XXVIII
В течение суток, последовавших за казнью Себастьяна, Фабиола несколько раз посылала Афру узнать о его состоянии, но известия были неутешительными. Себастьян был при смерти; на выздоровление его надежды почти не было. Исстрадавшаяся Фабиола решила сама идти к Ирине, чтоб точно выяснить, в каком именно состоянии находится больной и, если возможно, взглянуть на него. Она знала, что Ирина христианка и, отваживаясь идти к ней, опасалась сурового приема.
Многое передумала Фабиола, тайно пробираясь к Ирине. Несколько раз она хотела вернуться домой, но сострадание к Себастьяну взяло верх.
Последние жестокие гонения на христиан произвели на нее глубокое впечатление. Она не раз говорила себе, как должна быть велика и свята та религия, которая заставляет людей идти на величайшие жертвы и заставляет их умирать столь мужественно; должен быть велик тот Бог, который дает силу матерям, женам и сестрам жертвовать безропотно сыновьями, мужьями, братьями и, пережив их, продолжать свою безотрадную жизнь, посвящая ее всю без остатка оставшимся единоверцам. Это был подвиг, который казался Фабиоле чудом, и чудо это совершалось на ее глазах. Ирина, пережившая мужа и брата, теперь бесстрашно приняла к себе Себастьяна. Не являла ли она собою великий пример самопожертвования, подвергая свою жизнь опасности для спасения человека, почти ей неизвестного? Но он был христианин и, как христианка, она спасала его. Нет, Фабиола пойдет к этой благородной, великодушной женщине. Если Ирина не примет ее, то она уйдет, покорно снося заслуженное презрение и ненависть. Но она не может оставить умирающего друга своего покойного отца, который столько лет посещал их дом, которого она привыкла уважать.
Когда она, наконец, благополучно достигла жилища Ирины и остановилась у дверей, сердце ее забилось с новой силой. Однако она опять преодолела себя и постучалась. Молодая, красивая девушка, изящно одетая, отворила ей дверь и, увидя незнакомку, смерила ее высокомерным и холодным взглядом.
— Что тебе нужно? — произнесла она отрывисто.
— Я бы желала видеть Ирину, — сказала Фабиола робко. Она уже научилась говорить спокойно и мягко и испытывала иное чувство, не похожее на все то, что владело ею когда-то прежде...
— Ирину? — повторила молодая женщина, — но Ирина тебя не знает. Она занята и не может видеть...
— Я подожду, — так же кротко, как и прежде, отвечала Фабиола. — Позволь мне подождать. Я пришла не из простого любопытства, а по важнейшему делу...
— По делу! Знаем мы эти дела. Приходит масса народа, и все с делом. Кто ты такая?
— Я Фабиола, римская патрицианка, — произнесла Фабиола с мгновенно проснувшейся гордостью. Она не могла сдержать возмущения от оскорбительных слов молодой женщины.
Отворившая казалась удивленною, узнав, что просто одетая посетительница оказалась патрицианкой, богатой и знатной, о которой она слыхала прежде. Тон Фабиолы произвел на нее впечатление. Она неохотно, но уже не так сурово посмотрела на нее, повернулась и сказала более вежливо:
— Подожди немного! — Затем она отворила дверь, впустила Фабиолу в комнату и вышла, спуская за собой занавесь двери.
Фабиола села и осмотрелась. Комната была невелика, чиста, но чрезвычайно просто, почти бедно, убрана; она освещалась одним овальным окном, выходившим на лестницу двора. Окно было прорезано в стене так высоко, что шедшие по лестнице не могли видеть, что происходит в комнате. Словом жилище Ирины, пройти к которому можно было только через черную лестницу и заднее крыльцо двора, казалось затерянным в огромном здании, и окна его были так высоки, что не привлекали внимания. Их можно было принять за слуховые, которые обычно делались под крышей.
