На другой день, желая развлечься и отойти от пережитых волнений, она отправилась к своему богатому соседу Хроматию. Хроматий занимал прежде должность префекта, потом, обратясь в христианство, вышел в отставку и поселился на своей вилле, где он разместил приехавших с ним новобращенных Себастьяном христиан; у него жил также всеми уважаемый священник Поликарп, которому поручено было преподавать вновь обращенным догматы веры и укоренять в них твердые правила нравственности.

Фабиола, как и другие язычники, не знала, что именно происходит на вилле Хроматия, но слышала рассказы о странной жизни, которую вел хозяин. Говорили, что к нему съехалось множество гостей, которые в высшем римском обществе были неизвестны; что никаких пиров и увеселений по случаю приезда их дано не было; что Хроматий отпустил на волю всех своих рабов, но что многие остались служить ему по-прежнему; что все гости, по-видимому, близко знакомы и даже дружны между собою. Все эти слухи возбудили любопытство Фабиолы; старик Хроматий знал и любил ее с детства, и это давало ей возможность навестить его и во всем удостовериться собственными глазами.

Фабиола выехала рано утром. Ее деревенская коляска была запряжена парою лошадей. Дождь, шедший накануне, прибил пыль и блистал еще алмазными каплями на широких пурпурных листьях и ярких цветах вьющихся растений, которые гирляндами тянулись от одного дерева к другому. Скоро Фабиола достигла вершины холма, покрытого лавровыми кустами, между которыми стройно и высоко поднимались светло-зеленые пирамидальные тополя и темные кипарисы. На белых стенах виллы вырисовывались их грациозные формы. Войдя в ворота, Фабиола с удивлением заметила, что все углубления в стенах виллы был пусты. Еще недавно в них красовались чудные статуи богов и богинь.

Хроматий, хотя и страдал подагрой, вышел навстречу Фабиоле и с радушием спросил у нее, какие она имеет известия о своем отце, который, по слухам, отправился в Азию. Фабиола расстроилась: она ничего не слыхала об этом, и ей было вдвойне обидно, что чужие люди знают об ее отце больше, чем она, родная дочь. Хроматий, заметив ее печаль, сказал, что, вероятно, это только пустые слухи, и предложил ей пройтись по саду. Фабиола заметила, что в саду, как и в нишах виллы, нет ни одной статуи. Когда они дошли до грота, из которого вытекал ручей и который раньше был украшен статуями нимф и богов, Фабиола увидела, что и здесь не осталось ни одной статуи. Грот был пуст и представлял собою обыкновенную сырую яму. Фабиола не могла более выдержать и сказала:

— Какой каприз овладел тобою, что ты велел вынести все статуи — лучшее украшение виллы?

— Дитя мое, — сказал старик кротко, — какую пользу приносили эти статуи?

— Не везде надо искать одной пользы, прекрасное потому и полезно, что оно прекрасно. Что ты сделал с этими дивными произведениями искусства?

— Боги и богини, — отвечал старик улыбаясь, — погибли под железным молотком кузнеца: их разбили вдребезги.

Фабиола стояла пораженная. Разбить молотком дивные произведения искусства казалось ей варварством.

Так, наверное, решим и мы с вами. И Фабиола со своей точки зрения, и мы, исходя из своих представлений, будем, конечно, правы, но христиане первых веков находились в совершенно ином положении, и им следует простить их желание уничтожить статуи и вообще все языческие памятники. Для нас статуи Юноны, Венеры, Юпитера представляют только великое произведение древнего резца. Мы любуемся красотою линий, изваянием, полным грации величия, жизнью, разлитой в мраморе будто посредством волшебства, — и все это волшебство создается только искусством. Но христиане, жившие среди язычников, поклонявшихся статуям, как богам и богиням, принуждавших христиан поклоняться им, видели в статуях только богохульство, только идолов, и, исповедуя единого истинного Бога, разбивали изображения Венер, Юпитеров, Юнон, как идолов. Мысль об искусстве необходимо должна была исчезнуть в условиях яростной борьбы мировоззрений. Не время было думать о резце того или другого скульптора: шла борьба за принципы, за убеждения, за веру.

Хроматий не мог объяснить всего этого Фабиоле; он старался отделаться общими словами.

— Да ты стал настоящим варваром, — сказала Фабиола с удивлением и досадой, — чем ты можешь оправдать свой ужасный поступок?

— Я состарился, дитя мое, и сделался умнее. Я пришел к убеждению, что Юпитер и супруга его Юнона никогда не существовали, а если и существовали, то были такие же боги, как мы с тобой, — ну, я и счел за лучшее отделаться от изображения этих богов.

— Да я сама не верю ни в Юпитера, ни в Юнону, — сказала Фабиола, — но сохранила бы статуи как произведения искусства.

— Да, если б их можно было сохранить только как произведения искусства; но когда обязывают поклоняться им как богам, приносить им жертвы, чтить их, то это дело другое.

— Зачем в таком случае ты их не продал?

— Чтобы другие не поклонялись им, как богам. Я бы счел это за преступление.

