I
— А может быть, вы все-таки скажете мне, мистер Ламли, почему, собственно, вам не нравятся мои комнаты?
В голосе хозяйки прозвучала и оскорбленная враждебность и нотка сверхчеловеческого терпения, готового наконец лопнуть. Чарлз с трудом удержал стон. Надо ли объяснять пункт за пунктом, почему он не может больше жить у нее? Кашель ее супруга по утрам, лай собаки при малейшем движении, зашарканный половик в прихожей? Нет, это невозможно. Ну почему не хватает у нее милосердия поверить его вежливой лжи? Ему, во всяком случае, придется стоять на этом. Он посмотрел на бусинки ее обличающих глаз и сказал как можно примирительней:
— Право, миссис Смайт, с чего это вы взяли, что мне не нравится комната. Я всегда был ею доволен. Но я же вам сказал вчера — мне надо жить поближе к месту работы.
— А где вы работаете? Я вас об этом не раз спрашивала, мистер Ламли, но вы так и не дали мне ясного ответа.
«А на кой черт тебе знать, где я работаю?» — чуть было не крикнул он. Но затем рассудил, что, собственно, она вправе задать ему этот вопрос. Он прекрасно знал, что с самого начала приводил ее в недоумение. Ни платьем, ни речью он не похож на щеголеватых клерков или учителей начальных школ, которые обычно снимали у нее комнаты. И все-таки нечего было и думать отвечать ей напрямик: «Я только что с университетской скамьи, с никчемным дипломом историка. У меня нет места и нет никаких перспектив, и живу я на те пятьдесят фунтов, которые сберег в банке на крайний случай». Ни за что! Он содрогнулся, как всякий раз при мысли, с каким дьявольским рвением она ухватилась бы за все с этим связанное: как выискивала бы для него в газетах объявления о найме, как «сочла бы своим долгом» справляться о состоянии его финансов. «Мне придется просить вас платить вперед, мистер Ламли. Деньги это небольшие, их, знаете, нам ненадолго хватает». Он, казалось, слышал, как она говорит это своим пронзительным голосом, выражавшим наихудшие подозрения.
— Понять не могу. Вы просто не хотите сказать мне, чем занимаетесь. Уж я-то, кажется, не навязчива, боже упаси!
И какой он дурак, что не придумал чего-нибудь на всякий случай! Ну кем он мог быть? Учителем? Но кого обучать здесь, в Стотуэлле? Надо было взять на заметку какую-нибудь школу в радиусе пяти миль, тогда бы еще можно было соврать. В сущности, что он знает о Стотуэлле? Есть здесь собачьи бега. Может быть, он там работает? Ну, скажем, на тотализаторе. Но тут же поймал себя на мысли, что ни разу в жизни не видал тотализатора. А кроме того, он слишком часто оставался дома по вечерам. Служба у какого-нибудь стряпчего? Но она непременно спросит, какого именно и где его контора, и напрасны будут выдумки, потому что, раз уж у нее возникли подозрения, она не пожалеет труда, чтобы разоблачить его. Надо отвечать. Он отдал приказ языку, вполне уверенный, что тот что-нибудь да скажет, сам по себе, без его помощи.
— Видите ли, какое дело, миссис Смайт. Слышали вы о… о «Свидетелях Иеговы»?
Она резко повернула голову. Ее испуганные глаза старались заглянуть ему в лицо.
— Так вы хотите сказать, что вы из этих…
— Собственно, не из них. То есть, не совсем из них…
— Мистер Ламли, чем вы занимаетесь?
— Я частный сыщик.
Слова эти сорвались с языка сами по себе. Была не была!
— Частный сыщик? «Свидетели Иеговы»? Что это значит? И отвечайте сейчас же, молодой человек, отвечайте сейчас же! У меня еще не было ни одного жильца, за респектабельность которого я бы не поручилась, и все они на приличной работе, а вы тут тянете, не хотите сказать, чем занимаетесь, а теперь оказывается, что вы сыщик, человек, связанный с преступниками… Еще, того и гляди, приведете их в мой дом, конечно, если все, что вы мне рассказываете, правда.
Чарлз вытащил пачку дешевых сигарет.
— Минуточку, — пробормотал он. — Оставил спички в спальной.
— При чем тут спички! — взвизгнула она, но он выбежал, захлопнув за собой дверь, и бросился вверх по лестнице к себе в комнату.
Первым побуждением его было спрятаться под кровать, но он знал, что это бесполезно. Надо собраться с духом. Закурив сигарету, он глубоко затянулся горьким дымом и повернулся лицом к хозяйке, которая уже настигла его в спальной. И вдруг ум его прояснился: она требует объяснений, ну что ж, он даст их. Не дожидаясь вопроса, он понес небылицы, пространно и подробно расписывая, как руководящий центр «Свидетелей Иеговы» направил его следить за одним из четырех окружных казначеев, Блэкволлским, которого подозревали в различных злоупотреблениях (тут он перешел на таинственный полушепот), и пусть она не обижается, если он о них не будет распространяться. Он тут же сочинил название юридической конторы, в которой был младшим компаньоном. Помнит ли она дело Эванса, то, что заняло так много места на столбцах «Со всего света»? Ну да, она, возможно, не читает этой газетки и не слыхала про Эванса; но, во всяком случае, именно Чарлз разоблачил этого человека. Он говорил внешне спокойно, но не переставал чувствовать себя прескверно. А что касается казначея, то он поселился в маленькой гостинице в самом городе (когда она открыла рот, чтобы спросить «в какой гостинице», он опередил ее, осведомившись, уж не собирается ли она выведать у него служебную тайну), и теперь он вынужден по долгу службы перебраться в ту же гостиницу.
— Так что видите, миссис Смайт, говоря вам, что мне необходимо переехать поближе к месту работы, — тут он веско улыбнулся, — я был скрупулезно точен.
Впервые за свои пятьдесят шесть лет миссис Смайт лишилась дара речи. Она уловила едва ли треть из того, что он говорил, и ее голова шла кругом. У нее было единственное желание — поскорее избавиться от Чарлза Ламли. Победа была за ним.
На утро с чемоданом в руке Чарлз в последний раз споткнулся о зашарканный половик и выбрался на июльское солнце. Лежа ночью без сна, Чарлз предвкушал удовольствие от того пинка, который он охотно и рассчитанно отпустит собаке, если та вздумает его облаять. Но именно сегодня, впервые со дня его появления в доме, собаки не было на месте, и он удалился без шума.
Чарлз был уверен, что миссис Смайт, высунувшись из-под пожелтевших кружевных занавесок гостиной, провожает его подозрительным, беспокойным взглядом, и постарался пройти по улице с самым независимым видом. Но ему ясно было, что три недели, проведенные в Стотуэлле, были напрасно потерянным временем: двадцать одно бесцельное утро и столько же отупляющих дней и гнетущих вечеров, которые ни на минуту не проясняли его безнадежно упорствующих мыслей. Как часто за последний проведенный в университете год он поздравлял себя с тем, что нашел выход из привычного тупика; в тех случаях, когда у него возникала назойливая мысль («а чем он будет жить через несколько месяцев?»), он гнал ее прочь, обещая себе заняться этим и всем остальным после нескольких недель покоя и одиночества. Тогда на все вопросы о планах на будущее он отвечал: «Простите, но сейчас я не принимаю никаких важных решений. Нельзя же все сразу, знаете ли. В данный момент я готовлюсь к экзаменам и, — добавлял он торжественно, — стараюсь жить, как подобает нормальному человеку. А когда с университетом будет покончено, тогда я подумаю, как мне зарабатывать на жизнь, не выделяя этого вопроса из ряда других важных проблем». Такие ответы очень подбадривали его. Он даже обставил свой отъезд незатейливым церемониалом. Тот город, куда он удалится, чтобы принять обдуманное решение, был выбран на дружеской вечеринке. Он попросил приятелей написать на листе названия десятка небольших городков, где можно снять комнату подешевле, и с великолепной небрежностью ткнул наугад булавкой.
— Мне совершенно безразлично, — высокомерно изрек он, — будет это деревня или промышленный центр: взор мой будет устремлен только внутрь меня самого.
По забавной случайности игла его в первый раз ткнулась в тот из всех городов Англии, который был для него ни к чему: город, где он родился, рос и где жили его родители; название города без всякой задней мысли было вписано одним из его приятелей. При второй попытке булавка ткнулась в самый край листа, и лишь в третий раз он угодил прямо в Стотуэлл. Полный надежд, он спешно прибыл на другой конец страны, в это скопище грязных улиц и фабрик, только для того, чтобы несколько драгоценных недель кусать себе ногти, не зная, на что решиться. Ничто так и не было решено, даже такой простой и насущный вопрос «чем заняться?», не говоря уже о более глубоких и сугубо личных проблемах, которые он годами накапливал в ожидании этой небольшой передышки.
«Почему бы это? Почему такая неудача?» — думал Чарлз, таща тяжелый чемодан по главной улице на станцию. Ответ, как и все прочее, был сбивчивый, отчасти потому, что университет, хаотично напичкав его за три года случайными знаниями, отучил его ум от серьезного мышления; отчасти из-за постоянного понукания обстоятельств («Непременно уходи с утра, а то она догадается, что ты без работы», «Решай сегодня же, не теряя времени понапрасну, ищи в газете объявления по найму»), а отчасти по той простой и ясной причине, что проблемы эти были для него вообще неразрешимы. Во всяком случае, утешал он себя, он остался самим собой. Ведь продолжай он жить среди самодовольной благожелательности тех, кто старался «руководить» им, какие гибельные шаги могли бы уже быть им предприняты! А сейчас он был, увы, все там же, что и в начале задуманной им поры решений. Он еще не представлял себе, какие обстоятельства скоро научат его уму-разуму, не понимая, что трудности, им испытываемые, не могут быть устранены путем размышлений.
И поэтому неизбежной была та горечь поражения, которая ссутулила спину Чарлза и избороздила его лоб морщинами, когда он уплатил свою последнюю фунтовую бумажку за билет до родного города, где его отец и мать, родные и знакомые уже давно готовились спросить его, где же он пропадает. Если бы не Шейла, угрюмо думал он, дожидаясь тех нескольких шиллингов сдачи, из которых состояли теперь все его ресурсы, он бы еще как-нибудь продержался, ночуя на садовых скамейках, перебиваясь продажей газет. Но ему необходимо было повидаться с ней, хотя он не мог ни объяснить свое молчание, ни ускорить их свадьбу или сделать ее более радостной. Что за нескладица! Чарлз глубоко вздохнул, засовывая билет в карман пиджака и забирая сдачу.
Прибыл поезд, и он нехотя вошел в купе остановившегося перед ним вагона, закинул чемодан на сетку и пристроился в уголке. Чрезмерная сдержанность, привитая воспитанием, не позволила ему разглядеть своих двух спутников по купе; они представлялись ему размытыми очертаниями пожилой супружеской четы, лишенной каких-либо определенных признаков. Только когда поезд отошел от станции и за окнами замелькали поля Мидленда, он почувствовал, что они его рассматривают, робко, но с острым интересом, который явно побуждал их нарушить молчание. Он поднял глаза и встретил их взгляд. Что это? Да он их где-то видел!
— Мистер Ламли, не правда ли? — сказал наконец сидевший напротив мужчина.
— Да, меня так зовут, — недоверчиво отозвался Чарлз и торопливо забормотал: — Не помню, когда имел честь… лицо ваше, конечно, знакомо, но, право же…
Женщина без малейшего смущения выдвинулась вперед с ободряющей улыбкой.
— А мы — папа и мама Джорджа Хатчинса, — мягко сказала она. — Мы вас видели, когда навещали его в университете.
Чарлз сразу же вспомнил сцену, которую охотнее позабыл бы. Джордж Хатчинс, невыносимо усидчивый, лишенный юмора студент, жил в соседней комнате и, вечно поучая Чарлза, бубнил о пользе упорного труда.
— Никакой системы, — снисходительно замечал он, оглядывая его книжные полки. — Совершенно случайный подбор без всякой системы. Вы просто забавляетесь. Ну, а я не могу позволить себе забавляться. Я последовательно закрепляю каждый шаг продуманной программы. Подготовительный обзор, потом чтение вплотную, а затем, через три месяца, проверка. И все накрепко и навсегда. Так поступали люди вроде Локвуда, и я следую их примеру.
Локвуд был скучный, кислолицый курсовой наставник, к которому Хатчинс питал чувство глубокого и неподдельного восхищения и который направлял его на путь самодовольного педантизма. После таких поучений Чарлз подолгу сидел в оцепенении, скорчившись перед камином и глядя в огонь — то смутные фантазии, то жар интуитивных откровений заменяли для него интеллектуальный метод, засушенный и выдохшийся в гнетущей атмосфере грубой активности Хатчинса.
— Полагаю, вы уже слышали об успехах Джорджа, — сказал мистер Хатчинс. Говорил он бодро и доверчиво, но с оттенком какой-то тревожной гордости. — Он получил аспирантуру, — прибавил он, произнося это непривычное для него слово так, будто прилаживал чужой черенок в расщеп низкорослого ствола своего просторечья.
Несколько минут разговор кое-как клеился, но чисто механически; на поток штампованных поздравлений Чарлза: «Заслуживает похвалы, упорно работал, вполне достоин» — увядшая супружеская чета мямлила: «Он всегда добивался, далось не без труда, вы сами знаете». Прикрываясь маской учтивости, Чарлз на самом деле жалел их: они были так явно встревожены, даже больше, чем в тот день два года назад, когда он случайно зашел в комнату Хатчинса за плиткой и увидел их там всех втроем. Старики сидели в напряженных позах, не произнося ни слова. Хатчинс явно и отталкивающе стыдился рабочего вида и простоватых манер родителей и даже не представил их, очевидно надеясь, а вдруг Чарлз не догадается, что это его отец и мать. Но семейное сходство говорило само за себя, и Чарлз задержался на несколько минут, болтая с ними, отчасти из желания досадить Хатчинсу, а отчасти из душевной потребности чем-то подбодрить этих приличных и приятных людей, а заодно показать им, что не все такие скороспелые снобы, как их сынок, и хоть чем-то скрасить явно гнетущее впечатление от этой сцены. Они больше никогда не показывались в университете, и Хатчинс никогда не упоминал о них. Однажды Чарлз, только чтобы сделать ему приятное, спросил, как поживают его родители, но рычание, которое он услышал в ответ, ясно показывало, что Хатчинс рассматривает это как оскорбление. Его откровенный культ успеха не позволял ему терпеть тех, кто произвел его на свет: они не были ни преуспевающими богачами, ни знаменитостями, их бирмингемский говор только подчеркивал искусственность его собственного произношения (в точности копировавшего педантичный выговор Локвуда), — короче говоря, все в них его раздражало. Поглощенный собственными заботами, Чарлз все же находил время радоваться, что не похож на Хатчинса, что душу его не сломила пытка нелепых затруднений, что душа не умерла в нем.
Он не любил изречений, но понравившийся когда-то отрывок невольно пришел ему сейчас на память, и он пробормотал: «Из тех я, кто всегда творит, хотя б то был и мир страданий».
— Простите? — недоуменно переспросил Хатчинс.
— Нет, ничего, ничего, — успокоил его Чарлз.
Он хотел загладить неловкость непринужденностью, но слова его прозвучали развязно и могли показаться невежливыми. Раздосадованный, он встал, снял чемодан с сетки, буркнул: «Мне, знаете, на следующей станции» — и выскользнул в коридор, надеясь отыскать где-нибудь свободное место. Но одно-единственное нашлось в купе, где четверо синещеких брюнетов шлепали картами по чемодану и с такой враждебностью посмотрели на него, что он тотчас же ретировался и, боясь, чтобы в коридоре его не настигли мистер и миссис Хатчинс, оставшиеся сорок минут провел в уборной.
Несмотря на такое обескураживающее начало, Чарлз к половине пятого успел одолеть поразительное число препятствий. Прибыв в родной город, он оставил чемодан в камере хранения и, решив как можно дольше оттягивать свое официальное прибытие, тотчас же прошел на станцию пригородного автобуса, чтобы поспеть на машину, проходившую через ту деревню в пяти милях от города, где жила Шейла и ее родные. И, в то время как автобус медленно пробирался по зеленым проселкам, все сильнее жгло тело и душу подавляемое уже несколько месяцев желание повидаться с ней. Это было так нужно ему — возвращение, признание, точка опоры, но без необходимости оправдываться или немедленно принимать решения. Однако этот душевный покой еще надо было завоевать. И настолько сильно было сейчас его внутреннее напряжение, что, ступив на дорожку сада, Чарлз весь дрожал.
Но случилось так, что ожидание его снова не оправдалось. В ответ на излишне громкий и продолжительный звонок, дверь ему открыл мрачный толстяк лет тридцати пяти. Это был Роберт Тарклз, муж старшей сестры Шейлы — Эдит. Мрачность его при виде Чарлза перешла в меланхолическое раздражение. Опять это дурак! И никак он не может привести себя в приличный вид. Да и никогда не сможет.
— Шейлы нет, — сказал он, не дожидаясь вопроса и не здороваясь с Чарлзом.
— Но все-таки можно к вам? Я издалека, — пробормотал Чарлз.
— Дома только мы с Эдит, — сказал Роберт, как бы предупреждая, что Чарлза ожидает здесь неприятное объяснение, как оно и случилось.
Чарлз молча протиснулся мимо Роберта в переднюю. Из кухни вышла Эдит и стала в дверях.
— Шейлы нет дома, — сказала она.
— Знаю, — быстро и невнятно буркнул Чарлз. — Роберт уже сказал. Может, вы мне все-таки предложите чашку чая? А когда Шейла вернется? Мне надо с ней повидаться.
Под их пренебрежительными враждебными взглядами он весь подобрался, вошел в кухню и сел на стул.
Так бывало всегда при его встречах с Робертом и Эдит. Не то чтобы они попрекали его за неудачи; по их мнению, за неудачи взыскивать не следует, неудачниками можно просто пренебречь. Раздражало их то, что он даже не старался добиться успеха. Хотя они и не смогли бы это выразить достаточно ясно, они винили его в том, что он не носит положенного стандартного костюма. Облекись он в костюм преуспевающего лавочника средней руки, такого, как Роберт, они бы его признали своим. Или же, если б он усвоил внешний безалаберный шик богемы, они по крайней мере поняли бы, кем он хочет быть. В их мире каждый должен был носить отличительные знаки, которые обозначали бы его положение, его призвание, его амбиции: бутсы и комбинезон землекопа или профессорский сюртук — все равно что, но необходимо, чтобы каждый носил свое, удостоверяющее его личность платье. Но Чарлз, видимо, не сознавал этого священного долга. Студентом он не носил вельветовых брюк и цветных сорочек. Даже не курил трубку. Ходил он в пиджаке, но не того покроя, который носят деловые люди, и его тяжелые башмаки не имели ничего общего с ботинками на сверхтолстых подошвах, какие носят модники спортсмены. К тому же все попытки Чарлза снискать расположение родных Шейлы были встречены весьма холодно. При первой же встрече он предложил Роберту смотаться выпить перед завтраком. Но Роберт не привык бегать ради стаканчика, а предпочитал откупоривать полупинтовые бутылки пенистого пива, которые важно извлекал из серванта красного дерева. Когда в один из выходных дней прислуги Чарлз взялся мыть посуду, Эдит уверенно предрекала, что он что-нибудь разобьет, и в конце концов он действительно уронил и разбил невосстановимый соусник из сервиза. Когда Роберт в качестве положительного и надежного супруга старшей сестры спросил претендента на руку младшей, чем, собственно, он намерен заняться и каковы его планы, Чарлз ответил по своей университетской привычке весьма уклончиво и шутливо. Чарлз не прижился в их мире, не усвоил их языка, и после недолгой попытки приспособить его к своей чопорной, серенькой, непостижимой для него рутине они с отвращением отвернулись от него, не оставляя, однако, в покое. Чувствуя на себе их взгляд, Чарлз с тоской подумал, что за чашку чая ему придется проглотить в придачу порцию советов, столь же неудобоваримых, как вата.
Начала наступление Эдит, уставив на него свои до смешного маленькие глазки. В своем уродливом платье и забрызганном переднике она заняла твердую позицию у посудной раковины — типичная Женщина в Своей Крепости.
— Вы, должно быть, хотите поговорить с отцом? — (Слава богу, она по крайней мере не звала это чучело гороховое «папочкой»!) — Теперь, когда вы получили диплом, вы, конечно, хотите привести свои дела хоть в некоторый порядок. — (Косвенный, хотя и прозрачный намек на его бестолковое отношение к жизни.) — Он и то уж удивлялся, когда же вы наконец пожалуете. — (Иными словами, имел в виду, что он уклоняется от ответственности.)
Чарлз сдуру попался на крючок.
— Собственно, я вовсе не намеревался говорить с вашим отцом, — сказал он. — В этом, по-моему, нет… нет никакой неотложной необходимости, и… — Тут он понял, что влип.
Последний десяток слов так легко было обратить против него («Вы дошли до того, что сказали…», «Вы, кажется, не отдаете себе отчета» и т. д.). Эдит уже раскрыла рот, чтобы выпалить заряд заготовленных обвинений, как вдруг неожиданно вмешался Роберт.
— На днях я встретил ваших родителей. Мы с ними перекинулись парой слов о вас и вообще. И я должен сказать, — тут он заговорил резко и твердо, тоном начальника, подводящего итог: — вам надлежит понять, что поведение ваше вызывает всеобщее неудовольствие. Ну чем, например, оправдать ваше исчезновение сразу же после экзаменов? Отец ваш сказал, что вы даже не оставили своего адреса. Он лишен был какой-либо возможности снестись с вами. Нечего сказать, достойное поведение!
Чарлз действительно прибег к этому единственно верному способу лишить родителей возможности вмешиваться в его жизнь, потрясая, коверкая ее, затемняя туманом родственных чувств все то, что он пытался прояснить под старательно налаженным микроскопом независимости. Но чем можно было ответить на дурацкое убеждение этих людей, что его отказ копошиться при каждом решении в том могильнике архаических чувств, который вот уж двадцать два года разрывали его родители, был просто «недостойным поведением». Полная неспособность найти с ними общий язык душила его, опустошала мозг. Так бывает в ночных кошмарах, когда представляется, что тебя сажают в сумасшедший дом и ты ничего не можешь поделать.
Голоса Роберта и Эдит назойливо зудели. Чарлз пытался не слушать, но самодовольство, наглая полуправда, откровенная грубость вызывали его на отпор. И, наконец, одно замечание Эдит заставило его вскочить в неудержимом порыве ярости.
— Вам никогда и в голову не придет воздать должное тем, кто старался вам помочь.
В вихре возмущения Чарлз представил себе лица тех, кто «старался ему помочь», а за лицами мелькало сияние, отблеск зари на снеговых вершинах, которые (это он внезапно почувствовал) могли бы быть и в его жизни, если бы его предоставили самому себе без их «руководства». Если бы всех, кто прикрывал свои притязания словами «старался помочь», каким-то чудом можно было убедить оставить его в покое. А она опять говорит о долге!
Ухватившись за спинку стула, Чарлз искал ответ, быстрый, сокрушительный: всего несколько слов, но таких убийственно-ядовитых, чтобы они впились в сознание Эдит и не покидали ее ни во сне, ни наяву до самой ее смерти.
Конечно, это бесполезно. Таких словами не проймешь. Невероятно, чтобы можно было что-нибудь внушить им с помощью слов, разве что повалив на землю и оставив связанными и с кляпом во рту перед граммофоном, бесконечно повторяющим простое и механическое суждение. Какое удовольствие доставила бы ему возможность заняться на досуге выработкой подобного суждения, чтобы в нем коротко и ясно сформулировать, какое преступление против человечества они и все им подобные совершают самим фактом своего существования.
— Ты, кажется, попала в самую точку, Эдит, — сказал ее супруг. — Наш друг не знает, что тебе ответить. Ты лишила его дара речи.
Точно прозрев, Чарлз уставился на Роберта. И вдруг ему начало казаться, что щеточка рыжеватых усов (для придания солидности, разумеется) просто нелепа на человеческом лице. Словно она пересажена с морды какого-нибудь эрдельтерьера.
— Я думал вовсе не о том, что сказала Эдит, — ответил он полуизвиняющимся тоном. — Просто я недоумевал, как это никому не придет в голову состричь ваши нелепые усики и употребить их на щетки, вроде тех, что висят возле унитаза.
Чарлз говорил спокойно и вежливо, но после короткой паузы, которая потребовалась им, чтобы понять смысл его слов, они тем не менее осознали, что он их определенно оскорбил. Лицо Эдит словно увеличилось вдвое, она выпучила глаза и разразилась громкой и бессвязной тирадой, истеричной и в то же время угрожающей. Роберт со своей стороны без колебаний избрал линию поведения. Он стиснул зубы, напыжился и шагнул вперед — легко, но решительно, как Рональд Колман. Когда же его жесткое и размеренное «А теперь хватит об этом разговаривать!» не дошло до сознания Чарлза и кудахтанье Эдит стало все больше походить на рыдания, тогда Рональд Колман исчез и его место занял Стюарт Грэйнджер, настороженный, быстрый, неотразимый. Он схватил Чарлза за лацканы пиджака. На мгновение его неожиданный наскок застал Чарлза врасплох. Как быстро и каким роковым образом развернулись события! Теперь всю вину взвалят на него: «Оскорбление! Что было делать Роберту, как не выставить его вон? И, конечно, теперь мы его на порог не пустим!»
Одутловатое, глупое лицо Роберта угрожающе надвинулось. Черт! Ну, так пусть получают сполна. Резким движением Чарлз вырвался, бросился к умывальнику и схватил таз: Эдит перед его приходом мылась и почему-то не успела вылить воду. Чарлз рванул таз из подставки — часть серой лены вылилась на него самого, а остальная вместе с водой расплеснулась по всей кухне, когда с чувством огромного облегчения он широко размахнулся тазом, почти одновременно в кухне раздались три звука — всплеск воды, громкий взвизг Эдит и грохот пустого таза. Не успел еще таз закатиться в угол, как Чарлз распахнул дверь и выскочил на улицу. Оглянувшись, он успел заметить лицо Эдит, обрамленное мокрыми кудерьками, и Роберта, протиравшего глаза от мыльной пены.
Когда за Чарлзом захлопнулась калитка и он побрел по дороге, ему вдруг стало ясно, что, собственно, сейчас произошло. Разорвал-то он не с Робертом и Эдит, а с Шейлой. Чарлз любил ее с пассивным упорством еще с того самого жаркого, вскружившего ему голову вечера, когда семнадцатилетним юношей он впервые почувствовал, что такое любовь. С тех пор Шейла вошла в его существо, заполонила его сердце. После разумного периода колебаний она согласилась выйти за него замуж, когда будет возможно, и надежда сделалась основой его жизни и в мыслях и в действиях. Теперь, идя по сумрачной улице, он слышал, как даже собственные его шаги отстукивают, что это невозможно. Перед его глазами возникло ее лицо: выражение полного покоя, доверчивого нежного умиротворения каждый раз поражало его, еще задолго до того, как привычным гостем водворилось в его сознании. Но сейчас сквозь глаза Шейлы просвечивали глаза ее матери, они смотрели на него из-под стекол очков, торжественно строгие, осуждающие. В линиях ее подбородка он видел острый подбородок ее отца, то начисто выбритый, то заросший седоватой щетиной, под плотно сжатым, нервным ртом. Нет! Никогда он не боялся, что с годами она потеряет свою стройную округлость — расползется или засохнет, но сейчас он представлял ее не только постаревшей, — он видел, как с каждым днем она все более будет смыкаться с той чопорной, ограниченной средой, в которой она расцвела. В его ушах все еще раздавались самодовольные нравоучения Роберта и яростные выкрики Эдит, и он знал, что именно этого он не потерпит в Шейле. Все кончено. Шейлы больше нет!
И при мысли о непоправимом нахлынули образы: гладкая, как слоновая кость, кожа у нее за ушами, дрожащий кончик ее подбородка, когда она подняла к нему лицо и он в первый раз поцеловал ее, и ее тонкие руки… Сердце у него в груди колотилось, словно крикетный мяч, скачущий по неровной площадке; он вздрогнул, и так сильно, что его шатнуло и он ударился о каменную изгородь сада какого-то преуспевающего фермера. Грубая прочность камня словно вышибла на миг эти образы, но тотчас же перед ним замелькали новые: он увидел лицо Шейлы, бледное, просветленное, полное решимости, а за нею четкое в своем убожестве лицо ее отца, покорное, сморщенное лицо матери, злобно вздернутые выщипанные брови Эдит, и надо всем этим ненавистная телячья морда Роберта, размахивающего пухлыми кулаками.
— Не могу я жениться на Роберте! — громко, с невыразимой болью произнес Чарлз.
Стоявшие у автобусной остановки пожилая женщина и мальчик обернулись и уставились на него с нездоровым любопытством. Чарлз прибавил шагу. Скорей бы завернуть за угол и скрыться с их глаз, но, и убегая, он знал, что бежит от всего, что до этого времени было смыслом его жизни.
Все кончено. «Шейлы больше нет» и «Уют» — эти слова перекрещивались на ярко освещенном окне. Еле живой, он ухватился за медную ручку и ввалился в пивную.
— Я знаю одно, — говорил хозяин пивной, — когда он у меня работал, он ни черта не стоил.
Он говорил запальчиво, словно оспаривая чье-то неверное суждение. Его краснорожий собеседник возражал спокойно, но убежденно:
— Он может купить вас со всеми потрохами, если ему вздумается… все ваше заведение. Каждый кирпич и каждую кружку…
Хозяин, видно, начинал сердиться не на шутку. Он злобно поглядел на пустой стакан, протянутый ему Чарлзом, и нахмурился так, что его и без того низкий лоб совсем съежился.
— Я, видите ли, не хочу сказать, что на него совсем нельзя положиться, — продолжал он с таким видом, словно старался выискать хоть какие-нибудь положительные черты у вовсе никудышного человека, — не могу сказать, чтобы он стащил что-нибудь, ну, положим, деньги из кассы, или вино из погреба, или стаканы какие-нибудь, или пепельницы, — не в пример другим. Но что я знаю, то знаю, — произнес он угрожающе, перегнувшись через стойку, — он не может отличить правую руку от левой. А насчет грамоты, то едва ли он способен был написать что-нибудь, кроме своего имени. Иногда, стоя рядом с ним за стойкой, я сомневался, да разбирает ли он надписи на бутылках? Спрашивают, положим, «Двойной алмаз», и хорошо еще, если он не нацедит им «Гиннеса».
Чарлз, который терпеливо стоял у стойки, стараясь не думать ни о чем, кроме трех уже поглощенных пинт пива и о четвертой, которую он тщетно старался получить, вдруг пробудился к жизни при слове «Гиннес».
— Нет, благодарю! «Гиннеса» не надо, — сказал он поспешно. — Мне все того же.
Хозяин, не обращая на Чарлза никакого внимания, лег животом на стойку, злорадно усмехнулся в лицо краснорожему. Он-то воображал, что ведет спокойный спор.
— Да он недотепа, — выставил он последний довод.
Но краснорожий по-прежнему твердил:
— Пожелай он только, и он мог бы купить все ваше заведение.
Хозяин, позеленев от злости, нажал на рукоятку пивного сифона и пустил в кружку Чарлза сильную струю пенистой жидкости.
— Я знаю двух парней, которые работают у него, — пользуясь паузой, продолжал краснорожий. — Шесть фунтов десять шиллингов в неделю и двойная плата в субботние вечера… конечно, по желанию.
Хозяин угрюмо подвинул кружку и смахнул шиллинг Чарлза под стойку.
— Он этого добился контрактами, — сказал краснорожий. — Все дело в контрактах. Он отправляется в какое-нибудь большое учреждение или, скажем, отель и берет подряд на мытье окон. А потом каждые три месяца, знай, посылает им счета.
— Счета! — взорвался хозяин. — Да когда он работал у меня, я бы ему не доверил получить и медяка за полпинты пива. Бывало, как только прослышат, что он за стойкой, так и соберется к нам шпана со всей округи, знают, черти, что он считать не умеет. Закажут пять кружек, а платят за три. А как стал работать на себя, — хозяин произнес эти слова так, словно выбранился, — теперь, оказывается, он может посылать счета по всей форме. И, конечно, без ошибок.
— Ну, не сказал бы, — ввернул краснорожий. — Думаю, что он порядком присчитывает. — И он засмеялся, восхищенный собственным остроумием.
Чарлз поставил пустую кружку и зашел в уборную. Когда он вернулся, говорили уже о другом; очевидно, хозяина не так уж волновала судьба разбогатевшего невежды. То, что казалось крайним проявлением гнева, на самом деле было только манерой разговаривать, должно быть недешево обходившейся фирмам, пиво которых он продавал в своем заведении.
— Повторить? — сердито буркнул он, когда Чарлз вернулся к стойке.
— Нет, виски, пожалуйста, — ответил Чарлз, потому что сейчас ему больше всего на свете хотелось напиться, а в кармане у него оставалось только шесть шиллингов. Может быть, если он смешает напитки, денег хватит. После виски можно будет взять джину, а зятем, если останутся деньги, доканать себя стаканом портера.
До сих пор их в пивной было только трое, но теперь начал подходить народ. За какие-нибудь десять минут здесь появилось с полдесятка еще не старых, здоровенных бабищ, по-видимому постоянных посетительниц, и они начали свое обычное вечернее бдение за кружкой пива и нескончаемыми пересудами. Совершенно случайно Чарлз оказался в самом центре сдвинутых полукругом стульев, их стульев, закрепленных за ними привычкой, и женщины перекрестным огнем многозначительных взглядов и недвусмысленных замечаний попытались выжить его. Но смесь виски и пива, выпитых на голодный желудок, уже начинала производить свое действие, и он сидел с полузакрытыми глазами, почти не ощущая ни их рассерженных взглядов, ни замечаний по своему адресу. Перед ним мелькали расплывчатые очертания хозяина, обтиравшего тряпкой стойку, и вдруг в тумане своего опьянения Чарлз увидел себя, протирающего не стойку, а окно.
«Берет подряд на мытье окон. Каждые три месяца посылает счета».
Женщины бесцеремонно переговаривались через его голову; обрывки их болтовни перемешивались в его мозгу с назойливо всплывавшими фразами.
— Ну я и говорю: если хотите знать, почему он не в школе, подите на задворки…
«Может купить вас со всеми потрохами».
— …и посмотрите, что он написал на стене сарая, говорю я…
«Двое парней работают у него. И двойная плата в субботние вечера».
— Ну где еще мог он услышать подобные слова? — говорю я. — Неприличные, грязные слова. Если такому у вас обучают…
«Он недотепа. Когда он у меня работал, он ни черта не стоил».
— Надеюсь, вы не хотите сказать, говорю я ему, что он слышит подобные слова д о м а.
«Думаю, он порядком присчитывает… Каждый кирпичик, каждую кружку…»
— А какое мне дело, что вы школьный инспектор, говорю я ему.
В верхнем кармане у Чарлза была пачка с последней сигаретой. Он осторожно вытащил ее, но она согнулась, и гильза лопнула. Чарлз раскурил ее; прикрывая пальцем разорванное место, и глубоко затянулся. Горячая волна алкоголя, поднимаясь из желудка, столкнулась с никотином, застрявшим в легких, бремя вины и усталости скатилось с его плеч, и он с благодарностью воздал немую хвалу двум божествам мира сего.
Но, лишь только прояснилось его сознание, он почувствовал окружавший его холодок неприязни. Смущенный и даже испуганный, он вскочил со своего табурета и постарался смешаться с толпившимися возле стойки посетителями. Хозяин и две его дочери проворно наполняли кружки и получали деньги, но ему казалось, что его они никогда не обслужат. Несколько раз он пытался приблизиться к стойке, пережидая при этом всех устоявших перед ним, но, лишь только он открывал рот, его тут же оттесняли. Минут через двадцать все возбуждение от виски и сигареты испарилось, и он чувствовал только усталость, — попробуй-ка постоять так долго, почти не евши с утра. Решительным жестом он протянул свой стакан и постучал им о прилавок.
— Пожалуйста, джину, — пронзительно крикнул он.
— Четыре горького, одну «Гиннес», три булочки, и еще Марта просит пачку сигарет, своих обычных, — рявкнул над самым его ухом какой-то плотный мужчина.
— Позвольте, — огрызнулся на него Чарлз, — я пришел сюда гораздо раньше вас.
Мужчина холодно посмотрел на него, но не успел ответить: заказ его полностью, вместе с пачкой сигарет был ему подан на подносе; торопливо отсчитав следуемую сумму, он скрылся в толпе.
Чарлза словно окунуло на самое дно Атлантики, такое он почувствовал унижение. Даже для его рассудка, притуплённого усталостью и огорчением, было ясно, почему ему ничего не удается. Заведение это, или по крайней мере этот зал, было облюбовано простым людом, и его посетители были грубы, угловаты — сама жизнь снабдила их одними острыми углами. А у него углы, наоборот, были стесаны, сглажены и семейной средой и университетом. С пеленок его приучали не повышать голос, не выделяться, уступать другим. И вот результат! Его воспитывали в расчете на более благополучные времена, а обстоятельства ввергли его в джунгли пятидесятых годов нашего века. Улей был полон ос, все до единого — рабочие, и все совершенно одинаковые, но он, ничем другим не отличаясь от них, лишен был их жала.
— Эй, вы, освободите место, коли вас обслужили! — заорал ему хозяин, перегибаясь через стойку со своим обычным задиристым видом.
— Никто меня не обслужил! — взвизгнул Чарлз, взрываясь от ярости. — Один джин и стакан портера!
Все вокруг замолчали и обернулись; взглянув на Чарлза, они затем с безразличным видом возвратились к прерванным разговорам. Этим они еще раз показали ему то, что было для него жизненно важно: для них он чужак, пленник своего класса, и, отбившись от своих, он обречен на одиночное заключение. А в то же время он ненавидел людей своей среды: Роберта Тарклза, Джорджа Хатчинса, Локвуда. Чарлз проглотил джин и тотчас же принялся за портер. Долгое ожидание у стойки немного протрезвило его, и теперь, чтобы добиться облегчения, необходимо было поскорее смешать напитки.
И облегчение пришло. По мере того как за джином до желудка доходили медленные глотки портера, все до этого выпитое им пробудилось. Один за другим наступали знакомые признаки приближавшегося опьянения. Язык его одеревенел и, судорожно прижатый к нижним передним зубам, весь словно окутался ватой. Когда Чарлз поглядел вдоль светящейся огнями пивной, все начало слегка колыхаться. А три электрические лампы на потолке, мерцавшие в клубах дыма, закружились в медленном танце.
— Нет у тебя огоньку, приятель? — прохрипел кто-то сзади.
Прежде чем ответить, Чарлз поднял стакан и неторопливо вылил остаток портера прямо в глотку. Когда эта последняя волна, пенясь, сплеснулась с пляшущей крутовертью всех прежних стаканов, для него наконец наступило полное освобождение. Трезвым он сейчас же обернулся бы, спеша услужить, снискать расположение; он потянулся бы за спичками и, вероятно, расплескал бы при этом свой стакан. Но теперь он был спокоен, дерзок и способен был жить на том же уровне, что и большинство окружавших его собутыльников.
— Огоньку, приятель, — раздался все тот же хрип, и без всякой укоризны: ну что стоило обождать тридцать секунд! Чарлз осторожно обернулся, изо всех сил стараясь сосредоточить внимание на то раздувавшемся, то съеживающемся лице. Не произнеся ни слова, он вытащил коробок и с величайшей тщательностью стал доставать спички. Он держал их вверх дном, и все спички высыпались на пол. Чарлз нагнулся, чтобы подобрать их, и сильно стукнулся о чьи-то ноги. Человек пошатнулся и крепко выругался, но Чарлз, и не думая извиняться, упорно собирал спички. То ли они действительно плавали в луже пролитого пива, то ли кружились, извиваясь в его расстроенном воображении, но только прошло немало времени, прежде чем он собрал их все до единой и аккуратно уложил в коробок головками в одну сторону. Распрямившись, Чарлз повернулся к человеку, просившему огонька, и теперь лицо его больше не расплывалось и не съеживалось, но попеременно то приближалось, то отступало куда-то вдаль. Он снова открыл коробок и, достав спичку, чиркнул ею и протянул. Но в это мгновение лицо, только что вплотную придвинутое, стремительно уплыло куда-то в пространство. Недовольно буркнув, Чарлз рывком сунул ему зажженную спичку.
Тотчас же лицо перестало быть лицом и превратилось в багровую маску ярости с двумя горящими глазами. Спичка, ткнувшись в вислые усы, зашипела, пламя лизнуло ноздри, и человек отшатнулся, грубо выругавшись от боли и злости. Чарлз тоже отступил, испуганный этим неожиданным криком. Но теперь теснота в пивной не допускала таких резких движений, и, когда заработали локти, пиво расплескалось во все стороны, и над гулом разговоров раздался дружный залп ругательств.
В нормальном состоянии Чарлз был бы вне себя от ужаса и стыда. Он стал причиной скандала! Он нарушил священный закон самообуздания, безропотной уступчивости, он, как говорится, проявил себя. Обычно он тотчас же забормотал бы извинения; выкрики обожженного: «Это все он! Вышвырните этого сопляка! Еще пить вздумал!» — настигли бы его уже на полпути к двери. Но теперь спасительный дурман алкоголя, придававший ему не то легкую развязность, не то яростную наглость, защитил его даже при появлении грозного хозяина. Вместо того чтобы сникнуть под градом брани, раздававшейся со всех концов бара, он благодушно поморгал в лицо хозяина — оно странным образом вращалось, то надвигаясь на него выпяченным носом, то уходя под насупленные брови, — а потом прехладнокровно повернулся на каблуках, спокойно отворил дверь и вышел туда, где его встретила теплая тишина летней ночи и сельская улица то раскрывалась, то закрывалась перед ним, словно створки большой устрицы.
Опершись о забор, он пережидал, пока она успокоится; и действительно, вскоре она улеглась и колыхалась только чуть-чуть, так, что пройти было можно. Собственно, идти было некуда; нет ни денег, ни планов, но ночь была теплая, душная, луна ярко светила, отбрасывая густые тени, и он достаточно нагрузился, чтобы не испытывать тревоги. Не твердо, но весело он принялся пробираться по какому-то проулку вдоль садовых изгородей. И на ходу мысли его разгонялись, набирая лихорадочную скорость, — этим у него всегда сопровождалось опьянение.
Действительно, Чарлз часто потешался над тем, как обычно описывают это состояние в романах. Нет, это вовсе не летаргическое состояние полупаралича; наоборот, при опьянении его мыслительные способности напоминали мотор на максимальных оборотах и с выключенными тормозами. Освобожденные от обычных оков — не только оков страха и вины и давящего гнета въевшихся в него условностей, но даже от элементарной необходимости соблюдать физическое равновесие и чувство направления, — мысли его мчались, и он способен был на быстрые и важные решения, которые ему редко приходилось пересматривать, когда возвращалась «нормальная» нерешительность. Теперь, когда он плюхнулся в густую траву, в которой усыпляюще стрекотали и копошились в лунном свете цикады, затруднения последних дней вплелись в уже полученные им жизненные уроки, и здесь, на лоне кружащейся и вздымающейся земли, для него началось врастание в новые условия.
Происходило это не по холодному расчету, потому что анализ положения мог оказаться обманчиво-простым и, вероятно, привел бы к утомительному, полуциничному повторению пройденного, к решению повернуть вспять, приспособиться, связать порванные волокна и свить из них новый кокон. Нет. Новая ясность пришла к нему как ряд четких проблесков, как быстрый поток основных запомнившихся ему переживаний. Они возникали яркими вспышками и были несложны; вот он, склоненный над книгами, слушается указаний, вносит поправки, и его без конца вводят в рамки и поучают, вот он годами протискивается бочком меж сфер чужих переживаний и чувствований. Всего один лишний шаг в любом направлении, и кто-нибудь непременно будет задет, обижен, разочарован. Его школьные наставники покачивают головами, отец возмущен и разгневан, мать то склоняет его на откровенность, то обижена его замкнутостью — и так все, вплоть до назойливых вопросов миссис Смайт и визгливых упреков Эдит; как все они топтали его душу! Бег мыслей ускорился; Чарлз перекатился на спину так, что ему стал виден посеребренный луной шпиль деревенской церкви, качавшийся в спокойном небе, как тонкая камышинка, и образы замелькали еще быстрее. Шейла наклонилась над ним, глаза ее нежно искали его глаз, но вдруг линия волос на ее лбу спустилась почти к бровям, и лицо было уже не ее, а хозяина пивной, грубое и властное. В его мозгу вдруг зашуршала, как прибрежная галька, строка из недавно прочитанного им современного поэта:
Возник Джордж Хатчинс, яростно забивающий гол, а в воротах стоял Локвуд в зеленой фуфайке и кепке; через мгновение Чарлз увидел, что забивают не простой мяч, а голову Хатчинса-отца, который своим простецким говором умоляюще шепчет: «Не сердитесь, мистер Ламли. Наш Джордж так трудился, чтобы добиться успеха». Снова зазвучала стихотворная строка, но как-то вывернутая наизнанку: это было у него обычным признаком опьянения.
Чарлз вскочил и заставил себя шагать дальше. На ходу легче было думать. Думать о чем? Над вопросом, как лучше заложить первые двадцать два года жизни в основу следующих пятидесяти. Если только вообще будут эти пятьдесят: грибообразное облако, которое всегда жило в глубине его подсознания, на мгновение выдвинулось на первый план и оттеснило все остальное.
Но как бы то ни было, а надо верить в то, что они будут. Иначе одна дорога: покончить с собой.
Вдруг выпрыгнула канава и ухватила его за ногу. Он свалился в ворох сухих листьев, который определенно стал колыхаться под ним взад и вперед. Чарлз понял, что скоро его вырвет, но мозг его оставался ясным и расторможенным. Ворох листьев навалился на него, но и в своей физической мерзости он испытывал какой-то новый порыв, какое-то освобождение. Его обременяли еще несколько выпитых пинт и, может быть, немного непереваренной пищи из его скудного завтрака. Через минуту-другую он освободится от них.
Если бы ему с такой же легкостью освободиться от своего класса, своей среды, от невыносимого бремени предпосылок и усвоенных рефлексов. Он выбрался из канавы и с минуту стоял, закинув голову и уставившись в точку, вокруг которой вращалось звездное небо.
Почему бы здесь и не кончиться всему, чтобы, возрожденный, он вступил в мир под звуки стрекочущих цикад и собственной рвоты?
II
Протирочная замша, когда Чарлз окунал ее в ведро с водой, а потом выжимал, издавала приятный, не то чавкающий, не то хлюпающий звук. Как менялась она в руке наощупь: скользкая, когда ее намочишь, неподатливая, почти жесткая, в сухом виде. Он еще раз прошелся по стеклам, на этот раз посуху. Потом опустил замшу в ведро, достал из нагрудного кармана комбинезона сухую чистую тряпку и протер стекло до блеска. Горячее солнце, светившее прямо в окно, испарило последние следы влаги, и стекла стали ясные и прозрачные. Окна были на самом деле чисты.
Ну, на сегодня хватит. Последнее окно в последнем доме. А так как сегодня суббота, это значит, что кончена и неделя. Он работает, он зарабатывает на жизнь уже целую неделю! Сердце его прыгало в груди от радости, когда он спускался со стремянки, держа ведро, как полагается, в левой руке. Казалось, что он занимался этим всю жизнь, и если не в буквальном смысле, то по существу это было так. Жизнь его, собственно, началась всего лишь на той неделе. До этого он был так что-то: боковой отпрыск, придаток, постскриптум к жизни некоторых других. А эта, новая жизнь была на самом деле его собственной.
Хотя, может быть, и не совсем собственной, мелькнула у него ехидная мысль, пока он не вернет пяти фунтов. Но скоро он в состоянии будет сделать это. Он взял их взаймы у своего дядюшки-адвоката; как это ни странно, но ему очень легко было получить эти деньги под предлогом мнимой оплаты каких-то карточных долгов, оставшихся со студенческих лет. Если бы он сказал старому хрычу, на что ему нужны эти деньги — на это ведро, лестницу, тележку, на эти тряпки и комбинезон, — тот ни за что не раскошелился бы. Но «несколько фунтов, проигранных друзьям за карточным столом», — это совсем другое дело. Дядюшка всегда говорил «за карточным столом», а не просто «в карты», давая этим понять, что он одобряет такое времяпрепровождение. Он даже изрек что-то о «долге чести». Чарлз, получая деньги, едва удерживался от смеха. Его новое занятие, хотя оно не принесло ему пока ни одного фартинга, уже намного возвышало его над миром мелких условностей и приличий, представителем которого был дядюшка. Но все же старый осел вел себя достойно, конечно, по своей мерке, и долг ему надо было вернуть обязательно. Чарлз обошел дом с черного хода и получил деньги — семь шиллингов шесть пенсов. И всего-то ушло у него каких-нибудь полчаса. Назначай он плату сам, он никогда не запросил бы так много, но он заблаговременно узнал обычную цену.
Даже в этом сказалась новая для него прямолинейность. В «прежние времена» — то есть, собственно, неделю назад — какие окольные пути, какие уловки потребовались бы для него, чтобы получить эту информацию! Как бы он кружил и намекал, задавая наводящие вопросы то тут, то там и все более и более погрязая во лжи, пока не довел бы себя до невыносимого состояния! А теперь он просто-напросто обратился к сторожу общежития Союза христианской молодежи, в котором снимал койку, и прямо спросил его, сколько тот обычно платит за мытье окон. И так же прямо старик ответил: «Обходится приблизительно по шести пенсов с окна». Вот и прекрасно! Значит, и он будет брать по шесть пенсов.
Все как будто прояснилось, обрело перспективы, приняло новые и более разумные пропорции с той свежей летней зари, когда он выбрался из вороха листьев с сознанием, что со старой жизнью покончено. Одним скачком он выпрыгнул из колеи своего класса и из своего психологического уклада, при котором он склонен был кротовью кочку считать горой, а горы — просто зловещей грядой облаков на горизонте; а теперь даже горы стали ближе, и при этом обнаружились хорошо протоптанные тропы, ведущие к их вершинам вплоть до сияющих снеговых пиков. Решение надо было принимать сразу, потому что у него не было денег и думать было некогда. И он решил быстро. Пяти минут размышлений хватило, чтобы остановить свой выбор на том из родственников, кто вероятнее всего ссудил бы ему денег и притом возможно малую сумму. При своих ресурсах он решил, что хорошая стремянка ему не по карману, и пока обходился старой, с недостающими перекладинами. Он отсрочил ее отправление на свалку на неделю-другую, надеясь за это время заработать на новую. То же и с тележкой: хорошая никак не уложилась бы в пятифунтовую смету, и он отыскал у старьевщика остатки ветхой детской коляски — самой коляски, собственно, не было, был лишь остов и колеса — все за пять шиллингов. Только ведро и всякие протирки были наилучшего качества. Он мог легко отбросить все прочие мелкобуржуазные привычки, но идеал хорошо выполненной работы (по его мнению, скорее буржуазный, чем рабочий) сопровождал его и в новом для него мире.
Выбор города тоже не представил затруднений. Надо, чтобы там не было никакой родни. Город не должен быть слишком мал, иначе не хватит работы. Но и не слишком велик. Чарлз не любил атмосферы больших городов. И потом надо, чтобы там было с чего начать, или, во всяком случае, чтобы была надежда на это. Найти бы какое-нибудь большое учреждение, которое заключило бы с ним контракт. (Это было магическое слово, потому что весь свой профессиональный опыт он черпал из замечаний краснорожего парня в пивной.) Одно время он подумывал, не вернуться ли в свой университетский город и попытаться заключить там контракт со своим университетом, но тут же решил, что навряд ли они поручат это дело ему, а, кроме того, он вообще не помнил, чтобы окна в университете когда-нибудь протирал мойщик-профессионал. Вероятно, администрация с характерной для нее мелочностью предпочитала включать мытье окон в обязанности кого-нибудь из служителей. Значит?..
Значит, оставался Стотуэлл; к тому же, как он вспомнил, неподалеку, всего в десяти милях, была школа, где он учился. Контракт! Пришло время школе оправдать пошлые благоглупости о духовных узах однокашкиков. Он вспомнил, как сильно и непосредственно было ощущение, охватившее его в то последнее школьное утро, когда, стоя вместе с другими великовозрастными детинами выпускного класса, он монотонно выводил в последний раз обращение к «тем, кто здесь больше не встретится»:
Урожай сводился к непрочным связям и верностям, которые извлекались из комода вместе с галстуком школьной расцветки только раз в год на традиционную встречу одноклассников, где тебя потчевали пойлом, смешанным из тоски по прошлому и лицемерия. Но теперь у школы была возможность угостить его чем-то более существенным. Контракт! Это магическое слово звучало в его мозгу, когда он вылез из автобуса на рыночной площади и стал подниматься по склону холма к школе.
Как бы полон и радостен ни был для него отказ от прошлого, он все же не смог войти в это затянутое плющом красное кирпичное здание — дешевая имитация Рэгби, как и многие захолустные школы тех лет, — с хладнокровием постороннего, хотя восемь лет, проведенных здесь, были частью прежней жизни, той жизни, которая годилась лишь на то, чтобы жгучим воспоминанием бередить новонайденное умиротворение. Тебя узнаёт швейцар, ведет в послеобеденной сонливости по коридору мимо грязноватых классов, где акт за актом разыгрывался плачевный фарс твоего детства и где драконы, боги и мудрецы, населявшие эти фантастические пределы, обитали и по сей час, не переставая возводить в сознании нового поколения свои шаткие пагоды и колокольни. Было неуютно, но это ощущение прошло, когда он остался один в приемной директора, потому что вместе с одиночеством вернулось и сознание, что он отрубил щупальца, удерживавшие его в той среде, которую воплощало это святилище. Так немного времени прошло с тех дней сева, и он уже здесь, чтобы просить о своей строго ограниченной доле урожая. Контракт!
Наконец его допустили в кабинет директора, обдуманно обставленный традиционными атрибутами: кожаные кресла, похожие на трон, бюсты в классическом духе, застекленные книжные полки. Здесь была арена величайших катастроф и триумфов его детства, хотя он был заурядным учеником и вступал сюда не более четырех-пяти раз за все восемь лет. И на обычном месте было знакомое сардоническое лицо, выжидающе кривившееся за толстыми стеклами очков.
— Это вы, Ламли? Чем могу, — здесь Скродд приостановился и до пародийности четко выговорил следующие три слова: — быть вам полезным?
«Для начала хоть тем, что перестанете смотреть мимо», — чуть было не ответил Чарлз, потому что Скродд, по своему обыкновению, иронически присматривался, вяло оглядывая близорукими глазами весь тот участок, где мог находиться его собеседник, как человек, заметивший муху на обоях, потом потерявший ее из виду и нехотя отыскивающий ее опять.
Но, как ни злило Чарлза это обычное преднамеренное пренебрежение, он сдерживал свою злость, потому что за годы, прошедшие со времени последней встречи со Скроддом, он хорошо понял то своеобразное психологическое бремя, которое давило на директора, и, только что вырвавшись от Хатчинсов и Локвудов, он читал в душе этого елейного кретина, как в развернутой газете: ранние честолюбивые замыслы, решение лишь половину своих сил отдавать повседневной рутине, а половину посвятить научным занятиям, которые приведут его к славе, и постепенное увядание всех его надежд, и теперешнее его двойственное положение, когда только половину внимания он уделял человеку, с которым говорил, или занятию, которое выполнял, а другая половина, еле мерцающая в парализованной части его мозга, с ужасающим упорством концентрировалась на одной точке, вперяясь в ничто.
— Я надеюсь, сэр, что вы будете добры помочь мне в подыскании работы, — быстро выпалил Чарлз.
Скродд слегка переменил позицию, так что блуждающий взгляд его проходил всего футах в трех от плеча Чарлза. Губы его скривились в усмешке.
— Если бы вы написали мне, Ламли, о причине вашего посещения, это избавило бы вас от лишних хлопот. Я ответил бы вам, что штат школы полностью укомплектован и что у меня нет никаких возможностей помочь вам рекомендацией.
Чарлз с жалостливым недоверием поглядел на него. Это чучело на самом деле думает, что он, свободное человеческое существо, желает записаться в ковыляющее воинство его педагогов.
— В мои намерения не входит стать учителем, мистер Скродд. Мои притязания, — тут он приостановился, — скромнее и выполнимее.
Вспомнив всю несообразность того, что ему предстояло, Чарлз на мгновение снова ощутил былое смятение, чувство вины и опустошенности. Язык у него не мог выговорить ни слова, и он опять стал тем до смешного растерянным юнцом, каким бывал во все предыдущие посещения этого кабинета. Но туман тут же рассеялся, и так дорого обошедшаяся ему ясность подхватила и понесла его вперед, пока он не ощутил под ногами твердую почву.
— А в каком смысле, — нагло осведомился Скродд, иронически поглядывая мимо него, — в каком смысле они выполнимей для меня?
Чарлз откинулся на спинку стула и поглядел прямо в толстые стекла очков.
— В этой школе есть окна. Кто-нибудь должен время от времени мыть их, поденщики или школьные служители, которым, право же, целесообразнее заниматься своими прямыми обязанностями. А наш век, как вы неоднократно указывали мне, — это век специализации…
Скродд, казалось, впал в транс: глаза его блуждали вокруг Чарлза, как бы отыскивая невидимого противника.
— …Так почему бы вам не поручить эту работу одному из ваших прежних воспитанников? Я мог бы регулярно приезжать сюда без всякого напоминания, скажем, в конце или в начале каждой четверти и за два-три дня выполнять эту работу. Конечно, мои условия будут…
Скродд поднялся на ноги. Случилось чудо: он глядел прямо в глаза Чарлзу.
— Я все еще надеюсь, — четко выговорил он, — что это одна из ваших глупых шуток…
— …для вас выгоднее, чем существующие…
— …или, может быть, у вас солнечный удар. Сейчас такая жара.
— В самом деле. Положим, вы не приглашаете никого со стороны. Но кто может как следует выполнять эту работу? Да некому. Смит слишком толст, и ревматизм не позволит ему взбираться на стремянку, а Берту, как вы знаете, хватает работы в котельной…
— Ламли! Избавьте меня от необходимости позвонить швейцару и себя — от перспективы быть удаленным силой!
— …разве что летом, но тогда ему надо ухаживать за газоном. Я могу всецело избавить их от этой заботы, и окна будут достойны репутации школы.
Рука Скродда метнулась к звонку, нажала кнопку и словно прикипела к ней. Чарлз встал. У него в распоряжении оставалась минута, которая потребуется Смиту на то, чтобы проковылять по коридору, а ему — чтобы проститься со Скроддом. Невероятно было, чтобы они еще когда-нибудь встретились. И все-таки у него не было ни малейшей охоты сказать что-нибудь Скродду на прощание: ни язвительное, ни гневное, ни умиротворяющее. Время подведения итогов истекло. Стоило ли тратить порох на прощание с прежней жизнью и ее обломками? Как это ни странно, но потребность в уточнении испытал сам Скродд.
— Я могу заключить, Ламли, что вы затаили какую-то злобу против меня, и это побудило вас явиться сюда и занимать у меня время своей глупейшей шуткой. Мытье окон! Полагаю, что за нею кроется намек на то, что ваше образование не пригодно ни на что иное, и вы хотите подчеркнуть это, явившись сюда с вашими нелепыми разговорами о поденщине. Вам не следовало прибегать к иносказаниям.
Смит уже был в дверях, и Чарлз повернул к выходу. У него не было ни малейшего желания оспаривать версию Скродда. Он только бросил через плечо:
— А почему бы и не иносказание? Восемь лет меня учили мыслить метафорически.
И, так как Смит уже распахнул перед ним дверь, он вышел в сонное спокойствие коридора, распевая, насколько позволял ему слух, назойливые строки:
Озадаченный и возмущенный, Смит выпроводил его по черной лестнице на залитый солнцем двор.
Настоящий отдых — это благословение, ниспосланное только тем, кто отбывает определенные рабочие часы; и, когда наступило воскресное утро, тихое и ясное, Чарлз, пожалуй первый раз в жизни, проснулся с блаженным чувством покоя.
Всю неделю он трудился без передышки, потому что и субботнее посещение Скродда он рассматривал как работу, а субботний вечер посвятил внеочередному ремонту своей тележки. За этим занятием он думал, что, если бы только знать, где сейчас находится первый ребенок, пользовавшийся этой коляской, он непременно подарил бы ее внукам вышеупомянутого ребенка.
И вот в половине десятого он прогуливается среди зевак по единственной настоящей улице городка. И весь день в его распоряжении; только в шесть часов обязательное пение псалмов и молитв в общежитии Союза христианской молодежи, как вполне резонно взысканная моральная плата за пристанище. В другие времена перспектива стольких часов досуга побудила бы его искать общества, но теперь он расценивал это по справедливости лишь как уловку ума, не способного вынести ничегонеделания. Праздные разговоры были бы просто средством успокоить мозг, страшившийся пустоты.