«Убежище выбрано удачно, здесь трудно отыскать Себастьяна, — думала Фабиола, — но если его откроют... Ирина и дочери ее погибли... Это, наверно, ее дочь. Как она суха и надменна! Видно, что она озлоблена... Что удивительного?... После таких бедствий, таких потерь!... Узнаю только о здоровье Себастьяна и уйду — что мне тут делать? они глядят на меня, как на зверя, будто я сама посылала несчастных осужденных на смерть... Однако я должна понять, простить им эту ненависть. .. Может ли христианка не ненавидеть язычницу?...»
В эту минуту занавес приподнялся, и в комнату тихо вошла белокурая, лет сорока пяти женщина, бледная, худая, но еще прекрасная, несмотря на возраст и скорбь, выражавшуюся в каждой черте лица. Она была одета в простое темное платье, и приветливо поклонилась Фабиоле.
— Я — Ирина, которую ты хотела видеть, — сказала она. — Чем могу служить тебе? Голос ее был тих, и что-то сердечное, доброе звучало в нем.
Фабиола встала.
— Я пришла, — сказала она несмело, — узнать о... Поверь, что не любопытство, а участие... не злое намерение, а уважение к тебе и...
Фабиола была взволнована и не могла произнести больше ни слова.
— Сохрани меня, Боже, предполагать злое! — сказала Ирина. — За что буду я хотя бы мысленно оскорблять человека, которого не знаю? Успокойся, благородная Фабиола, успокойся и скажи мне, какое ты имеешь ко мне дело. Если я могу услужить тебе чем-нибудь, сделаю это с радостью!
Фабиола стояла пораженная. Ирина через несколько дней после казни всех своих близких, укрыв у себя Себастьяна, новую жертву языческого мщения, принимает язычницу и повторяет ей, что готова услужить женщине, которую встречает в первый раз в жизни!...
— Я пришла, — сказала Фабиола дрожащим от волнения голосом, — узнать о состоянии здоровья Себастьяна... Есть ли надежда спасти его?
Молодая женщина, сидевшая в углу комнаты, вздрогнула и встала. Она побледнела и была, видимо, испугана и разгневана. Фабиола заметила и это движение, и ее выражение лица.
— Поверьте мне, — сказала она вдруг с жаром, — я не выдам вас; я скорее умру, чем произнесу слово, которое бы повредило вам!
— Все это одни слова, а мы тебя не знаем, и кто поручится, что ты... — начала с досадой молодая женщина; но Ирина повернулась к ней и сказала настойчиво, но кротко:
— Замолчи, прошу тебя, Хлоя! Не смущайся, — прибавила она, обращаясь к Фабиоле. — Дочь моя сказала это по молодости, прости ей. Я тебе верю!
— Иногда молодые бывают разумнее старых, — произнесла Хлоя и вышла из комнаты в порыве гнева.
Ирина бросила печальный взор на свою дочь и вздохнула. Она обратилась к Фабиоле:
— Ты желаешь узнать о здоровье Себастьяна? Он очень, очень плох. Я и моя дочь не отходим от него. Его лечит искусный врач, но не ручается за его жизнь. Да будет над нами воля Божия!
— Могу я его видеть? — спросила Фабиола.
— Если ты хочешь, конечно, но он без памяти и не узнает тебя. Не лучше ли отложить свидание до того дня, когда он опомнится, или...
Ирина не договорила. Фабиола поняла ее. Она встала и сказала:
— Позволь мне прийти узнать о нем сегодня вечером. Я предпочитаю прийти сама, чем посылать рабыню.
— Приходи, когда хочешь; я всегда буду рада видеть тебя и известить о состоянии твоего... твоего...
— Друга моего отца, друга моего покойного отца и моего. Я всегда его уважала, а теперь еще больше. Бедный, несчастный Себастьян!
— О, нет, не несчастный! — сказала Ирина. — Он пострадал за веру, и Бог наградит его, Бог благословит его жизнь, если он останется жив; если же умрет, Бог примет его в сонм праведных. Он не несчастлив, напротив...
— Но он так ужасно страдает! — воскликнула Фабиола.
— Телом, но не духом, — ответила Ирина.
В эту минуту в комнату вошла другая молодая девушка, красивая, черноволосая, с тонкими чертами лица и с добрым выражением глаз. Она была одета просто, как и Ирина и, входя, ласково и почтительно склонилась перед Фабиолой.
