885, BVG 423 / 02.09.1885, JLB 531.
…«людьми низшего круга»… – Там же.
…«неприятность»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 04.09.1885, BVG 425 / 04.10.1885, JLB 533.
…«глубокие тона». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.10.1885, BVG 427 / 13.10.1885, JLB 535.
…не «выписывали… руки и глаза»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.10.1885–11.10.1885, BVG 426 / 10.10.1885, JLB 534.
«С каждым днем… залитые светом»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.10.1885, BVG 427 / 13.10.1885, JLB 535.
…«модной беспомощности». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.10.1885–11.10.1885, BVG 426 / 10.10.1885, JLB 534.
…«цветом, напоминающим грязь»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.10.1885–31.10.1885, BVG 428 / 20.10.1885, JLB 536.
«В настоящее время… оттепель»… «Одна краска…..сказать своему соседу». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.10.1885–31.10.1885, BVG 429 / 28.10.1885, JLB 537.
Веронезе писал портреты… >…< …подражание вещам. – Там же.
«Художнику… чем из красок природы»… – Там же.
…«быстро, как молния»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 05.08.1882–06.08.1882, BVG 223 / JLB 254.
…«Мне хочется, чтобы моя кисть обрела живость». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.03.1884, BVG 358 / 02.03.1884, JLB 432.
…«даже еще быстрее». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.05.1885, BVG 409 / 28.05.1885, JLB 505.
«Ты должен… оставить работу в покое». – Kerssemakers, p. 44–45.
«Главное… на одном дыхании»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.10.1885, BVG 427 / 13.10.1885, JLB 535.
«Вновь увидев…..так часто». – Там же.
«Какое наслаждение… на один и тот же манер»…«сделано… без каких-либо поправок». – Там же.
…«на ходу»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.10.1885–11.10.1885, BVG 426 / 10.10.1885, JLB 534.
…«с жаром работающим»… «в окружении… путешественников…» – Kerssemakers, p. 51–52.
…«Пытаясь за какой-нибудь час… очень приятно». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.10.1885, BVG 427 / 13.10.1885, JLB 535.
…«грубоватой манере»… «спонтанности впечатления»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.11.1885–22.11.1885, BVG 435 / 20.11.1885, JLB 543.
…«дурацкой»… «люди малодушные… великим образцам». – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.11.1885–12.11.1885, BVG 431 / 07.11.1885, JLB 539.
…«comme le lion qui dévore le morceau». – Винсент – Антону ван Раппарду, 01.09.1885, BVG R58 / 08.08.1885–15.08.1885, JLB 526.
«Сейчас… их формы и цвета». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.10.1885–31.10.1885, BVG 429 / 28.10.1885, JLB 537.
…«Мне хотелось… смерть и погребение»… «Эти руины… и вера, и религия»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.06.1885–15.06.1885, BVG 411 / 09.06.1885, JLB 507.
«Он был презрен… изведавший болезни». – Ис. 53: 3.
…«написал… за день». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.10.1885–31.10.1885, BVG 429 / 28.10.1885, JLB 537.
…«Золя творит…..так прекрасны». – Там же.
…«найти вечное среди преходящего». – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.01.1885, BVG 393 / 26.01.1885, JLB 480.
«Держать в мыслях…..подлинная живопись». >…< «Романтика и романтизм… воображением и чувством». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.10.1885–31.10.1885, BVG 429 / 28.10.1885, JLB 537.
…«Поскольку… передавать их по-своему». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.11.1885–20.11.1885, BVG 434 / 17.11.1885, JLB 542.
«Изучать природу… никогда не лишнее»… «Многие годы…..избежать этой ошибки»…«Величайшее… ошеломляющие вещи». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.10.1885–31.10.1885, BVG 429 / 28.10.1885, JLB 537.
В действительности… >…< …из самого сердца. – Taine, p. 270–271.
…«роздал их деревенским парням»… – Антон Керссемакерс – А. Плассхерту, 27.08.1912, b3038 V/1982.
«Соседи… боятся священника». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.11.1885–15.11.1885, BVG 432 / 11.11.1885, JLB 540.
«Смерть придет… как она пришла к отцу»… «Часто случается… переживает мужа». – Там же.
«До тех пор… переменить ситуацию». >…< «Я слишком хорошо… покидаю их навсегда». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.11.1885–20.11.1885, BVG 433 / 14.11.1885, JLB 541.
«Домой я писать… >…< …думали обо мне». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.12.1885, BVG 440 / 17.12.1885, JLB 548.
«Он писал… не обратили на них внимания». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.11.1885–20.11.1885, BVG 434 / 17.11.1885, JLB 542.
«Тем временем силы мои созрели»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.11.1885–22.11.1885, BVG 435 / 20.11.1885, JLB 543.
…«начать все заново с самого начала». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.12.1885, BVG 440 / 17.12.1885, JLB 548.
…«За один год…..перед каменной стеной». – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.11.1885–12.11.1885, BVG 431 / 07.11.1885, JLB 539.
…«выражать жизнь… одним дуновением». – Там же.
«Не знаю… своей души и естества». – Там же.
Глава 26
Утраченные иллюзии
«Колючая изгородь… кружится голова»….. «с чрезмерно румяными… пьяные»….. «чудовищно уродливые»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.11.1885, BVG 437 / JLB 545.
«Среди бела дня… Он явно напуган»… >…< «Непостижимая путаница!»… – Там же.
…«Серьезный, молчаливый норвежец… эфиоп с иссиня-черной кожей». – Lemmonier, VGFA, p. 39.
…«Приятно смотреть… по-настоящему». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.12.1885–07.12.1885, BVG 438 / 06.12.1885, JLB 546.
«Я чувствую страстное желание сделать что-то»… – Там же.
«Я рад, что приехал сюда». – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.12.1885–15.12.1885, BVG 439 / 14.12.1885, JLB 547.
…«работу „на стороне“»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.11.1885–20.11.1885, BVG 434 / 17.11.1885, JLB 542.
…«Например… натюрморт с рыбами»… «В одном… работы видели». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.12.1885–07.12.1885, BVG 438 / 06.12.1885, JLB 546.
