1911 год
— Они… просто изумительные. Изумительные. Честное слово, это удивительные фотографии, — выдыхает Альберт, склонившись над столом и над фотографиями, будто не желая осквернить их прикосновением руки.
Робин Дюрран улыбается, лицо его светится от осознания своего триумфа. Он как будто не в силах говорить и молча протягивает руку, чтобы взять викария за плечо. Альберт поднимает руку в ответ, накрывает своей ладонью ладонь теософа, крепко сжимает его пальцы. По неизвестной причине пылкость этого жеста отвлекает Эстер от созерцания фотографий, и она ближе придвигается к мужу, сама осторожно кладет руку на другое его плечо. Так они и стоят, Эстер и Робин, по обе стороны от викария, пока тот сидит за столом и рассматривает фотографии теософа, которые отпечатаны этим же утром и слегка еще пахнут проявителем. Выдержав паузу, Робин мягко убирает руку с плеча Альберта, но тот не тянется к руке Эстер. Она борется с острым желанием ущипнуть его, навалиться всем весом, чтобы он ощутил ее присутствие.
Но вместо этого подается вперед и берет одну из фотографий.
— Осторожнее, Этти, — предостерегает Альберт. — Их легко испортить отпечатками пальцев или чем-нибудь еще.
— Я не испорчу, дорогой, — говорит ему Эстер. Она подносит фотографию к глазам настолько близко, насколько позволяет зрение. Странное, бесполое существо, облаченное в прозрачный белый наряд, с густыми волосами, ниспадающими за спину. На большинстве кадров это просто размытое пятно, различить черты лица невозможно, контуры тела теряются в складках ткани. Но на двух или трех отчетливо видна человеческая фигура, которая прыгает на тонких ногах, раскинув руки. — Ты видел таких же, Берти? Это одно из тех существ, о которых ты говорил мне?
— Да, — подтверждает Альберт, хотя в голосе нет полной уверенности. — Только это, кажется, отчетливее сформировано и гораздо выше ростом…
— Вполне ожидаемо, — быстро вставляет Робин. — Я предполагал, исходя из ваших описаний, Альберт, что вы видели существ поменьше, вероятно, это были элементали, связанные с какими-то дикими цветами или луговыми травами. Я и сам встречал таких в здешних лугах, и они действительно меньше, у них более простая форма. А это, по-моему, хранительница старой ивы.
— Дриада? — спрашивает Альберт.
— Да, так их называли в античные времена. Как и дерево, которое она опекает, дриада крупнее и сложнее других природных духов. Я старался вовлечь ее в диалог, но она отнеслась ко мне настороженно, и это, наверное, справедливо, хотя я сделал все, что было в моих силах, посылая ей волны любви и приветствия.
— Возможно, это было грубо, — говорит Эстер, не в силах сдержаться. Робин бросает на нее взгляд. — То есть я хочу сказать… если она прожила в этом дереве на лугу так долго, вероятно, вы, как пришелец, не имели права приветствовать ее в собственном доме.
— Что ты, Этти. Не говори глупостей. Робин имеет в виду свои душевные вибрации. Речь вовсе не о принятом в обществе этикете, — говорит Альберт.
— Ясно, — произносит смущенная Эстер. — Но и я не это имела в виду…
— Ничего, все в порядке, миссис Кэннинг. Я вас понял. Разумеется, с такими чистыми и тонко чувствующими существами нужно быть осторожным, — говорит Робин благосклонно.
— Посмотрите, посмотрите на этот снимок. Лицо почти различимо. И какое прелестное, совершенно, совершенно прелестное… — Альберт показывает фотографию теософу, который берет ее и внимательно вглядывается, взгляд его туманится.
— В самом деле прелестное, — бормочет он.
— Робин, мы обязаны немедленно опубликовать их! Их должен увидеть весь мир! Я лично позвоню газетчикам; кстати, нет ли среди них кого-то, кому бы вы хотели показать фотографии прежде всего? И можно ли сделать копии?
— Конечно, разумеется. Мы непременно сделаем все, как вы говорите, Альберт, — успокаивает Робин викария, дрожащего от волнения.
— Что ж, джентльмены, вынуждена оставить вас с вашей… важной работой. Эми, должно быть, уже одела детей. Мы обещали свозить их в Тэтчем, купить сладостей, — весело произносит Эстер, однако, если она и надеялась вызвать какие-то эмоции сообщением о своем отъезде, ее ждало разочарование.
— Даже не знаю, что и думать, — признается Эстер сестре, когда они медленно бредут по Бродвею в Тэтчеме, держа над головой зонтики от солнца, лучи которого бьют едва ли не с физически ощутимой силой.
Элли с Джоном тащатся следом, ссорясь из-за пакетика с лакричными конфетами. Городок затих, придушенный жарой. Из кузницы доносится стук молота по металлу, медленный и неровный, как будто даже у Джека Мортона, привыкшего к жару, в этот день отяжелела рука. А те обитатели Тэтчема, которые решились в это время на неспешную прогулку, морщатся от неистового солнца. Жирные мухи вьются у них над головами с доводящим до белого каления упорством.
— Пойдемте, дети. Спустимся к реке, посмотрим на уточек, — бросает Амелия через плечо, и в ее голосе слышится нетерпение. — Ты имеешь в виду фотографии? Ничего удивительного. Конечно, я должна сначала увидеть их собственными глазами, прежде чем высказывать свое мнение, однако… — Она пожимает плечами.
— Однако? Ты подозреваешь, что они… ненастоящие?
— Как они могут быть настоящими? Прошу прощения, Этти, но это уже чересчур. Эльфы на вашем лугу. Вот еще! И ты утверждаешь, что он был совершенно один, когда делал фотографии и когда проявлял их?
— Ну да. Альберт с ним больше не ходит «призывать», а в кладовку Робин никого не пускает. Это теперь его проявочная. — Эстер с опаской обходит развалившегося посреди тротуара пятнистого пса мясника. Веко у пса дергается, когда она задевает его краем подола.
— Ага, вот и ответ! У него было полно возможностей подправить изображения… Не понимаю, как он вообще надеется убедить кого-то, если сделал все в такой тайне, — заявляет Амелия.
— Кажется, что… это похоже на реального человека… фигура… Только… все слишком размыто, поэтому трудно сказать, фея ли это или просто… женщина, — говорит Эстер неуверенно. — Но ведь это же не может быть человек. Кто? Никто по доброй воле не стал бы участвовать в подобном обмане. И ни у кого в деревне нет таких длинных и светлых волос, никто не танцует на лугу до восхода солнца. Нет. Должно быть, здесь другое объяснение… Может быть, они настоящие, — заключает она. — Альберт в этом уверен.
— Да. Совершенно очевидно, что Альберт сильно… увлекся всем этим.
— О да. Он верит всему, что бы ни сказал Робин, — подтверждает Эстер, даже не пытаясь скрыть горестных интонаций в голосе.
— Поразительно, как быстро они сошлись.
— Воистину. Очень близко сошлись. Иногда… иногда я ловлю на себе взгляд мистера Дюррана, он смотрит так странно, что у меня возникает вопрос…
— Какой, Этти?
— Я спрашиваю себя, не знает ли он обо мне что-то такое, чего ему не следовало бы знать?
— Ты хочешь сказать, что Альберт мог проявить нескромность? Рассказать о вашей… супружеской жизни?
— Возможно, как я делюсь с тобой, так Альберт… делится с Робином, — произносит она с сомнением.
Амелия делает резкий короткий вдох и на мгновение задумывается.
— Та речь, которую он произнес вчера вечером, об ундинах… ты предполагаешь, что он имел в виду?.. — высказывает она догадку.
— Ты должна лучше меня понимать, если он имел в виду именно это, — отвечает несчастная Эстер.
— Мне кажется, он просто хотел смутить нас! Какой мерзавец! — Амелия говорит, понизив голос, шокированная. — Что ж, это только подтверждает то, что я подозревала с самого начала, сестричка.
— А что ты подозревала?
— Что этот мистер Дюрран не тот, за кого себя выдает. Будь осторожной, моя дорогая. Не подпускай его близко и… постарайся вообще держаться подальше от всего, что связано с эльфами.
— Но как я могу держаться подальше от того, чем так увлечен мой муж? — спрашивает Эстер.
Амелия молчит несколько минут, видимо глубоко задумавшись.
— Должна признать, ситуация непростая. Мне кажется, лучше всего как можно меньше говорить об этом вне дома, стараться заронить в Альберте зерно скептицизма, если такое вообще возможно, и надеяться, что это дело скоро завершится. Приступ безумия, вызванный небывалой жарой, вот и все, — произносит она в конце концов.
— Скептицизма? Да Альберт уже пишет об этом статью! Они собираются обратиться в газеты, опубликовать фотографии… Наверняка это должно означать, что Робин честен. Что он не собирается никого обманывать. Иначе он не стал бы рисковать и выставлять себя на всеобщее обозрение.
— Но что ему терять, Этти? Он никому не известен, он жаждет признания… тогда как у Альберта серьезная репутация, он заметная фигура в обществе, давно служит Церкви… Он придает респектабельности всей затее, однако же если разразится скандал… — серьезно произносит Амелия.
— В таком случае Альберт пострадает гораздо больше, чем мистер Дюрран?
— Несомненно, дорогая.
— Но… что же мне делать? — восклицает Эстер, готовая расплакаться от страха.
Амелия берет ее за руки.
— Не смотри так испуганно! Скорее всего, эта затея вовсе ничем не кончится. Возможно, это даже хорошо, что они выставят фотографии на всеобщее обозрение. Если они произведут какое-то впечатление, то мистер Дюрран, наверное, отправится вместе с ними в турне. Вероятно, это ускорит его отъезд из вашего дома.
— Ты в самом деле так думаешь? — с надеждой спрашивает Эстер.
— Нужно надеяться и ждать, — говорит Амелия, и, хотя губы ее улыбаются, глаза серьезны.
На реке дети из Тэтчема плещутся в зеленой воде, прыгают с моста, испуская восторженные вопли, беспечно плавают от берега к берегу, где трава уже втоптана в грязь. Элли с Джоном наблюдают за ними с завистью и негодованием, прекрасно зная, что нет смысла даже подступать к матери с вопросом, можно ли и им тоже. Они только смотрят и хмуро жуют лакрицу, проводя черными языками по серым губам. Воздух у реки прохладнее — здесь тень от высоких каштанов, да и вода освежает. Обе сестры идут очень медленно, находят скамью, чтобы присесть. Уток на реке нет: их спугнули дети, устроившие здесь такую кутерьму.
— Как же мне не хочется, чтобы ты завтра возвращалась в город, Эми, — негромко признается Эстер.
— Мне тоже, дорогая. Но… так надо. Я должна многое сказать мужу.
— И что ты ему скажешь?
— То же самое, что говорила тебе. Что если он будет продолжать так себя вести, я не смогу его любить. Возможно, это не произведет на него впечатления. — Она печально пожимает плечами. — Возможно, произведет. Но что еще мне остается?
— Что остается любой женщине? — соглашается Эстер. Она думает о Кэт и улыбается. — Моя горничная Кэт как следует отчитала бы нас за подобные пораженческие настроения. Она даже побывала в тюрьме, отвоевывая для нас право голоса.
— И к чему все это? Какая нелепость. Они приносят больше вреда, чем пользы, эти глупые бунтарки.