— Моя дочь Дарья, — сказала Ирина. — Ну, что, как чувствует себя наш больной? — спросила она.
— Он, по-видимому, спит, и я пришла спросить у тебя, матушка, нужно ли разбудить его, чтобы дать ему лекарство.
— Я думаю, нет, если он уснул. Пойду взгляну на него. Если он без памяти, постараюсь заставить его проглотить лекарство. Останься с благородной Фабиолой. Подожди немного. Не уходи. Я скоро вернусь, узнаю только, спит ли он. Если он действительно заснул, то это хороший знак.
Ирина вышла из комнаты, оставив девушек наедине. Фабиола молчала. Сердце ее было полно различных чувств, голова — мыслей.
— Как ты добра! Презирая опасность, ты отыскала нас, чтобы осведомиться о Себастьяне, — сказала Дарья. — Если бы ты только видела его, когда его принесли к нам! Кажется, сердце зверя, и то бы дрогнуло от жалости при виде этого израненного, истекающего кровью человека. Бедная матушка плакала над ним, как над родным сыном!
— Она очень любит его? — спросила Фабиола.
— Она всех любит; но лично она знала его мало, вернее почти совсем не знала.
— И приняла его? Вы знаете, что вас ожидает, если откроют...
— Конечно, но на то воля Божия! Мы должны исполнить наш долг. Люди — братья. Бог приказал не думать о себе, когда страдают ближние. Мы должны помогать друг другу. Что мы делаем для бедных, больных, гонимых — делаем для Бога. Чего нам бояться? Смерти?
— Но как же они узнали, что вы не побоитесь принять Себастьяна? Почему его принесли сюда?
— Мы христианки, и христиане принесли его к нам; к тому же мама всю свою жизнь посвятила попечению о бедных. Она хорошо лечит; у нее есть целебные травы. После смерти моего отца она посвятила себя больным и несчастным. Ей случается не спать по нескольку ночей кряду и переходить от одного больного к другому.
— А давно умер твой отец?
— Он погиб за веру вместе с нашим дядей в предпоследнее гонение христиан. Дед наш тоже погиб. Бедная мама потеряла отца, мужа и брата... Но мы благодарим Бога! Он послал нам утешение. Мы смогли многих спасти. Христиане нас любят, и в трудные минуты обращаются к маме. Я говорю с тобой откровенно , ведь ты дружна с Себастьяном?
— Да, но я не вашей веры.
— Господь Бог просветит тебя и обратит на путь истины, — сказала Дарья и перекрестилась. — Ты добра, я вижу это; ты милосердная, иначе бы ты не была здесь. Благодать Господня сойдет на тебя и просветит тебя.
Фабиола смутилась еще более; в глубине души у нее что-то шевельнулось; сердце ее наполнилось благоговейным страхом и тайным, ей самой непонятным чувством смирения.
— Лишь только Себастьян поправится, — сказала Фабиола, — я могу перевезти его на мою виллу в Кампанью. Это уединенное место. Его можно укрыть там от преследований и, может быть, испросить у цезаря помилование.
— Едва ли цезарь простит его. Таких примеров еще не бывало, — ответила Дарья, — но во всяком случае перевезти его на твою виллу было бы для него спасением. Я скажу об этом матушке. Как ты добра, благородная Фабиола! Как мы будем молиться о тебе, о твоем спасении!
В эту минуту опять появилась Хлоя. Было видно, что страх не давал ей покоя. Взглянув на ее бледное лицо, Фабиола опять поднялась с места, готовясь уйти.
— Я зайду сегодня вечером, если вы позволите. Вечером прийти безопаснее, не правда ли?... — сказала она.
— Если ты боишься, позволь мне прийти к тебе. Меня никто не знает. Я принесу тебе вести о больном.
— Я боюсь не за себя, — сказала Фабиола с силою, — а только за вас. За себя я не боюсь!
— И за нас не бойся, мы надеемся на Бога и нисколько не боимся опасности.
