4 августа 1911 года
Дорогая Амелия!
Как бы мне хотелось, чтобы ты была рядом, помогла, придала мне сил. Наш дом больше уже не то уютное местечко, что прежде. Я даже не знаю, с чего начать. Альберт. Альберт сам не свой. Чужой, отстраненный, он так поглощен желанием снова увидеть проклятых элементалей, что в его сердце не осталось ни одного уголка ни для меня, ни для прихожан, ни для его работы — ни для чего. Он мало ест, он больше не притрагивается ни к какому мясу, я давно не видела, когда он спит. Постоянно торчит где-нибудь рядом с окрестными гостиницами и пабами, уговаривает прохожих покаяться в грехах. Эми, от всего этого можно сойти с ума! И я вижу лишь одну вероятную причину всех этих неприятных перемен — мистер Робин Дюрран. Он по-прежнему живет у нас, уже столько времени, хотя ничего не вкладывает в домашнее хозяйство. Когда я указала на это Берти, он, кажется, счел мои слова почти смешными. Меня счел смешной. Он называет мистера Дюррана не иначе как «наш почетный гость», и, поверь мне, почет ему оказывается большой. Что бы ни предложил мистер Дюрран, Альберт немедленно соглашается. Вот так запросто. Как будто бы мой дражайший муж совершенно лишился собственного мнения!
Кэт, наша горничная, тоже не в себе. Альберт однажды увидел ее в пабе в Тэтчеме и объявил, что ее немедленно нужно изгнать за недопустимое поведение. Я возражала, заступалась за нее, потому что успела полюбить и оценить эту девушку, но ей было позволено остаться только тогда, когда за нее вступился Робин Дюрран. Альберт требует, чтобы на ночь ее запирали в комнате, и ее запирают, но я поняла, что после тюремного заключения в Лондоне она просто не может сидеть под замком, это для нее невыносимо. Я нахожу это жестоким и бессмысленным, однако Альберт настаивает, и на этот раз Робин счел за лучшее не спорить с ним. Может быть, Робина забавляют ее жалобные крики. Да, я знаю, что пишу о нем ужасные вещи, однако я вдруг поняла, что не доверяю ему, не люблю его, не хочу, чтобы он был здесь!
У Кэт в городе есть кавалер. Потому она и убегала по вечерам, чтобы видеться с ним. Когда она впервые упомянула об этом, я решила, что она встречается с Робином Дюрраном. Я видела их вместе во дворе. И они разговаривали как старые знакомые. Однако он уверяет, что совершенно здесь ни при чем, и я сомневаюсь, чтобы Кэт могла им увлечься. Возможно, поэтому я и испытываю к ней такое сострадание, ведь если она любит кого-то так же, как я люблю Берти, то держать ее под замком против ее воли с нашей стороны просто бесчеловечно. Я предложила ей написать ему письмо, объяснить, почему она больше не видится с ним, но она сказала, что он не умеет читать. Какой он, наверное, простой, несчастный человек. Я устроила так, чтобы Альберт ничего об этом не узнал. В его нынешнем состоянии он, наверное, погнал бы их в церковь венчаться, даже если они, самое большее, обменялись поцелуем или рукопожатием. У меня разрывается сердце при мысли о том, что я помогаю их терзать. Потому что сама я чувствую именно это — терзаюсь разлукой с Альбертом. Я так скучаю по нему, Эми!
Не могу доверить подробности бумаге, однако примерно неделю назад, в последний раз, когда Альберт ночевал в постели, случилось кое-что, наглядно показавшее мне, как именно происходит то, что и должно происходить между мужем и женой. Я наконец-то поняла, и ты, без сомнения, услышишь об этом с облегчением. Но не успела я сделать свое открытие, как тут же оказалась от мужа еще дальше, чем была до сих пор. Он отшатнулся от меня, Амелия. От одного только прикосновения моей руки. Вот так-то. И в каком направлении мне двигаться дальше? Ведь я знаю, хотя и не могу объяснить словами, что, если в наших с Альбертом отношениях и возможны какие-то улучшения, они попросту не смогут произойти, пока в нашей жизни, да и в нашем доме, остается Робин Дюрран. Когда он здесь, то Альберта как будто нет. Или же нет меня. Наверное, я непонятно объясняю?
Что ж, вероятно, ты уже прочла в газетах о наших элементалях? Насколько я знаю, об этой истории написали даже в паре столичных газет, после того как на местную газету, написавшую об этом первой, обрушился шквал писем. Кажется, Эми, многие разделяют твое мнение по поводу фотографий. Мистер Дюрран до сих пор не получил официальной поддержки от Теософского общества, что сильно его раздражает. Он убеждает их прислать какого-нибудь свидетеля, когда он будет проявлять новые снимки, чтобы доказать подлинность изображений. Откуда я узнала об этом? Подслушала под дверью, дорогая сестричка. Да, в своем собственном доме! Брошюра Альберта расходится и того хуже. Он так и не нашел книжного магазина, который согласился бы взять весь тираж, а потому поместил объявление в газете. Он рассылает их каждый день по две-три штуки наложенным платежом, по три пенса за экземпляр.
Как бы мне хотелось, чтобы ты была здесь, я желаю этого всем сердцем, но в то же время я так рада, что тебя здесь нет, — ни одной живой душе, не говоря уже о любимой сестре, не пожелаю окунуться в нынешнюю атмосферу нашего дома.
Как дела у тебя? Уладились ли неприятности с Арчи? Я очень надеюсь, что вам удалось вернуться к прежней гармонии и твой дом счастливее моего. Мне хотелось бы помочь тебе советом, но я чудовищно невежественна. И не представляю себе, что бы ты могла посоветовать мне в моем нынешнем, необычном и неприятном положении. Однако, если у тебя есть совет, прошу тебя, дорогая, напиши как можно скорее. Я не знаю, что делать, чего не делать и сколько я вообще смогу это терпеть.
С любовью,
1911 год
Когда в замке поворачивается ключ, в голове у Кэт такой грохот, что она боится, как бы голова не взорвалась. И не важно, что лицо миссис Белл нахмурено от тревоги и недовольства, когда она запирает дверь. Не важно, что в окне по-прежнему видна луна, которая заливает стекло серебристым сиянием. Не важно, что утром ее снова выпустят. Все это не важно, потому что она снова заключенная, не имеющая никаких прав, которая не может прийти или уйти по собственному желанию. Она как канарейка Джентльмена, которая глядит на него, наклонив головку, и не поет. Молчание — ее последнее оружие, последнее, что принадлежит ей, над чем она властна. Для Кэт последнее оружие — ее голос. В страхе, в гневе она кричит у двери, кричит, пока не начинает саднить в горле, кричит, чтобы заглушить грохот в голове. Она не будет спать, и никто в доме не будет. Она колотит кулаками по доскам, топает ногами, ругается, сыплет проклятиями и рыдает. Ей кажется, что это все очень громко, слишком громко, чтобы в доме не обращали на это внимания. Но когда наконец она в изнеможении тяжело опускается на пол, то слышит храп Софи Белл, который доносится из коридора, заглушенный двумя дверями.