«Нельзя выглядеть…..дело завертелось». – Там же.
«Комнатка моя…..место для художника». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.11.1885, BVG 437 / JLB 545.
«Это милая вещица… об Антверпене»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.12.1885, BVG 441 / JLB 549.
…«раздобыть моделей… сколько я хочу»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.11.1885–20.11.1885, BVG 434 / 17.11.1885, JLB 542.
…«который работает с обнаженной натурой». «Мне нужно это по многим причинам»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.11.1885–20.11.1885, BVG 433 / 14.11.1885, JLB 541.
…«великолепными головками»… «То, что говорят… все хороши». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.12.1885–07.12.1885, BVG 438 / 06.12.1885, JLB 546.
…«простые девушки»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.12.1885–15.12.1885, BVG 439 / 14.12.1885, JLB 547.
…«жизненной силой» и «неправильными лицами… Халса». – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.12.1885–07.12.1885, BVG 438 / 06.12.1885, JLB 546.
…«очень изящных, очень белокурых»… «загадочными… как клоп». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.11.1885, BVG 437 / JLB 545.
…«чертовски красивыми». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.12.1885, BVG 442 / JLB 550.
«Если бы я только мог выбирать себе моделей!» – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.12.1885–07.12.1885, BVG 438 / 06.12.1885, JLB 546.
…«исходил порядочное число улиц и улочек»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.11.1885, BVG 437 / JLB 545.
…«завести знакомства среди проституток». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.01.1886–15.01.1886, BVG 443 / 02.01.1886, JLB 551.
…«прачку, которая знает много женщин»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.12.1885–15.12.1885, BVG 439 / 14.12.1885, JLB 547.
…«парочку прехорошеньких девиц». «Обе содержанки, я полагаю»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.01.1886–20.01.1886, BVG 445 / 19.01.1886–20.01.1886, JLB 553.
…«охотой за моделями»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 06.12.1885–07.12.1885, BVG 438 / 06.12.1885, JLB 546.
…«обладать ими». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.12.1885, BVG 442 / JLB 550.
«Живописные портреты… такое не под силу». – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.12.1885–15.12.1885, BVG 439 / 14.12.1885, JLB 547.
…«Вот бы только найти… ничего не страшно». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.11.1885, BVG 437 / JLB 545.
…«Рембрандтовская голова… загадочную улыбку». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.12.1885, BVG 442 / JLB 550.
…«тонко они понимают женские формы»… >…< «Если бы только… каких хочешь!!!»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.01.1886–15.01.1886, BVG 443 / 02.01.1886, JLB 551.
…«Что касается Рубенса… тянет к нему»…«театральными… худшем смысле этого слова»… «Но вот что… глубже всего». – Винсент – Тео Ван Гогу, 18.11.1885–22.11.1885, BVG 435 / 20.11.1885, JLB 543.
…«очень красивы…..проявлении». – Винсент – Тео Ван Гогу, 24.11.1885–27.11.1885, BVG 436 / 26.11.1885, JLB 544.
«Я немедленно… женской фигуры»…«белокурые… кожу лиц и шеи»… >…< «Ничто не производит…..оплакивающих свое горе». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.01.1886–16.01.1886, BVG 444 / JLB 552.
…«А главное… не хватает моделей»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.12.1885, BVG 442 / JLB 550.
«Я знаю… уверенным в своих силах»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.11.1885–20.11.1885, BVG 433 / 14.11.1885, JLB 541.
«Я использовал…..лиловые тона». – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.12.1885–15.12.1885, BVG 439 / 14.12.1885, JLB 547.
…«придает картине жизненность». – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.12.1885, BVG 441 / JLB 549.
…«восхитительный цвет»… «теплый и живой, как вино»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.12.1885, BVG 442 / JLB 550.
…«менее надуманный, менее сложный цвет» и «бо́льшую простоту». – Винсент – Тео Ван Гогу, 08.12.1885–15.12.1885, BVG 439 / 14.12.1885, JLB 547.
«Мы должны достичь… появится». – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.11.1885–20.11.1885, BVG 433 / 14.11.1885, JLB 541.
…«вроде как… для портрета». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.12.1885, BVG 440 / 17.12.1885, JLB 548.
…«Шампанское… становится грустно»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.12.1885, BVG 442 / JLB 550.
…«выразить нечто сладострастное»… «иссиня-черные»… «пунцовая ленточка»… «золотым мерцанием света»… «много светлее, чем белый». – Там же. Портрет считается утраченным.
…«так можно… лучший колорит»….. «фантазийные головы». – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.12.1885, BVG 441 / JLB 549.
«Если бы они… продавалось бы больше»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.12.1885, BVG 440 / 17.12.1885, JLB 548.
«Цены, публика – все требует обновления». – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.12.1885, BVG 441 / JLB 549.
…к доктору Амадеусу Кавенелю… – Подробнее о болезни Винсента см.: Tralbaut, p. 177–180. Единственный источник информации об истории с сифилисом – данные, полученные исследователем в семье врача, фамилию которого и сведения о визитах Винсент записал в маленький альбом для набросков.
…«сероватая слизь»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.02.1886–15.02.1886, BVG 448 / 02.02.1886, JLB 557.
…«как отец говорил и вел себя со мной»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.12.1885, BVG 440 / 17.12.1885, JLB 548.
…«вечную ссылку»… «семье… среди незнакомцев». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.01.1886–15.01.1886, BVG 443 / 02.01.1886, JLB 551.
…«холодность… на расстоянии»… – Там же.
…«Жизнь моя… зиму в Брюсселе». – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.12.1885, BVG 440 / 17.12.1885, JLB 548.
…«крестьянских… женщин»… «выражения шлюхи»…«Мне нужно… крылья»… «Ведь мы… разве нет?» – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.12.1885, BVG 442 / JLB 550.
«À tout prix… …скажут люди». – Там же.
«Мы не можем… >…< Я говорю нет». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.01.1886–15.01.1886, BVG 443 / 02.01.1886, JLB 551. Отвечая на письмо брата, Винсент точно или приблизительно цитирует его слова.