— Именно, — бормочет Эстер. — Не найдется ли у тебя еще совета для меня? Это касается моего… супружеского ложа… — спрашивает она, и, хотя старается говорить непринужденным тоном, в словах слышится дрожь, отчего они кажутся хрупкими — вот-вот разобьются.
Амелия снова берет ее за руки.
— Только тот же самый. Если ты ляжешь поближе к нему, улыбнешься и попросишь его тебя обнять, то с твоей стороны дело сделано, дорогая. Если чего-то недостает, то недостаток здесь не твой, а Альберта. Поэтому я ничем не могу тебе помочь, ведь это не твоя вина, — говорит она.
— Да. Именно это я и боялась услышать.
— Значит, мистеру Дюррану пора покинуть нас? — говорит Эстер Альберту, лежа на прохладной простыне и откинув одеяло во внезапно наступившей темноте спальни, когда погасили все лампы.
Окно до сих пор открыто, чтобы веяло свежим воздухом, и по деревне разносится эхом голос лающей вдалеке собаки. Эстер переворачивается на бок, глядя в лицо Альберту, как делает обычно в постели, стараясь различить его черты в бледном свечении звездного ночного неба. Его глаза раскрыты и мягко поблескивают. Он не отвечает довольно долго, а когда начинает говорить, голос его сдавлен от тоски:
— Очень надеюсь, что нет. Возможно, только на время. Он хочет поехать с фотографиями в Лондон, в штаб-квартиру Общества. Но после… молюсь, чтобы он вернулся к нам. К элементалям в наших лугах.
— Ты хочешь, чтобы он вернулся? — спрашивает она, уже прекрасно зная ответ.
— Конечно хочу. Он многому учит меня… Я чувствую, как мой разум раскрылся за те недели, что он провел со мной. Мир стал для меня совершенно другим.
— Да, он многому тебя… научил, — отзывается она.
— Не знаю, что буду делать, если он не вернется. Не знаю… как буду жить дальше, — шепчет Альберт рассеянно, как будто говоря с самим собой.
— Ну же, Берти, у тебя всегда есть я, какие бы гости ни приезжали и ни уезжали, — говорит она рассудительно, протягивая руку, чтобы утешительно погладить его по плечу. — Разве не так?
— Да, конечно, Этти, — отвечает Альберт, нисколько не утешенный.
— В конце концов, не вечно же ему жить у нас. Мы просто не можем позволить себе его содержать, — замечает она многозначительно.
— Разве ты не понимаешь, Этти? Это же все правда! Все, о чем он рассказывал нам со дня своего приезда. Но ты воспринимаешь некоторые его слова с долей иронии — нет-нет, не отрицай. Я слишком хорошо тебя знаю, дорогая Этти. Так вот, все это оказалось правдой. И теперь он сможет доказать это всему миру… ты же понимаешь, насколько это важно, Эстер? Как важно все, что случилось здесь этим летом?
— Да, — шепчет Эстер, ощущая, как подступают слезы, потому что в душе она вовсе не согласна.
Она не чувствует правды, не разделяет уверенности мужа. На фотографии она увидела красивую фигурку, тоненькую, босоногую танцовщицу на заливном лугу. Но как бы она ни старалась, она не видит феи. И не хочет, чтобы Робин Дюрран возвращался. Она хочет, чтобы вернулся Альберт, хочет, чтобы он снова принадлежал ей, если не телом, то душой. Она смотрит на него долго, но потом ее веки постепенно тяжелеют и закрываются, а его глаза остаются открытыми и блестят в свете звезд, который льется с небес.
В первый раз с тех пор, как она освоила велосипед, Кэт идет в Тэтчем пешком. Прожив несколько дней без Джорджа, она так хочет его увидеть, что это желание больше похоже на страх, от него дрожат кончики пальцев, а мысли бьются в висках, словно пойманные насекомые. Стоит вечер, лиловый и синий, почти ничего не видно, но луг полон жизни: шуршит тростник, трещат и щелкают крылья кузнечиков, сипло кричат вспугнутые водоплавающие птицы. От усталости у Кэт кружится голова. Она не спала днем, не спала ночью и предыдущим днем, она почти не ела, думая о Тэсс, Джордже и Робине Дюрране, думала так долго и напряженно, что они стали кружить перед ее внутренним взором, пока ей не сделалось дурно. Она танцевала на заливном лугу то ли неделю назад, то ли год, то ли десять лет. Время ведет себя странно. Миссис Белл застала ее, когда она стояла над стиральным корытом, опустив руки по локоть в воду, и терла нижнюю сорочку, хотя вода давным-давно остыла. Когда она выпрямилась, руки распухли и сморщились. Кэт шагает по бечевнику мерно, как часы, как метроном. Шаг-другой, левой-правой, и только поэтому она идет куда надо.
Баржа Джорджа стоит на привычном месте, и в каюте горит свет. Кэт останавливается, удивленная, чувствуя радость и облегчение. Она поднимается по трапу медленно, осторожно, не уверенная в том, что может сохранять равновесие. Сила, какую она ощущала в себе, танцуя, — ее покинула. Когда Джордж, услышав шаги, выходит из каюты, она падает ему на руки.
— Кэт, что стряслось? Ты нездорова? — Он загорел еще сильнее, лицо стало коричневым, остались лишь белые полоски в морщинках вокруг глаз, потому что он часто щурился.
— Нет-нет, я здорова. Просто устала. Я почти не спала, — признается она, улыбаясь ему, как пьяная.
Он всматривается в ее лицо, пробегает руками по телу, как будто проверяя, все ли на месте, откидывает со лба короткие пряди, целует ее в губы.
— Сядь, Черная Кошка. У тебя совсем измученный вид. — Он улыбается. — Смотри-ка, я привез пива. Не хочешь ли выпить стаканчик?
— Имбирное?
— Ага, хотя я прихватил и обычного эля на тот случай, если вдруг тебе захочется.
— Нет, давай имбирное, — отвечает она.
— Что тут случилось без меня?
— Разве что-то должно было случиться?
— Я вижу по твоим глазам, Кэт. Плохие новости? — Джордж снимает с крючков две кружки, наполняет их.
— Плохие новости есть всегда. Я сама плохая новость, — говорит она, и он ждет объяснений. — Моя лучшая подруга Тэсс, которую арестовали и посадили вместе со мной в тюрьму — если честно, только из-за меня, — оказалась в работном доме, потому что ей некуда было идти. Она совсем еще ребенок! Ей даже нет восемнадцати! Я хотела поехать к ней сегодня, потому что это был единственный день, когда туда пускают посетителей, но меня не отпустила жена викария. Это я виновата! А Джентльмен… Ведь он мог ее уберечь от работного дома. Мог бы позволить ей вернуться… Он знает, что от нее не будет никаких неприятностей. Не то что от меня. Он мог бы отправить ее сюда — вот, что он должен был сделать! Отправить ее сюда вместо меня. Это я заслужила работный дом, а не она. Не она! — Кэт говорит сбивчиво, слезы катятся по щекам, она не успевает понять этого, а потом их уже не остановить.
— Тише, перестань! Слезами ты ей никак не поможешь, — мягко произносит Джордж, держа ее лицо обеими руками и утирая слезы большими пальцами.
— Я должна помочь ей, я… Я обязана. Наверное, я поняла все правильно… Наверняка так и есть! — рыдает она, и слезы льются из ее раскрытых глаз.
— Кэт, любимая моя, ты говоришь чепуху…
— Она должна приехать сюда, получить мою работу. Я ненавижу эту работу… Я не могу. Кругом сплошная ложь… Я как в плену! Но Тэсс не будет бунтовать, как я. Она стала бы для них прекрасной горничной, она была бы благодарна, как, по мнению всех, и должно быть. Они должны взять ее!
— Но если они возьмут ее, куда пойдешь ты? Могу поспорить, две горничные им не нужны, — говорит Джордж, чуть хмурясь и удерживая руки Кэт, которая пытается ими размахивать.
— Я уйду. Наплевать куда. Просто уйду… Куда-нибудь, — говорит она, а потом умолкает, осознав то, что сказала. — Я не могу остаться здесь навсегда. Я стану как Софи Белл. Я свихнусь, — бормочет Кэт.
— Возможно, я могу предложить тебе другую работу, — спокойно произносит Джордж. Он выпускает ее руки, отходит в дальний угол каюты, где под узкой койкой задвинута его сумка с инструментами. Он выдвигает ее, ищет что-то. — Я хотел спросить об этом при других обстоятельствах и не сегодня. Но, значит, пора.
— Наверное, я найду другую работу. Не прислуги. Научусь печатать на машинке… Или наймусь на фабрику…
— Это же просто другая служба. Кэт, выслушай меня. — Он опускается перед ней на колени, чтобы их глаза оказались на одном уровне. — Говорю же тебе, я могу предложить кое-что получше.
Кэт хмурится, силясь сосредоточить свой взгляд, свои мысли на нем. У него на ладони что-то вспыхивает серебром.
— Это кольцо моей бабушки. Я успел навестить своих и забрал его. Его сохранили как раз на тот случай, если оно когда-нибудь мне понадобится, и вот понадобилось.
— Ты хочешь его продать? Но денег… За него не дадут столько денег, чтобы ее поддержать… — Кэт качает головой, глядя на тонкое серебряное колечко.
— Нет же. Не хочу я его продавать, дурочка. Я хочу, чтобы мы поженились! — восклицает Джордж. Кэт смотрит на него во все глаза. — Я хочу, чтобы это было твое обручальное кольцо. Я люблю тебя, правда. Я хочу, чтобы ты всегда была со мной. И ты сможешь оставить работу, если пожелаешь. Мы снимем жилье в Хангерфорде, пока я не скоплю на лодку… Если захочешь, найдешь другую работу, или же буду зарабатывать я, как и полагается мужчине… — Поскольку Кэт молчит, Джордж постепенно сбивается и умолкает. Он пристально смотрит ей в лицо, выражение которого ему непонятно. — Тебе нечего мне ответить? — с тревогой спрашивает он.
Кэт запускает пальцы в его волосы, проводит по его широким плечам. Она целует его в шею, глаза, покрывает поцелуями лицо, обнимает. Он более реальный и живой, чем все на этом свете, и, проваливаясь в сон, она спрашивает себя, как объяснить ему свой отказ.
Кэт лишь по счастливой случайности просыпается, когда небо начинает приобретать бледно-серебристый оттенок. Она лежит неподвижно, не понимая, почему болит спина, почему замерзли ноги и где она вообще. Некоторое время она наслаждается изумительным ощущением отдыха. Живот сводит от голода. Потом она поднимает голову и видит Джорджа. На узкой койке нет места для двоих. И он всю ночь пролежал на спине, а Кэт спала у него на груди, как на матрасе. Он похрапывает, шевелится от движения Кэт, и она вздрагивает от неистовой любви к нему, которую сменяет паника. Заря разгорается, а она всю ночь крепко проспала у него в объятиях. Меньше чем через час она должна быть умытой и одетой, готовой открывать дом, подавать завтрак, начинать новый день, а она в нескольких милях от дома, спала в одежде, отчего та помялась и стала несвежей. А у нее нет даже велосипеда викария, чтобы вернуться быстрее. Она как можно тише поднимается, но Джордж открывает глаза:
— Куда ты?
— Уже светает! — говорит она отрывисто, потому что ее одолевает тревога. — Не могу поверить, что проспала… Мне пора. Они всё поймут… я же выгляжу как бродяжка!
