(история «Нежности»)

…Не стоит упрощать мир до уровня идеалов…

…На деланье глупостей у людей ума всегда хватает; и почему-то умные идеи всегда реализуются лишь частично.

Полностью реализуются только глупости…

…Я давно заметил, что женщина, если она приложит силы, рано или поздно окажется там, где она захочет оказаться.

Эта женщина захотела оказаться в дерьме и оказалась в нем по самую макушку.

И история с ней показалась мне такой поучительной, что я просто не мог ее не обдумать…

…Она была такой красивой, что если бы я встретил ее в метро — наверняка проехал бы свою остановку.

А ее красоте улыбались бы даже зеркала…

…Когда-то, когда окончив школу и поступив на работу раскройщицей в какой-то мебельный кооператив, она казалась мне совсем маленькой.

Такой маленькой, что иногда, встречаясь с ней, возвращающейся с работы, я кормил ее гамбургерами и чизбургерами из только что открывшегося «Макдональдса» — думая, что у нас получается старая сказка наоборот: Серый Волк кормит пирожками Красную Шапочку…

…В то время она действительно была совсем ребенком, хотя, как и всякий ребенок, чувствовала себя взрослой.

Дети думают, что стремления делают их взрослыми.

Только по-настоящему взрослые, сохранившие стремления, понимают, что остаются детьми — не сохранившие стремления не понимают, что превратились в стариков.

И желания у нее были взрослыми по-детски:

— Я так хочу ребеночка, — сказала она мне однажды; и я просто молча улыбнулся ей в ответ.

Хотя слова у меня были:

— Дорогая, — в то время я еще не называл ее милой, — беременность в твоем возрасте просто неприлична. Как неприлична девственность после тридцати…

…Однажды мы встретились во дворе у продуктового ларька — авангарда рыночных отношений.

Она стояла, рассматривая витрину, и, увидев меня, спросила:

— Дядя Петя, можете инвестировать в шоколадку «Баунти»? — И я ответил в полном соответствии с духом времени:

— Инвестиционные программы не входят в мои перспективные планы. Но я готов спонсировать данную идею на принципах прямого финансирования…

…Когда однажды она простудилась, и я так испереживался за нее, особенно когда услышал ее чихание в телефонной трубке.

— А мама дома? — спросил я.

— На работе.

— А папа? — И она замолчала в ответ.

Ее папа был моим бывшим собутыльником и запойным пьяницей; и я понял — почему она замолчала.

— Не волнуйся.

Я перезвоню тебе через пять минут.

Мне пришлось позвонить своему другу, поэту Ивану Головатову, который был врачом по образованию и по судьбе:

— Слушай, Ваня, я в медицине настолько слаб, что даже толком не знаю, как лечить насморк, — сказал я ему.

И он ответил:

— Не переживай — этого толком никто не знает.

Потом Иван дал мне список лекарств.

Я стал лечить ее, и, даже несмотря на все мои эскулаповские старания, она очень быстро выздоровела.

После этого мы стали друзьями, и она заходила ко мне, когда хотела.

Еще больше потом друзьями мы быть перестали, и она стала приходить ко мне, когда хотел я…

…Как-то само собой вышло так, что произошла наша первая взрослая встреча.

Это случилось, когда мы оба доросли до того, чтобы встречаться — по-взрослому.

Она оказалась женщиной, с которой хотелось не только уснуть, но и проснуться.

Женщиной, от которой пересыхали мои губы.

А ее губы становились все смелее и смелее…

…О том, что это произошло, я рассказал своему другу, Григорию Керчину.

И он отнесся к моему рассказу философски:

— Женщина должна быть достаточно умной, чтобы дать себя совратить.

И достаточно мудрой, чтобы решить — кому именно можно позволить это сделать…

— …Дядя Петя, по-моему, дай вам волю, вы любили с утра до вечера, — проговорила она как-то раз, улыбаясь и одеваясь одновременно.

При этом явно переоценивая и мои жизненные цели, и мои мужские возможности:

— И ничем другим на свете не занимались бы. Правда? — И хотя мне очень хотелось сказать ей:

— Правда, — но ради истины пришлось ответить вопросом на вопрос:

— А разве на свете есть еще что-нибудь другое?..

…Времена постепенно менялись.

Неизменным оставалась ее любовь к шоколадкам «Баунти»; и со временем я стал называть именем этого экзотического острова ее саму.

Не потому, что реклама утверждала, что «Баунти» — это райское наслаждение.

А потому, что — это было так на самом деле.

Потом мы оба сократили и так недлинное название до трех букв — Бау…

…И так получалось, что мы пошли по жизни хотя и рядом, но все-таки параллельно.

Она, вместе со временем, взрослела, а я, вместе с годами, старел.

Вряд ли я мог научить ее многому в жизни, потому что сам много не знал и не понимал; да мысль об этом никогда не приходила мне в голову — по-настоящему может кого-нибудь научить жить только тот, кто научился жить сам.

А значит, если говорить серьезно — никто…

— …Ты сам знаешь, как нужно жить? — спросил меня однажды мой друг, художник Андрей Каверин, когда разговор зашел о моей маленькой приятельнице; и я ответил ему:

— Нет.

— Тогда чему же ты учишь ее?

— Тому, как жить не нужно. А это известно очень многим людям моего поколения.

— Каким это?

— Тем, кто не умиляется от воспоминаний, перебирая в памяти свои поступки.

— Да ладно, Петр, — вздохнул Андрей, — будто бы ваше поколение сделало очень много неправильного.

— Дело не в том, что наше поколение сделало очень много неправильного.

Дело в том, что правильного наше поколение сумело сделать очень мало…

…Я никогда не претендовал на нее полностью, хотя бы потому, что нас разделял возраст — я был на год старше ее матери, но оставлял в своей душе ее право претендовать на все то, что было моим.

И даже думал не однажды: «Я люблю ее настолько, насколько позволяет ситуация».

А ситуация шла своим чередом.

И черед этот складывался из самых разных событий.

Для начала она вышла замуж…

…Через месяц после свадьбы она зашла ко мне, а потом стала заходить с различной периодичностью; и я даже как-то не заметил того, что периодичность эта постепенно угасала.

И еще — она стала просить у меня деньги.

В этом не было ничего странного — я всегда считал, что мужчина должен помогать своей женщине материально.

Иначе какой же он мужчина?

Потом, когда она перестала ходить заходить ко мне, удивительным для меня оказалось только одно — почему я ни разу не задумался о том, на что она эти деньги тратит?

До тех пор, пока ко мне не пришла ее мать.

И нам обоим пришлось идти в дом мужа ее дочки…

…Возможно, идя вместе со мной в дом мужа Бау, ее мать на что-то рассчитывала, я поступал так, как поступал не раз в этой жизни: шел — не зная куда, не зная — зачем и — не задумываясь над тем, что стану делать, когда приду туда, куда иду.

Я постучал в обшарпанную дверь, отстранил в сторону какую-то не знакомую мне девушку с отсутствующими глазами и разочарованием на лице, отметив только одно — тело показалось мне очень легким, несопротивляющимся.

А Бау сидела на полу, прислонившись к стене, и с девушкой, встреченной мной у входа, ее объединяло одно — отсутствующий взгляд.

Безразличный ко всему, что происходит вокруг.

Кажется, ни меня, ни мать она даже не узнала.

В этот момент откуда-то из того места, где в нормальных квартирах находится кухня, а в домах наркоманов это кухня «кухней» и является, появился ее муж. В его руках был огромный поварской нож-тесак.

С этим ножом он сделал шаг в мою сторону, и было видно, что и нож, и его владелец — одинаково безмозглы.

Не помню — успел ли я вздрогнуть — от этого момента в моей памяти осталось только одно воспоминание: «Придурок достаточно нормален, чтобы не промахнуться, — подумал я, — и достаточно одурманен, чтобы не думать о последствиях».