…«проклятым занудой и болваном»… – Слегка маскируя открытое оскорбление под эмоциональное высказывание, не имеющее конкретного адреса, во второй части предложения Винсент, хоть и не ставит кавычек, явно цитирует слова Тео: «Должны ли мы сказать теперь как проклятые зануды и болваны» (Там же).
…«немедленно начнет… иссякнут»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.12.1885, BVG 442 / JLB 550.
«Если ты заболеешь… еще хуже». – В своем письме Винсент хоть и не ставит кавычек, но совершенно очевидно дословно или почти дословно цитирует слова брата (Винсент – Тео Ван Гогу, 12.01.1886–16.01.1886, BVG 444 / JLB 552).
«Неужели ты… обзавестись в городе?» >…< «Возвращение… приведет к застою». – Винсент – Тео Ван Гогу, 12.01.1886–16.01.1886, BVG 444 / JLB 552.
«В Академии… не хочу туда»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 10.11.1885–20.11.1885, BVG 433 / 14.11.1885, JLB 541.
…«копиистами гипсовых статуй»… – Антон ван Раппард, 01.09.1885, BVG R58 / 08.08.1885–15.08.1885, JLB 526.
«Не важно… подлинного действия»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.07.1885, BVG 418 / 14.07.1885, JLB 515.
«Я не думаю… путь к прогрессу»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.01.1886, BVG 446 / JLB 554.
«Имея в виду… работать с обнаженной моделью». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.01.1886–15.01.1886, BVG 443 / 02.01.1886, JLB 551.
…«Я по-прежнему очень доволен, что пришел сюда». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.01.1886, BVG 447 / JLB 555.
«Это попытка завести знакомства»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.01.1886–20.01.1886, BVG 445 / 19.01.1886–20.01.1886, JLB 553.
…«Я получил… исправить их». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.01.1886, BVG 447 / JLB 555.
«Я поражен… рассмотрел их». – Винсент – Тео Ван Гогу, 17.01.1886–20.01.1886, BVG 445 / 19.01.1886–20.01.1886, JLB 553.
«Вполне… почувствую себя дома». – Там же.
…Настоятельно…..довести дело до конца. – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.01.1886, BVG 447 / JLB 555.
«После я вернусь… другим человеком»….. «Мне будет полезно… какое-то время»… – Там же.
«Повторяю, мы следуем верным путем». – Винсент – Тео Ван Гогу, февраль 1886, BVG 448 / 02.02.1886, JLB 557.
…«вкус к новому и неизведанному»… – Сведения о личности, биографии и взглядах Верла, репутация которого изрядно пострадала благодаря авторам «агиографий» Ван Гога, см.: Королевская академия изящных искусств, Антверпен – Винсенту Ван Гогу, 18.01.1885, p. 7, b1495 V/1962.
«Художниками не становятся, ими рождаются»… – Verlat, p. 3.
…«вдохнуть во что-то жизнь… изображаешь». – Там же, p. 9.
…«более полезным»… нежели «умение читать и писать». – Там же, p. 2.
…«классе живописи»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.01.1886, BVG 446 / JLB 554.
…«снова видеть обнаженную натуру»… «поладить» с… наставником… – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.01.1886, BVG 447 / JLB 555.
«Я пишу… очень нравится»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.01.1886, BVG 446 / JLB 554.
Ван Гог явился… >…< …ретировался. – Письма Винсента в целом подтверждают правдивость свидетельства Хагемана: «На этой неделе я написал большую вещь с двумя обнаженными торсами – два борца, композиция, поставленная Верла. Это было очень увлекательно» (Винсент – Тео Ван Гогу, 28.01.1886, BVG 447 / JLB 555).
…«взлохмаченному… человеку»… «словно бомба». – Hageman, p. 68.
«Я раздражаю его… он – меня». – Винсент – Тео Ван Гогу, февраль 1886, BVG 448 / 02.02.1886, JLB 557.
…«prendre par le contour»… >…< «Начинайте с контура… верного контура». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.02.1886–15.02.1886, BVG 452 / 11.02.1886, JLB 561.
…«смеется над своим учителем». – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.01.1886, BVG 447 / JLB 555.
…«совершенно неправильными». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.02.1886–15.02.1886, BVG 450 / 06.02.1886, JLB 559.
«До сих пор… широкозадая фигура»… – Baseleer, 1954, p. 508–509.
…«превратил… фламандскую матрону». >…< «Вы явно не знаете…..вынашивать детей!» – Hageman, p. 70.
…«невероятно экстравагантными»… – De Bom, n. p., VGFA.
…Он ворвался… >…< …«цирка уродов». – Baseleer, 1986, p. 71.
…«приплюснутую голову… дурно подстриженную бороду». – Там же, 1954, p. 507.
…«Вы, возможно… более всего – Вы сами»… – Винсент – Орасу Манну Ливенсу, 01.08.1886–31.10.1886, BVG 459a / сентябрь или октябрь 1886, JLB 569.
«Он делал вид… самовлюбленного эгоиста». – Baseleer, 1986, p. 71.
…«Уверен, что займу последнее место»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.02.1886–15.02.1886, BVG 452 / 11.02.1886, JLB 561.
…«элементарный уровень»… – Van Tilborgh, Vellekoop, p. 15.
…«Это гораздо сложнее… воображаешь»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.01.1886, BVG 446 / JLB 554.
…«Я по-прежнему… приехал сюда». – Винсент – Тео Ван Гогу, февраль 1886, BVG 448 / 02.02.1886, JLB 557.
«Атмосфера… ощущением воскрешения». – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.02.1886, BVG 453 / JLB 562.
«У меня полный упадок сил… неожиданно». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.02.1886, BVG 449 / 04.02.1886, JLB 558.
«Вид у меня… просидел в тюрьме»… – Винсент – Тео Ван Гогу, февраль 1886, BVG 448 / 02.02.1886, JLB 557.
…«нервные люди… острее». >…< …«ел мясо la vache enragée»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.02.1886, BVG 449 / 04.02.1886, JLB 558.