И она сидит, слишком обессиленная, чтобы сражаться дальше. Сидит, привалившись спиной к двери, и грубые доски половиц колют ей ноги. Горло горит, голову стянули тугие обручи боли. Кэт пытается думать о Джордже, о том, что она чувствовала, когда была рядом с ним. О жизненной силе, которой он, как дыханием, делится с ней; о собственной душе, которую он осторожно выманил из жесткой сердцевины своей улыбкой, своим прикосновением, вкусом своих губ. Она старается думать о матери — о матери, которая была раньше, до начала чахотки; о Тэсс — в тот первый день, когда они удрали на собрание и лицо ее светилось от восторга. Однако эти мысли не задерживаются и не дают утешения. Джордж превращается в силуэт, в тень, как будто совсем давнее воспоминание. У нее остается только его контур, словно солнце всегда светит ему в спину и ее глаза не могут справиться с потоком света. Болезнь и смерть забирают ее мать; тюрьма, а теперь и работный дом забирают Тэсс. Кэт снова в своей камере с сырыми, холодными стенами, с вонью отхожего ведра в углу, со вшами в голове, доводящими ее до бешенства. Они были в постели. В ткани матраса, в швах и складках тощих одеял. Она не удосужилась проверить: она никогда еще не бывала в местах, где вши ждут в засаде — серые восковые капли, готовые всей массой одолеть неосторожного человека. Каменные стены пропитаны влагой, на них выросла пышная плесень, от которой почернел цемент в швах кладки.
Девушки из «простых» не могли рассчитывать в тюрьме на мягкое обхождение, какого удостаивались их соратницы из среднего и высшего класса. Никаких привилегий, никаких излишеств. Им не позволяли писать письма, носить собственную одежду. Им разрешалось выходить из камеры раз в день, чтобы в течение часа шаркать ногами по тесному, мощенному булыжниками двору. Кэт с Тэсс гуляли вместе, прижавшись друг к другу, переплетя пальцы. Кэт пыталась рассмешить Тэсс, пересказывая ей сплетни или выдумывая дурацкие истории о надзирательницах или о других заключенных, рассказывая о том, как, освободившись, они устроят себе пир. Одну надзирательницу особенно боялись все женщины. Она была похожа на змею, жилистая и тощая. Кожа да кости, никакого намека на выпуклости бедер или на бюст. Лицо у нее было жесткое. Темные волосы она безжалостно стягивала в узел на затылке; глаза холодные, голубые; жесткий, безгубый рот, уголки которого были приподняты, но это не имело ничего общего с улыбкой; острый длинный нос. Из-за этого носа Кэт прозвала ее Вороной и в долгие часы одиночества сочиняла о ней насмешливые песенки, чтобы спеть их Тэсс во время прогулки. Тэсс не смеялась, но силилась улыбнуться. Ее глаза постоянно были полны слез, веки распухшие, покрасневшие.
Надзирательницы били заключенных за нарушение дисциплины, а нарушением считалось то, что ты идешь слишком медленно или слишком быстро, слишком много кашляешь или ругаешься, богохульствуешь, свистишь, поешь, огрызаешься в ответ. На второе утро трехмесячного заключения у Кэт, которую за всю жизнь никто и пальцем не тронул, была разбита губа и шатался зуб. Казалось, на подобное обхождение надо ответить забастовкой. Они ведь суфражистки. Их должны считать политическими заключенными, а не уголовницами. Они должны содержаться в лучших условиях, получать лучшую пищу, с ними должны нормально обращаться, у них должны быть привилегии. Обо всем этом им говорили в Союзе женщин перед вынесением приговора. Кэт знала все это, входя в массивные каменные ворота Холлоуэя, окруженного зубчатыми стенами, словно сказочный замок, только без обещания счастливого сказочного конца. Они должны потребовать все это, и они будут отказываться от еды, пока не добьются своего или пока их не выпустят. Кэт не смущало замкнутое пространство. Сначала не смущало. В первые ночи ее нисколько не беспокоило, что дверь заперта. Она тогда не догадывалась, что это означает. Она еще не испытала на прочность границ нового мира, не поняла, насколько они тесны, как больно могут ударить, если сомкнутся.
Первый день без еды прошел легко. Хлеб вечно был черствым и заплесневелым, суп мало чем отличался от воды, в которой надзирательницы, возможно, варили себе овощи. Жидкий и дурнопахнущий. Кэт привыкла к хорошей еде на Бротон-стрит, а до этого — к домашней еде матери. От одного запаха тюремных помоев ее начинало тошнить. Желудок вскоре стал болеть и протестующе сжиматься, но Кэт с легкостью игнорировала его протесты. Еда, которую она не съела, осталась гнить. Надзирательницы били ее за непокорность, Ворона завернула руку ей за спину и таскала по камере за волосы. Но Кэт вытерпела все это, они так и не смогли заставить ее есть. Не смогли победить. Так продолжалось пять дней, а на шестой она была не в состоянии подняться с матраса. В камерах по соседству тоже было тихо, поскольку всех суфражисток держали в одном крыле и все они лежали неподвижно, прислушиваясь к тишине. Это была дружеская тишина, говорившая об их общей слабости — об упадке телесных сил, о силе и решимости их духа. Но тишина не продлилась даже до конца шестого дня.
Раздался скрип тележки. Многочисленные шаги, целеустремленные. Грохот ключей, каких-то металлических предметов. Кэт подняла голову с вшивого матраса, услышав непривычный шум. Она подумала, не встать ли, не прижаться ли лицом к крошечной решетке на двери, чтобы посмотреть, что же это? Всей кожей она почувствовала страх, причины которого не знала. Послышались новые звуки, и она поняла, что предчувствия ее не обманули. Крики, удары. Грохот стульев, врезающихся в стену, снова звон металла, ругань надзирательниц, мужские голоса. Двое из них переговаривались приглушенно, как будто сквозь зубы. Крики перешли в визг, пронзительный, полный ужаса и боли, затем сменились сипением, кашлем и спазмами рвоты. Чудовищные, животные крики, каких Кэт никогда не доводилось слышать от людей. А когда тележка выкатилась из камеры, там наступила тишина. Жуткая, оглушительная, тяжкая тишина. По мере того как колеса тележки приближались к ее двери, сердце Кэт билось все сильнее, готовое вот-вот проломить ребра.