— Так зачем же, — приставала Фабиола, — виллу твою называют и теперь «виллой статуй»?

— Я хочу переименовать ее и назвать «виллой пальм».

— Премилое имя, — сказала Фабиола, не улавливая намека Хроматия, понятного только христианам.

Мученики у первых христиан обыкновенно представлялись с пальмой в руках, и до сих пор сохранилось выражение: «он принял пальму мученичества». На вилле Хроматия жили христиане, и все они молились Богу, чтоб Он дал им силу и мужество умереть бестрепетно.

Хроматий и Фабиола сели на скамью в уединенном месте сада. Фабиола сказала:

— Знаешь ли, о твоей вилле ходят странные слухи...

— В самом деле? Какие же? — спросил Хроматий.

— Говорят, что у тебя проживает множество никому неизвестных людей, что ты никого не принимаешь, что ты ведешь жизнь философа, что твой дом представляет собой нечто вроде платоновской республики.

— Ну что ж! Это весьма лестно для меня, — сказал Хроматий.

— О, это еще не все. Говорят, что вы все отказываетесь от пищи и удовольствий, что вы даже морите себя голодом.

— В самом деле? Так в публике интересуются мной... Странно! Пока на моей вилле давались обеды, пиры и ужины, пока сюда съезжались щеголи, пока целые ночи напролет музыка, болтовня, песни не давали спать соседям, обо мне никто ничего не говорил. Теперь, когда я живу тихо, спокойно, уединенно, в небольшом кругу людей, мне близких, но тихих и скромных, мною стали интересоваться! Странное дело.

— Однако какой же образ жизни вы ведете? — спросила Фабиола.

— Мы проводим время, стараясь развить в себе лучшие качества человека. Мы встаем так рано, что я не хочу назвать тебе часа, чтобы не испугать тебя, и исполняем наши религиозные обряды. После этого все мы принимаемся за занятия: кто читает, кто пишет, кто работает в саду и в доме. В назначенные часы мы собираемся опять и читаем вслух книги, которые просвещают ум и смягчают сердце, или слушаем поучения тех, которые взяли на себя труд руководить нами. Мы едим только плоды, рыбу и овощи — и отказались от мяса, но я тебя уверяю, что не сделались от того угрюмее, напротив!

— Я думала, что Пифагорова система вышла из моды. Впрочем, нет худа без добра, и, живя так скромно, вы скопите себе большие капиталы.

— Не думаю; мы решили, что в продолжение зимы должны снабдить бедных одеждой и пищей, так, чтобы во всей округе не осталось ни одного человека, который бы терпел холод и голод. Все наши капиталы пойдут на это.

— Признаюсь, это так великодушно с вашей стороны! -сказала Фабиола, — но уж вы не удивляйтесь, если вас поднимут на смех или осыплют бранью. О вас будут говорить... да скажут, что.... что...

— Что скажут? Говори! — спросил Хроматий.

— Не сердись, пожалуйста, я не хочу оскорблять тебя, а только предостеречь. Я знаю, что про вас говорят уже, что вы... христиане! Могу тебя уверить, что я с негодованием отвергла это обвинение и горячо заступилась за вас.

Хроматий улыбнулся.

— Зачем же негодовать, дитя мое?

— Потому что знаю тебя, знаю Тибурция Зою и Никострата, приехавших к тебе, и уверена, что вы не можете принадлежать к людям, которые... которых... ну, которые совершают преступления и так злы, жестоки и низки.

— А ты читала хотя бы одну христианскую книгу? — спросил Хроматий. — Знакома хотя бы с одним христианином? Знаешь, чему учит христиан, так всеми презираемых и преследуемых, их религия?

— Конечно, не знаю, дай знать не хочу! — воскликнула Фабиола с запальчивостью, точно она боялась узнать что-нибудь такое, против чего не могла бы устоять и сама. — Я не желаю знать, чему верят рабыни, привезенные с Востока. К тому же все знают, что христиане люди дурные. Их потому все и презирают.

— Да кто «все»?-спросил Хроматий.

— Все, решительно все, — ответила, горячась, Фабиола.

— Все, решительно все, — повторил Хроматий, — все те, которые не знают, не видали в глаза но одного христианина, не читали ни одной книги, но зато слышали рассказы людей, распускающих о них ложные слухи из своих соображений. Странное стадо — род людской! — прибавил старик печально. — Мало в нем людей мыслящих, способных понять что-то, еще меньше таких, которые, поняв, растолковали бы другим. А эти другие или равнодушны ко всему, или невежды, и потому, чем слухи нелепее, тем желаннее для них. Они всегда готовы поверить скорее клевете, чем истине. Злые люди вопят, стадо людское вопит за ними; и вот — голос большинства! Еще хотят, чтоб уважали этот голос! Нет! Человек честный и разумный не станет вопить с невежественной массой, не побежит за толпой!

Но как мало таких! Да и в числе их столько слабых, легкомысленных, которые знают, где истина, но не осмеливаются сказать ее, боясь тех же воплей невежественного большинства!