…«Они умерли…..много любили»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.02.1886–15.02.1886, BVG 451 / 09.02.1886, JLB 560.
…«потерял всякую надежду… бесповоротно»… – Там же.
…«начать работать… от Гупиля»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.12.1885, BVG 441 / JLB 549.
…«не раздумывая»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.01.1886–15.01.1886, BVG 443 / 02.01.1886, JLB 551.
…«регулярно… работать с моделями»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 22.01.1886, BVG 446 / JLB 554.
…«приличная мастерская… принимать посетителей». – Винсент – Тео Ван Гогу, февраль 1886, BVG 448 / 02.02.1886, JLB 557.
…«еще на один год, как минимум»…«мы еще не зашли так далеко»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 28.01.1886, BVG 447 / JLB 555.
«Было бы лучше всего… в одном городе». – Винсент – Тео Ван Гогу, 03.02.1886, BVG 449 / 04.02.1886, JLB 558.
…«жизненно важны»… – Винсент – Тео Ван Гогу, февраль 1886, BVG 448 / 02.02.1886, JLB 557.
…«одной комнаты с альковом»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.02.1886–15.02.1886, BVG 451 / 09.02.1886, JLB 560.
…«Виной тому мое здоровье»… >…< «[Если я не уеду в Париж]… прежние ошибки»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.02.1886–15.02.1886, BVG 450 / 06.02.1886, JLB 559.
«Сила – в единстве»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.02.1886–15.02.1886, BVG 451 / 09.02.1886, JLB 560.
…«Что за великолепная идея… совместно»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.02.1886, BVG 453 / JLB 562.
«Тебе понравится… в свою мастерскую»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.02.1886–15.02.1886, BVG 450 / 06.02.1886, JLB 559.
«Я давно… было именно так». – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.02.1886–15.02.1886, BVG 451 / 09.02.1886, JLB 560.
«Надеюсь… Давно пора». – Винсент – Тео Ван Гогу, 14.02.1886, BVG 453 / JLB 562.
…«После стольких… веру в свои силы». – Винсент – Тео Ван Гогу, февраль 1886, BVG 448 / 02.02.1886, JLB 557.
«Брабант… трата времени, etc.»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 15.02.1886–17.02.1886, BVG 454 / 29.01.1886, JLB 556.
…«без перерыва»… – Винсент – Тео Ван Гогу, 19.02.1886–20.02.1886, BVG 457 / 22.02.1886, JLB 565.
…«Я не хочу… пересмотрел решение»… – Там же.
Mon cher Theo… >…< …все уладится. – Винсент – Тео Ван Гогу, 01.03.1886, BVG 459 / 28.02.1886, JLB 567.
Цветные иллюстрации
1. Хендрик Виллем Месдах. Панорама Схевенингена Деталь. Холст, масло. 1880–1881. Общий размер: 14 × 120 м
2. Ян Вейсенбрух. Пейзаж близ Схидама с ветряными мельницами Холст, масло. 1873. 64,5 × 101 см
3. Антон Мауве. Утренняя прогулка по пляжу верхом Холст, масло. 1870. 45 × 70 см
4. Антон Мауве. Рыбачья лодка на пляже Холст, масло. 1882. 115 × 172 см
5. Антон Мауве. Голландская дорога Холст, масло. Ок. 1880. 50,5 × 6,8 см
6. Маттейс Марис. Разгрузка повозок на Монмартре Холст, масло. 1870. 23,2 × 30,5 см
7. Оноре Домье. Служители правосудия Перо, чернила, акварель, гуашь. 1860-е. 23,5 × 31,5 см
8. Камиль Коро. Лес Фонтенбло Холст, масло. 1846. 128,8 × 90,2 см
9. Камиль Коро. Старый мост Холст, масло. Н / д. 24 × 38 см
10. Члены семей арестованных революционеров с передачами в тюрьму. Гравюра с рисунка Поля Гаварни в газете «T e Illustrated London News». 1848
11. Взрыв на шахте в Северном Ланкашире, Англия, в ноябре 1883. Гравюра в газете «T e Illustrated London News». 1883
12. Жан Франсуа Милле. Сеятель Холст, масло. 1850. 101 ×82 см
13. Жан Франсуа Милле. Сборщицы колосьев Холст, масло. 1857. 83,5 × 111 см
14. Жан Франсуа Милле. Человек с мотыгой Холст, масло. 1860–1862. 80 × 99 см
15. Шарль Франсуа Добиньи. Жатва Холст, масло. 1851. 135 × 196 см
16. Шарль Франсуа Добиньи. Цветущие яблони Холст, масло. 1873. 58,7 × 84,8 см
17. Жорж Мишель. Ветряная мельница близ Парижа Холст, масло. 1830. 51 × 73 см
18. Жюль Бретон. Возвращение с жатвы Холст, масло. 1859. 90 × 176 см
19. Винсент Ван Гог. Море в Схевенингене Холст, масло. Август 1882. 34,5 × 51 см
20. Георг Хендрик Брейтнер. Строительство в Амстердаме Холст, масло. Ок. 1900. 52 × 91 см
21. Винсент Ван Гог. Две женщины на вересковой пустоши Холст, масло. Октябрь 1883. 27,5 × 36,5 см
22. Шарль де Гру. Благодарственная молитва Холст, масло. 1861. 80 × 154 см
23. Винсент Ван Гог. Голова крестьянки Холст, масло. Март 1885. 43 × 33,5 см
24. Винсент Ван Гог. Едоки картофеля Холст, масло. Апрель – май 1885. 81,5 × 114,5 см
25. Винсент Ван Гог. Корзина с картофелем Холст, масло. Сентябрь 1885. 44,5 × 60 см
26. Винсент Ван Гог. Старая церковная башня в Нюэнене («Крестьянское кладбище») Холст, масло. Май – июнь 1885. 63 × 79 см
27. Винсент Ван Гог. Натюрморт с открытой Библией Холст, масло. Октябрь 1885. 65 × 78 см
Список библиографических сокращений
Архивные документы
VGFA – Vincent van Gogh Foundation Archives.
Aafjes, n. p., VGFA
VGFA. Borinage File. Aafjes, Bertus. Vincent van Gogh. 1952.