— Но как можно, — сказала Хлоя, — не думать об опасности? Надо потерять остаток рассудка, чтобы не понимать, какой страшной участи мы подвергнемся, если кто-нибудь донесет на нас. Злых людей много. Бессмертные боги накажут тебя. Немезида будет преследовать тебя всюду, если ты хотя бы единым словом повредишь нам! — продолжала Хлоя, обращаясь к Фабиоле. — Лучше тебе не приходить сюда. Подумай: мы тебя вовсе не знаем! Кто поручится, что ты не подослана? В Риме немало шпионов!
— Хлоя, Хлоя! — воскликнула Дарья с невыразимой печалью. — Как можешь ты оскорблять нашу гостью, друга нашего бедного больного?
— Твоего, а не моего больного. Я его не знаю и знать не хочу. Проклинаю тот час, когда его принесли сюда. Будто неизвестно, что мы погибли, если узнают, что мы приняли его.
Бессовестные! Гостью твою я не оскорбляю и не желаю оскорблять, а говорю лишь правду. Всякий стоит прежде всего за себя. Чем я виновата, что ты мне сестра, что твоя мать — моя мать! Все эти беды обрушились на нас, потому что мы отступились от наших богов, и вас преследуют теперь мои мстители-боги!. .. Слушай меня, Фабиола! Ради себя, ради нас уйди отсюда и не приходи больше! Ты видишь, я поклоняюсь тем же богам, что и ты... Я не христианка и не буду никогда христианкой. Они сумасшедшие, и бегут навстречу своей погибели... но, губя себя, они губят меня. Я хочу, чтобы ты знала и, в случае нужды, засвидетельствовала, что все, что здесь делается, делается помимо моей воли. К нам ходят нищие, к нам несут раненых, которых мы не знаем! Если бы моя воля, я бы не приняла никого. Каждый должен думать, прежде всего, о себе. Мы не знаем этого Себастьяна. Если он христианин, то знал, на что идет, почему же нам гибнуть из-за него? И поверь — все это напрасно: его мы не спасем. Он умрет, а себя мы погубим. Если он умрет, как его отсюда вынести? Это не жизнь, я дрожу от страха ежеминутно! Когда я слышу стук у двери, мне так и кажется, что входит стража и тащит меня в тюрьму, а потом в цирк... зверям!...
— Не тебя, Хлоя, а меня и матушку, — сказала тихо Дарья. — Ведь мы не боимся, мы скажем, что ты не христианка и всегда гнушалась тем, что мы делаем.
— Прекрасно! — воскликнула Хлоя с гневом, — но разве вам поверят? Да если и поверят, вы думаете, мне будет весело знать, что моя мать и сестра опозорены, поруганы, отданы зверям... это ужасно!
Хлоя заплакала. Дарья бросилась к ней, стараясь утешить ее. Она целовала ее, шептала добрые слова. Фабиола почувствовала, что ей, незнакомке, не следует присутствовать при семейной сцене, и ускользнула из комнаты, не замеченная сестрами.
Она медленно шла домой. В первый раз ей довелось посетить христианское семейство, и то, что она там видела, навело ее на целый ряд размышлений. Добрая мать, добрая дочь, посвятившие жизнь свою страждущим, и другая дочь, в которой эгоизм и страх заглушали даже столь свойственное женщине чувство сострадания. Одни — христианки, другая — язычница. «Да, — сказала Фабиола сама себе, и сказала невольно, — велик тот Бог, сильна та религия, которая внушает людям такие высокие чувства, такую великую добродетель и любовь к ближним».
С тех пор каждый день по два раза пробиралась Фабиола к Ирине. Себастьян пришел наконец в себя, но не выздоравливал, силы его не восстанавливались. Лечивший его старик-священник опасался последствий болезни. Себастьян потерял слишком много крови. Прошло уже две недели, а он все лежал без движения на постели, хотя пришел в сознание.