Опершись на перила моста и глядя на свинцово-бурую речушку, протекавшую у него под ногами, он предался размышлениям. Он думал о всех тех расточительных юношах тридцатых годов, которые совершили, или хотели совершить, или говорили о совершении как раз того, что сделал он, и отвернулись от той среды, которая изнежила их; он думал и о том, как они с первых же шагов потерпели крах, потому что их отрицание было основано на попытке приобщиться и, более того, слиться с Народом, жизнь и мысли которого они представляли себе весьма туманно и который, во всяком случае, задал бы им жару, если бы затея их все-таки удалась. Чарлз внутренне поздравлял себя, что никогда не обманывался в них, презирая их за идиотские попытки глядеть сразу в два телескопа: один — с линзами немецкой психологии и обращенный на себя, а другой — телескоп русской экономики, обращенный на английский рабочий класс. Коренившееся в нем ощущение реальной жизни по крайней мере спасало его от этой бессмыслицы самодовольных тупиц.
Перед Чарлзом вставала проблема, как избежать соприкосновения с новой средой. Он не должен пускать корней в этой среде, должен быть независимым от классов, имея дело только с явлениями, независимыми от личности, как, например, местопребыванием или временами года; или, с другой стороны, с чисто личными привязанностями, свободными от всего, что касается не только двоих. Прежде всего следовало покончить с общежитием Союза христианской молодежи, потому что оно до известной степени вовлекало его в общественную жизнь и грозило сделать из него местного обывателя, чего он больше всего боялся. Все вечера он проводил в поисках жилья, изучая объявления, вывешенные за проволочной сеткой витрин («шесть пенсов в неделю»). Но большинство этих выведенных каракулями записок было ни к чему: одни обещали угол и призывали стать членом семьи, другие были уж чересчур замусолены и небрежны. А к небрежности Чарлз относился, подобно многим: прощал ее себе и не терпел в других.
К одиннадцати часам ему уже три раза приходилось покидать занятую им позицию, спасаясь от бездельников, которые трижды пытались вступить с ним в беседу. Нелегко было столь упорно ограждать себя от их общительности, и Чарлз вспоминал о прочитанных когда-то рассказах беглецов из лагерей для военнопленных. Ночи в пути, дни в укрытии, всегда в страхе, что к ним обратятся, потому что, как офицеры и джентльмены, беглецы, конечно, не владели ни одним из иностранных языков. Подходящее сравнение, думал он, потому что его университетский выговор сейчас же выдал бы его, даже попытайся он разыграть из себя настоящего мойщика окон. А ввяжись он в разговор — тут уж непременно арест и снова в лагерь. Так что единственная возможность избежать колючей проволоки — это держать язык за зубами.
Занятый такими мыслями, он бродил под каштанами городского парка, за которым только махина пивоваренного завода загораживала приволье полей и лугов. Солнце начинало припекать, и парк представлял обычную летнюю картину: горожане целыми семьями располагались прямо на траве, ребятишки носились с трещотками, превращая дорожки во взлетные площадки, и открывали при встрече оглушительную пулеметную пальбу; огромные вороха бумажных обрывков ждали только порыва ветра, чтобы отправиться в далекое путешествие; осколки битых бутылок сверкали на солнце, а на земле через каждые несколько ярдов лежали юные пары в том самозабвении, которое стыдливо отводимому взгляду казалось последней судорогой любовного наслаждения.
Чарлзу и в голову не приходило, что кто-нибудь может нарушить здесь его раздумья или вторгнуться в его уединение. И он даже споткнулся от изумления, когда то, что он, приметив краешком глаза, счел кипой старого платья, привалившейся к дереву, вдруг вскочило на ноги и, оказавшись неряшливым, нечёсаным мужчиной, заорало хриплым голосом: «Ламли! А я как раз о вас вспоминал вчера вечером!»
Повернувшись и встретив взгляд заплывших кровью глаз из-под длинных спутанных косм, Чарлз узнал знакомца по университету, Эдвина Фроулиша.
Собственно, Чарлз не был близко знаком с Фроулишем в студенческие годы, но много слышал о нем, потому что Фроулиш с величайшим рвением и упорством проявлял свою склонность к саморекламе. С самых ранних лет он считал себя человеком, который хотя еще и недооценен, но в должное время обязательно обретет славу великого романиста. Всю свою жизнь он строил, ориентируясь на ту монументальную биографию, которую после его смерти напишет какой-нибудь подслеповатый седовласый профессор, и каждая страница его глубоко заурядного существования была уже переведена в его мозгу в стройные академические периоды профессорской прозы. Он уже видел заголовки ее разделов: «Детство в Гэмпшире», «Страсть к бабочкам», «Ранняя оригинальность», «Посрамленный деспот» (последний заголовок относился к его отказу в тринадцатилетнем возрасте выполнить взыскание, наложенное учителем физики; этот единственный на его счету мужественный поступок навлек на него порку и взыскание в двойном размере). Еще задолго до окончания школы он выискивал и внимательно читал книги о детстве великих писателей. Большинство авторов изощрялось в коллекционировании анекдотических происшествий. Поупа изгнали из школы за сатиру на учителя, Саути — за то, что он высказывался против телесных наказаний. Теннисон жил в тысячах сердец в образе пламенноокого юноши, тайком пробиравшегося в заброшенную каменоломню, где он долго и не веря глазам своим вглядывался в камень с высеченной им надписью: «Байрон умер». Кинофильм! Чистейший кинофильм! Как Фроулиш ни старался, ему никак не удавалось превзойти голливудские эффекты своих кумиров. Даже если бы он отважился на плагиат, все равно это бесполезно. Чье имя может он высечь на камне? Единственный знаменитый писатель, умерший за это время, был Редьярд Киплинг. А что хорошего, если бы его нашли в отчаянии глядящим на камень с надписью: «Киплинг умер». Друзья попросту высмеяли бы его тем презрительным, уничтожающим смехом, которого уж, верно, не приходилось на своем веку слышать Альфреду Теннисону.
Итак, можно было думать, что подобных анекдотов не окажется на первых страницах его будущей биографии, хотя почему бы Фроулишу и не придумать несколько подходящих историй — времени хватит. В университете, например, все пошло гораздо удачней. Тут легче было пускать в ход механику саморекламы: через три недели после его прибытия о нем уже говорили, а во втором семестре он закрепил за собой репутацию признанного чудака. И достигнуть этого было так легко: всего несколько шальных трюков, то с серым попугаем, которого он таскал повсюду в клетке, то с котелком, который он не снимал и в помещениях, или же бесконечные выстаивания в самом центре холла. Однокурсники, с типичной для студентов непоследовательностью и податливостью поначалу высмеяв Фроулиша, потом привыкли к нему и стали принимать за чистую монету и выслушивали его доклады на темы вроде «Мнимая извращенность сюрреалистской психологии» с чем-то похожим на почтение. Короче говоря, он стал заметной фигурой. Глядя теперь на отечное, землистое лицо Фроулиша и его дрожащие руки, Чарлз впервые осознал, насколько сам обманывался на его счет. Не раздумывая, он годами принимал легенду о гениальности Фроулиша, и сейчас поздно было переоценивать ценности. Из разрубленного клубка его прежней жизни тянулись нити. Одной из них было привычное отношение к товарищу, на которого трудно было сейчас взглянуть как на человека, увиденного впервые.
И, обращаясь к нему, он невольно воскликнул тоном полунасмешливого восхищения, который сложился за годы его знакомства с Эдвином Фроулишем:
— Хелло, дружище! Вот уж кого не ожидал встретить! Очередные поиски местного колорита?
— Не здесь, не здесь, Ламли… — таинственно забормотал Фроулиш, не отвечая на его вопрос. — Давайте, — лицо у него исказилось судорогой, и он шепнул Чарлзу на ухо: — пойдем и выпьем. Там, где нам не будут мешать.
Очутившись в портерной, Фроулиш сейчас же забрался в самый темный угол и засел там, предоставив Чарлзу добывать пиво. Не выказывая изумления — да и не испытывая его, — Чарлз принес и поставил на стол две пинты жидкого эля. Теперь можно было приступить к разговору.
— Вы меня спрашивали, что я здесь делаю, — бормотал Фроулиш между глотками, которые он отхлебывал с характерной для него жадностью и одновременно отвращением. — Нет, я не ищу здесь местный колорит: я романист не этого рода, я не стремлюсь к реакционной фотографичности.
— Только, пожалуйста, без деклараций: сейчас вы объявите себя антинатуралистом или еще кем-нибудь в этом роде, — с усмешкой остановил его Чарлз. Он был мойщиком окон и стоял выше всей этой интеллигентской дребедени. — Вы скажите мне прямо, если это не секрет, что вы тут делаете?
— Ну, как вам сказать, — ответил Фроулиш, ломая и судорожно крутя свои короткие пальцы. — Бетти отыскала здесь для нас пристанище, а, что касается меня, мне все равно, где находиться, раз я пишу роман. Тут довольно тихое место.
— Бетти? — спросил Чарлз, роясь в обрывках воспоминаний, которые еще ютились на задворках его мозга в ожидании окончательной прочистки.
— Ну разве вы не помните Бетти? Она бывала на вечеринках у Алана.
Чарлз только раз был на вечеринке у этого неприятного для него молодого человека и постарался ускользнуть еще до начала пьяных объятий, но что-то зашевелилось в ворохе памяти и смутно вспомнилась главная приманка того вечера — высокая, гибкая девушка в пижамных брюках и с распущенными по плечам волосами.
— Вот не знал, что вы… — тут он приостановился, отыскивая слово, — что вы ухаживали за ней.
Фроулиш захохотал, сотрясаясь всем своим пухлым телом.
— Ухаживал! Да я жил с ней весь третий курс.
— Вот как? Этим, должно быть, и объясняется, что вы так и не получили диплома.
Сказав это, Чарлз поразился — как прямолинейно, как грубо и откровенно может он теперь говорить. В прежнее время он ни за что не решился бы затрагивать личные темы, да еще так вызывающе, хотя бы и по отношению к заведомому эготисту Фроулишу, которого он, конечно, ни капельки не смутил.
— О, диплом! — хрипло простонал тот, помаргивая за космами рассыпавшихся волос. — А на что мне, спрашивается, диплом? Я романист. Все, что мне нужно, — это стол, стул, перо и бумага, женщина, еда и… — тут он поглядел на свой пустой стакан — …и питье.
Прежний Чарлз при таком прозрачном намеке тотчас вскочил бы и побежал к стойке; новый Чарлз преспокойно сидел на месте, раскуривая сигарету.
— Подождите, вот я сейчас допью свой. А где же вы теперь живете вместе с вашей Бетти? Отдельный домик?
— Нет, нет, — признался Фроулиш. — Не все сразу. Собственно, это вроде строительного склада. Нижний этаж не разгорожен, там выдерживали лес. Верхний, туда попадаешь по приставной лестнице, был приспособлен под контору. Бетти удалось снять наверху помещение. Но, послушайте, если вы при деньгах, закажите же, черт подери, еще по стакану.
Чарлз притушил сигарету и отправился за пивом. Может быть, это как раз то, что ему надо: будет где хранить оборудование, и обойдется, должно быть, недорого. И — что важнее — никакой среды, никаких столкновений общественных противоречий. Он, отвергнувший и отвергнутый, равно чуждый как своему классу, так и теперешней своей «трудовой» жизни, может быть, именно здесь найдет бесклассовое пристанище под одной крышей с этим невротическим псевдописателем и его обрюченной гетерой.
Когда Фроулиш был ублаготворен новой порцией эля и сигаретой, он пригнулся к Чарлзу и продолжал поверять свои тайны:
— Помещение это, по-видимому, пустует уже много лет. Строительная фирма перебралась в город покрупнее, а тут оставалась только всякая складская заваль. Потом старый владелец умер, вдова продала основную контору, а на это помещение никто не зарился, потому что его давно не ремонтировали. Ну и пришлось старой карге отдавать его под жилье.
— Да это настоящая благодетельница! И сколько она с вас берет?
Тут Фроулиш застонал, и его лицо исказила страдальческая гримаса.
— По гинее в неделю! Подумать только: каждые семь дней двадцать один чертов шиллинг, и за такую трущобу! Конечно, вдвоем дешевле, пожалуй, не устроишься, и старая ведьма содрала бы с нас больше, много больше, но только она делает это тайком, и надо нам всем держать ухо востро, иначе, чего доброго, санитарная инспекция засадит всех нас в тюрьму.
— А что, разве так плохо? Нет воды?
— Нет, колодец рядом, и, насколько мне известно, никто не объявлял его непригодным для питья. Ну и, конечно, нужник во дворе, еще с тех пор, как здесь было полно рабочих.
Пивная постепенно наполнялась. Какой-то рабочий поставил на стол свою пинтовую кружку и сел рядом с Фроулишем. Вытащив пакет прессованного табака, он ножом стал крошить его и собирать себе в ладонь.
— Так, так, — возбужденно сказал Чарлз. — А кто платит эту гинею? То есть, конечно, вы…
Среди неслыханных преступлений, на которые только вскользь намекали в газетных отчетах или в его детстве перешептывались шокированные взрослые, было и такое — жить на средства женщины. Эта формула обнимала всю шкалу возможностей: от организованного сутенерства до ценных подарков от богатых старух. «К какому разряду относится Фроулиш?» — спрашивал себя Чарлз, глядя на корчившуюся белесую маску с глубоко сидящими красными глазками. Но, куда бы его ни отнести, то, что Фроулиш жил на счет женщины, было несомненно.
— Ну да, конечно, это шокирует ваши буржуазные чувства, — горестно усмехнулся Фроулиш. — Я знаю, о чем вы думаете. Да, Бетти платит эту гинею в неделю. А еще около двух фунтов, которые уходят на питание и топливо. Но и этого мало. Нам нужно больше уже теперь, и один бог знает, сколько понадобится зимой. Она за все платит. И полагаю, что вы со своими проклятыми условностями…
Тут его тирада была прервана приступом отчаянного кашля, потому что рабочий, кончив строгать табак, набил им глиняную трубку и принялся ее раскуривать. Вокруг Фроулиша образовалось густое сизое облако и стало щипать ему глаза, нос, гортань и легкие. Чарлз успел отстраниться, прежде чем это облако окутало его. Быстро поднявшись, он подхватил стакан и удалился на почтительное расстояние от удушливого вулкана.
— Вы, конечно, думаете, — донесся до него сдавленный голос Фроулиша, — что только беспринципный мерзавец может быть на содержании у женщины! Почему он не работает, чтобы прокормиться, как это делаю я? — Снова приступ неудержимого кашля. Рабочий мирно попыхивал трубкой. — Но вы и все вам подобные чистюли не заботитесь о… ох, этот чертов дым… Вам дела нет до того, выживет ли Искусство. Мне надо только закончить свой роман и тогда — слава! Я верну ей все с процентами. И вообще… боже мой, я задыхаюсь! Вы тут, Ламли?.. И вообще что значит материальная сторона? Бетти рада помочь Искусству! Она по-настоящему заинтересована… воздуху мне, умираю!., в судьбе моего романа, в том, быть или не быть Литературе… Да перестаньте вы дымить!.. Ламли! Где вы? Ничего не вижу!
Фроулиш поднялся наконец на ноги; очертания его смутно вырисовывались сквозь дым.
— Сюда! — крикнул Чарлз.
Они напоминали киногероев, спасающихся от пожара в джунглях, или каторжников, скрывающихся в Дартмурском тумане. Судорожно простирая руки к просвету, весь зеленый, обливающийся потом, Фроулиш наконец вынырнул из дымного облака. Чарлз быстро подхватил его под руку и выволок на свежий воздух.
Хотя Фроулиш и не заикнулся об этом, но как-то естественно получилось, что Чарлз пошел проводить его до дому. Оправившись от удушья, романист быстро заковылял по переулку, принимая как должное помощь Чарлза. Молча они кружили по лабиринту окраинных улочек, и однообразие скученных домов с их тесными дворами уже нарушалось кое-где признаками деревни: то травой, проросшей между булыжниками, то зарослями крапивы, то живой изгородью или раскидистым деревом. Наконец они очутились перед длинным деревянным сараем, отделенным от улицы большим пустым двором. Зайдя во двор, они услышали резкие женские голоса. Кричали сразу двое, и трудно было понять слова, но затем можно было разобрать, что более пронзительный голос настойчиво повторял:
— Сию минуту! Сию же минуту!
— Ах она, ведьма! — воскликнул Фроулиш и остановился как вкопанный. — Это она! Нам лучше не показываться.
Очевидно, бремя, которое Бетти взвалила на свои плечи в интересах Литературы, включало и обязанность единолично выдерживать натиск разъяренной хозяйки. Чарлз не сомневался в том, что это хозяйка, а ожесточение в ее голосе свидетельствовало, что спор идет о деньгах. Фроулиш повернул и собирался было ускользнуть на улицу, как вдруг над их головами распахнулось окно и высунулось злобное морщинистое лицо колдуньи с пучком закрученных на темени редких седых волос.
— Мистер Фроулиш! — завизжала вдова. — Вы что, думаете улизнуть? Не надейтесь. Я вас видела, пожалуйте-ка сюда!
Судорожно дергаясь, романист остановился в нерешимости. Бегство казалось так заманчиво, сдача так тягостна.
— Для вас это последняя возможность, — торжествующе возопила ведьма. — Или вы вернетесь и расплатитесь со мной, или вам вообще некуда будет возвращаться, вам и вашей супруге, — издевательски протянула она последнее слово, вложив в него всю скопившуюся ненависть, недоверие и зависть.
Тут над старухиным пучком в окне появилась еще одна голова. Продолговатое изможденное лицо с обтянутыми скулами, накрашенным ртом и всего одним глазом, выглядывавшим из-под рассыпавшихся волос. Существо это сказало голосом низким и скрипучим:
— Ничего не поделаешь, придется подняться, Эд. На этот раз не вывернешься. А кого это ты там с собой привел?
Не говоря ни слова, Фроулиш шмыгнул в сарай и стал подниматься по приставной лестнице. В предвидении новых неожиданностей Чарлз последовал за ним. Еще не добравшись и до половины лестницы, он понял, как правильно поступил, пропустив Фроулиша вперед, потому что, как только тот просунул голову, на него обрушился такой поток брани, что, на мгновение ошалев, Фроулиш чуть было не выпустил лестницу и едва не соскользнул вниз. Но после короткой и рискованной заминки он все-таки преодолел оставшиеся ступеньки и благополучно взобрался наверх. Чарлз готовился последовать за ним, но то, что он увидел, просунув голову в люк, словно пригвоздило его к лестнице.
Перед ним была большая комната, занимавшая почти половину чердака. В одной стене было три окна, освещавшие, а через разбитые стекла и освежавшие комнату. В углу помещалась старомодная двуспальная кровать, по-видимому приобретенная у старьевщика, на ней — скомканное белье и почему-то кипы газет. В другом углу — керосиновая печь и рядом — грубо сколоченная полка, а на ней несколько кастрюль, тарелок, чашек и консервных банок. Между двумя окнами побольше, как видно в особо почетном месте, стояла единственная основательная вещь из всей обстановки — солидный дубовый письменный стол с выдвижными ящиками. На столе — пишущая машинка, еле видная из-под вороха бумаг. Рухлядь, загромождавшая углы комнаты, была почтительно отодвинута от этого жертвенника. Чарлз почти с благоговением взирал на него. Это было обиталище посвященного.
Но в это самое мгновение посвященный, прижатый к столу, еле отбивался от наскоков старой мегеры, владелицы этих хором. Она ухватила его за оба лацкана и, придвинув свое иссохшее лицо к его одутловатой, потной физиономии, выкрикивала как припев:
— Сию же минуту! Сию же м и н у т у убирайтесь, — она не решалась сказать «из дома», — отсюда, если сейчас же не уплатите за квартиру. Две недели просрочено! У вас голова полна всякими идеями, так вы можете питаться воздухом и разглагольствованиями, но мы, простые смертные, мы должны за все платить — платить д е н ь г а м и!
Она перевела дыхание, готовясь к следующему залпу, но тут почувствовала, что ее хлопнули по плечу. Возле нее стоял Чарлз, держа в руках раскрытый бумажник. Весь тот страх, который когда-то внушала бы ему эта беззубая карга, теперь окончательно покинул его. Он не принадлежал больше к классу, который афишировал свою почтительность к женщине, он был сильнее ее физически, и он был в состоянии уплатить, что ей следовало.
— Просрочено две недели, — коротко сказал он. — И следует по гинее в неделю, не так ли?
— А вам-то какое дело? Это они… — начала было вдова, но он сунул бумажник в карман и так грубо повернулся к ней спиной, что она поняла: нашла коса на камень, этот слов попусту не тратит. И она тоже без лишних слов ответила: —Да.
Чарлз, все еще стоя к ней спиной, снова раскрыл бумажник и достал три фунтовых купюры. Потом порылся в кармане, добавил монету в полкроны и шестипенсовик и, повернувшись, протянул ей.
— Вот за три. За одну вперед. И проваливайте!
Она вытаращилась на него и теперь, получив долг, казалось, готова была позволить себе роскошь и отвести душу как следует. Но Чарлз угрожающе надвинулся на нее и, указывая на лестницу, рявкнул:
— Проваливайте туда, откуда пожаловали!
Вдова тихонько ретировалась. Водворился покой, он просачивался вместе с летним воздухом сквозь разбитые окна, излучался из молчавшей машинки на письменном столе Фроулиша.
Косые лучи августовского заката скользили по спутанным космам Фроулиша, склонившегося над клавишами. На керосинке булькало какое-то варево. А Бетти, словно нахохлившаяся птица, сторожила кастрюлю. Чарлз, удобно примостившись и прихлебывая пиво из стоявшей под рукой кружки, наблюдал за ними с чувством полного удовлетворения. Он испытывал то, что столько раз радовало его вот уже месяц и что складывалось в его мозгу в одни и те же слова: «Вот все и наладилось! Наладилось лучше, чем я мог ожидать!»
Ничто не оправдывало в такой степени его решения принимать жизнь, как она есть, чем эта чудесная находка, этот уже сложившийся уклад. Он в точности отвечал его несложным запросам: не было комфорта, чистоты, но было где хранить свой рабочий инвентарь, принимать пищу и спать по ночам. Кумир почитаемого домашнего очага, ради которого надо было идти на любые жертвы, не смущал его больше: он отбросил его, как и другие реликвии своего прошлого.
— Можно ужинать, если вы поможете мне собрать на стол, Чарлз, — низким голосом пророкотала Бетти.
Он послушно встал, расстелил газету на перевернутом ящике, поставил три тарелки и разномастные столовые приборы и при этом отметил, что это первые слова, прозвучавшие с тех пор, как он час назад вернулся с работы. Все трое с первых же дней словно лишились дара речи, и по разным причинам ни один из них не чувствовал потребности разговаривать. Фроулиш был поглощен своими идеями и угрюмо молчал, пока не пробуждалась какая-нибудь из его давних обид, о которой он распространялся горячо и многословно. Бетти была слишком неумна, чтобы поддерживать разговор, и слишком сжилась со своей ролью «роковой женщины», чтобы позволять себе обычную болтовню пустенькой кумушки. Чарлз, возвращаясь после рабочего дня, был слишком утомлен физически и удовлетворен морально, и ни один из его компаньонов не мог понять волновавшие его мысли, а тем более разделить их.
Они придвинулись к ящику, а Фроулиш просто повернулся от письменного стола в своем вращающемся кресле, и Бетти подала кастрюлю. Стряпня ее была незатейлива: намешать в единственной большой кастрюле все имеющиеся под рукой продукты и разогреть на керосинке. Обычно ее варево все же было съедобно, но если и случалась осечка, то Фроулиш этого не замечал, а Чарлз всегда бывал слишком голоден.
Теснясь вокруг ящика, они обращали очень мало внимания друг на друга. Чарлз впервые отдал себе отчет в том, как это странно. Напротив него, горбясь, сидела на низеньком ящике Бетти в своих мешковатых брюках и засаленной цветастой кофте и рассеянно вглядывалась сквозь нависшие лохмы в газету, заменявшую скатерть: она старалась прочесть перевернутый текст, Фроулиш, грузно осев в единственном удобном кресле, хмуро уставился в тарелку, дергаясь и роняя куски то на колени, то на пол. Между ними, казалось, не было ничего общего; Бетти никогда не спрашивала его о работе, а он если и заговаривал, то лишь об этом. Но Чарлз знал, что они оба довольны. Ни один из них, видимо, не способен был полюбить в том смысле, как это понимает большая часть человечества. Они по своей натуре были не способны на это: он слишком эгоистичен, она слишком тупа. Но для обоих была бы невероятна жизнь, не вращающаяся вокруг какой-нибудь любовной связи. Слишком сильны были богемные традиции артистического круга, так сказать Латинского квартала одного из промышленных городов Англии. Ясно было, что ни он, ни она не потрудились выбирать себе партнера, а просто встретились случайно и сошлись.
В первое время Чарлз ожидал много осложнений от «жизни втроем». Свое ложе он устроил в дальнем углу чердака и установил вторую лестницу прямо со двора, чтобы, возвращаясь поздно вечером, не проходить по той части, где спали Фроулиш и Бетти. И вообще в первые дни его беспокоило присутствие Бетти. Ему не приходилось иметь дела с такого рода девицами, и он боялся, что при малейшем попустительстве с его стороны она будет навязываться со своими милостями, чего он ни в коем случае не желал ни сейчас, ни в будущем.
Но опасения его были напрасны. Бетти, казалось, была всецело поглощена Фроулишем. Правда, она по нескольку дней подряд не проявляла по отношению к нему никаких признаков внешней заботы, но она в то же время была так безучастна и ко всему остальному, что Ламли в конце концов уверился в ее преданности Фроулишу. Она не знала никаких развлечений и, кроме утренней получасовой отлучки для покупки продуктов, почти не выходила из дому. Исключением была суббота, когда она отправлялась навещать какую-то родственницу, жившую по соседству с городом. Что же касается его усиленных стараний не нарушать их интимной жизни, то они были встречены насмешливым изумлением пополам с полным безразличием. Фроулиш дошел даже до того, что принялся разъяснять ему, что заботы его излишни и что, если даже случится ему попасть домой ночью, он найдет их мирно почивающими, потому что «позабавиться» — так он это назвал — можно и в дневное время, когда Чарлз отсутствует. Как бы то ни было, рубрика «пол», которая стояла первой в его студенческом списке вопросов, подлежащих обдумыванию и коренному решению, еще могла быть им хладнокровно рассмотрена. Он не собирался очертя голову принимать поспешное решение. А в данный момент, морально удовлетворенной и физически утомленный работой, он не чувствовал потребности предпринимать что-либо в этом направлении.
Больше всего заботил его денежный вопрос. После его триумфального начала, когда выручка в несколько шиллингов казалась ему неслыханным чудом, он скоро обнаружил, что город и до него прекрасно обслуживали мойщики окон, которые были постоянными клиентами выгодных заказчиков — больших магазинов, гостиниц и тому подобного. Оставались жилые кварталы. Но оказалось, что тут большинство домовладельцев предпочитало обходиться собственными силами. Сколько раз хрустел он гравием дорожек, направляясь к какому-нибудь респектабельному дому с двумя машинами в гараже, лишь для того, чтобы на его звонок отзывалась сама хозяйка — прислуги, должно быть, не держали — и заявляла, что у них уже есть постоянный мойщик. А он знал, кто этот постоянный мойщик — это сам отец семейства в часы, свободные от банка, где он был одним из директоров.
Еще хуже, чем нехватка работы, было для него постоянно ощущать себя отщепенцем, которому надо остерегаться невидимой, но могущественной организации, стремившейся сокрушить его. Он ровно ничего не знал о своих сотоварищах — мойщиках окон, ему никогда не приходилось вплотную знакомиться с работниками физического труда, но ему всегда внушали, что они принадлежат к каким-то зловещим обществам, называемым «союзами», и что каждый, кто попытался бы жить своим трудом без благословения такого «союза», оказался бы в весьма трудном положении. Всякий раз, заметив в отдалении тележку с лестницей и ведрами, он в панике сворачивал в ближайший переулок, считая самоочевидным, что каждый мойщик окон может питать к нему лишь ненависть и отвращение. Несмотря на это, ему никогда и в голову не приходило сделать попытку вступить в союз и вообще как-то оформить свое положение: это означало бы официально войти в состав рабочего класса, а его целью было держаться вне всякой классовой структуры.
Бывали у него и совсем неурожайные недели, когда он радовался деньгам Бетти. Ее «пай» равнялся двум фунтам десяти шиллингам в неделю и был неиссякаем. По ее словам, получала она эти деньги от тетушки, старой девы, жившей милях в двенадцати от города. Старая леди была, по-видимому, весьма эксцентричная особа, потому что, хотя рука ее никогда не оскудевала, она настаивала на еженедельном посещении Бетти и сама вручала ей деньги наличными. В этот день Чарлз и Фроулиш наскребали все остатки от недельного бюджета и тратили их на хорошую выпивку, так что Бетти возвращалась к полуночи или позже к пустой кассе. Ее ничтожный пай не давал им возможности откладывать на случай одного из тех кризисов, в котором застал их Чарлз, но позволял кое-как перебиваться в те трудные недели, когда его заработок падал и, случалось, не достигал и одного фунта. Странное дело, но, не встреть Чарлз этих полунищих, он сам не в состоянии был бы продолжать свою новую жизнь.
А он желал продолжать ее, потому что всей душой оценил ее, искренне считая, что никакое унижение не страшно ему теперь, когда он честно зарабатывает себе на хлеб полезным ремеслом, которому научился без всякой посторонней помощи; теперь, когда знает только свое дело, глядит миру прямо в глаза.
И откуда только могла прийти ему в голову эта идея?
III
Фроулиш редко покидал чердак; иногда неделями он не ходил никуда дальше импровизированной умывальной внизу во дворе. Но по временам он предпринимал долгие одинокие прогулки, и в одну из суббот Чарлз, устроившись в самом теплом уголке, чтобы вздремнуть после обеда, не удивился, когда романист стал облачаться в свое обтрепанное пальто.
— Что, отправляетесь на охоту за идеями? — сказал он.
— Какие там идеи, — ухмыльнулся Фроулиш. — Все вы помешались на идеях. И в голову вам не приходит, что при работе, протекающей в хроматической гамме (хроматической, соматической, динамической — эпитет по вашему усмотрению), для художника необходимы различные физические состояния.
— То есть, по-вашему, отдельные куски можно написать только будучи утомленным, голодным или простуженным?
— Да, примерно так, — серьезно ответил Фроулиш. — Мне предстоит написать шесть страниц о состоянии крайнего утомления. Вот я и хочу испытать физическую усталость. Не умственную, там должно быть душевное равновесие: мышечная усталость — вот что мне нужно. Проделаю миль десять, а вечером буду писать.
— А, когда ты сляжешь, мне придется ходить за тобой, — сказала Бетти. Она угрюмо посмотрела на него. — Ну и дурачина же ты, Эд, глупый недотепина, — продолжала она голосом, которого Чарлз у нее еще не слыхал. Он звучал грубой лаской, как ее любовный призыв. Вдруг Чарлз понял, что и в груди этой нескладной дурехи возможно какое-то искреннее чувство.
— А почему бы вам не попробовать помыть окна вместе со мной? Что устанете, за это я ручаюсь, — сказал он Фроулишу.
— Если это шутка, то довольно неуклюжая, — огрызнулся писатель, с трудом слезая вниз по лестнице. Пальто его свисало почти до пят. Должно быть, он позаимствовал его у огородного пугала.
Когда он ушел, Чарлз растянулся, куря и подремывая. Бетти сидела напротив него молчаливая и вялая, всецело поглощенная какой-то непонятной работой. Ковыряя иглой, она сшивала куски чего-то вроде мешковины. По-видимому, Фроулиш нуждался в шарфе. В четыре часа она поставила чайник на керосиновую печь, и Чарлз встрепенулся, с удовольствием предвкушая чаепитие. Вот это комфорт, вот это благополучие!
На дворе послышались шаги. Не шаркающие шаги Фроулиша, а резкий стук каблуков. Что-то пробормотал мужской голос. Женский зазвучал звонко, как колокольчик.
— Нет, а я думаю, что именно здесь. Наверно там, на чердаке. Давайте поднимаемся.
Чарлз тревожно уставился на Бетти. А с ней произошла какая-то перемена. Она выпрямилась, вся напряглась и дрожала, как собака на стойке. Но это было не радостное возбуждение, а знак тревоги и ненависти.
— Что с вами, детка? — спросил он, из сочувствия к ней позволяя себе неожиданную фамильярность.
— Шлюха, — медленно произнесла она.
В проеме показалась голова и плечи молодой женщины. Шапка завитых подстриженных белокурых волос, квадратное решительное лицо с большими спокойными глазами.
— Здесь живет мистер Фроулиш? — четко выговорила голова. Какое-то спокойное бесстыдство ее голоса задело и потрясло Чарлза.
Бетти не отвечала. Наконец за нее ответил Чарлз:
— Да, но его сейчас нет дома. Может быть, вы зайдете и скажете, что ему передать?
Молодая женщина одолела последние ступеньки лестницы и очутилась лицом к лицу с хозяевами.
— Да, конечно, — сказала она, рассматривая Бетти как почечный камень на рентгеновском снимке. — Мы, кажется, встречались?
— Однажды, — сухо отрезала Бетти. — И жалею, что это повторилось.
По лестнице вслед за девушкой вскарабкался молодой человек и стал возле нее с видом, одновременно почтительным и вызывающим. Это был Джордж Хатчинс.
Чарлз поглядел на него сочувственно. Тот был явно растерян. Ни один из уроков его жизненного опыта не подходил к данной ситуации — менее всего его осторожная любовь к порядку и вкрадчивый карьеризм. Чарлз почувствовал себя в положении бывшего заключенного, посетившего тюрьму и при виде своих прежних сотоварищей презирающего себя за то удовольствие, которое он испытывает, сравнивая свою свободу с их заключением. Он смотрел на Хатчинса, как сквозь решетку: не выберешься, пожизненное заключение. А как там на воле, дома? Нечего думать об этом. Твой дом теперь здесь.
— Хелло, Джордж, — сказал он. — А как насчет того, чтобы представить? Дамы, должно быть, не знают друг друга по имени.
— Прекрасно знаю, — сказала Бетти. — Просто я не хочу пачкаться непристойным словом.
Хатчинс слегка перекачнулся с пятки на носок. Ом был широкоплечий и плотный, так что пол дрогнул, как под упавшим кулем муки. Его красное лицо залоснилось.
— Это Чарлз Ламли, Джун, — сказал он молодой женщине.
Чарлз ожидал, что он закончит церемонию представления, назвав ее, но какой-то внутренний тормоз помешал сделать это Хатчинсу, который, казалось, не в состоянии был выговорить ее имя. Может быть, Джордж был в нее влюблен.
— Меня зовут Джун Вибер, — сказала девушка Чарлзу.
Она посмотрела на него серьезно и бесстыдно. Ему было так хорошо, а теперь колени вдруг ослабели, и он рад был, что сидит. Став мойщиком окон, он не считал себя обязанным вставать, когда его представляют женщине. Он был малопривлекателен для женщин, но все-таки иногда ему перепадали знойные взгляды и прочие призывные сигналы. Вероятно, это делалось просто для практики. Вероятно, по той же причине сделала это сейчас мисс Вибер, во всяком случае, он предположил, что это автоматический и невольный рефлекс.
Влажными ладонями Чарлз цеплялся за протертые ручки кресла.
— Здравствуйте, — пробормотал он.
Она осмотрела его с ног до головы. Казалось, что позвоночник его обратился в цепочку из ватных колец, нанизанных на проволоку. Потом проволока раскалилась докрасна и расплавилась, а ватные позвонки рассыпались по полу.
— Так-таки и незнакомы? — сказала Бетти, словно сплюнула.
— Незнаком, — сказал он, запинаясь и переводя глаза на ее вспыхнувшее от гнева пористое лицо. Оно стало кирпично-красным, и наконец-то поверхность ее кожи оказалась в полной гармонии с ее цветом.
— Никогда не поверю. А что же вы делали в свободное время у себя в университете?
— Занимался спортом, — с идиотским видом пробормотал Чарлз.
— Ну, значит, был один вид спорта, которым вы не занимались, иначе вы занимались бы с нею вместе. Как и все прочие.
Хатчинс беспокойно поежился. Джун Вибер сказала ледяным тоном:
— Я пришла сюда по делу.
— А куда вы ходили просто так? — сказала Бетти. — Сколько я вас помню, вы всегда занимались «делами».
— Я попросил бы вас быть повежливее, — обратился к ней Джордж Хатчинс.
Это должно было означать: как хорошо, что есть кому заступиться за Джун Вибер. Чарлз чуть было не расхохотался.
— Я попросила бы вас без предисловий, — сказала Бетти. — Если вы действительно пришли по делу, так говорите, по какому, и проваливайте.
— Может быть, мне лучше оставить записку, — четко выговорила Джун Вибер. — Сомневаюсь, чтобы вам можно было доверить что-нибудь на словах.
— Конечно, если это будут ваши обычные слова. Мне не хватит моего запаса непристойных слов.
Тут Чарлз не выдержал и встал.
— Послушайте, — сказал он. — Мне это надоело, Я не могу предложить вам чашку чая, мисс Вибер, потому что я не у себя дома. Я здесь только жилец. Но, если вы поручите мне что-либо передать Эдвину Фролишу, я позабочусь, чтобы это до него дошло. «И перестаньте вы так на меня глядеть», — чуть было не добавил он.
— Я пришла по поручению стотуэллского Литертурного общества, — сказала она.
— Председателем которого она является, — напыщенно заявил Хатчинс, снова почувствовав себя на твердой почве.
— Я была немного знакома с мистером Фроулишем по университету, — продолжала она. — Уже тогда было известно, что он работает над замечательным романом. Когда я узнала, что он живет здесь, — она поглядела на Бетти, — и в уединении заканчивает рукопись, я подумала, что хорошо бы ему прочитать отрывки на нашем вечере. Следующее наше собрание через пять дней, в ближайший четверг. Подтверждения не надо, но, пожалуйста, передайте ему, чтобы он позвонил, если не сможет прийти. — Она сказала ему свой номер. — Собираемся мы в женской школе в восемь часов.
Прежде чем Чарлз собрался ответить, зарокотала Бетти:
— Ладно. Слышали. Теперь убирайтесь и вы и вы, дружок. Хорош гусь! — ехидно добавила она, испепеляя Хатчинса взглядом.
— Мне кажется, она предлагает вам уйти, — извиняющимся тоном сказал Чарлз.
Хатчинс повернулся и стал спускаться по лестнице. Джун Вибер еще с минуту стояла, переводя глаза с Бетти на Чарлза. Потом сказала, обращаясь к Бетти:
— Можете не беспокоиться, милочка. Я вовсе него не зарюсь.
— А почему бы и нет? — огрызнулась Бетти. — Он носит штаны, этого достаточно.
Они смотрели друг на друга в упор. Разительный контраст: одна в брюках, тощая, неряшливая, готовая по малейшему поводу царапаться и кусаться, и другая — стройная, женственная, насыщенная энергией, как динамо, грозящее смертельными разрядами. Чарлзу стало жаль Хатчинса, жаль Фроулиша и как-то смутно жаль самого себя. Сам-то он, в такой ли уж он безопасности? Устоит ли он там, где они пали?
Джун Вибер поставила ногу на верхнюю ступеньку и начала спускаться. Когда она скрылась до пояса, грудь ее вызывающе выгнулась почти на уровне пола. Бетти наклонилась так, что лица их сблизились.
— На этот раз не хотелось о вас руки марать, — сказала она. — Но не вздумайте прийти еще раз и мутить воду. Это вам даром не пройдет.
Не отвечая, посетительница скрылась из виду.
Стоял октябрь. Осенние ветры заполнили канавы желтыми листьями, и уже темнело, когда Чарлз возвращался домой со своей тележкой. Он был еще под впечатлением недавней выходки Бетти и раздумывал, пронесло ли уже бурю или атмосфера на чердаке все еще насыщена. Он устал и решил подкрепиться чашкой чая.
Закусочная Гарри Снэка была открыта. Он поставил тележку так, чтобы ее было видно из окна, и вошел. Получив у прилавка щербатую кружку темно-бурого пойла, он присел за ближайшим столом. Усталый, отяжелевший и обмякший, он не обращал внимания на окружающее. В закусочной было почти пусто.
— Это что, ваша тележка там, за дверью?
Чарлза резанул однотонный северный говор. Он оглянулся, рядом с ним сидел коренастый, невысокий мужчина в кепке и намотанном вокруг шеи теплом шарфе. Запавшие щеки указывали на отсутствие зубов.
— Да, это моя тележка, — ответил он равнодушным тоном, выдерживая характер самостоятельного человека, не назойливого и не болтливого. Но уже то, что он ответил, вызвало новую фамильярность говорившего.
— От себя работаете, да?
— От себя.
— Что, так лучше?
— Гораздо.
— Доходнее, да?
Чарлз встал и направился к двери.
— Мне так нравится. Вот и все.
Но коренастый был уже на ногах и, понизив голос настойчиво проговорил:
— Ну, ну, не ершитесь. Я спрашиваю неспроста. Садитесь-ка. Выпьем еще по чашке.
— А я больше не хочу.
— А я ставлю, — сказал коренастый так, как будто этим все улаживалось: в самом деле, кто, находясь в здравом уме, откажется от даровой чашки чая, даже после обильного чаепития.
И вот Чарлз оказался снова за столом перед дымящейся кружкой. В той прежней своей жизни он чувствовал бы себя обязанным медленно отхлебывать, чтобы из вежливости отплатить за чай приятным разговором. Теперь он, не задумываясь, проглотил бы кружку и покинул бы непрошенного собеседника. Но чай был слишком горяч. А даже по новым своим воззрениям он не мог уйти, не притронувшись к кружке. Попался.
— Я без дальних слов, — начал коренастый, молчаливо принимая сигарету из протянутой Чарлзом жестяной коробочки. — Я видел, как вы тут расхаживаете с вашей повозкой и снаряжением. И пришло мне в голову: «Вот работает парень сам от себя. И хорошо работает. И все же, — говорю я себе, — никак ему не развернуться».
— А если я вовсе и не хочу разворачиваться?
Тот беззубо осклабился на эту шутку. Ну что на это отвечать? Конечно, шутит.
— И знаете, что я тут подумал?
— Понятия не имею.
— А тут я и сказал себе, — коренастый качал головой в такт словам: — «Парню нужен компаньон. Компаньон помог бы ему развернуться как следует».
Чарлз откинулся и недовольно посмотрел на говорившего. Он не отвечал по многим причинам. Хотя в душе он и страшился впустить постороннего в твердыню своей независимости, но нельзя было отрицать, что сама мысль об этом с некоторых пор не раз возникала в его сознании. Клиентура его была по-прежнему ограниченной, новой работы почти не подвертывалось, и вожделенные контракты оставались в мечтах. Компаньон, который подыскивал бы работу и помогал бы справиться с ней, — это, конечно, могло быть лучшим решением вопроса.
— Развернуться как следует, — повторил беззубый даже с некоторым самодовольством. Дым от затяжки валил у него изо рта и из носа. — Теперь взгляните на это с другой стороны, — сказал искуситель, пригибаясь плотную к все еще молчащему Чарлзу. — Вы молоды. Вам не хватает опыта. Пока дело ограничивается тем, что разъезжаешь с тележкой и моешь окно здесь, окно там — тут вы можете управиться один. Но ведь нельзя же вам застревать на этом навсегда!
Навсегда! Сама идея делать что-то всегда, мыслить в терминах всегда — это все было принадлежностью той, прежней его жизни. Этот манчестерец говорил явно не то.
— А я, например, мог бы стать вам полезным. Я не здешний, — этого можно было не говорить, однако, как многие, он забывал о своем акценте. — Но в Стотуэлле я уже завязал много знакомств. Я живу здесь больше года.
— Короче говоря, — медленно сказал Чарлз, — вы хотите войти со мной в компанию, потому что считаете, что мое дело можно развернуть?
— Вот именно. В точку. И что вы об этом думаете?
— Ни черта не понимаю, вот что я думаю. — Неутихающий внутренний протест заставил Чарлза говорить вызывающе.
— А чего не понимаете? Чего?
— Да мне непонятно. Оставшись по каким-то причинам без работы, вы решаете заняться мойкой окон, и вот, вместо того чтобы попытаться действовать самостоятельно, вы хотите войти со мной в компанию. Но почему? Мне ведь нечего вам предложить: ни денег, ни добавочного оборудования, ни клиентуры. На что вы рассчитываете?
— Ни на что я не рассчитываю. А вместе мы можем кoe на что рассчитывать, — сказал коренастый и энергичным жестом смял сигарету. — В душе я делец. Мы все такие в Манчестере. А суть всякого дела, — он с глубоким убеждением повторил, — суть каждого дела это комбинировать. Предположим, я начал бы все сначала в одиночку. Прибавился бы еще один конкурент, и мы вцепились бы друг другу в глотку без всякой надежды помочь этим своему делу. А, кроме того, вы меня неправильно поняли. Вовсе я не сидел и не решал заранее: «Буду мойщиком окон», а потом не искал вас по всему городу. Нет, я шел другим путем. Кончилась у меня работа, и вот я стал прикидывать, к чему приложить свою инициативу и организаторские способности.
Последние слова были настолько явно навеяны чтением рекламных брошюр «Как добиться успеха», что недоверие Чарлза только усилилось. Странный, однако, тип, с такими ему не приходилось еще сталкиваться. Его ланкаширский говор вызывал в памяти мюзик-холльные пародии. Но их юмор был особого рода, за обыденностью которого всегда чувствовалась неприязнь ко всему претенциозному и возвышенному. Это был юмор дельцов. И обывателей.
Ну и что же? Он действительно нуждался в помощи, и вот помощь ему предлагают. Молодому человеку, занятому в одиночку мытьем окон, не приходилось рассчитывать на большой выбор в поисках компаньона.
— Идет! — сказал он серьезно.
По лицу коренастого побежали морщинки, и оно собралось в довольно приятную улыбку, которую не могли испортить даже желтоватые прокуренные корешки. (Почему это клыки сохраняются лучше коренных и резцов? Уже и раньше вопрос этот часто занимал Чарлза.)
Коренастый протянул короткопалую руку. Ногти у него были черные, обкусанные.
— Эрн Оллершоу, — сказал он.
Чарлз пожал руку и торжественно произнес свое имя. Они стали компаньонами.
Решили пойти к Эрну и обо всем договориться. Эрн прошел за буфетную стойку то ли в уборную, то ли попрощаться с хозяином или с кем-нибудь из его семьи, и Чарлз, не желая дольше дышать чадным воздухом закусочной, вышел на улицу. Тележка стояла у обочины, и он направился к ней. Вдруг сильный толчок едва не свалил его с ног. Пошатнувшись, он отступил в темную подворотню рядом с входом в закусочную Снэка. Чья-то огромная лапища ухватила его за ворот. Тяжелое тело навалилось на него и мешало дышать. При свете фонаря блеснула чья-то лысина.
— Минутку, сынок. Как, цела шейка-то? Ни слова!
— Так как же, цела?
Где же этот Эрн?
— Цела.
— Тогда молчок, слышишь? Твоя тележка?
Опять этот вопрос! Но теперь не приходилось раздумывать — отвечать или нет.
— Моя.
— Ах, так! Значит, завел собственное дело, занимаешься мойкой окон? Ну так слушай. Видишь это?
Свободная рука говорившего была сжата в кулак. И что-то тускло поблескивало на пальцах. Хотя Чарлз до этого никогда не видел кастета, но догадался. Лысый для большей убедительности повертел кулаком и так и эдак. Медные шипы отражали желтоватые лучи фонаря. «Пахнет убийством», — подумал Чарлз.
— Не вздумай дальше отнимать хлеб у здешних. На первый раз с тебя хватит этого. Увижу еще — сверну шею и баста!
Шаги. Кто-то подходит по тротуару.
— Тише!
Кастет уперся Чарлзу в кадык. В подворотне темно. Прохожий ничего не заметил. Или заметил двух обнимавшихся пьянчужек.
Где же Эрн?
Чарлз не считал себя трусом. Выйдя из мальчишеского возраста, он ни разу не дрался, но полагал, что при случае может постоять за себя. Но тогда все представлялось ему совсем иначе. Непременно на просторе, чтобы было где сойтись и размахнуться, и, конечно, при свете дня. Но так вот, в темной подворотне, с притиснутыми руками, чувствуя чье-то зловонное дыхание, и с глоткой, зажатой кастетом…
— И проваливай туда, откуда явился, — убедительно посоветовал лысый. — Недели не протянешь, если не смотаешь удочки.
Открылась дверь закусочной.
— Тише. — И кастет опять сдавил глотку.
Это был Эрн. Не глядя ни направо, ни налево, он с секунду постоял на пороге, потом ровным шагом направился мимо подворотни. От досады и страха у Чарлза замерло сердце. Потом, уже, казалось, миновав их, Эрн, так же не глядя, захватил согнутой рукой лицо лысого и резко дернул его. Тому оставалось либо выпустить Чарлза, либо в свою очередь оказаться с переломанной шеей. Он выпустил воротник Чарлза. Эрн все еще не глядел на него.
Лысый внезапно извернулся и взмахнул рукой. Он старался ударить Эрна в затылок кастетом. Но Эрн быстро согнулся и двинул лысого плечом в живот. Встречное движение и объединенный вес придали такую силу этому удару, что лысый словно переломился, корчась от боли. Мускулы на его животе затвердели, как чугун, и не давали ему облегчиться рвотой. Тут кулак Эрна угодил ему прямо в лицо. Лысый упал.
Чарлз, весь дрожа, выскочил из подворотни. Ему хотелось поскорее уйти, где-то отсидеться, успокоиться. Эрн уже собрался следовать за ним, но счеты с лысым еще не были покончены. Шагнув туда, где в откинутой руке тускло поблескивал кастет, Эрн тяжело припечатал кулак своим грубым башмаком.
Уже отойдя немного, Эрн спокойно сказал:
— Теперь пусть поторопится снять свои кольца, не то будет красоваться в кастете недельку-другую. Рука-то у него теперь вздуется что надо!
Чарлз промолчал.
— Открывая наше первое собрание зимнего сезона, — сказала Джун Вибер, и ее звонкий голос чеканил слова, как колокольный призыв к какой-то оргии, — мы приветствуем мистера Фроулиша. Он прочтет нам отрывки из романа, над которым сейчас работает.
Она села. Джордж Хатчинс вплотную придвинул свой стул и украдкой взял ее за руку, прикрываясь газетой.
Фроулиш согнулся над столом, лицо его казалось бледной перекошенной маской. Он дернул рукой и опрокинул стакан жестом настолько неестественным, что он казался нарочитым. Но именно поэтому Чарлз приписал этот жест естественной нервозности.
Все ждали, когда же он начнет. Он глядел на собравшихся, постукивая пальцем по лежавшей перед ним рукописи, судорожно подергивая левой ногой. Кто-то откашлялся, гулко, словно выстрелил в железнодорожном туннеле. Это был известный нуда и придира, мистер Ганнинг-Форбс, старший учитель местной средней школы. Однажды Чарлз мыл у него окна.
— Леди и джентльмены, — хрипло прошептал Фроулиш. В том месте ковра, куда он уронил зажженную сигарету, начал куриться дымок. Хатчинс услужливо приподнялся и затоптал тлеющий окурок. — Я без всякого вступления прочту вам первые абзацы романа.
— А как озаглавлена книга? — недоверчиво спросил Ганнинг-Форбс и пристроил обе руки на залоснившихся коленях своих фланелевых брюк.
— Заглавия нет, — нетерпеливо ответил Фроулиш. — Темно-синий переплет. Никаких надписей, никаких титульных листов.
— А какой в этом смысл? — с возрастающей неприязнью проворчал учитель. — Мышление невозможно, если вещи не обозначены своими именами. Ведь мышление состоит…
— Я считал это самоочевидным, — страстно воскликнул Фроулиш. — Я считал это аксиоматичным. Нет заглавия, потому что невозможно несколькими словами выразить идею романа. Это идея, которую не сведешь к формуле. О человеческой жизни. Просто книга. Хотите знать, о чем она, — прочтите и узнаете. Не признаю самой мысли о том, что сколько-нибудь значительные явления могут быть снабжены ярлыками и разложены по полочкам.
Ганнинг-Форбс вскочил, но Джун Вибер наклонилась и положила руку на его рукав. Он обернулся и поглядел на нее, потом медленно сел; стекла его очков в стальной оправе мрачно поблескивали.
— Итак, несколько вступительных абзацев, — сказал Фроулиш, срывая с себя воротничок и галстук и кидая их в пламя камина (подготовленный трюк, который, однако, можно было тоже считать непроизвольным). — Никакой связи с основным стержнем книги. Просто мелодический и облический блик или семантическое введение.
— Как, как? — прокаркал Ганнинг-Форбс.
— Мелодический и облический блик или семантическое введение, — повторил Фроулиш. Все недоуменно молчали.
— Ко-роль гнал голь, — начал Фроулиш. — В нем стыл без крыл его пыл. Враг, кинь стяг! Кровь ран клюнь, вран, сквозь мрак их зрак. Кол-дун, в дым дунь! Стынь, мымр злой пых, вей ввысь слов пух.
Хатчинс беспокойно заерзал на своем стуле.
— Вей вверх! Вей вниз! Свей в ком всех визг. Слов ком — ни о ком. А дым — черт с ним! Злой пес врос в лёсс.
Очки Ганнинг-Форбса искрились яростью. Школьные учителя и банковские клерки сидели в оцепенении. Хатчинс поймал взгляд Джун Вибер и похотливо осклабился. Чарлз глубоко затянулся сигаретой. Фроулиш продолжал гудеть:
— Средь трав стремглав. Все в пляс, грянь, бас, пей эль, друг эльф. Бро-дяг взвей стяг! Здесь конец части, — заключил Фроулиш. Слушатели очнулись. Поникшие было головы снова воззрились на него.
— Хорошо, но если это введение, то каков же основной сюжет? Почему вы не расскажете нам вкратце сюжет? — вопрошал Ганнинг-Форбс.
— А если у меня его нет? — ухмыльнулся Фроулиш. Ему, видимо, нетерпелось сцепиться со стариком.
— Но как же без сюжета? Сюжет и несколько отрывков, чтобы видно было, как развиваются характеры.
— Не смешите. У меня на губе трещинка, — презрительно отозвался Фроулиш.
Он весь кипел протестом, это его взбадривало, делало энергичным, счастливым, даже веселым. Куда девались обычные неврастенические беспокойство и угрюмость. Он мог служить живым доказательством того, что в каждом человеке заложен от природы огромный резерв возможностей, которые обнаруживаются, когда ему приходится защищать то, во что он действительно верит. Чарлз, наблюдая из своего уголка за его чудесным превращением, со стыдом вспоминал, как воспринял он яростное выступление Бетти в защиту своего сожителя. Эд этого стоил, хотя кто бы мог догадаться!
— И все-таки, мистер Фроулиш, — прервал дальнейшее развитие ссоры ледяной голос Джун Вибер, — прочтите нам что-нибудь еще. Может быть, какую-нибудь сцену, раскрывающую основную тему или тенденцию книги.
— Ну, это другое дело, — кротко отозвался Фроулиш, который сразу присмирел, не слыша больше слова «сюжет». — Я попросту расскажу центральную ситуацию. Между двумя этажами небоскреба застряли в кабине лифта шесть человек: музыкант, врач, уборщица, фокусник со своей помощницей и горбун с небольшим чемоданом.
— Надеюсь, он положил туда десяток сэндвичей, — хихикнул местный священник. — Бедняжки, они скоро проголодаются там взаперти.
— Детали каждый может представлять себе по-своему, — отрезал Фроулиш, даже не допуская мысли, что тот пытается шутить. — Так о чем, бишь, я? Да, шестеро в лифте. Часть книги состоит из ряда отступлений, каждое размером с обычный роман. Это предыстории всех шестерых. Не фактические биографии, а просто поток их сознания. Причем выражено это преимущественно нанизыванием образов.
— Господи помилуй! — громко сказал Ганнинг-Форбс.
— Время от времени, — продолжал Фроулиш, — они пытаются связаться с диспетчером, который помещается в подвальном этаже и мог бы исправить лифт. По крайней мере там есть дверь с надписью: «Главный электрик», но дверь заперта, и никто не видел, чтобы кто-нибудь входил туда или выходил оттуда. Самые вызовы должны быть написаны определенным образом и подсунуты под дверь.
Это, казалось, заинтересовало наконец Ганнинг-Форбса.
— Неплохо придумано, — заметил он. — Хороший пример того, как зазнались рабочие после войны.
К счастью, Фроулиш перестал обращать на него внимание.
— Так что им не удается вызвать его. Первое время они бодрятся. Фокусник достает биллиардные шары из уха музыканта, врач ставит диагнозы и определяет, какие кому нужны операции. Уборщица поет старые кафешантанные песенки. Единственный, кто не принимает во всем этом участия, — это горбун. Он все время молчит.
— Не вижу смысла его пребывания в лифте, — ввернул-таки Ганнинг-Форбс.
— Так проходит дня два, и они постепенно начинают сходить с ума от голода и жажды. Наконец, когда остальные уже на грани отчаяния, горбун предлагает им избавить их от мучений. Из своего чемоданчика он достает ручную гранату. Ее вполне достаточно, чтобы разнести всех в куски. Следует длительный спор, кому из них дернуть кольцо и взорвать всех. Это ко всему прочему и теологическая проблема. Тот, кто на это решится, будет виновен и в самоубийстве и в убийстве.
Фроулиш сделал паузу. Слушатели взирали на него равнодушно. Бетти не спускала глаз с лица Джун Вибер.
— Наконец, на помощь приходит фокусник. Он каким-то загадочным способом заставляет соскочить кольцо, не прикасаясь к нему. И, прежде чем обвинить его в самоубийстве, надо еще доказать, что он касался кольца, а это невозможно.
— Полно вам! — донесся из задних рядов голос священника. Но Фроулиш уже так увлекся, что не обратил на него внимания.
— И вот все они мертвы. Взрыв подбросил кабину, и она упала вниз. Вытаскивают трупы и, конечно, для опознания просматривают все найденные при них документы. И при этом обнаруживается, — он сделал драматическую паузу, — что горбун и являлся главным электриком.
Снова последовало молчание.
— Ну что ж, продолжайте, — ободряюще заметил Ганнинг-Форбс.
— Все. — При этом Фроулиш нахмурился.
Послышалось скрипение стульев.
— Так вот каков сюжет, — поразмыслив, произнес Ганнинг-Форбс. — Хотите выслушать мое мнение?
— Нет, но вы, очевидно, хотите высказать его.
— Я считаю, что в том, что вы рассказали, есть материал для занятной книги, при условии, конечно, что вы уберете вначале словесную абракадабру и все как следует причешете. Но есть один прискорбный промах.
Он приостановился, давая Фроулишу возможность задать вопрос, но романист скручивал себе сигарету и делал вид, что не слушает, так что Форбс продолжал:
— Не могло быть у этого человека гранаты в чемодане. Так не бывает. Это неправдоподобно.
— Может быть, он был агентом какой-нибудь фирмы ручных гранат? — спросил священник. Чарлз не мог определить, с ума он спятил или просто пьян.
— Невозможно! — Ганнинг-Форбс замотал головой. — Ведь он же монтер-электрик. Он не мог бы соединять обе эти профессии. Ни один хороший романист не допустил бы такой натяжки. Изучайте Теккерея — таков мой рецепт! И гарантирую вам устранение этих небольших дефектов. Вот тогда для вас откроется широкая дорога к успеху.
Высказавшись, он благодушно уселся. Фроулиш весь побагровел. Он стал раскачиваться взад и вперед в своем кресле, лихорадочно постукивая по столу короткими пальцами: у него это был обычный признак крайнего возбуждения. Чарлз, затаив дыхание, ждал взрыва. Но взрыв был предотвращен.
Хатчинс до сей поры милостиво отмалчивался, деля свое внимание между лицезрением пышнотелой сирены на председательском месте, которую он пожирал глазами новоявленного фавна, и высокомерным обозрением собравшихся. Но теперь он, очевидно, решил, что пришло его время вмешаться и потрясти аудиторию. Он вытащил трубку и набил ее. По светлым тонким волокнам табака Чарлз определил, что это самая легкая смесь, и это его не изумило, потому что Хатчинс, нуждаясь в трубке, как необходимом аксессуаре, в то же время должен был считаться со слабостью своего желудка. И теперь он не раскурил трубку, а просто сунул ее в рот, вынул, повертел в пальцах и наконец, зажав между передними зубами, заговорил высоким, нарочито четким голосом:
— Мне кажется, Фроулиш, то, что вы пишете, может быть сформулировано простым смертным, каким являюсь я, — он задорно улыбнулся, как бы призывая не верить ему, — как возврат к аллегории. Признаете ли вы себя прямым последователем Кафки?
Он замолчал, ожидая ответа Фроулиша со снисходительно-спокойным видом человека, привыкшего только разбираться в идеях и приводить их в систему, но и способного запастись терпением и выслушать тех, кто не может выпутаться из своей обычной неразберихи. Так сказать, молодой ученый, снисходящий до посещения богемных трущоб.
— Нет, — отрезал Фроулиш. — Мои учителя это Данте, Спиноза, Рембо, Бёме и Григ.
Хатчинс возбужденно зажевал мундштук своей трубки. Лицо его несколько омрачилось: он не был уверен, нет ли тут подвоха, и для него, вступившего в турнир перед очами своей дамы, важно было не ударить лицом в грязь.