Она была следующей. Три надзирательницы с растрепанными волосами, с расцарапанными руками и щеками. Мрачные как смерть. Среди них была и Ворона. На двух мужчинах, голоса которых она слышала, были белые халаты, как на врачах, забрызганные, запачканные какой-то жидкостью. Светло-коричневые пятна с вкраплениями красного. От всех пятерых разило путом и страхом. Кэт медленно села. Голова сильно кружилась, из-за головокружения было трудно соображать, трудно действовать. «Только попробуй сопротивляться — и тебе же будет хуже. Слышишь?» — сказала ей Ворона. Женщина, которая несколько дней назад разбила Кэт губу резким ударом тыльной стороны ладони. «Оставьте меня в покое», — сказала Кэт. Она пыталась встать, но ноги были как ватные. Она схватилась за матрас, чтобы не упасть, еще раз попыталась подняться. «Это ради вашей же пользы, юная леди», — проговорил один из мужчин. «Надо прижать ее к тюфяку», — сказала одна из надзирательниц. Кэт крикнула: «Нет!» Но они тут же набросились на нее, две женщины держали ее за руки, один из мужчин придерживал голову. Она сопротивлялась изо всех сил — а сил почти не было, — пытаясь вывернуться из их рук. Суставы хрустели, на коже от их пальцев проступили синяки. Второй мужчина наполнил из кастрюли на тележке жестяную кружку и передал Вороне. Та уперлась коленом в грудь Кэт, мужчина приподнял ей голову, край кружки вставили в рот Кэт. Она вдохнула сладковатый молочный запах овсянки и как можно сильнее стиснула зубы, чтобы не поддаться. Надзирательница надавила кружкой, жесть ее стукнула по зубам, впилась в десны, и Кэт почувствовала, как рот наполняется вкусом крови. Однако же она не поддавалась. Крошечная порция каши попала ей в рот, но, как только надзирательница убрала колено с ее груди, она тотчас же с яростью плюнула в нее. Молочной овсянкой пополам с кровью. «Господи! Ну и идиотка же ты!» — бросила ей Ворона.
Кэт тяжело дышала, борясь за каждый вдох. Она напрягала все мышцы, осыпая мучителей всеми гнусными словами, какие когда-либо слышала от уличных проституток. Мужчина, который держал ей голову, переглянулся с тем, что стоял у тележки. Они кивнули друг другу. Ее голову выпустили на какой-то миг, но затем на нее навалилась Ворона, с силой вцепилась в голову, нажимая большими пальцами на виски. Кэт закричала. Когда она открыла глаза, к ней подошли мужчины: один держал тонкую резиновую трубку, другой прилаживал к ее концу воронку. Кэт не поняла. Она снова стиснула зубы, подумав, что так сможет их победить. Но трубку затолкнули ей в нос. В одну ноздрю. Сначала было неприятно, затем невыносимо больно. Она закричала, наконец-то раскрыв рот, однако они продолжали начатое. Трубку затолкнули еще глубже. Кэт ощутила ее край в глубине горла, рот наполнился кислотой. Она не могла дышать, глаза выпучились от ужаса, она задыхалась, кашляла, хватая крупицы драгоценного воздуха. «Вот и все. Готово», — коротко сообщил мужчина, орудовавший трубкой. Его напарник влил в воронку кашу. Пять минут, показавшиеся Кэт вечностью, он наблюдал, как масса просачивается по трубке, снова вливал. Когда трубку наконец вытащили, в горле осталась липкая молочная слизь, которая стекала в легкие. Когда трубка выскользнула, у Кэт из носа полилась кровь, во рту стоял вкус крови и желчи. Ее оставили лежать на боку, грязную, захлебывающуюся кашлем. Глубоким, лающим кашлем, которым легкие пытались вытолкнуть слизь. Боль в голове и груди была чудовищная. Она кашляла несколько часов. Она кашляла неделю за неделей. «Во время чая повторим, милочка?» — проговорила Ворона слащаво. «Этого достаточно», — сурово отрезал один из мужчин. «В смесь добавлено противорвотное, однако через полчаса проверьте. Если она все выблюет, дайте мне знать, и мы повторим процедуру». Кэт лежала, страдая, клокоча от ярости и боли, чувствуя себя оскверненной, как будто ее изнасиловали. «Во время чая повторим…»
— Кэт? — Раздается тихий стук в дверь, вырывающий ее из кошмара, одолевшего наяву. — Кэт, вы не спите? — Это голос Эстер, тихий и мягкий.
Кэт моргает, озирается по сторонам, понимает, что еще темно. Она не представляет, который теперь час.
— Нет, мадам, — отвечает она и откашливается. Горло саднит, как будто мужчины с резиновой трубкой действительно побывали здесь.
— Можно войти? — спрашивает Эстер, и Кэт не знает, что ей ответить.
Затем слышится звон, радостный тихий скрежет, и дверь открывается. У Кэт со сна затекли ноги. Она с усилием поднимается на колени, разворачивается, хватается за край двери, ощущая, как в щель врывается воздух. За закрытыми веками расцветают цветки света. Она не знает, от чего они: от небольшой лампы со свечой, которую принесла Эстер, от радости, облегчения, свободы.
— О Кэт, ваши бедные руки! — произносит Эстер, ставя лампу на комод и помогая Кэт подняться. Кожа на костяшках ее пальцев ободрана до крови.
— Пожалуйста. Прошу, не запирайте меня больше, — говорит Кэт. Она не знает, сколько ночей провела под замком с того первого раза. Может быть, всего две или три, может быть, больше.
Глаза Эстер полны жалости.
— Никто не знает, что у меня есть этот ключ. Он отпирает все двери в доме, — говорит она, держа ключ на ладони. — Идемте, сядем на кровать. Я вам вымою руки. Боже, сколько заноз!
— Я сама могу, мадам. Вам нет нужды утруждать себя, — произносит Кэт без всякого выражения. Она не позволит Эстер принести извинения. Не позволит выторговать прощение. Повисает неловкая тишина. Эстер плотнее запахивается в халат, аккуратно заправляет концы пояса, нервничая.
— Неужели там было так ужасно? В тюрьме? — спрашивает Эстер.
Кэт пристально глядит на нее, не зная, как объяснить.
— Да, — отвечает она наконец, и голос у нее хриплый.
— Кэт, я давно хотела спросить… В чем было ваше преступление? Почему вас посадили в тюрьму? — спрашивает Эстер. Как будто бы здесь, в темноте, в комнате для прислуги, она больше не принадлежит реальному миру. Можно задавать вопросы, которые она ни за что не задала бы у себя, потому что здесь другие правила.
Кэт коротко улыбается холодной улыбкой.
— Все хотят спросить, — говорит она. — Я просидела два месяца, и моя подруга Тэсс, и остальные. А за что? За препятствование движению.
— Препятствование движению?
— Так говорилось в приговоре. Еще там говорилось, что мы намеревались нарушить общественное спокойствие. У меня была в кармане половинка кирпича, хотя он так там и остался. Я ничего не кидала на момент ареста, однако кирпич нашли у меня в кармане, и они знали, для чего это. И я бросила бы его. — Кэт с вызовом вскидывает голову. — В витрину галантерейщика на Вест-стрит, как собиралась. У него была самая красивая, огромная витрина с толстым стеклом, на болванках выставлены шляпки с перьями. Шляпки, которых таким, как мы с Тэсс, никогда не носить. Я хотела разбить витрину. И разбила бы!
— Тише, Кэт! Нельзя, чтобы нас услышали, — шепчет Эстер. — Но вы ведь не кинули кирпич?