Bernard to Aurier, n. p., VGFA
VGFA. Bernard File. Bernard, Émile. Letter from Émile Bernard to Alphonse Aurier. 1889.
Bonger H. Ch., VGFA
VGFA. Theo van Gogh File. Archives of the Clerk. No. 1235. 1890. Bonger, Hendrik Christiaan. Request by Hendrik Christiaan Bonger to allow Theo to stay in the institute for a period of one year.
Brussel ziet Van Gogh, n. p., VGFA
VGFA. Brussels File. Brussel ziet Van Gogh. 1927.
Carbentus Genealogy, n. p., VGFA
VGFA. b4509 V/1962, Carbentus Genealogy, n. p.
De Bom, n. p., VGFA
VGFA. Bom File. Bom, Emmanuel de. Victor Hagemann en Herinneringen van Vincent van Gogh. 1938.
Een Vijfenzeventig-Jarige Mevr. E. H. du Quesne-van Gogh, n. p., VGFA
VGFA. Elizabeth du Quesne-van Gogh File. 1935. Een Vijfenzeventig-Jarige Mevr. E. H. du Quesne-van Gogh.
Gauthier, VGFA
VGFA. Ravoux File. Gauthier, Maximilien. Le Femme en bleu nous parle de L’Homme à l’oreille coupée.
Gérin, n. p., VGFA
VGFA. Borinage File. Gérin, Louis. Vincent van Gogh au Borinage.
Howard, VGFA
VGFA. Howard. Missions in Protestant Europe. Photocopy.
Hugenholtz, n. p., VGFA
VGFA. Mauve File. Hugenholtz, Arina. In Memoriam. 1888.
Lemmonier, VGFA
VGFA. Lemmonier File. Lemmonier. Antwerpen en zijn Merkwaardigheden (Antwerp and its Peculiarities). 1885.
Name van Gogh, n. p., VGFA
VGFA. The Name van Gogh.
Pabst, VGFA
VGFA. Van Stockum-Haanebeek File. Pabst, Fieke. Notes on Annet and Caroline Haanebeek.
Ruggenberg, n. p., VGFA
VGFA. Members of the Family File. Ruggenberg, Rob. Vincent en de vrouwen. 1978.
Van den Dobbelstein, n. p., VGFA
VGFA. Drenthe File. Dobbelstein, Rob van den. Nergens anders zo dicht op de schlepping.
Van Gogh in Nuenen, n. p., VGFA
VGFA. Nuenen File. Vincent van Gogh in Nuenen.
Van Gogh Maria Johanna, 1859, VGFA
VGFA. Gogh, Maria Johanna van. Aantekeningen over de familie van Gogh door Tante Mietje tot 1859 (History of the van Gogh Family, by Aunt Mietje, to 1859). 1859.
Van Gogh Maria Johanna, 1899, n. p., VGFA
Van Gogh Museum/VGFA. Brieven en Documenten. Gogh, Mietje van. Notitieboekje met aantekeningen over familie Van Gogh. 1899. b 3259 V/1962 (boek, pen in inkt).
Van Gogh Maria Johanna, 1900, VGFA
VGFA. Gogh, Maria Johanna van. Aantekeningen over de familie van Gogh door Tante Mietje 1859 tot 1883 (History of the Van Gogh Family, by Aunt Mietje, 1859 to 1883). 1900.
Van Gogh-Carbentus Anna Cornelia, n. p., VGFA
VGFA. Notes from Anna Cornelia van Gogh-Carbentus. 1852. Collection of Mrs. A. Weenink-Riem Vis, Bilthoven.
Van Houten – van Gogh Anna Cornelia, VGFA
VGFA. Van Houten-Gogh, Anna Cornelia. Voor Saar (For Saar, History of Van Gogh Family), n. p.
Книги
Ackroyd
Ackroyd, Peter. London: The Biography. – London: Chatto and Windus, 2000.
Aglionby
Aglionby, William. The Present State of the United Provinces of the Low-Countries as to the Government, Laws, Forces, Riches, Manners, Customs, Revenue, and Territory of the Dutch / collected by William Aglionby, Fellow of the Royal Society. – London: John Starkey, 1669.
Bailey, 1990
Bailey, Martin. Young Vincent: The Story of Van Gogh’s Years in England. – London: Allison and Busby, 1990.
Blanc
Blanc, Charles. Les artistes de mon temps. – Paris: Firmin-Didot, 1876.
Brouwer, Siesling, Vis
Brouwer, Jaap W., Siesling, Jan Laurens, Vis, Jacques. Anthon van Rappard / transl. by G. Kilburn and G. Schwartz; Rijksmuseum Vincent van Gogh. – Amsterdam: De Arbeiderspers [et al.], 1974.
Bulwer-Lytton
Bulwer-Lytton, Edward. Kenelm Chillingly and Godolphin. – Boston: Dana Estates, 1880.
Byrne
Byrne (Busk), Julia Clara. Gheel: The City of the Simple. – London: Chapman and Hall, 1869.
Carlyle, 1896
Carlyle, Thomas. Sartor Resartus / ed. by Archibald MacMechan. – Boston: Ginn & Company, 1896.
Carlyle, 1907
Carlyle, Thomas. On Heroes, Hero-Worship, and the Heroic in History. – Boston: Houghton Mifflin and Company, 1907.
Carlyle, 2005
Carlyle, Thomas. Critical and Miscellaneous Essays. – Ann Arbor (Michigan): University of Michigan Library, 2005.
Coquiot
Coquiot, Gustave. Vincent van Gogh. – Paris: Ollendorff, 1923.
De Brouwer, 1998
Brouwer, Ton de. Van Gogh en Nuenen. – 2nd rev. ed. – Venlo: Van Spijk, 1998.
De Maré
Maré, Eric de. Victorian London Revealed: Gustave Dove’s Metropolis. – London: Penguin Books, 2001.
De Vries, van der Woude
Vries, Jan de, Woude, A. M. van der. The First Modern Economy: Success, Failure, and Perseverance of the Dutch Economy, 1500–1815. – Cambridge: Cambridge University Press, 1997.