— Не бойся ты так… До восхода еще есть время. — Джордж садится, поводит плечами, разминая мышцы. — Между прочим, для такой худышки не такая уж ты легкая. — Он улыбается.
— Не могу поверить, что ты позволил мне вот так спать.
— Тебе это было нужно. Я хотел тебя разбудить, но ты спала так спокойно. А я закрыл глаза всего на пять минут и, должно быть, тоже заснул.
Кэт наскоро расчесывает волосы пальцами, отряхивает юбку и блузку. Надев туфли, она поворачивается к выходу. Джордж перехватывает ее руку:
— Подожди! Подожди секунду, Кэт. Ты же так и не ответила. На мое предложение.
— Сейчас нет времени, Джордж, — отвечает Кэт, пытаясь вырваться и убежать.
— Да или нет — это такие короткие слова, их можно сказать быстро, — возражает он, и теперь его голос звучит настороженно. — Я всегда буду добр к тебе, Кэт Морли, — прибавляет он, когда она колеблется и не смотрит ему в глаза.
— Я знаю. Знаю, что будешь. Но я не могу выйти за тебя, Джордж.
— Почему не можешь? — спрашивает он, и его лицо вытягивается.
Кэт крепко обхватывает плечи руками, ей вдруг становится холодно и тошно.
— Почему не можешь? Ты любишь кого-то другого? — говорит он сердито и в то же время испуганно.
— Нет!
— Разве я для тебя недостаточно хорош?
— Ты был бы хорош для любой женщины, Джордж, и это чистая правда, — отвечает она печально.
— Тогда почему же ты не хочешь выйти за меня?
— Потому что ты будешь мною владеть! А я так не могу, Джордж! Ни ты, ни кто-то другой… Хватит с меня того, что я рабыня у викария и его жены. Я не променяю один вид рабства на другой.
— Я говорю о замужестве, а не о рабстве…
— Но это ведь одно и то же! Если бы ты слышал истории, которые рассказывали женщины в Лондоне, о том, во что вылилось их замужество, как с ними обращались… Если я выйду за тебя, ты получишь право меня бить! Забирать у меня деньги, моих детей, все, что у меня есть, хотя, видит бог, у меня почти ничего нет… Ты получишь право на мое тело, хочу я того или нет! Сможешь посадить меня под замок, чтобы я больше никогда не увидела белого света… У тебя будет на это право… — Она задыхается, кашляет, чувствует, как трясутся руки от страха перед собственными словами.
— Я не сделаю ничего такого! Неужели ты думаешь, что я на это способен? — спрашивает он, ошеломленный.
— Нет! Я знаю, что ты не способен, Джордж; я говорю лишь о том, что такое брак и почему я не хочу замуж. Ни за тебя, ни за кого! — выкрикивает она. — Я не позволю, чтобы мною владели!
После ее слов в каюте наступает тишина. Джордж отворачивается, снова садится на кровать, не глядя на Кэт. Ей становится трудно дышать, горло пересохло и болит. Она мгновение колеблется, а затем выбирается из каюты и отправляется обратно в Коулд-Эшхоулт.
Из дневника преподобного Альберта Кэннинга
Вторник, 18 июля 1911 года
Сегодня Робин уехал в Лондон. Но сначала отправил телеграмму, предлагая организовать собрание высших членов Общества, и, хотя до отъезда не получил от них ответа, я не сомневаюсь, что все там с нетерпением ждут обещанных им доказательств, размышляя, каким образом извлечь из них наибольшую пользу, чтобы распространять учение дальше и просвещать народ. Все равно что ходить в тени самого Господа — знать, что подобное находится рядом с тобой. Это настолько чудесно, что невозможно думать ни о чем другом. Я мечтаю оказаться в лугах на заре и чтобы Робин был рядом, чтобы меня снова затопило ощущение правильности, которое приходит в подобные моменты. Да, я мечтаю об этом. В конце концов, человеческая раса в ярком свете дня кажется совершенно ничтожной и никчемной. Я поймал себя на том, что моя паства вызывает во мне едва ли не отвращение, со всеми их немощами и нечестивостью, с их одержимостью материальными благами и их любострастием. Привести их к истине — вот непосильная задача, и я, к собственному стыду, вынужден сознаться, что эгоистичная моя часть предпочла бы сохранить поразительное открытие между мной и Робином. Однако это не путь теософии, и я должен работать, чтобы подавлять подобные мысли.
В последнее время я не могу спать. Лежу без сна, пока не начинают петь птицы, и размышляю о чудесах земли и о том, как близко я подошел к их тайнам. Ибо знание есть первый шаг к просветлению, а с просветления начинается путь к ясному внутреннему ви`дению и росту высшего сознания. Мне кажется, я не могу спать, потому что пробуждается мое внутреннее зрение. А когда я все-таки засыпаю, на рассвете или чуть позже, то меня одолевают сны, очень беспокойные сны. Мои собственные человеческие сомнения и страхи приходят, чтобы насмешничать надо мной, испытывать мою решимость. Часто в этих снах я вижу лицо Робина Дюррана, как будто он тянется ко мне, желая направить на верный путь. И даже когда я просыпаюсь, его лицо стоит перед моими глазами. Он постоянно в моих мыслях, и я ощущаю его благостное влияние на каждый мой поступок. Поистине дни будут долгими и пустыми, пока его не будет. Как мне хочется, чтобы он предложил мне поехать с ним и я мог быть с ним рядом, помогать ему в эту эпоху больших перемен.
Мне не найти слов, чтобы описать, какая аура благословенной гармонии и знания окутывает этого теософа. Он исключительный. Вот таким и должен быть человек! Он обладает терпением и знаниями, одновременно пылок и рационален. Он настоящее воплощение незапятнанного человеческого духа. Как иначе объяснить то ощущение мира и радости, какое наполняет меня в его обществе? Эстер не понимает. Говоря о нем, она постоянно раздражается, а порой высказывает откровенные глупости. Мне не следует упрекать ее за это, потому что она не знает истины, почти не понимает эзотерических идей. Женщины не так благочестивы, как мужчины, меньше любят науки и не всегда способны к серьезным размышлениям. Мудрость несвойственна их природе, и их нельзя за это винить. Хотя теософия учит, что внутри Общества не может быть дискриминации по половой принадлежности, я не могу согласиться с каждым пунктом учения.
Пока Робина не будет, я сам пойду в луга, и меня непременно снова охватит та умиротворенность духа, которая и позволила мне в первый раз увидеть элементаля. Я сделаю это. Я не могу потерпеть поражение. Ибо если я не сделаю этого, то я не лучше игроков из паба, не лучше любодеев из темных переулков. Я отобью все их атаки на благопристойность, переборю собственную нечистоту, денежные нужды, из-за которых я не в состоянии увидеть снова то, что видел однажды. Ведь сам Чарльз Ледбитер сказал, что, когда природные духи оказываются рядом с обычным человеком, это подобно урагану, который ударяет в выгребную яму. Я не буду обычным человеком. Если я достигну этого, Робину действительно будет к кому вернуться. Достойный единомышленник, достойный последователь его учения. Он наверняка вернется.
1911 год
Проснувшись, Эстер некоторое время не может понять, что не так. Она слышит, как Кэт внизу тихонько открывает ставни — легкий стук дерева о дерево, когда они соприкасаются со стенами. Воздух неподвижный и душный, слишком теплый. Кожу слегка пощипывает, разгоряченную и липкую в тех местах, где ее касалась простыня, и мысли текут медленно и сонно. Потом Эстер понимает — она не одна. Впервые за долгое время — она даже не помнит, когда это было в последний раз, — она просыпается раньше Альберта, он лежит в постели рядом с ней, спит на спине, чуть приоткрыв рот и хмуря лоб. Негромкий звук его дыхания нарушает ставшую привычной тишину. Прошло шесть дней с тех пор, как Робин уехал в Лондон, и от него пока нет вестей. И если Альберт волнуется и ждет его с нетерпением, то Эстер довольна и даже счастлива — в первый раз за все последние недели. Она осторожно переворачивается на бок лицом к мужу. Поскольку занавески еще задернуты, свет, проникающий в спальню сквозь плотную ткань, окрашен в густой охряной оттенок. Во сне Альберт сбросил с себя одеяло и лежит, широко и беззаботно раскинув руки и ноги. Эстер с обожанием улыбается, глядя на него, а он бормочет что-то неразборчивое и слегка покачивает головой.
На ночь Альберт надевает длинную, свободного покроя рубаху из выбеленного льна и такие же точно штаны. Теперь его пижама измялась из-за беспокойного сна, собралась складками и скомкалась, ему было бы очень неудобно, если бы он бодрствовал. Эстер протягивает руку и осторожно кладет ему на живот, после чего с изумлением отдергивает ее. У него в паху, под выбеленной льняной тканью, что-то твердое, чего она еще ни разу не ощущала. Альберт снова бормочет, на этот раз совсем тихо. Эстер смотрит на тело мужа, однако, как ни старается, никак не может представить, какой же формы то, что она нащупала, — странное, почти неестественное, как будто вовсе не связанное с расслабленным, распростертым телом. Чувствуя, как учащенно бьется сердце, Эстер с еще большей осторожностью нашаривает пуговицы на штанах Альберта. Ткань грубая, и ей приходится работать обеими руками, и она действует, сосредоточенно закусив губу, чтобы он ничего не почувствовал и не проснулся. Он не чувствует. И наконец Эстер видит. Изогнутый твердый отросток плоти на нежной коже внизу живота: атласная кожица в сетке кровеносных сосудов, насыщенного коричневато-розового цвета, от него исходит мускусный запах, не похожий ни на какие другие запахи мужа.
Эстер замирает, ошеломленная, затем ее охватывает отвращение и страх. Она думает, уж не это ли уродство и является причиной, по которой муж не хочет обнимать ее или по-настоящему близко прижиматься к ней по ночам. Она лежит оцепеневшая, приподнявшись на одном локте, и ее терзают вопросы и сомнения. Однако чем дольше она размышляет, тем понятнее становятся некоторые намеки из писем Амелии, и она начинает догадываться, что это… то самое состояние, которого необходимо достичь, чтобы их тела соединились друг с другом. Наконец-то, в первый раз, она наблюдает его. Осторожно, поглядывая одним глазом на лицо спящего Альберта, она касается отростка, позволяя пальцам легонько пройтись по коже. На ощупь он лихорадочно горячий, гладкий и странный. Альберт тихонько стонет и немного выгибает спину, вздрагивая, словно от ночного кошмара. Эстер думает, не разбудить ли его, но она слишком увлечена исследованием его анатомии. Она обхватывает отросток рукой и легонько сжимает, пробуя его на прочность, пытаясь понять, отчего он такой. Альберт вздыхает, слегка выгибаясь от ее ласки. Непонятный отросток в ее руке словно стал еще тверже, и ей даже кажется на мгновение, что она ощущает в нем биение пульса. Проведя пальцами до самого кончика, который как будто обтянут тончайшей замшей, Эстер улыбается, изумляясь и радуясь тому, что наконец-то узнала что-то новое о муже. Если он стеснялся этого, то теперь, когда она уже все увидела, он ведь больше не станет стесняться? Теплая волна растекается между бедрами и доходит до живота. Поддавшись порыву, Эстер наклоняется и целует его в губы.