Под ногами у меня валялась какая-то рваная бумага, и среди мятых листов я увидел стертый веник — единственное оружие, которым я мог вооружиться.

Не знаю, чем уж показался этот веник в моих руках ее мужу, но он, озвучив что-то нечленораздельное, вновь скрылся на кухне.

После этого я взвалил Баунти на плечо, как мешок с картошкой, и вынес на улицу.

Потом с ее матерью мы взяли такси и отвезли малодвижное тело домой…

…Почти полгода я не видел Бау, хотя ее мама несколько раз заходила ко мне. И я, когда мог, помогал ей деньгами на какое-то лечение дочери в какой-то больнице для наркоманов; лечение, в которое сам я не верил.

Но, видимо, верила ее мать — иногда дети не оставляют своим родителям выбора.

Или — ничего.

Или-вера…

…Бау бросила наркотики.

Не знаю, помогло лечение или что-то еще, но наркотики она бросила.

Вера ее матери оказалась больше, чем ничего…

…Ее муж-наркоман довольно быстро подысчез не только с моего, но и с ее горизонта, оказавшись на зоне со сроком за какое-то мелкое, как и все его поступки, воровство.

Наверное, он был так несносно-проблематичен для всех окружавших его людей, что надоел даже милиции.

А у нее от него родилась дочка…

…И вполне можно было предположить, что эта история закончится тем же, чем заканчивается практически любая история в истории человечества: большая или маленькая, реальная или придуманная — ничем.

И для меня — с ней.

И для нее — со мной.

Так как двор у нас небольшой — мы были приговорены к тому, чтобы встречаться время от времени, и я иногда видел ее во дворе.

С коляской или без.

Я уводил взгляд в сторону, мы здоровались, и не говорили ни о чем.

До тех пор, пока однажды не заговорили — обо всем и сразу.

И оставалось удивляться только тому, каким банальным вышел наш первый после перерыва разговор:

— Мой декретный отпуск заканчивается. Нужно куда-нибудь на работу устраиваться, — проговорила она, лишь на мгновение подняв на меня взгляд.

— А твоя бывшая работа? — спросил я.

— С нее меня уволили еще за месяц до того, как вы с мамой меня вытащили с той хаты, — она говорила тихо, не глядя мне в глаза, и ее глаз я не видел: — Я ведь вам ничего не рассказывала.

— Ты и сейчас не рассказываешь мне ничего.

— А вы хотели бы знать?

— Не знаю, — ответил я честно; и она пожала плечами:

— Ладно. Буду искать работу. Труд создал человека, — как мне показалось, довольно безразлично проговорила она.

И этой безразличности вполне хватило бы мне для того, чтобы согласиться, потом повернуться к ней спиной и развести наши судьбы.

Но она добавила одну фразу, и в этой фразе я увидел свою бывшую Бау.

Пусть незнакомую, но такую знакомую мне:

— Так, может, и меня создаст.

Я улыбнулся:

— «Труд создал человека» — боюсь — это самое неприятное открытие, которое сделал человек. Знаешь, когда я узнал, что эти слова принадлежат Энгельсу — понял, почему испытываю смутную неприязнь к этому деятелю с самой студенческой юности.

А с другой стороны, если бы обезьяна знала, что в результате трудовой деятельности из нее получится человек, на которого без слез не взглянешь, может, она предпочла бы не работать.

— Дядя Петя, относитесь ко мне лучше, чем к Энгельсу. И лучше, чем к обезьянам.

— Ладно, — сказал я, то ли соглашаясь, то ли — утверждаясь в решении.

— Ну, я пойду?..

— Да, — прошептал я в ответ. И в ответ же — добавил:

— Увидимся.

Она пошла, держа в руках какие-то пакеты с какой-то едой; а я впервые за последнее время не отвел от нее взгляда.

И заметил то, как износилась ее одежда — даже мне, далекому от «прикида» мужчине, было видно, что ничего нового на ней надето не было.

А то, что было не новым, износилось на несколько месяцев.

На то, чтобы заметить это, мне хватила всего нескольких мгновений; и она не успела отойти далеко.

— Бах! — крикнул я; и увидел, как вздрогнули ее плечи после того, как я произнес эти три буквы.

Она замерла; и я, не напрягая ситуацию, в несколько шагов нагнал ее.

А нагнав, спокойно, словно речь шла о давно и не раз обсуждаемом, сказал.

Именно сказал, а не спросил:

— Можно я куплю тебе туфли на высоких каблуках? — Она обернулась, посмотрела в мои глаза и прошептала:

— Спасибо… дядя Петя…

…Она взрослела; и я покупал ей одежду и обувь.

Босоножки и туфли на каблуках.

И каблуки становились все выше и выше.

Я платил за все, что она хотела иметь, а так как ее желания, хотя и не были дистрофиками, в гипертрофиков не превращались, мне удавалось это делать своим трудом без особого труда.

Она умело лавировала между своими желаниями и моими возможностями.

Это были маленькие радости, которые были радостями не только для нее, но и для меня.

И в этом не было ничего странного.

Может быть, маленькие радости — это и есть большая жизнь…

…В то время я об этом не думал, но потом узнал, что ее мужья: и первый, и второй, и будущий третий — брюзжаще говорили ей:

— Перед кем вырядилась? — не понимая того, что женщина «выряжается» прежде всего — перед своим мужчиной.

И выходило так, что я относился к ней без всяких принципов, просто: «Сегодня ты должна быть лучше, чем вчера», — а они по принципу: «И так сойдет…»

И хотя символика здесь была — так себе, на троечку, но получалось, что я высокими каблуками поднимал ее.

А остальные мужчины, с которыми она связывала свою судьбу, — опускали…

…Иногда я просто давал ей деньги для того, чтобы она нуждалась в меньшем…

…Однажды я спросил свою приятельницу, журналистку Анастасию:

— Как ты думаешь, я не обижаю женщину тем, что даю ей деньги?

— Не обижаешь, — ответили журналистка.

— Точно? — уточнил я у журналистки и женщины в одном лице.

— Точно. Потому что на деньги — жизнь дешевле…

…Самое подневольное занятие — это занятие вольными профессиями.

Если занимаешься тем, что любишь, и любишь то, чем занимаешься, — никогда никакого времени не хватает.

И как-то не приходило в голову задуматься о том, какое это ненормальное занятие — искать себе занятие.

Поначалу работа нужна была ей для того, чтобы просто избавиться от нужды.

Но оказалось, что в нашем городе о том, что она бывшая наркоманка, знали многие.

Почти все.

Кроме меня, которого это, собственно говоря, больше всего касалось.

Но о том, как я умудрился не заметить того, что близкий мне человек повязывался с наркотиками, задумываться было некогда — нужно было искать работу для нее…

…Как-то я сказал моему другу, художнику Василию Никитину:

— Самым большим дураком можно назвать того, кто не замечает происходящего вокруг и не задумывается над происходящим.

— Ага, — согласился Василий. — Правда, за одним исключением.

— Каким исключением?

— Когда того, кто не замечает происходящего вокруг и не задумывается над происходящим — можно назвать самым умным…

…Мы искали работу для нее на ближайших к нам западных окраинах столицы и постепенно находили — конфетная фабрика, прачечная самообслуживания и прочие малозаметные, но необходимые незнакомым нам людям места.

А потом она вернулась в бывший свой кооператив по производству мебели, и на некоторое время ее положение стабилизировалось.

Казалось, что стабилизировалось и положение в стране.

Времена ветхих властоимцев прошли, а молодые перестройщики подросли настолько, что даже как-то стали забывать о том, что они реформаторы.

Премьер из бывших нефтегазовых секретарей обкома не придумал ничего лучшего, чем пирамида под названием «Государственные краткосрочные обязательства»; и, как всякая финансовая пирамида — она рухнула.