— У меня не было возможности. Мы должны были выступить в шесть все вместе, отправиться в выбранные районы и ждать. Начать предполагалось, когда Биг-Бен пробьет половину часа. Но прежде, после обеда, мы отправились на митинг Либеральной партии. У нас были с собой плакаты, и мы собирались выкрикивать наши лозунги как можно громче, чтобы все те, кто пришел на митинг, слышали бы и нас, поскольку нам не позволили войти внутрь и задать вопросы или выдвинуть наши требования. Нас было всего двенадцать активисток из местных отделений Союза женщин. И Тэсс была. Тэсс — моя подруга. Она не хотела быть активисткой, это я ее заставила. Заставила. — Кэт умолкает, вздыхает долго, прерывисто и закрывает глаза. — У нас были строгие указания. Закон не запрещает делать то, что делали мы, если стоишь на тротуаре. Но если ступишь на мостовую, то это называется препятствованием движению, и тогда тебя забирают в участок. Стоять на тротуаре и выкрикивать лозунги не преступление. А встать на шаг дальше и делать то же самое — преступление. Какой справедливый и разумный закон! Так что полицейские, которые там были, начали нас сгонять. Я сначала не поняла, что происходит. Полицейские взялись за руки и двинулись на нас очень медленно. Шаг за шагом они надвигались минут двадцать или даже больше. Пока не пришлось выбирать: падать им под ноги, влезть друг другу на плечи или же сойти на мостовую. Мы сошли, и нас арестовали. Всех до единой.
— И вас за это приговорили к нескольким месяцам тюрьмы? — спрашивает Эстер, не веря своим ушам.
— Вот видите, какая закоренелая преступница у вас служит, — горестно произносит Кэт.
Эстер смотрит на нее широко раскрытыми глазами, не в силах подобрать слов. В конце концов она отворачивается, встает и подходит к окну, хотя там не на что смотреть, кроме непроницаемого черного неба.
— Кэт, я уже не понимаю, что правильно и справедливо. Но то, что вас отправили в тюрьму за такое ничтожное преступление, неправильно. Вовсе неправильно! — произносит она с несчастным видом.
— В тюрьме нас били, мадам. Били и… обходились так, что я даже не могу описать словами! И вот теперь… теперь я снова в тюрьме! Вы понимаете? Вы можете понять, что я не в силах этого выносить?
— Да, я понимаю! Тише, Кэт! Вот… возьмите. — Она протягивает Кэт отмычку, и та смотрит с недоверием. — Возьмите этот ключ. Вы сможете отпирать дверь, когда миссис Белл запрет вас и уйдет. Она вынимает ключ из замка, я проверяла.
Кэт хватает ключ, крепко сжимает его в кулаке, как будто Эстер может его отнять. Холодная, железная рука помощи, талисман более могущественный, чем ее медаль за Холлоуэй.
— Но вы должны поклясться, Кэт, вы должны обещать мне, что не будете уходить из комнаты по ночам. Прошу вас, обещайте! Потому что если вы убежите, если Альберт узнает, что я дала вам ключ… Пожалуйста, поклянитесь! — умоляет Эстер, опустившись на корточки перед Кэт и вынуждая ее глядеть ей в глаза.
— Клянусь. — Слово само сходит с языка Кэт, хотя и с большой неохотой. — Но я должна сообщить… Джорджу. Моему другу. Мы с ним повздорили. Он может подумать, что я не прихожу из-за этого, что я больше не хочу его видеть.
К недоумению Кэт, глаза Эстер наливаются слезами, губы слегка дрожат, и она крепко сжимает их.
— Вы любите его? — спрашивает Эстер.
Для Кэт так странно разговаривать о таких вещах с женой викария. Но ночь темна, комната превратилась в тюремную камеру, а Эстер Кэннинг принесла ей утешение.
— Всем телом и душой, мадам, — отвечает она.
Эстер опускает голову, и слезы капают ей на стиснутые руки. Эстер долго сидит тихо, неглубоко дыша, кажется пытаясь успокоиться. Потом она снова поднимает голову.
— Я завтра днем отошлю вас с каким-нибудь поручением. В Тэтчем. Вы сможете разыскать его. Но обещайте мне — по ночам никуда. Чтобы никто не знал, что вы свободны.
— Обещаю, — произносит Кэт и, к собственному удивлению, понимает, что намерена сдержать слово.
— Что ж, хорошо. Прячьте ключ, берегите его! Утром, перед тем как миссис Белл придет, чтобы выпустить вас, снова заприте дверь. Это неправильно держать вас под замком, Кэт. Я никогда не считала, что так нужно. Но в последнее время я, кажется, уже не хозяйка в собственном доме. Зато в нем два хозяина, — безнадежно произносит Эстер, поднимаясь и снова беря свою лампу. В ее теплом свечении, с распущенными по плечам волосами, с широко раскрытыми блестящими глазами, жена викария выглядит очень миловидной.
— На самом деле только один хозяин, — мрачно произносит Кэт. — Неужели вы не можете избавиться от него? — Раз уж у них разговор по душам, настала очередь Кэт высказаться.
Эстер моргает, встревоженная:
— Я пыталась намекнуть, что ему пора возвращаться домой…
— Насколько я понимаю — и сплетни, добытые миссис Белл, подтверждают это, — у него нет дома. И денег у него тоже нет. Отец держит его на весьма скудном пайке. От него ожидают, что он сам заработает себе состояние, — говорит Кэт, осторожно подбирая слова. Она наблюдает за Эстер Кэннинг, видит, что та осмысливает неприятные новости.
— Нет дома? Он даже комнат нигде не снимает?
— Нет, мадам. Мне кажется, избавиться от него будет непросто, пока викарий так ему благоволит.
Эстер безропотно кивает:
— Вы многое знаете, Кэт Морли.
— Никто не знает дом и его обитателей лучше прислуги, мадам. Это всегда так.
— Что еще вам известно о Робине Дюрране?
— Только это: ему нельзя доверять. Он лжец. Если вы найдете способ изгнать его, то немедленно воспользуйтесь, — серьезно говорит Кэт.
Эстер внимательно смотрит на нее, встревоженная, затем кивает и разворачивается, чтобы уйти.
— Утром, — говорит она, задержавшись у порога, — все должно быть так, будто между нами не было этого разговора. — На ее лице отражается беспокойство.
— Разумеется, — говорит Кэт невозмутимо.
Когда Эстер уходит, оставив дверь незапертой, Кэт ложится в постель и засыпает в первый раз с тех пор, как ее посадили под замок.
На следующий день стоит невыносимая жара. Кэт и миссис Белл варят в кухне варенье, высыпая малину и ежевику из корзинок, которые садовник Блай приносит в кухню. Толстая экономка весь день проводит у плиты, помешивая варенье, чтобы сахар в широком медном тазу растворился. Кэт обдает кипятком стеклянные банки, грея чайник за чайником, чтобы простерилизовать их, прежде чем наполнять. От этой работы пот катится у них по лицу и по спине, стекает в ложбинку между грудями, в складки одежды. Щеки у них красные, как и пузырящаяся ягодная масса в тазу, глаза полны сдержанного, невнятного гнева, обращенного то ли на дневную жару, то ли на ни в чем не повинную малину. В кухне витает головокружительный сладкий запах. Он впитывается в волосы, в кожу. Кэт в третий раз обжигается, шипит от боли, опуская руку в ведро с холодной водой, где стоит кувшин с молоком. У миссис Белл не осталось сил, чтобы упрекнуть ее или посоветовать быть осторожнее.