Фабиола не могла удержаться от горьких слез, увидя его бледного и обессиленного. Он едва мог произнести слово, но глаза его благодарили ее. Фабиола все больше и больше сближалась с Ириной и ее дочерью и не переставала им удивляться. Однажды она принесла Ирине значительную сумму для раздачи бедным. Ирина со слезами на глазах благодарила и, о чем бы ни шла беседа, все возвращалась к этой сумме и с восторгом говорила, кому именно надо ее раздать. При этом всякий раз она благодарила Фабиолу, которая чувствовала себя неловко от таких незаслуженных похвал. Ирина отдавала последнее бедным, делилась с ними от своих ничтожных доходов, а Фабиола принесла деньги, которые не знала, куда истратить. Она стала задумываться о том, сколько покупала себе ненужных вещей, сколько тратила на званые обеды и ужины, на туалеты, мебель, и все эти расходы казались ей бессовестными. За один браслет, за одно кольцо, а их было у нее бесчисленное количество, она платила такие суммы, которых было бы достаточно на пропитание целого семейства в течение года. Она обещала быть впредь расчетливою, откладывать деньги и отдавать их Ирине. Жизнь ее совершенно изменилась.
Фабиола перестала выезжать и принимать и чувствовала себя спокойною и счастливою только тогда, когда, оставив роскошные покои, уходила к Ирине в ее бедную квартиру и садилась между нею и Дарьей. Уверившись, что Фабиола честная женщина и не донесет на них, Хлоя сделалась приветливее и меньше боялась, что у них откроют Себастьяна. Время шло, и о нем забыли. Хотя Хлоя несколько успокоилась, но страшно скучала и смотрела с презрением на нищих, которые, как она говорила, обивают порог ее матери. Она сознавала, что мать ее добрая женщина, но что пользы в этой доброте? — прибавляла она. Напротив, эта доброта и была причиною всех несчастий. Разве бедные, которых мать ее кормит, одевает и лечит, могли ей быть полезны? Они тащили последние деньги из дому, они могли ежечасно подвергнуть их преследованиям со стороны римских властей, ибо почти все приходящие были христианами. При одном только слове «христиане» Хлоя впадала в отчаяние и гнев. Она ненавидела их, как причину своего ежеминутного страха. Благодаря христианам они не посещали своих богатых и влиятельных родных и жили в одиночестве. Все рассуждения, все громкие слова надоели ей. Мало ли она наслушалась разных бредней, которым могли верить только тупоумные!...
Напрасно Фабиола доказывала Хлое, что христиане не обирают ее матери и сестры, что те сами заставляют бедных принимать хлеб, одежду и лекарства. Хлоя твердила свое.
— Почему же мы не живем, как люди? — говорила она. — Мой родной дядя — префект в одной из богатейших провинций; но он знать нас не хочет, — почему? Все от того, что ему небезызвестно, к какой секте принадлежит моя мать. О, я несчастнейшая из женщин!
Ирина и Дарья обходились с Хлоей кротко, уступали ей во всем, что не касалось их собственных обязанностей, но эта кротость не смягчала, а ожесточала ее еще более. Часто резкие, почти оскорбительные выражения срывались с ее языка и наполняли печалью сердце бедной матери. Хлоя не была злой от природы, но была эгоисткой — в этом не могло быть сомнения; она была несчастлива и составляла бы несчастье всего семейства, если бы оно не научилось сносить испытания с твердостью и покорностью. Ирина смотрела на Хлою со скорбью, относилась к Хлое, как к своему кресту, который несла со смирением христианки. Надо прибавить, что Хлоя могла бы оставить мать и сестру и уйти жить в дом какой-либо богатой родственницы, но она была горда, самолюбива, в глубине души любила мать и сестру и не хотела отказаться от них публично.
Фабиола старалась смягчить сердце Хлои, часто уводила ее. Фабиола ездила с нею на гулянья, в бани, дарила ей наряды. Хлоя благодарила Фабиолу, но не слушала ее увещаний и часто восклицала: «Прошу тебя, довольно! Это я уже слышала не раз... Одно меня удивляет, как это ты, благородная римлянка, поклоняющаяся римским богам, богам бессмертным, можешь выносить этих глупых, плаксивых христиан! Я дивлюсь тебе! Сидишь целыми часами и слушаешь безумные речи моей сестры. Она добрая, но, право, недалекая девушка! Она верит всякому вздору, разве ты не видишь?»