Альберт просыпается с резким вдохом, в глазах его отражается совершенное недоумение, как будто он ожидал увидеть перед собой кого-то другого. И это выражение сохраняется, даже когда он слегка отворачивает от нее голову и делает вдох, чтобы заговорить. Эстер до сих пор сжимает рукой его отросток, и она отчетливо улавливает миг, когда он начинает терять свою твердость и размеры его уменьшаются. Альберт отодвигается от нее, выбирается из кровати и суетливо застегивает пуговицы на пижамных штанах.
— Эстер, что ты творишь?! — кричит он, голос его сдавлен, напряжен, то ли от страха, то ли от ярости.
— Ничего особенного, мой любимый, на самом деле все прекрасно… Я так обрадовалась оттого, что наконец-то проснулась рядом с тобой… Мне просто захотелось коснуться тебя, и я увидела… — Она указывает на низ его живота, но улыбка у нее пропадает, когда она видит гневное выражение его лица.
— Замолчи! — отрезает он, наконец-то справившись с пуговицами и с отчаянной поспешностью натягивая халат. Он затягивает пояс с такой яростью, что ему приходится приложить усилия, чтобы тут же ослабить его. — Я запрещаю тебе отныне трогать меня, когда я сплю! Никогда!
— Но, Берти, я всего лишь…
— Нет. Мы не станем об этом говорить! Забудем об этом…
— Я не хочу забывать! Альберт, здесь нечего стыдиться или… смущаться, дорогой. Это же так естественно, — произносит она, все еще надеясь, наперекор мучительным сомнениям, что это именно так. — И я же твоя жена… мы женаты. У нас не может быть тайн друг от друга, ничего такого, чего другой не понял бы… — Она умолкает.
Альберт подходит к окну и широко распахивает занавески, как будто приглашая в дом весь мир, как будто не желая оставаться наедине с женой. Его руки безвольно опущены, пальцы подергиваются.
— Это просто неприлично… бесстыдно трогать меня вот так! — говорит он, и голос его меняется от чувств, которым она не в силах подыскать название.
— Берти, прошу тебя…
— Мы не станем об этом говорить, — повторяет он.
— Но я хочу говорить об этом! Мы должны говорить о подобных вещах, Альберт, иначе навсегда останемся во мраке! — в отчаянии кричит она.
— Что значит — во мраке? Это же ты ввергаешь во мрак наш дом, ты — своей непристойностью!
— Непристойностью? Непристойно для жены касаться мужа? Мужчины, с которым ее соединил Бог? Непристойно желать жить как муж и жена, вместо того чтобы жить… как брат и сестра? Ты носишь сан, Альберт. Я понимаю и уважаю это. Но ты не монах! Какой смысл жениться, если не позволять нам… спать вместе, касаться друг друга, отказываться от детей, Альберт? — Ее голос срывается от волнения.
Альберт стоит и смотрит на нее несколько минут, его челюсть трясется, на скулах желваки.
— Ты не понимаешь… Где тебе понять! — произносит он наконец, его голос звучит жестко.
— Нет, не понимаю. И все больше не понимаю тебя, Берти. Что я такого сделала, чтобы ты так со мной обращался?.. Прошу, объясни мне!
— Я… я же всегда был добр к тебе, разве не так? Был хорошим мужем?
— Да, но…
— Тогда прошу тебя, Эстер, хватит докучать мне этим! Неужели ты хочешь от меня только… физической близости? Неужели так отчаянно нуждаешься в ней, что готова добиться ее исподтишка, когда я не осознаю того, что происходит, потому что сплю? Как самая скверная непотребная женщина?
— Как ты смеешь обвинять меня? Как ты можешь называть меня непотребной женщиной, когда мы женаты больше года, а я до сих пор девственница? — говорит она, хотя ее душат рыдания.
Лицо Альберта бледно и блестит от пота. Вид у него больной.
— Я… Прости меня, — произносит он наконец тихо. Глаза его устремлены вдаль. Он чувствует ком в горле и смотрит на рыдающую Эстер, будто она дикое, не поддающееся пониманию животное. Наконец он разворачивается и медленно направляется в свою уборную, а Эстер, протянув руку, хватает его за край пижамы.
— Альберт, подожди! Прошу, не уходи… Останься, поговори со мной! — умоляет она.
— Ну же, Этти… — невнятно бормочет он. — Мне нужно одеться.
Он удаляется в уборную и закрывает за собой дверь, лицо у него удрученное и одновременно отстраненное.
Стоя в постели на коленях, Эстер зажимает рот рукой и чувствует мускусный запах, оставшийся на коже. Она рыдает и, как ни старается, не может остановиться. Эстер дрожит в жаркой комнате и наконец садится, пытаясь унять дрожь. Но успокоение не приходит, она чувствует лишь опустошение, а за ним и новое, неожиданное понимание, что возбуждение Альберта прошло, когда он открыл глаза и увидел ее. Эстер передвигается на край постели, сидит, свесив ноги. Ей пора подниматься, одеваться к завтраку, но все это кажется таким никчемным. Таким же никчемным, как и она сама.
Кэт слышит улюлюканье раньше, чем видит несчастную жертву толпы. Она пришла в Тэтчем, чтобы отправить письма и посылку от Эстер, и теперь ей пришлось зайти за свежим мясом к мяснику. Это приходится делать чаще, чем раньше, поскольку погода все еще жаркая, а в доме викария мясо теперь хранить негде. Если его держать в колодце больше суток, оно подергивается серебристо-зеленым налетом, становится скользким от влажной пленки, которая липнет к пальцам и испускает острый уксусный запах, вызывающий тошноту. Когда Кэт проходила сегодня мимо баржи Джорджа, ее сердце затрепетало, а в горле пересохло. Однако дверь каюты оказалась заперта, изнутри не доносилось ни звука, и она не заметила никаких следов пребывания там хозяина. Кэт прошла дальше, ощущая легкий трепет в животе — крылья бабочек страха, готовых вспорхнуть. Кэт не понимает, что это значит. В дальнем конце Бродвея, где в широком просвете между рядами лавок образуется подобие недостроенной площади, на шатком деревянном возвышении стоит пухлая женщина. Шляпка не спасает ее от палящего солнца, лицо раскраснелось и лоснится от пота. Дыхание у Кэт перехватывает, когда она замечает, что у женщины за спиной висит, покачиваясь, бело-зелено-пурпурный флаг, у нее над головой полотнище ткани той же раскраски, и ленты тех же тонов вяло болтаются в недвижном воздухе. «Восстаньте! Идите и завоюйте!» — написано на полотнище от руки пурпурными буквами, которые отчетливо выделяются на белой полосе. На транспаранте поменьше, растянутом рядом с ней, написано: «СПСЖ Ньюбери. Велосипедные войска». Облизнув пересохшие губы, ощущая странную тоску — почти такую же, как после смерти матери, пусть и не настолько сильную, — Кэт пробивается через толпу.
Шумят в основном мужчины, хотя к ним присоединилось и несколько женщин. Они смеются, обмениваются замечаниями, стреляют возмущенными взглядами из-под ресниц. У тех людей, которые стоят в передних рядах и, возможно, хотели бы послушать речь, мало шансов что-то разобрать. Пухлая женщина пытается перекричать гвалт, но это ей не под силу.
— Как объясняла сама миссис Панкхёрст… как миссис Панкхёрст сама объясняла, право голоса является первым символом! Во-первых, символом, во-вторых, гарантией и, в-третьих, инструментом! Сестры! Товарищи! Жизнь ваша никогда не улучшится, пока правительство нашей страны не будет подотчетно всем нам! — кричит она, и поднимается новая волна свистков и брани. Ораторша, низкого роста, с короткими каштановыми кудряшками и круглым кротким лицом, кидает беспомощный взгляд на буйствующую толпу. — Голосование — это инструмент, с помощью которого мы можем исправить перекосы в образовании, в законодательстве, в системе занятости, — сейчас и то, и другое, и третье ориентировано главным образом на интересы мужчин! — говорит она, но ее слова теряются в общем шуме. — Говорят, что мужчины и женщины находятся в двух разных сферах бытия: дом для женщин, работа и управление для мужчин, — и сферы эти обозначены самим Богом, а потому остаются отделенными друг от друга. Говорят, что мир политики слишком грязен и груб для любой женщины. Но если дом только выигрывает от нежной заботы и чистоты женщины, в таком случае и публичная жизнь может стать лучше. Если она настолько грязна и груба, так дайте нам вычистить и облагородить ее! — кричит она храбро.
— Тихо! — кричит Кэт, слова сами собой срываются у нее с языка.
— Да заткни свою пасть! — орет мужчина рядом с ней, глядя на Кэт сверху вниз и одобрительно ей улыбаясь.
— Нет… это вы все заткнитесь! Пусть она говорит! Неужели вы не можете просто вести себя прилично? — кричит Кэт.
— Бог мой, да тут еще одна, — бормочет мужчина своему приятелю, отступая от Кэт и окидывая ее холодным взглядом.
— Дайте ей сказать! — снова кричит Кэт, на этот раз громче.
Еще несколько человек оборачиваются на нее. Ораторша храбро продолжает речь, но Кэт больше не слышит ее. Этот комариный писк не в состоянии перекрыть шум толпы, нарастающий, как прилив. Кэт чувствует запах пота, касается чужой влажной кожи. В стоячем воздухе смешанное дыхание людей, жаркие испарения и злость. Мужчина рядом с Кэт и его приятель начинают петь, взявшись за руки и вскинув головы в пародии на мюзик-холльное ревю.
— На острове без женщин смогу прожить, с волками злыми начну по-волчьи выть. В тюрьму заприте — смогу я все стерпеть, но с суфражисткой спать — вот это смерть! — распевают они, после чего разражаются хохотом, радуясь собственному остроумию.
При упоминании тюрьмы Кэт чувствует, как черная ненависть растекается в груди, горькая, словно желчь.
— Заткнитесь! Замолчите вы, шлюхины дети! — выплевывает она в их сторону.
— Сама следи за языком, потаскушка! Не то я тебе устрою, — произносит сквозь стиснутые зубы первый мужчина. Он тыкает пальцем, толстым и грязным, ей в лицо, и она отталкивает его руку.
Как раз в этот миг вопль с помоста на миг заставляет толпу утихнуть. Ораторша с ужасом смотрит на свои белые юбки, теперь в подтеках красного сока. Кто-то из публики запустил в нее подгнившими помидорами, и они прилипли к тонкому муслину: почерневшие семена, ошметки кожицы и мякоть.
— Отличный выстрел! — кричит кто-то из мужчин, к всеобщему ликованию.
— На самом деле я… — Ораторша умолкает. — У меня есть право быть здесь и говорить с вами, и я буду говорить! — собирается она с духом, однако в ее голосе нет той храбрости, какая есть в словах.
Кэт проталкивается сквозь стену людей, и, когда она поднимается на помост, летят новые снаряды. Яйца разбиваются с влажным хрустом, одно ударяет Кэт по руке, когда она распрямляется, разворачиваясь к толпе. Тяжело дыша, она глядит на незнакомую суфражистку, лицо которой искажено страхом. Ее взгляд мечется между Кэт и толпой. Кэт берет ее за руку и разворачивает к полной презрения массе людей.