Фабиола слушала молча. В словах старика звучала печаль. Он замолчал и задумался.

— Прости меня, что я разволновала тебя, и поговорим о другом. Я, между прочим, приехала к тебе по делу: я желала бы знать, не едет ли кто-нибудь в Рим? Я хочу написать отцу. Мне бы очень хотелось повидать его до отъезда в Азию.

— Ты приехала очень кстати, — сказал Хроматий. — Сегодня едет в Рим один молодой человек. Зайди в мою библиотеку и напиши письмо. Оно будет доставлено немедленно.

Они вошли в дом и прошли в большую залу, где были ящики с рукописями. Посредине залы стоял большой стол; за ним сидел молодой человек и переписывал какую-то рукопись. Увидев незнакомую женщину, он встал.

— Торкват, — сказал ему Хроматий, — эта госпожа желает послать письмо своему отцу в Рим.

— Очень рад, что могу исполнить поручение благородной Фабиолы и явиться к ее отцу, благородному Фабию, — сказал Торкват.

— Как! Ты знаешь Фабиолу и ее отца? — воскликнул Хроматий с удивлением.

— Я имел честь служить в Азии под начальством благородного Фабия, — ответил Торкват. — Плохое состояние здоровья заставило меня оставить должность.

На столе лежали листы пергамента; старик взял один из них, чернильницу и перо из тростника, и положил все перед Фабиолой. Она написала наскоро несколько строк, потом сложила листок, перевязала его шелковой нитью и запечатала печатью, которую носила в шитом золотом и шелками кошельке. Желая когда-нибудь вознаградить молодого человека за услугу, которую он ей оказывал, она взяла другой листок пергамента и, спросив у него имя и адрес, записала их и спрятала записку за пояс в складках туники. Позавтракав, она стала прощаться с хозяином и заметила, что старик отечески нежно глядел на нее, хотя к этой нежности примешивалось чувство грусти. По крайней мере, так показалось Фабиоле. Когда она уезжала, Хроматий сказал ей вслед:

— Прощай, дитя мое! Будь благословенна, вступая на тот путь, которого еще не знаешь.

Фабиола была тронута и задумалась. Слова эти показались ей загадочными. Голос Торквата, остановившего ее колесницу, когда она выехала из ворот виллы, вывел ее из задумчивости.

— Извини, что я решаюсь остановить тебя. Угодно ли тебе, чтобы письмо твое было доставлено как можно скорее? -спросил Торкват.

— Да, да, конечно, — ответила Фабиола.

— В таком случае мне трудно будет исполнить твое желание; я иду пешком.

Фабиола предложила ему денег на наем лошадей. Торкват принял их без малейшей церемонии и замешательства.

Сумма, которую Фабиола вручила Торквату, была достаточна не только для того, чтобы доехать до Рима, но и чтобы вознаградить его за труды. Она отдала ему весь кошелек, набитый золотом. Торкват взял его с такою радостью, что Фабиола решила, что он недостоин дружбы такого человека, как Хроматий. «Если все его друзья таковы, — размышляла Фабиола, — то они обирают доброго старика и обманывают его, прикидываясь добродетельными». Она вынула спрятанную записку и, развернув ее, увидела на обороте несколько строк, написанных неизвестною ей рукой: «А Я говорю вам: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас, да будете сынами Отца вашего Небесного; ибо Он повелевает солнцу Своему восходить над злыми и добрыми и посылает дождь на праведных и неправедных».

Удивлению Фабиолы не было границ. Она не верила своим глазам. В представлении язычников мщение считалось не только позволительным, но и законным. Были даже боги-мстители, были боги ада, и им приносили жертвы. Она любила читать философов, находила много умных и хороших мыслей в их книгах, но ничего подобного она никогда еще не читала.

«Что же это? — думала она. — Верх величия или низость? Любить врагов, делать добро ненавидящим нас! Сколько надо любви, сколько надо великодушия, чтобы делать это искренне! И есть ли на свете люди, способные искренне прощать оскорбления и зло и платить за них добром? Где они? Кто они? Я спрошу у Сиры, не знает ли она их или не слыхала ли о них... А если это... Не может быть! Нет, я лучше ничего не скажу Сире. Она такая восторженная, а я чувствую, что мне надо успокоится. Я чего-то боюсь и чего-то желаю. Все эти разговоры и рассказы только больше и больше расстраивают. Не нужно мне этой бумажки... — я хочу спокойствия...»

И Фабиола бросила на дорогу бумажку, которую держала в руках.

— Стой! Стой! — закричала она вдруг вознице, будто испугавшись. — Поди, подними бумажку, которую я нечаянно уронила.

Он поднял и подал ей; она взяла бумажку, сложила бережно и засунула опять за пояс.

Так билась бедная Фабиола, мучимая сомнениями и желанием познать истину. Сияние истины пугало ее, и она с ужасом отступала назад, но ненадолго; скоро она опять бросалась вперед, влекомая неодолимой жаждой понять, выйти, наконец, из той нравственной пустоты, из того иссушающего безверия, которые мучили ее.