Отправляясь домой, Агния предложила Цецилии проводить ее, но та с улыбкой напомнила, что она слепа, что для нее день и ночь одинаково темны и что она ходит ощупью по всему Риму. Искусство ее в этом отношении было так велико, что ее брали проводницею в катакомбы: все их переходы она знала еще тверже римских улиц. Глаза, утомленные однообразием коридоров катакомб, могли бы изменить и ввести в заблуждение любого, но память и осязание Цецилии никогда ее не обманывали.
Между тем в доме Фабия произошло смятение. Евфросинья увидела, что у Сиры не было на руке богатой перевязи, и приказала искать ее. Слуги бегали по всему дому с факелами, искали во всех углах, отодвигали всю мебель, суетились, спорили, — и все-таки не нашли перевязи. Евфросинья сердилась, приказала отыскать ее во что бы то ни стало, и повторяла: «Ведь не украли же ее? Кто у нас мог ее украсть? У нас люди все верные, все известные! Ведь не господа же взяли этот платок. Найдите его; его надо найти! Ведь не провалился же он сквозь землю!...» Но все слова ее были напрасны. Перевязи нигде не нашли, и спать пришлось лечь со словами: «Завтра опять поищем».
На другой день Евфросинья осмотрела все шкафы, даже сундуки невольников и невольниц, сгибала свою старую спину, заглядывала под столы и диваны, и все-таки опять ничего не нашла. Тогда старуха выразила свое глубокое сожаление Сире, потерявшей такую дорогую вещь и решила, что перевязь заколдована и похищена при помощи каких-нибудь чар. Ну, а это, всем известно, совсем другое дело. И искать, значит, нечего. Подозрения кормилицы упали на Афру. «Это она, это ее дельце, — повторяла Евфосинья, ворча себе под нос, — Не даром шляется она по ночам, возвращается домой с зарею, набирает каких-то трав. Это заговоренные травы. Она рассказывает, что из трав делает притирания для госпожи, но все это ложь: уж, верно, она приносит заговоренные травы! Надо мне будет сказать Фабиоле... да что с ней говорить-то! Скажет, — какие заговоры, какие чары! Все пустяки, выдумки! Заговоров нет! А как же нет? Ведь перевязь-то пропала, как сквозь землю провалилась — стало быть, заговоры есть и чары есть! Уж чересчур учена она, — все, видишь, знает!».
Что касается Сиры, которая молчала по особым, ей одной известным причинам, то она была уверена, что перевязь ее была поднята и взята Фульвием. Долго думала Сира о несчастных для нее последствиях этой находки и решилась отдаться на волга Божию; на совести у нее не было ничего злого или предосудительного, и она совершенно успокоилась.
Между тем Фабиола разделась, отпустила невольниц и осталась одна. Она взяла книгу, но не могла читать. В этот вечер жизнь ее казалась ей особенно пустой и ничтожной... Опустив наскучившую ей книгу, она в раздумье посмотрела «округ себя, и ей на глаза попался кинжал; она почувствовал;! отвращение к этому орудию своего гнева, и стыд залил щеки се ярким румянцем. Она отворила шкатулку, бросила в нес кинжал и заперла ее на ключ, обещая себе никогда до кинжала не дотрагиваться. Мысль ее от Сиры перешла к Агнии. «Странная девушка, почти дитя, а сколько в ней разума, чувства, доброты!»-подумала Фабиола.
Ей вспомнилось, что во время ужина Фульвий часто смотрел на Агнию. Фульвий не нравился Фабиоле; она находила, что у него недоброе выражение лица, что в нем много фальшивого, много такого, чего определить она не могла, но что вызывало недоверие. Уходя спать, отец сказал ей, что Фульвий мог бы быть хорошей партией, выгодным женихом для Агнии. Эти слова испугали Фабиолу: она, напротив, приняла решение всеми силами противиться такому намерению. Она любила Агнию и не желала, чтобы та сделалась женой человека, который Фабиоле был очень неприятен и которого она подозревала в дурных наклонностях.