— Позор вам! Позор всем вам! Мы вас не боимся! Даже не надейтесь, что мы убежим из-за ваших ругательств! Мы не дети! — кричит Кэт, уклоняясь от очередного гнилого плода и пустой бутылки, коричневой и липкой. — Вот так вы отвечаете, когда женщина говорит о своих правах? Бросить в нее какую-нибудь дрянь! Ударить! Не сомневаюсь, что со своими женами и дочерями вы обращаетесь точно так же, потому что только силой мужчины и могут беззаконно править женщинами! — Голос ее делается громче, она задыхается от ярости.
Ораторша испуганно хватается за ее руку.
— Нашим женам хватает ума не орать на площадях о том, в чем они ничего не смыслят! — отзывается кто-то из мужчин.
— А как они могут смыслить в чем-то? В политике, образовании, собственных правах, когда они всю жизнь проводят дома, тупея от домашней работы и однообразия? — вопрошает Кэт.
— Кому же еще тогда этим заниматься? Мужчинам? — Этот вопрос вызывает общий смех.
— Я говорю… — Ораторша пытается вмешаться, однако Кэт стискивает ей руку еще сильнее.
— А почему бы и нет? — кричит она.
Но это становится последней каплей, сыплются новые оскорбления и возражения, и Кэт уже не слышит собственных слов в этой какофонии, хотя кричит в голос. Горло болит, ораторша пытается вырвать руку, но Кэт не отпускает ее; а где-то за спиной она слышит свистки полицейских, затем ее по ногам что-то бьет, и это оказывается дохлая крыса, вонючая, с остекленевшими глазами, с высохшим загнутым языком между зубами, с грязной коричневой шерстью, на которую почти тут же садятся мухи. От крысы разит сладким, кислым, гнилым, и на мгновение Кэт осекается и сжимает зубы, чтобы не вдыхать эту вонь.
— Боже мой! — в ужасе произносит ораторша, кровь отливает у нее от лица. Она грузно оседает, взгляд становится бессмысленным, ноги расползаются крайне неизящно.
По толпе проходит смешок, и Кэт скрежещет зубами от ярости. Пнув крысу ногой, она наклоняется, сгребает остатки яиц и овощей и запускает все обратно в толпу, выкрикивая в адрес всех собравшихся неистовые проклятия. Она целится пивной бутылкой в голову мужчины, глаза которого лучатся весельем, и он вынужден быстро присесть. Бутылка разбивается вдребезги у него за спиной, и он дергается, когда один осколок впивается в щеку, оставляя крошечный порез.
— Может, теперь перестанешь улыбаться, сукин сын! — орет Кэт.
Она держится, сколько может, перебрасываясь оскорблениями и помидорами с гогочущей толпой, пока грубые руки не хватают ее и не уносят, хотя она бьется, извиваясь как змея.
Плечи у Кэт болят, и она осторожно трогает их. Закатав рукава, она обнаруживает синяки от пальцев, похожие на язвы неведомой чумы. Камера в полицейском участке прохладная, стены сложены из толстого камня и выкрашены кремовой краской, которая вздулась и растрескалась в некоторых местах, образовав неровные углубления. Кэт не в силах оценить выдавшуюся передышку. Она не может даже испугаться того, что сильно рискует своим положением, сильно рискует всем, дав волю своему гневу. Кэт безмолвно сидит на жестком деревянном стуле и таращится в крошечное окно с грязным стеклом за крепкой металлической решеткой, гоня мысли прочь, чтобы не удариться в панику. Она должна быть где угодно, но только не запертой в камере. Горькая желчь жжет горло, холодный пот стекает по груди к животу, на пояс юбки. Если она станет об этом думать, о том, что ее заперли, она может лишиться рассудка — сгорит как спичка в огне страха, не оставив ничего, кроме золы, кроме своих обгоревших останков. Сосредоточенно хмурясь, Кэт убеждает себя, что находится в каком-то другом месте…
Дом, где она выросла. Ее мать только что снесли по лестнице к катафалку. Сначала Кэт выжидала и никому не говорила, что мать умерла. Она не знала, что будет теперь делать, не хотела начинать новую жизнь без нее. Мать говорила, что, когда настанет время, за ней кто-то придет. Кэт избегала этого разговора, пыталась увильнуть от него, однако мать настояла: глаза ее лихорадочно блестели, белки приобрели серый оттенок, зрачки расширились до предела в полутемной комнате.
— Нет, ты должна меня выслушать. Это важно. Когда настанет время, придет женщина и заберет тебя с собой. И ты пойдешь с ней и будешь делать то, что она скажет. Понимаешь? Все уже улажено. Это лучшее, что я могу для тебя сделать. О тебе позаботятся. Наш Джентльмен… — Она умолкла, ее голос был едва громче шепота, и она боролась, пытаясь сдержать приступ кашля. Кэт невыносимо было видеть, какую боль причиняют матери эти приступы. — Это хороший дом. Джентльмен… — снова начала мать, однако на этот раз приступ кашля не дал ей договорить, а после него она была слишком обессилена, чтобы продолжать разговор.
Поэтому, когда она умерла, Кэт выжидала. Выжидала, строила догадки, однако ей было все равно, что случится дальше. На следующее утро зашла соседка и увидела, что мать умерла. Когда ее увезли, в дверях появилась странная женщина. Черное пальто наглухо застегнуто, лицо под волосами стального оттенка совершенно неподвижно. Казалось, она за всю жизнь ни разу не улыбнулась.
— Ты пойдешь со мной, юная леди. Это понятно? — спросила она. Кэт безмолвно кивнула. — Твоя мать, упокой Господи ее душу, обо всем договорилась. А теперь иди и уложи свои вещи. Об остальном позаботятся другие. Собирайся, — сказала женщина.
Кэт не хотела. Она желала бы остаться с матерью, пусть даже запертой в ящике, пусть даже с телом, ставшим пустым, молчаливым и неправильным. Она не хотела идти с этой женщиной с неприветливым лицом, тонкими поджатыми губами и паучьими пальцами. С миссис Хеддингли. Однако мать велела идти, и она пошла…
Когда некоторое время спустя дверь открылась — Кэт понятия не имела, сколько времени прошло, — она была все еще в мире своих грез. Только когда констебль стал трясти ее за плечо, осторожно, как будто она может разбиться у него под рукой, Кэт заморгала. Повернув голову, она слышит, как он говорит:
— Поторопитесь, у меня полно дел. Или хотите остаться здесь? — Дверь у него за спиной открыта.
Кэт мгновенно вскакивает, молча выбегает наружу и сталкивается с Джорджем.
— Кэт, успокойся, девочка моя! С тобой все в порядке? Ты не ранена? — спрашивает он, с легкостью удерживая ее могучей рукой, иначе она пронеслась бы мимо него, на солнечный свет.
— Джордж, меня заперли! — выдыхает она.
— Тише, тише, я знаю. Но теперь ты на свободе. Успокойся, Кэт. Оглядись по сторонам, — говорит он негромко.
Кэт подчиняется и глубоко вздыхает. Она в главном помещении полицейского участка, за спиной Джорджа входная дверь широко открыта, и улица за ней головокружительно-яркая.
— Вы меня отпускаете? — спрашивает она констебля, который только что вывел ее из камеры.
— На этот раз да. Но ведите себя осмотрительнее, слышите меня? До меня уже доходили слухи о вас, мисс Морли. Мне ни к чему ваши выходки, вы меня понимаете?
— Но… Ей же не давали и слова сказать. У нее есть право говорить! И… они бросали в нас всякой дрянью… Даже дохлую крысу бросили! В беззащитных женщин! — выкрикивает она. — Вы собираетесь арестовать того, кто это сделал?
— Если бы я знал кто, да, я арестовал бы его. Но должен признать, вы не кажетесь мне такой уж беззащитной. По счастью, миссис Хевер выступила в вашу защиту, она сказала нам, что вы просто пытались оградить ее от… негодования толпы. И Джордж Хобсон тоже… поручился за вас. Так что можете идти. — Он рассеянно скребет усы. Лицо его лоснится, на тугом воротничке рубашки пятна пота. — Ну и жара, — бормочет он. — Это из-за нее народ бесится. Ступайте, и чтобы я больше вас здесь не видел. В следующий раз это может не сойти вам с рук. — Он отпускает их.
Джордж выводит Кэт из участка, пока она не успела снова раскрыть рта.
Минуты две они шагают в молчании. Бродвей опустел, солнце клонится к западу. Его диск становится все больше и приобретает медовый оттенок. В конце улицы кое-где еще валяются остатки мусора, которым швыряли в ораторшу. Кэт чувствует запах собственного пота, острый и отвратительный. От страха, который охватил ее в камере, а не от жары. Джордж идет, опустив глаза, плечи у него напряжены. Кэт осторожно смотрит на него, пытаясь определить, о чем он думает.
— Ты за меня поручился? Что это значит? Что ты им сказал? — спрашивает она неуверенно.
Джордж пожимает плечами, опускает одну руку в карман, затем снова вынимает.
— Я сказал, что ты моя женщина, — отвечает он угрюмо. — Сказал, что буду удерживать тебя от глупостей.
На этот раз Кэт не может удержаться от улыбки.
— Неужели? — Она игриво толкает его локтем. — Хотела бы я посмотреть, как ты будешь это делать.
Однако Джордж не улыбается в ответ. В глазах у него тревога.
— Прошу тебя, Кэт. Второе ручательство будет мне не по силам, — отвечает он, но тут же умолкает, плотно сжимая губы.
— Будет не по силам? Что ты имеешь в виду?
— Ничего. Забудь, что я сказал.
— Джордж, тебе что, пришлось заплатить им, чтобы меня выпустили? — спрашивает она шепотом.
Джордж пинает камешек на дороге, отправляя его на обочину.
— Может быть, тебя и так выпустили бы. Только позже или завтра. Но может быть, и нет.
— Сколько?
— Не важно.
— Сколько, Джордж? Скажи мне, — упрашивает она.
— Не скажу. Достаточно, — отвечает он наконец.
Кэт останавливается, виновато повесив голову; она смотрит на собственные ноги в пропыленных туфлях, и они расплываются от слез.
— Но… как же твоя лодка, Джордж? Ты не должен был этого делать! — говорит она, и слова застревают в горле.
— Пришлось, Кэт. Иначе тебя заперли бы! Я же знаю… знаю, что с тобой будет… Я не мог этого допустить.
— Но ты не должен был! Я не смогу расплатиться с тобой. Мы никогда не вернем эти деньги!
— Я сам верну. Просто потребуется больше времени, — отвечает он мрачно. — Может, продам кольцо, как ты предлагала. Если ты не хочешь его носить. Много за него не дадут, конечно, но для начала сойдет.
— Джордж… — шепчет она, поднимая на него глаза. Она обхватывает его, не волнуясь о том, что их могут увидеть, прижимается лицом к его груди, ощущая сквозь рубашку массивное тело, слыша звучное, размеренное биение его сердца. — Я не хочу замуж, но ведь я и так твоя женщина. Как ты и сказал. Если я тебе еще нужна… — Ее слова звучат приглушенно и печально.
Джордж берет ее за плечи, слегка встряхивает:
— Конечно нужна! Ты всегда будешь мне нужна, ты, и только ты! Я никогда не видел такой женщины. Но мы должны обвенчаться, Кэт! Я хочу, чтобы ты стала моей женой. И это грех не…
— Грех? Я не верю в грех.
— А я верю. И Господь тоже верит. Выходи за меня, Кэт! — говорит он, обхватывая ее лицо ладонями и не позволяя ей отвести взгляда.