— Однако христиане умирают за свою веру, однако они любят друг друга и действительно помогают один другому, живут в любви и согласии, — возражала Фабиола.
— Так что же? Мало ли сумасшедших на свете! Я считаю их сумасшедшими. По-моему, сперва думай о себе, потом о других. Разве это не глупость — умирать за веру? От них требуют: поклонитесь Юпитеру, а они не хотят и умирают. Да я не только Юпитеру, а глиняному горшку поклонюсь, чтобы избавиться от смерти.
— Нет, — сказала Фабиола, — я не стану поклоняться тому, чему не верю! Согласись, по крайней мере, что думать прежде о других, и очень мало о себе -добродетель!
— Никогда не соглашусь! Глупость, а не добродетель! Если мне хочется есть и пить, я сперва наемся и напьюсь, а потом накормлю и напою другого. Это благоразумно.
— А если тебе хочется есть и ты видишь, что родная твоя мать голодна, неужели ты станешь есть спокойно, пока насытишься вдоволь, а потом уже подумаешь о матери?
— С матерью я разделю питье и пищу потому, что она мне мать. ..а с первым встречным... благодарю покорно!
— Но христиане считают каждого человека братом, каждую старую женщину матерью, и делятся со страдающими последним.
— В этом и проявляется их глупость!
— Нет, — сказала Фабиола, — это их доброта. Я понимаю теперь слова их Учителя: «Люби ближнего, как самого себя».
— Поздравляю тебя! И ты станешь христианкой и пойдешь умирать в цирке на потеху черни! Завидная участь! И смерть, и позор!
— Смерть — да! Позор — нет! Я не стану христианкой, потому что не считаю себя способной на такие великие подвиги, но не могу не согласиться, что счастлив человек, имеющий силу жить и умереть, исповедуя то, что он считает истиной.
— Счастье в смерти! Ясно, ты заразилась их бреднями, — сказала Хлоя презрительно.
Уверившись, что убедить Хлою невозможно, Фабиола оставила ее в покое и перестала спорить с нею, но Хлоя, со своей стороны, никак не оставляла в покое Фабиолу. Она испытывала потребность поверять кому-либо свою досаду, свои опасения, свои, как она выражалась, несчастья. Она целыми днями, не ударяя пальцем о палец, жаловалась на скуку, на пустоту жизни, на безотрадную будущность. Нравственные качества Ирины и Дарьи, так разнившиеся от ничтожества, суетности и эгоизма Хлои, производили сильное впечатление на Фабиолу, и душа ее все больше стремилась к христианам.
Себастьян выздоравливал. Силы медленно возвращались к нему, но не возвращалась бодрость духа. Что могло быть ужаснее его положения? Он вынес страшные приготовления к казни, более жестокие, чем сама казнь, вынес невыразимые мучения, упал замертво, лишившись чувств, и вдруг опомнился на одре страдания. Он опять жил для жизни, в которой все потерял. Лучшие друзья его умерли в мучениях. Другие скрывались. Сам он лишился всего — положения, состояния, здоровья. Он вставал с постели живым мертвецом. Одна вера, одна покорность воле Божией могли вдохнуть в него решимость снова начать жизнь, полную страданий. Несмотря на предложение Фабиолы, он не согласился бежать из Рима и скрыться на ее вилле. Когда у него спрашивали, что он намерен предпринять, где и чем жить — он отвечал спокойно, но с великой печалью:
— Не знаю, как Бог велит, как Бог положит на душу. Пока еще я не могу сойти с кресла без чужой помощи. Когда поправлюсь, то Бог укажет мне путь.