Оказалась ерундой, как и все то, что называется стабильностью.

Не помню, как страна, а я задумался.

И о себе, и о ней:

— Бау, тебе нужно учиться.

— Нужно.

Только зачем?

— Что — зачем? — не совсем понял я.

— Ну, зачем мне изучать, например, теорию вероятности?

— Затем, что на теории вероятности строится мечта…

…Теперь ей нужно было догонять свою жизнь; и я ощутил на себе ответственность за нее.

Ответственность, которую на меня никто не возлагал…

…Для того чтобы успевать, времени всегда не хватает — для того чтобы догонять, время всегда находится.

Прошло немного времени, и, когда мы встретились в моей мастерской в очередной раз, я вновь заговорил об этом:

— Бау, у тебя есть мечта? — И тут же получил ответ:

— Дядя Петя, больше ни о чем не можете спросить девушку, застегивающую лифчик?

Она посмотрела на меня лишь мгновением.

И этого мгновения мне хватило для того, чтобы вновь увидеть ее глаза.

Глаза — неуловимые.

Я не всегда бываю упорен в делах, но в словах я упорен довольно часто.

Возможно, этим я напоминаю осла.

Который стоит — я не слышал ни одной истории об упорстве ослов, которые тащат на себе тюки в гору.

Ее незастегнутый лифчик не остановил меня:

— Бау. я говорю не о какой-то абстрактной мечте, например, о мечте — быть счастливой.

Я спрашиваю о более простых вещах.

— О чем, дядя Петя?

— О том, кем ты хотела бы стать со временем? — Возможно, я оказался первым, задавшим ей это вопрос.

И она задумалась:

— … Дядя Петя, я хотела бы стать директором.

Чтобы не зависеть ни от кого.

— Директором чего?

— Не знаю.

— Вот для того, чтобы это узнать, — тебе и нужно учиться.

Мои слова не затерялись среди других слов, и через несколько дней она сказала:

— Я хочу учиться.

Только теперь за это везде нужно платить.

А у нас с мамой денюжек на это нет, — Она ничего не требовала от меня и не просила.

Просто на тот момент я уже считал себя ее должником, потому что женщина — это кредит, выданный мужчине судьбой, и ее слова позволили мне выйти из этой ситуации:

— Ищи институт.

Я заплачу за твою учебу.

— А у вас что — много денег? — прошептала она, и я даже не подумал о том, что оказался ее последней надеждой, а просто сделал ставку на то, на что делает ставку все человечество:

— Как-нибудь выберемся.

Хотя если бы она спросила:

— Как вам это удастся? — я оказался бы перед той же альтернативой, что и все остальные люди — выбором между словами: «Черт его знает…» и «Бог его знает…»

Но скорее всего сделал бы выбор мудрецов:

— Кривая вывезет…

…Выбирали институт мы вместе, и, возможно, впервые у меня появилась возможность поделиться опытом.

Опытом, который есть только у некоторых представителей моего поколения — поколения, пережившего переход от социализма к нормальной жизни и понявшего, что ничего о нормальной жизни не знает.

А значит, не делает вид, что знает, как нормальную жизнь строить:

— Понимаешь, Бау, сейчас все меняется очень быстро; и никто не знает, какие профессии будут востребованы в самое близкое время.

— Даже вы, дядя Петя? — поиронизировала она; и я, улыбнувшись, просто погладил ее по обнаженному бедру:

— Поэтому тебе нужно выбрать факультет, который дает самый широкий выбор потом, когда ты отучишься.

Такой факультет, после которого ты смогла бы работать и на металлургическом заводе, и в ресторане, и в банке, и на телевидении.

Даже тренером футбольной команды могла бы работать, — добавил я; и в ответ она, привлекая меня к себе, прошептала:

— Команды по женскому футболу…

…На мой взгляд, таких факультетов было два: менеджерский и юридический.

Она выбрала менеджерский факультет и стала дважды в год приносить мне квитанции об оплате за обучение…

…Потом дни потянулись, становясь привычкой.

И привычкой очень приятной.

Виделись мы регулярно, хотя выбирались куда-нибудь вместе нечасто — мне каждый раз казалось, что я выгляжу как ее папа.

Я даже сказал ей однажды об этом, и она тихо ответила мне:

— Дядя Петя, с папой-пьяницей мне не повезло.

Мне повезло с тобой.

Ты мне дороже папы.

Как-то раз мы вместе пошли на выставку современной живописи, довольно скучную, как и большая часть современной живописи, и мне запомнилось одно — как мы с Бау стояли у авангардного портрета Евы.

— Это Ева? — спросила она.

Я посмотрел на лицо на картине, лицо какое-то сморщенное, измятое, как использованная туалетная бумажка, и сказал:

— Если это Ева, то Адаму с ней не повезло. — А потом посмотрел на Бау и прибавил:

— В отличие от меня.

— Почему?

— Потому что мне повезло с тобой…

…С падежами у нее со школы не было проблем, и Бау погрызывала научный гранит не ломая зубок, так же естественно, как делала в то время все остальное и не остальное.

Она училась хорошо, и средний балл в ее зачетке только чуть-чуть не дотягивал до высшего балла.

И я радовался за нее, как за себя, хотя и не всегда понимал — что в нашей стране понимается под средним баллом.

Тем более под — высшим.

И заметил, что сам учусь вместе с ней.

Во всяком случае, к ее третьему курсу я уже довольно сносно отличал менеджера от дилера.

И даже узнал — что означает такое красивое слово «мерчендайзер».

Ну, а о том, что жизнь принимает главный экзамен не у мозгов, а у сердец, мне еще только предстояло узнать.

А ей — нет…

…Разумеется, Бау была моей самой лучшей моделью, и я написал с нее не одну картину; и картину под названием «Нежность», я не мог написать с кого-то другого.

Хотя, начиная эту картину, я не знал, что завершать ее мне придется с совсем иной женщины…

…Но в тот момент главным было не это, а то, что она училась.

Однажды, когда я захотел написать женщину, отраженную в зеркале на фоне горящей свечи, она пришла ко мне и, еще не начав раздеваться, сказала, вздохнув.

Хотя вздоху я, в первый момент не придал значения:

— Чем вы, дядя Петя, занимаетесь?

— Гряду.

— Это — как?

— Не знаю.

Но сегодня по телевизору сказали, что грядет новое время.

И — новое искусство.

Вот я и гряду.

А ты — чего вздыхаешь?

— Мне реферат по истории написать нужно.

— А нельзя просто скачать с Интернета? — спросил я.

И тогда самые красивые на свете губки, став еще и творческими губками, произнесли самые мудрые на свете слова:

— Повторять чужое — не интересно.

Тогда я отложил кисти и присел за стол:

— Тяжело?

— Ага.

У нас ведь теперь борьба с фальсификацией истории.

— Ну и что? В чем проблема? — спросил я. Отметив при этом, что Бау раздевается.

— Проблема в том, что сейчас на всю историю совсем другой взгляд.

Даже по сравнению с тем, что было в школе, — серьезно проговорила она.

И хотя я мог бы пошутить, сказав правду: «История — это наука, как раз и созданная для фальсификации», — мне пришлось ответить тоже серьезно:

— Проблема в том, что как бы медленно ни текла история, она всегда движется быстрее человека.

И, глядя на происходящие события, люди могут понять только одно — насколько они от этих событий отстают.

— Дядя Петя, ну как же так?

Это же наша собственная история.

Мы же ее сами создавали — историю великой страны.

— Понимаешь, Бау, своя история — это всегда замкнутый круг.

Создают историю только те страны, которые смогли вырваться из замкнутого круга своей истории. — Я замолчал не потому, что видел, как Бау раздевается, просто в своих рассуждениях мне пришлось вступить на территорию, на которой аргументом могли быть только примеры.