— Григ? Это очень интересно, — сказал он, тыкая трубкой в сторону Фроулиша. — Что побудило вас включить музыканта в число названных вами писателей? Вы можете счесть вопрос маловажным… («Вовсе неважным», — ввернул Ганнинг-Форбс)… но для всех присутствующих интересно, как протекает творческий процесс у такого писателя, как вы. Наше ординарное сознание, — тут он снова улыбнулся, как бы указывая, что он вовсе не считает себя причисленным к этому разряду, — подчинено обычным законам, плывет, я бы сказал, по обычным каналам. Но люди, подобные вам, словно открывают новые… гм… — ему не хотелось сказать «пути», это звучало слишком банально, и он закончил: — …короткие замыкания.
«Черт, не то. Короткие замыкания — это не то».
Фроулиш говорил потом Чарлзу, что он собирался ответить: «Я имел в виду, разумеется, Алоизия Григо, бывшего в семнадцатом веке викарием Гельсингфорским, автора «Tractatus Virorum et Angelorum», и, в частно сти, апокрифическую третью книгу этой работы», но на самом деле он сухо сказал:
— Конечно, я не ожидал, что по этому пункту я буду всеми понят, хотя уверен, что в конце концов все меня поймут. Я разумею, конечно, цветовые тона Грига, особенно то, как он использует духовые инструменты. Я рассматриваю гласные «и» и «ю» как духовые словесного оркестра, и вы, без сомнения, отметите, что они преобладают в том, что я назвал бы медленными темпами моей книги.
Хатчинс мобилизовал все свои слабеющие ресурсы. Джун Вибер смотрела на него взглядом, который не обещал ничего хорошего.
— Ну, признаюсь, что этого я не заметил, — сказал он с наигранной веселостью (так говорят обычно преподаватели, когда чего-нибудь не знают, выставляя дураком всякого, кто осмелился бы утверждать, что знает больше их). — Вы, авторы, всегда считаете, что мы, читатели, должны заметить в ваших книгах больше, чем это нам доступно. — Он оглядел присутствующих, ожидая найти поддержку, но все смотрели на него рыбьими глазами: дискуссия слишком затянулась. — Скажем, например, тот отрывок, который вы нам только что прочитали. Что это, тоже медленный темп?
— Нет, — спокойно ответил Фроулиш. — Это каденция.
Встретив растерянный взгляд Хатчинса, он торжествующе поглядел на него, достал расческу и провел ею по волосам. Хлопья перхоти замелькали в луче электрического света.
Тут встала Джун Вибер. Она явно хотела закончить прения прежде, чем они нанесут непоправимый ущерб Литературному обществу Стотуэлла. Кроме того, ей нетерпелось поскорее остаться наедине с Джорджем Хатчинсом и сообщить ему некоторые свои наблюдения по поводу того, как он выставляет себя на всеобщее посмешище. Кавалеры Джун всегда должны быть на высоте.
— Сейчас подадут кофе. Мисс Уотерспун, не будете ли вы так любезны распорядиться, как обычно. Сделайте одолжение.
«Обычно» роль мисс Уотерспун сводилась к тому, что она плелась вниз в школьную кухню, варила там кофе и приносила его наверх.
— А тем временем, я думаю, нам надо выразить огромную благодарность мистеру Фроулишу за такой восхитительный вечер и заверить его, что все мы с нетерпением будем ждать опубликования его книги.
— Ну, в таком случае вы заглядываете далеко вперед, — резко буркнул Фроулиш. — Это только черновой набросок. Работа едва ли будет закончена и в пятнадцать лет. Я не пеку романов. Не проституирую. Я не Троллоп.
Он произнес это имя с таким подчеркнутым презрением и так поглядел на Джун Вибер, что Чарлз понял: это рассчитанное оскорбление. И он был не одинок в своей догадке. Пораженный каким-то неожиданным низким ржанием, он оглянулся. Это смеялась Бетти.
IV
Пришла зима, и с ней замедлилось течение жизни. Каждое утро, выезжая со своей тележкой, Чарлз чувствовал себя твердо, уверенно, независимо. Это в значительной степени объяснялось тем, что Эрн внес в их общее дело методичность и порядок. Все было обдуманно. Часть времени они работали порознь, но для выполнения «крупных заказов» — от магазинов, гостиниц, высоких зданий, где сложнее было с лестницами, — они объединялись. И в конце каждого дня — все равно, работали они вместе или порознь, — оба встречались в закусочной, чтобы разделить дневную выручку, и при этом обсуждали, соответствует ли она их расчетам и ожиданиям.
— А стоит ли разыскивать друг друга каждый вечер? — попробовал было запротестовать Чарлз, отмерив как-то две мили от места работы. Но Эрн был непоколебим:
— А то как же. Это основной принцип ведения такого дела, как наше. Быстрый оборот, быстрая дележка. Хотя бы касалось это всего нескольких шиллингов.
— Но мы, кажется, можем доверять друг другу.
— А с какой стати? — возразил Эрн даже с легким раздражением. — С чего это вы вздумали доверять мне? Ведь я для вас все равно как первый встречный.
Возразить на это было трудно. Чарлз не только ничего не знал о своем компаньоне, но не становился ближе к нему, хотя шли месяцы. Эрн не был молчалив: он охотно поддерживал разговор, высказывая свое мнение о том, с чем им приходилось сталкиваться, обсуждая всякие новые способы ведения их «дела» (так по его примеру теперь думал о своем занятии и Чарлз), и, читая газетные сообщения во время их встреч за кружкой чая с сэндвичами в закусочной Снэка, любил комментировать их.
— «Прядильщики снижают свою выработку», — читал он и замечал: — Всю жизнь только и слышу об этом. — Или: — «Лорд оставил поместье актрисе — своему дорогому другу!» Небось, пришлось ей потрудиться, чтобы ублажить своего дорогого друга. А вот это здорово! «Парковые лебеди на жаркое. Шеф ресторана покрывает браконьеров». Меню это не каждый прочтет: должно, по-французски написано.
И так он перескакивал с одного на другое. Но о себе не говорил никогда. Это устраивало Чарлза. Он и против всякого сотрудничества возражал главным образом потому, что не надеялся найти сотоварищей, свободных от простодушного, тягостного любопытства провинциальных рабочих. Он мысленно представлял, как из него будут выкачивать признания об его отмершем прошлом, и страшился оживить его, как боится расспрашивать разведчик в чужом стане. Весь остаток своей жизни ему предстояло прожить без паспорта, и нельзя было останавливаться, чтобы не допускать вопросов.
А Эрн в этом отношении был находкой. За все месяцы дружной работы он ни разу не спросил, что привело Чарлза к решению стать мойщиком окон. Но и сам он не говорил о том, почему остался без работы и почему в тот вечер в закусочной Снэка принял свое решение. Он, казалось, считал вполне естественным, что оба они выбрали эту профессию и работают вместе. И со времени инцидента с лысым Чарлз ничем не хотел осложнять то, что так великолепно уладилось. С той поры все шло спокойно. Тщательными расспросами им удалось установить, что лысый и сам не занимался мойкой окон и не похоже было, что он действовал по чьему-либо наущению. Это был хорошо известный в городе бродяга, он нигде подолгу не удерживался на работе и не реже раза в год сидел в тюрьме. Его нападение на Чарлза вызвано было, вероятно, приступом злобной зависти или же было попыткой неуклюжего вымогательства. Он не угрожал непосредственной опасностью уже хотя бы потому, что целых четыре месяца его можно было видеть с грязной повязкой на правой руке на амбулаторном приеме в местной больнице.
Внутренне признавая Эрна неразрешимой загадкой, Чарлз высоко ценил то, что они никогда ни о чем друг друга не спрашивали. И его успокаивало, что если Эрн о чем-нибудь начнет у него допытываться, то и он может задать ему не менее тягостные вопросы. Почему Эрн, сноровистый, умелый и еще не старый мастеровой, застрял в такой дыре, как Стотуэлл, зарабатывая себе на скудное существование мытьем окон? И почему каждый день после работы он отправлялся прямиком к себе, в довольно грязную комнатушку, куда (после первого посещения) больше ни разу не приглашал Чарлза и откуда появлялся только ко времени начала работы? Неужели только из любви к своей профессии поденщика-робота?
Пришло и ушло рождество. Дни прибывали микроскопически, становилось холодней и мокрей. А в остальном ничего не изменилось. Чарлз начал удивляться, что же, собственно, происходит с ним. Жизнь его входила в привычное русло.
— Что вам необходимо, так это встряска, — как-то вечером сказал ему Фроулиш, откинувшись в кресле и впервые за многие недели поглядев на него внимательно. — Ваша жизнь слишком ограниченна, и в этом ваша беда.
Сам Фроулиш со времени переселения на свой чердак покидал его не более чем на несколько часов, ни к кому не ходил, никого не принимал у себя. Но он был посвященный. Он не нуждался ни в какой встряске.
— Слишком ограниченна, — повторил он, запуская пятерню в свои спутанные лохмы.
Чарлз призадумался. Если уж этот эгоцентричный маньяк заметил в нем какое-то изменение и даже снизошел до диагноза и советов, значит, дело действительно серьезно. Чарлз решил чем-нибудь разнообразить свою жизнь. Тоскливые зимние месяцы надо провести повеселее.
И вот на другой день сразу после работы он принялся приводить тощие ресурсы своего скудного гардероба в какое-то соответствие с требованиями элементарного приличия. Темный костюм, в котором он вступил в свою новую жизнь, к счастью, еще не был заношен — он скоро перестал надевать его на работу. Были в запасе еще почти свежая рубашка и галстук. Ботинки, правда, староваты и скрипучи, но они еще сойдут, да и смены у него не было, кроме высоких рабочих сапог, которые служили ему каждый день.
Надев еще раз форму класса, от которого он отрекся, Чарлз критически осмотрел себя в зеркало Бетти. Если не считать того, что он раздался в плечах, что придавало ему характерную осанку рабочих, с виду он был все тот же. Стрижка в дешевых парикмахерских наградила его уродливым, торчащим во все стороны бобриком, но это было единственным признаком его нового состояния, да и то не слишком приметным.
Снарядившись для рейда на вражескую территорию, он вторгся через вертящиеся двери в городской «Гранд-отель» как раз в обеденное время с намерением провести несколько часов так, как если бы у него был годовой доход в тысячу фунтов. Хотя ему случалось мыть здесь окна, никто не узнал его, да он этого и не боялся — во всяком случае, не выведут же его из ресторана. Устроившись у электрического камина в Дубовой гостиной, он потягивал из стакана крепкий херес и раскупорил пачку дорогих сигарет. Ничего не скажешь — приятно.
Дверь Дубовой гостиной мягко подалась на слабой пружине, и появился холеный, плотный мужчина лет сорока пяти — пятидесяти. Он был упитан, но еще не обрюзг. Темный, хорошего покроя костюм, изысканный галстук, роговые очки — все обличало в нем преуспевающего дельца. Несколькими годами раньше он был, видимо, обладателем роскошной белокурой шевелюры и сохранил еще остатки ее. Он придержал дверь небольшой мягкой рукой.
Вошла девушка. Маленького роста, смуглая, на редкость изящная, с тонкой фигуркой и овальным лицом. Платье на ней было дорогое, но простое того рода простотой, которая граничит с экстравагантностью. Огромные черные глаза девушки улыбались ее холеному кавалеру. Чарлз почувствовал, что он никогда не забудет этой улыбки.
Она заняла место по другую сторону камина, а холеный пошел в буфет за вином. Чарлз наконец спохватился, что не сводит с нее глаз. Продолжать пялиться на нее было бы откровенной наглостью. Он сделал усилие, чтобы перевести взгляд, но мышцы лица не слушались его. Он словно одеревенел, и глаза продолжали упорно смотреть на девушку.
Она, должно быть, почувствовала его взгляд, потому что медленно повернула свою темноволосую головку, мельком холодно осмотрела его и не спеша, но весьма решительно отвернулась. Чарлзу стало скверно. Он презирал себя за сантименты, но это было выше его сил. Он опустил глаза в стакан, в котором оставалось еще с половину доброго хереса, который за минуту до того доставлял ему такое удовольствие. Он быстро допил вино. Оно напомнило ему мочу. Его дорогая сигарета еще дымилась, зажатая пальцами другой руки. Он зло швырнул сигарету в камин.
Холеный принес два бокала и поставил их на столик. Не в силах больше сдерживаться, Чарлз вскочил и направился к двери. Он чувствовал, что ему необходимо сейчас же покинуть ресторан, чтобы вдохнуть холодный ночной воздух и ощутить под ногой твердый камень мостовой. Но тот демон упрямства, который приковывал его взгляд к этому овальному лицу, заставил его свернуть в общий зал. Пока он находился в отеле, была какая-то возможность увидеть ее еще раз.
Он оправдывал это гордостью. Он пришел сюда пообедать, и он пообедает. Но ему хватило здравого смысла не убеждать себя в том, что все это ему очень приятно. Гордость его старалась затушевать еще более невыносимую правду: она нашептывала ему, что это надо рассматривать лишь как испытание и ради сохранения собственного престижа. Машинально он заказывал какие-то блюда по меню, официант принес ему карту вин, он заставил себя просмотреть ее и заказать крепкое бордо — традиционный ритуал, за который он цеплялся, стараясь сберечь остатки самоуважения. И все время он чувствовал, что отныне какой-то смысл будет иметь для него лишь то, что связано с девушкой из Дубовой гостиной. Он с усмешкой вспоминал мальчишеское презрение, которое он изливал на всякие иррациональные и романтические увлечения: жажду смерти, мир грез, любовь с первого взгляда и прочее, — тогда он, как незрелый юнец, презирал романтику именно за ее «незрелость».
И сколько таких заблуждений еще предстоит ему искупить в будущем? Неужели так бывает у всех, и прошлые ошибки непременно обрушиваются и всей своей тяжестью подминают их? Он вопрошающе поднял глаза кверху, словно ответ на его вопрос был запечатлен на стене, но встретил лишь безразличный взгляд официанта, который принес ему порцию мороженого со сливами, хотя заказывал он сыр и печенье.
Мороженое отдавало мылом. Сливы были зеленые. Чарлз жестом отчаяния отодвинул прибор, потому что, будь все даже первосортного качества, он все равно не способен был бы проглотить ни куска. Ему сдавило горло, так что он теперь не отпил бы даже глотка воды. Рот его пересох. Сердце колотилось. Достав еще одну из своих дорогих сигарет, он закурил ее и глубоко затянулся. Когда никотин притупил нервную судорогу, ему стало легче, он выдохнул дым и наблюдал, как он веером разостлался перед его лицом. Сквозь эту завесу он увидел, как легко приоткрылась дверь. Появился холеный, отражая затененный абажурами свет в благодушных отблесках своих очков. Он опять придержал рукой дверь. Опять вошла она. Опять поглядела на своего кавалера большими темными глазами и опять улыбнулась. Но на этот раз не молча.
— Спасибо, дядя, — ясно расслышал он.
Когда она проходила мимо его стола, Чарлз заметил, что на пальцах у нее не было кольца.
Он не помнил, как заплатил по счету и вышел, но, как бы то ни было, к ночи он оказался у себя на чердаке. Его сожители, казалось, не заметили в нем ничего необычного. Фроулиш спросил, не лучше ли он себя чувствует, нарушив наконец однообразие.
— «Священник отрицает свою вину», — читал Эрн в измятой газете. — «Певчие подтверждают алиби». На то они и певчие, чтобы подпевать! — Он помолчал, потом поглядел на Чарлза. — Что это вы последнее время не в себе, Чарли? Какая-нибудь забота?
— Да нет. Знаете, как говорится в рекламах, — встрепенулся Чарлз, вяло пытаясь отшутиться, — затор где-то на двадцать восьмом футе пищеварительного тракта. Вот собираюсь купить на гинею пилюль от запора.
Он видел, что Эрн, хоть и не пытается продолжать расспросы, не верит ему, и на мгновение пожалел, что отверг призыв к откровенности со стороны старшего по опыту, в голосе и взгляде которого ему почудились необычная мягкость и забота. Но сожаления тотчас же рассеялись: ничто не должно поколебать священного правила, запрещавшего разговор на личные темы. Да и, в самом деле, в чем мог он признаться, не выставляя себя на смех? «Десять дней назад я увидел в «Гранд-отеле» девушку, которая обедала там со своим дядей, и не могу забыть о ней». С не меньшим успехом он мог бы в то утро объяснить хозяйке меблированных комнат миссис Смайт, почему именно он не может получить работу.
Нельзя сказать, чтобы он сдался без боя. На утро после роковой встречи он поспешил на морозный воздух, решив окунуться с головой в ту реальность, которая уже уберегла его от стольких безрассудств. К завтраку он с изумлением отметил, что за время работы он не мог и на пять минут вытеснить из головы образ темноволосой девушки, но приписал это временному расстройству чувств. Однако и вечером было не легче. И на следующее утро, и следующий вечер, и каждое утро, и каждый вечер было все то же, пока он в отчаянии не признал, что беззаботная жизнь его отравлена. Все его неприхотливые удовольствия не приносили больше радости. Идя на работу, или покуривая вечерком у себя на чердаке, или возвращаясь нетвердою стопой с традиционной субботней выпивки с Фроулишем, он не мог заглушить внутреннего голоса, назойливо твердившего: «Да, но все это ни на шаг не приближает тебя к н е й». Остальное же не имело теперь ровно никакого значения.
А между тем как беспочвенны были всякие надежды хоть сколько-нибудь приблизиться к ней! Он даже не знал, кто она и где живет. И что толку узнавать? Кто бы она ни была, она вращалась в недосягаемом для него кругу, где непременным условием доступа были деньги — деньги, дорогое платье, общественное положение. У людей, которых он презирал, у Роберта Тарклза, у Хатчинса, было куда больше шансов проникнуть туда. Всякая пресмыкающаяся гадина с туго набитыми карманами обставила бы его в этой скачке. Все чаще он стал думать о деньгах. Яд делал свое дело.
Но Чарлз все же не сдавался, и бывали минуты, когда он чувствовал мимолетные признаки былой бодрости и душевного здоровья. Тогда он с головой уходил в практические дела, не давая себе отдыха, работал и все время вносил всякие усовершенствования в отопление и освещение чердака, так что в конце концов там стало почти уютно. Когда душный чад керосинки и мягкий свет искусно затененных абажурами ламп встречали его в штормовой зимний вечер и он мог растянуться и ни о чем не думать, в то время как Бетти чинила какую-то одежду, а Фроулиш дремал в своем углу или возился с рукописью, Чарлз чувствовал себя почти в безопасности.
Почти, но не совсем, даже в эти лучшие минуты. А худшие были неописуемы. Иногда ощущение одиночества было так остро, что все в нем взывало не о помощи, не о свершении надежд, но просто о какой-нибудь иной боли. Как бы охотно он сменил свои душевные муки на любые физические страдания!
Наконец как раз в тот день, когда Эрн задал свой вопрос, Чарлз капитулировал. Он снова надел свой лучший костюм и отправился в «Гранд-отель» справляться о ней.
Оказалось, что это легче легкого. Бармен Дубовой гостиной охотно принял приглашение распить с ним рюмочку и в разговоре рассказал все, что требовалось.
Да, это мистер Родрик и его племянница. Они часто бывают здесь. Мистер Родрик — директор одной из здешних фабрик; после многих лет, проведенных в постоянных разъездах по делам фирмы, он совсем недавно поселился в Стотуэлле. Бывал он и в Америке и на континенте. Племянница — сирота, которую мистер Родрик, как и подобает богатому холостому дядюшке, воспитал, а теперь, когда образование ее закончено, взял к себе в дом. Чарлз покинул Дубовую гостиную опечаленный, но и странным образом воодушевленный. Безнадежность его позиции обозначилась еще явственней: он никогда не получит доступа в социальную среду мистера Родрика и уж тем менее в его дом. Кроме того, бармен рассказал, что Родрики проводили много времени в Лондоне и Париже, в Швейцарии и на Капри. Откуда же эта беспочвенная надежда? Отчасти потому, что самая безнадежность порождала в тайниках его сознания какой-то ритмический импульс, невнятно, но настойчиво твердивший: «И невозможное сбывалось! И невозможное сбывалось!»
Снег шел, подмерзал, таял и снова шел. Удручающая тьма в нем самом была под стать окружавшему его мраку, точно так же, как семена пьянящей радости предвещали еще скрытые силы новой весны. Перепробовав разные болеутоляющие — вино, кинофильмы, детективы, — Чарлз убедился, что единственным средством хоть сколько-нибудь облегчить сжигающую его лихорадку было раствориться в одиноком созерцании природы. Значит, все-таки было что-то в старом сентиментальном хламе! И еще раз он находил угрюмое удовлетворение в тех иронических уроках, которые преподавала ему жизнь. Невыносимые прозаизмы Вордсворта, розовая водица Шелли и других содержали правду, которая была важна и помогала жить теперь, когда он очутился в беде, тогда как всякие «передовые» произведения, когда-то приводившие его в восторг, поблекли и изгладились из его памяти.
Он по дешевке купил заржавевший велосипед и все с большей охотой уезжал на нем за город, находя утешение в монотонном поскрипывании стершихся педалей и в безмятежно горьком молчании полей и лесов. Не разбирая направления и цели, он наугад вертел рулем; с наступлением темноты он зажигал фонарик и угрюмо катил дальше. Это было действенное лекарство, и он прибегал к нему, как только позволяла работа.
Как-то субботним вечером он оказался милях в десяти от дома на глухом сельском проселке. Темноволосая головка так настойчиво и жестоко преследовала его последние дни, что он готов был решиться на любое действие, даже самое отчаянное. И, пока его велосипед, скрипя и дребезжа, катил мимо набрякших от влаги придорожных кустов, он прикидывал, что же ему делать. Обратиться к мистеру Родрику с просьбой устроить на службу, работать за пятерых, стать каким-нибудь управляющим, получить доступ в его социальный круг и на законном основании ухаживать за его племянницей? По мере того как плелась эта небылица, его насупленные брови разглаживались в мягкой усмешке. Уж не говоря о том, что он по всему складу своему не способен был не только подняться до высот индустриального предприятия, но даже быть нанятым в одно из них, — ему ясна была невозможность даже на пределе отчаяния и горя подавить последние остатки гордости и признать, что он примиряется для себя с жизнью Тарклза. Кроме того, чтобы стать видной фигурой в предприятии, потребуется не меньше десяти лет, а тем временем девушка, конечно, будет просватана, и ему останется на выбор либо покинуть фирму, либо стать свидетелем ненавистного успеха домогательств другого. Его прямо-таки перекосило от отвращения при одной мысли об этом, велосипед его свернул на самую середину дороги, и сейчас же за его спиною раздался задиристый автомобильный гудок. Какой-нибудь проклятый плутократ! Какой-нибудь жирный боров с туго набитыми карманами! Что ему стоит добраться до Родриков и, чего доброго, произвести впечатление на девушку! Свободный от власти денег и социальных уз, Чарлз в гневе обернулся, чтобы как следует выбранить обгонявшего его автомобилиста и излить на него ненависть обладателя дряхлого велосипеда к владельцу исправной автомашины.
Он обернулся, но не выругался, а в крайнем изумлении глядел на проезжавших. Они его не замечали: мужчина не отрывал глаз от дороги и шевелил губами, видимо, что-то говоря, а женщина, сидевшая с ним рядом, внимательно смотрела ему в лицо.
Женщина была Бетти. Мужчина — Роберт Тарклз.
Чарлз даже перестал вертеть педали. Велосипед остановился. Он слез и аккуратно прислонил его к стволу дерева. Ему надо было немного постоять, подумать. Он и сам прислонился к каким-то воротам. Две коровы глядели на него подозрительно.
Это был Беттин день, тот самый день недели, в который она посещала свою престарелую эксцентричную родственницу и получала от нее «пособие». Конечно, теперь выдумка эта казалась ему смехотворной, неправдоподобной. Почему же он принимал ее раньше за чистую монету? Ответ возник без промедления. Потому что она всегда возвращалась с деньгами. Ему и в голову не могло прийти, что, задумай она обманывать Фроулиша, это могло принять форму торговли собой, притом за наличные. Но ведь это же ясно! У Бетти бесхитростный, прямолинейный ум; или, говоря точнее, вся совокупность рефлексов и элементарных представлений, заменяющих ей разум, бесхитростна и прямолинейна. Им с Фроулишем надо жить, питаться, иметь кров и очаг. Случайно натолкнувшись на Роберта Тарклза, она решила, как и многие молодые женщины решали каждый день на протяжении всей истории человечества, что тут источник материального благополучия. А ему, со своей стороны, должно быть, наскучила каждодневная постельная диета в обществе кислоглазой сварливой супруги. Единственная разница между этой интрижкой и миллионами ей подобных была в простоватости и прямолинейности Бетти. Обычная девушка ее типа не отважилась бы на такую торговлю собой за наличные, хотя не задумалась бы принимать плату в едва прикрытой форме: содержание, угощение, платье, дорогие подарки. Без сомнения, Тарклз с готовностью предложил бы ей нечто подобное и, конечно, был в высшей степени шокирован, когда она настояла на прямой оплате наличными, сказав — а она, конечно, и это сказала, — что нуждается именно в таком вознаграждении, чтобы кормить нескладного чудака, который ей по-настоящему дорог. Она одержала победу, а плодами этого пользовалось все чердачное трио.
Мысль об этом была подобна молниеносному сокрушительному удару. Чарлзу никогда и в голову не приходило стыдиться Бетти или осуждать ее; добросердечная шлюха никогда и не претендовала на большее, и жизнь ее проходила на моральном уровне тысяч и тысяч женщин, которые обозвали бы ее непристойным словом. Что потрясло Чарлза, что и в этой зимней стуже вызвало на его лбу капли холодного пота, было сознание провала его собственной попытки вырваться из сети. Он решительно отвернулся от мира робертов тарклзов, он торжественно объявил, что обойдется без их похвалы и поддержки, он оборвал все попытки сблизиться с девушкой, воспоминание о которой и теперь озаряло его существование, сделал это, чтобы не войти вместе с нею в мир Тарклза, а теперь начал с того, что включил свое имя в платежную ведомость того же Тарклза. Конечно, без ведома обеих сторон, но включил. Он стал паразитом того самого мира, который так ненавидел.
Но, может быть, все это неправда? Чарлз вскочил на велосипед и сломя голову покатил по дороге. Он должен догнать их и все выяснить. Конечно, все это не так. Роберт просто подвозил ее к обиталищу старухи тетки. Может быть, и у него тоже в том селении живет старая тетка.
И все время Чарлз знал, что это правда. Он видел на лице Тарклза самодовольную гордость собственника. И сознание этого доводило его до исступления, потому что чем, как не исступлением, можно было объяснить попытку на велосипеде догнать автомашину.
Но, как многие безумные затеи, удалась и эта. Еще миля, и дорога влилась в широкую и по-своему живописную сельскую улицу, которая, как и все такие улицы, изобиловала маленькими гостиницами разной степени вульгарности. Некоторые из них сохраняли вывески века дилижансов и почтовых карет: «Лисицы и гончие» или «Рожок почтаря». Но самая большая из них носила еще более архаично звучавшее название «Под старым дубом».
У дверей с вывеской «Под старым дубом» стояла машина Роберта. В ней никого не было.
Низко пригнувшись и глядя прямо перед собой, Чарлз пронесся мимо. Он не хотел быть узнанным, если бы кто-нибудь из них случайно выглянул. Он остановился чуть дальше и прислонил велосипед к стене следующей гостиницы. Вышел человек в зеленом фартуке и указал на табличку, запрещавшую стоянку велосипедов. Чарлз проехал подальше, но, как только человек ушел, он вернулся и поставил велосипед в том самом месте. Потом в густеющих сумерках он свернул в узкий проулок и очутился у черного хода гостиницы «Под старым дубом».
Он вошел. Оказалось, что это запасной вход в бар. Бар еще не был открыт, и главная дверь на запоре. В коридорчике, где он очутился, пусто. Через оконце для подачи блюд видно было еще одно такое же оконце в другом конце бара, а за ним помещение для «чистой» публики. Чарлз постоял, прислушиваясь.
— Ну, так пошли телеграмму, — услышал он голос Роберта Тарклза. Сердце у него заколотилось. А может быть, все-таки… Может быть, Бетти попала сюда по каким-нибудь уважительным причинам и теперь хочет дать знать о себе Фроулишу? Он замер и напряг слух. Но ответ обескуражил его.
— Хорошо, но все-таки это мне не нравится. Я не говорила ему, что могу остаться на ночь. А вам это взбрело в голову просто потому, что ваша жена…
— Ш-ш-ш! — глухо зашипел голос Роберта.
Прерванная фраза, очевидно, должна была кончаться «отлучилась на воскресенье» или чем-нибудь в этом роде. Очень типично было для Бетти, что даже на людях она не могла хоть в какой-то мере разыгрывать из себя жену Тарклза. Но тут, впрочем, она проявляла свойственный ей здравый смысл, потому что никто и не принял бы ее за жену Тарклза.
В коридорчике появилась неряшливая девушка в комбинезоне.
— А эта дверь не для гостей, — ворчливо сказала она Чарлзу. Она хотела сказать этим, что он зря вошел с черного хода. Потом присмотрелась и добавила: — И что вам, собственно, нужно? — Она еще не разобралась, то ли это клиент и можно ждать заказа на ужин или на комнату, то ли рабочий, вызванный для какой-то починки.
— Я принес кетгут, — холодно и четко сказал Чарлз.
— Что принесли?
— Кетгут. Ваш хозяин заказывал по телефону, — он зло посмотрел ей прямо в глаза.
— Пойду спрошу мистера Роджерса, — неуверенно сказала она и скрылась.
Чарлз вышел через ту же дверь, что и вошел.
На обратном пути его вдруг осенило. Надо посоветоваться с Эрном. Эрн — единственный человек, к которому он может обратиться. Немедленно к нему, и сказать, сказать прямо, что он, Чарлз, внезапно открыл нечто ужасное в том образе жизни, которым он так гордился; а именно, что все основано на позорном «заработке» женщины. После подслушанного им разговора больше не могло быть сомнений. Очевидно, у них был уговор встречаться каждую субботу, а на этот раз Тарклз, вырвавшись из-под надзора Эдит, куда-то уехавшей на уик-энд, настоял, чтобы и они на этот раз провели уик-энд вместе.
Вся надежда на Эрна. На остальных надо поставить крест. Тех, на чердаке, надо покинуть без шума и сейчас же, погрузить свое немудрое хозяйство на тележку и смыться. Фроулиш, оставшись дома один, будет слишком поглощен своей рукописью и ничего не заметит, тем более, что с наступлением холодов они прекратили субботние посещения бара. Уйти будет легко. А как быть дальше? Об этом он не мог сейчас думать, попробовал было, но оказалось, что это невыносимо тяжело. А что пережил бы Фроулиш, если бы узнал? Может быть, ровно ничего: ведь морально он опустошен не меньше своей девки. Пожал бы плечами и заявил бы, что всегда знал, что Искусство вырастает на почве, которую никак не назовешь чистой и благоуханной. А может быть — что еще отвратительнее, — он знал обо всем с самого начала, и оба они просто из деликатности и желания не отпугнуть Чарлза разыгрывали всю эту комедию со «старой родственницей» и «пособием». Нет, невозможно! Это было бы слишком ужасно, да и как сохранить это в секрете от того, с кем соприкасаешься ежедневно; задача была бы явно не по силам этому дергунчику, этому шуту Фроулишу.
Вдруг как-то сразу стемнело и похолодало. Фонарик отбрасывал на мокрую дорогу тусклый желтый кружок. Дрожа от холода, Чарлз думал о теплой и светлой комнате, где теперь проводили время Роберт Тарклз и Бетти. Вот она — плата за грех! Он представлял себе мягкие ковры, искусственный камин, имитирующий тепло, и надежное паровое отопление, дающее тепло. Вдруг необъяснимым прыжком он перенесся в Дубовую гостиную «Гранд-отеля». Увидел, как холеный принес и поставил две тоненькие рюмки. Напиться? Надо не меньше двух шиллингов. Деньги. Всюду эта паутина. Нет, тенета, липкие, ловко расставленные. И ты либо паук, с удобством устроившийся посередке или злорадно укрывшийся в засаде, либо муха, жужжащая в цепкой паутине. Он и Фроулиш, конечно, мухи, и Фроулиш, видимо, не возражает против этого. Его же ненависть к пауку органична, неизбывна и когда крылья оторваны и когда паук его пожирает. Нет, классификация не подходит. А кто же Бетти? Паук или муха? И кто, да, кто та девушка в Дубовой гостиной? Неужели у паука такой облик? Неужели он может заставить муху забыть обо всем на свете, кроме него!
Он вспомнил то, что когда-то прочитал о пауках. Иногда в паутину по ошибке попадает оса. Тогда пауку приходится проститься с паутиной. Осу не удержишь, оса — она опасная.
А ведь осы умеют за себя постоять.
У Фроулиша был очередной приступ хандры. Вернувшись, Чарлз застал его на коленях перед керосинкой. Фроулиш медленно, обдуманно, с горечью рвал листы рукописи на длинные полосы. Набрав с полсотни таких полос, он предавал их огню, одну за другой, дожидаясь, пока пламя не лизнет его короткие пальцы. Весь чердак заволокло густым едким дымом.
— Опять вы за свое? — не удержавшись, резко сказал Чарлз, проходя в свой угол. — Сколько раз нужно говорить вам, что так вы устроите пожар!
— А сколько раз, — угрюмо огрызнулся романист, — сколько раз надо объяснять вам, что, зайдя в тупик, я должен вернуться и выяснить, что тормозит вдохновение. А когда я нахожу это препятствие, дым погребального костра — единственный возможный стимул, который может заставить меня перешагнуть через труп.
Пламя лизнуло его пальцы, и, выругавшись, он швырнул пылающую бумагу прямо на пол. Чарлз поспешил затоптать огонь. Он чувствовал себя почти виноватым: как можно было покинуть сейчас этого полоумного? Кто приготовит ему ужин, кто заставит лечь в постель? Некому будет даже оградить его от возможных последствий его опасной игры с огнем. Завертывая в газету свой скудный гардероб, Чарлз почувствовал, что к горлу его подступил комок. Ведь, что ни говори, кто, кроме Фроулиша, остался у него из старых друзей? И покинуть его надо сейчас же, грубо, без всяких объяснений. С новым для него теплым чувством взглянул он на унылую фигуру, скорчившуюся посреди синего облака дыма.
— Ну, я скоро вернусь, — сказал Чарлз, презирая себя за обман, и стал спускаться по лестнице со свертком под мышкой. — Надо зайти к Эрну.
Фроулиш угрюмо кивнул. Хорошо еще, что он сейчас такой несносный. Будь он, как это бывало, подружелюбней, Чарлз, возможно, не выдержал бы и попытался как-то объясниться. Нет, ни за что! Лучше незаметно исчезнуть.
Пожитки на тележку, и вот, прицепив тележку к велосипеду, он катит прочь от места, которое было испоганено и оказалось всего-навсего помойной ямой для того же Тарклза. Ну, и с этим покончено.
Почему он направился к Эрну? Разве можно надеяться, что Эрн в силах чем-нибудь существенно помочь ему? Конечно, нет. Но уверенность Чарлза была настолько поколеблена, что он больше не мог сейчас оставаться один. Как бы неразумно это ни было, он все еще надеялся, что Эрн, вложив в удар увесистость своего манчестерского здравого смысла, разом опрокинет все трудности, как опрокинул он ударом своего коренастого тела навалившуюся на Чарлза тяжесть лысого.
На улицах было темно и тихо. Чарлз быстро катил, и колесо тележки, задев при крутом повороте за обочину, протестующе забуксовало. Подъезжая к глухой грязной улице, на которой жил Эрн, он чувствовал себя так, словно остался один на всем свете. Холодный ветер загнал всех и вся в надежные убежища. Начинало подмораживать, и редко расставленные фонари казались островками желтого молчания в океане тьмы.
Не так было у дома Эрна. Тут Чарлз сразу же заметил признаки бурной активности. Ярко отполированная черная машина стояла у входа, и рядом с нею на мостовой стоял человек в черной форме. Окна по фасаду были освещены и дверь распахнута. Чарлз затормозил велосипед как раз в тот момент, когда в освещенном проеме подъезда появилось три силуэта. Двое были в той же черной форме, и между ними резко выделялся обычный рабочий костюм Эрна. Эрн выделялся бы и без того, потому что шел он принужденной раскачивающейся походкой человека в наручниках.
Выпущенный из рук велосипед упал на мостовую. Чарлз ступил в полосу света и едва выговорил идиотский вопрос:
— В чем дело, Эрн?
Беззубое лицо компаньона повернулось к нему. Оба полисмена на секунду задержались, пока третий открывал дверцу машины.
— Пройди в дом, Чарли, — сказал Эрн. — Возьми там у хозяина что следует.
— Но не могу ли я… Тут какая-то…
Один из полисменов повернулся к нему с уныло угрожающим видом.
— Ну, ну, нечего! — сказал он с той же смесью угрозы и скуки. — Разве не знаете, что нельзя разговаривать с арестованным?
— У нас свободная… — неуверенно начал Чарлз.
— Вот и лишитесь вашей свободы по этому делу, — буркнул полисмен, усаживая Эрна в машину. — Мы бы и вас задержали, да знаем, что вы к этому не причастны.
— К чему э т о м у? — отчаянно выкрикнул Чарлз, но сверкающая лаком машина мягко тронулась с места, и в заднем окне ее мелькнула кепка Эрна.
Не в силах двинуться, Чарлз стоял перед распахнутой дверью. В нескольких шагах от него лежал на боку его велосипед. Нет Фроулиша и Бетти. Теперь нет и Эрна. Да еще эти полицейские. Как ему жить? Как ему собирать осколки жизни, когда он даже не знает, что представляет из себя целое?
Потом он вспомнил, что Эрн оставил ему хоть одно точное указание. «Пройди в дом. Возьми у хозяина что следует». Он повернулся к двери, но на пороге его встретил неимоверно толстый мужчина без пиджака.
— Так, значит, это вы компаньон? — спросил толстый.
Чарлз кивнул и вошел, не говоря ни слова. По замызганному коридору хозяин провел его в комнату, которую занимал Эрн. Он пропустил в нее Чарлза и с решительным видом плотно прикрыл дверь.
— Вот что, — сказал он с обычной одышкой очень толстых людей. — Я ничего, ровно ничего не знаю о его делах. Достаточно меня выспрашивала полиция, так что никаких вопросов. Баста! Я хочу одного — поскорей забыть обо всем этом деле. Понятно?
— Понятно, — пробормотал Чарлз.
— А чтобы забыть, остается только передать вам, что он оставил, и пожелать спокойной ночи.
Он строго поглядел на Чарлза.
— Самой что ни на есть спокойной ночи, — добавил он и вложил в руку Чарлза грошовый коричневый конверт. В нем была бумажка в десять шиллингов и еще четыре шиллинга двумя серебряными флоринами. На клочке бумаги было написано почерком Эрна: «Сегодня мы не производили расчета, так что возьми мою долю. Мне сейчас долго не понадобится».
— Почему долго? — спросил он у хозяина, совсем не соображая в своем смятении, что записку он прочитал про себя и тот не понимает, в чем дело.
— Долго? Вы вот здесь долго не задерживайтесь, — просипел толстяк. — Прошу. И пожелаю самой…
— Да! Да! — сказал Чарлз.
Он прошел по коридору и отворил дверь. Потом обернулся к неопрятному толстяку, который провожал его враждебным взглядом.
— Во всяком случае, спасибо, что передали конверт, — сказал он.
— Говорю я вам, что хочу позабыть обо всем этом деле, — ответил хозяин.
Ему противно было слушать похвалу честности. Осторожность — вот единственная добродетель, которую он сейчас признавал.
Чарлз поднял с земли велосипед и, не подумав даже сесть в седло, рассеянно покатил машину прочь.
Дежурный в общежитии Союза христианской молодежи принял Чарлза без всяких вопросов или замечаний, и обычный распорядок потек день за днем, как будто никогда и не прерывался. Все это было угнетающе нудно, но Чарлз решил, что не покинет Стотуэлл, пока не узнает, что случилось с Эрном. Только отчасти это объяснялось личной привязанностью. Чарлз недостаточно долго знал Эрна, чтобы по-настоящему привязаться к нему, хотя после случая с лысым он принимал его на веру; главное же было яростное желание как-то прояснить для себя обстановку. Из-под него вышибли все точки опоры, и он считал, что, прежде чем принимать какие-то новые решения, нужно уяснить, что же, собственно, произошло.
Оставалось единственное средство — следить, когда местная газета объявит о суде над Эрном. Стотуэлл был окружным центром, и суд должен был состояться на месте. Никто не мог ему сказать точно, когда это будет. Чарлз надеялся, что в «Стотуэллских новостях» появится судебный отчет.
Но все превзошло его ожидания. Дней через десять после его переселения в общежитие — десять дней, проведенных в судорожном выполнении повседневных обязанностей, но только не в кварталах, примыкающих к обиталищу Фроулиша и Бетти, — газета напечатала повестку завтрашних судебных разбирательств. Чарлз вытащил на свет божий свое лучшее платье и на следующее утро целый час простоял в очереди перед дверями суда, лишь бы обеспечить себе место в зале заседаний.
К счастью, дело Эрна разбиралось одним из первых. Закончилось оно с невероятной быстротой. Не было ни защиты, ни судоговорения, вся процедура свелась к установлению фактов, подтверждению того, что Эрн признает себя виновным, и к вынесению приговора. Кроме быстроты судопроизводства, поражала его обыденность. Все это носило характер торговой сделки. На одну чашку весов Эрн положил такое-то количество незаконных поступков, а на другую — закон — соответствующую меру наказания и этим как бы восстановил равновесие.
Чарлз никогда раньше не видел судей за работой, но то, как быстро и равнодушно проворачивали они одно дело за другим, не принимая к сердцу то, что для других было вопросом жизни, напомнило ему священников с профессиональной сноровкой наспех бормочущих молитвы. Преступление Эрна, казалось, никого не удивило, никого не возмутило. Из дела явствовало, что служил он в транспортной конторе «Экспорт экспресс», которая поставляла автомобильным фирмам шоферов для перегонки машин с заводов в порты. Самое существование таких контор было ново для Чарлза — да, видимо, и для судьи. В обязанности Эрна входило принимать легковую машину или грузовик на одном из больших автомобильных предприятий в центре страны и доставлять автомобиль в один из портов погрузки — чаще всего Ливерпуль или Саутгемптон. Из опроса обвиняемого (это было, по-видимому, единственное, что заинтересовало судью из всего дела) выяснилось, что такая профессия не только существовала, но и была источником спекуляции. Спрос на машины был так велик, что кража их была выгодна и широко практиковалась. Гангстеры перехватывали в пути шоферов транспортной конторы и договаривались с ними. От них требовалосъ немногое — просто ослабление внимания: достаточно было завернуть в придорожное кафе и задержаться на две-три минуты во дворе в уборной. Возвратясь, они уже не находили машины на месте. Ее угоняли, вкатывали в поджидавший автофургон и тут же по пути перекрашивали в другой цвет, прикрепляли другие номера. А через день-другой шоферы получали свою долю. Уговор выполнялся безукоснительно — гангстерам выгодно было поддерживать хорошие отношения с шоферами.
Однако случались провалы. Эрн согласился за сотню фунтов оставить без присмотра в условленном месте дорогую многоцилиндровую машину. Но еще до получения денег его предупредили, что являться с ними опасно. Его выслеживает полиция. В тот же вечер он скрылся, и в Стотуэлле стало одним жителем больше. Все это произошло месяца за четыре до их знакомства, так что утверждение Эрна, что он прожил в Стотуэлле «больше года», было просто предосторожностью. И Чарлзу не хотелось расценивать это как ложь, не все ли ему равно в конце концов, сколько времени прожил тут Эрн.
Равнодушно, небрежно прошло это дело. Первая судимость; с другой стороны, преднамеренная попытка подсудимого избежать наказания. Восемнадцать месяцев тюрьмы.
Ну что ж. Чарлз вдруг ощутил, что чувство его к Эрну испарилось, оставив в нем лишь еще большую пустоту. Он смотрел, как уводили коренастого беззубого человека из зала суда и из жизни Чарлза, и это его не волновало. Их содружество было в конце концов только удобно для обоих: взаимное прибежище для двух беглецов. Общность беды — вот что мгновенно вызвало у них интуитивное притяжение; и теперь, когда беда одного стала явной, связи распались сразу и легко. Чарлз встал и, протиснувшись по ряду, вышел из зала.
За спиной его по каменным ступеням лестницы застучали чьи-то шаги, еще кто-то покинул зал по его примеру. Выйдя на улицу, Чарлз остановился, охваченный прежней нерешительностью, и почувствовал, что рядом с ним кто-то идет.
Остановился и тот. Чарлз оглянулся и увидел шедшего за ним рослого развязного молодого человека, одетого в дорогой костюм. На нем была шерстяная куртка со складками на спине, диагоналевые бриджи и краги. Ослепительные часы на руке. Кричащего рисунка галстук из дорогого материала. У него был вид человека, зарабатывающего денег больше, чем благоразумно было показывать податному инспектору, и поэтому спешившего истратить их. Он в упор смотрел на Чарлза и, как только тот обернулся, сейчас же заговорил с ним.
— Занятное это последнее дельце, не правда ли? — сказал он.
Голос у него был высокий, говорил он быстро и с тем провинциальным выговором, который соответствовал его безвкусному костюму.
Что-то заставило Чарлза ответить:
— Очень. Особенно для меня. Я знаю этого человека. Вернее, знал его.
— Как? — воскликнул молодой человек. — Вы знаете Эрни Оллершоу?
Характерно, что он назвал его Эрни — уменьшительное, на которое Эрн никогда бы не откликнулся. (И все-таки хорошо было, что Эрн не скрывался от него под вымышленным именем; им он, должно быть, пользовался, имея дело с ворами, приберегая настоящее для друзей.)
— Так, значит, вы тоже?.. — как бы вскользь спросил молодой человек.
— Что «тоже»?
— Да нет. Я не о том, за что его судили. Я о его занятии. Ведь он был шофером по транспортировке на экспорт.
Чарлз отрицательно мотнул головой. Молодой человек, по-видимому, ожидал, что он в таком случае расскажет, как же он познакомился с Эрном, но он промолчал. Нечего этому парню совать нос, куда не следует.
Высокий словно понял намек.
— Ну, я пойду. Завернул сюда в суд потому, что знал Эрна по работе и нашим ребятам интересно будет услышать о нем. Мы его любили.
Он кивнул и собрался уходить. Чарлз вдруг понял, что перед ним сейчас закрывается дверь. Еще мгновение — и она захлопнется и приоткрывшаяся только что возможность пропадет навсегда. Кто бы ни был этот человек, ясно, что он хорошо зарабатывает. А вдруг он поможет ему добраться до уровня чуть пониже самих Родриков? Такой франт, небось, никогда и не снизошел бы до разговора с Чарлзом, повстречай он его в рабочем костюме и с тележкой.
— Послушайте! — Чарлз едва узнал свой собственный сдавленный голос.
Развязный остановился и повернул голову.
— Меня… знаете… очень заинтересовало то, что вы сказали, — мямлил Чарлз. — О работе… знаете… Я, знаете, часто удивлялся, почему это Эрн… как бы это сказать…
— А чему же тут удивляться, старина, — бойкой скороговоркой перебил тот. Чарлз поежился от сознания, что вынужден иметь дело с типами, которые прибегают к такой форме обращения к собеседникам. — Но если его занятие вас интересует, ну что ж, давайте поговорим и дернем по маленькой.
— Ладно, — ответил Чарлз. — Во всяком случае, мы можем пойти и… — он уже собирался сказать «и выпить», но вовремя вспомнил про «дернем по маленькой» и докончил так, чтобы завоевать доверие, показав, что и этот жаргон ему не в диковинку.
— А куда мы пойдем, старина? — спросил развязный.
— Да вот сюда, старина, это совсем рядом, — в тон ему ответил Чарлз.
V
На повороте тяжелую машину Чарлза занесло, и она очутилась на противоположной стороне дороги в неуютной близости к канаве; колеса сползали с покатого профиля полотна. Ничего! Первый рейс подходит к концу, а он не отбился от колонны. Правда, это далось ему нелегко, было трудным экзаменом для нового Чарлза, хотя и прежний прилично справлялся с десятисильной калошей, в которой возил мать за покупками. Не так-то просто было оседлать свою первую трехтонку, вести ее, не меняя скоростей, упорно держаться вровень с другими машинами колонны, чтобы доказать, что он шофер не хуже их. Поглядел бы на него теперь Скродд!
Скоро и Ливерпуль. По обеим сторонам дороги затеснились дома, и вдруг передние пять машин стали. Переход, а на нем цепочка школьников. Притормозив, Чарлз дожидался, выжимая сцепление, что было нелегко: педаль была новая и тугая. За эту минутную остановку он старался вспомнить головокружительный поток событий. Что это были за недели! Как мало они зависели от его воли и понимания! Он был словно Алиса в Стране чудес. С того момента, как, сидя за столиком (по иронии судьбы все в той же Дубовой гостиной), развязный представился под именем Тедди Бандера и объявил, что собирается «пристроить его», потому что «ты, старина, подходящий парень», Чарлз чувствовал себя искрой, которую подхватил из костра ток горячего воздуха. Поначалу Чарлз считал, что Бандер и сам гангстер и его дружки, с которыми он познакомил его в транспортной конторе, тоже принадлежат к воровской шайке. Все они, видимо, заинтересованы были в том, чтобы подбирать себе в товарищи «подходящих» парней; для них таким парнем был Эрн; но теперь Эрн на целых восемнадцать месяцев оказался «подходящим» для тюрьмы. Однако, после того как Бандер добился своего, проведя Чарлза прямо к заведующему, отрекомендовав его как идеального кандидата на только что открывшуюся вакансию и тут же на месте придумав ему шоферский стаж, его предоставили самому себе. Никто ни разу не попытался вовлечь его в сомнительные сделки. Бандер и другие, хотя и не сторонились, все же не принимали его в свою компанию. Этот свой первый рейс он совершал не самостоятельно, а с меньшей ответственностью, в составе колонны.
Голова колонны двинулась. Чарлз резко перевел рычаг на третью скорость, и мотор рванул с места. Мысленно он пожалел тех, кто рассчитывал получить свои автомобили новенькими с иголочки: пусть подождут, пока опыт не выработает у него чувство машины.
А в доках его ожидали новые мучения. И хорошо еще, что он не знал о них заранее. Грузовики надо было поставить к самой кромке, голова к голове, чтобы облегчить этим погрузку на корабль. Зажмурившись, он рванул машину на последних десяти шагах, уцепившись за баранку и изо всех сил выжимая тормоз.
— Хватит! Нечего тебе прыть показывать, — услышал он грубый окрик, открыл глаза и увидел, что стоит вровень с соседними машинами и всего на вершок от края.
Может быть, это счастливое начало было предзнаменованием удачи на новом поприще. Ведь при его обычном невезении он раньше непременно загнал бы машину за кромку и утонул.
Прежде чем отправиться в обратный путь, все зашли выпить пива в портовый кабачок. Чарлз сидел один среди людей, хорошо знавших друг друга, и чувствовал себя неважно. Но через несколько минут к нему подсел солидный средних лет шофер в серой кепке; его звали Саймонс. Он дружески хлопнул Чарлза по плечу, словно вызывая на разговор.
— Ну как?
— Да, знаете, ничего. Как будто не так уж трудно, — ответил Чарлз.
— На этот раз, пожалуй, — не очень охотно согласился тот, как бы намекая, что бывает и много хуже.
Саймонс не был пессимистом, но, как всякий бывалый рабочий, с годами приобрел привычку не бояться ответственности и всегда быть готовым принять на свои плечи тяжелый груз. Потом он с любопытством посмотрел на Чарлза.
— Приятель Бандера?
Вот оно, что ему требовалось узнать: с нами ты или с ними? Компания Бандера и по виду и по замашкам резко выделялась из остального персонала транспортной конторы. Чарлз уже готов был ответить, что он только шапочно знаком с Бандером и его компанией, но тут его осенило, что он может кое-что узнать, если помедлит с ответом.
— Да никак я не разберу его, — медленно протянул он в расчете на то, что это будет понято как намек на попытку Бандера вовлечь его в свою компанию и на его, Чарлза, колебания.
Саймонс, видимо, попался на эту удочку.
— Ну, — сказал он осмотрительно, — если и не сразу вы его раскусите, прежде чем… — не окончив фразы, он осушил стакан и стукнул им по столу. — Раскусить его нетрудно, — добавил он, — если вы раньше встречали таких.
Чарлз промолчал. Его уловка оправдала себя. Так как Саймонс, видимо, дожидался его реплики, Чарлз избрал простейший выход и, указывая на пустой стакан, сказал: — Может быть, выпьем?
— Идет, угощаю, — сказал Саймонс, еще чуточку приоткрывая свои карты. Это значило, что он готов идти на затраты, лишь бы иметь возможность предостеречь Чарлза хотя намеком.
Вернувшись с пивом, он сказал:
— Одним словом, Бандер и его парни могут работать неплохо. И они могли бы стать хорошими шоферами, если бы ценили работу и занимались бы только ею. Но они не ценят. Работа, видите ли, не по ним.
Он раскурил трубку. Пламя зажигалки высоко полыхнуло и погасло.
— Так что ж они делают?.. — продолжал Саймонс.
Чарлз не знал, что они делают. Ответ мог все испортить. Он уткнулся в стакан.
Но тут поднялись другие шоферы. Один из них окликнул Саймонса:
— Идем, Джек. Нам давно пора быть на станции.
Саймонс вытащил часы и поглядел на них.
— И верно, — сказал он, вставая.
Чарлз вышел с ним на улицу и шел рядом, надеясь, что тот доскажет самое важное. Но другие болтали, и Саймонс принял участие в общем разговоре. Казалось, он позабыл, что их прервали.
Всю дорогу в поезде они играли в карты, и Чарлзу не удалось снова заговорить с Саймонсом.
Прошло несколько недель. Жизнь в общем текла без всяких событий. Энергия Чарлза почти целиком уходила на овладение новой профессией, и на личные дела ее оставалось не больше, чем в первые недели, когда он начинал мыть окна. Он снял комнату неподалеку от транспортной конторы. И Бандер и Саймонс — оба давали ему адреса и рекомендации, но он считал, что должен придерживаться строгого нейтралитета, пока не выяснит все как следует, поэтому он сам нашел себе жилье. Оно было убого, но он только ночевал там, а кровать была приличная.
Он надеялся, что отъезд из Стотуэлла и полная перемена обстановки и образа жизни избавит от наваждения, охватившего его в тот вечер в Дубовой гостиной, но надежда эта была прослоена отчаянием, а в тайниках души подавлена стремлением устоять в борьбе. Разве он не устроился уже на работе с хорошей оплатой? Не бог весть какое богатство, но, во всяком случае, гораздо больше, чем он зарабатывал прежде, когда, как случайный гуляка, забрел в дорогой ресторан. И разве не побудило его к этому, хотя только наполовину бессознательно, все то же стремление показать себя в лучшем свете перед Родриками?
Он старался отогнать эти мысли, но они прорывались в любой мелочи. Когда их маршрут пролегал к южным портам, он делал крюк миль двадцать, чтобы попасть в Стотуэлл, посещал при малейшей возможности «Гранд-отель» и на минутку заглядывал в Дубовую гостиную. Бесполезно было убеждать себя, как он всякий раз убеждал, что он проедет город без остановки, вдвойне бесполезно было принимать, как он всякий раз принимал, безразличную дурацкую позу: да-могу-я-наконец-позволить-себе-выпить! И в высшей степени бесполезно было твердить себе, как глупо воображать, что если он встретил ее однажды в Дубовой гостиной, то стоит ему наведаться туда, и он снова встретит ее. Может, она и заглядывает-то в эту гостиную раз в три года. Правда, бармен говорил тогда, что Родрики — его постоянные клиенты, но, вероятно, бармен лгал, усердно стараясь отплатить приятной новостью за его угощение. Уныло соглашаясь со всеми этими доводами, он тем не менее при малейшей возможности оставлял машину под чьим-либо присмотром и брел по широкой лестнице отеля навстречу очередному разочарованию. Ее опять не было, да и окажись она там, он все равно не знал бы, что ему делать.
Так прошел февраль. Чарлз перегонял несчетное число машин, выжимал педали, крутил баранку, вглядывался сквозь ветровое стекло, сносил пару рукавиц. Сегодня в меховом комбинезоне и с защитными очками на носу он торчал в кабине над гигантским многотонным шасси, завтра небрежно стряхивал в окно пепел сигареты, скользя в дорогом лимузине. Обычно автомагистрали быстро очищались от снега, погода в общем благоприятствовала его ученичеству. Единственное происшествие — когда его грузовик вдруг забуксовал и, трижды обернувшись, пошел назад прямо под откос — только укрепило его уверенность в себе тем, что он быстро справился с аварией и со своими нервами. Во всяком случае, он, слава богу, не сдрейфил, обстоятельства заставили его овладеть еще одной профессией, и он даже в саднящей пустоте должен был признать целительное свойство сознания собственного мастерства.
Как-то непривычно было в семь часов вечера различать сквозь вагонное окно краски и дали. Наступил уже март, но длинные вечера все еще были в диковинку. Чарлз с нетерпением ждал, когда тронется поезд. После долгого и скучного пути из Саутгемптона они уже подъезжали к Стотуэллу, но, должно быть, семафор был закрыт, и они остановились, не доезжая станции. Винить можно было только самого себя: он мог сесть в скорый поезд прямого сообщения, но обнаружил, что если выберет почтовый, то возможна пересадка в Стотуэлле с остановкой, достаточно продолжительной для того, чтобы посетить Дубовую гостиную. Безжалостное, унизительное наваждение! Поезд все стоял и стоял. Не в силах подавить нетерпеливое беспокойство, Чарлз ухватился за оконный ремень, с треском опустил раму и высунулся по плечи. Он раздраженно вглядывался в сигналы и готов был распахнуть дверь и выскочить на пути, хотя это означало бы прогулку в две-три мили до центра города. Вдруг его окликнул раскатистый, хрипловатый голос из глубины купе:
— Побойтесь бога, приятель! Я и так продрог до костей!
Чарлз втянул голову обратно и огляделся. Всецело поглощенный своими гложущими переживаниями, он до этого не обращал внимания на своего единственного попутчика по купе, хотя того трудно было не заметить. Высоченный, плечистый, он уже успел отрастить брюшко человека средних лет. Широкое лицо его широко ухмылялось. Задорный, вызывающий костюм он носил с не менее вызывающим задором.
— Извините, — сказал Чарлз, поднимая раму. — Вы правы, довольно прохладно.
— По меньшей мере, приятель! — последовал ответ. — Зажжем костры, что ли? — Он достал большой серебряный портсигар.
При тусклом вечернем свете Чарлзу сначала показалось, что в нем мелкие дешевые сигары, но когда он рассмотрел их поближе, то понял, что это настоящая чирута. Ну, конечно! Какой еще сорт так подошел бы к развязному благодушию толстяка!
— Правда, их не сравнить с жаровней ночного сторожа, но сосульку-другую растопить могут, — извиняющимся тоном сказал тот, доставая спички.
Какой странный у него говор! Чем-то похож на американский, а вместе — на австралийский, и тут же кокни пополам с бирмингемским. Некоторые слова толстяк произносил с легким шотландским акцентом. Должно быть, след полувековых скитаний по белу свету. Актер, быть может? Поезд тронулся, через пять минут Стотуэлл, и они расстанутся и никогда не встретятся больше. Почему бы не спросить его прямо? Уже несколько месяцев, как он вырвался из смирительной рубашки своего воспитания — вот случай воспользоваться преимуществами этого, хотя бы в малом.
— Я понимаю, что неприлично, раскуривая вашу сигару, тут же еще выспрашивать у вас… — начал Чарлз.
Лицо толстяка расплылось в необъятной улыбке, но он прервал его взрывом хохота.
— Вижу, что вы не привыкли к свободному обхождению с незнакомыми людьми, — сипло грохотал он. — Вы не можете раскусить, что я за штука, и хотите знать, чем я, собственно, занимаюсь, не так ли?
Чарлз кивнул, нараставшее замешательство растаяло под напором благодушия.
— Ну что ж! Только при одном условии. Я люблю сделки, всегда любил. Сперва расскажите-ка мне о себе.
— Я шофер транспортной конторы. Перегоняю машины с заводов в порты погрузки.
Толстяк разыграл крайнее изумление.
— Господи, господи, слишком быстро вертится наш шарик для бедняги Артура. Сидел я и старался прикинуть, кто вы такой, и не мог, потому что не подходили вы ни к одной известной мне категории людей. А теперь вот оказывается, что у вас профессия, о которой я и понятия не имел. И что это вообще за профессия. Одна из тех, смею заметить, когда и не скажешь, кто вы такой: рабочий, или конторская душа, или делец. Все в наши дни перепуталось.
— Ну по крайней мере вы хоть понимаете, что все перепуталось, — утешил его Чарлз. — Большинство людей вашего поколения… знаете… если, конечно, вы не возражаете, что я причисляю вас к старикам, я этого, понятно, вовсе не думаю… но, во всяком случае, большинство из них никак не привыкнет к этим переменам.
— Ну, моя профессия это сплошные перемены, — сказал толстяк, гордо распрямляясь и положив на оба колена по сильной короткопалой руке. — В моей профессии, если вы не будете хоть на шаг опережать перемены, вас, как пустую бутылку, отправят вслед за пробкой.
Зажав в зубах сигару, он обеими пятернями стал шарить по всем карманам и наконец вытащил карточку, которую и преподнес Чарлзу. На ней значилось: «Артур Блирни. Развлечения».