После того как варенье простоит четверть часа, чтобы ягоды равномерно пропитались сиропом, его начинают разливать по банкам, и появляются новые ожоги. Брызги, маленькие горячие капли, находят голые запястья; подтеки варенья необходимо подтирать; раскаленные банки приходится закрывать, отдергивая пальцы.
— Господи, и если бы только это был конец! А то ведь через неделю начнется черная смородина, — вздыхает миссис Белл, поднося руку ко рту, чтобы пососать вспухающий ожог.
— Мне необходимо выйти отсюда, — говорит Кэт, упираясь локтями в липкий стол и подаваясь вперед, чтобы размять спину. — Я задыхаюсь.
— Да уж, здесь жарче, чем в аду, — соглашается миссис Белл.
Весь день Кэт поглядывала на дверь, поглядывала на лестницу, поглядывала на Эстер, ставя на буфет тарелки для обеда, дожидаясь обещанного поручения, которым она воспользуется как предлогом, чтобы сбегать к Джорджу. За целый день она так его и не получила, и ожидание раздражает ее с каждой минутой все сильнее. В четыре она берет чайный поднос, куда ставит вазочку свежего варенья и тарелку лепешек. Ноги словно налиты свинцом, когда она поднимается по лестнице, все тело задеревенело. Сколько бы она ни выпила воды, ей никак не удается утолить жажду. В столовой викарий с женой сидят в обществе Робина Дюррана, слушая, как он читает письмо. Лицо у Эстер Кэннинг усталое и потное, волосы надо лбом от влаги сбились в кудрявую массу. Она кажется погруженной в размышления и не замечает Кэт, как бы Кэт ни старалась привлечь ее внимание. И викарий, кажется, не в силах смотреть на нее. Он переводит взгляд с лица Робина на его руки, на письмо в них, а когда Кэт оказывается рядом, он закрывает глаза и отворачивается, слегка вздрагивая, как будто бы от нее исходит запах, оскорбляющий обоняние.
Стиснув зубы от злости, Кэт преувеличенно осторожно опускает поднос и переносит на стол чайные принадлежности как можно медленнее, но стараясь при этом не показать, что мешкает нарочно.
— «Мы оба с громадным удовольствием узнали, что ты на… что ты начал делать первые успешные шаги на избранном поприще. Приношу поздравления. С нетерпением жду нашей следующей встречи и будущей дискуссии о природе и значении твоих открытий, поскольку газетные статьи, за которыми мы пристально следили, весьма скупо передавали факты, зато изобиловали то восторгами, то насмешками. Я уверен, что дальнейшие старания и прилежные занятия избранным делом откроют для тебя большие перспективы и принесут известность. Твой…» — и так далее. — Робин Дюрран роняет письмо на колени и широко улыбается Кэннингам. — Вот оно! Как приятно получить от отца подобное письмо! — восклицает он. — Мне доподлинно известно, что старик за всю жизнь так и не смог понять ни одной эзотерической теории, и все же он предлагает мне свою поддержку и, как мне кажется, начинает считаться с тем фактом, что хотя бы в этой области я его превосхожу. И моих братьев тоже, — произносит теософ, и его голос звенит от волнения, он удовлетворенно улыбается. Никто из Кэннингов не отвечает, и это явно раздражает его. «Он их тыкает, как тыкают апатичного кота, чтобы тот начал играть», — думает Кэт. — Что скажете, Альберт? Эстер? Вам не кажется, что это чудесно, когда человек столь консервативного и традиционного уклада, как мой отец, обращает свой разум к новой реальности?
— О да, Робин. Вас в самом деле следует поздравить, — выдавливает из себя Альберт, все еще отворачивая лицо от Кэт и судорожно сглатывая после своих слов.
Если не считать обгоревших на солнце щек и носа, лицо у него пепельно-серое. Он выглядит нездорово. «Так тебе и надо», — злорадствует про себя Кэт. Эстер вроде бы хочет заговорить, но вместо того кашляет, теребя веер, пока взгляд теософа снова не обращается к ее мужу.
— Больше ничего, мадам? — намеренно спрашивает Кэт, перехватив взгляд Эстер и делая многозначительное лицо.
— Нет-нет, благодарю вас, Кэт, — отвечает Эстер отстраненно.
Кэт злобно зыркает на Робина, на его физиономию, гладкую, расплывшуюся в самодовольной улыбке, после чего выходит из комнаты.
— Черт бы побрал эту женщину! — взрывается Кэт, вернувшись в кухню и наливая себе стакан воды.
— Что на сей раз? — спрашивает миссис Белл. Она надписывает этикетки на банках с вареньем, склонившись над самым пером и сморщив от усилий лицо. Почерк у нее настолько мелкий и убористый, насколько сама она огромная и расплывшаяся.
— Пусть перо движется так же свободно, как мысль, — говорит Кэт, заглядывая ей через плечо. — Пусть чернила текут, как неспешная река.
Миссис Белл кидает на нее угрюмый взгляд, и Кэт отступает.
— Так мне говорили, когда я училась писать, — пожимает плечами она.
— А я не учусь. Я и так умею, — ворчит Софи Белл.
— Софи… мне нужно уйти, — неожиданно произносит Кэт.
— Что тебе нужно? — Софи не отрывает взгляда от своих этикеток.
— Мне необходимо уйти. Пожалуйста, всего на часок. Глотнуть свежего воздуха, побыть немного вне дома. Я вернусь к тому времени, когда настанет пора мыть посуду, обещаю…
— Ох уж мне эти обещания! Знаю, побежишь к Джорджу Хобсону и не вернешься, пока не переспишь с ним, — произносит экономка. Вот теперь она поднимает голову и видит, что Кэт застыла от изумления с разинутым ртом, не в силах выдавить из себя ни слова. Софи Белл улыбается вполне благодушно. — Уж тебе ли не знать, Кэт Морли, что в нашем приходе мало что случается без моего ведома. Тебя достаточно часто видели с ним, и видели многие.
— Полагаю, вы осуждаете меня за это?
Миссис Белл слегка хмурится, снова берется за перо, но не пишет.
— В жизни прислуги не так много радостей. И я не такая старая и злобная, как ты считаешь, чтобы порицать молодежь. Джордж Хобсон честный парень, хотя и грубоватый, — бормочет она.
— Софи Белл… никогда бы не подумала, что из всех людей вы окажетесь на моей стороне… — Кэт от изумления трясет головой.
— Угу, много ты понимаешь.