А примеры мне в голову не приходили.

И тут она сама пришла мне на помощь:

— А у нас препод — сталинист.

— Ну и что он вам говорит? — насторожился я.

Мне ведь очень хотелось, чтобы она училась у приличных людей.

— Он говорит, что Сталин построил великое государство.

И что он строил заводы.

— А он не говорит вам, что не заводы главное для цивилизации, а люди?

И Сталин построил волчачье уродство, в котором не заводы служили людям, а люди — заводам.

Кстати, и великость государства должна служить реальным людям, а не люди — абстрактной великости.

Если за величие страны люди должны платить плохой жизнью, так на кой черт нужно такое величие?

— Что же, по-вашему, нужно сравнивать сталинистов с волками?

— Вообще-то, сравнивать сталинистов с волками это — оскорблять волков.

По большому счету у сталинистов нет аналогов в живой природе.

— А еще наш препод говорит, что Сталина нет на нынешних воров во власти.

— Знаешь, девочка, если мы призываем Сталина решать проблемы нашего времени, значит, ничего лучше, чем наши нынешние воры во власти, мы не заслуживаем.

— Почему это?

— Потому что воры все же лучше, чем убийцы.

— Да-а? — Кажется, мои слова заставили ее не только задуматься, но и заинтересоваться:

— Дядя Петя, а где можно прочитать самое полное описание сталинизма?

У Волкогонова или Радзинского? — она прошлась глазами по книжным полкам стеллажа у кровати, и в ответ я почему-то улыбнулся:

— Самое полное и потрясающее описание сталинизма можно найти у Чуковского.

— Где-где?

— В «Тараканшце».

И усами шевелит, и детишек обещает покушать, — и только сказав это, я вдруг понял, каково было жить потом, в тридцатых, Корнею Чуковскому, написавшему в двадцатых про усатого таракана, уничтожавшего вокруг себя все живое…

— Ага, дядя Петя, шутите.

— Не шучу.

— А вот наш препод говорит: «Вот и получили вы вашу демократию.

Теперь — радуйтесь».

— Ваш препод просто глупец.

— Почему?

— Потому что только глупец думает, что то, что получилось — это единственное из того, что может быть.

А хотели мы совсем не этого.

Правда, любой народ после тирании знает — чего он не хочет.

Но того, что он хочет, — после тирании не знает никакой народ.

— Может быть, дядя Петя.

Только реферат мне ему сдавать придется.

А вдруг — не сумею?

— Сумеешь, — ответил я. И не прибавил вслух то, что подумал: «Мы с тобой вдвоем уж как-нибудь окажемся умнее одного дурака»…

— …Ум всегда победит глупость, — мог бы искренне сказать я ей правду.

Все равно о том, что это неправда, она сумела бы узнать, только дожив до седых волос.

Я и сам не всегда понимаю — в чем тут дело.

Но меня утешает одно — если человек понимает, что он чего-то не понимает, значит, что-то он понимает совершенно точно…

— … Дядя Петя, я хотела написать реферат по Отечественной войне; но ведь войну мы выиграли именно благодаря Сталину.

С этим вряд ли кто-нибудь поспорит.

— С этим поспорит каждый, у кого есть хотя бы одна извилина и кто хоть немного знает историю.

— Почему?

— Потому что именно благодаря Сталину мы войну едва не проиграли, будучи в несколько раз сильнее немцев.

— Мы едва не проиграли потому, что не успели перевооружить армию.

— В нашей армии было в два раза больше, чем у немцев, пушек, в шесть раз больше танков, а боевых самолетов и подводных лодок в Красной армии было больше, чем во всех армиях земного шара вместе взятых.

— Но ведь это же была устаревшая техника.

— В большинстве своем это была техника, которую не только не имели фашисты, но даже еще и не разрабатывали в мире.

Просто управлять ей было иногда некому.

— Почему?

— Потому что Сталин уничтожил офицерский состав Красной армии перед войной, — Я понимал, что то, что я говорю девушке-студентке — это упрощение.

Но это упрощение правды, а не обмана.

— Дядя Петя, из того, что ты наговорил, не реферат на сорок страниц, а целая книга получается.

— На сорок страниц, — улыбнулся я, — я тебе расскажу другое.

Я расскажу тебе о первых и последних днях войны.

И я стал ей рассказывать о войне главное — историю начала и конца.

То есть историю всего того, что существует на свете…

— …Вот сейчас, Бау, написано много книг о начальном этапе войны. О первых ее часах.

И задается главный вопрос: почему Советский Союз потерял так много?

— Ну, вероломное нападение… — сказала она, повторяя не свои слова.

— Разумеется, было и это.

Но — разве только это?

— А что еще?

— Директива номер один.

«Не поддаваться на провокацию и огня не открывать…»

— Нам что-то о ней говорили.

— А вам говорили о том, что подписана эта директива была двадцать первого июня?

— Прямо перед войной??!

— За несколько часов до начала войны.

Понимаешь, вечером людям пришел приказ от Бога, а Сталин был даже больше, чем Богом для советских людей — не открывать огня несмотря ни на что.

А на рассвете фашисты пошли в наступление.

— Н-да, — вздохнула моя невольная ученица и что-то записала на листике бумаги, лежавшем у меня на столе.

— Это может стать первой частью твоего реферата.

Напиши об этом.

— А что, будет еще и вторая?

— Будет, девочка.

— И — что?

— То, что произошло в последние часы войны и — в первые часы мира.

— А разве историки еще не все выяснили?

— До сих пор историки спорят о том, почему Сталин утаил смерть Гитлера.

А ведь Сталину было достоверно известно то, что Гитлер мертв.

Больше того — это было даже почетно — Гитлер перестал существовать под натиском Красной армии.

— И — почему же Сталин не рассказал ничего и никому?

— Я думаю, потому что Сталин предполагал и то, что война еще не закончена.

— Вы имеете в виду войну с Японией?

— Я имею в виду войну с союзниками.

— Как — союзниками?!

— Понимаешь, Сталин хотел захватить Европу, но в Тегеране и Ялте союзники согласились «отдать» ему только ту территорию, которая и так находилась в руках Красной армии.

Даже православную Грецию ему не передали.

И Сталин вполне мог предполагать и рассчитывать на то, что война за Европу может продолжиться.

А вот здесь немецкая армия под командой двойника Гитлера, которого подготовил бы для немцев сам Сталин, должна была ему пригодиться.

Потому-то и нельзя было сообщать никому, и прежде всего немцам, о том, что Гитлер мертв.

— А потом? — спросила она.

— А потом была атомная бомба над Хиросимой, и вопрос о войне с союзниками отпал сам собой.

— Атомная бомба — это было очень страшно для Сталина?

— Это страшно непредставимо.

— Почему?

— Потому что можно представить сто батальонов — простоять на мавзолее целый день, и они пройдут мимо по площади.

А представить себе сто мегатонн — нельзя.

— Интересная история к нам возвращается, дядя Петя, — проговорила Бау, поднимаясь со стула и прогуливаясь передо мной.

— Понимаешь, девочка, для того, чтобы вернуть стране историю, она должна быть написана не только правдиво, но интересно.

Хорошему историку должен помочь хороший литератор. — То, что я говорил об истории, я мог бы сказать еще об очень многом.

Просто каждый раз, говоря с ней о чем-то серьезно, я старался довести до нее мысль о том, что окружающий мир намного больше и интересней, чем наше знание и представление о нем…

— … Ну и умный ты, дядя Петя, — сказала Бау. останавливаясь напротив меня.

Я посмотрел на ее обнаженное тело и подумал, что ее отношение ко мне было само по себе — ходячей рекламой моих достоинств.

И не неожиданно понял — какой же я дурак.

Передо мной на высоких каблуках, распустив волосы, голой разгуливает моя любовница, а я рассуждаю о том, почему Сталин утаил смерть Гитлера…

…А потом она вышла замуж вновь.