Однако в глазах Кэт он читает отказ, и она понимает это и потому молчит. Она непреклонна.
— Я найду денег, чтобы вернуть их тебе, Джордж, да, я найду! — твердо говорит она, когда он качает головой. — Обязательно найду. И я твоя, хочешь ты этого или нет, — прибавляет Кэт и ужасается тому, что больше всего боится его отказа.
Эстер слышит снизу голос миссис Белл, громкий и резкий, который разносится по лестнице, и понимает, что это Кэт наконец-то вернулась из Тэтчема. Прошло уже пять часов с тех пор, как ее отправили за мясом и на почту. Приказав себе успокоиться, Эстер спускается по лестнице и слышит конец тирады:
— …и в довершение ко всему ты являешься обратно без говядины! И что я должна готовить на ужин, когда нет говядины? Отвечай мне, мисс Пустая Голова!
— Я же извинилась… Меня задержали! Я ничего не могла поделать, а лавка мясника к тому времени уже закрылась…
— Извинениями не накормить пять человек! Ты никчемная неумеха, Кэт Морли, и вот что я тебе еще скажу…
— Миссис Белл, успокойтесь, — произносит Эстер как можно сдержаннее.
Экономка с видимым усилием умолкает, тряся своими подбородками, ноздри ее раздуваются, лицо полыхает гневом. Эстер и сама готова сбежать подальше от ее сверкающего взгляда. Кэт же, напротив, выглядит бледной и изможденной, одежда на ней измята и вся в пыли, волосы выбились, заколки потерялись.
— Кэт, не могли бы вы пойти со мной? — произносит Эстер и направляется к лестнице.
В какой-то миг ей кажется, что девушка за ней не идет, но, когда она оборачивается, оказывается, что та следует за ней совершенно беззвучно. Больше похожая на привидение, чем на живого человека.
Эстер приводит ее в гостиную и поворачивается к ней, скрестив руки на груди. Последние три часа ослепительно-яркого дня она репетировала полную упреков речь, поскольку никогда еще не произносила ничего подобного, во всяком случае не произносила вслух. И вот теперь, когда дошло до дела, подготовленная речь кажется неуместной. Кэт стоит, слегка покачиваясь, лицо у нее отсутствующее, лишенное выражения. Эстер замечает кровь, запекшуюся под обломанными ногтями, и пурпурно-серый синяк, расползающийся по ключице, часть которой видно в вороте блузки. Две пуговицы от блузки оторваны.
— Господи, детка! Что с вами случилось? — восклицает она, переполненная уже не гневом, а тревогой. — На вас кто-то напал?
Кэт моргает и длинно вздыхает. Эстер кажется, будто она видит мысли, быстро мелькающие в этих черных глазах, как будто девушка тщательно подбирает слова ответа.
— Можно и так сказать, мадам. Я приношу извинения за то, что так опоздала и не принесла мяса к ужину…
— Забудьте о мясе. Миссис Белл придумает что-нибудь, я не сомневаюсь. Только расскажите, что случилось?
— Там в городе я увидела женщину… Она выступала перед толпой. Ее зовут миссис Хевер. Но толпа орала, ей не давали и слова сказать. Ее обзывали разными словами, в нее швыряли гнилыми овощами и… и даже дохлым животным, мадам, из-за чего она лишилась чувств. Я вступилась за нее.
— Вы вступились за нее? Как это?
— Я… я встала с ней рядом, я… потребовала, чтобы ей дали высказаться. Только меня не послушали. Явилась полиция, и мне пришлось ждать в участке, пока… не пришла миссис Хевер, которая заступилась за меня. Тогда меня отпустили. И я никак не могла прийти раньше, мадам, иначе пришла бы, — говорит Кэт, и слова ее звучат вполне искренне.
Первый раз за все время Эстер видит на ее лице вполне определенное, недвусмысленное выражение — тревогу. Девушка сильно обеспокоена чем-то.
— Я понимаю. Но только скажите мне, о чем, собственно, говорила та женщина? Или пыталась сказать.
— Она… она из отделения Социально-политического союза в Ньюбери. Приехала, чтобы рассказать о праве женщин на голосование, — неохотно отвечает Кэт.
— Ясно, Кэт, — вздыхает Эстер. — Так дело не пойдет. Это все уже было у вас в прошлом и пусть там остается. Нет-нет, я понимаю, что вы действительно проявили благородство по отношению к этой миссис Хевер, и, похоже, добрые жители Тэтчема были далеки от христианского великодушия. Но хотя мы с мужем согласились взять на работу горничную с сомнительным прошлым, я не думаю, что мы можем позволить себе горничную с сомнительным настоящим. Вы меня понимаете? Теперь, когда вы наша горничная, вы не можете быть суфражисткой, Кэт. Я вынуждена настаивать. Забудьте об этом. Так не пойдет…
— Я не могу изменить своего образа мыслей, мадам, — отвечает Кэт, и голос ее звучит тихо, но напряженно из-за переполняющих ее чувств. — Я не могу принимать участия в их деятельности, но я должна иметь право думать так, как считаю правильным!
— Что ж, ваши мысли действительно принадлежат только вам, хотя мне они кажутся совершенно неестественными…
— Нет ничего неестественного для женщины в желании быть хозяйкой собственной жизни, собственной судьбы, мадам… Нет ничего неестественного в том, чтобы желать лучшей доли себе и своим дочерям…
— Наверное, они желают именно этого. Однако их воинственная тактика… их неженское поведение всего лишь доказывают, что слабый пол не способен ни к участию в управлении, ни к политике. Женщины принесут больше пользы, если, заключив крепкий брак, станут побуждать своих мужчин к тому, чтобы те делали страну лучше для всех, в том числе и для женщин. Мы же ангелы по сути своей, Кэт, а не воины на поле битвы. Господь послал нам такую долю, и она не изменится. Я не сомневаюсь, что, облагораживая своего мужа, смягчая его сердце, нежностью успокаивая мужской пыл, женщина достигнет гораздо большего, чем если она будет бить стекла и вести себя как головорез… — Эстер переводит дух и смотрит на Кэт, но видит на лице девушки нечто похожее на жалость или же презрение. Та быстро прячет свои чувства и окидывает Эстер своим обычным пустым взглядом. — Ступайте и приведите себя в порядок. Я вижу, что вы устали. Я освободила бы вас на вечер от работы, однако к ужину должен вернуться мистер Дюрран, боюсь, нам потребуется ваша помощь. Даю вам полчаса, чтобы умыться и отдохнуть, и больше не будем об этом. Но только чтобы это было в последний раз. Какое счастье, что сегодня мой муж навещает своих прихожан и ничего не знает.
— Значит, Робин… мистер Дюрран снова приезжает? — спрашивает Кэт.
Эстер пристально смотрит на нее, и, хотя на лице Кэт все то же отсутствующее выражение, в глазах горничной отражается какое-то чувство, какого Эстер не может понять.
— Приезжает, да, — отвечает она, не в силах скрыть неприязни. Голос ее становится более высоким, и фраза звучит резче, чем Эстер хотелось бы.
— Вы, наверное, очень рады, — отзывается Кэт, брови и уголок рта у нее вздрагивают, и ее слова звучат иронично.
Щеки Эстер слегка розовеют, и она не знает, что ответить.
— Еще бы, — произносит Эстер.
Когда Кэт отправляется к себе, Эстер подходит к окну. Наконец-то, думает она, ей удалось разобраться с маленьким недоразумением спокойно и разумно и равновесие восстановлено. Содержать дом в порядке, поддерживать в слугах бодрость духа, чтобы вся работа исполнялась как будто сама собой, — это тоже в большей степени обязанность жены. Нехорошо, чтобы муж видел, как делается домашняя работа, как стирается белье, как слуги перебраниваются между собой или получают выговор от хозяйки. Она рада, что Альберта не было дома и она смогла все благополучно уладить без него, подальше от колючего взгляда Софи Белл. Она смотрит на опаленный солнцем сад, где ее бордовые розы роняют на лужайку лепестки, похожие на застывшие слезинки.
Не получается. Эстер не может убедить себя даже этими рассуждениями, будто рада сегодняшнему отсутствию Альберта. С тех пор как Эстер разбудила его лаской, оказавшейся нежеланной… с тех пор как открыла для себя некую часть его анатомии, прежде являвшейся для нее полной загадкой, он проводит больше времени вне дома, чем дома, и снова увлекся ранними прогулками. Проснувшись сегодня затемно, она обнаружила, что муж уже ушел. Она понятия не имеет, куда он ушел, зачем, потому что он больше не рассказывает ей о своих планах на день. Эстер наблюдает, как черный дрозд расклевывает улитку на плитках дорожки. От резкого тук-тук-тук последних ударов ее мысли как будто покрываются трещинами, раскалываются, лишаясь смысла. Что-то пошло очень и очень неправильно, вбив клин между ней и Альбертом, однако она не может сказать, что именно, и не видит способа все исправить.
Кэт нарочно не смотрит на Робина Дюррана, прислуживая за ужином. Викарий необычайно оживлен. Нос и щеки у него обгорели на солнце, отчего кажется, будто лицо пылает от волнения. Он задает один вопрос за другим: с кем теософ беседовал, и что ему ответили, и каков будет их следующий шаг в грандиозном деле донесения истины до широких масс, и не хочет ли Робин просмотреть статью о совершенных ими открытиях, над которой работает викарий? Ответы Робина звучат вяло в сравнении с живыми вопросами викария, и лишь огромным усилием воли Кэт отказывается от попытки взглянуть на него, чтобы прочесть на его лице правду, которая, как она понимает, не прозвучит в словах. Кэт знает, где его искать, и позже, когда она выходит во двор, он уже ее ждет в дальнем углу, курит и, сгорбившись, вышагивает из стороны в сторону.
— Ну как? Проглотили они вашу ложь? — спрашивает его Кэт, безрадостно улыбаясь.
Робин бросает на нее испытующий взгляд, резко раскрывает пачку с сигаретами, предлагает ей. Она берет, сует сигарету в рот, а он подносит огонь, прикрывая спичку ладонью от свежего ветерка, который резвится во дворе, неся благодатную прохладу.
— Вас послушать, так я просто ужасен, — замечает он рассеянно.
Робин переступает с ноги на ногу, как будто ожидает, что ему вот-вот придется бежать или драться.
— Разве это не так?
— Нет! Все, что я создал, — это портрет истины. Материальное подтверждение, необходимое для тех, кто не хочет принимать нематериальные доказательства…
— Вы создали. Все ваши дела можно назвать одним словом — ложь. И вы сами это знаете, — отвечает Кэт учтиво.
Она делает долгую затяжку, выдыхает голубой дым в движущийся воздух. Робин улыбается, затем издает короткий смешок.
— А знаете, я почти рад слышать, как вы это говорите. Такое решительное отрицание после нескольких дней разнообразных иносказаний, уклончивости и неуверенности, — говорит он.
— Значит, они не купились?
— Некоторые да, но не все; некоторым очень хотелось бы, но они не способны; некоторые не хотят, однако находят это вполне возможным… — Он качает головой. — Нет, все пошло не вполне так, как я надеялся. Кажется, им требуется больше подтверждений.
— Больше? — спрашивает Кэт, тут же настораживаясь.