Фабиола, истощив все доводы, убедилась, что Себастьян непреклонен. Тогда она стала придумывать, как бы спасти его, и остановилась на мысли просить императорской милости. Она полагала, что Максимиану можно сказать, что Себастьян бежал на Восток и возвратится, если ему даруют прощение. Она знала, что Максимиан любит драгоценные камни, и послала ему в подарок бесценное кольцо, которое хранилось в ее семействе издавна и переходило по наследству. Она предложила его Максимиану через своего хорошего знакомого, имевшего доступ во дворец, как знак своего уважения и преданности, как память об умершем отце, верном слуге цезаря. Цезарь принял кольцо милостиво и велел поблагодарить Фабиолу; тогда Фабиола попросила аудиенции. Максимиан велел сказать ей, что она может прийти в Палатинский дворец вместе с другими просителями. Обычно он принимал их, спускаясь по своей парадной лестнице, у которой они его дожидались. Ответ этот не порадовал Фабиолу. Она просила особой аудиенции, а ей предлагали смешаться с толпою просителей и просительниц... Но делать было нечего; она решилась идти и попытать счастья.
Назначенный день наступил. Фабиола оделась в изящное траурное платье — она носила траур по отцу — и смешалась с толпою просительниц. Их было множество. Все они ждали с замирающим сердцем появления цезаря. Одно его слово должно было решить их участь или участь их сыновей и мужей. Все молчали, все глядели, не спуская глаз, на большие двери дворца, которые должны были при звуках литавр распахнуться настежь перед императором. Молчала и Фабиола. Сердце ее сильно билось, и она, как и другие женщины, стояла бледная, с легкою дрожью в руках и ногах.
Звук литавр раздался. Двери распахнулись. Максимиан медленно сходил по широким ступеням лестницы. На его мизинце было надето кольцо, подаренное Фабиолой. Он глядел безжизненными глазами на толпу просителей, принимал просьбы, бегло взглядывал на написанное и, не говоря ни слова, рвал большую часть из них; некоторые передавал своему секретарю, шедшему сзади. Но ни на кого не взглянул, никому не сказал ни одного слова милости, сострадания и участия.
Настала очередь Фабиолы. Цезарь был уже в двух шагах от нее. Она преодолела свое смущение и подошла к нему. Максимиан протянул руку, чтобы принять просьбу, как вдруг раздался глухой, но твердый голос: «Максимиан! Максимиан!» И все — цезарь, Фабиола и толпа — оглянулись туда, откуда он раздался... Фабиола взглянула и обомлела: против нее на почерневшую от времени стену дворца уступом выходил балкончик, и на нем, как привидение, стоял бледный, высокий, худой, изможденный страданиями человек, закутанный в плащ. Фабиола мгновенно узнала его. Это был Себастьян! Он стоял гордо и спокойно. На темно-сизой стене отчетливо вырисовывались его золотые волосы, похудевшая фигура, бледное лицо; из-под соскользнувшего с плеч плаща виднелась грудь и руки в окровавленных перевязках. Себастьян, услышав столь знакомый ему звук труб, возвещавший о выходе цезаря из дворца, встал с кресла, на котором сидел в квартире Ирины и, движимый непонятною ему самому силой, быстро прошел коридоры дворца и вышел на небольшой балкон, находившийся невдалеке от комнат Ирины.
— Максимиан! — повторил отчетливо и громко Себастьян.
— Кто осмеливается называть меня по имени? — воскликнул тиран, обращаясь к говорившему.
— Я , — ответил Себастьян, — я, спасенный от смерти, чтобы возвестить тебе, что час твой близок! Мера твоих злодейств преисполнилась! Ты обагрил улицы кровью детей Божиих! Ты побросал тела мучеников в волны Тибра! Ты разрушил храмы Бога живого! Ты осквернил алтари Его, расхитил имущества бедных и сирых. За твои беззакония и преступления, за твою гордость и алчность Господь Бог осудил тебя. Рука Его над Тобой! Ты погибнешь насильственной смертью, и Бог пошлет городу Риму и Церкви Своей императора-христианина. Он поклонится кресту, а ему поклонятся Восток и Запад! А ты кайся, кайся, пока еще время. Кайся и моли Бога простить тебя во имя Распятого, служителей Которого ты гнал до сего дня!
Слова прогремели, как гром, и стихли. Цезарь стоял неподвижно, будто пораженный в самое сердце. И он узнал Себастьяна. Он едва верил своим глазам и спрашивал у себя, кто стоит перед ним — призрак или живой человек? Скоро, однако, он опомнился. Его охватила ярость.