Одеваясь в очередной раз, она просто сказала мне:

— Дядя Петя, я хочу тебе сказать, что я замуж выхожу.

Ты не огорчайся.

Мы ведь с тобой никогда не поссоримся? — И я вздохнул в ответ ожиданному мной рано или поздно:

— Наши с тобой разговоры это не ссоры.

— А что? — подспросила она, и я вздохнул вновь:

— Торжество демократии.

— Дядя Петя у нас просто кладезь премудрости, — проговорила Бау, при этом почему-то вздохнув тоже.

И я ничего не ответил ей на это, потому что говорить глупости я умею не хуже других, просто стараюсь делать это как-то интересней…

…Она вышла замуж за своего одноклассника; и я бы искренне благословил ее, если бы не одна деталь — ее новый муж пил, и пил регулярно.

И это меня, старого, пусть и бывшего, пьяницу, не могло не насторожить.

Эта девочка, становясь женщиной все глубже и глубже, не умела редактировать свою судьбу, и судьбе оставалось одно — подавить вздох:

— Умеют же люди не уметь жить.

Человек имеет право на многое, но только очень умный человек понимает, что не каждым правом стоит пользоваться.

— Он после свадьбы бросит пить, — поделилась со мной Бау своей надеждой на то, что я не доверюсь опыту.

Но опыт у меня был.

И не чей-нибудь, а свой собственный…

…К сожалению, прежде всего для меня самого, опыт пьянства у меня большой.

Такой большой, что зачеркнуть его я не могу.

Да и не хочу.

Хотя сейчас никто из моих знакомых не помнит пьяного периода моей жизни — те, с кем я пил когда-то, либо бросили пить, либо уже оставили этот мир без своего попечения — сам я никогда не забуду того, что вокруг Центрального дома художника нет ни одного куста, под которым я не валялся.

И вокруг не центральных домов художников — тоже…

…Надежда женщины на то, что пьющий бросит пить после свадьбы — не переоценка сил любви и не личное самомнение женщины.

Это именно надежда.

Зачастую несбыточная, потому что создание семьи неотчетно утверждает мужчину в том, что он живет правильно.

Но водка подбирается к мужчине не со стороны семьи, а как раз с противоположенной стороны.

Я это узнал на себе.

И потом, бросив пить, не осудил ни одну женщину, оставившую меня.

Впрочем, бросив пить, я за свои неудачи в жизни вообще перестал осуждать кого-нибудь кроме самого себя.

Водка делает человека уверенным в своей правоте.

Она уничтожает в человеке самокритику и делает виноватым в бедах пьющего всех, кроме него самого.

Только уничтожив в себе водку, человек может вернуть в себе человека…

…Алкоголь уничтожает в человеке гуманизм…

…Иногда выходит так, что расстраивает то, что все складывается не так, как предполагаешь.

Иногда — расстраивает то, что все складывается именно так, как и предполагал.

И желаешь быть не правым, а ошибающимся.

Новый муж Бау пить не бросил, а наоборот — стал делать это с регулярностью, которую оставалось назвать удручающей.

Поначалу она попыталась скандалить, но постепенно, возможно, поняв, что скандал — это попытка изменить жизнь за один раз, стала принимать мужа именно таким, каким он был — никаким.

Пьяницей — человеком, находящимся не просто на дне, но еще и в яме.

А дни, когда муж бывал трезвым, Бау начала отмечать в календаре.

Я продолжал с ней встречаться и общаться, потому что я думал, что она все-таки лучше, чем судьба, которую она выбирает.

Ведь она казалась мне женщиной умной.

Хотя тогда я еще не знал, что она со временем продемонстрирует мне, что не бывает больших дур, чем умные женщины.

Впрочем, это произошло потом, а пока все шло своим чередом.

Если такой черед существует.

И однажды, выбираясь из-под одеяла, под которым мы покувыркались в новой позе, Бау хихикнула:

— Дядя Петя, из тебя получился бы неплохой инквизитор.

— Нет, — ответил я, — я не смог бы судить тех, кто относится к ослу как к ослу, а не как к твари Божьей.

— Ты это — о ком? — ее голос насторожился.

— Об осле, — ответил я; и она очень грустно улыбнулась:

— А я думала — о моем муже…

…Не то чтобы Бау плюнула на мужа, просто превратила его в предмет интерьера, никчемный, но и не слишком докучающий.

Вернее, он сам превратил себя в такой предмет.

Она стала заниматься своей карьерой — дорогой, на которой оказалось много не только ступеней, видимых всем, но и мелких ступенек, обходных дорожек, кратких остановок не только на отдых, но и на рекогносцировку диспозиции.

Это было дело, в котором я ничего не понимал и не мог быть ей советчиком.

Но это была не самая большая проблема ни для меня, ни для ситуации. Хотя бы потому, что я знал, что самой большой проблемой являются люди, разбирающиеся во всем и во всем стремящиеся быть советчиками.

Я не давал ей советов совсем не потому, что надеялся на то, что моих советов она не послушает.

Просто на мою жизнь вполне хватало моей собственной глупости, и я понимал, что чужая глупость станет для нее перебором.

Мне оставалось самое простое и приятное — помогать, чем смогу, красавице делать то, что она сама считает правильным…

…Мы часто льстим человечеству, называя каждого человека уникальным.

Когда так говорят политики — это ханжеское создание электората, когда так говорят поэты — это просто глупость.

Незаменимы очень немногие люди.

Пьющий человек всегда заменим…

…Второй муж Бау стал прошедшим мужем еще до того, как стал прошедшим.

Этот пьяница время от времени появлялся на ее каком-то размытом другими событиями горизонте.

А потом они разошлись.

И сделали это так же незаметно, как и жили вместе все последние месяцы.

Просто она сбросила со своих женских плеч никчемную ношу, а он — мужским желудком обнаружил однажды, что холодильник пуст…

…Она занялась началом карьеры — одним из самых осмысленных действий человека, а он концом своей страсти — самым бессмысленным человеческим увлечением.

Его горизонт сужался до дна стакана, ее — расширялся до края горизонта.

И вот тут на ее горизонте появился Вова.

Впрочем — это появление было уже вторым пришествием.

Хотя об этом я узнал позже…

— … Как вы не понимаете! Он же был у меня первым! — Незнакомый мне чисто женский аргумент привел меня к мысли:

— После такого первого второго уже могло не захотеться…

…Нет более умных мужчин, чем мужчины, не стремящиеся быть умнее, чем они есть.

Нет больших дур, чем женщины, уверенные в том, что ума им хватает.

Бау побыла замужем два раза, но, похоже, ума ей это не прибавило.

И продемонстрировала, что тезис «Глупо быть умным» пора заменить тезисом «Глупым быть естественно».

Если человек думает, что все свои ошибки он уже сделал, его ждут ошибки соседей по лестничной клетке.

А мне еще предстояло убедиться в том, что многое из того, что мы любим — мы любим только до тех пор, пока предмет любви не продемонстрирует свои подробности.

Умной женщине должно хватить ума для того, чтобы сделать себя счастливой с кем угодно и в любых обстоятельствах.

Дуре хватает глупости только на то, чтобы не понять своего несчастья.

Не произошло ничего невероятного.

Просто прошло не так много времени, и Бау нашла свой позор…

— …Вы говорите, что люди не должны делать глупостей… — начала Бау не знаю — что и не помню — по какому поводу. Но остановилась, встретив мое молчание.

А молчал я по одной-единственной причине — того, что люди не должны делать глупостей, я никогда не говорил.

Для того чтобы говорить такое о людях — нужно быть о них чересчур высокого мнения: глупость — явление человеческое.

А заодно говоря, что люди не должны делать глупостей, нужно быть очень высокого мнения о себе самом…

…Все получилось довольно просто.