— Так отпустите меня, пожалуйста. Мне очень нужно увидеть его, хотя бы на минутку. Я всего лишь хочу попросить его кое о чем. А послать письмо я не могу, потому что он не умеет читать. Пожалуйста. Если меня хватятся, скажите, что мне нехорошо от жары и я пошла прилечь на полчаса… Я сразу же вернусь обратно, обещаю.
— Ну не знаю… Одно дело, когда ты сама рискуешь местом, совсем другое — когда вынуждаешь рисковать меня.
— Ну тогда солгите. Скажите им, что я убежала, не сказав ни слова, и вы ничего не знаете. Когда я вернусь… когда вернусь, открою вам одну тайну, — обещает Кэт, искушая.
Миссис Белл поднимает глаза, смотрит на нее мгновение и хихикает:
— Какие там тайны! Могу поспорить, я и эту знаю. Ладно уж, ступай, только побыстрее!
Солнце в небе похоже на расплавленный металл, неистово жаркое и тяжелое. Кэт выходит в парадные ворота, не волнуясь о том, что ее могут увидеть. Она идет быстро, время от времени переходя на бег. В кармане у нее огрызок карандаша и клочок бумаги — старая квитанция от прачки. Хотя она не сможет написать Джорджу записку, если его не окажется на барже, Кэт оставит какой-нибудь знак, символ, что она приходила и искала его. Она задумывается о том, что это будет, и улыбается. Черная кошка. Она нарисует черную кошку. Однако, когда через двадцать минут она подходит к барже и горло у нее так пересохло, что вот-вот потрескается, она видит его на палубе. Он лежит на спине, согнув колени, ноги у него босые, руки скрещены на лице, чтобы защитить глаза от яркого солнца.
— Джордж! — зовет Кэт и не может сдержать широкой, радостной улыбки. — Послушай! — Она останавливается перед баржей и делает глубокий вдох, наполняя легкие воздухом до самого дна. В них сухо. Ничего не булькает, не хрипит, нет никакой мокроты, которую надо выкашливать.
Джордж щурится, мгновение недоумевая, а затем улыбается.
— Значит, ты наконец-то выздоровела, — говорит он.
Кэт кивает, утирая рукой влажный лоб. Волосы совершенно мокрые и липнут к шее.
— Наконец-то вышли остатки той дряни, которую в меня вливали. Можно мне подняться на борт?
— Можно. — Джордж кивает, встает, чтобы взять ее за руки, когда она ступает на шаткие сходни.
Остановившись рядом с ним так близко, что его лицо начинает расплываться перед глазами, Кэт снова делает глубокий вдох. Его запах такой знакомый и влекущий. Как нагретые доски палубы, как илистые воды канала, как свежая, пахучая листва вокруг них. Все эти запахи впитались в его кожу, смешались, становясь единым чудесным ароматом. Он настолько прекрасен, что она закрывает глаза, покачиваясь, упиваясь им.
— Тебя не было несколько дней. Я уж думал, что ты вряд ли придешь, побоишься после встречи с полицией, — говорит Джордж. Голос его звучит ровно, слова лишены какого-либо выражения. Однако когда она поднимает глаза, то видит на его лице бурю эмоций: неуверенность и облегчение, любовь и страх, и уязвленную гордость.
— Я пришла бы. Но меня заперли, Джордж! Я не могла послать тебе весточку… Викарий увидел меня в «Пахаре». Он словно спятил! Хотел прогнать меня, но за меня вступились. И теперь меня каждый вечер запирают в комнате после работы.
— Тебя запирают? Но… они не имеют права!
— Знаю. Жена викария на моей стороне. Она дала мне ключ, чтобы отпирать дверь, так что я хотя бы не провожу всю ночь в страхе и под замком… Но мне пришлось поклясться ей, что я больше не буду уходить по вечерам. Мне это не нравится, однако… я поклялась!
— Значит, мы больше не будем видеться. Так, как раньше. Если ты собираешься сдержать слово, — говорит Джордж, хмурясь.
— Да, собираюсь, в некотором смысле, а в некотором смысле это уже не важно…
— Что ты хочешь сказать? Иди сюда и присядь. У тебя такой вид, будто тебя вот-вот хватит солнечный удар! — Он осторожно увлекает ее в тень каюты, и они присаживаются на ступеньках. — Что значит — не важно?
— Джордж… — начинает Кэт. Она смотрит на него с любовью, касается рукой обветренной кожи на его подбородке. — Я больше не могу там оставаться. Даже теперь, когда мне позволено отпирать дверь… я все равно чувствую себя как в тюрьме. Я не выношу викария, который отворачивается от меня, как от какой-то мерзости! Не могу терпеть указания, где мне находиться, как себя вести каждый миг своей жизни, и днем и ночью! Даже жена викария… хотя она хочет помочь, все равно пытается сделать из меня бездумную куклу. Она пытается направлять мои мысли и поступки, но я не буду… этого… терпеть! Хватит! — кричит она отрывисто, мотая головой и ударяя кулаками по острым коленкам. Кожа от ударов ноет, и это ощущение ей нравится.
— Так что же ты хочешь сделать? — Джордж по-прежнему хмурится, все еще не уверенный в ней, не уверенный в себе.
— Я решила уйти. Убегу от них. Осталась одна вещь, которую я должна сделать, но скоро все будет закончено. А потом я исчезну. Как утренний туман, как сказанное слово. Я ускользну оттуда, и никто из них не остановит меня, не узнает, куда я делась. Посмотрим тогда, как тогда они будут мною управлять! Как они будут мною владеть! Ничего у них не выйдет! Но вот куда я пойду… куда я пойду — зависит от тебя, Джордж.
— Правда?
— Я убегу, и когда сделаю это, то пойду прямо к тебе, если ты меня примешь. Я не выйду за тебя, Джордж, но останусь с тобой и буду тебе верна. Но только ответ я должна получить прямо сейчас. И если ты откажешься… если откажешься… то я все равно убегу, хотя тогда мое сердце будет разбито, Джордж. Ты разобьешь мне сердце.
— Этого не случится, — говорит он, и слова звенят от напряжения. — Не случится ни за что на свете, потому что ты моя, жена или нет. — Он обхватывает ладонями ее затылок, прижимает ее лоб к своему так крепко, что становится почти больно. — Поэтому беги, Кэт. Как только представится возможность. Я буду ждать тебя.
Кэт слышит его обещание и улыбается; она улыбается так широко и счастливо, как не улыбалась с самого детства. Джордж целует ее, но она все еще улыбается, и ее улыбка перерастает в смех, который заражает и Джорджа. Смех облегчения и чистой радости.
— Господи, Кэт, какие у тебя сегодня соленые поцелуи! — говорит Джордж. Кожа у нее липкая и выбеленная солью.
— Ага, с меня с утра уже семь потов сошло! — Она снова вытирает лицо руками, но руки тоже липкие и к тому же грязные.
— Что это за последнее дело, которое тебе предстоит?
— Я… не могу тебе рассказать. Мне неприятно скрывать от тебя что-то, но, поскольку мне еще придется вернуться в дом, я обязана хранить тайну. Как только я уйду, то обязательно тебе расскажу, обещаю.