— Я все-таки не совсем понимаю… — пробормотал Чарлз. — Вы, должно быть, держите антрепризу или какое-нибудь театральное агентство.
Мистер Блирни залился хохотом.
— Я держу антрепризу, верно. И про театральное агентство верно. А насчет того, что вы не все понимаете, так это вполне естественно. Еще один урок моего жизненного опыта: в тот самый день, когда кто-нибудь все поймет, ему, как цыпленку, свернут шею.
Поезд подошел к вокзалу. Они встали.
— Нет, — заявил мистер Блирни, сотрясаясь от хохота, — я вовсе не хотел, чтоб вам было все понятно, приятель, вовсе нет.
Чарлз глядел на него и раздумывал, сердиться ли ему или в свою очередь расхохотаться, разделив непосредственное веселье и добродушие толстяка. Он так и не пришел к решению, даже когда они вместе вышли из вагона и очутились на вокзальной площади.
— Вы заняты? — спросил мистер Блирни. — Если нет, то не зайдете ли ко мне в гостиницу? Там выпьем.
— А вы где останавливаетесь? — осведомился Чарлз; после стольких стараний он не мог отказаться от паломничества в Дубовую гостиную.
— «Гранд-отель». Где же еще устраиваться в этой дыре? — просипел мистер Блирни, и, когда Чарлз согласился, он умело остановил проезжавшее мимо такси.
Через несколько минут они были в вестибюле отеля, и мистер Блирни оказался в центре внимания засуетившегося вокруг него персонала. Подбежал регистратор с книгой, выскочил из кабинета администратор, кинулся к лифту рассыльный, даже носильщик проследовал с чемоданами мистера Блирни вдвое быстрее обычного. В этом человеке было что-то электризующее, он величественно высился над всеми, весело покрикивая и непрерывно извергая поток удручающе несмешных шуток. Чарлз отошел в сторонку, довольствуясь ролью восхищенного наблюдателя. Мистер Блирни был первым на его веку человеком, умело сочетавшим добродушную непринужденность с непоколебимой самоуверенностью. Противореча распространенному мнению, что добродушие — признак неуверенности, он тем самым подтверждал общее правило.
Наконец они удобно расположились в Дубовой гостиной. Мистер Блирни настоял на своем и заказал на свой счет четыре двойные порции виски.
— По две на брата, приятель, так полагается, — сказал он тоном, не допускающим возражений. — Первую — одним махом, а вторую — со смаком.
Он осушил свою рюмку, и Чарлз последовал его примеру.
— Фу-у-у! — отдувался мистер Блирни, откинувшись в своем кресле. — Начинаю чуточку согреваться, а то совсем окоченел за последние три часа. Стар я уж, наверно, для вечных скитаний, да еще при вагонных сквозняках. Придется, видно, разъезжать в машине, а это разорит меня в полгода.
Он закурил свою сигару. Чарлз отказался от предложенной ему и достал сигареты.
— Собственно, и ехать-то было незачем, — продолжал мистер Блирни. — Просто надо присмотреть за одной нашей труппой, подвизающейся на здешних под мостках.
— Одна из ваших трупп? — осведомился Чарлз.
— До известной степени. Это не моя антреприза, но я представляю антрепренера. До нас дошли слухи, что им не хватает перцу. Комикам надо обновить репризы, хору подтянуться, — знаете, как бывает?
Чарлз постарался сделать вид, что знает. Они выпили по второй.
— Мне придется… Господи, вот неожиданность, — вдруг прервал себя мистер Блирни. — Сюда, Бернард! — закричал он. — Сюда, Вероника! Идите сюда! Это дядя Артур!
Чарлз оглянулся, внезапная догадка пронзила его до самых печенок. С дружескими улыбками, адресованными мистеру Блирни, к ним подходили оба Родрика.
Людям случалось совершать самоубийства, идя навстречу мчавшемуся паровозу. В таких случаях, вероятно, бывает мгновение — ну, скажем, от одной до трех секунд, — когда самоубийца стоит на рельсах, твердо упершись ногами в землю, и каждый мускул и нерв его напряжен в ожидании сокрушающей встречи с паровозом. Такая степень напряжения, должно быть, неповторима и невозможна в повседневной жизни. Но именно она наступила для Чарлза. Когда он вскочил на ноги, каждый мускул его напрягся в отчаянной попытке скрыть охватившую его дрожь и полуобморочное состояние.
— А, бродяги! — в упоении вопил мистер Блирни. — Я совсем забыл, что вы должны вернуться из Монте. Как старая Средиземная лужа? Лазурная, как всегда, а? И казино на месте, э, Бернард?
— А мы не ходили в казино, — добродушно мурлыкал мистер Родрик. — Рулетка меня не волнует, пора бы вам знать, Артур.
— Пора бы знать! Мне? — с деланным возмущением проскрипел мистер Блирни, обращаясь к Чарлзу и всем своим видом стараясь изобразить оскорбленную невинность. — Откуда мне знать, что его волнует? Мне, ведущему такую примерную жизнь! Да? — продолжал он обычным для него громким голосом. — Вы, вероятно, не знакомы. Это вот Бернард и Вероника Родрик, старые мои друзья, а это, гм… вы, кажется, так и не назвали себя, молодой человек. Я только что встретил этого вот молодого человека в поезде и уже крепко с ним подружился.
— Зовут меня Чарлз Ламли.
Как глупо, как неуклюже! Именно сейчас, когда требовался блеск, непринужденный подхват веселой болтовни мистера Блирни, едкая эпиграмма или, может быть (и уже), умело ввернутый комплимент, — когда всего этого повелительно требовала обстановка, он был способен только на то, чтобы стоять чурбаном, нелепо растопырив руки, и пробормотать свое имя.
Просто и непринужденно, но именно с той долей теплоты, которая диктовалась случайным представлением малозначительного незнакомца, Бернард Родрик протянул мягкую руку. Чарлз протянул свою. Прикоснувшись, он живо ощутил разницу. Его рука окрепла и огрубела; кожа, залубеневшая за время его работы мойщиком окон от постоянного воздействия воды и воздуха, с тех пор стала несколько мягче, но все еще была шершавой и толстой, с мозолями на ладони у основания пальцев. Ногти у него были коротко подстрижены; ногти Родрика слегка выступали на кончиках пальцев, так что Чарлз явственно почувствовал их прикосновение. Невольно по нему пробежала легкая дрожь отвращения. Не только то, что ногти Родрика были слишком длинны и во всем его облике неуловимо проступали излишние лоск и холеность, но все вместе взятое и, сверх того, еще что-то более важное и трудно определимое отталкивало от него Чарлза.
Глаза их встретились. Чарлз очень старался понравиться мистеру Родрику. Мускулы его, на мгновение расслабевшие, снова напряглись в усилии подавить отвращение. Человек этот был близок к существу, которое могло придать смысл его бесцельному прозябанию. Но усилие его пропало даром.
— Моя племянница Вероника, — сказал мистер Родрик. Его взгляд скользнул мимо Чарлза, он смотрел на мистера Блирни.
Она вложила тонкую холодную руку в его ладонь.
— Виски! — крикнул мистер Блирни.
— Позвольте, я закажу, — не утерпел Чарлз, тоже почти срываясь на крик.
Ему так хотелось в свой черед бесшумно подойти по ковру с маленьким стаканчиком и поставить его перед ней. Мистер Блирни плюхнулся в кресло.
— Только не для нас, мы еще не обедали, — запротестовал было мистер Родрик. — А уж если вы так любезны, закажите мне сухой мартини.
Какое кому дело до того, что ты хочешь! Джентльмен сначала спросил бы девушку, что она хочет. Обернись к ней, вопросительно посмотри. И не пытайся говорить: что-то неладно с твоей глоткой.
— Благодарю, а мне джина с сиропом, пожалуйста. — Это были ее первые слова, обращенные к нему, потому что при представлении она только слегка и непринужденно улыбнулась, но не сказала ни слова. Голос у нее был чистый, не резкий, но звонкий.
Направляясь к стойке, Чарлз вдруг поймал себя на мысли: никакого фамильного сходства! Сестра или брат, чьей дочерью она была, наверно, не обладали никаким сходством с самим мистером Родриком. А может быть, между ними и нет кровного родства? Может, она приемыш?
Бармен участливо поглядывал на Чарлза. И тот понял, каким он представляется этому человеку: еще один полупомешанный от любви глупец.
— Один джин с сиропом, два двойных виски и один сухой мартини, и не пяльте на меня свои буркалы, — сказал он резко.
Когда он возвратился с рюмками, мистер Блирни принялся рассказывать анекдот, который был не столько пространен, сколько изобиловал боковыми ответвлениями, порождая побочные анекдоты десятками и включая неимоверное количество того, что историки первобытного эпоса называют «эпизодическим материалом». Не то чтобы мистер Блирни рассказывал скучно, но, даже будь он самым блестящим рассказчиком, Чарлз все равно не стал бы его слушать. Под прикрытием раскатистого хриплого рева он потягивал виски и не спускал глаз с девушки, хотя и более осторожно, чем при первой встрече, когда он глазел на нее совсем по-идиотски.
Она сидела напротив него, между двумя мужчинами, так что дышавший коньяком монолог Блирни клубился вокруг нее, как морской прибой вокруг прибрежной скалы. Ее глаза все время были опущены, она слушала со спокойным, но непритворным вниманием. Раз или два она подняла глаза и по ходу разговора поглядывала то на одного, то на другого, то на третьего. Невозможно было определить, на кого из трех она глядела чаще. Чарлз все же решил, что в целом пальму первенства можно отдать Родрику. Но, когда она смотрела на Чарлза, это был спокойный, дружелюбный взгляд, совсем непохожий на тот ледяной, которым она ответила тогда на его обалделое глазенье. Держалась она ровно, уверенно, без тени развязности, но не холодно.
Вдруг он почувствовал, что пьян. Было ли это результатом трех рюмок виски на пустой желудок или ее присутствия? Во всяком случае, как это часто бывало с ним и раньше, он знал, что опьянение делает его способным к действию. Только когда высшие центры с их сигналами торможения и осторожности бывали выведены из строя, — только тогда он мог отважиться на какие-то смелые шаги. С быстротой молнии в его мозгу замелькали возможные варианты для начала разговора. «Часто ли вы здесь бываете?» Нет, это слишком глупо. Она просто ответит: «Да» или «Нет», а потом что? Нет, лучше начать с более общего: «Кажется, вы немного времени проводите в Стотуэлле?» — «Вот как? Вам кажется?» Значит, он интересуется ею, расспрашивает о ней. Так может что-нибудь получиться. (Он не отдавал себе отчета в том, что такой вариант тем самым заключал бы лестный и безыскусный комплимент, на который он так и не отваживался.) А что, если без всяких «кажется», а просто спросить: «Вы много времени проводите в Стотуэлле?»
Он нагнулся через стол и спросил:
— Вы много времени проводите в Стотуэлле?
Вопрос этот пришелся как раз в паузу между очередными анекдотами Блирни. Получилось так, как бывает в метро, когда человек старается перекричать грохот и выкрикнутый им конец фразы при внезапной остановке поезда раздается на весь вагон. Не связанный со всем разговором, вопрос этот прозвучал грубо, навязчиво, дерзко. Чарлза бросило в пот и затошнило. Блирни и Родрик обернулись и посмотрели на него.
Тем не менее она ответила.
— Это зависит от того, насколько часто дяде приходится ездить по делам за границу, — сказала она. — Если поездка отнимает больше двух-трех дней, я обычно езжу вместе с ним.
— Нуждаетесь, чтобы за вами кто-нибудь приглядывал, не так ли, Бернард? — в восторге закричал Блирни.
Родрик поглядел на него без всякого выражения.
— Да, — сказал он.
Наступила мертвая тишина.
Чарлз почувствовал, что через девяносто секунд его вырвет. Цифра «90» представилась ему со странной четкостью.
Родрик встал.
— Ну, мы пойдем пообедаем, — сказал он. — А вы здесь остановились, Артур? — Он не спросил, обедали уже Чарлз и Блирни или нет.
— Здесь, но, вероятно, уже не увижу вас сегодня, — ответил мистер Блирни. — Надо же мне проведать мою труппу. И так уж я застану только вторую половину программы. Знаете что! — возбужденно прокричал он. — Приезжайте-ка ко мне в воскресенье вечером. Соберутся стоящие люди, да вы их знаете — Элси, Стэнли, Джимми, ну и все прочие. Мы давно не видали вас в Лондоне.
— Но… — начал было Родрик.
— Да заставьте вы его приехать, Вероника, — нетерпеливо прервал его мистер Блирни. — Вам же обоим у меня всегда весело. Признайтесь, — повернулся он к девушке, — ведь вам хочется побывать у меня, милочка, не так ли?
— Да, — просто ответила девушка.
— Хорошо. Мы приедем, — сказал мистер Родрик.
Чарлз поднялся. Надо уходить. Мысль о встрече с ней на этой вечеринке с Элси, Стэнли и Джимми уже сверлила его мозг тупой болью. Вам у меня всегда весело! Вам обоим! Где же, черт возьми, где оно, связующее звено между этими двумя мирами? Кто это говорил о супружестве Неба и Ада? Пред каким алтарем мог быть заключен этот брачный союз?
— Ну, ну, не уходите, не дав слова тоже заявиться ко мне, как вас там… Чарли? — орал мистер Блирни. — Вы-то можете прикатить в Лондон на одной из ваших машин. 85-а, Санфлауэр-корт, около восьми часов. И не вздумайте отказываться.
На мгновение Чарлз онемел от неожиданности. Потом радость охватила все его существо. Какие чудесные вечеринки устраивает этот Блирни! Что за восхитительный народ все эти Элси, Фредди, Джимми и, как их еще там, славные, умные Джесси, Бинки, Сэмми, Сократ, Ксенофонт, Лао-цзы, Сталин! К чертям все прочее!
— Непременно буду, — сказал он.
Следующий шаг был весьма прост. Было уже поздно, когда он вернулся в город, где помещалась контора «Экспорт экспресс», но он тотчас же отправился на квартиру к Тедди Бандеру. Он позвонил. Его часы показывали половину двенадцатого. Ждать Бандера пришлось долго. На нем не было не только галстука, но и рубашки, ее заменяла накинутая на плечи пижамная куртка.
— Помилуй бог, старина! — сказал он. Это значило, что Чарлзу не следовало приходить в такой поздний час без предупреждения.
— Я должен поговорить с вами, — быстро сказал Чарлз. — Я пришел потому, что должен поговорить с вами.
Бандер посмотрел на него с минуту, потом повернулся и повел его за собой. Комната была неряшливая, в камине был разведен большой огонь. На кушетке сидела девушка.
— Это Дорис, — сказал Бандер.
— Можно мне говорить при ней? — прямо и резко спросил Чарлз.
— Она не вчера родилась, — коротко отрезал Бандер.
— Так вот, слушайте, — все так же быстро проговорил Чарлз. Он чувствовал, как важна сейчас каждая минута. — Я перейду прямо к делу. Мне сейчас не до околичностей.
— Мне тоже, старина. Это совсем не в моем духе. Выкладывайте все, только не тяните до утра. Дорис пришла сюда вовсе не за тем, чтобы рассматривать альбом для марок.
— Так вот, — сказал Чарлз. — Ни для кого не секрет, что вы и кое-кто из ваших приятелей занимаетесь какими-то делами, которые приносят вам большие деньги. Никто не говорит об этом прямо, никто, по-видимому, не знает точно, чем именно вы занимаетесь, но совершенно ясно, что вы нашли способ увеличить свой заработок, и я пришел, чтобы спросить, доверяете ли вы мне настолько, чтобы ввести в это дело и меня.
Бандер слегка прищурился и, закурив сигарету, выпустил дым.
— Я так и знал, что рано или поздно вы непременно придете ко мне с этим вопросом. Но скажите мне вот что. Вам нужны деньги? Не так ли?
— Так.
— Не стану спрашивать, зачем вам деньги. — Он покосился на Дорис, потом перевел глаза на Чарлза и улыбнулся. — Вечно одна и та же история.
— И не спрашивайте, — сказал Чарлз. Он стоял, весь напрягшись, ожидая решения Бандера.
Бандер смял сигарету. Потом тоже встал.
— Ладно, старина, примем. Вы, кажется, подходящий.
— Именно подходящий, старина! — сказал Чарлз.
Через три дня его снарядили перегонять машину в один из северо-западных портов вместе с Бандером и еще пятью шоферами. Указания он получил лично от Бандера, и с другими, видно, было так же, потому что открыто никто не говорил о предстоящей поездке. Не было в наряде и преднамеренной случайности. Все, казалось, понимали друг друга без слов.
Когда они прибыли в порт и поставили машины в указанном месте, остались еще две обычные формальности. Прежде всего получить расписку о сдаче машины в полном порядке — «таможенную квитанцию», а затем отвинтить транзитный номер. Каждый шофер обязан был снять и передний и задний номер и сдать их в контору.
Выполняя указания Бандера, Чарлз, как только освободился, зашел в общественную уборную на том же причале. Там он застал остальных. Они все уже передали свои номерные знаки Бандеру, забрал он их и у Чарлза, а потом унес полный комплект в закрытую кабинку. Все слонялись по уборной, куря, болтая, оправляясь или только делая вид, что пользуются писсуарами. Через несколько минут появился Бандер, с шумом спустив воду на тот случай, если бы зашел кто-нибудь посторонний. Но таких не было. Быстро, но в открытую Бандер вернул каждому его номерные знаки. По одному, по двое они вышли из уборной, миновали ворота доков и отправились на станцию.
Только очутившись один в пустом купе, Чарлз как следует разглядел оба своих знака. У каждого из них сзади была прилажена накладка из пластмассы, под цвет металла. Ее придерживала тугая защелка, но, просунув монету в щель, оставшуюся с одной стороны, можно было довольно легко приподнять накладку. Он так и сделал. В просвете не более чем в пять миллиметров между настоящей и фальшивой стенкой были плотно уложены пять каких-то крошечных пакетиков.
Чарлз снова приладил накладку и положил знаки на багажную сетку. Ему не к чему было заглядывать в эти пакетики.
Если бы несколько недель назад его попросили составить список самых мерзких преступников, он одними из первых назвал бы торговцев наркотиками, считая их не меньшими мерзавцами, чем, скажем, торговцев живым товаром. А вот сейчас он помогал провозить из порта героин, опиум или еще какое-нибудь зелье, помогал доставлять его наркоманам. Он стал членом, пусть самым ничтожным, организации, которая распространяла наркотики по всей стране; организации, которая следила за поступлением товара в порт, за тем, чтобы его прятали в заранее условленные места — в уборные, в бачки или еще куда-нибудь, — чтобы Бандер и его подручные через несколько часов извлекали его оттуда. Все это было словно одна большая паутина; каждому давали определенное поручение и говорили как можно меньше о том, что делают другие. Например, он, Чарлз, не знал, кто и как распорядится пакетиками, спрятанными в его номерных знаках. Это касалось кого-то другого, а он должен был только, по прибытии в контору, оставить знаки на обычном месте, там их найдет Бандер, а может быть, и еще кто-нибудь, кого Бандер даже и не считает членом шайки, и этот человек вынет пакетики. Потом зелье попадет к продавцам, а затем и к несчастным созданиям, полубезумным, одиноким, больным, неуравновешенным или просто незрелым. И он соучастник этого! Чарлз смотрел в окно пустым тяжелым взглядом, презирая себя, презирая свое падение. И ради чего?
При этой мысли, словно на экране, с ослепительной четкостью возник образ Вероники Родрик, и тут же все его существо, до последней клеточки, все его побуждения и чувства охватила жажда обладания ею. Он знал, что в надежде на это он совершил бы любое преступление, украл бы, убил бы, искалечил бы жизнь ни в чем не повинных людей, лишь бы тешить себя такой надеждой. Он знал, что ни разум его, ни сердце не могут признать что-либо добрым или злым вне зависимости от этой надежды. И это только усугубляло его беспомощность и растерянность.
VI
Санфлауэр-корт оказался весьма претенциозным и безобразным сооружением с множеством «роскошных» квартир. Поднимаясь по ступеням парадного хода, Чарлз почувствовал себя как-то необычно, что-то жало ему правый бок. Это был бумажник. А необычное ощущение объяснялось тем, что бумажник его был туго набит. Кроме двадцати пяти фунтов, которые ему передал Бандер как долю за провоз контрабанды, там лежала и вчерашняя получка.
Лифтер сказал ему, на каком этаже живет мистер Блирни, и он поднялся наверх. Дверь в квартиру Блирни похожа была на вход в солидный особняк: застекленная, с решетчатым свинцовым переплетом и почтовым ящиком. Сквозь нее доносился сильный шум. Дожидаясь, пока мистер Блирни откроет, Чарлз подумал, какая чудная штука эти развлечения. За дверью были люди, собравшиеся, чтобы развлечься, но голоса их можно было воспринять как вопли отчаянья и муки. Голос мистера Блирни, развлекавшего общество одною из своих историй, напоминал тягучее бормотанье тяжелобольного. Глухо раздававшиеся в ответ сквозь двойную дверь взрывы хохота казались ревом стада, загоняемого на бойню. А в перерывы какая-то женщина взвизгивала так, словно ее потрошили. Интересно, пришли ли уже Родрики, подумал Чарлз.
Открыл ему не мистер Блирни, а человек в белом. Чарлз догадался, что это слуга мистера Блирни, одетый так потому, что он подносил гостям напитки. Слуга принял от Чарлза пальто и провел его в комнату, где собрались гости.
Мистер Блирни, только что кончивший рассказывать, повернулся к буфету, чтобы промочить глотку, и, стоя спиной к двери, не заметил, как вошел Чарлз. Гости, посмеявшись веселой развязке, еще не возобновили болтовню и стояли, глядя друг на друга, перед тем как разбиться на группки. Они обернулись и поглядели на Чарлза, и Чарлз тут же оробел. Слуга не объявил о его приходе — не тот был случай, да и не тот слуга, — и на минуту произошло общее замешательство. Чарлз сделал два-три шага вперед и попытался одним взглядом оценить обстановку.
Ему удалось только отметить, что здесь, кроме самого мистера Блирни, было, кажется, девять человек. Большинство из них стояло посреди комнаты с бокалами в руках. С виду они производили впечатление богемствующих, но без тех черт, которые искупают типичные недостатки этого рода людей; они держались искусственно и театрально, без непосредственной эксцентричности и в общем не казались ни тонко чувствующими, ни мыслящими. Чарлз подумал о Фроулише и Бетти, но какая пропасть лежала между этими людьми и той чердачной парой! Эти были жестче, грубее, лишены всяких исканий. На время отдыха мистера Блирни душою общества стал плотный мужчина средних лет в кричащем клетчатом костюме. Таких размеров лица, как у него, Чарлз еще никогда не видел. Оно было непомерно крупным, и каждая черта его была крупной. Огромные брови нависали над выпученными глазами. Рот был просто необъятен даже сейчас, когда он его на минуту закрыл. Нос его был одновременно длинный и причудливо шишковатый, с ноздрями вроде кратеров, откуда торчали пучки черных волос. На руках росла не менее длинная щетина. Рядом с ним стоял молодой человек в серых замшевых туфлях. Чарлз поглядел на эти туфли и решил, что по крайней мере об одном из гостей он знает совершенно достаточно. В дальнейшем он старался уже не глядеть в эту сторону.
Бернард Родрик стоял у камина, опершись о его мраморную полку. Вероника Родрик сидела неподалеку в высоком резном кресле.
— А, приятель! — обернувшись и заметив Чарлза, заорал мистер Блирни. — Как раз вовремя! Теперь-то и можно начинать веселье — все в сборе! Братцы, это Гарри Лампи, молодой инженер-автомеханик из Мидленда. А это Джимми, Стэнли, Элси, Джуди! — Поток имен словно помоями оплеснул его мозг.
Чарлз кивал и улыбался, как в тумане. Ему нетерпелось поскорее покончить с представлением и подойти к Веронике. Несколько минут он простоял возле центральной группы, а тем временем мистер Блирни уже начал новый рассказ. Появился слуга в белом с подносом, уставленным бокалами, и стал обносить гостей. Чарлз взял виски и выпил. Слуга сейчас же оказался рядом с ним и предложил еще бокал. Мистер Блирни, очевидно, вытренировал его согласно своему принципу: первый — одним махом, второй — со смаком. Чарлз постарался сосредоточить внимание на рассказе, вернее на цепочке рассказов, которые снова стал нанизывать мистер Блирни, но это ему не удавалось. Он искоса наблюдал за Вероникой Родрик. Она держалась особняком. Слуга только что поднес ей напитки, но она не притронулась к ним. В одной руке она держала сигарету. Тоненький белый цилиндрик казался толще и неуклюжей пальцев, в которых он был зажат. Спирали дыма выглядели менее изящными и притягательными, чем ее тонкая, гибкая фигурка.
Она подняла глаза и увидела, что он на нее смотрит. Без всякого замешательства она мимолетно ему улыбнулась.
Чарлз стал неприметно отходить от центрального сборища гостей. Только бы ему добраться до нее, пока мистер Блирни еще не окончил своего повествования, тогда им удалось бы побыть несколько минут вместе и никто бы не вмешивался в их разговор. Но только он двинулся к ней, как почувствовал на плече чью-то руку. Это был молодой человек в серых замшевых туфлях.
— О, не уходите! — проворковал он выразительным полушепотом, и рука его обхватила Чарлза за талию. — Пойдемте поговорим со мной. Как только вы вошли, я сейчас же подумал, какое интересное лицо, я непременно должен познакомиться с этим молодым человеком.
— Потом, потом, — нетерпеливо пробормотал Чарлз, стараясь прошмыгнуть мимо него. Но человек в серых замшевых туфлях обнаружил неожиданную силу и не отпускал руку Чарлза.
— Нет, нет, нам непременно надо как следует поговорить, — настаивал он. — Мы поедем ко мне и, если захотим, можем проговорить всю ночь. А я уверен, что мы оба захотим. Но расскажите мне что-нибудь о себе. Вы автомеханик… Как это неожиданно! Вот уж никогда бы не подумал.
Чарлз резко остановился. Ну, теперь незаметно от него не избавишься. Таких типов надо осаживать сразу. Придется преодолеть еще одно препятствие на пути к Веронике Родрик.
Сделав над собой усилие, он посмотрел прямо в глаза человеку в замшевых туфлях.
— Ладно, — сказал он успокоительно, — мы поедем к вам и поговорим как следует, и станем добрыми друзьями, и обменяемся фотографиями, и расскажем друг другу, что нам снится по ночам, и, когда вы уедете на каникулы, вы мне оставите ключ, и я буду приходить каждый день и кормить вашу канарейку, но ближайшие десять минут у меня заняты, так что уберите вашу мерзкую лапу с моего плеча, если хотите сохранить в целости зубы!
Человек в серых замшевых туфлях отпустил его руку и сказал:
— По крайней мере дайте мне номер вашего телефона.
Не задумываясь, Чарлз сказал номер. Это был номер прачечной, куда он сдавал белье. Человек в замшевых туфлях записал его в маленькую книжечку, на отдельной страничке.
Теперь между Чарлзом и девушкой были только клубы табачного дыма. Вот он уже пододвинул к ней стул, и они заговорили. И ни следа смущения или робости, никаких тормозов. Все казалось наконец таким простым и естественным.
— Здравствуйте, — сказал он.
— Здравствуйте, — ответила она.
— А когда вас можно застать по этому номеру: днем или только по вечерам? — спросил человек в серых замшевых туфлях, от которого Чарлз никак не мог отвязаться.
Чарлз встал и обратился к Веронике с чопорным полупоклоном:
— Прошу извинения, но я должен вывести этого джентльмена и спустить его с лестницы.
— Пожалуйста, — серьезно ответила она.
— Я позвоню вам как-нибудь в субботу, — сказал человек в серых замшевых туфлях и ретировался.
Чарлз опять подсел к ней. Они снова заговорили, и снова, несмотря на перерыв, все казалось так просто и естественно. Времени у них было в обрез — через несколько минут мистер Блирни кончит рассказывать и непременно явится дразнить их, и на этот раз не без основания. Хватит прятаться в кусты.
— Хватит прятаться в кусты, — сказал он громко.
— А что, собственно, это значит?
— То самое! — Он посмотрел на нее. — Рано или поздно я должен был сознаться, вот и сознаюсь… Когда мы с вами встретились в «Гранд-отеле» в Стотуэлле, это не было случайностью. Я часто приходил в ту самую комнату, с тех пор как впервые вас там увидел. Я не знал, что даст мне, если я вас увижу снова, но я… я все-таки приходил.
Она опустила голову и с минуту помолчала, потом спросила:
— А почему вы рано или поздно должны были сознаться в этом?
— Потому что я вас люблю, — сказал он.
— Как ты себя чувствуешь, Вероника? Ты что-то притихла: может быть, принести тебе чего-нибудь выпить? — сказал Бернард Родрик, подходя к ним.
Мистер Блирни кончил рассказывать, и окружавшие его начали разбредаться.
— Нет, спасибо, дядя. Мистер Ламли очень внимателен ко мне.
Она улыбнулась чуть напряженно, но довольно спокойно. Только рука ее, державшая сигарету, должно быть, слегка дрогнула, потому что дымок заколебался.
— Ну, я тоже посижу с тобой, поболтаем, — мирно сказал мистер Родрик и опустился в кресло по другую сторону. — Эта вечеринка начинает мне надоедать. Так много шуму. Вы правильно сделали, что уединились, — тут он слегка улыбнулся, — в этот тихий уголок.
Чарлза так и подмывало двинуть его в живот.
Последовало короткое молчание. Вероника сидела не шевелясь, и полный бокал стоял рядом с ней. Она вся была словно выточена рукой какого-то старинного мастера — искусно, любовно — из цельного куска слоновой кости.
К ним подошел мистер Блирни в сопровождении большелицего человека.
— Хелло, друзья, — кричал он. — Всем довольны? Выпивки хватает? Послушай, Бернард, Джимми жаждет, чтобы ты рассказал Элси о том, как вы с Алфи Бинером проводили время в Рио. Она еще не слышала этой истории. Элси, милуша, идите к нам! Джимми только что открыл мне, что вы никогда не слыхали о том, как Бернард проводил время в Рио с Алфи Бинером. Как можно не знать этого! Алфи Бинер, да. А я-то был уверен, что все на свете знают эту историю!
— А это забавно? — медленно произнесла Элси, притом без всякого энтузиазма. Она уже достигла той степени опьянения, когда ей трудно было следить за сколько-нибудь связным рассказом, и она прикидывала, стоит ли ей делать это усилие.
— Нет, не думаю, чтобы это было забавно, — сказал Бернард Родрик с категоричностью, которая как будто не вызывалась обстоятельствами. Он, казалось, твердо решил не поддаваться уговорам. Но ничто уже не могло выбить мистера Блирни из седла.
— Не забавно! — возмущенно завопил он. — Да ты в уме, Бернард? Скольких моих друзей ты буквально довел до колик своей историей! Ты забыл, как в тот раз, когда с нами был Питер Филип, он поспорил со мной, что не засмеется, и держался до самого места, когда, помнишь, вошла старуха и говорит (черт возьми, нельзя портить тебе весь эффект, но помнишь, как ты имитировал старуху, как она вошла и спрашивает): «Кофе джентльмены будут пить здесь или под дождем на улице?» Ну, помнишь? — и как Пит чуть не лопнул со смеху.
— Ну, конечно, это очень забавная история, — сказал большелицый. — Элси непременно нужно ее послушать.
— А с какой стати они собирались пить кофе под дождем? — угрюмо спросила Элси, начиная этим свои усилия понять, в чем дело.
— Да нет, это только маленькая деталь, — ревел мистер Блирни. — Вовсе они и не собирались и, во всяком случае, не в этом дело… Бернард, тебе надо непременно рассказать ей, идем!
Хохоча, они обступили мистера Родрика, а к ним тут же присоединились другие охотники послушать еще раз историю о старухе и увлекли мистера Родрика на середину комнаты.
Чарлз встал, освобождая свой стул для Элси. Она была в таком состоянии, что едва ли вынесла бы двойную нагрузку: устоять на ногах и выслушать еще одну историю. Она с такой поспешностью плюхнулась на стул, что едва не подмяла Чарлза, но ему все-таки удалось увернуться. Оглянувшись, он увидел, что Вероника тоже незаметно ускользнула и находилась сейчас на другом конце комнаты, рассеянно разглядывая тарелку маслин. Он подошел к ней.
— Вам нравится эта компания? — спросила она, внезапно полуобернувшись к нему.
— А я об этом не думал, — ответил он. — Я пришел только из-за вас.
Она промолчала, и Чарлза стало покидать недавно возникшее в нем чувство непринужденности и решимости. Он всячески старался держать себя в руках, зная, что если он соскользнет, то покатится вниз до самой трясины безмолвного идиотизма.
— Могу я называть вас Вероникой? — выпалил он первое, что пришло ему в голову.
На этот раз она широко улыбнулась с неподдельной приветливостью. По-видимому, это было для нее самое крайнее проявление веселости. Он не мог представить себе ее хохочущей до упаду.
— Как это мило: заявить, что любите меня, а потом спрашивать, можно ли называть меня Вероникой… именно в таком порядке!
— А что же тут смешного? В таком порядке это и случилось. Я любил вас, не зная вашего имени.
— Всех моих имен, — сказала она. — У меня их три.
Он опять почувствовал, что скользит. И опять поддался своей старой злосчастной привычке выпаливать первое, что взбредет на ум.
— А вам эта компания нравится? — спросил он.
Она с неожиданной злостью мотнула головой.
— Ненавижу. Ненавижу все эти вечеринки мистера Блирни, да и мой дядя тоже. Но он дорожит им из каких-то деловых соображений.
Чарлз попробовал представить себе, какие деловые связи могли быть у солидного промышленника мистера Родрика с мистером Блирни и его развлекательной антрепризой. Представить себе он ничего не смог, но инстинктивно чувствовал, что тут дело нечисто. Он заставил себя вернуться к прерванной нити.
— Так зачем же вы пришли сюда? — услышал он вдруг собственный вопрос и ужаснулся своей дурости.
Вместо ответа она посмотрела ему прямо в глаза, в третий или четвертый раз с первой встречи, но на этот раз с неописуемым робким призывом, с застенчивой теплотой, которая в одно мгновение сказала ему больше того, на что он мог надеяться.
«Я пришла, чтобы увидеть вас», — сказали глаза. На секунду все словно покачнулось в неустойчивом равновесии. Он был в двух шагах от нее, и какая-то неодолимая сила обрушилась на него и готова была либо швырнуть его вперед, чтобы обнять Веронику, либо повалить его назад на ковер в беспамятстве. Он ухватился за край стола.
— Послушайте, ну, пожалуйста, выслушайте меня. — Голос его звучал хрипло и отрывисто. — Я только что сказал вам, что люблю вас, я вовсе не собирался делать это так, ну, так грубо, что ли, но все обернулось так… так странно, что…
Он приостановился, пытаясь взять себя в руки.
— Вы и представить себе не можете, как все это было странно и невероятно! Я был мойщиком окон, когда впервые увидел вас, а потом, увидев вас, сразу понял, что мне нужно рвать, рвать со всем этим…
Что он говорит? Час от часу не легче, ужасная ассоциация с рвотой в только что сказанных словах так и резанула его ухо.
— Я что-то путаю, — сказал он. — Но вы понимаете, я был мойщиком окон.
— Что это еще за анекдот про мойщика окон? — прокричал большелицый, подходя к ним и уловив только последние его слова. — Так вот зачем вы увлекаете молодую леди в самый дальний угол! Вот какие истории вы ей рассказываете! — Он хохотал, очень довольный собой.
— Прошу, уйдите, бога ради, — резко оборвал его Чарлз, глядя на него, как затравленный зверь.
— Ну нет. Вы должны и меня посвятить в эти истории, — хихикал большелицый, показывая все свои тридцать два зуба. — Я сам люблю истории про мойщиков окон.
Вероника Родрик отошла в сторону, не обнаруживая ни раздражения, ни гнева. Просто отошла. Чарлз стоял неподвижно, лицо его мертвенно побледнело.
— Молодая леди чем-то расстроена? — спросил большелицый тоном сочувственного изумления.
— Да, это вы расстроили ее, дубовая вы башка, и меня расстроили тоже, — тихо выговорил Чарлз.
По непонятной причине большелицый вовсе не обиделся на «дубовую башку». Но зато он избрал самое худшее, с точки зрения Чарлза. Он стал громогласно оправдывать свое поведение.
— Помилуйте, — лопотал он. — Я просто веду себя общительно, как и полагается на вечеринках, и, услышав, что вы рассказываете ей анекдот о мойщике окон…
— Молчите, да замолчите же, — угрожающе прошипел Чарлз.
— …и как большой охотник до анекдотов, — блеял большелицый, — я, конечно, не удержался и попросил принять и меня в компанию, как каждый поступил бы на моем месте…
Вокруг них начинали собираться остальные гости.
— Я не знал, что прерываю… э… так сказать, прерываю…
— Прерываете что? — мягко спросил Бернард Родрик.
— Ну, собственно, не прерываю, — мялся большелицый. — Просто, ну, я просто не знал, что дело обстоит так…
— Вы не знали, что дело обстоит как? — снова мягко осадил его Бернард Родрик.
— Послушайте, — в отчаянии вмешался Чарлз. — Этот джентльмен просто не понял, в чем дело. Я рассказывал мисс Родрик о своих прежних профессиях и упомянул, что в том числе был одно время мойщиком окон, а этот джентльмен…
— Мойщик окон, нет, вы подумайте! — воскликнула Элси, которой после стольких трудов нужна была встряска. — Ну, конечно, я знаю, зачем вы им стали. Расскажите же нам свои наблюдения.
— Ручаюсь, он именно это и рассказывал ей, — в полном восторге прохрипел мистер Блирни. — Не мудрено, что он не хотел, чтобы его прерывали! — Слова эти потонули в раскатах общего хохота.
Чарлз, почти не помня себя, растерянно озирался вокруг. На глаза у него навертывались слезы ярости и унижения. К тому же он понимал, что окончательно восстановил против себя ее дядю, потому что Бернард Родрик был явно раздосадован. Теперь она, конечно, не пожелает его видеть никогда.
— Кажется, мне пора уходить, — холодно произнес он.
Он протиснулся сквозь строй гостей и вышел. В передней он стал разыскивать свое пальто. Скорей бы, скорей бы отсюда и навсегда! Жизнь его кончена.
Он яростно перерывал ворох одежды, но никак не находил своего пальто. Взбешенный, он распахнул дверь в маленькую комнату, сообщавшуюся с гостиной. Он искал слугу, принявшего у него пальто. Слуги там не было. Но на спинке стула висело его пальто, а рядом стояла Вероника. Она, очевидно, проскользнула сюда через дверь, выходившую в гостиную.
— Простите! Простите! — забормотал он, но, прежде чем он успел выбежать, она протянула ему пальто, кинув тихо и скороговоркой:
— Заходите за мной в четверг, и мы проведем где-нибудь вечер. Дяди не будет дома.
Чарлз стоял как вкопанный, вцепившись в пальто, но ее уже не было. Пока он соображал, что ему делать, в комнатку ввалились искавшие его мистер Блирни, Элси, большелицый и еще кто-то из гостей.
— Ну, приятель, так нельзя! — гремел мистер Блирни. — Черт побери! Веселье еще только начинается!
— Очень жаль, — сказал Чарлз, стараясь быть как можно вежливее. — Мне очень не хочется уходить, но надо на работу. У меня ночная смена.
— Это похоже на ночной грабеж, — серьезно разъяснила Элси.
— Нет, что вы, крошка, просто он собирается помыть несколько окон, — не унимался большелицый. — Он находит более выгодным мыть их по ночам. Ему платят за то, чтобы он не заглядывал в них ночью.
Новый взрыв хохота. Чарлз вежливо раскланялся и вышел на лестницу, хлопнув дверью.
Спускаясь в лифте, он старался припомнить, где ее руки дотрагивались до его пальто, и касался этих мест своими руками. Но только он не был уверен — те ли это места.
Бандер каждый раз улыбался, вручая Чарлзу его двадцать пять фунтов. Именно эта улыбка вызывала у Чарлза острую неприязнь и отвращение. Бандер как-то по-особому топорщил усы и обнажал длинные белые зубы, придававшие ему сходство с каким-то зверем. И действительно, они походили на собачьи клыки.
Но не столько зубы, как глаза ужасали Чарлза: случалось, он не в силах был даже протянуть руку за деньгами. Белки у Бандера были красноватые, и не от разгульной жизни, потому что, как у настоящего гуляки, это у него ничем внешне не проявлялось, а лишь оттого, что он подолгу водил открытую машину без защитных очков. Слегка выпуклые, они напоминали Чарлзу глаза Джун Вибер. И, что хуже всего, они смотрели ему прямо в зрачки, и он видел в них пугающее выражение сообщника. «Мы друг друга знаем, и мы два сапога пара», — говорили они так же ясно, как два вечера назад глаза Вероники сулили ему надежду. И два этих взгляда вытесняли друг друга. Бандер — наркотики, Вероника — счастье. Любовь, пакетики в ватерклозете, огромные черные глаза, собачьи клыки, мне-джину-с-сиропом-пожалуйста, а-ну-выпейте-приятель, полегче-с-тормозами, чтобы-за-вами-кто-нибудь-приглядывал-не-так-ли-Бернард?
— Что, нездоровится, старина?
Усилием воли Чарлз овладел собой.
— Да, что-то голова закружилась. — Он протянул руку и, принужденно улыбаясь, взял деньги. — От этого лекарства все пройдет.
— Это, должно быть, глаза, старина. У меня тоже так бывает после дальнего рейса.
— Да, должно быть, это глаза.
— Не мешало бы отдохнуть, старина. Ну, всего.
— Всего.
Крутясь, люблю я скудно то, что ненавижу.
Они танцевали, потом сидели за столиком, потом снова танцевали.
— Мне лучше не задерживаться после одиннадцати.
— Ничего. Я довезу вас за сорок минут.
— Как приятно, что у вас своя машина.
— Это наемная, но скоро будет и своя. Еще несколько рейсов — и накоплю на машину.
— Ваша работа, должно быть, хорошо оплачивается?
— Да, хорошо.
— А что, она опасна?
— Бывает, — сказал он. — Иногда и опасна.
— Всегда хорошо оплачивается именно опасная работа.
— Да, как будто.
Она сжала его руку.
— А мне это не нравится, Чарлз.
— Что не нравится?
— Что вы на опасной работе.
— Ну, обо мне не беспокойтесь.
Они вернулись за столик.
— Я люблю вас, — сказал он. — Это тоже опасно.
— Почему опасно?
— Вы бы поняли, если бы любили.
После обычной для нее короткой паузы она подняла глаза и спросила:
— А почему вы думаете, что я не люблю?
— Вы бы сказали об этом мне, ведь сказали бы?
— Не уверена. Я не обо всем говорю, вы это знаете.
— Да, — сказал он. — Вы не обо всем говорите.
В десять минут двенадцатого они вышли. Сели в машину. Прежде чем включить мотор, он обернулся и посмотрел на нее. Они были близко от фонаря, его свет, проникая сквозь стекло, бледным пятном выхватывал ее щеку, блестел на ее темных волосах.
— А почему вы не обо всем говорите? — спросил он.
— Когда-то говорила. Но разучилась, уже очень давно.
— А можно мне спросить, что заставило вас разучиться?
— Не спрашивайте, — сказала она и вдруг крепко его поцеловала.
Весь дрожа, он включил мотор. Они доехали за сорок минут.
Все шло совсем не так, как он себе представлял. Он мечтал о том, что неожиданно увеличившийся заработок позволит ему добиться положения, которое откроет доступ в круг Родриков. Вот он входит в их общество, посещает их и принимает их у себя, становится привычной фигурой в их обиходе и наконец — тут мечты его теряли определенность, — что же он сделает наконец? Он мог бы рисовать себе, что, уже солидный и достойный жених, он делает предложение, как это сделал бы Тарклз, озабоченный тем, чтобы иметь семейный очаг, к которому он мог бы пригласить своего управляющего на обед или ужин. Но, по правде говоря, он никогда и не думал об этом; он не осмеливался заглядывать так далеко.
Вместо этого он столкнулся с фантастическим переплетением удач и зловещих препятствий. Хорошее, конечно, перевешивало плохое; он никогда бы раньше не поверил, что такая девушка, как Вероника, могла почувствовать к нему (опять начинались сомнения) — ну, словом, чувствовать то, что она по отношению к нему чувствовала. По крайней мере она позволяла себе бывать в его обществе (обычно не менее одного раза в неделю) и хотя бы делать вид, что это ей нравится и что она с удовольствием ждет следующей встречи. Однако дело было не только в этом, и он знал, что далеко не только в этом. Но именно тут он бился головой о каменную стену, о пустоту, которая преграждала ему путь. Прежде всего совершенно очевидно, что вместо какого-либо сближения с Бернардом Родриком, наоборот, принимались всяческие предосторожности, чтобы дядя даже не знал об их вечерних свиданиях. Вероника никогда не говорила об этом прямо, но это было ясно с самого начала. Она редко разрешала ему заезжать за ней, разве что в тех случаях, когда Родрик был в отъезде. Но и тогда он должен был только звонить у двери, и она тотчас же появлялась, уже готовая к прогулке, — войти в дом его никогда не приглашали. Чаще же она встречала его в заранее условленном месте, и опять-таки он отметил, что это никогда не была Дубовая гостиная, излюбленное место ее дяди.
Временами он не обращал на это внимания, сознавая нелепость мыслей о будущем, когда она с ним в настоящем, и с изумлением обнаруживал, что он вполне счастлив и так, без того, что Фроулиш называл «позабавиться». Изумление его было тем более неожиданным, что он никогда не считал себя склонным ко всяким романтическим иллюзиям: он отлично сознавал, так же, как любой юноша, что лежит в основе разделения человечества на два пола. И тем не менее шли недели, весна сменила зиму и обещала впереди лето, а ему достаточно было быть с ней, слушать ее голос и смотреть в ее черные глаза.
Но иногда в фокус его сознания попадало ощущение зыбкой неуверенности, и тогда все бремя огромной вины обрушивалось на него. Он выбросил на свалку все человечное, он обманул доверие, оказанное ему другими, и за свои тридцать сребреников купил… Но что он купил?
Однажды вечером, засидевшись за стаканом пива в баре рядом с конторой «Экспорт экспресс» и мрачно раздумывая о том, что его ждет, Чарлз был внезапно возвращен к действительности голосом, резко пролаявшим ему в самое ухо:
— Что я вижу? Да это Ламли!
Еще прежде, чем мускулы шеи сжались и повернули голову в сторону нового нарушителя спокойствия, мозг Чарлза уже узнал, чей это голос. В нем было то знакомое, что свойственно лишь голосам, звучавшим рядом с вами в годы вашего формирования.
— Хэлло, Догсон, — сказал он. — По-прежнему лакаешь из чернильницы?
Гарри Догсон захохотал. Лет десять назад, когда они оба учились в школе под тяжкой ферулой Скродда, кто-то пустил шутку, в которой фигурировал Догсон и какая-то чернильница. В чем была суть, все скоро забыли, соль шутки растворилась, но осталась привычка в присутствии Догсона упоминать о чернильнице и заливаться хохотом. Добродушный парень принимал это как знак своей популярности и охотно служил мишенью для этих шуток.
— Нет, теперь пью из стакана, — осклабился он. — А ты? Что же это у тебя пусто?
Заказали еще по одному, раскурили по сигарете, разговорились. Оказалось, что Догсон служит репортером в местной вечерней газете. Без сомнения, это весьма влиятельный орган, но он, конечно, мечтал попасть на Флит-стрит.
— Только одним способом можно добраться до верхушки, — объяснял он, и его толстощекое лицо светилось фанатичной преданностью своей навязчивой идее. — И способ этот сенсация. То, что действительно приковывает взгляд читателя. Ну, например, серия статей о каком-нибудь сногсшибательном происшествии. То, что заставляет говорить о себе всю нацию…
Было что-то обезоруживающе подкупающее в бескорыстном рвении, с которым Догсон поклонялся могуществу бульварной прессы. Он стремился приобщиться к ее культу в самых его низменных проявлениях. Чарлз смотрел на него, на его потрепанную спортивную куртку с кожаным кантом, на его обкусанные ногти, на его жеваный галстук и замусоленную панамку и мысленно отмечал: вот она жизнь ради идеала!
— По правде говоря, у меня наклевывается одна такая серия, только бы раздобыть материал, — признался Догсон. — Я уговорил нашего редактора отдела информации дать мне местечко, конечно, если у меня получится, и опубликовать всю серию за моей подписью. Вот что может сразу меня выдвинуть.
— А о чем? — спросил Чарлз просто так, из любопытства.
— О чем? — откликнулся Догсон. Он всегда был легко возбудим, и сейчас ясно было, что температура у него подскочила при одной мысли о вынашиваемой им идее. — О чем? Самые мерзкие махинации в сегодняшней Британии! Тень, нависшая над нашим юношеством! Гнусные подонки подрывают основы нашего общества!
Чарлз посмотрел на него — не шутит ли он? Такой водопад газетных заголовков мог означать неожиданный для него дар самопародии. Но Догсон говорил всерьез. Отравленный воздух, которым он дышал изо дня в день, лишил его даже той ничтожной доли критического чутья, которой наградила его природа. Его профессиональное будущее представлялось действительно блестящим.
— Наркотики, — сказал Догсон, опускаясь на землю. — Тайная торговля наркотиками. Правда, об этом уже писали. «Парад Порока» — целая серия в «Кличе» — и еще три статьи в «Кашалоте» с цветными вкладками.
Человеческое несчастье и безумие были для них предметом торговли! А для него? Как низко ни упал Догсон, сам он пал еще ниже.
— Но, по-моему, — продолжал Догсон, воодушевленный своей темой, — можно написать еще одну серию под особым углом. Сосредоточив внимание на одном аспекте.
Чарлз почувствовал, как нестерпимо пересохло у него во рту и в гортани. Он отхлебнул пива. Но едва он сделал глоток, как гортань опять пересохла. Он закурил новую сигарету.
— А в каком аспекте? — спросил он.
— Ну, — сказал Догсон, — я во всем этом разобрался, и мне кажется, что слишком много внимания уделяют распространению наркотиков внутри страны — по всяким, знаешь ли, джаз-клубам и прочее. Конечно, тут можно состряпать кричащую статью: с фотографиями наркоманов под действием наркотиков, с внутренней обстановкой таких клубов и прочее. Но мне кажется, что недооценивают другой аспект, который труднее поддается обнаружению, но в котором, по-моему, и заложены шансы.
— Шансы на что?
— А на то, чтобы раскопать все это, добыть факты и преподнести их всей стране! — воскликнул Догсон. — Ты послушай, что я имею в виду. Это момент проникновения зелья через границу. Вот она, моя мишень.
— Да, но видишь ли, — Чарлз говорил с большим усилием, — обо всем этом заботятся таможенные власти и портовая полиция. Они, конечно, разбираются во всех уловках. Но у них ты, конечно, ничего не выудишь.
— А-а, таможня! Полиция! — презрительно фыркнул Догсон. — Подумаешь, много они знают. Во всяком случае, я пойду не к ним. Я буду действовать самостоятельно. Я уже кое-что придумал. Но придется заниматься этим в свободное время — ведь этот скряга Ричардс не дает мне ни фунта на расходы. Но все равно. Я не отступлюсь!
Он помолчал, потом внимательно посмотрел на Чарлза. Очевидно, ему что-то пришло в голову.
— Послушай, Ламли, — сказал он. — Насколько я понял, ты можешь мне помочь. Ты говоришь, что перегоняешь машины на экспорт. Значит, ты должен бывать во многих портах страны.
Чарлз молчал. В первые минуты их разговора он действительно сказал, где работает, и теперь хотел бы проглотить эти слова вместе с языком. Но как мог он предположить, что затеял этот маньяк? Он с тревогой ожидал какого-нибудь сумасбродного предложения. Сердце у него отчаянно билось.
— Ты послушай, — снова начал Догсон. — У меня, понимаешь, нет никакой официальной поддержки. Я предоставлен самому себе и не смогу проникнуть в порт, где разгружают суда. Напрасно было бы убеждать тамошние власти, что, как всякий член общества, я имен право проследить, нет ли контрабандного провоза вредоносных наркотиков.
— К тому же, — жестко добавил Чарлз, — ты вовсе не член общества. Ты просто газетная ищейка и вынюхиваешь след грязной сенсации.
— Ну, конечно, от тебя только и жди, что оскорблений, — дружелюбно заметил Догсон. — Ты еще в школе всегда по-свински издевался над товарищами. Но, послушай, ты, конечно, понимаешь, к чему я клоню. Тебе же ровно ничего не стоит захватить меня с собой в одну из твоих поездок. Посадишь меня в машину и…
— Невозможно, — нервно прервал его Чарлз. — Нам строжайше запрещено брать пассажиров.
— Ну что ж, придется мне потратиться на билет, — вздохнул Догсон. — Но там-то мигни мне, когда отправишься в доки и в какой именно, я подойду к воротам, а ты пусти в ход свою магическую палочку и проведи меня.
Он, словно фокстерьер, заглядывал в глаза Чарлзу. По-собачьи умолял о дружеской услуге. Чарлз смял сигарету и наклонился к нему.
— Слушай, Гарри, — медленно сказал он. — Мне очень жаль, но ты должен выбросить из головы самую мысль об этом. Я не могу провести тебя в доки, я не могу снабжать тебя какой-либо информацией, я не могу обеспечить тебе место на ринге, где развертывается борьба вокруг ввоза наркотиков… Вообще я ничем не могу помочь тебе по части твоих статей. Понял?
— Нет, ни черта не понимаю! — воскликнул Догсон. — И почему ты придаешь этому такое значение — вот чего я никак в толк не возьму. Можно подумать, что я прошу тебя рискнуть своей головой, а не оказать маленькую дружескую услугу.
«Рискнуть головой». — Эти слова снова перенесли Чарлза в темную подворотню рядом с закусочной Снэка, снова напомнили того лысого, что тыкал ему в нос кастетом. Первый раз сошло. А во второй дождешься, что тебе свернут шею. Потом он увидел тяжелый сапог, топтавший руку с кастетом. Насилие, муки, побои и раны — хватит с него, довольно: он уже был на грани этого мира и не хотел больше приближаться к нему. Если Бандер или кто-нибудь из многочисленных членов его организации заподозрит, что именно он навел на их след тявкающего фокса, Гарри Догсона, это неминуемо приведет к насилию такого размаха, какое трудно себе представить, и он окажется его жертвой. И принесла же нелегкая этого наивного олуха!
— Не сердись, Гарри, — сказал он, принуждая себя смягчиться и растянуть рот в улыбке. — Давай прекратим этот разговор. Я долго искал себе работу и не хочу ее терять, не хочу, чтобы про меня говорили, что я допускаю неизвестных людей приглядываться к условиям нашей работы. Я не хочу ничем способствовать твоим планам стать магнатом Флит-стрит. Ты делай свое дело, а я свое.
— Делать свое дело? — с горечью повторил Догсон. — Да бог мой! Как раз это я и стараюсь делать. А как же действовать газетчику без личных связей? Ты меня огорчаешь, Ламли, очень огорчаешь!
— Дорога на Флит-стрит, — с насмешливой торжественностью произнес Чарлз, — вымощена огорчениями. Я только преподал тебе полезный урок.
Догсон допил пиво и ушел. Чарлз сидел, уставившись в стакан. Сердце его сжимало смутное ощущение опасности. Что-то внутри его с гнетущей уверенностью твердило, что пагубные последствия его поведения не могут долгое время оставаться тайной для окружающих и что, когда наступит для них срок прорваться и поразить его, за ним захлопнется еще одна железная дверь.
Жаркое солнце, впервые проглянувшее в этом году, пробудило птиц, вызвало к жизни насекомых, растения и озарило их своим благословением; только люди, засевшие в конторах, стоявшие у верстаков и станков, пробиравшиеся в забои при свете рудничных ламп, были лишены его живительного сияния. Однако в университете к полудню прекращалась даже видимость работы. Студенты, подобранные из большого числа абитуриентов в силу своего происхождения, особых дарований и способности поддерживать шестисотлетние академические традиции, скинув рубашки, расположились на траве газонов, неуклюже и неумело заигрывая с хихикающими девицами. Кое-кто даже снял ботинки и носки. Солнце отсвечивало на стеклах их очков, а звук голосов, извергавших залпы пошлых шуток на десятке грубоватых провинциальных диалектов, заглушал птичий гомон, звучавший над их головами. Условная красота газонов, кустарников и клумб, подчеркнутая захватывающим дух совершенством серой каменной громады университетского здания, в меру своих сил противостояла, старалась сдержать и смягчить людскую грубость, но терпела поражение перед потрясающим умственным и физическим уродством тех, кто валялся на траве или слонялся взад и вперед, куря папиросы, разбрасывая по шелковистым газонам окурки, обертки, спичечные коробки, обрывки бумаги. То и дело какой-нибудь преподаватель, уже нечувствительный ни к красоте, ни к уродству окружающего, торопливо проходил через сад резким, начальственным шагом дежурного администратора крупного универмага: хотя ничто из выставленных богатств не принадлежит ему, но что-то уделяет ему из собственного великолепия.
Чарлз и Вероника сидели в плетеном шезлонге под буковым деревом. Его нижние ветви смыкались над их головами, и зеленая прозрачность молодой свежей листвы полностью соответствовала пылкой чистоте их чувства. Хорошо, что ему пришло в голову привести ее сюда. Когда он в первый раз заехал за ней в собственной машине и они решили при первой же возможности уехать на целый день, Чарлз предоставил выбор места Веронике; и, когда она захотела увидеть его университет, беспокойное чувство овладело им при мысли, что он снова вернется туда, где испытал столько мук, безрассудств и смятения. Он уже готов был объяснить ей, как ненавистно ему и само место, и те люди, стараниями которых он оказался столь удручающе неприспособленным к жизни. Но он подавил в себе это, и теперь все было как нельзя лучше. Машина шла замечательно, день был превосходный — один из не по времени жарких дней конца апреля, — а вот и университет красовался перед глазами, как будто стараясь возместить все то, чего он его лишил. Сад принял гибкую фигурку Вероники в раму такой пышности, что не оставалось желать большего совершенства. И солнце освещало своими жаркими лучами исполнение его чаяний.
Они сидели счастливые, примолкшие, как вдруг мимо них шаркающей походкой медленно прошествовала по лужайке высокая сутулая фигура. Это был Локвуд; его чело бороздили морщины, знак того, что сходило у него за мысли. Что-то вскипело в Чарлзе и толкнуло его на необдуманный вызов.
— Локвуд, — крикнул он резко и грубо.
Нескладно скроенная фигура нерешительно приостановилась, водянистые глаза глядели поверх роговой оправы. Мозг наставника вяло постигал, что это еще за новое беспокойство. Локвуд пожевал губами — ясно было, что он старается вспомнить прежде всего, кто это, а затем принадлежит ли он к числу теперешних воспитанников или из уже выпущенных. Потом он заметил Веронику, и голодное выражение сменило обычную его озабоченность.
— Э!.. Э… — тянул Локвуд и сделал длинную паузу.
Он снял очки и, вытащив коричневый металлический очешник, положил их туда. Потом засунул футляр в карман, достал еще один такой же. Оттуда он извлек другую пару очков, на этот раз в блестящей металлической оправе. Они так и остались у него в руке. Два маленьких яйцевидных зайчика, отражаясь от их линз, мягко запрыгали по траве у самых сандалет Вероники. Чарлзу показалось, что если один из них попадет и хоть на секунду задержится на ее ноге, то опалит кожу.
— Так это вы, Ламли, — сказал наконец Локвуд. — Не видал вас с самого выпуска.
— Я вас также, — решительно заявил Чарлз.
Тут наступила новая пауза: двое из большой компании юных соискателей ученых степеней развалистой походкой проследовали мимо, и, так как Локвуд стоял шагах в семи от шезлонга, они прошли перед самым носом Чарлза и Вероники, прервав начавшийся разговор. Сделали они это без всякого стеснения или извинений. Один из них рассказывал скользкий анекдот, но ни на йоту не приглушил свой зычный голос: «А когда они стали возражать, — говорил он, — она только заметила: «Что же вы хотите, чтобы я держала это в гостиной?»
Когда они отошли, Чарлз сказал:
— Ну, само собой, я должен был зарабатывать на жизнь.
Он не спешил представлять Веронику: пусть Локвуд подождет этой чести.
— Зарабатывать на жизнь? — осторожно переспросил Локвуд. — Ну, это всем нам приходится делать, — прибавил он с намеком на добродушие. — А в какой, э… области, в какой?..
— Ну да, зарабатывать, — сказал Чарлз, делая вид, что он хочет быть точным. — Но, конечно, пока я получаю только основной оклад, пока я еще прохожу курс усовершенствования.
— Да?
— И, конечно, еще некоторое время меня не переведут на полную ставку.
— Да? — сказал Локвуд уже несколько нетерпеливо.
— Но в несколько месяцев курса не пройдешь!
— Какого курса? — раздраженно вскричал ученый муж.
Овальные зайчики дернулись, скользнули по икрам Вероники и остановились на подоле ее юбки. Пора было вставать.
— Позвольте представить вас, — сказал Чарлз, поднимаясь с шезлонга. — Вероника, это мистер Локвуд, о котором я вам столько рассказывал. А это мисс Родрик.