— Тащить его сюда! Тащить его! — закричал солдатам. — Гифакс, где Гифакс?
Но Гифакс, находившийся в свите Максимиана, счел за лучшее удалиться. Он был уже на своем внутреннем дворе, среди своих стрелков, и держал с ними совет, что делать и как спастись от беды. Когда посланный цезарем Корвин пришел звать Гифакса, то он нашел все ворота на внутреннем дворе запертыми. Только одни были отворены; он взглянул и остановился: 50 лучших стрелков стояли рядами, натянув тетивы луков и приготовившись стрелять в каждого, кто осмелится войти на внутренный двор. Гифакс со своею женой Афрой стоял против самых ворот.
— Гифакс! — сказал Корвин издали и дрожащим голосом, — цезарь зовет тебя!...
— Передай цезарю, — ответил африканец, — что мои стрелки поклялись никого не пропускать в ворота нашего двора. Мы застрелим всякого! Пусть цезарь пришлет нам сперва знак милости и прощения. В таком случае мы останемся его верными слугами.
Корвин поспешил передать Максимиану слова африканского начальника. Максимиан знал, что с нумидийцами шутить нельзя и что они составляют его надежную стражу. Ссориться с ними он не захотел.
— Мошенники, лукавый народ, — сказал он. — Поди, отдай Гифаксу это кольцо и скажи ему, что я милостиво прощаю всех!
Корвин побежал изо всех сил и бросил во двор кольцо, залог прощения. В ту же минуту нумидийцы опустили свое оружие. Афра вне себя от радости кинулась поднимать кольцо, но Гифакс ударом кулака оттолкнул ее, под смех всего отряда, и взял кольцо. Афра отошла в сторону и задумалась: не лучше ли ей было жить у Фабиолы и не променяла ли она одно рабство на другое, более тяжкое?
Гифакс предстал перед цезарем и выпутался из беды очень ловко.
— Если бы твоя божественность, — объявил он Максимиану, — позволила нам вонзить стрелу в его сердце или голову, то он бы не ожил, но ты не хотел, ты сказал: стреляйте, но не убивайте его. Мы повиновались твоей воле. Трудно действовать наверняка при таких приказаниях. Мы расстреляли его, оставили его мертвым, а он ожил!
— Теперь не оживет! Позвать сюда двух солдат из варварских легионов.
Появились два огромных германца с тяжелыми дубинами в руках; одним ударом такой дубины легко было раздробить голову.
— На этих ступенях, — сказал Максимиан, показывая на парадную лестницу двора, — я не хочу проливать человеческую кровь. Убейте его ударом дубины сразу и без крови! Скорее...
Потом Максимиан, как будто ничего особого не случилось, повернулся к Фабиоле и притворно-приветливо спросил, чем он может быть ей полезен.
Фабиола, бледная как смерть, дрожа всем телом, не упала только потому, что оперлась на колонну; она смогла с усилием выговорить одно слово:
— Поздно!...
— Как поздно? — спросил Максимиан и взял бумагу, которую она держала в руках. Пробежав ее глазами, он воскликнул с гневом:
— Как! Ты знала, что Себастьян жив, и не довела этого до нашего ведома? Или ты тоже христианка?
— Нет, цезарь, я не христианка, — сказала Фабиола слабым голосом, — но позволь мне удалиться... я чувствую... мне дурно!...
— Прощай... благодарю тебя за подарок... я отдал его Гифаксу; на его черной руке кольцо будет смотреться еще великолепнее.
Кивнув Фабиоле, Максимиан прошел дальше.
Себастьян умер от одного удара; тело его было брошено, по приказанию цезаря, в клоаки, куда стекали нечистоты всего города. Император не хотел, чтобы христиане овладели телом мученика. Но и эта предосторожность Максимиана оказалась бесполезной: Люцина, всеми уважаемая христианская матрона, сказала, где надо искать тело Себастьяна, который, по ее рассказам, являлся ей. По указаниям Люцины, христиане нашли тело мученика и с честью похоронили его. Теперь на могиле Себастьяна воздвигнута церковь.