Я еще продолжал лежать в постели, когда, уже присев на край и надевая трусики, Бау сказала:

— Я замуж выхожу.

За Вовочку.

Я такая счастливая… — она сопроводила эти слова таким красноречивым многоточием, что сомневаться в этом было как-то двусмысленно.

И мне пришлось в первый раз сделать то, что я, в последующее время, вынужден был делать довольно часто.

Промолчать.

Хотя ответ у меня был:

— Какая гадость…

…Женщины молчат — когда ничего не могут сказать.

Мужчины молчат — когда ничего не могут поделать…

…Дело в том, что этого Вовочку я знал, как знал всех, кто ее окружал.

Причем не сиюсегодня, а самого детства.

Репутация у него была — так себе, но сам он был еще никчемней.

Человек — это то, что ему удалось из себя сделать.

Хотя, возможно, человек — это то, что ему сделать из себя хотелось.

Вовино малоумство оказалось больше предоставленных ему возможностей.

И мимо своих возможностей он прошел мимо.

Окончив школу, то есть войдя в тот период жизни, когда жизнь, собственно говоря, и начинается, потому что начинается период самостоятельных решений, многие Вовины одноклассники пошли в институты и университеты, а Вова пошел драить ствол танковой пушки.

И служба в танковых войсках оказалась его единственным достижением, которым он гордился; даже не гордился — хвастался.

В танковые войска Вова попал по призыву, то есть случайно.

И, как всякий ничтожный человек, он не отличал случайностей от закономерностей в своей жизни — ничтожества, не сделавшие ничего существенного в своей жизни, искренне гордятся сделанным другими.

Я так и не понял: что Бау нашла в Вове.

В нем не было ничего демонического, кроме рогов, разумеется.

Вова был собой вполне доволен.

В то время.

А потом, сойдясь с Бау. он так и оставался никем; и когда я рассказал о нем журналистке Анастасии, то закончил словами:

— Есть же люди, гордящиеся тем, что гордиться им нечем. — Анастасия сказала:

— Вообще-то, ему есть чем гордиться.

— Чем? — не понял я.

— Рогами от тебя…

…До мысли о том, что для мужчины унизительно делить женщину с ничтожеством, иногда бывает еще очень далеко…

— …Мой Вовочка, конечно, видит во мне недостатки, но говорит, что я — лучшая на свете, — сказала Бау, в очередной раз напомнив мне о существовании этого оболтуса; и я в очередной раз ничего не ответил…

…Но как-то спросил Ивана Головатого:

— Как по-твоему, для женщины хорошо встретить мужчину, видящего ее недостатки, но считающего ее лучшей?

Иван — поэт, и ответы у него — соответствующие:

— Для женщины хорошо встретить мужчину, не видящего ее недостатков…

…Впрочем, глупый человек бывает так глуп, что от своей глупости не терзается.

Учиться Вова так и не пошел — посчитал, что ума ему хватает без учебы.

Тем, кому не хватает ума развивать свой ум, остается одно — развивать свою глупость.

И первое, что он сделал — нацепил на шею православный крест из турецкого золота, которое золотом, собственно, не было.

Впрочем, и крест на Вовиной шее не был православным, потому что Нового Завета Вова не читал, так как вообще читал мало, и потому он оказался таким же не нужным православию, как и православие ему.

Когда глупость свела Бау с Вовой, первое, что предложил ей Вова, это обвенчаться.

И она рассказала мне об этом:

— Правда здорово, дядя Петя.

— Попроси его, — сказал я, — пусть он перечислит тебе десять заповедей и вспомнит семь смертных грехов.

Если он этого не сможет — венчаться будет не здорово, а смешно…

…Я давно заметил, что о Боге больше всего рассуждают те, кто не сумел освоить школьную программу.

Мне трудно себе представить, но я понял бы человека обладающего обширными знаниями, но считающего, что знания не способны объяснить окружающее происходящее — и оттого обращающегося к Божьим свершениям.

Но когда о Боге говорит человек, не помнящий, что такое логарифм, таблица Менделеева или генетика, мне становится смешно и грустно одновременно…

…Как-то на московской набережной я разговорился с казаком, поигрывающим, наверное, настоящей саблей и позвякивающим орденами, нарезанными из жести консервных банок:

— Мы — Божьи воины, — сказал мне казак, — будем учить зарвавшихся москвичей Божьей истине.

И я решил уточнить его ориентированность в мироздании:

— А что такое синус?

— Наверное, гадость какая-нибудь, — казак поморщился, в душе прокляв москвичей, разносящих по миру моральную заразу. И я не стал развращать его переокрепший разум, упростив разговор до максимума:

— Назови мне трех поэтов «Серебряного века», — чем заставил казака задуматься надолго, и его раздумье напоминало стояние автомобиля в пробке. И только после невероятного умственного переутомления, он выдал:

— Пушкин.

— На каком химическом элементе строится биологическая жизнь животных? — Мне казалось, что даже школьные недотепы знают, что жизнь на земле углеродная, но недотепство оказалось непреодолимой чертой для человека, приехавшего с нагайкой учить москвичей уму-разуму.

После молчания, вызванного то ли сложностью вопроса, то ли удивлением от того, что такой вопрос вообще существует во вселенских безднах, казак, которому явно было легче огреть кого-нибудь плеткой, чем отвечать на вопросы, — при условии, разумеется, что он будет уверен в том, что не получит такой же плеткой отмашку, высказал:

— Жизнь существует по Божьему велению.

Не знаю, удивил ли плеточный клоун своим ответом Бога, но меня он почему-то не удивил совсем.

И мы разошлись в разные стороны так быстро, что звяк его консервных орденов был не слышен уже через пяток секунд…

…Однажды мы о чем-то, сейчас уже не помню о чем, разговаривали с батюшкой из Гребневской церкви, а Вова проходил мимо, и, когда, услышав Вовино «Здрасьте», батюшка перекрестил его в ответ, я сказал батюшке:

— Возможно — это самый никчемный из ваших прихожан. — Батюшка перекрестил и меня и пооткровенничал, улыбнувшись при этом:

— Бог нужен и для того, чтобы умные могли смеяться над дураками. — И мне пришлось ответить не тем, что хотелось услышать батюшке, а тем, как есть на самом деле.

Хотя — тоже с улыбкой:

— А для того чтобы управлять дураками, умным требуется не Бог, а дураки.

Углубляться в детали я не стал, потому что не знал, куда заведет нас подобный разговор в стране, где дураками стремятся управлять не умные, а подлецы.

Впрочем, разговор наш был не об этом, и потом я вспомнил — о чем мы разговаривали с батюшкой.

Батюшка интересовался у меня: нужен ли учебнику физики — Бог?

А я у батюшки: нужен ли Богу — учебник физики?

Кстати сказать, разговор этот вышел недлинным, хотя имел перспективу в своем начале — и сводился он к следующему: «Одни думают, что Бог такой умный, потому что учиться ему нечему, а другие понимают, что Бог умный, потому что все время учится».

Но так как я не знал, на чьих ошибках учится Бог — на своих или на наших — разговор остановился, так и не вступив в фазу своего продолжения.

И мы разошлись с батюшкой каждый по своим делам: я — кажется, в художественный салон покупать краски, чтобы писать очередную картину, он — кажется, в брокерскую контору, чтобы покупать в новом микрорайоне очередную квартиру.

Напоследок батюшка сказал мне:

— Только помните, что «дурак» — это не оскорбление, а всего лишь — констатация факта…

…Вообще, издавна появлявшийся у меня вместе с другими окружавшими Бау, тогда и Бау еще не бывшей, сверстниками Вова показался мне настолько мелким явлением, что запомнился только тем, что ничем не запомнился.

Кажется, это был человек, с которым можно было разговаривать, не обдумывая говоримое.