— Очень рад, — произнес ошарашенный Локвуд.
Он стоял в лучах солнца, покачиваясь и переводя с одного на другого взгляд обалделого быка.
Вероника ответила ему соответствующим приветствием. Затем последовало молчание, и, раньше чем они нарушили его, какой-то молодой человек с преждевременной лысиной, обогнув цветочную клумбу, приковылял к ним на коротких ножках.
— Что касается этих бумаг, Локвуд… — продолжал он, видимо, начатый прежде разговор, совершенно не обращая внимания на Чарлза и Веронику. Очевидно, это был коллега Локвуда с другого факультета.
Чарлз и Вероника медленно двинулись с места. Лающий голос молодого преподавателя еще долго сопровождал их, далеко разносясь в солнечном воздухе.
Готовясь к сегодняшней прогулке, он никак не думал, что они проведут «день на реке». Чересчур обычное и доступное, штамп в действии: молодая любовь, журчание воды, уединение в лодке, которая невольно сближает друг с другом своими тесными, жесткими бортами. Он уже вышел из того возраста, когда его влекло такое сочетание. Но действительность еще раз показала, насколько он неправ, опять проявляя пошлую глупость своего юношеского отрицания всех романтических аксессуаров, которые далеко не утратили ни своей силы, ни значения. Бродя по сырым луговинам, они незаметно для себя очутились на берегу реки, которая манила их к себе; лодочник дал Чарлзу шест, записал номер их лодки и оттолкнул ее на середину реки, а обычная банальная обстановка сейчас же оказала свое действие, готовая еще раз вызвать обычные банальные чувства.
Впрочем, ни обстановка, ни чувства не были ни обычны, ни банальны. После стольких неуклюжих попыток, стольких случаев, когда, казалось, все уже шло, как надо, но выдыхалось и терпело неудачу, — теперь наконец смесь дала вспышку. Магические заклинания, которые повторялись в его устах все более вяло, внезапно зазвучали ярко, они по-сказочному превратили лягушек и крыс снова в людей, фея спорхнула с рождественской елки, соломинки обратились в золотые нити. Было ли это просто потому, что он теперь с ней? Чарлз не мог решить, но, конечно, был в этом момент удачи или магии (не синонимы ли это?), смешавший воедино все скучные слагаемые и сделавший все живым и прекрасным. Солнечный свет на воде знал, что делать: умудренный опытом многих столетий, он умел произвести желанный эффект, отражаясь на затененной поверхности листьев, нависших над рекой как раз на должной высоте. Хор птиц был прекрасно срепетирован, цветы и трава в точности знали свои роли; прохладные серые громады вековых зданий на заднем плане с точным расчетом уравновешивали своим контрастом спокойное стадо грузных коров, расположившихся на лугу. Утонченно-вкрадчивое, многократно фотографированное, закрепленное в стольких путеводителях и календарях, очарование всего ансамбля, казалось, должно было приесться и не производить впечатления. Однако оно действовало, и Чарлзу пришлось признать, что это был все тот же испытанный метод: как и все прекрасные иллюзии, все было преисполнено непоколебимой уверенности в себе, и эта уверенность была в конце концов неотразима.
Позднее он обнаружил, что не может припомнить ни одной подробности из этих двух часов, проведенных на воде. Ничего, разве только сумочку Вероники, лежавшую на дне лодки. Она была несколько необычной формы, жесткая и квадратная, с застежкой, которая напоминала свернувшуюся золотую змею. Перед каждым толчком мокрый шест, скользнув по ладоням, упирался в каменистое дно, а сам он, нагнувшись вперед, невольно останавливал взгляд на сумочке, спокойно и доверчиво лежавшей у ног хозяйки и с собачьей преданностью готовой хранить и носить ее вещи и открывать свои секреты только хозяйской руке.
В том, что произошло дальше, забавнее всего была полная естественность, непринужденность, отсутствие всего показного и каких-либо стараний. Всегда, когда он позволял себе об этом думать, он представлял, что, если когда-нибудь они станут любовниками, это произойдет после решающего, тщательно подготовленного разговора, формального и откровенно обсужденного предложения или по крайней мере после того, как пройдет период натянутости и взаимной стесненности. Но на самом деле действительность не требовала от них ни слов, ни сознания, что надо что-то сделать, обдуманно и сурово, переступив какой-то порог. Нет, это было совсем не так. Они, казалось, долго смотрели друг на друга сквозь стеклянную преграду, мгновенно ослепленные, закрыли глаза, а, открыв их, обнаружили, что нет между ними этой прозрачной, но непреодолимой преграды, что она растаяла в воздухе.
Они поняли это еще до того, как снова заговорили. Они знали это, идя меж полуобвалившихся каменных изгородей, освещенных золотистыми лучами заката; знали, сидя со стаканами в руке на замызганной деревянной скамье и разговаривая друг с другом не словами, а мыслями.
Наконец он растерянно сказал:
— Пожалуй, нам пора возвращаться…
Она поставила стакан, спокойно и тихо, и сказала:
— Вы же знаете.
— Что знаю? — все так же растерянно спросил ои, но тоже спокойно, без обычной неприязни к себе.
— Что мы не вернемся, — сказала она.
— Да, не вернемся, — повторил он. — Сегодня не вернемся. Мы здесь, мы вместе, мы счастливы, и мы не вернемся.
— Идите договоритесь, — сказала она. — Я подожду вас здесь. Но только не задерживайтесь, Чарлз.
Он встал и пошел договариваться.
— Так не задерживайтесь, — повторила она.
— Взгляните в окошко, — сказал он. — Это я уже возвращаюсь обратно.
Он пошел и договорился.
VII
В тот день надо было пригнать в порт девять машин, и они вели их под легким летним дождем, держа дистанцию примерно в сто шагов. Чарлз был последним. Он отдыхал за рулем, движение было не сильное, и только краем сознания он был здесь, в машине: все существо его, со всем жаром умиротворенного преклонения, было полно мыслью о Веронике. Горделивое сознание, будь что будет, а он победил, было для него внове. В поисках какого-нибудь сравнения, чтобы определить то, что он переживал, Чарлз представил себе неклассного игрока, скажем теннисиста, который каким-то образом сравнялся, а потом сверхчеловеческим усилием переиграл на несколько очков своего сильного партнера, и вот внезапно объявляют, что, хотя игра еще продолжается, очков больше засчитываться не будет. Теперь, что бы ни случилось, какие бы ошибки он ни допустил, он все равно победитель. И от этого чувства беззаботной уверенности игра его может подняться до неожиданного блеска и совершенства — и такой, думал Чарлз, будет отныне и его жизнь. Победа за ним. Ему удалось достичь того, чего он так добивался и что не оказалось иллюзией. Тому свидетельство — как легко было у него на душе, как живил и веселил его каждый вздох; словом, он был счастлив!
Однако какое-то внешнее впечатление все же пробилось с периферии его мозга. Вот уже с четверть часа его смотровое зеркало время от времени отражало какое-то движущееся пятно. Сейчас это пятно обозначалось резче, и, хотя машина шла с довольно большой скоростью, Чарлз слегка посторонился, чтобы пропустить мотоциклиста. В зеркале он увидел переднее колесо и щиток мотоцикла. Это была одна из больших и обильно разукрашенных американских машин. Кремового цвета, она была снабжена всяческими рефлекторами, щитками, сигнальными рожками. На месте седока за рулем громоздился куль каких-то одежек.
Еще через минуту, приглядевшись, Чарлз увидел, что куль этот имеет голову. А переднюю ее часть, как обычно, занимает лицо. И лицо это повернулось, чтобы взглянуть Чарлзу прямо в глаза со злорадной ухмылкой самодовольного торжества.
Чарлз со злостью нажал тормоз до отказа. Машина заскользила по мокрой дороге и, резко вихляя, наконец стала. В тишине кабины послышался стук дождя по крыше и приглушенная работа мотора. Мотоциклист, не ожидавший остановки, проскочил шагов на пятьдесят. Он притормозил гораздо осторожнее, круто повернул машину и медленно подъехал. Чарлз опустил стекло, и они оказались лицом к лицу.
— А ничего машина, послушная, — с напускной развязностью сказал смущенный Догсон. — Вот купил ее; в рассрочку, разумеется.
— И куда собрался? — спросил Чарлз, не давая тому увиливать.
— Да так, вообще, — ответил Догсон.
Он замолчал, не желая уточнять. Но Чарлз, не давая ему опомниться, продолжал наседать.
— Сказать тебе куда?
— Ну что ж, скажи, — хихикнул Догсон с деланным добродушием.
— Брось дурака валять, Гарри. Ты собрался в доки, чтобы разнюхивать и пакостить нашему брату. Не рассказывай сказок. Ты следовал за мной уже много миль, возможно, с самого выезда, но я заметил тебя, только когда движение стало меньше.
— Ну и что же такого? — буркнул Догсон, и его наигранно-сердечный тон мигом стал мрачным. — А что ты думаешь, мне так уж сладко трястись на этой чертовой штуке и гнаться за тобой миля за милей по мокрым дорогам, и все из-за того, что ты не захотел оказать мне услугу и захватить с собой?
Вода струйками стекала с его гладко зачесанных волос. Чарлз в отчаянии посмотрел на него. Ясно было, что это глуповатое и добродушное лицо скрывало твердую решимость, и, пусть это всего лишь дурацкое упрямство, все равно с ним приходилось считаться. Догсон, вдохновленный удвоенной силой честолюбия и своей навязчивой идеи, доведет дело до конца.
До конца! А каков будет этот конец? С болью в сердце Чарлз высунулся из окна и сказал, не сдерживая больше своей ярости:
— Повторяю тебе, выкинь эту затею из головы. Тебе будет стоить невероятных трудов проникнуть в порт и затесаться к водителям экспортных машин. Ты причинишь уйму неприятностей и себе и другим, а в конце концов ничего не обнаружишь и только подтвердишь свою репутацию безмозглого дурня.
Догсон пришпорил своего коня. Мотоцикл оглушительно взревел. Из средоточия шума и дыма на Чарлза глянул откровенно враждебный взор Догсона.
— А почем ты знаешь, что я ничего не обнаружу? — прокричал он.
Слова эти донеслись, словно адское заклинание. Он круто повернул и исчез вслед за головными машинами.
Чарлз дал газ и стал в свою очередь нагонять товарищей. Недавнее ощущение неслыханного счастья было омрачено. Игру придется вести, внезапно почувствовал он, в условиях новых и зловещих осложнений.
К полудню он добрался в порт и присоединился к остальным у ворог указанного причала. Пока происходила таможенная процедура, шоферы толпились у входа, куря и болтая. Бандер был в прекрасном настроении и рассказывал какой-то анекдот, который его слушатели встретили оглушительным хохотом. Джек Саймонс, прислонившись к стене и заломив свою серую кепку на затылок, стоял в стороне от других. Ближайшие дружки Бандера даже с излишней старательностью делали вид, что они не составляют отдельной группы, держались врозь и не затевали между собой разговоров. Все они были явно рады, что сегодня не предвидится очередной «операции». Бандеру на этот раз не дали указания принять товар, и все они были на положении свободных и честных людей. Что касается меня, думал Чарлз, то мне это безразлично. Жизнь его уже давно перестала течь по нормальному руслу, а счастье теперь целиком в одних только отношениях с Вероникой, и это как-то вытесняло из его головы сознание своей вины. А вместе с тем, как это ни странно, исчез и страх. Хотя разоблачение и арест тотчас же вызвали бы величайшее из возможных несчастий — разлуку с Вероникой, он настолько привык к мысли, что лишь преступление делает возможным доступ к ней, что все его страхи были как бы под наркозом. Он не разделял с другими того нервного напряжения, которое явно угнетало даже Бандера. Это было еще одним проявлением того, насколько сузился круг его интересов. Лишь одна-единственная мысль безраздельно владела им, и это наваждение давало ему силу и упорство, в которых он так нуждался.
Он прислонился к стене. Сейчас его заботила только возможность — даже более того, уверенность, — что Догсон уже где-то здесь поблизости. Он с раздражением огляделся, но нигде не видно было ни самого фанатика, ни его мотоцикла.
Саймонс прервал его размышления каким-то вопросом о сегодняшнем рейсе. Чарлз ответил нехотя, и Саймонс снова замолчал. Теперь он редко заговаривал с Чарлзом. Он был слишком наблюдателен, чтобы, несмотря на все предосторожности Чарлза, не понять, что тот не воспользовался его советом держаться подальше от Бандера. Когда глаза их случайно встречались, Чарлз замечал у того выражение укора; как ни старался Саймонс скрыть упрек — по-видимому, он решил не ввязываться в это дело, — его честность, столкнувшись с двойной игрой, давала вспышку осуждения. Чарлз до встречи в Дубовой гостиной тяжело переживал бы неодобрение такого человека, но теперь оно было ему безразлично, даже когда он его замечал.
— А ну, уходите-ка отсюда, — произнес чей-то голо громко, но не сердито.
Все в изумлении оглянулись.
— Я имею право и могу доказать это… М о р а л ь н о е право… Народ должен у з н а т ь! — закричал в ответ другой визгливый голос.
Чарлз весь сжался от приступа тоски и отвращения. Из-за шеренги блестящих черных машин появился полисмен, ведя под руку Догсона. Вся сцена имела столь фарсовый характер, что большинство шоферов, да и все присутствующие заулыбались, а то и захохотали. Полисмен, задобренный такой внезапной разрядкой, соблаговолил объяснить, проходя мимо: «Застукал его, когда он лез в одну из ваших машин. Хотел, видите ли, проникнуть в доки, схоронившись на дне».
Вдруг Догсон заметил Чарлза.
— Послушай, Ламли, — крикнул он, выглядывая из-за спины уводившего его полисмена, — замолви за меня словечко. Видишь, какое недоразумение.
— Так вы знаете этого человека? — спросил полисмен, останавливаясь. — Если так, попрошу вас, как только освободитесь, зайти в контору инспектора и удостоверить его личность.
— Хорошо, — пробормотал Чарлз.
Комическая пара проследовала дальше. В тот же момент дали сигнал, что шоферы могут подводить машины к причалу. Они сели за руль, и следующие полчаса ушли на эту привычную работу.
Освободившись, Чарлз прошел в контору инспектора и заявил, что Догсон человек ему известный и безвредный. Чарлза тут же отпустили и продолжали опрос помрачневшего Догсона; он ушел уверенный, что его показание спасло Догсона от штрафа и тот отделается внушением.
Направляясь к воротам доков, он заметил, что кто-то идет за ним по пятам. Это был Бандер. Чарлз хотел было заговорить с ним, но у него язык словно прилип к гортани и он никак не мог начать. Бандер также не произнес пока ни слова. Они вышли на улицу. Бандер придержал для Чарлза дверь в первый же кабачок, и вот они уже сидели в укромном уголке за бутылкой пива. Ни один из них еще не нарушил молчания.
Бандер в упор посмотрел на Чарлза. Они сидели неподвижно, не притрагиваясь к стаканам, стоявшим перед ними на столе.
Сомневаться не приходилось — Бандер был хозяином положения. Как раз в тот момент, когда их молчание стало напоминать игру «кто кого перемолчит», Бандер небрежным жестом дал понять, что дальше тянуть нечего, что он имеет право спрашивать, и сказал:
— Так, значит, приятель?
— Ну какой там приятель? — неуверенно попробовал защищаться Чарлз. — Просто он знает, кто я, вот и все.
Уже произнеся эти слова, он с ужасом почувствовал, насколько они бессмысленны.
— Он знает, кто вы, вот и все, — спокойно заметил Бандер. — И он знает ваше имя, вот и все, и вы идете выручать, когда его задержали, и он знает, что сегодня должна была прийти партия машин, вот и все.
Чарлз отхлебнул большой глоток. Это звучало как зловещее повторение бог весть сколько времени назад происходившей сцены с миссис Смайт. Я частный сыщик. Ну, вот и сыщи сейчас что-нибудь. Сыщи что-нибудь в ответ Бандеру, чтобы спасти себя от ножа в горло или от удара кастетом темной ночью.
— Послушайте, надо же понимать, — сказал он порывисто.
— Я-то все понимаю, старина, — серьезно сказал Бандер. — А вот вы, сдается мне, ничего не понимаете. А в нашем деле понимать надо.
— Ну, чем я виноват, что знаком с этим полоумным? — отбивался Чарлз.
— Не в этом ваша вина, — согласился Бандер, — а в том, что вели себя не лучше полоумного. Вы прекрасно знаете, что я имею в виду. В нашем деле гласность ни к чему. И вот каким-то образом этот полоумный старается проникнуть в док, спрятавшись в одной из наших машин. Каким-то образом он узнает, что именно сегодня прибудет наша партия. Когда его обнаруживают, он обращается за помощью к вам, и вы идете и ручаетесь за него или еще там что-то делаете. В конторе инспектора вы позволяете лицезреть свою персону целой своре контролеров и полисменов, которые теперь навсегда запомнили ваше лицо и узнают вас при всех обстоятельствах. И все из-за того, что какому-то полоумному вздумалось проникнуть в доки без пропуска. А чего ему там нужно?
Вдруг Чарлзу почудилось, что Бандер, к счастью, не догадывается о всей правде. Ну, конечно! Догсон для него — это просто бродяга, мелкий воришка или сущий идиот, обуянный сумасбродным желанием попасть туда, куда его не пускают. Он перебрал в голове все обстоятельства. Не сболтнул ли Догсон, что он газетчик? Да нет. Выкрикивая свои невнятные протесты, он, правда, сказал: «Народ должен узнать», — но эта цитата из его заветных риторических разглагольствований, конечно, непонятна для случайного человека. Бандеру ничего и никогда не надо говорить о том, кто такой Догсон, какова его цель. Это означало бы конец для них обоих.
— А вы слышали что-нибудь о… «Свидетелях Иеговы»? — отрывисто произнес он.
За продолговатым недобрым лицом Бандера ему почудилась хмурая физиономия миссис Смайт. Теперь надо разыграть это как следует.
— А какое это имеет отношение? — услышал он тихий, но зловещий голос Бандера.
— А вот какое. — К нему постепенно возвращалась связность речи. — Он член как раз этой секты. И у него пунктик, что им необходимо завербовать как можно больше моряков. Он не раз старался выступать с проповедью на вечеринках в разных портах, и, конечно, без всякого успеха. Он вбил себе в голову, что единственный шанс — это пробраться на самый корабль, когда он стоит в доке, и распихать свои брошюры и листовки по кубрикам. И вот он упорно атакует причалы, особенно закрытые для посторонней публики.
Бандер отпил из своего стакана. Казалось, он раздумывал.
— Что-то не заметил я, чтобы у него был портфель или какая-нибудь сумка для брошюр.
— Ну, на этот счет он стреляный воробей, — уверенно ответил Чарлз. — Он боится спугнуть свою добычу, неся ружье на виду. Он носит их на себе. У него все карманы набиты листовками.
— Вот как?
— Битком набиты, — убежденно повторил Чарлз. Сердце у него бешено колотилось.
Бандер бросил окурок, хитро и твердо посмотрел Чарлзу прямо в глаза и сказал:
— А знаете, что я думаю о всех этих россказнях?
— Понятия не имею, — едва прохрипел Чарлз, у которого сразу пересохло горло.
— Думаю, что все это выдумки.
Пауза казалась нескончаемой.
— То ли он выдумывает все это, то ли вы. Не знаю, кто именно. И только этого я пока еще не знаю.
Чарлз беспомощно молчал.
— Этот фрукт вовсе не «Свидетель Иеговы», и никакой он не сектант. Просто он пронырливая крыса, которой понадобилось пробраться в порт одновременно с нами. Не знаю еще зачем, не знаю, он ли вас одурачил или вы знаете, кто он, но не смеете сказать об этом, потому что по вашей вине он напал на наш след. Чересчур много вы болтали.
Опять молчание. Миновали столетия, геологические эры сменялись одна за другой, горы вздымались из морей и погружались в них снова. Мелькали законченные циклы эволюции. А стрелки часов, повинуясь смехотворной иллюзии, отметили вереницу эр как сорок пять секунд.
— Так, — наконец вымолвил Чарлз. — И что же вы теперь намерены делать?
— Ничего я не намерен делать, — пробормотал Бандер. — Во-первых, это не мое дело. Если у вас действительно коготок завяз, это уже должно быть известно тем, чья обязанность следить за такими вещами. Они вами и займутся. Потому что, — закончил он неожиданно резким тоном, — мы все нуждаемся в надежной защите.
— Защите? — устало переспросил Чарлз.
— Да, защите от всякого, кто по любой причине, по любой причине мог бы впутать нас в беду… И, что интереснее всего, обе покрышки не были одинаковы по размеру.
— Неодинаковы по размеру? — растерянно пробормотал Чарлз.
— Да, но в эксплуатации одинаково надежны. А на этот раз — поди ж ты. Вот это меня и поражает.
Чарлз краешком глаза заметил субъекта в котелке, который подсел к ним и прислушивался к их разговору. Вот за что можно было восторгаться Бандером. Во всяком случае, за умение приспособляться к специфике своего дела. Сейчас его можно было представить грудным младенцем, высунувшимся из детской коляски, чтобы стянуть конфету и обвинить в этом свою сестренку.
Они вышли из кабачка и направились в разные стороны.
— Знаете, не будем танцевать, — сказал он. — Давайте посидим.
— У вас ужасно утомленный вид. Бедняжка, — сказала она, — вы что, больны или обеспокоены чем-то?
— Нет, просто нездоровится. И устал немножко.
— Конечно, вы нездоровы. Или чем-нибудь очень встревожены. Ну почему, милый, почему вы не хотите сказать мне?
— Что сказать? — спросил он.
Она нахмурилась.
— Я рассержусь. Вы меня рассердите. Почему вы скрываете от меня что-то важное?
Он не знал, что ей ответить. С некоторых пор она стала до такой степени частью его самого, что ему все труднее становилось прятать от нее хоть какой-нибудь уголок своего существа. В обычное время это не имело значения, потому что, когда они были вместе, все остальное исчезало и не было мысли, которой он не мог бы полностью и без утайки открыть ей. Но разговор с Бандером потряс его.
— Милая, — горячо прошептал он. — Я доверяю вам, как самому себе. Просто есть заботы, которыми я не хотел бы вас обременять.
Она изумленно посмотрела на него.
— Как вы можете так говорить? Разве вы не знаете, что, когда женщина любит мужчину, она хочет разделить с ним все, все, вплоть до того, что вы называете заботами? Да. И заботы тоже. Разве вы не понимаете, что больше всего ее пугает, если он от нее что-то утаивает?
— А вы выйдете за меня замуж? — внезапно спросил он.
Она резко вдохнула воздух, как бы готовясь сказать что-то важное, но не говорила ни слова.
— Я спрашиваю, выйдете вы за меня замуж? — снова повторил он, но как-то вяло, без одушевления.
Официант, услышав его слова, скромно отошел.
— Не спрашивайте меня об этом. Не сейчас, — медленно сказала она.
— Но, Вероника, ради бога, почему же?
— Есть вещи, — сказала она все так же медленно и не сводя глаз с ножки своей рюмки, — вещи, о которых не следует говорить.
— А разве вы не знаете, — с горечью сказал он, — что, когда мужчина любит женщину, он хочет разделить с ней все и больше всего его пугает, если она от него что-то…
— Молчите! — вдруг вскрикнула она. Они взглянули друг на друга тревожно и вопрошающе.
— Уведите меня отсюда, Чарлз. Куда угодно, мне все равно. Если хотите, в какую-нибудь гостиницу.
Направляясь к двери, он чувствовал и знал: она понимает, что они бегут слепо, панически от чего-то, чего они еще никогда не видели и не слышали, но о чем знали только одно: это нечто ужасное.
Вечер был пронизывающе сырой, какие иногда выдаются в конце мая; с моря дул холодный солоноватый ветер. Чарлз не захватил с собой пальто и, бродя под прикрытием угрюмых уродливых сараев, дрожал в своей тонкой куртке. Холод занимал сейчас его мозг больше, чем нервное напряжение, которое — не будь у него иммунитета сумасшедшей бесчувственности — было бы оправдано обстоятельствами, потому что в этот вечер предстояла очередная «операция». Им надлежало собраться в условленном месте с номерными знаками и получить на этот раз особенно большую партию товара.
Все это вместе было для него неожиданно. Уже почти три недели ни Бандер, ни кто-либо другой не заговаривали о таких делах в его присутствии. Он не знал и старался не узнавать, проходили ли за это время «операции». Прежде всего он вовсе не был уверен, что его еще раз используют после случая с Догсоном, и, вполне понятно, предполагал, что некоторое время за ним будут наблюдать, чтобы убедиться, опасен ли он и не предаст ли их. С безнадежным фатализмом он в иные минуты признавал возможность, что его убьют. Слова Бандера: «Мы все нуждаемся в надежной защите», — конечно, намекали на эту возможность. Но он и не думал о самозащите. Бросить работу? Но об этом тоже нечего было и думать. Единственным шансом на спасение было держаться на таком месте, где бы за ним могли наблюдать, пока не улягутся подозрения. А что еще можно было сделать? Даже сейчас, после трех недель честного заработка, он уже начинал ощущать нехватку денег. А потом без всяких упреков и даже не намекая на то, что произошло со времени последнего задания, Бандер преспокойно передал ему сегодня утром перед самым отъездом обычные инструкции.
Налетевший дождь заставил его укрыться под ближайшим навесом. Полуторка, которую он пригнал, тотчас же была принята к погрузке, и, прежде чем покинуть док и согреться в каком-нибудь баре или кафе, предстояла еще обычная процедура получения квитанций. А кроме того, «операция». Глаза его нервно скользнули по двери в цементной стене с надписью «Для мужчин», сделанной темными корявыми буквами рядом со входом.
Наконец квитанции были получены; складывая и пряча их в карман, шоферы по одному и по двое потянулись к воротам. Чарлз укрылся за большим контейнером, чтобы не торчать на виду несколько минут, остававшихся до срока. Еще одному из их партии пришла та же идея, и он уже стоял там, вынимая сигарету. Чарлз положил свои знаки на землю и долго возился, доставая спички, чтобы дать и тому прикурить. Если кто-нибудь случайно оказался бы рядом, он увидел бы только, что двое шоферов спасаются здесь от ветра, задувающего спичку. Через минуту другой шофер, человек с глубоко посаженными глазами, черневшими из-под кепки, посмотрел на часы и кивнул головой в сторону уборной. Он пошел, а Чарлз последовал за ним. Его подташнивало, фланелевые брюки намокли и спереди потемнели от дождя, хлеставшего им прямо в лицо.
Они пришли последними. В уборной было темно и сыро, из всех труб и бачков капало, словно и тут шел дождь. — Ну же, скорее, — и Бандер, казавшийся еще тоньше и долговязей, собрал номерные знаки под мышку и направился к одной из кабинок. Вдруг все озабоченно задвигались и как-то необычно подобрались. Вошел посторонний. Чарлз, который стоял спиной к двери у писсуара, тотчас же с отчаянием почувствовал, что произошло нечто ужасное. Он сильно вздрогнул. За спиною ни звука. Не спеша, он застегнул прореху и обернулся. Бандер стоял неподвижно со знаками под мышкой, другие шоферы собрались в кружок, глядя в упор на постороннего. Догсон, такой же напряженный, смотрел на шоферов.
Он не взглянул на Чарлза. Нельзя было понять, сознает ли Догсон его присутствие. Единственное, что он сознавал, что сознавал каждый из них, — неминуема быстрая развязка.
И все-таки она разразилась так внезапно, как это бывает только в кошмарах. Бандер рванулся вперед и распахнул дверь одной из кабинок. Приземистый плотный мужчина в черной кожаной кепке, подойдя сзади, заломил Догсону руки за спину. Рот толстощекого недоуменного лица был широко раскрыт, но не издавал ни звука. Свободной рукой Бандер ухватил Догсона за плечо и помог приземистому втолкнуть его в кабинку. Дверь захлопнулась. В кабинке они втроем едва помещались стоя.
— Беги! Все врозь! — раздался чей-то голос.
Чарлз не мог определить, чей именно. Но все мгновенно шарахнулись в разные стороны. В панике — панике, которую он разделял со всеми, — Чарлз протиснулся в дверь и выскочил под дождь. Оказавшись во дворе, большинство приостановилось на секунду в нерешимости, а потом каждый заставил себя спокойно идти, только не бежать, нет, идти обычной походкой и в разных направлениях. Лишь некоторые с разбегу промчались несколько шагов, прежде чем совладали с собой и тоже зашагали. Полное молчание, при котором все это происходило, только подчеркивало нереальность случившегося, похожего на сон.
Задыхаясь, Чарлз брел к воротам, машинально нашаривая в кармане пропуск. Ни в одном уголке мозга не возникало волевого импульса, который побудил бы его вернуться и помочь Догсону, хотя он знал, что оставляет человека на верную гибель. И все же он уходил прочь, и колени у него не слушались и обмякали при каждом шаге. Тело, а может быть, какая-то подсознательная часть существа призывали Чарлза вернуться, сжать Бандеру глотку, заслонить Догсона от его немой волчьей хватки, от которой, он знал, уже поздно было спасать. И над всем прокатывалась знакомая и привычная волна гнева. Так ему и надо, дураку! Сам, дурак, напросился.
Двое спасавшихся в другом направлении и уже добравшихся до ворот вдруг побежали обратно, лица у них были искажены страхом. Они тяжело пробежали мимо него, и он, отскочив в сторону, бессознательным движением спрятался за те самые контейнеры, которые уже раз сослужили ему службу. Выглядывая в узенькую щель, он заметил несколько человек в черной форме; они нарочито размеренно прошагали мимо него от ворот с видом людей, обязанность которых не преследовать, а просто явиться на место происшествия и навести порядок.
Чарлз отшатнулся. Через минуту они начнут прочесывать весь док и непременно его поймают.
Сознание его на мгновение затмилось, потом заработало четко и ясно. Обычная штука. Его всегда поражало это прояснение, а сейчас больше, чем когда-либо. Попав три недели назад в контору инспектора, чтобы выручить Догсона, он еще тогда машинально отметил, что это святилище вместе со многими другими конторами, которые теснились и лепились друг к другу, помещается в большом ветхом здании, снаружи напоминавшем торговый склад. Там было несколько выходов. Некоторые из них вели прямо на улицу. Но был и выход в док, где он сейчас находился.
Предстояло выбирать между невероятным шансом спастись, с одной стороны, и полной уверенностью, что его поймают, — с другой. Стараясь держаться в тени, он подошел на расстояние шагов двадцати от двери, которую он наметил. Начинало темнеть, но он знал, что ему это не поможет. Через несколько минут, когда подойдет полицейский резерв и они раскинут сеть по всей территории доков, всякий подозрительный человек будет задержан, хотя бы его скрывала непроглядная тьма.
И все же пока еще не было сигнала общей тревоги, и незаметная, немая драма разыгрывалась на фоне нерушимого порядка и спокойствия. Рабочие, укрывшись под навесом сарая, с насмешливым любопытством посматривали на отряд полицейских, шествовавших по пирсу, а в остальном все шло обычным чередом, в полном неведении о каких-либо беспорядках и тревогах.
К удивлению Чарлза, никто не остановил его, никто не выследил его, никто не погнался, никто даже не обратил на него внимания. Несколько секунд полного затишья, прежде чем хорошо смазанная машина преследования придет в действие. И по счастливой случайности он именно сейчас обрел то чудесное ощущение времени, которое позволило ему воспользоваться этими немногими секундами. Он вошел в здание через запыленную стеклянную дверь. Она имела такой запущенный вид, словно ею пользовались редко и лишь как запасным выходом. Лестница, ведущая вверх. Длинные, темные разветвления коридоров. Служащие уже давно разошлись по домам, но еще не наступило время уборки и обхода, перед тем как запереть помещение на ночь. Опять-таки ему посчастливилось попасть сюда в какой-то наиболее благоприятный момент.
Он заблудился и, выглянув в окно, увидел, что находится уже на внешней стороне, выходящей на улицу. Ближайшая дверь, если только она еще не охраняется, — и он свободен, хотя бы временно!
Вверх по лестнице зашлепали шаги, и согбенная фигура с ведром в одной руке и щеткой в другой заковыляла по направлению к нему. Но голос был равнодушный, не сердитый.
— Что так заработались, дружище?
— Да все кетгут. Отчет о кетгуте, — подсказала Чарлзу ответ его бурлящая память.
— Вот как, — с полным равнодушием сказал сторож, уже не слушая, что говорит Чарлз. — Так вы спускайтесь по этой лестнице. Там дверь еще отперта, и лучше вам тут выйти. Если пойдете через главный вход, мне придется вас провожать. Знаете, сейчас уже здесь никому быть не положено. Так вы спуститесь тут, и я буду знать, что никого больше не осталось. Вы последний.
Чарлз не очень-то понимал его путаные объяснения, но уловил, куда ему идти. Уже не скрывая своей поспешности, он сбежал вниз по лестнице (в самом деле — ретивый юный клерк засиделся за отчетом о кетгуте и опаздывает на свидание с девушкой) и нашел наконец дверь в узкий проход. Выскочив на улицу, он круто свернул в сторону от главного входа и пошел как можно быстрее. Дождь ослабел, но ветер налетал пронзительными порывами, и он чувствовал, что дрожит, словно среди всего этого кошмара тело его шло как бы рядом с ним, требуя немножко внимания и к себе, ожидая, когда же он наденет пальто.
Он пересек улицу, держась подальше от фонарей. Когда он проходил мимо темной подворотни, чья-то рука схватила его за плечо.
— Пустите, — проговорил он, а потом: — Как вам удалось вырваться?
— Вплавь, — коротко ответил Бандер. Он был мокрый с ног до головы. Чарлз не мог представить себе, как ему удалось укрыться в воде и выйти из нее незамеченным. — Не будьте дураком. Пешему отсюда не выбраться. Они уже подняли на ноги весь город. Единственный шанс — машина, и такая, которую не ищут.
— Оставьте меня в покое.
Чарлз задыхался. Мокрая рука стиснула его запястье. Он попытался вырваться.
— Не будьте дураком, — повторил Бандер.
Он отчаянно цеплялся хоть за кого-нибудь, кто разделил бы с ним опасность, словно только при этом условии он мог вынести положение травимого зверя.
— Где Догсон? — не мог не спросить Чарлз, хотя он знал, до ужаса, до тошноты ясно знал.
— Догсон?
— Ну да, тот, кто пришел.
— Он пришел, — сказал Бандер, — но не вышел. И не выйдет. Им придется доставать его оттуда. — Он тяжело дышал, и его выпуклые глаза, которые всегда были ненавистны Чарлзу, казалось, светились в темноте, как глаза волка. — Им придется доставать его оттуда, — повторил он.
Несколько секунд они простояли неподвижно. Вода тяжело стекала с одежды Бандера. Потом, не выпуская руки Чарлза, он потащил его из подворотни. Чарлз наконец вырвался, но продолжал идти рядом. Что ему оставалось делать и, кроме того, не все ли ему равно? Он замешан в убийстве, и рано или поздно его поймают. Одно было для него ясно: тем или другим путем он добьется, чтобы его повесили. Он не допустит приговора, который на долгие годы разлучит его с Вероникой.
— Надо брать первую же, какая попадется, иначе будет поздно, — сказал Бандер. — Если мы еще на двадцать минут задержимся в городе, нам лучше явиться в полицию и заявить, кто мы такие.
Они выбрались из переулка на более оживленную улицу, застроенную опустевшими на ночь конторами. Три запертые машины стояли почти рядом. Чарлз невольно восхищался самообладанием Бандера: не спеша, тот заглянул в окно самой сильной из них, потом преспокойно вынул связку ключей.
— Заходите с той стороны, — сказал он Чарлзу небрежным обыденным тоном, в точности как владелец машины сказал бы знакомому, предлагая подвезти его домой.
Чарлз обогнул машину. Через стекла он видел, как Бандер сделал вид, что выбирает ключ. Но открыл дверь он не ключом. Вместо этого он быстро и незаметно нагнулся к ручке и сделал движение, словно рычагом от локтя. Что-то хрустнуло, и в обшивке появилась рваная дыра. Бандер просунул в нее руку, открыл дверь, шагнул в машину и впустил Чарлза. При этом обнаружилось, что у него в рукаве кусок свинцовой трубы — старый способ похитителей машин. Через несколько секунд он запер машину изнутри, запустил мотор, и они покатили по улице.
— Ну, посчастливилось! Теперь по главной и прямо на магистраль. Спихнуть машину в канаву и сесть где-нибудь на промежуточной станции или укрываться в полях, — говорил Бандер, словно разговаривая с самим собой.
Чарлз сидел скорчившись и чувствовал, как его охватывает тяжкое оцепенение. Что-то случилось с той частью его существа, которая должна была ощущать страх, жалость, раскаяние, взвинченность, — ничего этого он не чувствовал. Только мертвенное оцепенение, которое было много страшнее.
Потом, когда они завернули за угол и стали подыматься на холм, неподалеку от района доков, он увидел чудную, кривобокую штуковину, выкрашенную в кремовый цвет и прислоненную к стене. Два мальчугана важно стояли возле нее с пригоршнями грязи и методично лепили комья по всей ее блестящей поверхности.
Это был мотоцикл Догсона. Он дожидался, что хозяин придет и уедет на нем, но тот никогда не придет.
— Черт! Выследили! — вдруг крикнул Бандер.
В смотровом зеркале появилась черная закрытая машина с маленькой светящейся надписью на передке: «Полиция».
Даже странно было, как равнодушно воспринял это Чарлз. Маленькое умилительно неуклюжее существо, терпеливо, как мул, ждущее, что его поведут по дороге, начало разматывать весь клубок чувств, вызванных смертью Догсона. Это было, как серия взрывов, порождающих дальнейшую детонацию. Целые участки его мозга, которые вот уже многие месяцы были заморожены или подавлены, освободились теперь в результате ряда рывков. Он напоминал собой человека, просыпающегося после наркоза. С фантастической яркостью, теперь, когда уже поздно было задавать вопросы, один вопрос вставал неотступно перед его глазами: «Что он здесь делает? Как он мог? По каким путям безумия и ступеням слепоты позволил себе дойти до того положения, в котором сейчас очутился? Здесь, рядом с этим высоким, тощим преступником в насквозь промокшей пиджачной паре, здесь, в украденной машине, выслеженной полицией, здесь, повинный в контрабанде наркотиков и в убийстве, — он ли это, Чарлз Ламли?
— Вероника! — сказал он громко. — Ты не знала, ты не знала…
— Само собой, не знала, — отозвался Бандер, не разобравший первого слова. — Должно быть, полиция патрулировала и заметила нас, как только приняла тревогу по радио. Черт бы их побрал! Ну, да еще бабушка надвое сказала: в среднем мы делаем миль на шесть в час больше, и, во всяком случае, живьем меня им не взять.
И меня им не взять живым, простучало его сердце и образ Вероники проплыл перед его взором. И Гарри они не взяли живым, отозвался мотоцикл откуда-то из глубины сознания. Он вошел, но не выйдет.
Уже совсем стемнело. Ужасающе белый свет уличных фонарей на тротуарах освещал мелочные лавки рекламные щиты, автобусы, плетущиеся один за другим. Они были сейчас на одной из тех длинных, уродливых улиц с рядами дрянных лавчонок и запущенных домишек, которые неизменно соединяют центр всех английских городов с загородными кварталами. Бандер гнал машину по самой середине улицы, увертываясь то от одного автобуса, то от другого, потому что каждый из них закрывал ему видимость. Когда дорога постепенно стала пустынней, он еще прибавил ход и бешено понесся, делая последнюю ставку на то, что преследующая машина должна будет считаться с безопасностью движения. Ставка смерти, своей собственной и смерти других, была единственным шансом на спасение.
Ужасающе белые пятна, мерцавшие под фонарями на мокром асфальте, ритмично мелькали под ними. От мокрой одежды Бандера пахло распаренной шерстью. Машину качало и дергало на бешеном ходу. Чарлз сидел сгорбившись, вглядываясь вперед через ветровое стекло, и мозг его отвечал на призывы пробуждающихся чувств. Время от времени он встряхивал головой, словно стараясь прояснить ее, как боксер, приходящий в себя после нокаута. Потом он весь как-то сжался, мускулы его напряглись; теперь он сидел подобравшись, стиснув зубы и уставившись прямо вперед. Казалось, что-то рождалось в нем, и он в муках боролся, стараясь освободиться от того, что должно было родиться в нем или убить его. Когда-то, лежа в канаве и чувствуя, как прежняя жизнь изрыгается потоком теплого пива, он чувствовал и то, что судьба толкнула его на новый путь. Но тогда суть была в расторможении. Просто он отрицал борьбу за бессмысленные цели. Теперь же все было — усилие. Что-то новое, позитивное, с огромным напряжением прорывалось из его подсознания.
Они вынеслись на развилок, отсюда дорога шла в трех направлениях. Бандер швырнул машину в головокружительно крутой вираж, мягкие рессоры, не рассчитанные на такую езду, позволили массивному кузову резко качнуться и накрениться на бок; машину сильно занесло. Колесо попало на обочину, и что-то обо что-то чиркнуло. Один момент казалось, что их перевернет. Страшной силы толчок отбросил Чарлза в угол, к двери. В глазах у него на секунду померкло, а, когда он пришел в себя, они уже выровнялись и снова бешено мчались по асфальтированной дороге, по обе стороны которой дома становились все реже.
Физический толчок вывел его из оцепенения, и с этой минуты мучительные роды кончились. Все снова становилось на место. Пора с этим кончать. Тюрьма, виселица — все это логично, здраво, целительно по сравнению с тем адом, в котором он жил многие месяцы. Он действовал быстро и спокойно. Бандер, конечно, никогда не даст себя уговорить, не согласится на сдачу. Но сдаться надо. Он слегка пригнулся вперед и ухватился за ручной тормоз.
Бандер тоже действовал быстро и спокойно. Он перегнулся перед Чарлзом, не спуская глаз с дороги, которая в этом месте слегка заворачивала, и, открыв дверь, внезапно и сильно толкнул Чарлза плечом. Чарлз судорожно сжал руки, но пальцы его ухватили только пустоту. В его мозгу, когда он падал, четко запечатлелись темно-зеленая трава и мелькающая мимо белая полоска каменной обочины. Потом вспышка света, и все ощущения сразу оборвались.
— Не думаю, что переносного будет достаточно, — говорил мужской голос.
— И я не думаю, — сказал женский голос. — Но я выполняла указания доктора Балкасла.
Он не слушал, что ответил на это мужской голос.
— Доктор Балкасл… — Не понимаю, не понимаю! — …не имеет опыта, а случай трудный.
Ему казалось, что они придавили его ноги чем-то тяжелым. Он попытался освободиться, но, как только он пошевелил верхней половиной туловища, это причинило ему острую боль в левом плече.
— Ну что ж, тогда продолжим и посмотрим, что можно сделать, — сказал мужской голос.
Голова Чарлза была туго набита ватой. Когда он пытался закрыть глаза, под веками он тоже чувствовал вату. Вращающиеся слои толстых ватных одеял через каждые несколько секунд наваливались на него и душили. Кровать его тоже медленно вращалась. Но все эти тяготы, даже стреляющая боль в плече, беспокоили его уже меньше, чем невнимание людей — все равно каких, ведь они оставляли на его ногах тяжелый дубовый ящик или еще какой-то груз. И, должно быть, уже давно, потому что ноги его совсем онемели.
Он попытался заговорить. На третьей попытке его голосовые связки слегка завибрировали и послышался хриплый шепот:
— Снимите это с моих ног.
Женщина услышала и подошла ближе.
— Он пришел в себя, доктор. Ну, как себя чувствуете? Очень больно?
— Это… с моих ног, — повторил он.
— Он что-то говорит о ногах, — сказала она.
— Ничего удивительного, — сухо возразил мужской голос. — Но нельзя же нам возиться всю ночь. Приведите Перкинса, и попробуем с переносным аппаратом.
За несколько последующих минут Чарлз умер, снова родился, пережил долгие годы мук и бреда, столетиями изучал источенные червями стенки своего гроба. Полная потеря сознания наступила еще до того, как они кончили.
Наполовину очнувшись, он услышал:
— Единственное, что остается, — это перенести его в рентгеновский кабинет. Очень не хотелось бы трогать его с места, но это неизбежно. Зовите Перкинса.
Потом они ушли, все ушли, и он остался один. Туман отступил, и он огляделся. Ширмы возле кровати: так это зеленое — ширмы. А ведь ширмы ставят только у кровати умирающих. Отгородят кровать, чтоб спокойней тебе умирать. Ширмы вокруг и сыграешь в сундук. В ящик… и вдруг.
— Снимите же с ног, тяжело ведь!
Ему казалось, что он кричит, но получился только плаксивый стон.
— Лежите спокойно, и все будет хорошо, — сказал женский голос, но не тот, что прежде. Ему показалось, что возле подушки движутся накрахмаленные манжеты. — Сейчас за вами придут.
— А зачем ширмы? — спросил он, и вдруг у него получилось совсем связно.
— Ширмы? — повторила она. — А это, чтобы вам было удобнее. Уютнее и удобнее.
— Только осторожно, Перкинс, — сказал мужской голос. — Случай тяжелый.
Голоса тихо переговаривались, потом вдруг его стали разрывать на две части. Верхняя часть туловища корчилась от боли и отрывалась. Ватные одеяла снова навалились на его лицо. Смерть, распад и новое рождение и снова надвигающаяся смерть — весь цикл с начала. И смутно позади всего этого ощущение, что его куда-то катят. Потом его сбросили внезапно и грубо в глубокую шахту. Он рухнул на дно ее, в угольную пыль. Туда же ворвалось море, и голова его, слетевшая с плеч при падении, стала захлебываться и тонуть.
— Ну, как, не спим больше? — сказала сестра резким скучающим тоном. — Вот это доктор Балкасл. Он вас осмотрит, чтобы скорее поставить на ноги.
Серые глаза глядели на него поверх полулуний очков. Потом они опустились и сквозь очки стали осматривать его ступни.
— Скажите, вы что-нибудь здесь чувствуете? — услышал Чарлз тягучий, слегка усталый голос. Но доктор ничего с ним не делал.
— Что чувствую? — сказал Чарлз.
Он хотел только, чтобы его оставили в покое. Хотел спать, так как был уверен, хотел верить, что смерть поджидает его и все дело в том, чтобы как следует уснуть.
Идея смерти все еще владела его умом во всей своей притягательности и необходимости.
— Значит, ничего не чувствуете, не так ли? — сказал тягучий голос.
Чарлзу показалось, что по его левой ступне ползет муравей.
— Нога, — сказал он.
— Здесь чувствуете ногу, не так ли? — тягучий голос звучал теперь почти повелительно. — А какую?
— Вот эту, — кивнул он.
— Хорошо. Значит, прогноз благоприятный,
— А что со мной? — слабо спросил он.
— С вами? — голос опять звучал устало. — Ну что ж, помимо ссадин, сломанной ключицы и сильного сотрясения мозга — оно-то уже, конечно, проходит, — главная беда заключается в том, что поврежденные поясничные позвонки давят на спинной мозг. А это вызывает паралич нижних конечностей. Но тот факт, что вы ощущаете прикосновение ножниц к ступням, позволяет надеяться на успешный исход операции. А вы не можете сказать, что, собственно, с вами случилось?
— Случилось, — устало повторил Чарлз.
Он закрыл глаза. Скажите-что-собственно-случилось-Вероника. Бандер-не-даст-себя-взять. Скажите-что-случилось-с-Догсоном. Надо-кончать-со-всем-этим. Скажите-что-случилось-приятель. Бернард! Надо-чтобы-за-вами-кто-нибудь-приглядывал-не-так-ли?
— Какое-то время с ним еще не следует разговаривать, — услышал он голос. — Так вы его подготовьте как следует, сестра. Я назначу его часов на двенадцать.
После этого все опять смешалось надолго, может быть, на многие дни. Он смутно чувствовал, что ему что-то впрыскивают, передвигают с места на место. Одеяла снова туго окутывали его лицо, и вата выбивалась у него из ушей и заполняла рот. Вокруг кровати по-прежнему были ширмы. Иногда, когда он просыпался, горели лампы. Была ночь. Случалось, лампы не горели — и без них было светло, — это наступал день. Обрывки каких-то разговоров причудливо перепутывались со снами, реальность все еще не могла одержать победу.
Наконец пришло время, когда он совсем проснулся. Теперь он мог сказать, что больше не спит. Все вокруг ясно и нормально; лампы не горели, был день, по-видимому утро. И все, как полагается утром. Сиделка заметила, что ему лучше.
— А вам, кажется, лучше, — сказала она.
Он протянул правую руку вниз к пояснице и животу. Гипс, тяжелый и жесткий. И в нем его ноги, в полном покое и в ожидании того момента, когда выяснится, будут ли они служить ему. Бедные ноги, ему стало жаль их. Никому они не причинили зла. Несколько слезинок навернулось ему на глаза.
Потом у его кровати остановилась сестра и человек, которого он никогда не видел. И опять тот же вопрос: можете ли вы сказать, что, собственно, с вами случилось? Ну нет, подумал он, меня не подловите. Я не вспомню. Я забыл все начисто.
— Видите ли, — сказала сестра, — вас нашли на обочине, но ваши повреждения не того типа, какие получают люди, сбитые машиной. Они скорее похожи на результат падения из прицепной коляски мотоцикла.
— Не помню, — сказал он.
— Ну хоть что-нибудь вы помните? — быстро спросил мужчина. — Что вы делали там? Или вообще хоть что-нибудь?
Не надо перегибать палку.
— Ну, конечно, — сказал он. — Я помню, кто я. Я помню свое имя.
Он назвал его.
— Ну, это мы знаем, — сказала сестра. — Мы узнали ваше имя и адрес по документам в кармане. Но о самом происшествии что вы помните?
— Вы были пьяны? — вмешался мужчина.
— Нет, — упрямо повторил он. — Я не пил. Не помню, что я делал. Не помню происшествия. Я был трезв, но ничего не помню.
— Вы определенно утверждаете, что не были пьяны? — спросил мужчина.
Он закрыл глаза.
— Я устал, — сказал он.
— Думаю, что больше не следует его беспокоить, — решительно заявила сестра.
Они оба ушли. Чарлз ощутил опьяняющее чувство макиавеллиевского ликования. Как легко: просто говоришь, что устал, и тебя оставляют в покое. Он будет уставать каждый раз, когда его будут расспрашивать. Каждый раз, как спросят, не выпали ли Бернард Родрик и Вероника из коляски мотоцикла Догсона, не выпрыгнул ли мистер Блирни на мотоцикле из облаков, не сшиб ли Догсон на своем мотоцикле Фроулиша, причинив ему повреждения, непохожие на те, какие получают люди, способные вспомнить, что они были пьяны.
Однажды сиделка, пришедшая умывать его, сказала, что он счастливчик.
— Вы счастливчик, — сказала она.
Он спросил, что это значит.
— Да вас переводят в платный корпус и дают отдельную палату, — сказала она.
— А как же деньги? — спросил он.
— Платит ваш друг, — сказала она, вытирая его полотенцем. — Вы разве не слышали?
— Тут, должно быть, какая-то ошибка, — проговорил он сквозь полотенце, — никто из моих друзей не в состоянии платить за отдельную палату, и, кроме того, они не знают, что я здесь.
— Прекрасно знают. О вас было напечатано в газете, — возразила она. — Мистер Перкинс вырезал заметку. Я вам ее покажу, когда приду после обеда.
После обеда она принесла ему маленькую вырезку из одной вечерней газетенки. Он посмотрел и прочел: «Шах заявил на пресс-конференции, что волею Аллаха он берет десятую жену. Мисс Уоддер сообщает по телефону из Лос-Анжелеса, что свадьба назначена на четырнадцатое».
— Да вы не ту сторону смотрите, — сказала она.
Он перевернул на другую сторону и прочел:
— «Сшиблен и изувечен. Чарлз Ламли (23 лет) был доставлен прошлой ночью в больницу с тяжелыми внутренними повреждениями, после того как был найден в бессознательном состоянии на обочине дороги. — Тут газета была порвана, и он не мог разобрать одной-двух строчек. — …считают, что это еще один случай, когда шофер не подумал остановиться, сбив пешехода».
— Что это за внутренние повреждения? — спросил он сиделку.
— А это они всегда так пишут, — сказала она, — когда не знают. Репортер ничего не знал о вас, кроме того, что вы пострадали, но подумал, что будет звучать, как будто он знает, если добавить «внутренние». Они часто так делают.
— А было что-нибудь о… — он споткнулся о злополучное слово.
Он готов был спросить, не было ли в том же номере газеты чего-нибудь об убийстве в доках. Ну какое ему до всего этого дело? Это какая-то прошлая жизнь, она оборвалась, кончилась, и он забыл о ней. С тех пор он умирал и рождался несчетное число раз.
— О чем? — переспросила она.
Он тупо поглядел на нее.
— Что о чем? — пробормотал он.
Она решила, что он устал.
— Вы, должно быть, устали? — прервала она разговор.
— Ну, а как же с этим платным корпусом?
— Это завтра. Завтра вас туда переведут.
— Но все-таки, кто за этим скрывается?
— Кто-то из ваших друзей, — нетерпеливо отозвалась она: ведь это его дело помнить имена своих друзей. — Я не знаю, как его зовут. Они скажут вам завтра, когда будут переводить вас.
Наутро его перевели из проходного двора общей палаты с его радио и гулким резонансом в высокую, узкую комнату с большим окном и единственной кроватью. Он тревожно глядел на весь этот блеск и комфорт, на удобную умывальную раковину, на вазу с цветами, на тумбочку с радиоприемником у кровати. Мистер Перкинс, который доставил его сюда, ровно ничего не мог ему объяснить. Но, как только его уложили в постель, пришла сестра.
— Вы, должно быть, хотите продиктовать письмо вашему другу и поблагодарить его, — сказала она.
— Я бы сделал это, только не знаю, кому писать, — отвечал он.
— А разве вам еще не сказали? Боже мой, как глупо? Я думала, вы знаете. Это некий мистер Родрик. Мистер Бернард Родрик из Стотуэлла.
Он откинулся на подушку и промолчал.
— Можете продиктовать письмо мне, если желаете, — сказала она.
— А вы уверены, что там не перепутали фамилии? — спросил он.
— Конечно, нет. Мы с ним улаживали все это дело по телефону и письменно. Он подробно оговорил все детали, вплоть до того, что радиоприемник оплачивать понедельно, а счета посылать ему. Да разве вам не передали его записки?
— Записка, мне? — Он недоумевал.
— А то кому же? — сказала она тоном человека, которому годами приходится то сдерживаться, то тщательно соразмерять свое нетерпение. — Вот она, на столике.
Она подала ему маленький, щеголеватый конвертик с карточкой внутри, вроде той, какую вкладывают цветочные магазины в букеты, посылаемые по заказу на дом. Он вынул карточку. На ней стояло: «Надеюсь, что вас устроят со всеми удобствами. Бернард Родрик».
— Как хорошо иметь таких великодушных друзей, — не унималась сестра. Ее любопытство, как и ее нетерпение, всегда находилось под контролем, но все же она была человеком.
— Да, хорошо, — сказал он.
— Должно быть, вы с ним давно знакомы, — допытывалась она.
— Давно, — повторил он.
— Хотите сейчас продиктовать письмо?
— Я устал, — сказал он.
Это подействовало: она ушла.
Условия, в которых он теперь находился, подкрепили его решение ни о чем не думать. Попытки разгадать тайну неожиданной щедрости Бернарда Родрика привели только к отчаянной головной боли; безопаснее было сдать это в тот же архив, куда были сложены и эпизод с Бандером, и все то, что привело к нему. Если даже он выпутается из всего этого и вернется к нормальной жизни, столько еще придется ему забыть, что один или два пункта из списка не имели значения.
Изумительнее всего было то обстоятельство, что он без особого труда мог не думать о Веронике. Да ведь легче и покойнее было не думать о ней. Раз или два, когда он позволял своему сознанию вызывать моменты глубочайшего счастья, радости, такой жгучей и глубокой, что почти не было границ между воспоминанием и переживанием, — боль становилась просто нестерпимой. Испуганный, он вытягивался плашмя и позволял себе погружаться в пустоту. Если в этих снах наяву он представлял ее со всей ясностью, мучительное сознание, что он лежит беспомощный и не может пойти к ней было непереносимо. Если ее присутствие лишь смутно ощущалось, это даже приносило облегчение. Его упорное отгораживание от самой мысли о ней было чисто физическое. Тело его в борьбе за жизнь и восстановление нуждалось в помощи мозга, и, когда врывалась прежняя одержимость, оно принимало быстрые меры, и все обрывала сонливость или рвота. Так случилось невероятное: он длительное время, иногда часами, не думал о Веронике.
Радиоприемник, его беспрерывное еле слышное бормотание, сильно ему помогал. На второй день после его перевода в отдельную палату он дремал после обеда, слушая детскую передачу. Четкий бесполый женоподобный голос только что успел объявить: «А теперь мы будем передавать из Бирмингема для младшего возраста новую сказку, которую прочтет Джереми», — как вдруг дверь отворилась и сиделка ввела посетителя. Это был Бернард Родрик.
Распростертый в кровати, от поясницы до колен закованный в гипс, Чарлз, более чем когда-либо, почувствовал неравенство в своих отношениях с этим человеком, который и всегда-то неприметно подавлял его своей вкрадчивой самоуверенностью и учтивостью. Вся неразбериха его двойственных чувств к Родрику: его неприязнь к ревнивому опекуну Вероники и желание хорошо относиться к ее родственнику и благодетелю — как в зеркале отражалась в его неумении приспособиться к Родрику, если можно так выразиться, играть в его ключе. Но все прежние затруднения были ничто по сравнению с теперешними. Его физическая беспомощность и неподвижность были усугублены моральными кандалами, в которые заковал его Родрик своими великодушными щедротами. Он хотел бы ощущать благодарность, но весь механизм его реакций был слишком сложен и слишком разлажен, чтобы в нем могло возникнуть такое простое и доброе чувство. Он окаменел, но явно беспомощно взирал на того, от кого он теперь так зависел.
Родрик со своей стороны был сама обходительность. Он показывал первоклассное исполнение роли самого себя в самом обходительном расположении духа. Он неслышно проследовал к кровати, словно имитируя с большим искусством свою собственную мягкую походку. Его голова была слегка наклонена вперед, он изображал себя в состоянии спокойной, добродушной озабоченности о благе ближнего.
— Как вы себя находите после всех ваших испытаний?
— Очень просто, — ответил Чарлз неуклюжей попыткой отшутиться, — заглядываю под гипс и нахожу там себя.
И сразу прозвучала раздраженная нота. Родрик, как обычно, добился своего, выведя его из равновесия, сделав абсолютно неспособным найти верный тон, выставив его каким-то олухом.
— Мне, конечно, следует поблагодарить вас за ваше огромное одолжение, — продолжал чопорно Чарлз, опрометью кидаясь в другую крайность. Похоже было, что обедневшая леди благодарит какое-нибудь благотворительное учреждение за назначенное ей в этом квартале пособие.
Родрик разыграл блестящую, довольно импрессионистическую имитацию себя, слегка огорченного, но в то же время растроганного и удовлетворенного. «Посмотрите в мои глаза, — говорил весь его вид, — и отметьте смесь смущенного удовольствия от сознания, что моя забота оценена, и искреннего сожаления, что я не мог помочь вам анонимно». После того как Чарлзу было предоставлено достаточно времени, чтобы воспринять все это, очередное выражение сменилось другим, свойственным ответственной персоне, сознающей свой долг перед человечеством.
— Просто я узнал о случившемся с вами несчастье, собственно, прочитал об этом в газете, — сказал он, — и, как только разузнал точнее, где вы находитесь и так далее, я сейчас же, конечно, сделал все, что мог, чтобы облегчить ваше положение.
«Я», а не «мы» и подчеркнуто. Ладно, сукин сын, если ты не упомянешь о ней первым, промолчу и я. Если тебе так угодно, проведем весь этот разговор, не упоминая о ней, потому что ты делаешь это с явным намерением.
— Сравнить нельзя с общей палатой. Там внизу очень шумно, — сказал Чарлз.
Родрик утвердительно кивнул. Глаза его блуждали по комнате, проверяя, все ли в порядке. Его лицо сохраняло выражение ответственной персоны несколько дольше положенного, потом он дал ему расплыться в выражении приязни. Как завороженный, Чарлз наблюдал за этой игрой — она обогащалась и обогащалась все новыми оттенками: сочувствием, окрашенным некоторой мужественной бодростью, как у человека, который понимает страдание, даже разделяет его, но который явился, как вестник надежды.
— Сестра сказала мне, что она убеждена в вашем полном выздоровлении, — заявил он уверенным тоном. (Если она сказала это мне, значит, это правда. Я не из тех людей, которым лгут.)
— Да, они надеются поставить меня на ноги, когда снимут гипс, — сказал Чарлз.
Механическое повторение всего, что говорил Родрик, как попытка удержаться в рамках одной темы, было для него ужасно тягостно и утомительно. Им овладевала апатия. Когда же наконец позволят ему сказать, что он устал?
— Я не собираюсь долго оставаться у вас: я знаю, вам нельзя утомляться, — сказал Родрик. Он приподнялся в кресле, как будто намереваясь встать, но тут же сел снова. — Еще минутку. Давайте подумаем, не надо ли что-нибудь прислать вам (я старался ничего не упустить, но ведь всего не предусмотришь)… или, — добавил он, — что-нибудь передать?