— Так ты заработала деньги? — Голос его звучит тяжело и полон тревоги.
— Да. Я долго думала и могу сказать, что в этом нет ничего противозаконного. Но пока что не спрашивай меня ни о чем, очень тебя прошу, — говорит она, пожимая ему руку.
Джордж смотрит на их переплетенные пальцы, целует ее тонкие пальчики и кивает.
— Но ты не собираешься отдаваться другому мужчине, правда, Кэт? — спрашивает он тихо.
Она стискивает ему руку со всей силой, на какую способна:
— Ни за что, Джордж. Клянусь.
Вода плещет под баржей с таким звуком, как будто что-то рвется. В тени деревьев ее поверхность кажется черной и изумрудно-зеленой, с танцующими серебристыми лепестками. Кэт смотрит на воду с невыразимой тоской.
— Как бы мне хотелось снова побывать на море! Я видела его однажды, в детстве. Такое просторное и открытое… такое красивое. Я очень хочу туда еще раз. Мы не могли бы поехать? Хотя свадьбы не будет, — может быть, мы сможем отправиться в путешествие на побережье, когда я убегу? Что скажешь?
— Мы поедем, куда захочешь, Черная Кошка. — Джордж улыбается.
Кэт счастливо вздыхает.
— Давай искупаемся, — предлагает она.
— Искупаемся? В канале?
— Почему нет?
— Он не такой уж чистый, любимая моя…
— Он наверняка чище, чем мы сейчас.
— Здесь водятся раки… и щуки, и угри…
— К черту угрей! — смеется Кэт. — Ты что, боишься угрей?
— Нет, не боюсь. Нисколько не боюсь… — оправдывается Джордж.
— Отлично. Тогда пошли. — Она встает, протягивает ему ладонь. Он берет ее за руку, позволяя подвести себя к самому краю палубы. Баржа пьяно шатается у них под ногами. — Готов?
— Вниз ногами, Кэт! Здесь не очень глубоко. И что будет с твоим платьем?
— К черту платье! Пусть меня уволят за него и поймут, насколько мне это важно! — кричит она и прыгает, крепко держа Джорджа за руку.
Глубины здесь всего фута четыре, Кэт ударяется ногами о дно, чувствуя, как погружается в ил и грязь. Однако прохладная вода подобна открывшейся запертой двери или восходу солнца. Она захлестывает разгоряченное тело, окатывает волосы, ресницы, с рокотом заливается в уши. Ее душа раскрывается и изливается наружу, отмываясь дочиста, пока не остается ни следа от злости и страха. В этот миг она освобождается. «Первый раз в жизни», — думает Кэт и тянется к Джорджу, ее мокрые руки скользят как угри, чтобы обхватить его за талию. Она запрокидывает голову, глядя в бездонное небо.
Гроза начинается как по расписанию. Жара и влажность усиливались на протяжении пяти-шести дней и наконец достигли апогея, воздух стал настолько густым и насыщенным влагой, что трудно даже думать, не то что ходить. Однако шаги Кэт были легки, как у ребенка, когда она носила наверх блюда к ужину. Если все остальные казались едва живыми — даже Робин Дюрран, который в кои-то веки почти не болтал, — то Кэт чуть ли не парила над землей, в уголках рта у нее играла таинственная улыбка, когда она думала, что на нее никто не смотрит. Эстер пытается уверить себя, что это все благодаря ключу от комнаты, однако только это не может привести к такой перемене. Или может? Она вспоминает крики девушки, ее плач и мольбы, когда спальня была заперта. Возможно, ей достаточно и ключа.
Эстер стоит у окна гостиной. Она отперла ставни, закрытые Кэт, и откинула одну створку, чтобы выглянуть наружу. Огни в комнате погашены, на Эстер лишь один халат. Она отправилась в постель в обычное время, но вскоре проснулась. Разумеется, одна-одинешенька, когда первые рокочущие раскаты прокатились с запада, догоняя зловещие всполохи молний. Почти два часа ночи, и из-под двери кабинета Альберта свет не пробивается. Его нет ни в гостиной, ни вообще в доме. Дождь ударяет в окно. Сначала отдельные быстрые капли, а потом настоящий ливень. Вода стекает по стеклу волнами, капли отскакивают от садовых дорожек, и шум дождя похож на гул далекого моря. «Где же ты, Берти?» Она посылает в ночь эту печальную короткую мысль, не надеясь на ответ. Она не помнит, когда ощущала себя более одинокой. Очередная вспышка молнии заливает комнату светом, сразу же следует раскат грома, заставляя Эстер невольно вздрогнуть. У нее за спиной раздается негромкий смех, и она ахает, быстро разворачивается и обнаруживает, что к ней приближается Робин Дюрран. На нем те же мятые, жеваные брюки, в которых он ходил весь день, рубашка расстегнута. Грудь у него плоская и гладкая, кожа плотно обтягивает решетку ребер, между которыми залегли тени. Темные волосы на груди растут ромбом, спускаясь на живот. У Эстер перехватывает дыхание, и она спешно отворачивается. Столько обнаженного мужского тела, если не считать Альберта, она никогда не видела. Робин шире и смуглее, он выглядит гораздо крепче ее мужа. В нем как-то больше чувствуется животное начало, неуязвимость.
— Вас напугала гроза? — спрашивает он мягко. Его дружелюбного, ласкового голоса она уже боится.
— Нет, — шепотом отвечает Эстер, качая головой.
Она отступает на шаг назад, но ноги упираются в широкий подоконник, и она вынужденно опирается на него, чтобы не упасть. Ей некуда отступать. Робин неспешно надвигается на нее, останавливается слишком близко. Кажется, будто он возвышается над ней башней, хотя он и не намного выше ростом. Эстер смотрит на свои ноги, смотрит мимо него через комнату на открытую дверь, представляет, как выходит наружу. Его запах заполняет обоняние. Тоже животный, несколько несвежий из-за жары, однако одновременно притягательный. Она противится желанию вдохнуть поглубже.
— Неужели я вас пугаю? — спрашивает он, но Эстер ничего не отвечает. — Что-то, должно быть, пугает вас, Этти. Вы дрожите как лист.
— Прошу вас… — выдавливает она, запинаясь. — Прошу вас, оставьте меня в покое.
— Ну, успокойтесь, не надо так. Я полагаю, вы высматриваете Альберта? — Он секунду глядит на проливной дождь за окном, затем беззаботно хмыкает. — Жаль, я не знаю, где он. Я понимаю, Этти, вы вините меня за его рвение, но клянусь, я здесь ни при чем. Во всяком случае, я не думал, что так получится. Он иногда очень странно воспринимает то, что я пытаюсь до него донести.
— Вы довели его почти до безумия! — От негодования голос Эстер звучит глухо.
— Я тут ни при чем! Зачем бы мне это? Он выказал себя самым восприимчивым учеником, полезным помощником… сначала. Но не волнуйтесь. Мне кажется, ему просто необходимо выспаться. Когда я уеду, он снова успокоится, я уверен.