Впрочем, это не самый большой недостаток человека, во всяком случае, до тех пор, пока с ними обоими — и человеком, и его недостатками — не имеешь серьезных дел.

Так уж выходило, что Вова был таким ничтожеством, что даже недостатки у него были мелкими.

На очень большого дурака он явно не тянул.

Очень большой дурак — явление запоминающееся.

Вова был обычным человеческим мусором.

Он был никто; и вряд ли нужно ругать обезьян за то, что из них получились некоторые из нас.

Труд, конечно, создал человека.

Но, когда те, кто поумнее, окончили институты и сделали что-то для того, чтобы их труд стал разумным, Вова повертелся немного вокруг папаши-дальнобойщика, стал работать шофером.

Да и то сказать, время было такое, что всякий, кто ничего не мог большего — шел работать шофером или охранником. А люди, способные на что-то большое, чем охранять или возить чужое, люди, способные создавать свое — уже отличались от тех, кто так и остался в совке, в государстве пролетариев и «простых» людей.

А потом Вова пошел работать диспетчером в «Металл-Завод» — на работу, требующую образовательной школьной семилетки.

Тем самым то ли продолжив эволюцию от обезьяны, то ли — поселив сомнение в том, что трудиться нужно было всем обезьянам подряд.

Впрочем, вряд ли труд виновен в том, что из некоторых обезьян получились люди, на которых без слез не взглянешь.

А может, и взаправду — некоторым обезьянам лучше было бы за труд и не браться.

На этом этапе эволюции Вовины жизненные интересы кончились; и извиняться перед обезьянами за то, что из них получился он, он явно не собирался.

Жизнь Вова читал по складам, и потому думал, что жизнь — явление простое и понятное…

…Как-то раз я спросил своего друга, поэта Ивана Головатого:

— Ваня, ты Первый медицинский окончил, генетику изучал — скажи: почему из одних и тех же обезьян получились и умные, и глупые? — И Иван разъяснил мне:

— Обезьяны питались бананами.

Одни обезьяны чистили бананы, и из них получились умные люди, а другие обезьяны ели бананы с кожурой — из них и получились дураки.

Вова наверняка был потомком обезьян, евших бананы с кожурой.

Впрочем, вряд ли он интересовался подобными деталями своей эволюции…

…Я понимаю людей, не интересующихся историей, — слишком близка наша история того, как мы шли в тупик.

Или — в никуда.

Пути «в никуда» — всегда интересуют только мудрецов.

А мудрецы появляются только тогда, когда мировые запасы глупости истощаются.

Я понимаю большинство людей, не интересующихся политикой, — слишком далека политика в нашей стране от людей — тех, кого политика касается больше всего.

То, что касается людей больше всего, — всегда интересует только тех, кого меньше.

Я понимаю людей, не интересующихся литературой или наукой.

Я не понимаю людей, не интересующихся ничем.

И еще меньше я понимаю, отчего не интересующиеся ничем — всегда довольны собой.

Может, просто — дураки всегда в раю.

А может, еще проще: для дураков — существует отдельный рай.

Рай, которому они адекватны.

Только дураки думают, что мир таков, как они думают.

Дурака, понимающего, что он дурак, встретить так же трудно, как умного, думающего, что он умный.

Вова не думал о том, что доставшееся ему время — это время образованных людей.

Он думал, что доставшееся ему время — это время таких, как он…

…Вовина глупость отзывалась не то чтобы подлостью — пакостью.

Во всяком случае, ума понять, что ему досталась пусть глупая — умная обошла бы такого стороной — но красавица, ему не хватало. А красавицу нужно, кроме прочего, еще и одевать и обувать, давать деньги на косметику — на это ему тоже не хватало ума.

И Бау ходила в прошлогодних блузках, донашивая колготки, купленные еще мной.

Не то чтобы Вова не понимал ее желаний.

Он не понимал, что желания существуют.

Удел ничтожеств — уверенность в том, что все люди такие же, как они…

…Наша общая знакомая, ее одноклассница Ася, как-то встретив меня во дворе, сказала, улыбаясь по-женски ехидно:

— Встретила я Танькиного недавно — спросила его: «Ты в ней уверен? Она так часто отъезжает от дома…», а он отвечает: «В Таньке? Да она влюблена в меня как кошка!»

В качестве комментария к словам Аси, я пожал плечами — как выглядят влюбленные кошки, я не знал.

Но когда Ася спросила меня:

— Дядя Петя, почему она у тебя хуже всех одетая ходит? — Я промолчать уже не сумел, хотя и не признался в том, что мне не хотелось наряжать ее для другого мужчины:

— Не у меня, а у дерьма из Кубинки…

…Не более простого способа понять убогость мужчины, чем взглянуть на обувь его женщины.

Вову-из-Кубинки я практически не видел все последнее время; но того, что происходило с ней, мне было вполне достаточно для того, чтобы понять его убогость.

Вовин мир был ограничен доступностью его понимания, и потому он жил в несложном мире. Вова представлял себе только тот мир, который видел. А так как видел он не много, то, по его мнению, ничего стоящего за пределами работы в Кубинке и рыбалки на Можайском водохранилище не было.

Все, что было выше его понимания, для него попросту отсутствовало.

И он не выпускал и себя, и ее за пределы этого круга…

…Туфли на высоких каблуках, которые я покупал ей когда-то, сменились стоптанными ботинками…

…Так она и жила: издерживаясь, стесняясь своей нищеты при живом мужчине, урезая себя во всем и донашивая трусы, которые еще я ей покупал: цвета морской волны с оранжевой каемочкой…

…Однажды она зашла ко мне под вечер и, уже раздеваясь, сказала:

— Давайте, дядя Петя, по-быстренькому, а то у меня последний автобус из Кубинки в поселок «Металл-Завода» уходит в девять. А идти через лес страшно.

— Он что же, не встречает тебя, когда ты задерживаешься? — спросил я; и она замялась:

— … Встречает. — Но по тому, как она это сказала, я понял, что она врет.

Иногда понять, что человек врет, бывает так же легко, как понять, что человек говорит правду.

И тогда я не в первый раз не сказал ничего.

С тех пор это «Давайте по-быстренькому…» превратилось в традицию; и продолжать картину «Нежность» возможности не было.

Слои краски подсыхали в углу мастерской…

…Не то чтобы между мной и Бау не происходило ничего интересного — просто интересное это происходило под неизвестным мне знаком: и не минус, но и не плюс…

— …Дядя Петя, я хочу пойти в автошколу, учиться водить машину.

— Бау. современный цивилизованный человек должен уметь хорошо пользоваться компом, знать иностранный язык и уметь водить машину, — ответил ей я, заодно приняв то, что современным цивилизованным человеком я сам не являюсь — если исходить из высказанного мной.

— А кто за это заплатит?

— Я. — Мысли о том, что за все это мог бы заплатить ее Вова, мне и в голову не пришло.

— Дядя Петя, я могу взять кредит на машину, но тогда нам с Вовой жить будет не на что, — говоря это, моя Бау, кажется, как-то не заметила того, что сваливает на меня проблемы своего Вовы.

И я даже не вздохнул:

— Я помогу тебе. — Мысли о том, что я начинаю кормить не только ее, но и Вову, мне даже в голову не пришло.

— Хорошо вам, дядя Петя, вы такой свободный, — прошептала она; а я, постепенно привыкший к ее поглупению и вынужденный говорить только то, что должно быть ей понятно, ответил:

— Я заработал свою свободу…

…А между тем Бау делала карьеру.

Образование, полученное ей, принесло не только цветы, но и плоды; а о том, что она училась на деньги, заработанные мои трудом, как-то не вспоминалось.

Вова оставался Вовой; и ему все было просто. Если мужчине не сложно с женщиной, достигшей больших успехов, чем он сам — этот мужчина альфонс.