Чарлз весь сжался. Последние слова были первым признаком вызова: конечно, Родрик не мог удержаться. Инстинктивно он отверг возможное (теоретически) объяснение. Не станет такой человек предоставлять ему шанс подать ей весточку о себе, да еще так деликатно предлагать это. Нет, это оскорбление. Передать! То единственное, что хотел бы передать ей Чарлз, никак нельзя было доверить такому человеку.
— Нет, мне передавать нечего, — слабо ответил он.
В любой момент он мог сказать, что устал, и этим магическим заклинанием отогнать от себя этого вампира.
— Странно, — сказал Родрик, вставая. — А меня просили передать вам вот это. — Он достал из кармана конверт. — Не знаю, знаком ли вам почерк?
«Чарлзу Ламли, эсквайру» — рукою Вероники. Сердце его после такого длительного и такого иллюзорного покоя застучало в ребра под рубашкой.
Передавая конверт, Родрик не изобразил себя ни в каком виде. Лицо у него стало бессмысленное, безразличное, без единой характерной черточки.
Чарлз порывисто разорвал конверт. Всего один листочек бумаги и всего несколько тщательно выписанных слов.
«Все, что скажет вам Бернард, — правда. Ничего не поделаешь. Мне очень жаль. В.».
Он взглянул на Родрика, и все в нем напряглось в ожидании ужасного удара.
— Ну, что ж, — сказал он. — Говорите то, что она считает правдой.
Родрик посмотрел на него сверху вниз. Лицо Родрика смахивало на тыкву, в которой ребенок небрежно вырезал рот и проткнул темные дырочки вместо глаз.
— Если вы минуту поразмыслите, Ламли, вы сами догадаетесь.
Огромная усталость охватила Чарлза, обратила все его кости в студень, мускулы — в воду, грязную воду.
— Да, — сказал он, и голос его прозвучал откуда-то издалека. — Мне кажется, я догадываюсь.
— И вы хотите сказать, что до сих пор не догадывались? Что вы думали, будто она действительно моя племянница?
Чарлз молчал. Догадка, что Вероника — любовница Родрика, уже давно таилась в его костях, в его руках и ногах, в крови и нервах. Теперь наконец она проникла в мозг, прорвавшись сквозь жалкую преграду его самовнушения, которым он подавлял ее все эти месяцы.
— В глубине души, — сказал он, — я все знал с тех самых пор, как впервые увидел вас вместе. Разговоры о том, что она ваша племянница, могли обмануть только того, кто хотел быть обманут.
— А вы, значит, хотели этого?
— Да, — сказал он просто. — Хотел.
Родрик двинулся к двери. Но, не дойдя до нее, остановился и решительно повернул свое лицо-тыкву к Чарлзу.
— Больше мы не увидимся. Вероника сказала мне, что она никогда больше с вами не встретится. Чтобы вам напрасно не ломать голову, могу добавить, что этот маленький подарок, — он обвел рукой комнату и ее убранство, — был сделан по ее просьбе. Она согласилась со мной, что вам следует сказать об истинном ее положении и сказать к тому же, прежде чем вы достаточно окрепнете, чтобы снова строить планы в отношении того, что произошло между вами, и питать надежды на будущее. Но она пожелала, чтобы я сообщил это вам уже после перевода вот в это помещение. Она считала, что вам потребуется эта небольшая помощь, чтобы перенести новый удар.
Чарлз молчал.
— Не хотите ли вы еще что-нибудь сказать перед тем, как я уйду? — спросил Родрик, сбрасывая тыквенную маску и принимая маску скучающую, которая на этот раз была уже пародийна по гриму и напоминала скорее шарж.
Он стоял, дожидаясь. Чарлз все-таки заставил себя ответить.
— Да. Уходите.
Родрик спокойно вышел и закрыл за собой дверь.
Сиделка заметила в шесть часов, что у него поднялась температура.
— Повышенная, — сказала она.
— Да. Ничего не поделаешь, — ответил он.
Она поглядела на него в недоумении, но не сказала ни слова.
Она ушла, а он лежал совершенно неподвижно, роясь в огромной пустоте своего мозга, надеясь, что в каком-нибудь закоулке он найдет силу, способную сохранить его разум и волю начать все сызнова. Столько нужно было ему изменить, он знал это, а теперь изменять надо и это, самое основание, на чем покоилось все остальное. Лежа один, притихший и напуганный, он знал, что следующие несколько часов решат наконец, чему быть — здоровью или безумию. Потеря Вероники (и не только потеря, но и потребность отвергнуть всякую мысль о ней) либо убьет его, либо выпустит его на свободу и как-то оправдает его решение вымести все безрассудные и бессмысленные порывы прочь из своей жизни.
За окном был сияющий летний вечер, и, прежде чем падет ночь и уснут птицы, он закончит борьбу со своим ангелом. Полное значение вести, принесенной Родриком, постепенно просачивалось в сознание, круша его, взрывая, опаляя, по мере того как ее замедленное действие накатывалось, волна за волной, болью непереносимой муки. И все-таки за всем этим брезжила надежда новой силы. Ночная сестра была предупреждена при вступлении на дежурство, что Ламли ведет себя странно, бредит. Она подошла подбодрить его, но в ответ услышала бессвязные, вялые фразы, и, еще до того как она ушла из палаты, началось опять бормотание, из которого она разобрала только «новая жизнь». Она не слишком обеспокоилась, зная по опыту, что в серьезных случаях бывают временные рецидивы.
А сам он знал, что спасение его в новой жизни, если только, пробиваясь к ней, он не сойдет с ума или не умрет. Долгие часы медленных летних сумерек были свидетелем огромности его борьбы: все-что-он-скажет-вам-правда, вперед, к новой жизни, ничего-не-поделаешь. Временами он засыпал, и в его путаные сны вплетались мгновения невообразимого покоя. Ничего-не-поделаешь, время уносит его вперед, без передышки, вперед, к новой жизни, все-правда, все-правда, мне-очень-жаль.
VIII
Чарлз поправлялся. Когда сняли гипс, оказалось, что ноги слушаются его; скоро ему дали палку с резиновым наконечником, и он ходил, опираясь на нее, по комнате.
Его не перевели в дом для выздоравливающих: то ли в округе не было такого учреждения, то ли оно было переполнено — он не спрашивал; но в результате он дольше обычного находился в полуинвалидном состоянии в той же самой больнице. Несколько оправившись, он сейчас же убедил сестру написать Родрику, что покидает больницу и что платить за отдельную палату тому больше не придется. Его перевели в одну из небольших общих палат, и он жил там на положении полубольного, полуслужащего, выполняя от нечего делать всякие мелкие услуги.
Когда курс лечения был полностью завершен — а это было уже в середине июля — и когда ему пришлось подумать о работе, как-то само собой вышло, что он остался работать в больнице санитаром. Он освоился здесь, привык к атмосфере больницы — одновременно и фабрики здоровья, и гостиницы, и поля битвы за жизнь, и мертвецкой — и, во всяком случае, не имел ни малейшего желания покидать свое убежище и снова начинать попытки (попытки найти свое место в мире), которые дважды терпели такой крах. Курс лечения его тела был закончен, но еще долго надо было лечить его дух, а для этого больница тоже предоставляла известные возможности.
Он поселился в грязноватых, но тихих меблированных комнатах, расположенных поблизости. Там он только ночевал, а остальное время проводил в обширных пределах больницы. Работа у него была далеко не так приятна, как мытье окон, уже потому, что в хорошую погоду нельзя было находиться на воздухе; но она была несложной и не особенно утомляла его: как раз то, что ему требовалось для удовлетворения элементарного чувства общественной полезности.
Подметая и убирая, вызывая и принося, иногда помогая доставлять пациента — и в сознательном и в бессознательном состоянии, — он делал все это под руководством мистера Перкинса, и время текло незаметно. С удовлетворением он отмечал, что среди служащих больницы все считают его своим и отводят ему соответствующее место в архаичной пирамиде социальной иерархии, не допускающей никакой неопределенности. Он находил, что все здесь непохоже на внешний мир за больничными стенами, и это ему нравилось. Здесь не могло быть неоправданных претензий, потому что ранги, авторитет и привилегии являлись раз навсегда установленными. На верхушке пирамиды находились врачи — у них имелась своя иерархия, но они были слишком далеко от наблюдателя, примостившегося у подножия, и интересы их соприкасались лишь с интересами наиболее заслуженных из среднего медицинского персонала, которые именовались сестрой-экономкой и старшими сестрами и в некоторых отношениях приравнивались к врачам. Затем шли сиделки опять-таки с точно разработанной иерархией — от старшей сиделки до простой санитарки или сверхштатной стажерки. В самом низу пирамиды находились повара, технический персонал и всякого рода уборщицы. И между каждой специальностью была четкая граница. Чарлз очутился где-то возле основания. Как санитар он не имел опыта, да и вообще не обладал практическими навыками. Скоро обнаружилось, что от него мало толку при срочной починке повреждений электрической или водопроводной сети, а также и в прочих хозяйственных таинствах. Его терпели и держали на маленьких ролях, так сказать разнорабочим, а это его вполне устраивало. Несложная работа не на виду, отдых от постоянного напряжения последних месяцев — все это было как раз то, что он прописал себе. В конце концов он с благодарностью отметил, что жизнь больницы, разительно непохожая на то, что творилось за ее стенами, не признавала обычных социальных перегородок. Никому здесь не казалось странным, что он занят черной работой, а говорит, как интеллигент.
Ежедневным ритуалом в его корпусе был утренний кофе. Согласно давно установившейся традиции, полагалось по полной кружке каждому пациенту и каждой сиделке и служащему, оказавшемуся при его распределении. Это было для Чарлза получасом социального общения. Разнеся подносы с кружками, затем собрав их и вымыв, он сидел в маленькой комнате между плитами и раковинами и болтал со стряпухами и судомойками, которые угощались свежезаваренным кофе.
Женщины эти представляли бы большой интерес для социолога, особенно если проследить за ними вне больничных стен в изменчивой обстановке внешнего мира. Хотя их работа ограничивалась приготовлением и подачей пищи, лишь немногие из них походили на простых поденщиц. Для большинства из них это был способ приработать немножко денег, занимаясь единственным делом, которое было им знакомо, но каждая из них скорее умерла бы с голоду, чем пошла бы в поденщицы к другой женщине, со всеми проистекающими личными взаимоотношениями. В больнице у них был ограниченный круг обязанностей, но по части социальной атмосферы это было нечто неизмеримо более интересное, романтичное и, по сути дела, достойное.
По крайней мере одна из собеседниц кофейного кружка именно так расценивала свою работу. Роза поступила в больницу потому, что это «более походило на жизнь, можно встречаться с людьми, больше видеть и слышать», как она признавалась Чарлзу, пока они вместе мыли кружки. Это была девушка лет двадцати, довольно плотная, некрасивая, но живая, даже с задоринкой, что заметно было по ее крупному рту с подкрашенными полными губами и по ее оживленным интонациям. Все ее интересовало, хотя она не была любопытна и не старалась разгадывать загадки. Что есть, то есть — и дело с концом. Но она жила в состоянии нескончаемого изумления, граничащего с экзальтацией, перед тем, что и люди, и вещи так непохожи друг на друга. Чарлза освежали и даже забавляли разговоры с ней. Она в свою очередь, как он заметил, относилась к нему чуточку теплее, чем это допускал ее интерес к человечеству в целом. Он был непохож ни на одного из знакомых ей молодых людей, и, не стараясь разобраться, чем именно непохож, она находила его интересным. Он знал, что, когда пылкая девушка в ее возрасте находит человека интересным, отсюда уже недалеко до того, чтобы найти в нем все прочие достоинства. Зная это, он, однако, не знал, как бороться с этим, да и не уверен был, хочет ли он с этим бороться.
Однажды, катя по коридору пустые носилки, он едва не сшиб молодого человека в белом халате, которой окликнул его:
— Ламли, вы ли это?
Это был его однокурсник по колледжу, позднее студент-медик. По странной случайности Чарлз так и не узнал его фамилии. Да и вообще они мало знали друг друга. Теперь надо было либо сразу спросить, как его зовут, либо делать вид, что он это знает.
— Хелло, — сказал он. Стоит ли труда спрашивать его имя, назову его просто «вы».
— Чем вы тут занимаетесь? — спросил медик.
— А вот качу эти дроги в анатомичку.
Тот слегка вспыхнул, услышав такой ответ.
— Нет, я имею в виду, каким занятием вы здесь занимаетесь? — Досада отразилась на строе его речи.
— Надо чем-то жить, как вы думаете? — сказал Чарлз тоном человека, который готов терпеливо обсуждать причины такого падения.
Его подчеркнутая холодность отшатнула бы всякого, но, очевидно, у этого молодца были свои соображения. Может быть, он чувствовал себя здесь одиноким и ему приятно было увидеть знакомое прежде лицо. А может, он считал, что Чарлз сбился с пути, и хотел взять его под свое покровительство? Хотя последнее было менее вероятно.
— Ну, расскажите о себе, — сказал он. — Где вы живете?
Чарлз уже подумывал, не логичнее ли с точки зрения его угрюмой защиты своей самостоятельности ответить словами одного из персонажей У. У. Джекобса: «Живу дома», — но потом решил, что это уже будет неоправданной грубостью и сообщил свой адрес.
— У меня на днях соберутся друзья за кружкой пива, — сказал молодой человек, записывая адрес. — Приходите. Будут двое-трое из тех, кого вы знаете. Мы проходим здесь практику.
— Я тоже прохожу практику, — сказал Чарлз, но его собеседник уже спешил дальше.
Чертыхнувшись про себя, Чарлз покатил свои носилки по коридору.
В тот же день в одной из платных палат, которые он обслуживал, появился новый пациент: худой, бледный мужчина средних лет с птичьим лицом. Он говорил слабым голосом и лежал плашмя, словно был смертельно напуган и хотел стушеваться так, чтобы казалось, что в кровати никого нет. Убирая комнату, Чарлз всячески пытался заговаривать с ним, чем-то его подбодрить, и человек с птичьим лицом благодарно отзывался на эти попытки.
За утренним кофе Роза сказала:
— Вам следовало бы не жалеть сил, убирая в третьей палате. Там такая важная персона, что ему ничего не стоит озолотить кого угодно.
— А кто это такой?
— Вы знаете «Шоколад Брейсуэйта»? Так вот это сам Брейсуэйт. Говорят, богач, каких мало. Ну, словом, настоящий миллионер! — Она вся горела от сдерживаемого изумления при мысли, что человек, изготовляющий шоколадки, может стать богачом и может заболеть, и притом очутиться в их больнице, и что Чарлз убирает палату, где тот лежит в страхе и мучениях. Все это волновало ее чрезвычайно.
Даже Чарлз с этого дня с большим интересом стал приглядываться к этому хрупкому напуганному человечку. Время от времени он встречал людей, которые искренне верили, что деньги не имеют никакого значения, что они ничто, но, когда при них говорили: «Мистер Икс — миллионер», никто из них не пропускал случая взглянуть на того с глубоким интересом, во всяком случае, более глубоким, чем если бы сказали: «Мистер Икс — известный ветеринар» или «У мистера Икса забавное увлечение — он вытачивает шахматы». И все же некоторое время результатом наблюдений Чарлза было лишь недоумение: он не открыл в мистере Брейсуэйте никаких из ряда вон выходящих или притягательных качеств. Даже принимая во внимание, что тот беспомощно лежит в кровати и лишен таких внешних средств, как одежда, ореол богатства, авторитет дельца, которыми человек утверждает свою личность, — все же Брейсуэйт, казалось, не обладал никакими характерными чертами. Он откровенно боялся предстоящей операции — ему должны были удалять миндалины, что не всегда легко переносят пожилые люди. Страх этот сдерживало не мужество, а неспособность выразить себя сколько-нибудь значительно и приметно. А потому при выздоровлении радость его, явная и понятная, также лишена была яркости и едва теплилась.
В конце концов Чарлз понял, что именно безликость, так сказать отсутствие реального Брейсуэйта, и принесла ему могущество и богатство. Не обладая волевым характером, он охотно пошел на то, что всю жизнь применял рутину купли-продажи, а его защитная окраска позволяла ему безопасно пробираться сквозь джунгли жизни. Чарлз понял, что тот не сам создал себя: в его случае была излишня та борьба, которая превращает победителей в легендарных гигантов — полукалек, полугеркулесов. Попросту он унаследовал хорошо налаженное дело и с помощью своего безликого упорства развернул его до неслыханных масштабов. Чарлзу он нравился: в нем была слабая, но неподдельная привлекательность безобидного и ординарного человека. А он со своей стороны видел в Чарлзе единственный проблеск надежды. Доктора его устрашали, сиделки подавляли, уборщицы были слишком крупны и здоровы для его умонастроения, а Чарлз не попадал ни в одну из этих категорий. Брейсуэйт осведомился, как его зовут, и неукоснительно именовал мистером Ламли, доверяя ему все перипетии своего извилистого пути к выздоровлению. «Как вы думаете, мистер Ламли, могу я попросить их не давать мне слабительного сегодня на ночь? А может, у них так полагается?» или: «Мистер Ламли, разве это у вас правило такое, что, когда сиделки измеряют температуру, они не говорят больному, какая она? Мне по крайней мере никогда не говорят». Чарлз успокаивал его, прибегая к той мягкости и некоторой неуверенности речи, которую привил ему университет. Он давно отказался от такой речи, сменив ее на более сжатую, более агрессивную манеру нашего века, но что-то в беспомощности мистера Брейсуэйта опять помимо воли вызвало к жизни прежние интонации и снова заставило его понять, что это была речь, свойственная людям, выведенным из строя.
Человек в белом халате, руководствуясь своими неясными соображениями, прислал обещанное приглашение, и вот Чарлз вечером после дежурства очутился на пригородном шоссе. Он ничего не ждал от этой вечеринки, но ему надоело извиняться и отговариваться; проще было пойти и разом отделаться. Подходя по замощенной дорожке к большому отдельно стоящему дому («банкирский Тюдор»), где жил или снимал помещение его знакомец, он увидел освещенное окно второго этажа и услышал взрывы резкого хохота. «Атлеты!» В университетские годы он держался в стороне от временами вспыхивавшей войны атлетов и эстетов, но, оглядываясь назад, чувствовал, что, одинаково не одобряя позиции обеих сторон, он тем не менее делал это по совершенно различным причинам. Он не доверял воркующим розово-голубым эстетам, потому что в самом себе замечал бациллы той же болезни и боялся дать волю их развитию. Атлетов он просто не терпел, как не терпят туманную погоду или дурной запах. И вот теперь он шел в их осиное гнездо.
Все оказалось в точности так, как он предвидел. Невыразительная гостиная с сомнительными дубовыми панелями, четырехугольными креслами и диваном, претендующим на комфорт, была заполнена высокими, подтянутыми молодыми людьми и девушками в твидовых костюмах — все они чем-то соответствовали эрзацному характеру обстановки. Хозяйка, блондинка лет за сорок, по-видимому, страстно стремилась к шику тех выше средних кругов, которых она еще не достигла, и как раз этим определялся состав ее сегодняшних гостей. Человек, имени которого он не знал, был здесь, очевидно, на положении «скорее друга, чем жильца». Хозяйка, должно быть, держала дымчатых терьеров или ньюфаундленда, но, к счастью, эти ее любимцы на приеме не присутствовали.
Никто, конечно, не подумал представлять Чарлза: просто он был принят в компанию с глухим указанием, что некоторые из присутствующих его знают, что в свою очередь таило в себе намек — те, кто не знает, ничего от этого не потеряли. Было вдоволь пива, он взял в руки стакан и стоял, терпеливо дожидаясь удобного момента, когда можно будет уйти. Но его спокойное смирение было внезапно нарушено. Ухо его вдруг различило знакомый блеющий голос, и широкая спина повернулась, превратившись в широкую грудь. Та же мальчишески наглая физиономия, те же холодные глаза за стеклами очков. Да, это был Бердж, из той же группы студентов-медиков его университета и, пожалуй, единственный из всех его сверстников, к кому он питал острую неприязнь.
В Бердже все неприятные черты и Роберта Тарклза и Хатчинса смешивались и преломлялись в одном ему свойственном наглом и грубом обличии. Чарлз слишком презирал его, чтобы питать к нему жалость, хотя он был тоже одним из выведенных из строя. Поначалу смущенный сменой положения старшего и всемогущего в последнем классе школы на незаметную роль университетского первокурсника, Бердж скоро избавился от чувства неуверенности, отчасти тем, что не завязывал никаких новых связей. Он замкнулся в кружке школьных товарищей, пришедших вместе с ним в университет, используя для этого и особенность своей специальности: университетский курс для большинства студентов очень короток и длится всего три года, тогда как студент-медик проводит четыре-пять лет и легко становится значительной фигурой в общежитии первокурсников. К тому времени, когда Чарлз впервые появился в университете, Бердж вступал уже в четвертый год учения и посвятил себя с немалым успехом насаждению здесь нравов, очень полюбившихся ему в бытность грозным классным старостой. Чарлз, с присущей ему тягой к лени и терпимости, был очень рад университетскому укладу, и, пожалуй, исключительно из-за того, что находил здесь разрядку после школьной атмосферы с ее постоянным подчинением дисциплине и вечной необходимостью жить на людях. От этой спячки его пробудили несколько острых столкновений с Берджем, который и сейчас ограничился холодным кивком и продолжал разговор. Любопытно, что темой была как раз война атлетов с эстетами, о которой думал Чарлз, подходя к дому.
— Помните Рэйли? — говорил Бердж. — Боже мой, что это был за олух царя небесного! Невыносимый олух! Помните этот его идиотский монокль?
Собеседники Берджа рассмеялись. Они были настроены добродушно, но Бердж явно злился. Когда он думал об этом Рэйли, который имел наглость носить монокль, он рвался к воображаемому противнику, готовый нанести ему любое физическое увечье. Что-то вспыхнувшее в Чарлзе заставило его пренебречь доводами здравого смысла и вмешаться в разговор.
— А может быть, он носил монокль потому, что у него с одним глазом что-нибудь неладно, — предположил он.
Бердж свирепо обернулся к нему.
— Черта с два, — сказал он резко. — Будь у него что-нибудь с глазом, мог бы носить очки. С простым стеклом для здорового глаза.
Бердж говорил быстро и раздраженно, словно желая показать, что не стоит и оспаривать такое глупое возражение.
Чарлз безрассудно продолжал настаивать:
— Зачем ему было смотреть сквозь простое стекло здоровым глазом, когда он им и так хорошо видел?
Бердж наконец удостоил его связным ответом. Теперь он говорил таким тоном, что все гости прервали свои разговоры и прислушались.
— Готов объяснить вам, почему он мог бы смотреть сквозь простое стекло, — сказал он, — если вы сами этого не можете понять. Он должен был бы сделать это, чтобы не выглядеть набитым олухом. Нося этот идиотский монокль, он просто выставлялся. Все глазели на него, куда бы он ни пошел. Вот для чего он это делал. И вы это знаете не хуже нас. Просто он хотел привлечь к себе внимание.
Что-то подхватило и понесло Чарлза. Он вдруг почувствовал безумное желание поиздеваться над Берджем. Он не хотел прекращать спор. Четвероклассник бросал вызов старосте выпускников, больничный санитар восставал против почти законченного врача. Гостям стало не по себе.
— Слушайте, Бердж, — сказал он горячо и грубо. — Вы нападаете сейчас на этого беднягу Рэйли просто для того, чтобы привлечь внимание к собственной особе. Помните, вы были капитаном факультетской команды по рэгби?
Бердж ответил небрежным кивком. Лицо его ровно ничего не выражало, только легкая усмешка никак не разглаживалась даже ночью, когда он спал.
— Когда вашей команде везло, — настаивал Чарлз, — и зрители аплодировали, можете ли вы, говоря по чести, отрицать: ведь вы бывали рады, что это победа при зрителях и что часть этих аплодисментов приходится и на вашу долю. Разве вас не радовало восхищение зрителей?
На этот раз не было даже кивка. Бердж только смотрел на него в упор с нескрываемой ненавистью.
— Иными словами, неужели вы не верили или хотя бы не старались поверить, что есть формы привлечения к себе внимания, так, кажется, вы это называете, которые и безвредны, и даже хороши?
— Вот те на! — воскликнул какой-то юнец в желтом джемпере, подделываясь под просторечие. — Да, никак, мы ведем спор по сократовскому методу!
Кое-кто из гостей захихикал, стараясь ослабить напряженность. Но Бердж поставил свой стакан на стол и не сводил глаз с Чарлза. Лицо у него стало сизо-багровым.
— Вы всегда отличались способностью отпускать идиотские шуточки. Когда я покидал колледж, то надеялся, что больше никогда не услышу ничего столь же идиотического.
— Нет, вы ответьте на мой вопрос, — огрызнулся Чарлз.
Он терял терпение: дело принимало серьезный оборот.
— Да, я отвечу на ваш идиотский вопрос, — сказал Бердж тем «зловеще холодным» тоном, которым он запугивал двенадцатилетних малышей, когда был старостой выпускников. («Если он говорит с тобой спокойно — жди взбучки, если орет — значит все обойдется», — поучали старшие побелевших от ужаса мальчуганов.) Он приблизился к Чарлзу и, остановившись шагах в пяти, весь как-то неестественно вытянулся.
— Если человек и старается показать себя в такой приличной игре, как рэгби, — сказал он холодно и отчетливо, — это только доказывает, что он настоящий парень. И, если зрители начинают аплодировать, это их способ сказать ему: «Ты настоящий парень. И мы это ценим». А всякий настоящий парень должен хорошо играть в такую приличную игру, как рэгби. Если вы это называете «привлекать к себе внимание», то я другого мнения. Я называю это поведением настоящего парня.
— В такой приличной игре, как рэгби, — сказал Чарлз, передразнивая манеру Берджа.
Бердж шагнул к нему. Чарлз думал, что Бердж его ударит, и чуть было не заслонился кулаками. Но Бердж сдержался: присутствовали женщины, женщины его круга.
— Полагаю, что люди, подобные вам, не назовут рэгби приличной игрой, — сказал он, вызывая Чарлза на какую-нибудь действительно оскорбительную реплику и надеясь, что тот разоблачит себя как ренегат. — И еще, — сказал он, повышая голос, когда вызов его был встречен молчанием. — Что за идиотскую роль вы разыгрываете, Ламли? Вот говорят, что вы работаете в больнице простым санитаром. Таскаете помойные ведра и выносите горшки. Что за великая идея кроется за всем этим идиотством?
Чарлз был взбешен до предела. Сердце у него яростно колотилось, и глаза заливало кровью.
— Следует ли мне считать, Бердж, — сказал он слегка прерывающимся от гнева голосом, — что вы вмешиваетесь в мое право, неотъемлемое право гражданина, выбирать себе работу по собственному усмотрению?
Две женщины придвинулись к ним вплотную и стали увещевать обоих, стараясь затушить ссору. Это была хозяйка дома, которая являлась, вероятно, и другом своего жильца, и высокая девушка с землистым цветом лица, как видно, заинтересованная в Бердже, может быть даже его невеста. Но было слишком поздно. Все напряженно вслушивались, и теперь Берджа уже нельзя было остановить.
— Да, можете считать, если ваше идиотство этого желает! — кричал он. — Подобную работу должен выполнять тот, кто для нее рожден. Вы человек вполне определенного происхождения, определенного воспитания, хотя, судя по вашему идиотизму, этого не скажешь. Вы должны были избрать себе вполне приличную профессию, ради которой вам и давали воспитание и образование, и пусть выносят помои те, кто для этого был воспитан и обучен.
По толпе гостей прошел одобрительный ропот. Бердж выразил основной и главный из их символов веры.
— Так вы, значит, отрицаете, что труд санитара в больнице — это полезная и необходимая работа? — спросил Чарлз.
— Вовсе нет. Не думайте подловить меня каверзными вопросами. Да, это необходимо, как необходимо чистить мусорные ящики, — кричал этот образованный человек, — но есть определенные слои общества, которые рождены и воспитаны для этого. Но мы к ним не относимся. Если вы избираете подобного рода работу, значит вы ренегат и… — он пошарил в своем скудном запасе метафор и вытащил неизменную: — значит, вы ренегат и изменили окраску. А я не люблю тех, кто меняет окраску. И никто из нас их не любит. Мы уже обсуждали ваше поведение еще до того, как вы сюда явились, и, если хотите знать, пришли к общему выводу, что это позор и безобразие.
Стоявшему рядом с ним человеку, имени которого Чарлз не знал, было, видимо, неловко; его чувство неловкости разделяли многие гости. Не будучи столь непримиримы, как Бердж, они были недовольны им: он выдал, что они обсуждали поведение Чарлза еще до того, как предоставить ему гостеприимство. Однако подружка Берджа, насколько заметил Чарлз, вовсе не была смущена и глядела на него с холодным презрением. Было уже слишком поздно мирить спорщиков, и она молчаливо стала на сторону Берджа.
— А я и не хочу этого знать, — возразил Чарлз. — И не желаю, чтобы мне тыкали в нос ваши нелепые допотопные прописи об аристократии и «расе господ». Под ренегатством вы разумеете тот случай, когда помыкающий рабами саиб проявляет хоть какую-либо человеческую общность с теми, кого он погоняет, с теми, кто такие же люди, как и он сам. Эти идеи давно устарели и отмерли на практике, они сохраняются только в мозгу таких ископаемых, как вы.
— Боже правый! — воскликнул Бердж с искренней и неутолимой ненавистью. — Вы говорите в точности, как эти чертовы социалисты. Пролетарии всех стран, соединяйтесь! — заорал он, поднимая сжатый кулак.
— Я говорю только, что всякая работа, полезная и честная работа…
— Пролетарии всех стран, соединяйтесь! — снова взвизгнул Бердж, потрясая кулаками.
Он казался одержимым. Продолжать с ним спор было бесполезно.
— На вашем месте, — с холодной ненавистью сказала Чарлзу землистолицая дева, — я бы сейчас же ушла отсюда, пока вы не накликали беды вашими красными идеями.
Он уже готов был уйти, но что-то в нем прорвалось при мысли о такой неразумной, животной нетерпимости.
— К черту красных! — воскликнул он. — Я против вас в целом ничего не имею, господа. Вы собираетесь заниматься полезным делом, и, когда вплотную столкнетесь с ним, вы поймете, что такое жизнь, но я не могу не сказать вам, что такие, какие вы есть вот здесь, сейчас, вы способны вызвать во мне только презрение.
Все столпились вокруг него, теперь уже не скрывая своей вражды.
— Я презираю вас по двум причинам, — продолжал он яростно и быстро. — Во-первых, потому, что мое воспитание, которым вы меня попрекаете, шло такими путями, которые не оставили во мне ни малейших иллюзий насчет разделения человечества на спортивные команды, именуемые классами, и, во-вторых, потому, что, пока вы живете вашей пустой жизнью — смешиваете коктейли, пьете пиво, на ночном дежурстве шлепаете сиделок по мягкому месту, — я живу, как все, в настоящем мире, кое-что узнал о нем, и главное…
Ему так и не удалось сказать про главное, потому что он слишком грубо наступил им на мозоли и они почувствовали себя оскорбленными. Даже когда они навалились на него, его разум подсказывал ему не защищаться, и он не стал бы этого делать, если бы ненавистные узловатые руки Берджа не поспешили первыми схватить его за шиворот. Он ударил, ударил со всего размаха, и стоявший рядом с Берджем человек отшатнулся с восклицанием боли. Эх, не попал! Они поволокли его к двери и вышвырнули на лестницу. Он тяжело прокатился по ступеням, но от увечья его спас ковер: он поднялся, яростно вызывая Берджа спуститься в сад и померяться силами, но дверь захлопнулась. Чужак был выставлен из дома наружу, а свои остались дома, внутри.
Чарлз побрел к себе, поражаясь глубине, силе и степени того чувства унижения, которое он переживал. Оно было так ужасно и гнетуще, так несоизмеримо с тем простым, почти добродушным оскорблением, которое они ему нанесли. В его беспокойных снах девица с землистым лицом холодно смотрела на него сквозь очки взглядом Берджа. «Монокль — это простое стекло, простое до идиотизма стекло», — твердила она.
На следующее утро за кофе Роза рассказала ему содержание фильма, который она видела накануне вечером.
— А что вы делаете в свободное время? — спросила она, кончив рассказывать.
Он заставил себя выйти из угрюмого оцепенения и посмотрел на нее. Она встретила его взгляд спокойно, но он увидел, что сдержанное волнение, которое он стал замечать в ней, проступало сильнее обычного. Во всяком случае, он понял ее вопрос как приглашение. Она готова была «гулять» с ним. Он не знал, пользуются ли еще девушки вроде Розы этим выражением. Он встречал его только в романах из сельской жизни викторианской эпохи. Но сам по себе обычай этот сохранился, в этом он был уверен. Пять-шесть посещений кино, потом воскресный послеобеденный чай в ее родительском доме, и они будут считаться женихом и невестой, а потом… ну что ж, а почему бы и нет? Чем его жизнь будет хуже жизни Берджа, сочетавшегося с замороженнолицым длиннозубым порождением Роудина или Челтенхэма?
— Я плохо распоряжаюсь своим свободным временем, — сказал он, — но это можно исправить, было бы с кем. А ваш досуг, должно быть, строго расписан?
Она была явно недовольна: «расписанный досуг» был слишком замысловатым введением для обязательного в таких случаях вопроса. Поспешно он изменил редакцию:
— А что, если нам прогуляться как-нибудь вечером?
Лоб ее разгладился.
Задребезжал звонок, и на доске появился номер.
— Это мистер Брейсуэйт вызывает, — сказала она, чисто по-женски уклоняясь от немедленного ответа на его вопрос.
— Я спросил: не прогуляться ли нам как-нибудь вечером? — настойчиво повторил Чарлз.
— А что мы будем делать? — спросила она.
— Все, что захотите.
Вошла старшая сиделка.
— Вы что, отзоветесь когда-нибудь на этот звонок? — осведомилась она.
— Да, — сказала Роза, выходя из комнаты.
Сиделка сочла это ответом на свой вопрос, но Чарлз понял, что это значило: да, она пойдет с ним гулять. Ободренный и успокоенный, он вымыл кофейные кружки и отправился выполнять свои обязанности.
— Вы всегда работали в больницах, мистер Ламли? — спросил богатый пациент, в ворохе сбитых подушек казавшийся тоньше бумаги и серее пергамента.
— Нет, — ответил он, орудуя щеткой, — я служил до этого шофером по перегону экспортных машин. Зарабатывал хлеб, сидя за рулем.
Мистер Брейсуэйт, казалось, обдумывал его ответ.
— А вы оставили эту вашу профессию и поступили сюда потому, что… мм… это соответствовало вашим интересам?
— Да нет. Я лежал тут на излечении и поступил сюда потому, что не предвиделось другой работы.
Фабриканту, казалось бы, должно было не понравиться такое безразличие и отсутствие инициатива у молодого человека, но взгляд, который он бросил на Чарлза из-под своих мохнатых седых бровей, был даже чуть-чуть завистлив. Вот что значит быть свободным! — как будто говорил он. Можно браться за любую работу, которая тебе подвернется! Да уж правда ли, как он всегда считал, что нет ничего страшнее этого на свете?
— Так вы, значит, бывали без работы? — произнес он зловещие слова.
— Да, конечно. Но это меня не очень заботило. Всегда подвертывается что-нибудь подходящее, надо только отказаться от мысли, что ты пригоден лишь к одному виду работы.
Он собрал свои щетки и намеревался уйти.
— Вам ничего не потребуется, мистер Брейсуэйт?
— Да, потребуется, — с неожиданной энергией заявил этот хрупкий, обессиленный человечек. — Я хотел бы знать, какой жизненный опыт научил вас безразличию в таких важных вопросах, как выбор работы. Что-то должно было случиться с вами, иначе вы не стали бы таким непохожим на ваших сверстников. Те, кто говорит так, обычно не более чем бездельники, живущие за счет других, а вы не бездельник. Но я не спрашиваю вас об этом. Я просто не имею права задавать вам вопросы личного характера. Но, если вам самому захочется, расскажите мне об этом когда-нибудь
Чарлз оперся на щетку..
— Сначала ответьте мне вы. Почему вы проявляете ко мне такой интерес? Я не наблюдателен, но мне кажется, что вообще вам не свойственны ни любопытство, ни даже простейший интерес к другим людям. Ведь что-то заставило вас расспрашивать санитара, который убирает вашу палату. Причины этого кроются во мне? Или в вас?
Мистер Брейсуэйт закрыл глаза. Он казался неправдоподобно слабым. Чарлз представлял себе, как еле-еле пульсирует кровь в тонких жилках его опущенных век. Больной упорно думал о чем-то для него новом, и это было утомительно.
— Таких причин две, — наконец сказал он. — Мне никогда еще не приходилось так долго лежать в постели, ни о чем не думая. Сначала я думал о вещах — деньгах, о своем организме и тому подобном. Но это была просто привычка. Теперь я думаю о людях, но, когда я пробую думать о людях, которых знал в прошлом, я убеждаюсь, что не могу ничего вспомнить о них. Я, собственно, никогда никого не замечал. Не замечал, какие они были, разве что думал: вот хороший делец, это надежный служащий, а тот серьезный соперник. Женщин тоже, — добавил он медленнее и на минуту замолчал.
— А вторая причина?
— Вторая причина — это то, что вы от меня ничего не хотите.
— Вечно болтовня, болтовня, болтовня, пересуды, пересуды! — обратилась к Чарлзу старшая сиделка, входя с подносом, заставленным хирургическими инструментами и перевязочным материалом. — Хотела бы я быть на вашем месте. Только и дела, что болтать с утра до вечера, опираясь на щетку.
Чарлз вышел, но перед тем на мгновение глаза его остановились на лице мистера Брейсуэйта с явным уважением. Может быть, этот человек додумался до начатков мудрости слишком поздно, но лучше поздно, чем никогда. Плотная повязка на его глазах начинала спадать: он начинал что-то видеть.
Они с Розой поднимались по широким каменным ступеням. На лестнице, у входа, на улице перед дансингом — всюду теснилась молодежь. Молодые люди большей частью в синих или коричневых костюмах и остроносых ботинках, но кое-где мелькали кричаще пестрые твидовые пиджаки и фланелевые брюки, тупоносые туфли, кое у кого замшевые. Синие и коричневые носили пышные прически, и густо напомаженные коки обрамляли их лоб; пестрые гладко зачесывали волосы назад, без пробора, или вовсе состригали их и оставляли только низенький ежик. Они стояли, зажав сигарету в ладони, словно пряча ее. Когда они подносили ее к губам, казалось, что они обкусывают ногти. Некоторые из них в рубашках с кричащим рисунком, что будто бы делало их похожими на американцев, широко распахивали свои длинные пиджаки. Среди девушек не было такого резкого различия в одежде.
Когда Роза вышла из женского туалета, Чарлз повел ее в дансинг. Он заплатил за вход по полтора шиллинга, и они вошли в комнату. Джаз только что закончил танец и умолк, большой зал был заполнен гуляющими взад и вперед, и все стулья по стенам были заняты. Табачный дым клубами поднимался к ярким лампионам на потолке. Чарлз и Роза стояли возле двери. Он молчал, поглощенный наблюдениями. Вот такие вечера в городских дансингах были главным развлечением миллионов его сограждан британцев в возрасте до тридцати лет, а он ни разу до сих пор не бывал на них. Роза кивала знакомым. Она, должно быть, посещала танцы в этом зале каждую неделю уже с пятнадцатилетнего возраста. Как много и как быстро нужно ему заметить и воспринять, чтобы научиться говорить ее языком!
Вдруг застонал и загрохотал джаз, и толпа мгновенно пришла в движение. Но Чарлз не спешил, он приглядывался к публике, боясь, как бы не нарушить чем-нибудь сложного ритуала здешних обычаев. Он заметил, например, что стулья, расставленные по стенам, не опустели с началом танца. Более того, примерно треть присутствующих расступилась и, заслонив сидевших, образовала плотный круг глубиной в три-четыре ряда; кольцо внимательных глаз вокруг блестящего паркета, по которому шествовала торжественная процессия. Сама процессия двигалась в сложном и замысловатом порядке. Внутренний круг был малоподвижен, внешний — более оживлен, а в каждом углу под вывеской «Без непристойных кривляний!» находились пары, вовсе не сдвигавшиеся с места. Они стояли лицом друг к другу и извивались всем телом, имитируя, каждый по-своему, крайнее сексуальное возбуждение. Иногда эти пары принимались танцевать обнявшись, но обычно они держались на расстоянии и только через строго установленные интервалы протягивали друг другу руки.
Начали танцевать и они с Розой. Он тотчас же понял, что она в него влюблена. Он не сумел бы точно определить, в чем это выражалось, но ошибки быть не могло. Они прошли через внешнее кольцо и, оказавшись между двумя кругами танцующих, включились в гипнотическое раскачивание и скольжение. Чарлза слегка ужасало (ужас — острое чувство, но тем не менее его можно испытывать в слабой степени) то, что, нисколько не взволнованный Розиной влюбленностью, он преспокойно принимал ее, просто как приятное ощущение, завершающее вечер и восполняющее благополучный ход событий. Он не спрашивал себя, что ему делать, просто он бездумно плыл туда, куда его уносил поток, а потоком этим сейчас была Роза, точно так же как месяц назад была больница, предоставившая ему материальное и моральное покровительство в обмен на его возню с ведрами и щетками. Очевидно, такой уж период дрейфа он переживает, период напряженных усилий для него закончился, а его начальная бунтарская фаза была уже где-то очень далеко. По течению! Оркестр ритмически бухал ему в уши, вибрировал даже через подошвы, скользившие по блестящему паркету. Роза в его руках переставала быть личностью, становилась безликим существом, но таким сильным, влекущим и направляющим его в ту же сторону, что и музыка, и душный воздух зала, и глубокая, глубокая усталость и примиренность где-то в тайниках его сознания. Плыть! Он будет плыть по течению, и, если ему суждено соскользнуть вместе с потоком со скалы, ну что ж, по крайней мере вода, бурлящая внизу, не менее чиста, чем наверху, и он не захлебнется на этот раз при падении.
После окончания танцев он проводил Розу домой по душным улицам, мимо низких коричневых зданий. Дом́а все были на одно лицо, и все же каждый из них был единственным и любимым для их обитателей. Ночь стояла теплая, и насквозь взмокшая рубашка приятно холодила разгоряченное тело. Роза держала его за руку и молчала. Чарлз видел, что и такой, безучастный и холодный, он доставлял ей одну из незабываемых минут жизни. Этот вечер будет проблеском света, который вспыхнет в ее памяти, когда старухой, сидя у чьего-то очага, она будет вглядываться в длинные темные коридоры прошлых лет. Он знал, что, когда они подойдут к дверям ее дома, он должен поцеловать ее.
Фонари были редки в этом квартале, и дверь, у которой они остановились, скрывала широкая полоса тени. Не говоря ни слова, Роза сняла шляпу — жест, который так подходил ей и своей застенчивостью, и естественностью, и прямотой. Он означал, что сейчас она войдет в дом и что прогулка окончена. Она посмотрела на простую дощатую дверь без звонка или молоточка и не торопилась постучать в дверь или отпереть ее.
Когда он ее поцеловал, она слегка вздрогнула, но сохранила свое обычное выражение силы и спокойствия. Обняв девушку на мгновение, он почувствовал упругую плотность ее тела и то, как уверенно и устойчиво держат ее на земле ее сильные ноги. Но он оставался спокойным, потому что это не принижало и не возвышало его в собственных глазах, он просто испытывал умиротворенное и утешительное чувство, словно его наконец привели туда, где он и должен быть. Он добрался, может быть, и не домой, но к дому, где его примут и дадут спокойно укорениться до того дня, когда он и сам признает этот дом своим.
Это было в четверг, а в воскресенье они поехали автобусом в деревню. На окраине города Роза увидела в окно нечто вроде ярмарки на грязном пустыре.
— Знаете что, пойдемте на ярмарку, — горячо сказала она. — Я не каталась на карусели с тех пор… ну, словом, когда я еще была совсем ребенком.
— Вы и сейчас ребенок, — сказал он.
Она с радостью принимала любое его замечание, которое можно было так или иначе истолковать как комплимент, и сияла, когда они сошли на следующей остановке. Кондуктор кисло посмотрел на них, потому что, купив билеты за шесть пенсов, они проехали всего лишь на три, а это не укладывалось в его представление о порядке.
На ярмарке Роза была прелестна. Если нужно было чем-то подтвердить, что решение его правильно, то лучшего нельзя было желать. Ее простодушная живость, ее способность взахлеб наслаждаться маленькими, но милыми ей радостями проявились тут полностью. Он, казалось, позабыл про те три-четыре жизни, которые уложились в его двадцать три года, и сбросил груз своих лет. Они скакали круг за кругом на пучеглазых деревянных конях, старались выбить из гнезд растрескавшимися деревянными шарами чугунные кокосовые орехи, хохотали, напяливая друг на друга бумажные колпаки. На Розином было написано: «Поцелуй меня, моряк!»
— Я не моряк, — сказал он и поцеловал ее.
Глазевшие на них ребятишки захлопали и засмеялись, а Роза с притворным гневом прогнала их. Они смотрели, как сыпали в центрифугу сахар, а появлялся он в виде ваты, и ее намотали им на расщепленные палочки.
— Не занозите язык, — серьезно предостерегала Роза.
Время проходило так, как должно было проходить: бездумно, не оставляя никакого осадка.
Потом они пили чай в ее семье; сначала это представлялось ему пыткой, но первая половина дня привела его в такое розовое настроение, что он охотно согласился. И новое счастье с Розой, и неулегшееся раздражение после вечеринки у Берджа, и даже недавний необычный разговор с мистером Брейсуэйтом — все подготовило Чарлза к тому, чтобы со спокойной уверенностью выдержать и это испытание.
Было около пяти часов, когда Роза постучала в дверь своего дома. Им тотчас же отперла другая Роза, но только лет на двадцать пять старше. Коренастая, с морщинами около глаз и у рта, с тяжелыми плечами и руками, не очень-то приглядная, но с тем же выражением живости и энергии. Если Роза будет такой через двадцать пять лет, — ну что ж, это его устраивает. К тому времени и сам он будет не больно-то казист.
Мать Розы сказала, что рада его видеть. Он сказал, что рад видеть ее. На ней было воскресное платье, но то, как она держалась в нем, указывало, что дело тут не только в воскресенье.
Прихожей не было, входная дверь вела прямо в гостиную, пустоватую и чопорную, с большими фотографиями в посеребренных рамах, подавлявшими незатейливую мебель. Располагая всего двумя комнатами первого этажа на всех, они одну сохранили как музей: да, это Англия! Чарлз увидел отца Розы, только пройдя в заднюю комнату.
И здесь никаких уступок. Это был послеобеденный воскресный отдых, и отец Розы проводил его, как и всегда, в кресле у камина с развернутыми листами «Со всего света» на коленях и в глубоком сне. Без сомнения, жена убеждала его хоть для такого случая надеть воротничок и галстук, но без успеха. Он сидел в кресле, моргая и еще не вполне придя в себя. Стук в дверь и появление Чарлза вместе с дочерью разбудили его, но он еще окончательно не проснулся. И все же он не ударил лицом в грязь. Его подтяжки натянулись, когда он подался вперед в кресле, его тяжелые усы распушились, когда рот приоткрылся в улыбке, и с неподдельной приветливостью и достоинством он пригласил Чарлза располагаться как дома.
— Чайник как раз вскипел. Где Стэн, отец? Мы дождемся его, а потом сядем пить чай, — сказала мать Розы.
— Если ты не знаешь, где Стэн, — ответил глава семейства, помешивая угли в камине, — меня не спрашивай. Я не заметил, как он ушел. Должно быть, вздремнул. Это, знаете, со мной бывает по воскресеньям за газетой, — добавил он, обращаясь к Чарлзу.
Чарлз сказал что-то подобающее случаю, и в эту минуту со двора вбежала маленькая девочка.
— О Глэд, — вскричала Роза, — опять ты играла на набережной?
Девочка не ответила и застыла, уставившись во все глаза на Чарлза.
— Опять на набережной? — подхватила мать Розы, возвращаясь из кухни с заваркой. — Сию же минуту повернись, Глэдис! Так я и знала. И сколько раз я должна говорить тебе, дочь моя… — и так далее и тому подобное.
Все еще не обращая на них никакого внимания, Глэдис не двигалась, упорно разглядывая посетителя.
— Сию же минуту наверх! — Видимо, Глэдис все должна была делать сию же минуту. — Отведи ее, Роза, милочка. И заставь ее переодеться… — И шу-шу-шу о чем-то, чего не должен был слышать Чарлз.
— Чай готов, ма? — спросил парень с лоснящимся прыщавым лбом, выходя из комнаты-музея. — Драсте, — сказал он Чарлзу.
Это был Стэн. Последовало несколько минут бессвязного разговора, в то время как Роза наверху приглядывала за сестренкой. Выяснилось, что Стэн был у Лена и что Уилфу повезло на этой неделе — освободил себе субботу, а что Джеффу и Арну угрожало увольнение еще до того, как их дела будут разобраны в арбитраже. Ни один из приятелей Стэна не носил односложных имен прежнего типа вроде Джека или Боба: беспечные родители дали им у купели несообразно длинные имена, и теперь они сами укорачивали их с дикарским упоением.
Чарлзу нравился отец Розы и не нравился Стэн. Он испытывал разочарование не столько от того, каким Стэн был сейчас, сколько в предвидении того, чем он станет в будущем. Стэн явно старался «выйти в люди» и вырваться из сферы чисто физического труда: отец его был десятником или мастером на каком-то кирпичном заводе или карьере — каком именно, Чарлзу было неясно, — и Стэн хотел подняться в среду чуть повыше рабочей. А она была, во всяком случае, гораздо менее чистоплотной. В шестьдесят Стэн не обретет ни грубоватого добродушия, ни подлинного достоинства своего отца, и уже сейчас он с азартом усваивает технику дешевой моды. Он, например, говорил совсем другим языком — это был разговорный английский язык середины двадцатого века, беглый, невнятный, в основном городской и по духу своему чисто американский. В отличие от этого говора приятно было слышать речь отца, сформировавшуюся вместе с другими привычками еще до 1914 года. Последнее обогащение его словаря происходило в окопах, и легкий налет армейского языка тех лет придавал его речи особую колоритность.
Правда, говорили они с ним не так уж много. Роза привела сверху Глэдис, последние приготовления к чаю были закончены, и все они уселись за стол. Стэн еще до этого закурил дешевую американскую сигарету и курил ее, поглощая ветчину с пикулями. Дым относило прямо в лицо Чарлзу, и глаза ему щипало. Никто не видел в поведении Стэна чего-то необычного. В самом деле, Чарлз скоро понял, что основным правилом, которым руководствовались за столом, было совершать как можно больше одновременных действий. Почти беспрерывно здесь наливали, передавали, размешивали, пили чай; а почему же за чаем нельзя курить?
Разговор вертелся вокруг новостей Стэна. Не то чтобы это было сплетни, но он работал в парикмахерской и знал все обо всех. Он был подручным у мастера, державшего преуспевающий салон тут же в их округе, и все обитатели близлежащих улиц оставляли там и последние новости и свою оценку их вместе с волосами, подметать которые входило в обязанности Стэна. Чарлз уже видел, как через несколько лет Стэн откроет собственное заведение, безвкусно пышное, но грязное, с объявлениями о резиновых изделиях между рекламами жидкого мыла для волос.
— А как там Сэм Болтон управляется со своими голубями? — спросил отец.
— Почем я знаю. Но Лэс трепался вчера, от этих толстозобых обалдеть можно. Все время в окна лезут.
— Я ему уже советовал завести новых. Ничего у него не получится от тех же самых. Так я ему и сказал.
Стэн не ответил. Интересы их не совпадали потому, что отец обычно спрашивал только о людях своего поколения, которые Стэну до смерти наскучили.
— А как, прошла спина у его матери? — спросила Роза. — А то мы устроили бы ее в нашу больницу.
— Почем я знаю, — буркнул Стэн, куря и дожевывая кусок пирога.
— Она все еще под наблюдением врача, — сказала мать Розы. — Кому еще чаю? Роза, милочка, принеси еще кипятку из кухни.
Чарлз сидел молча под упорным взглядом Глэдис. Он был мирно настроен и не расположен к разговору. Они приняли его без особого любопытства и вполне дружелюбно. Он был знакомым Розы, и ее дело было занимать его.
Наконец, уничтожив гору ветчины, пирогов, хлеба и масла и поглотив пинты крепкого чая, они поднялись из-за стола. Стэн сразу же молча ушел, женщины скрылись на кухне мыть посуду, а отец Розы разжег трубку и попытался занять Чарлза разговором, пока Роза не вернется и не возьмет его на свое попечение.
Чарлз и тут оказался на высоте. Бесценные страницы «Со всего света» снабжали его темами. Сначала выяснили, что думает отец Розы о пламенном отчете спортивного комментатора (дело шло о футболе), затем о менее горячем, но все же актуальном споре на полосе бокса. Наконец, об убийствах и о том, как ужасающе легко преступнику избежать заключения в Бродмур и тому подобные места. Трижды за четверть часа отец Розы сплюнул в огонь, и, когда он это делал во второй раз, Чарлз решил не отставать и тоже плюнул. Он так и не понял, правильно ли это было с его стороны. Старик как будто и не заметил, но Глэдис, глазевшая на него из угла, тихонько захихикала.
Поддерживая затухавший разговор, Чарлз пытался проявить интерес к делам семейным. В какую школу ходит Глэдис? Не думает ли Стэн обзавестись собственным делом? И тому подобное. Но разговор на эту тему вовсе не клеился, и скоро он перестал спрашивать. Отец Розы, народив детей и заботясь об их пропитании, до того как они сами смогут прокормить и одеть себя, считал, по-видимому, что уже выполнил свой отцовский долг, и о прочем имел самое смутное представление. Из вежливости Чарлз обратился к Глэдис с вопросом, как ей нравится в школе, но она, не сводя с него глаз, только хихикнула в ответ.
Скоро вернулась Роза, одетая для вечерней прогулки, и они пошли в кино. Его представление семье состоялось. В кино они сидели спокойные и довольные, машинально глядя на огромный экран, населенный никому не нужными призрачными тенями. Чарлз чувствовал, что наконец-то поиски его окончились. Никаких требований, только быть здесь, только существовать. Он думал об отце Розы и о том, как он выигрывает по сравнению с отцом Шейлы. И потом, здесь нет Тарклза. Впрочем, Стэн был Тарклзом этой семьи, но пока безвредным. Ну что ж — подходит! Его требования к жизни становились все скромнее и скромнее, пока эта душная, уютная комната не вместила их целиком. Эта комната и другая наверху, где стоит кровать Розы. Бердж, Хатчинс, Локвуд, Тарклз, Родрик могут искать его, чтобы снова мучить, как прежде, но в этой комнате, в этой постели они не найдут его. Он будет свободен и незаметен.
Верная врожденной чопорности и сдержанности своей среды, Роза только однажды задала ему долгожданный вопрос: вопрос о «других».
— А у вас была когда-нибудь девушка? — спросила она как-то вечером по дороге из кино домой. — Ну, по-настоящему?
Ему приходилось переводить это на свой язык. В его прежнем кругу «иметь девушку» означало нечто совершенно определенное. Она же спрашивала его, был ли он влюблен, была ли у него невеста.
— Одна была, — сказал он. Почему не признаться?
— А она была красивая? Вам… вам она нравилась больше меня?
Опять это застенчивое уклонение от слова «любовь» и бедное, ничтожное, надломленное слово «красивая», которое несет такую всеобъемлющую службу. Но ясен был истинный настоятельный смысл ее вопроса.
Делая вид, что не понимает ее, он уцепился за слово «нравилась», хотя прекрасно понимал, что она имеет в виду.
— Она мне совсем не нравилась, совсем, — сказал он медленно, стараясь быть честным. — Мое чувство к ней делилось примерно на три части. Около трети — была ненависть, другая треть — лишь бы она была рядом и я смотрел бы на нее, не говоря ни слова, и последняя треть — желание…
Он собирался было добавить: «Желание кусать ее плечи, руки, ноги», — но вовремя удержался. Это было бы неуместно. Если он не хочет ранить чувства Розы, ему надо отрешиться от привычки студенческих лет, привычки безоглядной откровенности и честности в такого рода вещах. Он закончил вялым: «…касаться ее».
Роза молчала. Неужели даже такой малости достаточно, чтобы оскорбить ее респектабельность? Но она сказала:
— А ко мне вы это чувствуете? Что-нибудь из этого?
— Нет, — ответил он все так же медленно, так же честно. — Ничего такого в точности. Мне вы слишком нравитесь — не знаю, чувствуете ли вы это, — а она мне вовсе не нравилась…
— Но вы любили ее, — неожиданно закончила она.
Удивленный, он промолчал.
— Если именно так вы любите других, — спокойно продолжала она, — то непохоже, что вы любите меня, если все это такое разное.
Он остановился и посмотрел на нее.
— А почему нельзя любить разных по-разному? — спросил он. — И почему одна любовь лучше другой? Почему одна любовь не может быть ненавидящей и губительной, а другая — целящей, утешающей, чудесной?
Искренность и сила его чувства удивили его самого, а она успокоилась и повеселела. Потом, думая об этом разговоре, он убеждался, что чем-то новым был отмечен тот день. Он был как путевой столб на дороге, которая вела туда, куда он и сам все сильнее хотел идти. Нет, вернее, веха, потому что путевой столб сказал бы ему, как далеко ему еще остается идти.
— В этом письме плохие новости, очень неприятные новости, — сказал мистер Брейсуэйт, слабо помахивая конвертом. — Мой шофер собирается уходить. Женится, видите ли.
— Вот как? — безразлично отозвался Чарлз и, чтобы поддержать разговор, добавил: — А разве вы держите только холостых шоферов?
— Ну, какое же это место для женатого? — сказал мистер Брейсуэйт. — Маленькая комната над гаражом. Там двоим и не поместиться.
Чарлз обмахнул метелочкой приемник и придвинул его поближе к кровати.
— Я… Вы, кажется, говорили, что работали шофером, транспортным шофером, не так ли?
— Да, — сказал Чарлз, еще не понимая, к чему тот клонит.
— Я думаю, что такая работа не… не подойдет вам, не так ли?
Чарлз был благодарен, даже тронут, но покачал головой.
— Очень жаль, мистер Брейсуэйт, но, как это ни странно, я сам думаю на этих днях жениться.
— А! — слабо прошелестел мистер Брейсуэйт. — Вот как! Ну, тогда, конечно…
— Вам нетрудно будет найти шофера, — успокоил его Чарлз, собирая свои щетки.
Всю следующую неделю он много времени проводил с Розой. Они гуляли вечерами в понедельник, вторник, четверг. Каждый раз он заходил за ней домой и болтал некоторое время с теми, кого заставал на месте. Даже Глэдис стала привыкать к нему и время от времени отводила от него глаза. Все это было приятно, но он не очень огорчился, когда в пятницу Роза оказалась чем-то занята и он мог провести вечер, как ему вздумается. Столь частый прием таких больших доз радушия и домашнего уюта без всякого противовеса даже немного тяготил его. Правда, он нуждался в такой пище, как в хлебе, но и хлеб может приесться.
Сидя в своей конуре после чая, он снова припомнил эту метафору, пытаясь разобраться в своих чувствах. Да, пресыщение, но, может быть, это было острее, чем легкая тошнота от некоторого эмоционального пресыщения. Где-то (а где, он не сказал бы точно) был одновременно и неутоленный голод. Чувство, которое трудно определить, если вообще возможно его определить, все время бурлило под спокойной гладью удовлетворенности. Так зудит заживающая рана. Но разве он был ранен? Его исковерканная жизнь, как и его исковерканное тело, вновь обрели целостность. Но этот зуд, зуд! Что-то здесь неладно.
«Выпить хорошенько — вот что тебе надо, дружище», — сказал он себе, остановившись у зеркала в прихожей. На улице было душно, как перед грозой. Начало августа. Ущербное чувство, что надвигается осень и листья уже потеряли свою свежесть. И не только у него под ногами на тротуарах лежали опавшие листья, но и там, за городом, листья медленно засыхали и нашептывали эту весть деревьям, задыхающимся в дымовом кольце городских дворов.
Он зашел в пивную возле больницы, но там было грязно и пусто. Несколько стариков сидели, уставившись красными слезящимися глазами в пивные стаканы, и казалось, что пиво — это их слезы, которые они накапливают на пустом дне ради неведомой цели. Он вышел, даже не допив стакана, и долго бродил по тихим переулкам. Каждый из них, каждый перекресток и скверик — все были на одно лицо. Приземистые коричневые здания следили за ним, когда он проходил мимо них. «В одном из них будет твой дом, — шептали они ему. — Ты найдешь Розу на кухне и постель в верхней спальне, семейные фотографии будут вести нескончаемые беседы в холодной гостиной, а уборная будет на заднем дворе во веки веков. Аминь».
Ну и что ж? Он спрячется и спасется. В таких домах никогда ничего не случается, по крайней мере ничего такого, что было бы непонятно их обитателям. Никаких проблем, никакого искусства, споров и столкновений, только рождение, смерть, еда, отдых, воскресный послеобеденный отдых у камина с еженедельником «Со всего света» на коленях. Утром вместо птиц его станут будить фабричные гудки, он отвыкнет от воротничка и галстука и отрастит себе брюшко. Когда годы пройдут неслышно, как табун коней по мягкой траве, он станет ближе к своей Розе, делая ее счастливой и отражая ее счастье, как помутневшее зеркало. Но что значат эти несколько мутных пятен?