Dickens, 1902
Dickens Charles. The Complete Works of Charles Dickens. Vol. 25: Christmas Books. – New York: Harper & Brothers, 1902.
Dijk, van der Sluis
Dijk, Wout J., Sluis, Meent van der. De Drentse tijd van Vincent van Gogh. – Groningen: Boon, 2001.
Dorn et al.
Dorn, Roland, Keyes, George S., Rishel, Joseph J. et al. Van Gogh Face to Face: The Portraits / Detroit Institute of Fine Arts; Museum of Fine Arts, Boston; Philadelphia Museum of Art. – London: Thames & Hudson, 2000.
Drummond
Drummond, Lewis. Spurgeon, Prince of Preachers. – Grand Rapids (Mich.): Kregel Publications, 1992.
Du Quesne-van Gogh, 1913
Quesne-van Gogh, Elisabeth Huberta du. Personal Recollections of Vincent van Gogh / transl. by Katharine S. Dreier. – Boston; New York: Houghton Mifflin, 1913.
Eliot, 1980
Eliot, George. Adam Bede / ed. by Stephen Gill. – London: Penguin Books, 1980.
Eliot, 1996
Eliot, George. Silas Marner: The Weaver of Raveloe / ed. by David Carroll. – London: Penguin Books, 1996.
Eliot, 1998
Eliot, George. Scenes of Clerical Life / ed. by Jennifer Gribble. – London: Penguin Books, 1998.
Erpel
Erpel, Fritz. Van Gogh: The Self-Portraits / transl. by Doris Edwards and with a preface by H. Gerson. – Greenwich (Conn.): New York Graphic Society, 1968.
Fromentin
Fromentin, Eugène. The Old Masters of Belgium and Holland / introduction by Meyer Schapiro; [translated by Mary C. Robbins]. – New York: Schocken Books, 1963.
Gay, 1995
Gay, Peter. The Naked Heart: The Bourgeois Experience; Victoria to Freud. – New York: W. W. Norton, 1995.
Havard
Havard, Henry. The Heart of Holland / transl. by Mrs. Cashel Hoey. – London: Richard Bentley & Son, 1880.
History of Private Life
A History of Private Life: From the Fires of Revolution to the Great War / ed. by Michelle Perrot; transl. by Arthur Goldhammer. – Vol. 4. – Cambridge (Mass.); London: Harvard University Press, 1990.
Hugo
Hugo, Victor. The Last Day of a Condemned Man and Other Prison Writings / transl. by Geoff Woollen. – Oxford: Oxford University Press, 1992.
Hulsker, 1990
Hulsker, Jan. Vincent and Theo van Gogh: A Dual Biography / ed. by James M. Miller. – Ann Arbor (Michigan): Fuller Publications, 1990.
Impressionists at First Hand
The Impressionists at First Hand / ed. by Bernard Denvir. – London: Thames and Hudson, 1987.
Karr
Karr, Alphonse. A Tour Round My Garden / revised and ed. by John George Wood. – London; New York: G. Routledge & Co., 1855.
Kempis
Kempis, Thomas à. The Imitation of Christ: in 3 books / transl. and ed. by Joseph N. Tylenda with a preface by Sally Cunneen. – New York: Vintage Spiritual Classics, 1998.
Kôdera
Kôdera, Tsukasa. Vincent van Gogh: Christianity Versus Nature. – Amsterdam; Philadelphia: John Benjamins, 1990.
Kools
Kools, Frank. Vincent van Gogh en zijn geboorteplaats: als een boer van Zundert. – Zutphen: De Walburg Pers, 1990.
Legouvé
Legouvé, Ernest. Les pères et les enfants au XIXe siècle. – Paris: J. Hetzel, 1910.
Lubin
Lubin, Alfred J. Stranger on the Earth: A Psychological Biography of Vincent van Gogh. – New Work: Da Capo Press, 1972.
Luyendijk-Elshout
Luyendijk-Elshout, A. M. Safe in the Performance of the Reproductive Duty: The Leyden Obstetricians. – Publisher unknown, 1979.
Mackay
Mackay, James Hutton. Religious Thought in Holland During the Nineteenth Century. – London: Stodder and Houghton, 1911.
Mak
Mak, Geert. Amsterdam: A Brief Life of the City / transl. by Philipp Blom. – Cambridge: Harvard University Press, 2000.
Mayhew
Mayhew, Henry. London Labour and the London Poor: Cyclopaedia of the Condition and Earnings of Those That Will Work, Those That Cannot Work, and Those That Will Not Work. – London: Griffin, Bohn, 1862.
Merlhès, 1989
Merlhès, Victor. Paul Gauguin et Vincent van Gogh, 1887–1888: Lettres retrouvées, sources ignores. – Taravao (Tahiti): Avant et Après, 1989.
Meyers
Meyers, Jan. De jonge Vincent: Jaren van vervoering en vernedering. – Amsterdam: De Arbeiderspers, 1989.
Michelet, 1859
Michelet, Jules. Love / transl. by John Williamson Palmer. – New York: Rudd and Carleton, 1859.
Michelet, 1860
Michelet, Jules. Woman / transl. by John Williamson Palmer. – New York: Rudd and Carleton, 1860.
Michelet, 1973
Michelet, Jules. The People / transl. by John P. McKay. – Urbana: University of Illinois Press, 1973.
Mill, 1859
Mill, John Stuart. On Liberty / ed. by Currin V. Shields. – Indianapolis; New York: Bobbs-Merrill, 1859.
Nagera
Nagera, Humberto. Vincent van Gogh: A Psychological Study. – Madison (Conn.): International Universities Press, 1967.
Piérard, 1925
Piérard, Louis. The Tragic Life of Vincent van Gogh / transl. by Herbert Garland. – London: J. Castle, 1925.
Porter
Porter, Roy. London: A Social History. – Cambridge (Mass.): Harvard University Press, 1994.
Renan
Renan, Ernest. The Life of Jesus. – Amherst (New York): Prometheus Books, 1991.
Rewald, 1973
Rewald, John. The History of Impressionism. – 4th rev. ed. – New York: Museum of Modern Art, 1973.