— Возможно, вы снова понадобитесь мне, Кэт. Некоторые члены Общества намекнули, что… образ элементаля был нанесен на пластину до проявки. Я пытался объяснить им, что я не художник. Но, наверное, они решили, что у меня мог быть сообщник. Вероятно, они пришлют кого-нибудь понаблюдать за процессом проявки следующей серии фотографий, если мне посчастливится еще раз встретиться с элементалем и запечатлеть его, — отвечает он, позволяя намеку повиснуть в воздухе.
— Вот интересно! Наверное, непросто будет объяснить, что я делаю на лугу в парике и в шифоновом балахоне.
— Нет-нет. При самом процессе съемки, скорее всего, никого не будет. На этом я сумею настоять. Посторонний человек нарушит равновесие, вынудит дух спрятаться. Но вот потом их эксперты отправятся со мной в проявочную… Да, вероятно, вы снова потребуетесь мне, Кэт.
— Почему вы так упорно цепляетесь за это?
— Что вы имеете в виду?
— Вы, мужчины. Почему вы так упорно стремитесь вписать свое имя в историю? Оставить после себя хоть какой-нибудь… след?
— По-вашему, я к этому стремлюсь?
— Разве нет? Вы пробовали себя в поэзии, пробовали в политике… теперь вот пробуете себя в теософии и готовы на лжесвидетельство, лишь бы добиться своего. Может, лучше просто жить и давать жить другим? Вы умрете, и вас забудут, как и всех остальных, — произносит Кэт, пожимая плечами и глядя на него сквозь опущенные ресницы.
Робин моргает, ошеломленный ее словами.
— Я не хочу, чтобы меня забыли. Я… — Он в растерянности вскидывает руки. — Значит, в этом и состоит разница между мужчинами и женщинами? Значит, по этой причине мужчины чего-то добиваются в жизни, а женщины просто существуют? Поэтому имена мужчин навечно остаются в истории?
— Ничто не остается навечно. Вы что, не читали «Озимандию»?
— Китса? — спрашивает он, и Кэт качает головой:
— Шелли. Только над вами посмеялись. Над мужчинами. Женщины — бессмертны. Мы оставляем след в наших детях и в детях наших детей, тогда как мужчины стараются стать первыми, карабкаясь в гору.
— Неужели? Разве след отцов не остается в детях?
— Остается, если мужчина удосужится его оставить. Если он не слишком занят тем, чтобы лезть в гору. Или выискивать эльфов. Может быть, вы поймете, что это лучший путь к бессмертию, чем наряжать горничную в костюм феи и лгать?
— Остепениться, жениться, наплодить детишек? Нет, я так не думаю. Но я стану бессмертным, Кэт. Я оставлю память по себе, и мое имя будут помнить всегда. Даже когда мир изменится и героические подвиги моих братьев покажутся самыми обыденными, меня будут помнить.
— Так вы делаете все это из зависти к братьям? — с недоверием переспрашивает Кэт. — Печально.
— Кто вы такая, чтобы судить, Кэт Морли? Вас-то никто не вспомнит, однако со мной у вас есть шанс приобщиться к чему-то великому, что изменит мир, — говорит Робин, продолжая метаться: несколько шагов в одну сторону, несколько — в другую.
— Ага. — Кэт снова делает долгую затяжку, секунду размышляя. Она запрокидывает голову, выдыхая дым, смотрит на облачко над головой, которое подхватывает ветер. Еще не до конца стемнело, и сквозь облака цвета индиго кое-где проглядывает бледная голубизна, отливающая серебром. — Похоже, мне есть что сказать по этому поводу, — добавляет она.
Робин внимательно смотрит на нее, лицо его делается жестким.
— О чем это вы?
— Насколько я понимаю, я служу вам моделью. Я единственный человек, годящийся вам в модели.
— И что?
— И то. Я точно знаю, что модели — если они работают на художника или фотографа — получают вознаграждение, — говорит она без колебаний, выдерживая его взгляд.
— Я плачу вам своим молчанием, тем, что не рассказываю о вашем распутном поведении, — отвечает он, улыбаясь криво и холодно.
— Что ж, если я правильно понимаю… мое молчание важно не меньше, чем ваше. Наверное, даже важнее. Поскольку я могу отсюда уйти. Мне сделали предложение руки и сердца. И вы вряд ли сможете меня наказать, если я решу рассказать о ваших фотографиях, зато вам дорого обойдется, если я заговорю.
— Предложение руки и сердца? Где же тогда кольцо? — хмыкает Робин, и лицо его не сулит ничего хорошего.
— Его на днях привезут от матери моего жениха, — мгновенно находится она.
— Ну и ну! До чего же вы плохо подготовились к помолвке, — произносит Робин.
Он разворачивается на каблуках, сунув руки в карманы и высоко подняв голову. Так он стоит несколько мгновений, а Кэт ждет, сердце болезненно колотится в груди, она собирает волю в кулак, чтобы хотя бы внешне казаться спокойной и решительной.
Наконец Робин Дюрран поворачивается к ней — так неожиданно, что она вздрагивает. Он поводит головой из стороны в сторону, словно хищная птица.
— Ладно. Я так понимаю, что меня приперли к стенке. Сколько же нынче берут модели фотографов, по-вашему? — спрашивает он голосом, от гнева лишенным всякого выражения.
— Модель, которая и дальше будет держать язык за зубами, берет… двадцать фунтов.
— Двадцать фу… Да вы с ума сошли! — восклицает Робин, и его голос переходит от резкого крика к яростному шепоту. — Если бы у меня были такие деньги, чтобы выбрасывать их на служанок, вернулся бы я к этим чертовым Кэннингам!
— Хранить молчание до конца дней — это очень долго. Я тот фундамент, на котором вы строите свой успех, я ключ к вашей неувядающей славе…
— Вы бесстыжая негодяйка, Кэт. Угрожать мне…
— Вы начали угрожать первым, или забыли? Вы глупец, если решили, что это запросто сойдет вам с рук.
— Десять фунтов, и ни шиллинга больше. Я серьезно, Кэт. Не вынуждайте меня, — говорит он, подходя так близко, что ей приходится отстраниться, чтобы видеть его лицо. Она почти слышит, как стучит его сердце, громко стучит от бешенства.
— Деньги вперед. И побыстрее. До того, как мы сделаем новые фотографии.
— Сначала половину. Получите после того, как я завтра съезжу в банк. И половину после того, как сделаем фотографии.
— И когда же это произойдет?
— Пока не знаю. Они еще будут сомневаться, тянуть, выбирая, кого из экспертов послать со мной, я точно знаю, потому что сам им предложил. Наверное, уйдет недели две или три.
— По рукам. — Кэт улыбается. — С нетерпением жду платы за уже выполненную работу. — Она разворачивается, чтобы уйти, однако Робин, стремительный, как змея, хватает ее за плечо, не пуская.
— Если вы сбежите к своему женишку раньше, чем я сделаю фотографии, то предупреждаю вас, Кэт Морли, я найду вас и заставлю заплатить за это, — говорит он так спокойно и уверенно, что Кэт холодеет.
Она задерживает дыхание, чтобы скрыть дрожь, и даже не морщится, хотя его пальцы больно впиваются в кожу. После молчаливой борьбы она выдергивает руку и сверкает на него глазами:
— Поосторожнее, мистер теософ. Так ведь можно испортить себе карму. А мой жених в два раза сильнее и больше вас.
Она изо всех сил старается говорить спокойно, когда ей хочется наорать на него. Ноги снова подкашиваются. Развернувшись, чтобы уйти, она видит Эстер на лестнице у окна, которое выходит во двор. Эстер наблюдала за их разговором, она стоит, приблизив лицо к стеклу, чтобы ей не мешало отражение ярких ламп за спиной. Беседа не преступление, и курение тоже, однако Кэт все равно снова дрожит, притворяется, будто не замечает хозяйку, опускает глаза и быстро входит в дом. Снова поднявшийся ветерок подхватывает черные пряди ее волос, пробегает легкими пальцами по голове, исследуя, вопрошая, выставляя ее на всеобщее обозрение.
Следующим вечером Кэт знает, где искать Джорджа. Он собирался в трактир, хотя завтра рано утром отправляется с грузом на запад, везет гравий в Бедвин для строительства новых домов. Падает насколько мелких капель дождя, ударяя по лицу, пока она быстро крутит педали, и велосипед громыхает по бечевнику, виляя время от времени на отдельных камешках. Кэт, щурясь, глядит в темноту. На небе плотные облака, нет ни луны, ни звезд, и она с трудом различает путь. Она выезжает на мост раньше, чем сознает это, — его горбатый черный силуэт внезапно встает перед ней, а за мостом слабо светятся уличные фонари Тэтчема. Резко нажав на тормоза, Кэт останавливается. Она осторожно затаскивает велосипед в кусты у основания моста, где никто его не заметит, если только случайно не забредет в кусты и не наступит. Остаток пути до «Пахаря» она проделывает бегом.
Привратник и трактирщик уже знают ее и, не пытаясь преградить ей путь, приветствуют кивком и желают доброго вечера. Несколько человек в зале оборачиваются, чтобы взглянуть на нее, поглазеть на девицу с остриженными волосами, которая не носит корсета и, по слухам, перерезала горло своему любовнику (своему хозяину, своему отцу), подожгла церковь в Лондоне, ограбила магазин (банк, почтовый поезд), наделала дел столь ужасных, что жена викария боится даже говорить об этом вслух. Блузка у Кэт промокла от пота и липнет к спине. Отдышавшись, она направляется в заднюю комнату, сразу окунаясь в знакомую атмосферу удушливого зловония, в ревущую берлогу, где людей как селедок в бочке, а в нос сейчас же бьет запах алкоголя и человеческих тел. Теперь все это ей знакомо, даже дорого, поскольку совершенно не похоже на тишину и кухонные запахи дома викария, на мыльный дух чистого белья, на нежную кислинку молока в кухне, на пыльный запах ковров в коридоре, где высокие тикающие часы отсчитывают уходящие минуты жизни неспешным движением маятника.
Этим вечером будет не бокс, а развлечение иного рода. Сквозь ругань и крики толпы она различает пронзительные вопли и клохтанье, резкое и злобное. Кэт приседает, ее лицо теперь находится на уровне ляжек мужчин, и в просветы между их спрессованными телами она видит петухов: перья воротников распушены, гребни налиты кровью, капли крови стекают по шпорам на лапках. Блестящие глаза, плоские от бешенства, клювы разинуты, бойцы тяжело дышат. Они наносят и парируют удары, вытягивают шеи, танцуют и пыряют друг друга шпорами. По другую сторону ринга Кэт видит Джорджа, который с серьезным лицом наблюдает за поединком. Она обходит толпу кругом, касается его руки в знак приветствия.
— Почему они дерутся? — спрашивает она с любопытством.
— А почему собаки лают? Так уж они устроены. Два самца не могут находиться рядом. — Джордж пожимает плечами. — Иди сюда. — Он обхватывает ее за талию, сжимает руками. — Давай ты выберешь.
— Выберу?
— Скажи, какая птица победит, и я поставлю пенни, — говорит Джордж. — Никак не могу решить, кто выиграет.