Вот эта пивная выглядит веселее. Он вошел, заказал пиво и занял место. Нет, не то. Внутри это был настоящий пивной дворец. Он, должно быть, забрел незаметно для себя в центр города, по крайней мере заведение это было рассчитано на более шикарную клиентуру, то есть как раз на тех людей, которых отныне он постарается избегать. Кроме того, по рассеянности он вошел не в ту дверь: в ресторане может быть еще сносно, но это бар. Он осмотрелся с отвращением. В такого рода заведениях и встречаешь людей вроде Тарклза.
К нему подсела проститутка.
— Заскучал, дружок? — спросила она.
— Нет, у меня тут свидание, — сказал он, чтобы спровадить ее.
Одета она была в уродливую зеленую кофту и юбку: кричащий контраст с копной пергидролевых волос. Странно, но почему они, как нарочно, выбирают самые ужасные цвета: может быть, этого требует ремесло (надо делать себя заметнее), или, может быть, их образ жизни убивает всякое эстетическое чувство. Ему захотелось спросить, что заставило ее выбрать такое сочетание цветов, но тогда он ни за что не отделался бы от нее; а так она ушла в другой конец зала и перенесла внимание на старого джентльмена с белыми усами, которому следовало бы сидеть дома и поливать свои розы.
Нет, не стоило пить пиво. Его разморило, и он по-несчастнел. Но если он перейдет теперь на что-нибудь покрепче, то непременно опьянеет. Пропал вечер! Разве так надо отдыхать от прогулок с Розой? Он подумал вдруг о маленькой комнатке над гаражом мистера Брейсуэйта; воображение нарисовало ему тихое убежище, вроде тех, что украшают календари: коттедж с вьющимися розами, оплетшими решетчатое окошко. Какая чушь; должно быть, это скорее похоже на сборный дом где-нибудь в трущобах, и запах бензина лезет во все щели. Надо взять себя в руки. Непременно надо.
Он подошел к стойке и заказал виски. Только одну порцию, от одной ничего ему не сделается, а если и сделается, так наплевать! Он только что заплатил и хотел идти к своему столику, как вдруг увидел у самого своего локтя какой-то предмет. Бар был оборудован высокими красными табуретами и до тошноты напомнил ему кафе-молочную. Рядом с ним на стуле сидела девушка, с нею был мужчина, на которого он даже не взглянул.
Предмет на прилавке оказался сумочкой. Она была несколько необычна по форме, жесткая и квадратная, с застежкой, которая напоминала свернувшуюся золотую змею.
Виски не могло выплеснуться из стакана, его там было всего на полвершка от донышка. Но оно оплеснуло края доверху и маленьким водоворотом опустилось на дно. Рука его не могла прийти в равновесие, он поставил стакан на прилавок. Девушка, не глядя на него, потянулась к сумке, чтобы достать носовой платок. Она отстегнула золотой змеиный клубок. Пальцы у нее были не те: короткие, толстые, слишком много колец, ногти выкрашены в бутылочно-зеленый цвет.
Он не верил глазам: этого не может быть! Ведь он свободен, свободен, уже давно свободен. Какое ему дело до сумочки, и чья она, и у кого была точно такая же! Боже, ну зачем это! Такой муки он не мог себе и представить. Он ухватился за стойку. Волны боли шли откуда-то изнутри, они начинались где-то возле солнечного сплетения и пронизывали все тело до кончиков пальцев на ногах и руках. Ну что они с ним делают? Нет, нет, неужели они не знают, что они с ним делают? Все здесь в баре, все во всем свете, если бы они только знали, они помогли бы ему, разыскали бы Веронику и привели бы ее к нему. Они нашли бы ее, пойми они только, что человек умирает, человек, который не заслужил такой смерти и адских мучений. Если они заглянули бы в него и хоть на мгновение почувствовали бы то, что он чувствует, они попытались бы ее найти. Телеграммы ринулись бы по проводам: з-з-з, это вы? Срочный вызов, приостановите все передачи, человек мучается. Телеграмму отпечатают на листке бумаги, кто-то постучит в дверь комнаты, где она сидит, или застанет ее на лужайке, где она гуляет одна. Если бы кто-нибудь тонул, ему кинули бы канат. А это хуже, чем тонуть, это — раскалываться на куски. Человечество не допустит, чтобы с ним такое случилось.
Нет, нет, нет, никто ему не поможет. Допивай стакан, уходи из бара. А как же сумочка? Не может быть двух таких. Она, наверно, украла ее? Может быть, это и есть нить к Веронике, или она, быть может, там, в сумочке, какой-то магией уменьшенная до размера белой мышки, и только ждет, чтобы он открыл сумочку и выпустил ее. Опустить ее в воду, и она снова достигнет своего настоящего роста. Обезвожена. Он сходит с ума, на этот раз всерьез. Чарлз залпом выпил виски.
Внезапно он ощутил усталость, усталость старика. Нет, конечно, сумочку эту девушка купила в магазине, должно быть, таких сумок сколько угодно. Змея на застежке и все прочее. Каждый может зайти в магазин и купить. Он сам может пойти и купить такую же и подарить Розе.
Роза! Сидя с пустым стаканом в руке, не спуская глаз с сумочки на стойке, он вдруг и окончательно понял, что с этим все кончено. Теперь он ничего не подарит Розе, даже самого себя, потому что сам он не свой. Еще виски. Мысли о Веронике отхлынули. И это прошло. Никогда, ни за что не вспоминать о ней. Не надо ему никого. Если бы она сейчас вошла в этот самый бар, он тотчас же вышел бы в другую дверь, не сказав ей ни слова, постаравшись, чтобы она его даже не заметила. Разбит. Колеса подмяли его, проехали по нему. И эта последняя мечта о тихом убежище в закопченном коричневом доме — теперь он знал ей цену. Просто этап выздоровления. Выздоровление означало только осознание своей болезни, трезвый учет того, насколько ты изувечен. Не надо ему Розы, не надо Вероники, не надо ничего.
— Выбирайся, как можешь. Жалкий слюнтяй! — сказал он, выходя на улицу.
— Ну, вот и кончилось, — сказал он, входя через несколько шагов в другую пивную.
— Недотепа! — сказал он стакану портера. — Что ты мудришь?
— Вы мне, дружище? — спросил его, перегибаясь, человек в кашне.
— Нет. Просто кетгут. У меня кетгут, — сказал он, вставая. — Я и сюда пришел оставить кетгут.
Он вышел.
— Не дури! — сказал он фонарному столбу. Крутясь, люблю я скудно то, что ненавижу. Любовь-паскуду в ненависть скрутя… Ну, хватит, хватит.
— Так и не дождался, дружок? — спросила, подходя к нему, проститутка.
— И не дождусь, — сказал он. — Так мне и надо.
— Ты не обижайся, дружок, — сказала она.
— Я не обижаюсь, — сказал он.
— А насчет той работы, мистер Брейсуэйт, — сказал он. — Если место еще не занято, я бы согласился. Дела у меня так обернулись.
— Значит, вы сейчас не женитесь?
— По-видимому, нет.
— Но как же? Вы соглашаетесь, не спросив меня ни о часах, ни об оплате? — в смятении спросил мистер Брейсуэйт: ему трудно было привыкнуть к такому человеку, как Чарлз.
— А разве это уж столь неблагоразумно с моей стороны? Вспомните, что я достаточно нагляделся на вас за это время и уверен, что вы не из тех, кто недоплачивает своим служащим… сэр, — добавил он, чувствуя, что отношения между ними должны стать более официальными, и чем скорее, тем лучше.
Ему нравился мистер Брейсуэйт, и одно время они чуть было не перешли на доверительную близость. Но инстинкт подсказывал ему, что нельзя допускать сложных взаимоотношений, которые возникли бы из попытки путать хозяина с другом. Он должен отклонять всякий намек на опеку.
— Вы решили как раз вовремя, — сказал мистер Брейсуэйт, приглушая интимную ноту, словно и он почувствовал в этом опасность. — Меня выписывают отсюда завтра. Я поеду к себе в Сассекс и останусь там до начала осени. Как только вы освободитесь, приезжайте, для вас все будет подготовлено. Но, вероятно, вы должны предупредить здесь за неделю или две?
— Нет, — сказал Чарлз с излишней горячностью, — я могу уйти немедленно. Я не подписывал никаких соглашений: просто я потеряю недельную плату, если уйду без предупреждения, и… — Тут он вспомнил, что говорит со своим будущим хозяином и не должен так распространяться об уходе без предупреждения, и добавил: — Случилось так, что оставаться здесь дольше мне трудно, и для меня и для других. Я мог бы уехать с вами завтра.
— Это очень удачно, потому что меня некому было бы отвезти в Сассекс.
— Значит, решено, сэр? Место за мной?
Мистер Брейсуэйт кивнул.
— С завтрашнего дня.
— Видите ли, — сказал он Розе. — Случилось так, что завтра я уезжаю.
— А когда вы вернетесь? — спросила она, еще не понимая.
— Я не вернусь, — сказал он, презирая себя. — Сюда не вернусь никогда.
Она взглянула ему в лицо. Живость ее мгновенно увяла, осталась бледность и пустота.
— Но почему, скажите?
— Не могу.
— Скажите. Вы должны сказать.
— Роза, дорогая, дорогая моя. Я хотел бы… все это так глупо… Я хотел бы объяснить, но…
— Я что-нибудь сделала не так?
— Нет.
— Может быть, я чего-то не сделала? Того, чего вы от меня ждали?
— Нет ничего такого, что мы бы сделали не так. И нет ничего такого, чего мы могли бы избежать.
— Вы не должны так со мной поступать, — сказала она с мертвенным холодом. — Вы не должны так поступать с девушкой. С порядочной девушкой. Я не стараюсь вас удержать, я только хочу знать, в чем я перед вами виновата?
— Боже мой, Роза, я уверяю вас, что ни в чем вы не виноваты. Вы всегда были правы и ласковы. Вы были такой, какая вы есть.
— Так в чем же дело?
Он стоял перед ней. Его мозг был пуст и сух. Он хотел объяснить ей, что это не его вина. Он не хотел оскорбить ее, он просто ошибся. Ему казалось, что он такой человек, который может дать ей счастье и помочь ей раскрыть всю свойственную ей живую простоту, но это не так. Теперь она глядела на него через стол, заставленный грязными тарелками, и на лице ее и во всей фигуре не было и следа этой живости — только мука и оцепенение.
Как ни безгрешны и спокойны были его отношения с Розой, он испытал с ней больше счастья, чем с какой-либо другой женщиной, и они уже обрели способность говорить друг с другом без слов. Беспомощно, молчаливо он пытался объяснить ей, что все было ошибкой. И в ответ она молча обвиняла его.
«Ты согрешил против меня, — говорил ее взгляд и весь облик. — Ты оскорбил меня так, что этого нельзя простить. Потому что, в сущности, ты совершил величайший грех против ближнего: ты хотел использовать меня в своих целях. Не давать, не общаться со мной, а для чего-то использовать меня».
«Не так все это просто», — пытался он оправдаться своим взглядом, но она взглядом отвергла его защиту.
«Я готова была любить тебя, а ты смотрел на меня как на лекарство».
Обвинения и оправдания, ненужные, неубедительные оправдания, скрещивались над столом. Он чувствовал себя поверженным в грязь.
— Так в чем же дело? — повторила она вслух.
Пристыженный и раздавленный, он пробормотал:
— Я не могу… не могу объяснить… но так надо.
— Да скажите же, что случилось? Ведь что-то должно было случиться, что-то, о чем вы не хотите мне сказать, — проговорила она изменившимся голосом, вялым, без всяких оттенков.
— Я увидел сумочку. Это была сумочка, — мучительно, бешено взорвался он.
— Силы небесные! До сих пор не вымыты тарелки, — расшумелась вбежавшая старшая сиделка. — И на что только уходит у вас время?
Потом она заметила, что Роза плачет. Она плакала тяжело, беспомощно, не стараясь скрыть своих слез. Сиделка сейчас же напустилась на Чарлза, как ярый заступник, как женщина, встающая за другую женщину против общего врага.
— Чем вы ее обидели? — строго спросила она.
— Поверьте, — бормотал Чарлз, униженный и несчастный. — Поверьте, что мне трудно это объяснить. Лучше не спрашивайте, прошу вас. Вы этого не поймете.
Роза отвернулась. Плечи ее содрогались от беззвучных рыданий. Старшая сиделка пришла в бешенство, особенно от слов Чарлза, что она этого не поймет.
— Не пойму? Вот еще выдумали! — воскликнула она. — Вот так все вы поступаете, грязные вы козлы! Я-то все понимаю. Закрутили с нею, а потом довели до слез. Знаю я вас, будьте все вы прокляты! Не плачь, дурочка, — сказала она Розе. — Тебе же лучше, что отвяжешься от этого дрянного лоботряса. А вы берегитесь, бездельник! — сказала она, обращаясь к Чарлзу.
— Да, — бессвязно ответил Чарлз и кивнул.
— Вон, сейчас же вон отсюда! — бушевала она. — И ступайте, работайте, чтобы хоть чем-нибудь оправдать хлеб, который едите.
Без слов, с поникшей головой он собрал свои щетки и тряпки.
— И еще вот что, мистер Дон-Жуан, — сказала она, одной рукой обнимая Розу за плечи. — Если вы еще сделаете какую-нибудь пакость, я добьюсь, что вас мигом вышвырнут, вот так! — и она щелкнула пальцами свободной руки.
— Я и так увольняюсь, — сказал он вяло. — Сегодня я последний день на работе.
— Ну и проваливайте, скатертью дорога, — выпроваживала она Чарлза, стремясь скорее остаться наедине с Розой. — Ступайте и работайте, хоть это и последний ваш день у нас в больнице. И в другой раз, если повстречаете приличную девушку, не смейте и думать о ней!
— Да, — сказал он послушно, как будто она все еще приказывала ему как санитару. — Так я и сделаю.
IX
Весьма характерно для мистера Брейсуэйта было то, что он не держал роллс-ройса. Он был богат, но не хотел выставляться и лезть в миллионеры и в этом духе выдерживал весь уклад своей жизни. Лишние две тысячи в год, и Чарлз мог бы щеголять в дорогой униформе с начищенными пуговицами и в кожаных крагах, водил бы дорогой роллс и спал бы… среди тараканов. А сейчас он носил скромную коричневую куртку, фуражку с козырьком, наслаждался комфортом своей крошечной комнатушки и гонял по деревенским дорогам тяжелый даймлер: гидромуфта, плавный ход, три с половиной тонны веса. Чарлз чувствовал себя в нем водителем автобуса, только что не надо было останавливаться и впускать пассажиров.
Чарлзу повезло. Первую неделю он еще сомневался, предвидя, что за всем этим может встретиться еще какой-нибудь неожиданный ухаб, но, когда прошло первое ощущение неправдоподобной удачи, он погрузился в транс самопоздравлений. Тихий покой: затерянность не меньшая, чем если бы он женился на Розе и заслонился родством со Стэном. И вместе с этим идиллическое, почти пасторальное умиротворение, которое источала на него безмятежная красота деревенского пейзажа. Дом — вероятно, ферма семнадцатого или восемнадцатого века — был скромным кирпичным строением, с кое-какими ненавязчивыми, но комфортабельными новшествами, которые никак не затрагивали его внешний вид. Опять-таки сказывалась умеренность мистера Брейсуэйта, его нежелание подчиняться велениям собственного богатства. Из окна своей комнаты Чарлз любовался тем, как заботливо содержимый сад (загородного стиля) незаметно переходил в заботливо сохраняемый деревенский ландшафт, погруженный в отдохновительную дремоту. И все же для Чарлза это не было настоящей деревней. Сельский вид? — да; луговины и пашни? — да; пивные, полные краснолицых, широкоплечих селян с их медленным громким говором? — да; но он привык к деревне средней Англии, которая в поте лица выращивает свой хлеб. Сассекс, его баснословная красота, его ухоженные белые коттеджи, беленые стены и черные крестовины старых домов, знакомых по черно-белым голливудским фильмам, лоснящиеся коровы и столетние деревья напоминали ему декорацию, подделку, старательно насаждаемую преуспевающими дельцами для своих тихих, спокойных, сытых загородных уик-эндов. Медленно проезжая по уединенным дорогам, кивающим путнику зелеными изгородями по бокам, давая гудок на улицах крохотных чистеньких деревенек, Чарлз чувствовал при виде этой подчеркнутой застенчивости примерно то же, что должен бы чувствовать американский турист: удовольствие от хорошей постановки и некоторую неловкость от того, что она так блестяще организована.
Конечно, он признавал, что ему посчастливилось и что условия, в которых он начинал работу, были идеальные. Прежде всего мистер Брейсуэйт отдыхал после операции. Так что не было надобности возить хозяина в Лондон и долгое время ожидать его у городского дома, готовясь в любую минуту включиться в кошмар городского движения. Просто гора с плеч! А затем оказалось, что мистер Брейсуэйт в какой-то отдаленный период своей жизни имел благоразумие выбрать себе жену, в точности повторявшую его самого. Она была настолько бесцветна и безлика и в хорошем и в дурном, что Чарлз в перерывы между встречами с нею не мог вспомнить, ни как она выглядит, ни как говорит, по меньшей мере первые две недели. Он возил ее как еще один пакет из числа ее магазинных трофеев, притрагивался к козырьку, встретив ее на дорожках сада, сидел на своем месте и читал газету, пока она делала визиты соседям, — и все.
Темп его жизни замедлился до желанной необременительной трусцы. Он забыл вкус спокойствия с тех первых золотых недель мытья окон, когда занятие это еще не стало препятствием на пути к Веронике. Теперь к нему словно вернулось что-то из пережитого в те дни. Его комнатка над гаражом, когда он взбирался туда после работы, чем-то приятно напоминала чердак Фроулиша. Не возникало даже проблемы товарищей по работе: их фактически не было. Была только постоянно растерянная экономка, всецело поглощенная тщетной муштрой постоянно сменяющихся и более или менее тупых девушек из окрестных деревень. Все сколько-нибудь смышленые давно уже были в городе и по большей части обслуживали «молочные бары» по соседству с американскими аэродромами. Лет десять назад дом был бы наполнен целым штатом слуг во главе с дворецким, похожим на сановника восемнадцатого века, словно взятого напрокат из галереи мадам Тюссо. Была бы жесткая иерархия, еще более мелочная и строгая, чем в больнице, и ему пришлось бы как-то втискиваться в ее рамки. А теперь — ничего подобного, он даже не знал имени старика, перекапывавшего сад, или парня, помогавшего ему по субботам. Сам он был словно Робинзон, но он мог не бояться следов на песке.
Однажды жарким и душным вечером он не торопясь протирал передние фары, как вдруг дремотный августовский воздух зажужжал на высокой ноте, словно где-то вилась большая рассерженная пчела. Нарастая, звук перешел в густое, сдавленное фырканье, потом снова взвыл бешеным ревом. Чарлз оглянулся и посмотрел в сторону въездной аллеи. Она большой дугой огибала садик позади дома, чтобы оградить от всяких запахов и пыли деревенскую атмосферу цветника, разбитого перед домом. В просвете живой изгороди он заметил, что, несмотря на крутой заворот и тормозящее действие гравия, кто-то мчался по дорожке со скоростью не менее сорока миль. Он поспешно отступил за солидное прикрытие своего даймлера.
И тотчас же на маленькую площадку перед гаражом с вздыбленным от торможения передом влетел мотоцикл. Песок и гравий брызнули во все стороны, как вода при быстром спуске судна. С приторможенными колесами эта отвратительная машина закружилась на месте. Руль глубоко процарапал краску на двери гаража. Потом машина чихнула, остановилась, и наступила тишина.
Не успел Чарлз выразить свой протест, как мотоциклист опустил подставку и, укрепив машину, обернулся к нему.
— Неплохо, а? — сказал он. — За шестьдесят две минуты от самого города. Точнее, от Хайгета.
Это был крепко сбитый чернобровый юноша с тяжелой челюстью. Лицо его не выражало ни ума, ни чувств, но не лишено было привлекательности. Держался он с непринужденной веселой уверенностью. Должно быть, многое он умел делать как следует, а что касается вещей, которых он не умел делать, то он о них, вероятно, никогда не слыхал.
— Как находите старую колымагу? — он ткнул пальцем в даймлер. — Развалина! Разогнать до двадцати — надо пять минут. — Он громко захохотал, потом внезапно сказал серьезным тоном: — Смотрите! — и быстро поднял капот. — Я придумал, как ее подстегнуть. Тут совсем легко увеличить компрессию на две трети. Видите, как стоит этот жиклер? Тут, знаете, можно еще много выжать.
— Прежде чем входить в подробности, — сказал Чарлз, обретя наконец дар речи, — не разъясните ли вы мне одну безделицу? Кто вы, собственно, такой?
Юноша захохотал.
— Ну да. Я совсем забыл. Вы же не знаете. Я…
— Уолтер, — и в голосе мистера Брейсуэйта, подошедшего к ним сзади, Чарлз услышал интонации, которых он и не подозревал у него. — Это что, твоя машина?
Он пришел сюда из цветника узнать о причине такого шума.
Юноша повернулся к нему и заговорил с наигранной горячностью, как продавец, старающийся всучить товар клиенту, который заведомо никогда ничего не собирается покупать.
— Ну и что же, папа. Я не думаю, что твое запрещение может касаться такой надежной…
— Я тебе сказал: никаких мотоциклов. Значит, никаких мотоциклов, — ледяным голосом произнес мистер Брейсуэйт.
— Да, но ведь эта…
— Кажется, я говорю ясно.
— Ну да, конечно, но, если мне подвернулась такая машина, надежная, как скала, на ней можно абсолютно без опасений…
— Мне ничего не надо объяснять. Тебе не на это отпускаются деньги.
— Смотри, вот здесь телескопическая вилка и…
— Это не предмет для обсуждений, Уолтер.
— …графитная смазка и никакой…
Мистер Брейсуэйт круто повернулся и вошел в дом.
Уолтер посмотрел на Чарлза. Выражение дружелюбного доверия сменилось немного комичным унынием. Большие белые круги вокруг глаз, там, где защитные очки предохраняли от пыли и масла, еще больше усиливали сходство его физиономии с мордочкой какого-нибудь диснеевского зверька.
— Ну его! Мог бы я сообразить не вваливаться сюда на машине. Надо было держать ее в школе или где-нибудь в соседней деревне. Хорош подарок к рождению — шестнадцать лет, и никаких мотоциклов. У него просто дурацкая навязчивая идея! Заладил: опасно, опасно. Но не могу же я не практиковаться еще целых шесть месяцев!
Чарлз молчал, стараясь уяснить положение.
— Простите за тупость, — сказал он. — Но я с некоторых пор привык к спокойной жизни. Я совсем отстал от событий и дошел до того, что не могу воспринимать больше одного явления зараз. Значит, имя ваше Уолтер, и я слышал, что вы назвали хозяина «папа», из чего я заключаю, что вы его сын.
— Совершенно верно.
— И вам шестнадцать лет шесть месяцев, хотя вам можно дать тридцать.
Уолтер просиял.
— Так, значит, я выгляжу старше семнадцати лет? И не похоже, что у меня могут потребовать права, как у несовершеннолетнего?
— Я и еще кое-что знаю о вас, — продолжал Чарлз, стараясь не сбиться с тона. — Вы энтузиаст автодела. История началась для вас с момента изобретения запальной свечи.
Квадратное запыленное лицо Уолтера расплылось в счастливую улыбку.
— Ну, скажем, не запальная свеча, — заявил он тоном знатока, который смакует какую-нибудь тонкую деталь своего любимого дела. — Скажем, дифференциал.
Миссис Брейсуэйт закончила свои утренние закупки в соседнем городке.
— Кстати, я совсем забыла, Ламли, — сказала она, открывая дверцу и готовясь выйти из машины. — Муж хотел, чтобы вы выехали на станцию к поезду 2.45. Я не расслышала имени, но это, должно быть, молодой человек, который летом будет заниматься с Уолтером. Тут, я полагаю, никого из сходящих пассажиров не смешаешь с репетитором.
Чарлз что-то невнятно пробормотал в знак согласия — он никогда не вступал в разговоры с хозяевами — и понес ее свертки в дом.
После завтрака он вывел свой даймлер. Маленькая станция переживала свои ежедневные полчаса относительного оживления, потому что местный поезд развозил по всей округе пассажиров с экспресса, ссаживая их на все более и более тихих полустанках. Это был единственный поезд, с которым до их глухого угла добирались люди или вести из большого мира.
Чарлз сидел на платформе и курил сигарету. Его кепка с лакированным козырьком лежала рядом. Даймлер терпеливо отдыхал на солнышке у подъезда, и от его сидений исходил запах горячей кожи. Объявили о приходе поезда, и он тут же хлопотливо запыхтел у вокзала.
Чарлз вглядывался в пассажиров, стараясь отличить среди них того, кто походил бы на репетитора хозяйского сынка. Сошли всего двое: пожилая женщина с окороком в сумке и мужчина. Это был Джордж Хатчинс.
Несмотря на свою успокоенность и отказ от всевозможных претензий к жизни, Чарлз вдруг почувствовал, что с годами характер его не становится благодушней. Наоборот, теперь он меньше, чем когда-либо, был склонен переносить оскорбления. Одно присутствие Хатчинса менее чем в пяти милях от него было само по себе оскорбительно. Он решил перейти в наступление.
Хатчинс пытливо приглядывался и нервно озирался. Трубка его была наготове, чтобы дать ему возможность подумать, в случае если бы пришлось отвечать или действовать. Уже с первого взгляда Чарлз увидел, что этот грим глубокомыслия за год преподавания в колледже стал более определенным и более профессиональным. В самом взгляде, которым он окинул окружающее — энергично, многозначительно и в то же время подчеркнуто рассеянно, — чувствовалось, что он успешно овладел всякими менторскими штучками. Чарлз сидел на скамье и любовался представлением.
— Меня должны были встретить, — услышал он слова Хатчинса, обращенные к носильщику. — Мистер Брейсуэйт, э… э… э… — тут он не расслышал, — определенно обещал, что меня доставят.
— Нам не известно. Ничего не знаю, — кинул ему через плечо носильщик и вошел в дверь с надписью: «Только для служащих».
Он, несомненно, знал, что машина мистера Брейсуэйта стоит у подъезда и что шофер мистера Брейсуэйта сидит в нескольких шагах на скамейке, но какое ему до этого дело, у него и своих забот хватает.
Хатчинс в растерянности оглянулся. Чарлз сложил свою кепку и незаметно сунул ее в карман. В этом коричневом костюме он ничем не напоминал шофера. И вовремя: Хатчинс уже заметил его.
— Какая неожиданность, Ламли! — сказал он, идя к нему по платформе.
— Удивительно! — сказал Чарлз.
— А что вы здесь делаете? Вы с тем же поездом?
— Нет, — ответил Чарлз, избегая уточнений. — Я уже был здесь до прихода поезда.
— Меня пригласили на лето в одну семью репетитором. Где-то здесь поблизости, — небрежно уронил Хатчинс. Действительно, оставалось только удивляться, каким он стал скромным и совершенно не гордым. Он говорил о своей высокой миссии так, как будто она была доступна каждому. Точно так же, как он сказал «мы» тогда в стотуэллском Литературном обществе. Успех не испортил его. — И очень нескладно получилось, — продолжал он, — потому что я предполагал поехать в Штаты, покопаться в архивах Принстона. Придется отложить это до будущего года.
— Да, конечно, — любезно заметил Чарлз, — а пока можно заняться репетиторством. Тоже полезное дело.
— Так я и решил.
— Такой человек, как вы, может принести много пользы, делясь своими знаниями.
— Вот именно.
— И можно завести друзей и покровителей среди богатых. Всегда пригодится.
Хатчинс слегка покраснел.
— Если вы считаете, что я принял это предложение по недостойным мотивам, то, конечно, я…
— Ну что вы! Разве недостойно возвышаться на социальной лестнице? Когда человек тяжелым трудом уже добрался до ее половины, как, например, вы, то вполне резонно, если он решит, что остальные ступеньки можно одолеть ускоренными методами.
В былое время Хатчинса, может быть, и не удалось бы провести столь элементарными ходами. Но теперешний Хатчинс весь лоснился от благополучия и снисходительно не замечал иронии Чарлза.
— Узнаю вас, Ламли, вы по-прежнему живете в неразберихе непроанализированных понятий. То, что вы именуете возвышением по социальной лестнице, я, может быть, с более беспристрастной точки зрения, определил бы как… — Последовала тирада на три-четыре минуты, которая наконец привела его в прежнее состояние невозмутимости и самоуверенности. — А вы случайно ничего не знаете об автомобиле, который должны были за мной выслать?
— Стоит тут даймлер, — сказал Чарлз. — Может быть, и за вами.
Они вышли. Хатчинс с сомнением посмотрел на машину.
— Да, это, кажется, единственная. Но как же садиться в нее, не спросив, чья она? Хотя, — продолжал он, раздражаясь, — черт побери, как же мне добраться туда без автомобиля?
— Знаете что, — предложил Чарлз. — Садитесь, а я вас довезу. Вот вы и доберетесь.
— Довезете? То есть как это?
В ответ Чарлз распахнул перед ним дверцу машины. А так как Хатчинс все еще ничего не понимал, Чарлз вытащил из кармана кепку, надел ее и с преувеличенным почтением стал перед ним навытяжку.
— Вы что же, содержите здесь таксомоторный гараж? — осведомился Хатчинс.
— Еще два-три вопроса, и вы угадаете. Как один паразит другому, я могу сказать вам правду. Я шофер.
Хатчинс мигом сбросил всю свою благоприобретенную учтивость. Сразу же всплыли на поверхность старые провинциальные замашки.
— Ну что ж, Ламли, весьма сожалею, что вам так не повезло. Должен сказать, я надеялся, что вы найдете работу получше этой. Конечно, уже много лет назад я убедился, что вы не способны как следует пользоваться обстоятельствами. Но все же я не мог предполагать, что вы докатитесь до такого…
— А что значит «докатитесь»?
— Я мог бы дать вам рекомендацию, и с нею вы, может быть, получили бы место учителя начальной школы. По крайней мере как первый шаг.
— Послушайте, Джордж, — устало отозвался Ламли. — Не тратьте попусту ваше миссионерское красноречие. Я не хочу почтенной работы. Как и вы, я предпочитаю быть паразитом. Вошью в шевелюре человечества.
— Должен сказать, что не понимаю вашего сравнения, — сухо заметил Хатчинс.
— Да это же яснее ясного. Я вожу машину шоколадного короля. Вы беретесь латать дыры в черепушке его сына. Единственная разница между нами в том, что моя работа приносит хоть какую-то практическую пользу, а ваша — никакой, просто пшик! Я знаю этого паренька. Он вполне порядочный малый, но десяток таких, как вы, работая в три смены, не вдолбят в него никакой ученой премудрости. Он прирожденный механик.
— Вполне допускаю. Но, во всяком случае, Ламли, если вы согласились на работу шофера и так высоко ее цените, горячо советую вам даже в состоянии крайнего возбуждения вести себя, как подобает шоферу.
— Ну, конечно, вы всегда были за то, чтобы каждый играл свою роль, не так ли? Но послушайте и мой совет: перестаньте жевать трубку и лучше прорепетируйте какой-нибудь из ваших коронных выходов на то время, пока я буду вытаскивать ваш чемодан. У старика есть чутье, хоть он и выглядит ничтожеством. Обо мне не беспокойтесь. Я и виду не подам, что вы когда-то учились вместе с человеком, который докатился до того, что стал шофером. И перед всеми я буду величать вас «сэр» с условием, что при отъезде вы дадите мне пять шиллингов на чай.
— Я вижу, что вы решили ставить меня в неловкое положение.
— Положение ваше неловкое и без всяких усилий с моей стороны. Подождите, вот увидите своего ученика. Ваше счастье, если с первого же взгляда он не пошлет вас ко всем чертям или к вашей матушке.
— Каким чертям? Какой матушке? — бормотал Хатчинс в крайнем смятении.
— Впрочем, хватит. Входите, а я принесу ваш чемодан, сэр.
— Основное затруднение вот в чем, — объяснил Уолтер. — Уже когда я покупал двигатель, я заметил, что клапаны не притерты. Вот и случилось. Стержни слишком длинны, и мне оставалось только уменьшить высоту стоек и этим понизить ось вращения, ну а теперь, конечно, еще повожусь с толкателями.
— Все ясно, — сказал Чарлз.
Уолтер вздохнул и склонился над сваленной на скамейке грудой деталей. Это напомнило Чарлзу одну из фотографий Сесиля Битона: кладбище танков в Североафриканской пустыне. Сильные, короткопалые руки Уолтера с обведенными трауром лопатообразными ногтями ловко управлялись в развороченном брюхе железного зверя, прилаживая, подвинчивая, регулируя. На Уолтере был комбинезон, почерневший и залубеневший от масла, и вся не защищенная этой броней поверхность его тела была покрыта пятнами и полосами темной смазки. Она же, словно черный шрам, украшала его лицо.
— Легко сказать, ясно, — горько усмехнулся Уолтер. — А тут на каждом шагу палки в колеса. Ни денег, ни времени, чтобы заняться этим спокойно. Не могу даже купить инструмент. Часами регулирую зазоры поршневых колец, а потом приходится все перебирать, весь поршень, потому что у меня нет настоящего экспандера. Приходится ставить эти кольца-уродцы на все поршни.
— А почему вам приходится все это делать тайком?
— Вот именно, почему? — повернулся к нему Уолтер. — Если бы мой патер знал, что я собираю гоночную, он, конечно, сообразил бы, что я ее мастерю не для того, чтобы держать под стеклянным колпаком. Я ее собираю, чтобы гонять на ней. Запишусь и на спринт и на кросс, только бы мне с отцом поладить. И без того уже раза два поцапались. Представьте, только из-за того и цапались. Никаких мотоциклов до полного совершеннолетия. А это еще четыре года, понимаете?
Уолтер мрачно взглянул на гаечный ключ в правой руке, и темное пятно на его физиономии искривила гримаса ярости.
— И вот мне приходится каждый грош из моих карманных денег пускать на приобретение всякого хлама со свалок. Мне предложили на прошлой неделе двухтактный «Нортон» всего за двадцать гиней. Вы только подумайте! Редкий случай! Я бы собрал такую пятисотсильную, какой еще свет не видывал. Но двадцать гиней! Всего двадцать паршивых гиней — куда мне! И вот надо обходиться без всякого оборудования и работать в этой проклятой лачуге.
«Проклятой лачугой» Уолтер называл свою мастерскую в самой глубине сада. Он получил ее в свое распоряжение в более нежном возрасте, когда впервые обнаружил интерес к технике. Конечно, все тут было мало приспособлено для конструирования и сборки гоночных машин. Как все это было в сущности парадоксально!
— Простите за вопрос, — сказал Чарлз, — но не приходило ли вам в голову, как некстати вы родились сыном богатого отца, у которого свои представления о вашем воспитании (тут и репетитор на каникулы и все прочее), тогда как, родившись сыном, ну, скажем, трубочиста, вы бы теперь преспокойно работали подручным механика в каком-нибудь гараже?
Но Уолтер, к его удивлению, только мотнул головой.
— Подумаешь, радость какая, механик в гараже! А что они видят? Мелкий ремонт и сегодня и завтра. — Он приостановился, а потом вдруг оглушительно захохотал. — Да меня бы вмиг прогнали: клиенты нажаловались бы, что я их колесницы порчу своими выдумками. Представьте: отдал он машину проверить тормоза или притереть клапаны, а получил бы машину с прошлифованными направляющими клапанов и с двойными клапанными пружинами!
Чарлз несколько неуверенно присоединился к его хохоту.
— Или еще лучше, — захлебывался Уолтер, — поставил бы ему картер большей емкости и повысил бы давление смазки, а при этом забыл бы поставить в масляный насос шайбу, и все бы у него залило маслом.
Потом хохот его прервало отрезвляющее воспоминание.
Он взглянул на часы.
— Вот черт, совсем забыл. Через десять минут мой наставничек закатит мне письменную. Латынь, латынь, провались она пропадом эта латынь.
— Ну а как вы с ним ладите?
— С кем? С ним? Да он ничего.
Ясно было, что в сущности Уолтер никогда всерьез не принимал Хатчинса. Он, без сомнения, тупо высиживал часы занятий и не мог дождаться, когда ему наконец позволят вернуться к своим цилиндрам и клапанам. Да и сам Хатчинс едва ли горячо относился к своим обязанностям. Мягкость и свет. Гуманное воспитание. Прописные истины.
Лето, достигнув высшей точки изобилия и зрелости, уже давно перевалило рубеж, и близилась та пора, когда несколько намеков мороза напомнят насекомым, растениям и человеку, что зима не за горами. Чарлз сидел у окна своей комнатушки и вглядывался в душную ночь. Сад источал почти непереносимое благоухание. Невероятно щекастая полная луна висела на небе, провоцируя любителей уподоблений на всё новые смехотворные метафоры; она наводила на сравнение со всем — от головки голландского сыра вплоть до полированного раструба тромбона, — оставаясь в то же время всего-навсего луной. Изредка вдали мычала корова. Покой, тепло и мерцающий свет растворялись в самодовольном пейзаже.
Мотыльки вились у самого окна. Дым сигареты струился вверх и отклонялся в дыхании едва заметного воздушного тока. Чарлз думал о Бандере. Почему о нем никто не спрашивал Чарлза? Неужели Бандеру удалось ускользнуть? Или его изловили, но он молчит о своих сообщниках? Очевидно, Чарлз никогда не услышит ответа на эти и на сотню других вопросов. Конечно, те, что разбежались, спасаясь от полиции, тогда же были задержаны. Сколько времени потребуется на то, чтобы нить следствия дотянулась до него, куда бы он ни прятался? Перед лицом всего этого он должен был бы испытывать страх, но он не мог напугать себя. Глубинный инстинкт говорил ему, что с этим покончено, для него по крайней мере. Во всяком случае, даже если Бандер был только пешкой в крупной организации, возглавляемой людьми, о которых никто не узнает, они, должно быть, нашли способ припугнуть арестованных и заставить их молчать о том немногом, что они знали. Все это вне его контроля, и все же он чувствовал себя в безопасности. Когда полицейская машина пронеслась над его бесчувственным телом, отброшенным в придорожную канаву, закон как бы закинул сеть и она не выловила его. Ему нужно было как можно дольше держаться вдали от всякой огласки, и особенно от всяких полицейских протоколов. И глубже всего, порождая спокойствие, которое заполняло все его сознание, была интуитивная уверенность, что Бандера все-таки не поймали. «Живым меня им не взять», — сказал он, и Чарлз был абсолютно уверен; Бандер говорил, что думал. Скорость и то, как он гнал машину, вероятно, привели его к фатальному концу, а может быть, он еще каким-либо другим образом последовал за своей жертвой в мир иной. И, конечно, Бандер нашел слабое звено в раскинутой сети и так или иначе, но ускользнул от расплаты.
Что это? Шорох и шепот где-то внизу. Две фигуры, мужская и женская, пробирались сквозь кусты. Каковы бы ни были причины, но они явно не желали быть замеченными. Должно быть, Уолтер и какая-нибудь из новеньких горничных. Он замер и напряженно вслушивался.
— Ну что ж, может быть, вы и правы, что так лучше, — донесся до него женский голос. Он был приглушен почти до шепота, но его четкую, колокольную звонкость нельзя было спутать ни с чем. — И все же вам надо было прийти в гостиницу.
— Уверяю вас, так гораздо проще, — шипел Хатчинс. — Абсолютно невозможно, чтобы нас там не увидели. А мне необходимо удержаться на этой работе.
Так, значит, и теперь, через год, история с Джун Вибер все еще тянется. Эта хищница преследует его и здесь.
— Этим входом никто не пользуется. По черной лестнице мы пройдем прямо в мою комнату, — сказал Хатчинс, в замешательстве перебирая ключи на кольце. — Вот, нашел. Скорее, входите.
Они исчезли. Спустя мгновение в комнате Хатчинса зажегся свет. И сейчас же он был затенен, вероятно шторой. А минут через двадцать он и совсем погас. Чарлз сидел у окна, спокойно и сардонически покуривая папиросу. Во всей этой грязной сценке было нечто заставившее его даже слегка пожалеть Хатчинса, пожалеть и почувствовать известное превосходство, лестное его самолюбию. Карьеристу нельзя иметь ахиллесову пяту, и вот именно эта слабость Хатчинса, вероятно, погубит его рано или поздно, особенно имея в виду избранную им профессию. Чарлз продолжал сидеть, глядя на луну, куря и все глубже и глубже вдумываясь в горестный удел этого слизняка.
Да, он даже жалел Хатчинса. Если у человека свои неприятности, то стыдно добавлять к ним новые. А он добавил. На днях, дожидаясь миссис Брейсуэйт на главной улице близ магазинов, он не удержался, сбегал на почту и послал Хатчинсу телеграмму:
ПРИЕЗЖАЮ ПЯТНИЦУ МЕЧТАЮ ВСТРЕЧЕ ДЕРМА
Мысль о том, что Хатчинс разорвет желтый конверт и прочтет такое интригующее сообщение, радовала его чрезвычайно. На следующий день, узнав, что Уолтер отправляется до вечера в Винчестер навестить своего друга, он уговорил юношу послать еще одну телеграмму Хатчинсу, указав при этом только телефон дома Брейсуэйтов, с тем чтобы телеграмму пришлось диктовать по телефону. Они рассчитали это по времени так, чтобы она пришла к завтраку и чтобы экономка должна была записать ее и принести Хатчинсу прямо за стол.
СПАСИБО ЗА СОЧУВСТВИЕ ПЯТНИЦУ ОБСУДИМ НЕТ ЛИ ДРУГОГО ВЫХОДА ДЕРМА
А сегодня как раз пятница, и он внутренне ухмылялся при мысли, что Джун Вибер приехала именно в пятницу. Он представлял себе, как Хатчинс сердито допытывается у нее, зачем она послала две телеграммы да еще подписалась Дерма.
Жаркие, застойные, похожие на сон, текли дни. Ничто не нарушало спокойствия. Даже величайший недостаток его теперешней работы — отсутствие личной свободы — стал в его глазах преимуществом. Он никуда не мог отлучаться и должен был быть всегда под рукой на протяжении всех двадцати четырех часов. Именно это требование удручало до него стольких шоферов и столько из них брало расчет, что мистер Брейсуэйт пытался восполнить этот недостаток, установив необычайно большое жалованье. Чарлз с удовольствием принимал высокую ставку без всяких поползновений на большую свободу. Он не стремился отлучаться дальше деревенского кабачка, куда подчас заглядывал вечером, о чем каждый раз предупреждал экономку, на случай если он срочно понадобится.
Однажды вечером, уже после закрытия кабачка, он возвращался по тенистой аллее, наслаждаясь прохладой густой зелени, как вдруг услышал голоса. Он остановился. В живой изгороди впереди него был проход, а на лужайке стог, верхушка которого виднелась над кустарником. На лужайке были Хатчинс и Джун Вибер. Он живо представил себе, как они сидят, опираясь спиной о теплое шуршащее сено. Он стал обходить это место под прикрытием кустов, надеясь пройти незамеченным, но первые же слова Джун, которые он разобрал, заставили его опять остановиться. Он укрылся в густую тень и после некоторой борьбы с собой стал прислушиваться.
— Ни в коем случае, Джордж. Этого я не сделаю, и хватит об этом.
— Да я вовсе ни на чем не настаиваю, — послышался голос Хатчинса, ворчливый и возбужденный. — Я только говорю, что нельзя же так. Вы приезжаете и преспокойно говорите: «Я беременна. Теперь дело за вами». Ведь это стоит много денег, а у меня их как раз нет.
— Ну, если понадобится, вы еще успеете их достать. Вам всегда одолжат такую сумму, а без этого не обойтись, это непременно понадобится.
— Вы так думаете? Ну кто, например?
— Это меня не касается. Ваша забота — найти такого человека. А таких десятки. Даже в вашем колледже. Ну, скажем, хотя бы Локвуд.
— Локвуд! — сардонически воскликнул он и коротко, едко захохотал. — Прекрасный пример! А как вы думаете, где я добыл денег на нашу поездку в Испанию? Вы думаете, что мне хватило бы моего жалованья?
— Так, значит, эти деньги одолжил вам Локвуд?
— Локвуд и еще двое. Из них Локвуд — двадцать пять фунтов. Дело в том, дорогая, что, как бы мне ни хотелось умолчать об этом, все эти месяцы я далеко не роскошествовал. Вы мне стоили массу…
Четкий голос прервал его на высокой ноте, и в нем было режущее острие гнева:
— Продолжайте в том же духе. Уверена, что каждый раз, как мы были вместе в постели, вы, возвратясь домой, высчитывали, во что обошлась вам каждая минута, проведенная со мной.
Последовало молчание.
— Дорогая моя, — послышался убитый, заискивающий голос Хатчинса. — Вы, должно быть, очень сердиты на меня, иначе не сказали бы этого. После всего, что у нас…
— Плевать мне на то, что у нас было и чего у нас не было, — отрезала она, и с каждой секундой в ней все явственнее проступала рыночная торговка. — Я знаю только: вы позабавились, и у меня скоро будет ребенок, но вы настолько не мужчина, что не можете без нытья наскрести несчастных семьдесят пять фунтов. И все-таки вам придется их наскрести. Я не собираюсь тратить свои сбережения, чтобы спасать вас от скандала.
— Почему это меня? Вы и себя спасете.
— Не трудитесь, не пройдет! Вы не заставите меня платить из своего кармана, надеясь запугать последствиями. Вы рискуете потерять все, если эта история раскроется, а тут уж я постараюсь, будьте уверены. Вы ни за что не удержитесь на своем месте и нового нигде не получите.
— А кто докажет, что отец именно я? — отчаянно защищался Хатчинс, терявший всякую уверенность в победе.
Она захохотала.
— Ну, знаете, Джордж, вы еще глупее, чем я предполагала. Не можете себе представить, как я докажу это с полной очевидностью? Да, вы были достаточно осторожны, чтобы не писать мне писем, но, бедняжечка, ведь не только в письмах дело. Есть еще гостиницы. Я позаботилась, чтобы в каждой из них нас запомнили и горничные и дежурные.
— Какие предосторожности, — слабо ухмыльнулся он.
— Да, и, как оказалось, далеко не излишние с таким негодяем, который бросает меня, после того как…
— Бога ради, Джун, не надо! — взмолился Хатчинс. Чарлза даже изумила в его голосе нотка неподдельного чувства, которое нельзя было отнести только за счет страха. — Ведь это же не было для меня простой интрижкой, да вы и сами знаете: то, что вы сейчас говорите, для меня… — тут у него перехватило дыхание.
Снова длительная пауза. Возможно, Джун обняла его.
— Ну, поворчи, поворчи, ворчун, — услышал Чарлз, как она, должно быть, ластилась к Джорджу, а потом: — И ты все уладишь, милый, не правда ли?
— Попробую, — сказал Хатчинс дрогнувшим голосом. Ясно было, что все это для него непереносимая мука. — Вы говорите, что в запасе еще три или четыре недели. Сделаю все, что могу. А вы договоритесь с кем надо и заверьте, что все будет оплачено.
— Это насчет второй половины, — напомнила она с рассудительной настойчивостью. — Половину надо внести вперед.
— Вы так осведомлены о всех деталях, — заметил Хатчинс, возвращаясь к прежней напускной твердости. — Уж не доводилось ли вам бывать у него прежде?
От ледяного спокойствия она сразу же перешла к яростному взрыву, из которого Чарлз уловил только одну фразу: «Не знаю, что заставляет вас говорить гадости каждый раз, как вы откроете рот…» — и поспешил ретироваться, сделав большой круг по полю.
Ему противно было слушать, как они бранятся. И так уж целительный покой этого вечера был для него вконец отравлен.
Когда Чарлз выключил мотор и вышел из машины, к нему подбежал Уолтер.
— Ну как, уехали? — спросил он.
— Я высадил их в Норхолте, — сдержанно ответил Чарлз.
Как лояльный слуга, он не считал удобным разделять восторг Уолтера по поводу отъезда его родителей.
— У нас в распоряжении неделя, — раздумчиво сказал Уолтер. — Немного, конечно, и негде развернуться на этой дорожке, но и на гравии мы проверим, как она ведет себя на малых оборотах.
Чарлз, не откликнувшись на «мы», вошел в гараж. Мистер Брейсуэйт чувствовал себя настолько хорошо, что решил лично уладить кое-какие дела своего Брюссельского филиала и на неделю поехал туда вместе с женой. Уолтеру предписано было продолжать занятия с мистером Хатчинсом. Конечно, заниматься он будет, но отсутствие отца позволяло ему вытащить из тайника ужасающую машину, которую он так терпеливо собирал, производить невообразимый шум и распускать вонь без опасения быть разоблаченным.
Он и сейчас выкатил ее из убежища. Чарлз посмотрел на нее критически.
— Мне до сих пор казалось, что рояльные струны ставят только в роялях, — сказал он. — А эта свинцовая бумага, не отяжелит ли она машину?
— Нет у вас фантазии, — сказал Уолтер, раскачивая новоявленное чудо техники на тугих рессорах. — Для шофера у вас ни на грош выдумки. Я таких еще не встречал. Меня просто огорошило, когда я понял, что вас в самом деле вовсе не тянет к конструированию.
— Теперешние шоферы, они все такие, — добродушно признался Чарлз. — Они предоставляют делать это всяким юнцам вроде вас.
Он искренне восхищался Уолтером. Ограниченный парень, он без всякого усилия достиг того, на что ему, Чарлзу, потребовалось сокрушающее внутреннее потрясение: он одним махом смел все искусственные барьеры среды и воспитания. Отчасти, конечно, потому, что среда и воспитание никогда на него не действовали. С того возраста, когда он впервые забрался под машину и, лежа на спине, стал изучать задний мост, как естествоиспытатель глядит на небо сквозь ветви деревьев, ничто больше уже не существовало для Уолтера. Человечество разбилось для него на тех, кто разделяет и кто не разделяет с ним его страсть. Чарлз невысоко расценивался в числе последних, но его готовность по крайней мере слушать спасала его от полного изгнания из круга заветных интересов Уолтера.
— Прокатите ее хоть несколько ярдов, — сказал Уолтер. — Мы ее разогреем.
— Раз и навсегда, — запротестовал Чарлз, — не втягивайте меня в ваши затеи. Вы, кажется, предполагаете, что я собираюсь помогать вам и содействовать вашей безумной возне со всякими изобретениями вопреки прямому запрету вашего отца. А я не хочу терять работу ни ради вас, ни ради кого-нибудь другого.
— Да нет, вы меня не так поняли, — сказал Уолтер, стараясь к нему подольститься. — Вы, кажется, думаете, что вам необходимо стать на ту или иную сторону. Патера или мою. Вовсе нет, вы можете оставаться нейтральным. Когда он здесь, пляшите под его дудку. А когда его нет, помогайте мне.
— А как же моя собственная дудка? Когда мне на ней играть?
— Ну, будьте другом. Хоть сейчас-то не оставляйте меня. Мне ведь надо только, чтоб вы иногда подсобили мне в трудную минуту. Жизнь, она чертовски трудная штука.
— Ладно, ладно. Садитесь за руль, а я подтолкну. Полцарства за спокойную жизнь.
Он толкал и толкал, пока мотор не стал прерывисто стучать и пыхтеть, извергая клубы черного дыма. Уолтер сделал несколько попыток перевести мотор на более ровный режим, потом приглушил его и угрюмо повел машину к своей мастерской. Чарлз выкурил сигарету, наслаждаясь тихим теплом летнего вечера, а потом занялся своей машиной. Он заливал масло, когда Хатчинс вышел из боковой двери дома и зашагал прямо на него, густо покраснев от досады.
— Это вы послали мне кучу дурацких телеграмм, подписанных Дерма? — спросил он.
Чарлз выпрямился и смотрел на него с изумленным видом.
— Послал вам что?
— Вы прекрасно все слышали. Какая-то поганая свинья бомбардирует меня телеграммами идиотского содержания и именует себя Дермой.
— А при чем же тут я, если у вас друзья с такими причудливыми именами?
Хатчинс сжал кулаки и сунул их в карман. Он был на самом деле взбешен.
— Довольно, Ламли. И, черт возьми, давайте начистоту. Я не знаю никого другого, кто мог бы мне посылать телеграммы из разных мест этого округа. И, если на то пошло, я не знаю никого другого, кто хотел бы досадить мне и причинить неприятность.
— Ну и счастливчик же вы, — сказал Чарлз тоном, подразумевавшим, что счастлив Хатчинс прежде всего потому, что у него еще целы передние зубы.
— Я добьюсь, что вас выгонят отсюда, и вы прекрасно знаете, что я это сделаю.
— Вы успокойтесь и хорошенько подумайте, Джордж. Как бы вам снова не влипнуть. Может быть, у вас на самом деле есть приятельница по имени Дерма. Всякие бывают имена, тут уж ничего не поделаешь.
Вошла экономка и вручила Хатчинсу телеграмму. Он весь побелел и стоял неподвижно, глядя прямо перед собой.
— Рассыльный спрашивает, не будет ли ответа, — сказала экономка.
— Не будет! — проскрежетал Хатчинс.
Сохраняя невозмутимый вид, Чарлз весь кипел от радости. Сегодня он не отправлял очередной телеграммы. Сейчас Хатчинс либо не посмеет распечатать пакет и может не узнать вовремя важной новости, либо распечатает его слишком поздно и обнаружит, что должен был бы срочно ответить.
Экономка проковыляла в дом. Хатчинс весь дрожа протянул пакет Чарлзу.
— Распечатайте и будьте прокляты.
— У меня масляные руки. Сами распечатайте. Это же вам.
— Вы слышали, что я сказал: распечатайте.
Чарлз пожал плечами, разорвал пакет и вынул телеграмму. Она была подана в Бирмингеме и гласила:
ПРИЕДУ РОЛЛСЕ ЖДИТЕ ДЕРМА
Уолтер превзошел себя, он, должно быть, дал инструкции кому-нибудь из своих бирмингемских друзей. Теперь, без сомнения, последует новый залп телеграмм со всех концов страны, а возможно, даже из-за границы. Уолтер ничего не делал наполовину.
Молча он передал телеграмму Хатчинсу, который бегло взглянул на нее, прежде чем скомкать и швырнуть об землю, как мяч.
— Это слишком! Я добьюсь, что вас выгонят, пусть заодно со мной.
— Сначала вам придется доказать, что я был в Бирмингеме, — спокойно сказал Чарлз.
— Ничего не надо доказывать. Уж я найду причину для вашего увольнения.
— Так не годится, Джордж. Пора вам стать солиднее, вот что! И перестать быть удобным объектом для шутников.
— Мое несчастье, что я знаком с такими грязными свиньями, как вы! — сказал Хатчинс уже более спокойным тоном.
— Да, как я и как Дерма.
Он взял щуп и погрузил его во внутренности своего даймлера. Хатчинс зашагал по направлению к саду.
Наутро Уолтер показал, что намерен ковать железо, пока горячо. Чарлз прошел на кухню позавтракать в половине седьмого, а коренастая фигура в комбинезоне уже мастерила какое-то самодельное приспособление на другом конце аллеи. Стремясь быть нейтральным, Чарлз постарался незаметно проскользнуть по двору, но, когда через полчаса он возвращался, Уолтер перехватил его по дороге. Он протянул какую-то резиновую полоску в том месте аллеи, где она расширялась в небольшой цементированный дворик перед гаражом.
— Наконец-то, — воскликнул он, как только Чарлз появился в дверях. — Сегодня утром вы, надеюсь, бездельничаете?
— Ни секунды свободного времени, — торжественно заявил Чарлз. — Занят от зари до зари. Никогда в жизни не был так занят.
— Ну, не заставляйте меня начинать все сызнова. Ведь вы, кажется, обещали помочь мне. Я на это рас считывал. Все, что от вас требуется, — стоять вот тут посредине дистанции и следить за циферблатом.
Сногшибательный юноша, оказывается, соорудил электрический отметчик времени. Он показал его Чарлзу. Когда колеса его колымаги касались первой полоски возле самых ворот, электрический импульс приводил в действие часовой механизм, когда они пересекали вторую, другой импульс выключал часы. Он, должно быть, начал прилаживать все это еще до восхода солнца. Куда там Хатчинсу справиться с такой энергией.
— Стойте здесь, а часы положите плашмя на землю. Абсолютная безопасность! — с обезоруживающей улыбкой сказал Уолтер. — Я не выеду за ворота, так что никто не может сказать, что я разъезжаю без прав по общественным дорогам. Все начистоту — таков мой девиз.
Он направился к своему чудищу.
— Минутку, минутку, — в смятении остановил его Чарлз. — Вы что же, собираетесь брать дистанцию на этой штуковине по этой аллее, а я должен засекать время?
Уолтер кивнул.
— Но это же абсолютно невозможно. Вы же расшибетесь, когда врежетесь во дворик на полном ходу.
— Ни в коем случае. Тормоза действуют безотказно.
Чарлз покачал головой.
— Должен вам сказать, Уолтер, что я совсем недавно едва вылечился в больнице как раз после тех самых повреждений, которые вы собираетесь себе причинить. И это было не сладко!
— Опять вы за то же! — досадливо вздохнул Уолтер. — Ну хорошо. Чтобы вас успокоить, примем меры. Вы откроете двери гаража, это будет для меня запасный выход, а я напялю свой колпак.
— Ваш колпак?
Вместо ответа Уолтер вытащил из багажника огромный красный стальной шлем, на котором спереди было выведено: «Нортон».
— Ну ладно, ладно, — простонал Чарлз.
Он открыл двери гаража и, обернувшись, увидел, что Уолтер уже затягивает ремешок своего шлема. Огромный стальной горшок делал его лицо похожим на маску карлика. Круглые металлические раковины защищали уши.
— Ну что ж, начинать так начинать, — сказал наконец воспитанник Хатчинса, взбираясь на сиденье. Баранка упиралась ему в живот. Чарлзу мерещились чудовищные увечья.
— Вы не позаботились оставить письменное подтверждение, что я вас предостерегал? — спросил он с отчаянием в голосе.
— Ерунда! Толкните меня и попрактикуемся. Скоро половина девятого, а в десять он мне опять закатит письменную.
Чарлз уперся и стал толкать. В полной тишине, если не считать хлюпаний и свистов в трубках мотора, они поползли по аллее.
— Ну что там еще?
— Ничего особенного, просто сдали несколько кровеносных сосудов, — прохрипел Чарлз и опустился в густую траву.
Уолтер вылез и стал ковыряться в моторе.
— Вот теперь все в порядке, — сказал он через минуту. — Попробуем еще раз.
Они пробовали еще три раза, и наконец ценой стольких же лет жизни Чарлза мотор громко взревел.
— К середине! Циферблат! — донесся сквозь вонючее облако сизого дыма вопль из-под шлема.
Чарлз поплелся к указанному месту, отирая пот тыльной стороной ладони. Неужели все попадают в такие фарсовые положения? Или только в нем одном какой-то магнит, притягивающий их к его персоне? Вот опять вынужден помогать хозяйскому сыну расшибиться вдребезги. И все потому, что у него не хватило духу отказать Уолтеру. Человек, обуянный навязчивой идеей, всегда добьется своего. Чего хочет, добьется: пример — Хатчинс, Фроулиш, мистер Блирни, Родрик, Стэн, Бердж, теперь Уолтер.
Треск и рев в дальнем конце аллеи вдруг стали оглушительными. Стрелка перед его глазами прыгнула и стала вращаться. Слишком поздно останавливать маньяка. Чарлз стоит такой же испуганный, как тогда, когда глядел на фанатичное лицо Гарри Догсона. Он преклонялся перед сверхъестественной силой человечества, стремящегося к идеалу. Злорадно залопотала машина, переведенная на вторую скорость, и вдруг комически уродливое порождение свалки пронеслось мимо него по крутому завороту, разбрасывая во все стороны камешки из-под колес. Это было нечто фантастическое. Мотор помещен был сзади водителя, и это создавало кошмарное впечатление, что машина идет задом. Четыре голые выхлопные трубы изрыгали султаны черного дыма, которые стлались низко по земле и смешивались с густыми клубами пыли. Высоко подпрыгивая, утильторпеда Уолтера пронеслась через вторую полосу и прямо к дверям гаража.
В это время Хатчинс, очевидно, пытался незаметно вывести из дома Джун. В отсутствие мистера и миссис Брейсуэйт он, должно быть, осмелел, и она задержалась у него слишком долго. Он был настолько поглощен своей трудной задачей, что не обратил внимания на оглушительный шум в аллее и, приоткрыв боковую дверь, потащил за собой Джун прямо наперерез бешено несущейся адской машине Уолтера.
Чарлз не успел даже зажмуриться. Он стоял недвижимый, крепко прижимаясь к перилам. А стрелка на циферблате мирно поблескивала у него перед глазами.