Schama
Schama, Simon. The Embarrassment of Riches: An Interpretation of Dutch Culture in the Golden Age. – New York: Alfred A. Knopf, 1987.
Schuchart
Schuchart, Max. The Netherlands. – New York: Walker, 1972.
Secrétan-Rollier, 1977
Secrétan-Rollier, Pierre. Van Gogh chez les gueules noires: L’homme de l’espoir. – Lausanne: Éditions L’Age d’Homme, 1977.
Sensier
Sensier, Alfred. Jean-François Millet: Peasant and Painter / transl. by Helena de Kay. – Boston; New York: Houghton, Mifflin and Company, 1880.
Silverman, 2000
Silverman, Debora. Van Gogh and Gauguin: The Search for Sacred Art. – New York: Farrar, Straus and Giroux, 2000.
Souvestre, 1858
Souvestre, Émile. Les derniers Bretons. – Paris: Michel Lévy Frères, 1858.
Souvestre, 1901
Souvestre, Émile. An Attic Philosopher in Paris, or a Peep at the World from a Garret, Being the Journal of a Happy Man. – New York: D. Appleton, 1901.
Stengers, van Neck
Stengers, Jean, Neck, Anne van. Masturbation: The History of a Great Terror / transl. by Kathryn A. Hoffman. – New York: Palgrave, 2001.
Stokvis
Stokvis, Benno J. Nasporingen omtrent Vincent van Gogh in Brabant. – Amsterdam: S. L. van Looy, 1926.
Stolwijk, Thomson
Stolwijk, Chris, Thomson, Richard. Theo van Gogh, 1857–1891: Art Dealer, Collector and Brother of Vincent / Van Gogh Museum, Amsterdam; Musée d’Orsay, Paris. – Zwolle: Waanders, 1999.
Stone
Stone, Irving. Lust for Life: The Novel of Vincent van Gogh. – London: Longmans, Green, 1934.
Taine
Taine, Hippolyte. Taine’s Notes on England / transl. with an introduction by Edward Hyams. – London: Thames and Hudson, 1957.
The Hague School
The Hague School: Dutch Masters of the 19th Century / ed. by Ronald de Leeuw, John Sillevis, Charles Dumas; Grand Palais, Paris; Royal Academy of Arts, London; Haags Gemeentenmuseum, The Hague. – London: Weidenfeld and Nicolson, 1983.
Tralbaut
Tralbaut, Marc Edo. Vincent van Gogh. – New York: Viking, 1969.
Van Gogh 100
Van Gogh 100 / ed. Joseph Masheck. – Westport (Conn.): Greenwood Press, 1996.
Van Gogh: The Complete Letters
Gogh, Vincent van. The Complete Letters of Vincent van Gogh: With Reproductions of All the Drawings in the Correspondence / transl. with a memoir by Johanna Gezina van Gogh-Bonger. – 2nd ed. – Boston: Little, Brown, 1978.
Van Gogh: A Retrospective
Van Gogh: A Retrospective / ed. by Susan Alyson Stein. – New York: Hugh Lauter Levin Associates and Macmillan, 1986.
Van Gogh en Den Haag
Van Gogh en Den Haag / ed. by Michiel van der Mast, Charles Dumas. – Zwolle: Waanders, 1990.
Van Gogh in Brabant
Van Gogh in Brabant: Paintings and Drawings from Etten and Nuenen / compiled by Evert van Uitert. – Zwolle: Waanders, 1987.
Van Gogh in Perspective
Van Gogh in Perspective / ed. by Bogomila Welsh-Ovcharov. – Englewood Cliffs (New Jersey): Prentice Hall, 1974.
Van Heugten, 1996
Heugten, Sjraar van. Vincent van Gogh: Drawings. – Vol. 1: The Early Years, 1880–1883 / Van Gogh Museum, Amsterdam. – London: Lund Humphreys, 1996.
Van Heugten, 1997
Heugten, Sjraar van. Vincent van Gogh: Drawings. – Vol. 2: Nuenen, 1883–1885 / Van Gogh Museum, Amsterdam. – London: Lund Humphreys, 1997.
Van Tilborgh, Vellekoop
Tilborgh, Louis van, Vellekoop, Marije. Vincent van Gogh: Paintings. – Vol. 1: Dutch Period: 1881–1885 / Van Gogh Museum, Amsterdam. – London: Lund Humphries, 1999.
Vanhamme
Vanhamme, Marcel. Bruxelles: De bourg rural à cité mondiale. – Antwerp; Brussels: Mercurius, 1968.
Verlat
Verlat, Charles. Plan général des études à l’Académie Royale d’Anvers. – Antwerp: L’Académie Royale d’Anvers, 1879.
Verzamelde Brieven
Gogh, Vincent van. Verzamelde Brieven van Vincent van Gogh: in 4 vol. / ed. by J. Van Gogh-Bonger, V. W. Van Gogh. – Amsterdam [et al.]: Wereld Bibliotheek, 1952–1954.
Vincent van Gogh’s Poetry Albums
Vincent van Gogh’s Poetry Albums / ed. by Fieke Pabst; Rijksmuseum Vincent van Gogh, Amsterdam. – Zwolle: Waanders, 1988. – (Cahier Vincent 1.)
Von Herkomer, 1910
Herkomer, Hubert von. The Herkomers: in 2 vols. – London: Macmillan, 1910.
Wilkie
Wilkie, Kenneth. In Search of Van Gogh. – Rocklin (Calif.): Prima, 1991.
Zeldin
Zeldin, Theodore. France, 1848–1945. – Oxford: Clarendon Press, 1973–1977.
Zola, 1885
Zola, Émile. Germinal. – London: Penguin Books, 1885.
Zola, 1991
Zola, Émile. My Hatreds / transl. by Palomba Paves-Yashinsky and Jack Yashinsky. – Lewiston (New York): Edwin Mellen Press, 1991.
Статьи
Baseleer, 1954
Baseleer, Richard. Vincent Van Gogh in zijn Antwerpse Periode // Verzamelde Brieven. – Vol. 4. – P. 70–71.