— Вы уедете? — ахает Эстер, и в ней зарождается надежда.
Робин улыбается. Он тянется к Эстер и берет ее за руку, совершенно безжизненную, прижимает к своей обнаженной груди.
Эстер в ужасе замирает. Мир настолько изменился, что все лишилось смысла, она не в силах действовать, она всего лишь пассажир в крохотной лодке, которую затягивает в водоворот. Кожа у него сухая и горячая. Эстер ощущает под пальцами колючие волоски.
— Скоро, уже скоро. Неужели вы с таким нетерпением ждете моего отъезда?
— Да! Еще с каким! — отвечает Эстер и начинает плакать от беспомощности, не стараясь этого скрыть. Она не отворачивается, не пытается утереть слезы.
Робин Дюрран окидывает взглядом ее горестное лицо и разражается радостным смехом:
— Эстер, милая моя, что вас так тревожит? Перестаньте, вам не идет. Почему же вы так хотите, чтобы я уехал? Неужели я оказался таким ужасным гостем? — Одной рукой он поднимает ее подбородок и проводит большим пальцем вдоль скул.
— Потому что… потому что… Берти так вас любит! Гораздо больше, чем меня… чем любил меня когда-нибудь! Когда вы здесь, меня может… может вообще не быть!
— Нет-нет! Вы заблуждаетесь, Этти. Он любит вас. Проблема у Альберта в другом. Он чувствует ко мне не любовь, а нечто иное. Нечто такое, чего сам, как мне кажется, не сознает. Или же не хочет признаться себе в этом.
Постепенно Эстер перестает плакать. Она замечает, что ее рука, хотя Робин выпустил ее, до сих пор лежит у него на груди.
— Тогда что же? Что он чувствует? — спрашивает она.
Робин придвигается еще ближе, и, когда он говорит, его губы касаются ее лба, отчего по спине бегут мурашки.
— Какая же вы невинная! И вы, и викарий. Трудно поверить, что подобная невинность может так долго сохраняться в браке. Обычно к этому времени невинность уходит, сменяясь удовлетворением, знанием и опытностью, а позже фамильярностью и отвращением. Нет, я не утверждаю, будто сам познал жизнь в браке, но я достаточно часто наблюдал это на примере друзей и родных. — Он слегка обнимает ее, но Эстер кажется, что она в клетке. Его запах в каждом ее вдохе, его тело так близко, что кожа у нее пламенеет, как будто они тесно прижаты друг к другу. — Неужели вы никогда не переживали с ним ничего подобного? Даже в первую брачную ночь? Неужели он никогда не касался вас, не целовал? — шепчет Робин. Эстер не в силах совладать с голосом, чтобы ответить ему. Она молча трясет головой, хотя никто из них не может сказать, отвечает ли она этим на его вопрос или же на его объятие. — Какое пренебрежение своими обязанностями! И какое расточительство. Он отказывает вам в самом большом наслаждении в жизни, Эстер, притом что вы храните себя для него. — Робин качает головой, а затем прижимается губами к ее лбу. Эстер стоит как громом пораженная, пригвожденная к месту пугающим волнением и непозволительностью его прикосновения, не в силах двигаться и думать. Она закрывает глаза, Робин целует ее веки. — Хотите, я покажу вам, что он должен делать, Эстер? Вы такая хорошенькая с распущенными волосами и мокрыми от слез щеками. Если бы вы были моей женой, я не терял бы даром ни минуты, проведенной с вами…
«Я не ваша жена!» — беззвучно шепчет Эстер, но по-прежнему не двигается с места, потому что, несмотря на страх и смятение, несмотря на нежелание предавать Альберта, она действительно хочет узнать то, что Робин готов ей показать. Она отчаянно хочет это узнать. Темнота в комнате защищает ее. Она делает ее невидимой, заставляет исчезнуть.
Когда он целует ее в губы, она льнет к нему, ноги у нее дрожат и подкашиваются. Она не может дышать. Силы покидают ее, и, хотя она выставляет перед собой руки, как будто отталкивая его, губы, против ее воли, сами целуют его в ответ. Он отстраняется, чуть улыбаясь. Если бы то была его обычная улыбка, она, наверное, повела бы себя иначе. Если бы то была улыбка торжества и удовлетворения или же насмешливая ухмылка, она, наверное, нашла бы в себе силы, чтобы бежать от него. Но он улыбается мягко и нежно, в его улыбке восхищение и желание, которые она так давно мечтала увидеть на лице другого мужчины. Молния снова озаряет его лицо, заливая его внеземным светом, таким ярким, что Эстер отшатывается. Он красивый, это правда. Она больше не открывает глаз, но позволяет ему прикасаться и целовать ее, подчиняясь его воле. С каждым новым прикосновением его рук и губ она чувствует, как нарастает ее желание, словно тянущая боль, которая идет из самой глубины ее существа. Робин расстегивает на Эстер халат и прижимает ее к подоконнику. От физической боли, которая возникает, когда он овладевает источником ее муки, она содрогается и стискивает зубы. Тысячи огненных искр кружат перед глазами, разбивая вдребезги ее мысли и воспламеняя каждую частицу ее тела. На короткий миг она перестает быть собой. Ее больше не существует.
Когда она открывает глаза, Робин Дюрран подтягивает и застегивает брюки, тяжело дыша. Теперь у него на груди и на лбу блестит пот. Эстер снова стоит на ногах, все еще у окна, сердцебиение медленно успокаивается, и от ледяного ужаса ее начинает мутить с каждой минутой все сильнее. Между ногами она ощущает резкую, жгучую боль, что-то стекает у нее по ноге. Она касается ноги пальцами, видит кровь, смешанную с чем-то еще, с какой-то странной субстанцией. Робин смотрит на нее, резким движением заправляя рубашку.
— Идите в постель, Эстер. Альберту придется сегодня самому о себе позаботиться, — произносит он нетерпеливо.
Эстер чувствует комок в горле. Медленно, потому что конечности отказываются слушаться ее, она запахивает халат, нашаривает пояс. Все это время она пристально глядит на него широко раскрытыми глазами, мысли пускаются вскачь. Робин замечает это выражение — недоумения, потрясения. Он насмешливо закатывает глаза, затем подходит, снова касается ее лица:
— Все хорошо, Эстер. Никто никогда не узнает. Это вполне естественно, и это не преступление! Ступайте к себе и ложитесь спать. Я не скажу ни единой живой душе, клянусь. — Он произносит эти слова со скукой, словно втолковывая ребенку.
Эстер понимает, что для него она только слабое существо, дурочка, которую можно использовать в собственных целях. Эстер отворачивается от него. Теперь она способна сдвинуться с места, хотя и медленно, неловко, на онемевших ногах. Она осознает, что не может возложить всю вину на него. Эстер выходит из комнаты, и глаза у нее неподвижные и пустые, как у сомнамбулы. Она размеренно, тихо поднимается по лестнице, и тяжесть вины с каждым шагом давит на нее все сильнее.