А она не хотела этого замечать…

…Однажды, одеваясь перед зеркалом, Бау проговорила:

— Родилась я Таней Епифановой, потом вышла замуж и временно стала Таней Авченко, а скоро кем я стану окончательно?.. — Слушая ее, я задумался о своем, вернее о ее, и не только не ответил ей, но даже не помог ей застегнуть лифчик.

Дело в том, что то — кем она станет скоро, я понимал.

Но этим пониманием делиться я не мог — мне было больно перед самим собой: подстилкой под дерьмо…

…А потом наступил момент, когда она сама сформулировала мое молчание:

— Вы считаете моего Вову быдлом? — спросила она; я промолчал и просто поднял на нее глаза.

И в моих глазах Бау прочитала ответ на свой вопрос.

— Дядя Петя, вы же плюете в мое лицо.

Ответить на ее слова я мог только одним:

— Никогда не ставь свое лицо туда, куда приличным людям хочется плюнуть…

…Жена собачьего сердца…

…Мне оставалось только одно: не видеть того, что я видел.

Потому что за то, что я видел, мне было стыдно.

Но появилось желание принять душ не перед встречей с ней, а после встречи…

…С тех пор как Бау связалась с Вовой, в ней пропала загадка.

Она становилась такой же простой, как ее избранник.

На моих глазах Бау превращалась в свой собственный мемуар, который был интересней, чем она сама — нынешняя.

Ее глупость была не страшной, а странной.

Ее глаза стали уловимыми, а мои отношения с ней потеряли целость, распавшись на фрагменты.

Бау. безусловно, была русской женщиной.

А главная загадка русской души заключается в том, что эта душа регулярно выбирает самый глупое продолжение для реальности.

История ее замужеств была учебником мужских недостатков.

Ее умение выбирать себе мужчин для жизни на человеческих помойках огорчало меня, но так уж выходило — ее красотой пользовалась вся дрянь, процветающая в стране: наркоманы, алкоголики и просто ничтожества.

Мужчины, которых она выбирала, делали ее нелепой.

Впрочем, об алкоголике или наркомане можно было подумать — кем бы они стали, возможно, не будь они алкоголиками и наркоманами?

Вова не был ни наркоманом, ни алкоголиком, и потому — было особенно очевидно, что он никто.

На знаки вопросов он места не оставил.

Значительность и состоятельность человеку нужно доказывать постоянно.

Ничтожность дважды доказывать не нужно…

…Она постоянно находила себе таких спутников, что стыдно становилось не за них, а за нее.

Каждый — сам куратор своей судьбы.

Для меня было странным одно: то, что с ней происходило, меня расстроило не так сильно, как я мог бы предположить. Видимо, я становился старым.

Старость — это не когда многое болит.

Старость — это когда уже не чувствуешь многой боли…

…Не рассказывая о Бау, я однажды спросил своего друга, поэта Ивана Головатого:

— Как по-твоему, женщина может быть глупой и счастливой одновременно? — И он ответил, подумав совсем немного — дня два или три:

— Может, — потом подумал еще и добавил:

— Но — не должна, — потом подумал еще и еще и поставил точку:

— Как и мужчина…

…Однажды я не выдержал и, видя ее сапоги с треснувшим в нескольких местах супинатором, дал ей триста долларов.

Она купила себе сапоги и осеннюю куртку, а потом сказала мне:

— Вова премию получил и дал мне денег. — Это была ее уже не первая большая глупость и первая небольшая подлость в отношении меня.

Впрочем, размышлять об этом у меня не было времени, потому что она прибавила:

— Дядя Петя, я сама буду звонить вам. Не шлите мне эсэмэски.

— Почему?

— Вова прочитал вашу эсэмэску.

— Он что — читает чужие письма? — удивился я, едва не прибавив: «Вот дерьмо…»

Она промолчала, опустив глаза, и прибавлять мне все-таки пришлось:

— А по карманам твоим он не шарит?..

…Впрочем, долго размышлять на эту тему мне не пришлось — на нас свалилась беда.

Беда, успевшая постареть до того, как стать нам известной: при очередном прохождении медкомиссии выяснилось, что у нее гепатит С — самая незаурядная болезнь заурядных наркоманов.

Пусть даже бывших.

Не знаю, сообщила ли она об этом своему Вове, но своему мне она сообщила — и нам пришлось разделить эту беду на двоих.

И эту беду мы спрятали глубоко, чтобы не прикасаться к ней до тех пор, пока она сама не прикоснется к нам.

Естественно, я предложил ей лечиться, но она, тогда я не понял — почему, сказала, что это должно просто стать тайной.

И больше к разговору о ее болезни мы никогда не возвращались…

…О том, что ей придется покупать фальшивые медицинские справки для представления на работу в торговле, я не подумал. Как не подумал о том, что, скрывая свою болезнь, она рискует здоровьем тех, кто ходит в ее магазин.

Не подумал о том, что карьеру она строит подло.

И только когда ее подлости, коснувшись меня, выстроились в цепочку, я вспомнил обо всем.

И это все — было уже в прошлом…

…А карьера Бау шла своим чередом; и я гордился ей, потому что к ее успехам имел не самое непрямое отношение.

И однажды она по окончании очередных оплаченных мной курсов сообщила мне:

— Послезавтра держите за меня нос в чернилах.

— Что случится? — спросил я.

— Будет решаться вопрос о назначении меня директором торгового центра.

— Обязательно буду ждать твоего звонка.

Через день я весь день не находил себе места, переживал за нее.

И вместе со мной переживали мои друзья.

А день шел и постепенно сменился вечером.

Она не звонила, и я думал: «Решают… Отмечают ее назначение…»

А потом, когда вечер сменился ночью, и этой ночи прошла большая часть, я понял: она уже не позвонит.

Наутро мне позвонил Гриша Керчин:

— Ну как? Твоя Бау стала директором?

— Не знаю.

— Как не знаешь?!

— Она забыла мне сообщить, — проговорил я, и в ответ услышал молчание своего друга.

— Почему молчишь, Гриша?

Гриша помолчал еще немного, а потом сказал:

— Ну и суку ты пригрел на своей душе…

…Она поступила со мной подло; и хотя я еще какое-то время продолжал с ней встречаться — ненависть к ней бросила в меня пригоршню семян.

Я стал понимать, что ее подлость оказалась больше ее красоты.

…Так они и жили целых два года, долго и счастливо.

Позоря и друг друга, и самих себя.

Он — тем, что его женщина была одета хуже всех, она — тем, что согласилась лечь с этим ничтожеством в постель.

Бау несла свой позор, не понимая этого, и потому беззастенчиво.

Она не то чтобы глупела — опускалась до его уровня.

Впрочем, то, что происходило с ней с тех пор, как в ее жизни появился Вова-из-Кубинки, было уже не опусканием, а обвалом.

Расти можно в самых разных направлениях.

Падать можно только вниз…

…А потом мы расстались — она исчезла — ушла, не только не поблагодарив меня за все то, что я для нее сделал за многие годы, которые я тащил ее на себе, но даже не попрощавшись со мной.

А чуть позже от торгового центра в моем примосковье исчезла и ее машина — она стала директором магазина, название которого перечеркнуто пешеходной дорожкой в каких-то бессчетных четных Горках…

…Иногда женщины поступают подло, и мужчины, наверное, должны прощать им это.

Я не простил.

И картину «Нежность» я начал писать с нее, продолжил по памяти, а окончил с совсем иной женщиной.

Мое прощение или непрощение — дело личное; картина — дело общественное…

…Постепенно в моей памяти ее образ потерял реальные очертания. Бау становилась женщиной без образа.

Она сама превратила себя в свое размытое отражение.

А я сдал память о ней в архив.

Она стала игрой, не стоящей не только свечи, но даже огонька спички.

И даже хотеть ее перестало хотеться…