Baseleer, 1986
Baseleer, Richard. Vincent Van Gogh in zijn Antwerpse Periode // Van Gogh: A Retrospective. – P. 70–71.
Boele van Hensbroek
Boele van Hensbroek, Pieter. Uit // Verzamelde Brieven. – P. 334–335.
Brekelmans
Brekelmans, Franciscus Antonius. Vincent van Gogh en Zundert // De Oranjeboom. – Jaarboek 6 (1953). – P. 48–59.
Brusse, 1978
Brusse, Marie Joseph. Vincent van Gogh as Bookseller’s Clerk // Van Gogh: The Complete Letters. – P. 107–114.
Early Biography
An Early Biography (letter from Vincent to the Reverend Thomas Slade-Jones, June 17, 1876) // Van Gogh: A Retrospective. – P. 32–41.
Gauguin, Still Lifes
Gauguin, Paul. Still Lifes // Van Gogh: A Retrospective. – P. 121–122.
Görlitz, 1986
Görlitz, Paulus Coenraad. Among the People (letter from Görlitz to M. J. Brusse) // Van Gogh: A Retrospective. – P. 41–42.
Görlitz, van Eeden
Görlitz, Paulus Coenraad, Eeden, Frederik van. Brief van P. C. Görlitz aan Frederik van Eeden // Verzamelde Brieven. – P. 327–335.
Hageman
Hageman, Victor. Van Gogh in Antwerp // Van Gogh: A Retrospective. – P. 68–70.
Hulsker, 1989
Hulsker, Jan. The Elusive Van Gogh, and What His Parents Really Thought of Him // Simiolus. – 1989. – Vol. 4. – P. 243–263.
Jansen, Luijten, Fokke
Jansen, Leo, Luijten, Hans, Fokke, Erik. The Illness of Vincent van Gogh: A Previously Unknown Diagnosis // Van Gogh Museum Journal. – 2003. – P. 113–119.
Kerssemakers
Kerssemakers, Anton. Reminiscences of Vincent van Gogh // Van Gogh: A Retrospective. – P. 48–54.
Keyes
Keyes, George S. The Dutch Roots of Vincent van Gogh // Dorn et al. – P. 20–49.
Mendes da Costa
Mendes da Costa, Maurits Benjamin. Personal Reminiscences of Vincent van Gogh // Van Gogh: A Retrospective. – P. 43–45.
Piérard, 1986
Piérard, Louis. Among the Miners of the Borinage // Van Gogh: A Retrospective. – P. 45–48.
Secrétan-Rollier, 1973
Secrétan-Rollier, Pierre. Looking through Vincent’s Book of Psalms / transl. by J. van Hattum // Vincent: Bulletin of the Rijksmuseum Vincent van Gogh. – 1973. – Vol. 2, no. 4. – P. 21–24.
Stolwijk, 1997–1998
Stolwijk, Chris. «Our Crown and Our Honour and Our Joy»: Theo van Gogh’s Early Years // Van Gogh Museum Journal. – 1997–1998. – P. 42–57.
Stolwijk, 1999
Stolwijk, Chris. Un marchand avisé: La succursale hollandaise de la maison Goupil / transl. by Jeanne Bouniort // État des Lieux (The Musée Goupil in Bordeaux). – 1999. – No. 2. – P. 73–96.
Ten Brink et al.
Brink, Jan ten, et al. The Art Collection: Vincent van Gogh in the Pulchri Studio // Hague Voices. – 1889. – March 30. – No. 31. – P. 371–382.
Van Crimpen
Crimpen, Han van. The Van Gogh Family in Brabant // Van Gogh in Brabant. – Р. 72–91.
Van den Eerenbeemt
Eerenbeemt, H. F. J. M. van den. The Unknown Vincent van Gogh, 1866–1868. (1) The Secondary State School at Tilburg // Vincent: Bulletin of the Rijksmuseum Vincent van Gogh. – 1972. – Vol. 2, no. 1. – P. 2–12.
Van der Heijden
Heijden, Cor G. W. P. van der. Nuenen Around 1880 // Van Gogh in Brabant. – P. 102–127.
Van Gogh-Bonger, 1978
Gogh-Bonger, Johanna van. Memoir of Vincent Van Gogh by His Sister-in-law // Van Gogh: The Complete Letters. – Vol. 1. – P. xv—lxvii.
Van Heugten
Heugten, Sjraar van. Vincent van Gogh as a Hero of Fiction // The Mythology of Vincent van Gogh / ed. by Tsukasa Kôdera and Yvette Rosenberg. – Philadelphia: John Benjamins, 1993. – P. 162.
Van Tilborgh, 1992–1993
Tilborgh, Louis van. Letter from Willemien van Gogh // Van Gogh Bulletin. – 1992–1993. – P. 21.
Van Tilborgh, Pabst
Tilborgh, Louis van, Pabst, Fieke. Notes on a Donation: The Poetry Album for Elisabeth Huberta van Gogh // Van Gogh Museum Journal. – 1995. – P. 86–101.
Verkade-Bruining
Verkade-Bruining, A. Vincent’s Plans to Become a Clergyman (1) / transl. by J. van Hattum // Vincent: Bulletin of the Rijksmuseum Vincent van Gogh. – 1974. – Vol. 3, no. 4. – P. 14–23.
Von Herkomer, 1882
Herkomer, Hubert von. Drawing and Engraving on Wood // The Art Journal. – 1882. – P. 133–136, 165–168.
Wagener
Wagener, J. Frits. Vincent of Zundert // Van Gogh 100. – P. 195–203.
Wenckebach
Wenckebach, Ludwig «Willem» Reijmert. Letters to an Artist // Van Gogh: A Retrospective. – P. 66–67.
Werness
Werness, Hope B. The Symbolism of Van Gogh’s Flowers // Van Gogh 100. – P. 43–55.
Wylie, 1975
Wylie, Anne Stiles. Vincent’s Childhood and Adolescence // Vincent: Bulletin of the Rijksmuseum Vincent van Gogh. – 1975. – Vol. 4, no. 2. – P. 4–27.