Из-за жары в комнате рубашка Джорджа в темных пятнах пота на груди. Кэт проводит рукой по ткани, ощущая влажный жар его кожи. Джордж прижимает ее к себе, в глазах у него вспыхивает желание. Быстро улыбнувшись ему, Кэт снова оборачивается к рингу. Она несколько мгновений наблюдает, как дерутся петухи, как летят бронзовые и золотистые перья, когти на серых чешуйчатых лапках черные. Кэт еще ни разу не видела, как два животных пытаются уничтожить друг друга. В том, как они дерутся, нет и намека на выверенную грацию Джорджа. Одно стремление калечить и убивать.
— Вот этот, — говорит она в итоге, указывая на петуха поменьше, с отливающими зеленым темными крыльями.
— Разве? По-моему, он потрепан сильнее.
— Но посмотри, как он из-за этого злится, — замечает Кэт.
Джордж подзывает толстяка, который даже снял рубашку и стоит на стуле, покачиваясь и обливаясь путом в нательной рубахе. Монета переходит из рук в руки, ставка подтверждена полоской голубой бумаги.
— Теперь следи за ним, — говорит Кэт, не сводя глаз с раненой, истекающей кровью птицы.
Некоторое время маленькому петуху приходится нелегко, он падает под неослабевающим натиском противника, пронзительно вопит от ярости, когда шпоры вонзаются в его тело и клюв ударяет по голове, оставляя раны. Однако безумный взгляд его не тускнеет, он не отступает и не сдается.
— Настоящий боец. Он не позволит себе проиграть, даже если придется погибнуть, — бормочет Кэт, но ее слова теряются в общем гаме.
Собрав последние силы, маленький петух взвивается в воздух и опускается, целясь шпорами в голову врага. Одна шпора вонзается в глаз, другая вырывает клок мяса из головы несчастного противника, кровь заливает уцелевший глаз, ослепляя его. Раненый петух приседает, признавая поражение, беспомощно трясет головой. Вскоре с ним было покончено, его до смерти заклевал петух поменьше и потом поднялся, распустив крылья и высунув от усталости язык.
Кэт стоит словно загипнотизированная. Она и не предполагала, что насилие может еще шокировать ее. Джорджу становится не по себе из-за странного молчания Кэт.
— Лучше бы его вынесли отсюда, мертвого петуха. С одним глазом от него все равно не было бы никакого проку. Тернеру пришлось бы свернуть ему шею, если бы он остался в живых, — произносит он. — Может, он и сам не захотел бы жить, зная, что проиграл птице меньше себя ростом, — прибавляет он.
Кэт мотает головой.
— Все живые существа хотят жить, — говорит она.
Джордж, хмуря лоб, забирает у толстяка выигранные деньги и отдает половину Кэт.
— Мне не нужно столько, это был твой пенни.
— Но победителя выбрала ты. Я уж точно поставил бы на крупного и проиграл бы.
— Оставь деньги себе. Что я на них куплю? Выкупить себя из рабства я все равно не смогу. Оставь себе, пойдут на твою лодку, добавь к тем, что я и так тебе должна, — настаивает она, вжимая монеты в широкую ладонь Джорджа. Он смотрит на нее с недоумением. — Вот, — говорит она. — Вот они. — Она улыбается, вынимая из кармана кошелек и показывая ему.
— Что это?
— У меня есть для тебя деньги, хотя я не знаю, сколько ты отдал полицейским. Часть верну тебе сегодня, а потом еще, и ты лучше не спрашивай, где я их взяла.
— Что это за деньги? Сколько здесь и где ты их взяла? — спрашивает Джордж, уводя ее из толпы к стене, где не так шумно.
— Деньги на твою лодку. У меня с собой пять фунтов, еще столько же будет до конца месяца, скорее всего… — Она взвешивает кошелек на руке.
Джордж накрывает кошелек своей ладонью, спешно прячет в складки ее юбки:
— Сколько?! И ты притащила с собой такую сумму и вот так запросто вынимаешь из кармана?
— Ну ты же видишь: никто их не украл. Все здесь, и все для тебя.
— Это больше того, что я отдал за тебя. Не возьму. — Он упрямо стискивает зубы.
— Нет, возьмешь. Все, что сверх заплаченной суммы, ты сбережешь и вложишь в лодку. В нашу лодку. В наше будущее и в нашу свободу, — произносит она серьезно.
Джордж пристально смотрит на нее, некоторое время размышляет.
— Значит… ты выйдешь за меня?
Кэт смотрит в сторону, перебирает завязки кошелька.
— Нет, Джордж. Я буду верна своему слову. Но я все равно уеду с тобой, если ты… если ты мне позволишь. Но хватит ли этого? Когда я получу остальные пять фунтов, хватит ли их, чтобы снять комнату, купить экскурсионную лодку и начать новую жизнь? — спрашивает она с живостью.
— Этого хватит. Этого более чем достаточно. Только…
— Нет, ничего не говори! Скажи только, что я смогу поехать с тобой! Скажи, что смогу оставить жизнь, которую я ненавижу, что ты дашь мне новую жизнь.
— Выходи за меня замуж, Кэт, и ты получишь все это и даже больше, — умоляет он.
Вложив кошелек ему в руку, Кэт набирает воздуха в грудь, чтобы ответить, но не успевает. Резкий свисток разрезает воздух, дверь в заднюю комнату открывается с пронзительным скрежетом и треском древесины. Врываются полицейские, дуя в свистки, держа над головой фонари, чтоб было видно, как выигравшие забирают свои деньги, а проигравшие рвут билетики. Полицейские рассыпаются по всему помещению, чтобы схватить как можно больше народу; они похожи на проворных жуков в своих темных мундирах и касках. В мгновение ока каждый из присутствующих старается оказаться подальше от окровавленных птиц, пытается избавиться от билетика, если не выиграл, или убежать с ним, чтобы позже получить деньги. Народ ломится к задней двери, которую поспешно распахивают, толпа сбивает Кэт с ног, подхватывает и несет, словно бревно по волнам.
— Эй! — ревет Джордж, бросаясь за ней.
— Всем стоять! Оставаться на местах! — кричит один из полицейских.
Кэт, которой успели наставить синяков, силится удержаться на ногах. Воздух внезапно становится сладким и чистым, она понимает, что ее вынесли на улицу. Ищет взглядом Джорджа, однако в толпе его нет. Раздаются новые свистки, грохот бегущих ног в тяжелых полицейских башмаках приближается к ней.
Полицейские влетают из главного входа в паб, рассыпаются цепью у заднего, чтобы хватать удирающих игроков. Кэт рвется из эпицентра давки, увертываясь от полицейских справа и слева. Неожиданно ее сбивают с ног сзади: какой-то человек бежит, так низко надвинув на глаза шляпу из опасения быть узнанным, что вовсе не видит ее и опрокидывает на землю. Воздух выходит из легких, секунду она лежит, силясь вдохнуть. Затем чей-то высокий голос, громкий и неуместный здесь, перекрывает свистки полицейских и ворчанье схваченных мужчин. Кэт поднимает голову и видит Альберта Кэннинга, он приближается из темноты, и огонек в его глазах, кажется, освещает ему путь. Он входит в пятно света, который падает из дверей паба, и на его лице отражается так мало мысли и так много истовой веры, что Кэт холодеет. Несмотря на свое презрение к нему — она провела столько недель в доме викария, едва замечая его, — Кэт внезапно пугается. На его лице болезненная, безумная улыбка.
— Покайтесь! Осознайте свои ошибки и греховность избранного пути! Всю тяжесть ваших грехов! Оставьте этот бессмысленный и полный опасностей путь, ибо он ведет вас вниз, к разрушению, к уничтожению всего, что чисто, свято и хорошо в мире! — выкрикивает викарий, голос у него высокий и взволнованный, лицо словно охвачено огнем, который затмевает электрический свет из задней комнаты.
У Кэт сердце уходит в пятки, в животе что-то протестующе ворочается. Она кашляет, силясь глотнуть воздуха, вздрагивает, когда рядом с ней грохочут башмаки — рядом с ее головой, руками, ногами. Нельзя, чтобы он увидел ее. Она старается подняться, но делает это слишком быстро, волна головокружения вынуждает ее сесть обратно на грязную землю. Викарий медленно шествует вперед, делая один короткий шажок за другим. Высоко над головой он держит позолоченный крест двенадцати дюймов в длину, который сверкает, как его глаза. Потрясая им, он медленно приближается к двум полицейским, которые борются с каким-то человеком, — тот дерется, кусаясь и царапаясь, лишь бы не упасть на землю.
— Оставьте меня, паршивцы! Я зашел всего лишь выпить пинту пива! — гневно кричит мужчина.
— Тогда откуда у тебя в кармане билет со ставкой, Кит Берринджер, и почему у тебя в кармане заработок за две недели? — спрашивает один из полицейских. — Откладывал на дождливый денек? — уточняет он, и его товарищ хохочет, потому что начинает моросить дождь, обращая пыль в грязь.
— Покайся, сын мой! Оставь грешный путь, как змея оставляет старую кожу! Возродись для любви и страха Господня! — взывает викарий, придвигаясь к дерущимся настолько близко, насколько это возможно.
— Господи! Ну зачем вы еще эту чертову церковь с собой притащили! Мало мне всего остального? — горестно сетует Кит Берринджер.
— Ну, это была не наша идея, — неприязненно бормочет один из полицейских, а Альберт стоит перед ним, сияя и тяжело дыша.
Все еще кашляя, Кэт встает на колени. Она знает, что лучше отвернуться, на тот случай, если их взгляды пересекутся, однако не может отвести глаз от викария. Если он посмотрит вниз, справа от себя, то увидит ее. Кровь пульсирует у нее в висках. Она стоит на четвереньках, словно животное, пальцы утопают в земле, размокшей от дождя, одежда в грязи. Она стискивает зубы, однако не может сдержать нового приступа кашля. Спазмы в груди причиняют боль, она опускает голову, едва не прижимаясь к земле. На мгновение все голоса вокруг затихают — свистки, крики, топот ног, хлопанье дверей, трубный глас викария и смех полицейских, — все остается за глухой стеной тяжких ударов, заполняющих слух. Тени мешают ей смотреть, прорезаемые яркими вспышками света. «Только не теряй сознание!» — приказывает она себе. Она не может оказаться под арестом, не может допустить, чтобы ее увидели. Не может беспомощно лежать в грязи.
Постепенно воздух возвращается в легкие, она дышит свободнее, в голове проясняется, и звуки слышатся отчетливо. Она встает на ноги, косится на викария. Тот высматривает новую мишень. Полицейские уволокли Кита Берринджера, который, кажется, сам хотел пойти с ними, только бы не выслушивать проповедь.
— Путь праведный есть путь чистоты духовной и телесной, путь целомудрия и честности… — провозглашает викарий, обращаясь к бегущим слева и справа фигурам, размахивая крестом им вслед, как будто может исправить грешников одним его видом.
«Беги, сейчас же!» — приказывает себе Кэт. Но уже слишком поздно. Поднявшись, она как раз попадает в поле его зрения, и он разворачивается, налетает на нее:
— Ты! Молодая женщина! Тебе не место здесь! Женщины созданы нежными, кроткими сосудами, вмещающими смирение перед законами Господа… — Голос его замолкает.
Их взгляды встречаются. Мгновение ей кажется, что он не узнаёт ее. Многие не узнают своих слуг без привычной униформы, за стенами дома, тем более в темноте, в грязи. Однако он хмурится, стараясь вспомнить ее, и за миг до того, как Кэт срывается с места, она понимает, что он вспомнил. Глаза его широко раскрываются от изумления.