Задумавшись о Фульвий, она перешла мыслью к его соседу за ужином, к молодому и благородному Себастьяну. «Вот это человек! — воскликнула Фабиола почти вслух. — Как он не похож на римских молодых людей, по крайней мере, на большинство из них! Он никогда не злословит, не сплетничает, не пьет без меры, как другие, не шатается с утра до вечера из дома в бани и из бань в сады. Все его слова умны, все его мысли благородны. Как хорошо он говорил нынче за ужином! Правда, что храбрый воин, блестящий офицер императора не может, не опозорив себя, нападать на безоружных! Какое благородство стать с мечом на стороне жертвы! Редкий человек...».
Фабиола высоко ценила ум и уважала молодого офицера преторианской гвардии, но в этот вечер она еще больше поняла, насколько он был достоин уважения. Ей казалось, что этот прошедший день был важнейшим днем ее жизни; она опять с горьким стыдом вспомнила о гневе, о своем дурном поступке и о бедной Сире. Фабиола хотела бы не думать о ней, и не могла. Упрямая мысль ее, перелетая от предмета к предмету, от лица к лицу, неумолимо, как укор совести, возвращалась к Сире и сцене, происшедшей между ними.
Она легла в постель и все-таки не могла отделаться от образа Сиры, от покрытой кровью ее руки, и ей чудилось, будто бы она все это опять видит наяву. Наконец, Фабиола заснула, но сон ее был тревожен. Снилось ей, что она гуляет в великолепном освещенном саду; свет этот мягче и нежнее дневного, и однако, нисколько не похож на свет огней или канделябров. Растения поразительной красоты фестонами перекинулись от дерева к дереву; деревья покрыты золотыми и яхонтовыми плодами. Посреди лужайки сидит слепая Цецилия, лицо которой сияет каким-то удивительным выражением блаженства. По правую ее сторону стоит Агния, по левую — Сира, и обе обратились к ней с любовью и нежностью.
Фабиоле страшно захотелось идти к ним; ей казалось, что они так счастливы; ей казалось, что они манят ее к себе. Она бросилась к ним стремительно, но в ту самую минуту между ними и ею разверзлась пропасть.
Внизу этой широкой, глубокой, темной бездны ревел, неудержимо мчался вперед поток; он все рос, все поднимался и. наконец, стал вровень с берегами; тогда волны его сделались тише, прозрачнее и, наконец, потекли ровными серебряными струями. Фабиоле захотелось броситься в поток и переплыть его, чтобы добраться до Агнии, Сиры и Цецилии, которые все манили ее к себе. Но она стояла, ломая себе руки в порыве отчаяния, и осматривалась, ища возможности пройти к ним. В эту минуту из темноты, окружавшей сад, вышел Кальпурний; он подошел к ней, держа в руках какое-то покрывало. Вот он его развертывает; оно тяжело, широко и темно; на нем начертаны какие-то безобразные фигуры и странные знаки. Это покрывало все развертывается, развертывается, все делается шире и тяжелее и, наконец, закрывает собою Агнию, Сиру и Цецилию. Ей уже не видать их, и жестокая печаль овладевает ею...
Но вот является вдруг прекрасный юноша в белой одежде с широкими, блестящими, белыми, как снег, и прозрачными, как хрусталь, крыльями; золотые кудри его рассыпались по плечам, а голубые, как небо, глаза его с любовью взглянули на Фабиолу. Она смотрит на него в изумлении, зачарованная... черты его знакомы ей, — да! это черты Себастьяна, только преображенные, более прекрасные, какие-то воздушные! Это не человек, это божество! Он летит прямо к ней, голова его склоняется над ней, и концом благоухающих крыльев он касается утомленного, горящего лица ее. Необычайное чувство неведомой дотоле нежности, блаженства охватывает все существо Фабиолы; ей кажется, что она уйдет далеко, поднимется, улетит за ним... но волнение ее так сильно, что она внезапно просыпается и долго не может заснуть.