Послышался громкий, ужасающий визг тормозов и шин. Хатчинс и Джун Вибер застыли на месте. Он был шагах в пяти от спасительной стены; она, держась позади, одной ногой была еще на пороге. Возможно, это обман зрения, но только Чарлзу показалось, что машина на глазах меняла облик. Вот она непомерно вытянулась, а потом присела и сжалась; на месте была только фигура в каске, отчаянно крутившая баранку из стороны в сторону. Распластывая свои заторможенные шины по цементу, машина пролетела мимо двух окаменевших фигур, как гигантский нетопырь. Двери гаража были недостаточно широки, чтобы принять машину на ее крутом вираже, и задний конец ее ударился об стену. Подскочив в воздухе и плюхнувшись на колеса, она исчезла в темном гараже. Ужасающий грохот и скрежет металла напомнил о ничего не подозревавшем даймлере. Из двери брызнули последние всплески гравия, и наступила тишина.
Хатчинс стоял, покачиваясь и поворачивая из стороны в сторону свое белое как мел лицо. Джун Вибер окаменела, опершись спиной о косяк двери, глаза у нее были закрыты. Чарлз оторвался наконец от своего циферблата и пошел к гаражу.
Он еще не успел дойти, как в дверях появился Уолтер. С первого взгляда казалось, что он расшибся. Лицо у него было неузнаваемо искажено, словно его перекосило на сторону. Потом Чарлз понял, что оно искажено яростью. Создание его рук погибло, священное воплощение его заветной мечты было вырвано у него в тот самый момент, когда оно начало проявлять свои чудесные свойства. Все нормальные чувства радости, что сам он спасся, были сейчас исключены единой страстью. С тем же успехом можно было бы представить Наполеона, утешенного и согретого мыслью о том, что он по крайней мере не погиб в русских снегах.
Уолтер направлялся к Хатчинсу, чтобы уничтожить его. Чарлз замер на месте, парализованный как случившимся, так и инстинктивным нежеланием чем-либо помочь Хатчинсу. Уолтер тяжело ступал по цементу, его искаженное лицо обрамлял помятый стальной гриб, спасший ему жизнь, его могучие руки нелепо свисали по сторонам. Джун Вибер все еще не открывала глаз.
Потом Уолтер преподнес всем величайший сюрприз. Решение, которое он принял, на каком бы уровне сознания оно ни было принято, навсегда запечатлелось в мозгу Чарлза как самое изумительное происшествие его жизни. Остановившись перед Хатчинсом, который все еще был слишком потрясен, чтобы понять, что ему угрожает, Уолтер с минуту глядел ему прямо в глаза, а потом сказал спокойным, не дрогнувшим голосом:
— Вот как, значит, не обошлось без этого?
— Без чего? — промямлил Хатчинс.
— Дерьма, — отрезал Уолтер и вошел в дом.
То, как он произнес это слово, ошеломило на минуту всех. Потом Чарлз и Хатчинс одновременно разразились истерическим хохотом, и не потому, что им было смешно, а потому, что они ненавидели друг друга и не могли заставить себя перестать смеяться. Джун наконец открыла глаза и разрыдалась. Стоя посреди дворика с четырьмя черными полосами расплавленного каучука на цементе, разделявшими их, и вдыхая запал высокооктанового бензина, они всхлипывали, ревели, заливались слезами. На пороге появилась экономка, поглядела на них, повернулась и пошла обратно в дом.
Конечно, все было ясно. Не имело даже смысла дожидаться возвращения мистера Брейсуэйта и расчета. Правда, даймлер твердо стоял на своих колесах и после того, как торпеда Уолтера, саданув его в бок, превратилась в груду исковерканного дымящегося лома. Но никуда не уйти от того, что одна подножка безнадежно скручена, заднее крыло полусорвано и окно разбито вдребезги. Вдобавок горячее масло щедро оплеснуло всю машину и вконец попортило ее блестящую поверхность. После такого происшествия ни один шофер не мог рассчитывать сохранить свое место.
Он, конечно, принял бы на себя любую вину. Например, он врезался в каменную ограду, возвращаясь из Норхолта. Подошла бы какая угодно выдумка, лишь бы не вмешивать в нее другую машину, владелец которой был бы непременно обнаружен. А Уолтера нужно было — как это обычно называлось в школе? — да, «выгородить». После такой опустошительной неудачи нечего было и думать о том, чтобы в довершение всего еще выдать его на расправу взыскательному отцу.
Чарлз угрюмо сидел в своей каморке над гаражом и писал на листке дешевой бумаги:
Дорогой мистер Брейсуэйт,
Возвращаясь домой, вы испытаете неудобства уже оттого, что Вас не встретят в аэропорту. А попав домой, Вы узнаете, что лишились машины и ее шофера. Машина будет отремонтирована, я позабочусь об этом перед тем, как уехать. Виной аварии была моя небрежность, и, придя к заключению, что я для Вас недостаточно хороший шофер, я просто-напросто предвосхищаю то решение, которое Вы неизбежно примете. Я извещу агентство о том, что Вам требуется шофер, и Вам, конечно, не замедлят прислать подходящую замену. Что касается затрат на ремонт, то остается еще невыплаченное мне за полмесяца жалованье, на которое я не претендую, если же это не покроет расходов и Вы сочтете нужным получить с меня разницу, то прошу известить меня по адресу: Лондон, Чаринг-кросс, до востребования.
Может случиться, что Вы в качестве гарантии примете меры к моему задержанию. На этот случай я заранее предупреждаю Вас, что я сделаю все возможное, чтобы избежать ареста. Но я надеюсь, что Вы не пойдете на это.
Как бы то ни было, прощаясь с Вами и надеясь никогда больше не встретиться, я пользуюсь случаем, чтобы поблагодарить Вас за доброе отношение ко мне. Мне представляется одной из горьких насмешек судьбы то, что единственный человек, который обращался со мной с чистосердечной порядочностью, в то же время подвергается величайшему искушению оскорблять и угнетать своих ближних, обладая благоприобретенным богатством.
Остаюсь, сэр,
уважающий и благодарный,
Чарлз Ламли.
Усилие, затраченное на то, чтобы сочинить это письмо, заставило его задуматься над многим, и он решил прогуляться. Уже смеркалось, но тихий золотистый отблеск еще согревал пышный ландшафт. Нет, все это не для него, не для него. Даже коровы на пастбищах, мимо которых он шел, даже деревья, даже искусно расположенные ручейки, журчавшие по чисто промытым камешкам, — все дружно твердили ему о том же. Мы знали, что ты не останешься здесь. Ты не из того теста. Они правы. Не из того. Эта мечта о полуотшельничестве, о достойном паразитизме на службе у доброго богача среди пейзажей словно с экрана цветного фильма, — все это так чуждо ему. Что бы ни случилось, он принадлежал миру, где живут настоящей деятельной жизнью. Он свой на убогом чердаке, где Фроулиш отстукивает на старой машинке; он с Догсоном, который дал себя убить в погоне за газетной сенсацией; он даже с Эрном, отбывающим свой срок тюремного наказания, или с мистером Блирни, странствующим со своими скучнейшими мюзик-холлами по провинциальным эстрадам. Он был с теми, кто болен, несимпатичен, неудачлив, смешон, но кто живет, порождает какой-нибудь вид человеческой энергии. Эта дорогостоящая буколическая декорация дала ему только видимость прибежища, и потребовалась встреча с сумасбродным конструктором, нимфоманкой и незадачливым карьеристом для того, чтобы у него открылись на это глаза. И, как всегда, серьезное проступало сквозь комические перипетии. Его жизнь была словно диалог красноносых клоунов мюзик-холла, грубо выкрикивавших глубокие трагические истины. Ничто не происходило прямо и всерьез, а еще лучше, чтобы в будущем и вовсе ничего не происходило.
Он вернулся в свою комнату вечером около девяти часов. Было еще достаточно светло, чтобы не зажигать свет, разве что для шитья или чтения газеты, и то, что он увидел, войдя к себе, явилось для него полной неожиданностью. Это была Джун Вибер. Она удобно устроилась в кресле. Так как комната вмещала еще только грубый деревянный стул, на спинку которого он вешал одежду, ему негде было сесть, кроме как на диван. Он присел на него подальше от кресла.
— Что вам угодно? — спросил он.
— Я пришла оказать вам услугу, — сказала она своим звонким, четким, бесстыдным голосом.
— А именно? — спросил он.
Вместо ответа она медленно обвела взглядом его комнату, пока глаза ее снова не остановились на нем.
— А вы тут уютно устроились. Я нахожу, что гораздо лучше, чем Джордж в главном здании.
— У этой комнаты есть, конечно, одно преимущество, — сказал он. — Джордж живет не в ней.
Он хотел разозлить ее или по крайней мере рассмешить, потому что напряжение, которое она стремилась создать, надо было нарушить сразу же. Но она только кивнула головой с таким серьезным видом, как будто он сказал что-то правильное и важное.
— Без него лучше, не правда ли? И вы тут проводите все время? Я хочу сказать, здесь и спите на этом диване?
— Слушайте, — сказал он. — Не заставляйте меня выдавать свои детские тайны, а лучше скажите, какую добрую услугу вы мне собираетесь оказать? — «Если это не то, что я предполагаю», — готов он был добавить, но остаточные рефлексы воспитания удержали его от этого.
— А, да, добрая услуга, — сказала она неторопливо. — Это предупреждение. Я хотела предостеречь вас.
— От чего? — спросил он, досадуя, что она тянет.
Ему хотелось поскорей от нее избавиться. Комната была маленькая, над гаражом, она не принадлежала ему, но он любил ее и не хотел ничем осквернить.
— От Джорджа, — сказала она все тем же усыпляющим голосом, который действовал ему на нервы. — Он не любит вас. Больше того, ненавидит. Вы, кажется, сыграли с ним какую-то шутку, он не говорит, что именно, но он страшно обидчив.
— Знаю, — сказал Чарлз, чтобы чем-то заполнить новую паузу.
— Страшно обидчив, — повторила она. — Он ничего мне не говорил, но я знаю, что он хочет вам отомстить. Он был бы рад, если бы вас уволили. И он будет добиваться этого тем или другим способом.
— А он может не беспокоиться. После того, что произошло сегодня утром, я все равно уйду. Разве можно мне оставаться, если так изуродовало машину?
— Но вы же не виноваты, — сказала она медленно и серьезно.
— Ну, а кто же? Этот парнишка, что он построил себе идиотский автомобиль и гонял его по аллее? Вы или Хатчинс, что некстати вышли из дому? Я, что я не воспрепятствовал всему этому? Какой толк обсуждать то, чего не воротишь. Когда такое случается, шофер уходит. Особенно, если в противном случае раскроется то, что все хотели бы замять.
— А, так вы разыгрываете благородство, — сказала она холодно, но с ноткой раздражения.
— Благородство и благоразумие. Ухожу, пока не наподдали коленкой пониже спины.
Опять пауза. Разговор, казалось, был исчерпан. Но она не двигалась с места.
— Что-нибудь еще прикажете? — спросил он угодливо, пародируя шоферскую почтительность.
— Не торопитесь от меня избавиться. — Она посмотрела на него в упор. — Кстати, я ничем не занята до самого утра.
Он встал.
— А я занят. Сначала укладываюсь, потом сплю, потом освобождаю помещение. Есть, должно быть, и другие помещения, которые вы могли бы занять до самого утра.
— Не для того, о чем я думаю, — сказала она медленно и отчетливо.
Он почувствовал себя так, словно горячая патока полилась на его голову сквозь отверстие в потолке и растекалась по его лицу, затылку, груди, спине, подмышкам. Надо выпроводить эту стерву. Если бы он испытывал по отношению к ней только простое и недвусмысленное чувство отвращения и досады, легко было бы продолжать пикировку с ней, пока ей это не надоест; но он сознавал в себе присутствие и других чувств, в которых не хотел разбираться.
— Хватит, — сказал он грубо. — Если бы я случайно не знал, что вы беременны, я без дальних слов вытолкал бы вас отсюда. Но при теперешнем положении вещей я ограничусь последним словесным предупреждением, прежде чем направлю на вас огнетушитель.
— Так вы это знаете, вот как? — спросила она, не спуская с него упорного взгляда.
Он склонен был предположить, что и сама она в трансе. Она встала и, поджав ноги, уселась на диван.
— Так удобнее, — сказала она.
— Я же просил вас уйти.
Он глядел на нее с ненавистью.
— Послушайте, — сказала она еще настойчивее. — Если вас смущает то, что вы каким-то образом узнали, — не беспокойтесь, на первых месяцах это не мешает.
— Почему вы добиваетесь, чтобы я спустил вас с лестницы? — спросил он.
— Уверяю вас, что это не мешает. Никакой разницы.
Он шагнул к ней, чтобы схватить за руку и стащить с дивана. Потом глаза их встретились, и вдруг напряжение пропало, остались лишь два человека, ненавидящие друг друга и признающие, подтверждающие эту ненависть.
— У вас, должно быть, не все в порядке, — сказала она с обдуманным желанием уязвить. — Вероятно, страдаете какой-нибудь психосоматической формой импотенции и боитесь обнаружить это.
— Конечно, я боюсь обнаружить, что не могу сравняться в этом с вами.
— Вы больны. Вы слишком давно не имели дела с женщиной. Это по всему видно.
— Спасибо за вашу заботу, — сказал он, — но я повременю с лечением и дождусь рецепта от системы общественного здравоохранения.
Она вышла. Он бросился на диван и отер пот на висках и верхней губе. Вечерний ландшафт погружался в иллюзорный покой, в иллюзорное довольство.
X
На скамейке было холодно. Первый час или два он был благодарен хотя бы за то, что не шел дождь, но еще через час стало так холодно, что, промокни он до костей, все равно хуже не было бы. Нужна, очевидно, особая сноровка, чтобы спать на этих штуковинах: еще один урок, который ему предстояло выучить. Ложиться нельзя — это он знал, а то полисмен заберет. Надо сидеть и более или менее удачно притворяться бодрствующим. Он пробовал подтянуть колени и скорчиться в тугой комок, а потом охватить руками колени, свесить голову и расслабить, насколько возможно, все мускулы, сцепив только пальцы. Но от этого скоро сводило мускулы спины, и уже через десять минут приходилось менять положение. И какие бы позы он ни придумывал, ни одна не годилась. Из Сити донесся сквозь морозный воздух чистый перезвон часов. Четверть второго. Ночь-другая без сна вообще-то повредить не может, конечно, если ты в форме. Походить, что ли? Он побрел по набережной спокойно плещущей, недоброй реки. Решетчатый мусорный ящик из проволоки привлек его внимание необычной белизной. Полно газетной бумаги. Вот повезло! Простейший способ согреться. Он набил гармошки из газет под брюки сверху и снизу до самых колен, запихнул под куртку. Несколько листов было замаслено: должно быть, в них завертывали рыбу или жареный картофель. Ну так что ж. Холод заморозил окончания обонятельных нервов. Он не чувствует никакого запаха. А если и воняет рыбой до самых небес — ему наплевать. Но как же другие? Ну, бродяге так и положено доставлять другим неприятности. Это как раз то, что от него ожидают. Всегда делай то, что от тебя ожидают, и преуспеешь в делах своих. Как нажить друзей и повелевать другими? Как повелевать друзьями и нажить других? Как дружить с другими и повелевать? Довольно! Повелевая друзьями, нажить… Хватит. Возьми себя в руки! Добьюсь, что тебя выгонят, Дерма, вот увидишь. Но как нажить дерьма?
Да, что сказал ему тот бродяга? Верный способ заработать пару кругляков. Или хоть один шиллинг. На Пикадилли-серкас в шесть утра полно желающих выкурить папироску. Если бы мне продать хоть одну пачку, я бы заработал на еду дня на два, на три. Бывает, дают по шесть пенсов, по шиллингу за штуку. А то и больше, если хватит смелости запросить. Вот он сберег целую пачку, десять штук. Он достал сигареты и жадно посмотрел на них при тусклом свете луны. Выкурить бы хоть одну, стало бы легче. И время пройдет незаметней. Всего одну, остальные продать. Шесть пенсов за штуку, за девять это будет четыре с половиной шиллинга. Нет. Не распечатывать. И заработать на дневной рацион и еще на одну пачку. И так держаться, пока не найдешь приличной работы. А куда идти? На биржу нельзя. Да и подальше от всяких списков, регистрации и всякой писанины. Где-то, кому-то поручено найти тебя и задержать за контрабандные дела. Ну что ж, надо ждать. Вдруг посчастливится. Весьма-сожалею-Ламли-что-вам-так-не-повезло. Обо-мне-не-беспокойтесь. Я-еще-наживу-друзей-и-буду-повелевать-людьми. Я еще покажу себя. И пусть они повелевают мною. Вы-только-смотрите-на-циферблат-засекайте-время-на-малых-оборотах. Вымойте-это-окно. Весьма почтенная профессия. Гарри Догсон. Вы-знаете-этого-человека? Он-безвреден. Не то, что я. Я-буду-вам-отцом. Мне холодно, Роза. Вероника, прижмись ко мне ближе. Липкая газета. Вы-подходящий-парень-вы-нам-нравитесь. Мы-как-раз-о-вас-говорили-перед-вашим-приходом. Здорово-приятель. Мистер-Фроулиш-прочтет-нам-отрывок-из-своего-романа. Мистер Фроулиш наживет себе друзей и будет повелевать нами. Это-вы-послали-мне-кучу-дурацких-телеграмм? Нет, мне слишком холодно, я-подходящий-парень, пора-подумать-чем-вы-будете-зарабатывать-себе-на-хлеб. Пора! Пора подумать.
А вот уже пять, потом пять тридцать, шесть. Светает. Он зашагал по ветреным улицам к Пикадилли-серкас. Мужчины в пальто прохаживались по тротуарам. Женщин немного, к этому часу они уже покидают улицы. Мужчинам некуда идти. Вечерняя выпивка уже перегорела, осталась только горечь во рту. Печень. Он знал, что они чувствуют. Отлив. Во рту, как у араба под мышкой. А причем тут арабы? Им сейчас гораздо лучше, сидят себе под финиковой пальмой и греются на солнце. А может быть, у них еще ночь, и им тоже холодно. Ему стало жалко арабов. Им, должно быть, тоже не сладко, если у них под мышками так же, как у него во рту.
Но пора начинать. Под аркой стояла одинокая мужская фигура. Вид несчастный, но одет хорошо; даже если он провел ночь на тротуаре, несколько шиллингов у него, наверное, найдутся. Чарлз, словно прогуливаясь, направился к нему, стараясь унять дрожь, и остановился в нескольких шагах. Теперь надо заговорить.
— В такой ранний час никаких занятий не придумаешь, — сказал он.
Лицо, повернувшееся к нему, было солидно, его бороздили глубокие морщины ответственных забот, оплывшие глаза смотрели сквозь очки без оправы. Какой-нибудь провинциальный коммерсант, хорошо зарабатывает, уютная жена и дети в загородном коттедже. Приехал по делам в столицу. Обычная пожива для содержателей притонов.
— Что правда, то правда. Какие там занятия после бессонной ночи: в четыре утра в кровать не ляжешь?
— В самом деле, какие, — пробормотал Чарлз.
— Мне только и остается, — рассудительно заметил провинциал, — слоняться до девяти часов. В девять отходит скорый, и я рад буду поскорей попасть домой. Здесь неподходящее для меня место, — добавил он, доверительно понизив голос. — Тут слишком много охотников до твоего кошелька.
— И охотятся здесь, надо сказать, удачно, — сочувственно заметил Чарлз.
— Удачно! — раздраженно подхватил столп общества. — Да, скажу вам, даже вспомнить страшно, сколько они из меня вытянули с десяти часов вечера. И вот вам мой совет, молодой человек. Не попадайтесь вы на приманку этих пройдох, что ловят вас на тротуаре и зазывают в свои клубы. Такие приветливые. «Вы к нам с ночевкой в Лондон, сэр? Загляните в наш клуб. Выпьете. Развлечетесь. Хорошенькие девочки». Хорошенькие! — Его сердитый голос гулко раздавался под продуваемой ветром аркой.
— Все-таки опыт, — сказал Чарлз, чувствуя, что надо перевести разговор на другое.
Если провинциал так ярится, что его пообчистили, пожалуй, он не слишком охотно заплатит за предложенную папиросу.
— Опыт! — повторил грубый, желчный голос. — И еще вот вам мой совет, если уж на то пошло. Есть такого рода опыт, который, как бы вам сказать, — он говорил с воодушевлением, — гроша ломаного не стоит. Даже если предложат вам даром.
Чарлз смотрел на него с сочувственным презрением. Этот субъект в своей броне самодовольного коммерческого успеха просто не мог удержаться от всякого рода советов. Даже выпотрошенный, вымотанный в погоне за тошнотворными наслаждениями, блуждая с пустым брюхом в жутком предутреннем тумане, он все-таки по привычке не мог удержаться от поучений. Ну, чем не Тарклз?
И все же надо попробовать. Небрежно достав пачку, Чарлз вытащил сигарету и закурил с намеренной медлительностью. Глубоко затянувшись, он прислонился к стене. Его собеседник посмотрел на него тревожно, ожидая, что ему предложат закурить. Несколько секунд он боролся с собственной гордостью, потом заговорил:
— А не найдется ли у вас еще одной сигареты?
Чарлз посмотрел так, словно его изумил этот вопрос.
— Я выкурил последнюю еще в полночь, — продолжал тот горячо и быстро. Ему, должно быть, смертельно хотелось курить. — Приходится угощать всю ораву, когда попадешь в такие места. Грязные мерзавцы, обманщики, — добавил он яростно.
— Что ж, — сказал Чарлз выжидающе. — Но, знаете, в такой час в Вест-энде сигарета — это сущая находка. Спрос и предложение. Вы — деловой человек, должны понять.
Глаза их встретились. За стеклами без оправы застыло подозрение и ненависть.
— Цена товара определяется спросом на свободном рынке, — продолжал Чарлз, дрожа от холода и тревоги. — Свободная инициатива создала страну такой, какая она есть.
Подход был, видимо, не тот. Коммерсант, без сомнения, разглагольствовал всю свою жизнь о том, как необходима свобода торговли; но это не мешало ему приходить в ярость, когда его оружие обращали против него же. А, по его словам, оно было успешно применено истекшей ночью его потрошителями.
Не отвечая, он нагнулся и вцепился в пачку, которую Чарлз держал в левой руке. У Чарлза потемнело в глазах. Сами средства существования его были в опасности. И усталые нервы не выдержали. Он сжал кулак и нанес удар прямо в лицо мистеру Свободная Инициатива.
Тот стукнулся спиной о стену и, отскочив от нее, как мяч, навалился на Чарлза, стараясь схватить его за горло. Это было последней каплей, переполнившей его терпение: он покажет этим лондонским паршивцам, что нельзя без конца обирать честного человека с Севера. Чарлз еще раз с размаху ударил его в грудь. Полисмен, маячивший по ту сторону площади, зашагал к ним, доставая на ходу свисток, на случай если понадобится. Хотя едва ли. Просто двое ночных гуляк. К этому часу для настоящей драки задора в них не наберется.
Увидев, что полисмен двинулся с места, Чарлз вырвался и побежал. Столп общества, поколебленный ударом в грудь, поморгал по сторонам, увидел полисмена и быстро смылся в другом направлении. У него были основания остерегаться полицейской огласки, а у Чарлза тем более. Как загнанный заяц, он нырял в один убогий переулок за другим, страшась даже взглянуть, нет ли за ним погони. Сигареты он бросил. Он ударил пожилого человека после того, как попытался надуть его; неужели опять все сначала? Он стал задыхаться. Надо сбавить темп и куда-нибудь спрятаться. Ворота. Он на полном бегу свернул туда, чувствуя страшную боль в боку, чувствуя, как рвутся, взрываются легкие. Бац — и прямо в объятия мистера Блирни.
Который сказал с укором:
— Полегче, приятель. И почему бы не надеть трусы и не поехать за город, если вам так хочется побегать перед завтраком?
Выходя из двери, мистер Блирни надевал пальто, и, когда Чарлз прижал его к стене, правая рука его была еще в рукаве за спиной. Он высвободился и влез в оба рукава пальто.
— Хорошо еще, что я не курил, — продолжал он. — Иначе вы выжгли бы себе глаз моей сигарой.
— Пустите меня… наверх, — задыхался Чарлз. — Мне нельзя быть на улице… понимаете, неприятность… только бы присесть… отдышаться.
— Но клуб-то ведь уже закрывают, — с сомнением произнес мистер Блирни. — И он вовсе не наверху, а внизу. Но это неважно. Разве что на несколько минут.
Они спустились по грязным ступеням. На дверях значилось: Клуб «Золотой персик».
— Золотые персики все разбрелись по домам, — заметил мистер Блирни.
Комната смердела перегаром табака и спиртного. Пот и дурной запах изо рта добавили свой аромат к этой господствующей вони. Чарлз старался дышать поглубже, но здесь не было того, чем можно было бы взбодрить усталую кровь.
— Вот Ада. Директриса, — коротко кинул мистер Блирни.
Жирная особа с копной крашенных хною волос смотрела на него поверх подноса с грязными стаканами.
— Ваш друг, Артур? Не поздно ли для клуба? Лучше возьмите его с собой, а я буду запирать. Договорились, кажется, с одиннадцати до шести.
— Не сердитесь, Ада, — умолял Блирни. — Я сейчас уведу его к себе завтракать.
— С одиннадцати до шести, — сказала она. — Хорошенько запомните это.
— Выпейте, приятель, и пойдем домой.
Виски было плохое. Чарлз выпил рюмку, и они ушли.
Слуга мистера Блирни на этот раз не был одет в белоснежную куртку. Далеко не безупречной чистоты рукава его сорочки утомительно мелькали взад и вперед, по мере того как он приносил сэндвичи, яичницу и кофе. Чарлз чувствовал, как с невероятной быстротой он оживает, перед концом завтрака он уже вкратце и с большими пропусками рассказал о своем вчерашнем и сегодняшнем положении. Мистер Блирни — достаточно искушенный человек, чтобы сразу понять, как много в этом рассказе умолчаний, — был достаточно стар и осторожен, чтобы подавить в себе всякую попытку узнать опущенное. Достаточно он наслушался всяких секретов, с него до конца жизни хватит. Глядя на оплывшее, шишковатое лицо старого лицедея, Чарлз недоумевал, почему этот человек расположен к нему. Возможно, имелось одно-единственное объяснение: основной движущей силой этого человека была добросердечность, которая поглотила все остальное. Если бы не было у него под рукой человека, на которого он мог щедро изливать ее, он, вероятно, умер бы. Кроме того, между людьми типа мистера Блирни и людьми обычного традиционного склада все время шла необъявленная война. Первые, всегда в меньшинстве, активно стремились поддерживать друг друга против косной, инертной массы, на которую они взирали со смешанным чувством подозрения, покровительственной приязни и презрения. Когда масса реагировала правильно, — это была «публика» («публика, черт ее побери, приняла меня сразу с первой реплики»); когда масса была неотзывчива, — это были просто «они» («их сегодня не расшевелишь», «если их и этим не проймешь, ну и черт с ними»), а при низкой конъюнктуре делали ставку на самые низменные вкусы, которым подвержена масса, состоящая из простаков и дурней («рождаются по одному в минуту, так что на наш век хватит»). Это непостижимое меньшинство, бессознательно взявшее на себя обязанность порождать смятение и потрясение основ нормальной жизни, сознательно обязавшееся привести в равновесие все, что не укладывалось в рамки нормальной работы, этот невидимый «тред-юнион» ожидал Чарлза с того самого момента, как он не смог укорениться на краю бездны, в которую сползает потрясенная буржуазия. Он пробовал черную работу; испробовал преступление; пытался быть слугой; а сейчас сидел против мистера Блирни, директора (в числе многих предприятий) и клуба «Золотой персик», — сидел, пользуясь его гостеприимством и ожидая от него совета, как ему выйти из своего трудного положения. С необычайной ясностью, отчасти порожденной усталостью, сознание Чарлза отделялось от тела, сидевшего здесь за столом, и наблюдало со стороны за происходящим, насмешливо выхватывая аллегорические элементы этого моралите.
Молодой человек (Отчаявшийся) вырывается из тюрьмы Социального и Экономического Неустройства, он тащит на своих плечах тяжелый груз того, что именуют Образованием. После схватки с драконом Похоти, в которой ему помогает мнимый друг Преступление, он добирается до иллюзорной крепости Отказа от Надежд. И так далее. Какое из этого получилось бы моралите! Конечно, надо было бы придумать еще какие-нибудь завлекательные имена для всех этих абстракций, но это уже совсем нетрудно.
— Как это вам нравится? — воскликнул мистер Блирни.
— Что нравится? — рассеянно спросил Чарлз и, запнувшись, вдруг заметил, что хозяин уже пять минут, как о чем-то говорит, а он не слышал из всего этого ни слова.
Очнувшись, он принялся пространно извиняться, ссылаясь на усталость и сумбур в голове после всего пережитого.
— Ладно, ладно, тогда короче, — сказал мистер Блирни, проявляя изумительное терпение. — Всего несколько слов, чтобы вы поняли, в чем дело. Так вот, говорю я, нам в «Золотом персике» сейчас нужен вышибала. Клуб у нас не для буянов. Нам еще никогда не приходилось кого-нибудь выпроваживать. Но с некоторых пор Ада жалуется, что ей некому помочь, если кто-нибудь начнет безобразничать. Конечно, там есть двое официантов, но им платят как официантам, и что с них спрашивать, если они воротят нос от всякого скандала. Одно дело разносить стаканы на подносе, а другое — давать кому-то по уху и получать сдачи.
Чарлз молчал. Вышибала в кабаке. Ничего не поделаешь, да и что он такое, чтобы привередничать?
— А сама Ада утверждает, что она всего-навсего женщина, — продолжал мистер Блирни. — Я, конечно, принимаю ее слова на веру. Хотя, как говорится, это внушает законные сомнения.
— И за плату? — спросил Чарлз.
Он с большим трудом удержался, чтобы не процедить эти слова, скривив рот, как заправский бродяга. Все это слишком начинало походить на голливудский фильм. Он закурил папиросу на манер Алана Лэдда.
— Само собой, за плату, приятель! Больше того: плата натурой — сколько влезет. И никакой поживы для налогового инспектора. Каждый вечер сытный ужин, постель в одной из свободных комнат, — он перешел на скороговорку, словно для того, чтобы скорее перемахнуть через этот пункт соглашения, — и пять кругликов за час дежурства, итого тридцать пять шиллингов в ночь. Это почти столько же, сколько получает сама Ада!
— А за увечья?
— Видите ли, — раздумчиво сказал мистер Блирни, отодвигая свою чашку кофе в самый центр стола. — Мы не будем разглашать, что вы у нас на службе. А в случае, если кто-нибудь нанесет вам увечье, мы обеспечим свидетелей, которые дадут показания, что затеяли драку не вы, и, как всякий гость нашего клуба, вы можете подать на них в суд. И знаете, — добавил он уже совсем весело, — за какое-нибудь явное увечье, ну, скажем, за потерю глаза, с них можно будет содрать изрядную сумму.
— Ну, лишнее запрашивать я не стану, — заверил Чарлз.
— Значит, заметано, приятель, а? В одиннадцать в клубе. А пока располагайтесь здесь. Советую вам снять ботинки и лечь на этом диване. Надо вам будет привыкать к тому, что спать придется днем.
— Прекрасный совет, — сказал Чарлз. — И, между прочим, спасибо за все.
— Не стоит благодарности, приятель. Мне это самому приятно.
И, когда молодой человек, по имени Отчаявшийся, дошел до замка великана, по имени Рэкет, он смело ударил железной рукавицей в ворота. И великан услышав его из своей опочивальни (потому что сам он велел слугам своим по имени Коварство и Путаница показать ему дорогу к замку) и встал, чтобы встретить его со словами: «Не стоит благодарности, приятель», — и молодой человек, по имени Отчаявшийся, вошел в от веденные ему для отдыха покои и возлег на пышное ложе.
Через двадцать четыре часа Чарлз возвращался после первого ночного дежурства. Он был возбужден и немного озадачен: Ада вовсе не была похожа на особу, подверженную нервическим страхам, но он так и не сумел представить себе иной причины, по которой она могла бы требовать себе вышибалу. Ему рисовались звероподобные верзилы, гангстеры с бритвами наготове или в лучшем случае моряки на побывке, до краев нагруженные буйством и водкой. И ничего подобного! Клиенты «Золотого персика» были смирнейшие люди вроде пассажиров третьего класса какого-нибудь пригородного поезда. В основном преобладали две разновидности: либо провинциальные растяпы вроде вчерашнего мистера Свободная Инициатива, либо завзятые обиралы, наркоманы, алкоголики и разного рода психопаты, которые в большинстве своем были настолько подорваны излишествами, что не казались ему опасными, даже вздумай они буянить.
А что касается «прелестниц», на приманку которых слетались завсегдатаи клуба, то Чарлзу ничего не стоило не глядеть на самых жалких и отвратительных. Спешить не было надобности: со временем он, конечно, нарастит вокруг себя твердую скорлупу, чтобы сохранить остатки своих моральных и эстетических убеждений, или же начисто избавится от них; но ему платили за то, чтобы пресекать всякие бесчинства и не совать нос, куда не следует. Уже в первые два-три часа своего дежурства он не мог не заметить, что в сущности клуб был заинтересован в создании иллюзии, что за внешностью скрывается больше, чем было на самом деле. Кроме большого бара — прибежища немногих завсегдатаев и посвященных, которые пользовались привилегией заказывать выпивку непосредственно у стойки, а не за двойную плату через официантов, — была еще только одна комната.
Называлась она танцевальным залом, и, действительно, в уголке располагался оркестр из трех музыкантов, который усердно наяривал всякие танцы, но на свободном квадратике паркета размером с носовой платок никто не танцевал. Гуляки угрюмо восседали за маленькими столиками, занимавшими большую часть комнаты, или на плюшевых скамейках по трем ее стенам. Два официанта, каждый из которых давно уже мог бы получить пенсию по старости, если бы согласился удостоверить при этом свою личность, шаркали, разнося туда и сюда ядовитые напитки по убийственным ценам. Ада сидела за стойкой и болтала с посвященными, которые каким-то образом все оказывались ее родственниками, а Чарлз преспокойно торчал в своем углу, готовый к любым неожиданностям и все еще ощущая себя Аланом Лэддом.
В такой обстановке легко было создать впечатление, что где-то рядом, за сценой, бушует порок, но вскоре ему стало ясно, что раскаты его настолько же искусственны, как у театрального машиниста, создающего с помощью железного листа полную иллюзию оглушительного грома. «Персики», которых имелось с полдюжины, всегда бывали на посту, и время от времени та или другая из них уходила под руку с избранным ею партнером в один из отдельных кабинетов — что сейчас же навело Чарлза на мысль ни в коем случае не пользоваться этими кабинетами для дневного отдыха, — но с первого взгляда ясно было, что на одного счастливца, которому удавалось осуществить венец своих желаний, приходилось десятеро, настолько обремененных тошнотворными напитками, что они уходили скорее для того, чтобы от них освободиться, без всяких покушений на неосуществимый для них подвиг. Удручающее зрелище немощных людей, неспособных развлекаться даже на таком скотском уровне! Это было скопище лиц, с которых глядело на Чарлза разочарование, крах, скука и тщетная попытка обмануть самих себя.
По сути, в этой комнате занимались настоящим делом только трое музыкантов. На пятом-шестом часу дежурства Чарлз, изнывая от скуки и отвращения, подсел к ним в угол с риском оглохнуть от их «музыки». В перерыве между номерами они познакомились. Джимми — пианино, Альберт — кларнет, Фрэнки — гитара. Как только они отходили от своих инструментов, он сразу же переставал различать их, настолько они смахивали на марионеток массового производства: худоба, меловые лица, бобрик высотою со спичку, свободные черные блузы и галстуки пышным бантом. Это были славные ребята, маскировавшие свою трогательную провинциальную наивность шаблонной искушенностью, почерпнутой из чтения «Ритмотворца» и «Синкопы», и изъяснявшиеся на манер героев кино.
— Какого черта торчать здесь днем, дружище! — заявил ему Фрэнки, доставая из кармана новую костяшку и внимательно ее рассматривая. — Днем это скучнейшая дыра, правда, ребята?
— Хуже не найдешь, — подтвердил Джимми, откидываясь на своем табурете. — Топайте с нами, дружище. У нас знатное логово. Мы вас там мигом устроим. Приведем, поручимся — и дело в шляпе. Классная меблиришка — не пожалеете.
Альберт тоже подтвердил это энергичным кивком.
— Сущий рай!
— Спасибо, — сказал Чарлз. Он не решался произносить длинные речи, до тех пор пока не освоится с их жаргоном.
И наутро они все вчетвером пошли домой. Трое артистов обменивались какими-то загадочными репликами, явно говоря о Чарлзе, словно его тут и не было, но делали это весьма дружелюбно. Они походили на второклассников, которые решили опекать новичка.
Однажды вечером по дороге в клуб Чарлз зашел на почту в Чаринг-кросс посмотреть, нет ли писем. Почтовый служащий протянул ему конверт, он сел за стол и распечатал его. Письмо было отстукано на машинке, очевидно продиктовано секретарше. Он прочитал его медленно и внимательно.
Мистер Ч. Ламли,
По возвращении я нашел ваше письмо, но меня изумляет, почему в нем не упомянут тот факт, что, покидая мой дом, вы украли с письменного стола моей жены ценную нефритовую статуэтку. Это был правильный выбор с вашей стороны, потому что я не люблю показной роскоши, и это была единственная ценная вещь в доме; у вас, видимо, есть определенный воровской опыт. Все улики неопровержимо доказывают, что украли вы, так что не трудитесь оспаривать обвинение. Я не намерен передавать это дело в руки закона, потому что понесенный мною материальный ущерб — ничто по сравнению с крушением моего доверия к вам, которое ничем не может быть возмещено. Я никогда еще не делал крупных ошибок в оценке людей, хотя должен признать, что мне в моей практике не приходилось еще иметь дело с образчиками обычного уголовного типа. Я не жду и не желаю слышать вас или о вас в будущем.
Сэмюел П. Брейсуэйт.
Чарлз трижды перечитал письмо. Два раза медленно, а третий бегло. Потом рассеянно посмотрел перед собой, под веками у него словно перекатывались чугунные плашки. Улики все против вас, Хатчинс, я добьюсь, что вас выгонят, будьте спокойны, денег-как-нибудь-раздобудем, вы-мне-уже-стоили-массу… все-улики-неопровержимо-доказывают, образчик-обычного-уголовного-типа, он-ненавидит-вас, МЕЧТАЮ-ВСТРЕЧЕ-ПЯТНИЦУ-ДЕРМА.
Рядом с ним сидела какая-то краснолицая женщина с растрепанными седыми волосами и составляла телеграмму. Она поглядела на него с суровым порицанием, и он понял, что его растерянный взгляд остановился на бланке, который она заполняла. Она заговорила с ним оскорбленным тоном:
— Не понимаю, какое вам дело до моей телеграммы!
— Простите, — сказал он. — Это все кетгут. Слишком много кетгута.
Она широко и натянуто улыбнулась и поискала уголком глаза, есть ли кого позвать на помощь.
— Слишком много кетгута, — сказала она медленно и с одобрительным кивком.
— Слишком, слишком много, — сказал он. Он поднялся, прежде чем она взвизгнула во всю мощь своей охрипшей на ветру глотки. Выходя, он скомкал письмо в маленький жесткий шарик. Это была дорогая бумага хорошего качества, и жесткие уголки ее царапали ладонь. Он, тщательно целясь, бросил ее в урну и вышел. На улице было холодно.
Он поспешил в клуб. Там его встретило все то же удручающее и удрученное настроение: в углу наяривал и взвывал оркестр, клиенты сидели, угрюмо уткнувшись в стаканы. Болезненно ощущая окружающую грязь, Алан Лэдд, пораженный в ахиллесову пяту, приступил еще к одному опустошающему, иссушающему мозг ночному бдению. Пора бы уж ему и привыкнуть. Похоже, что это так и останется его последним убежищем. Еще одна катастрофа, разбитый волнами остов выкинут на захламленный берег, и чайки тонут, чертя воду слипшимися от нефти крыльями.
Целых три часа он, ничего не видя, вглядывался во что-то перед собой, наотрез отказавшись от следуемой ему порции тошнотворного пойла, которое разносили неряшливые официанты. Было уже около часу, когда он на несколько минут отлучился. Вернувшись, он заметил, что атмосфера необычно накалена. Оба официанта о чем-то толковали Аде по ту сторону стойки, и один из них с жалобным видом указывал на танцевальный зал.
— В чем дело? — устало спросил он, надеясь, что на этот раз найдется работа и для него.
Он рад был бы любой драке, рад залепить кулаком по чьей-нибудь скуле, легко и без усилия и даже с каким-то злобным наслаждением.
— Бузит там кто-то, — сказал официант постарше и понеряшливее. — Ликер ему, видите ли, не нравится.
Ада ничего не сказала. Она посмотрела на Чарлза и мотнула головой в сторону зала. Он зашагал туда вслед за официантом. Тот подошел к столику, за которым спиной к Чарлзу сидел какой-то человек.
Чарлз остановился за правым плечом сидевшего, не утруждая себя тем, чтобы зайти спереди.
— Говорят, вам тут что-то не по вкусу, — сказал он.
Клиент посмотрел на него через плечо. Над дорогой сорочкой и модным шелковым галстуком показалась дергающаяся маска белого пухлого лица.
— Силы небесные, да это вы, Ламли! — вскричал он. — Неужели в этом кабаке только и есть, что это кирш-виши пополам с карлсбадской и по пяти шиллингов за стакан?
— Да нет, печенки здесь у всех в порядке, — сказал Чарлз. — Но, чем ворчать, скажите мне лучше, что вы здесь делаете? Последний раз мы виделись с вами на чердаке в добром старом Стотуэлле.
Чарлз присел за стол и ждал ответа.
— В такие места, как вы сами понимаете, я хожу не для собственного удовольствия, — начал Фроулиш, раздраженно ерзая на своем стуле. — Эту неделю я дежурю по отделу Скользких Анекдотов. Вот и приходится высиживать в подобных помойках, чтобы собрать свежий урожай.
— «Скажи ясней, разгадок дни прошли», — прервал его Чарлз. Цитата из Мильтона припомнилась ему со времени собственных дней разгадок.
— Ну, что ж тут не понимать, — сказал литератор, буравя его своими крохотными глазками, которые, сузившись, стали не больше угрей, испещрявших его лоб. Его костюм, хотя и весь изжеванный, словно в нем спали, был из очень дорогого материала. — Принесите нам, пожалуйста, два стакана воды, Эразм, — сказал он официанту. — Я хочу пить.
Официант тупо глядел на него и не двигался.
— Вы слышали, что заказал джентльмен, — спросил его Чарлз. — Два стакана воды из-под крана.
— Так вот, — сказал Фроулиш, когда официант наконец ушел. — Вы, надеюсь, слышали о Теренсе Фраше?
— Нет.
— Ну, как можно так закоснеть! — кипятился Фроулиш, как будто Чарлз нанес ему кровную обиду тем, что не слышал о Теренсе Фраше. — Да вы когда-нибудь слушаете радио?
— Не обзавелся, — сказал Чарлз.
— Так видите, — продолжал Фроулиш. — Сейчас Теренс Фраш — величайший авторитет по части юмора. Он пишет сценарии для крупнейших радиопостановок. Его слушают миллионы.
— А вы-то тут при чем? — спросил Чарлз.
— Я один из его сотрудников, — серьезно объяснил романист. — Такое дело, естественно, поставлено на широкую ногу. Сейчас, например, мы регулярно поставляем сценарии Флиммеру и Пэнку для их радиочаса «Шутки в среду». В сущности это программа на полчаса с двумя музыкальными интерлюдиями по три минуты каждая. Ну еще по минуте для музыкальной рамки и объявления исполнителей в конце — словом, чистых двадцать две минуты. Если считать по две шутки в минуту, получается сорок четыре в неделю.
Пришел официант и принес два стакана воды. Стаканы были очень грязные. Фроулиш осушил свой одним глотком, а стакан спрятал в карман пиджака.
— Ну, и сколько же из этих сорока четырех приходится на вашу долю?
— Ну, это знаете, коллективное творчество, — сказал Фроулиш. Он почему-то был искренне заинтересован в том, чтобы как можно подробнее рассказать о всех деталях своей новой профессии. — Раз в неделю мы собираемся вместе и сколачиваем программу. И у каждого сотрудника есть расписание дежурств и поручений на всю неделю.
— И сегодня ваш черед собирать непристойности?
Фроулиш потянулся через стол за стаканом Чарлза выплеснул из него воду на пол, а стакан спрятал в другой карман пиджака. При такой привычке он скоро вконец испортит фасон своего костюма.
— Вот именно. Я вам сейчас все объясню. Если бы вы слушали наши программы, вы бы знали, что техника передач требует, чтобы два-три раза смутно упоминались сальные анекдоты из тех, что сейчас в ходу у слушателей. Все юмористы так делают. Публика хохочет, потому что те, кто знают анекдот, польщены, что автор считает их такими осведомленными, а другие хохочут, чтобы не отстать. И секрет в том, что успех имеют только ходовые анекдоты сегодняшнего дня, — они-то и действуют. Может быть, вы знаете хоть что-нибудь свеженькое? — добавил он и вытащил блокнот.
Чарлз рассказал ему самый непристойный из всех когда-либо слышанных им анекдотов. Он впервые слышал его одиннадцатилетним мальчишкой и часто вспоминал его в юношеские годы, так и не понимая тогда, что он, собственно, значит.
— Нет, он у нас шел на прошлой неделе, — сказал Фроулиш. — Вижу, от вас ни черта не добьешься.
— А какого черта вам от меня нужно, — воинственно возразил Чарлз. В конце концов его послали выпроводить Фроулиша, и он по-прежнему готов был выполнить то, что ему приказано.
— А вот какого, — сказал Фроулиш, внимательно в него вглядываясь. — У меня на этой неделе еще одно поручение. Я должен найти Седьмого.
— То-есть какого это седьмого?
— Сейчас у мистера Фраша только пять сотрудников. Вместе с ним нас шестеро. А у него, как у большинства творческих работников, свои причуды и суеверия.
— Это что же, насчет счастливого числа семь?
— Ну да, вся эта ерунда, — сказал романист. — Семь чудес света, «Семь видов многозначности». Ну и все такое прочее. Нам, собственно, еще один человек вовсе ни к чему, но ему вынь да положь и, насколько я могу судить, все равно кого. Даже вы подойдете, — любезно добавил он.
— Это как же понять, вы предлагаете мне перейти к нему на работу?! — с горделивым видом спросил Чарлз.
— То есть как это перейти? Если вы моете здесь посуду, то по этим стаканам видно, что работой вас не утруждают.
— Я здесь вышибала, — сказал Чарлз. — Так что вы полегче. Стаканы поставьте на место. И, если подойдет девочка, держите себя в границах.
Из верхнего кармана Фроулиш достал широкую резинку. Растянув, он напялил ее себе на голову так, что резинка приходилась над самыми бровями, потом натянул большим и указательным пальцем и щелкнул себя резинкой по лбу. Чарлз удивился: должно быть, это было очень больно.
— А вы решайте, да или нет, и баста, — заревел Фроулиш.
Чарлз перехватил взгляд Ады, глядевшей на него из своего святилища. «Мне в моей практике не приходилось еще иметь дела с образчиками обычного уголовного типа».
— Ладно, — сказал он.
Фроулиш встал. Стаканы нелепо пучили его карманы. Одна из «персиков» подошла к нему и спросила, почему он так рано уходит.
— Видите ли, дорогая, — серьезно ответил он. — От меня вам никакого проку. Я озагадочен.
Они пошли к выходу. Чарлз остановился против Ады.
— О сегодняшней плате для меня не заботьтесь, — сказал он. — Сохраните ее в счет заработанного.
Она посмотрела на него кисло, но без удивления. Яркая лампочка, свисавшая над самой ее макушкой, показывала, как небрежно она пользовалась хной. Волосы у корней были грязно-седые.
— Значит, сматываетесь, — сказала она вяло. — Такой же прохвост, как и все прочие.
— Прохвост? — переспросил он со смешком. — Нет, просто субъект обычного уголовного типа. Так меня недавно назвали в одном письме.
Он поднялся по ступеням на улицу. Фроулиш ждал его на мостовой.
Очередное совещание по «Шуткам в среду» было назначено на следующее утро. Готовый ко всему, особенно к неприятному, Чарлз вступил в студию мистера Фраша, следуя по пятам Фроулиша. С характерной для него расхлябанностью романист опоздал на десять минут, и все остальные уже сидели за длинным столом красного дерева. Мистер Фраш, крупный мужчина с внешностью директора стального синдиката, восседал в центре стола. Четыре его подручных, одежда и манеры которых показывали, что они более или менее успешно пародировали типичную внешность провинциального банковского клерка, сидели в почтительном молчании. Теренс Фраш кивнул вошедшим небрежно и с оттенком раздражения по адресу Фроулиша.
— Нашел, мистер Фраш. Вот наш Седьмой.
— Хорошо, — сказал шеф. — Но надеюсь, что вы припасли также и ходовые шутки. Сегодня нам нельзя терять ни минуты.
Он кивнул Чарлзу в точности так же, как Фроулишу.
— Полагаю, что мой секретарь уже уточнил с вами всю деловую сторону, — сказал он. (Чарлз еще и в глаза не видел никакого секретаря.) — Для начала низшая из ставок по сорок фунтов в неделю на первых три месяца. Предупреждения за десять минут с моей стороны, за два года — с вашей. Убедитесь, что перспективы есть, хотя все зависит от вас.
Чарлз уселся рядом с Фроулишем и огляделся. Своей пустотой комната напоминала операционную. Стол красного дерева был единственным предметом обстановки, сделанным из естественного материала; все остальное было из трубчатой стали, искусственной кожи и стекла. Стены были белые и глазированные, напоминая этим керамические стены анатомического зала или общественной уборной. На них ни одной картины, только две надписи, каждая в черной рамке, украшали противоположные стены комнаты. Одна гласила: «Публика всегда банальна в своих требованиях», другая: «Еще никто не уловил требований потребителя, и помни, что уловить их должен ты, и никто иной».
— Начнем с отчетов, — отрывисто бросил мистер Фраш. — Кто нес радиодежурство?
— Я, — ответил рыхлый, болезненного вида юноша с торчащими усами.
— Ну что ж, послушаем, что вы там подцепили.
— Что это еще за радиодежурство? — прошептал Чарлз Фроулишу.
— А это, когда приходится всю неделю слушать передачи аналогичные нашим, особенно из Америки, — вполголоса объяснил романист. — Вам, конечно, дают стенографистку записывать все подряд, но уж вам самим приходится приспособлять и редактировать то, что можно подцеп… применить.
— Потише там! — сказал мистер Фраш.
Когда усатый молодой человек закончил свой отчет, наступил черед Фроулиша, и мистер Фраш спросил его:
— Как у нас на этой неделе насчет изнанки жизни?
— Все за кисейными занавесками. Сплошь кисейные занавески по всему Лондону. Срывать показной фасад надо где-нибудь в провинции. Нужен специальный человек.
— Ничего, обойдемся, — небрежно заметил мистер Фраш. — Не забудьте, что показную сторону систематически исследует только наша фирма. Все прочие довольствуются случайными находками.
— Хотите верьте, хотите нет, — горячо возразил радиодежурный. — Но банда Ходсона до сих пор пробавляется ветхозаветными притчами. Невероятно, но факт!..
— Эти молодчики, — сокрушенно заявил мистер Фраш, — готовы стянуть медяк из кружки слепца.
— Да еще перерезать поводок его собаки, — визгливо подхихикнул Фроулиш: он явно нервничал.
— Ладно, придержите язык, Эдвин, — строго поглядел на него мистер Фраш. — Мы еще не занялись шутками. А когда займемся, нечего выуживать их из Ноева ковчега.
— Это не шутка, я это вполне серьезно, — оправдывался Фроулиш.
— Ну, так за дело, — сказал мистер Фраш. — Тема очередной передачи — уход за грудным младенцем. Полагаю, что нам потребуются шутки примерно в такой пропорции: пять традиционно-вульгарного типа, о пеленках и тому подобное, затем я бы хотел дюжину о необычайной сообразительности старшего ребенка, предоставленного самому себе в отсутствие родителей; пять — пререкания супругов перед уходом из дому. Из остальных двадцати двух — шестнадцать о злоключениях старшего из ребят с младенцем на руках, но только чтобы не повторялись пеленки. Я разумею трудности кормления, взаимное непонимание младенцев, что-нибудь в таком роде, по этой линии, ну, а последние полдюжины на общие темы. Не надо стопроцентничать.
— А можно ввернуть что-нибудь о кормлении грудью? — спросил кто-то.
— Абсолютно исключается, — веско отрезал мистер Фраш. — Помните, нам надо беречь нашу репутацию.
— Вы, надеюсь, включите три обычные высокоинтеллектуальные шутки? — осведомился человек в бархатной куртке и с лохматой бородой.
— Это наш универсант, — прошептал Фроулиш на ухо Чарлзу. — Итон и Тринити-колледж.
— Ну-с, включайте магнитофон и начнем, — сказал мистер Фраш.
Один из семерых подошел к стене и включил магнитофон. Прежде чем сесть на место, он достал из буфета бутылку виски и семь стаканов и налил всем по изрядной порции.
— Приготовились? Начали! — с неожиданным темпераментом взревел Теренс Фреш.
И сразу же студия превратилась в бедлам. Каждый старался перекричать остальных, и голоса то вздымались, то опадали, как набегающая волна. Кто пил, кто расплескивал виски, сминая папиросные окурки о красное дерево стола. Обрывки бессвязных неоконченных фраз отдавались по всей комнате. Все это было для Чарлза настолько неожиданно, что первые десять минут он никак не мог попасть в тон и тупо присматривался к гримасничающим физиономиям своих новых коллег. Сцена была достойна карандаша Уильяма Блэйка. Фроулиш опять натянул на лоб свою резинку и заткнул за нее длинные ровные полоски из красной промокашки, которая лежала перед ним и которую он тут же растерзал. Он напоминал теперь фантастическую вакханку, увенчанную гирляндой из кровавых змей.
— Нашел! — кричал он. — При первых же неполадках с младенцем старший ребенок настраивается на американскую волну и принимает рекламную передачу о пеленках. Комментарии старшего ребенка и реклама вперемешку. Пенится ли рот у младенца, когда вы ему чистите зубы? Огорчают ли вас морщины на его лице? Сам разглаживай свои морщины. Их у меня еще нет, заявляет малыш. Что-нибудь в таком роде.
В общем оглушительном реве никто не слушал его выдумки. Бледный от ярости и унижения, Фроулиш затявкал, как морской лев.
— Пел Ёнки был поэт восемнадцатого века, — дудел универсант. — Непременно используйте.
Внезапно Чарлз почувствовал, как кровь ударила ему в голову. Вцепившись в ручки своего кресла, он нелепым лающим голосом, которого сам не узнавал, начал изрыгать чудовищные по глупости шутки. Несуразные остроты одна другой шаблонней и нелепей непроизвольно соскакивали с перебудораженных полок архива его памяти. Его ударило в пот, и он сразу весь взмок. Шум все усиливался. Даже величественный мистер Фраш сорвал с себя воротничок и галстук, и волосы у него свесились на лицо. Чарлз чувствовал, что мозг его скоро не выдержит и взорвется. Среди заключительного залпа вскриков, кашля и судорожного хохота он сбросил пиджак и, свернув в трубку первую попавшуюся газету, стал колотить ею по голове и плечом обалдевшего универсанта.
— Ладно! Хватит! — вдруг закричал мистер Фраш, покрывая всех своим голосом командующего на параде. Наступило молчание. — Приступим к редактированию.
Все спокойно расселись по своим местам, спуская рукава сорочек, надевая снятые пиджаки и нацепляя очки. Фроулиш стянул со лба резинку, полоски красной промокашки разлетелись по всему столу, и он начал собирать и комкать их нервным движением своих коротких пальцев. Поймав многозначительный взгляд мистера Фраша, он сдержал себя и утихомирился.
Тот же человек, который включил магнитофон, теперь выключил его. Среди наступившего молчания и покоя все принялись за работу.
Кончилась осень, наступила зима. Самые желтые, самые упорные листья были сорваны со своих якорей октябрьскими шквалами и усеяли мокрые мостовые, как слезы, отряхнутые с древа печали. Чарлз сидел перед электрическим камином в гостиной своей новой квартиры и смотрел на мистера Блирни, расположившегося по ту сторону камина.
— Очень милое помещение, коллега, — одобрительно хрипел мистер Блирни. — Как раз, что надо. Вам повезло и как раз вовремя, не правда ли?
— Да, упал на все четыре лапы, — согласился Чарлз.
— Четыре лапы! — отозвался мистер Блирни с напускным возмущением. — А ничего лучше для всего этого вы не могли придумать?
Чарлз курил одну из чирут своего гостя. Притушив ее о пепельницу, он стал задумчиво развертывать сигару.
— Конечно, — сказал он. — Мне следовало бы чувствовать себя на седьмом небе, и все же мне это кажется случайностью, а кого порадует, что жизнь его наладилась из-за какого-то каприза судьбы?
Мистер Блирни так и покатился со смеху.
— Бесподобно, скажу я вам. Бесподобно! Стоило только войти в игру, как и вы начинаете толковать все о том же.
— Как и кто?
— Это, надо вам сказать, типическое явление, — уже всерьез принялся объяснять мистер Блирни. — Вот и вы тоже типическое явление. Наше развлекательное дело полно субъектов, которые уверены, что затесались в него случайно, как вы говорите, по капризу судьбы. Какую отрасль ни возьми, всюду то же самое. Спортивные антрепренеры мнят себя сельскими священниками по призванию; фокусники хотели бы быть дантистами. Вы взгляните на меня, — сказал он, морща лицо в жалостную гримасу. — Бедный старый устроитель эстрадных аттракционов, которого отец предполагал сделать огородником, поставляющим овощи на рынок.
— А с какой стати? Он, что, сам был огородник?
— А то как же. И еще какой! «Пачкать руки тебе не придется, Артур, — говаривал он, — не то, что мне. Тебе останется только управлять конторой, как настоящему джентльмену». Но я никак не мог сговориться со стариком. Взбунтовался, обрубил причалы и прожил всю жизнь среди развлечений, развлекая не себя, а других.
Чарлз добрался до последнего листа сигары.
— Что поделать, если я вам кажусь типическим явлением, — сказал он. — Как и вы, я тоже оторвался от размеренной, скучной жизни, но не потому, что я особенно брыкался или бунтовал. Я и не воевал против обыденщины, просто она меня не приняла. Я, собственно, никогда и не вступал в нее.
— Никакой разницы, — авторитетно заявил мистер Блирни. — Вы не хотели вступать в нее потому, что не получили от нее, чего хотели.
— А как вы полагаете, чего я хочу? — спросил вдруг Чарлз.
Он ожидал, что мистер Блирни пустится в обычные чувствительные абстракции вроде того, например, что «вы бродяга по натуре, как и все мы, вам надо яркости и разнообразия, первые роли и отзывчивое сердце под корсажем». Он вызывающе смотрел на мистера Блирни.
— Так чего же я хочу? — повторил он.
— Нейтральности, — сказал мистер Блирни спокойно и не задумываясь.
Чарлз, не говоря ни слова, посмотрел на него.
— Ну же, коллега, опровергайте меня, если можете, — сказал мистер Блирни. — В нашу лавочку приходит именно тот, кто ищет нейтральности. Кто не хочет участвовать во всей этой глупой катавасии ни на той, ни на другой стороне. Не хочет тратить времени и сил на то, чтобы зубами и ногтями нападать и отбиваться. Хочет жить, как ему вздумается.
Чарлз был смущен и подавлен. Этот старик видел его насквозь. Как безошибочно выбрал он самое определение. До сих пор он ставил себе одну цель за другой, и каждая оказывалась недостижимой: экономически — автаркическая бедность; социально — ничем не нарушаемая безвестность; эмоционально — сначала большое чувство, а потом ограниченное и строго отмеренное утешение. А теперь он ценил свое убежище просто потому, что с помощью новоприобретенного богатства оно давало ему возможность быть над схваткой, а кроме того, и достаточный досуг для размышлений, которые оградили бы его от новых безумств.
— Кстати, внизу для вас лежало письмо, коллега, — сказал мистер Блирни, легко перескакивая с темы, которую он исчерпал. — Так я его захватил сюда.
Чарлз разорвал конверт. Толстый лист гербовой бумаги и письмо, отпечатанное на машинке.
Мой дорогой Ламли,
Посылая Вам прилагаемый контракт на три года, который Вы, надеюсь, подпишете, я рад заверить Вас, сколь высоко оценил я Вашу работу за те несколько месяцев, что Вы помогали мне. Вы ценный противовес для тех, более легковесных, сказал бы я, элементов, из которых состоит наша семерка, и я пришел к заключению, что я определенно нуждаюсь в Вашем сотрудничестве. Не будете ли Вы так добры считать этот контракт совершенно конфиденциальным, поскольку до сих пор я не в состоянии был предложить аналогичных условий ни одному из Ваших коллег.
Примите мою высокую оценку Вашего труда и пожелания многих лет нашего плодотворного сотрудничества.
Ваш искренне
Теренс Фраш.
— Стаканы и бутылки в буфете, Артур, — сказал Чарлз. — Не достанете ли вы их? У меня что-то голова кружится.
— Надеюсь, никаких неприятностей, коллега? — спросил мистер Блирни, наливая четыре стакана виски.
— Наоборот, наоборот, — слабо возразил Чарлз. — Я принят в дело. Он прислал мне договор на подпись.
— Давно пора, — весело воскликнул гость. — Здорово, здорово! И явный резон, чтобы в час файв-о'клока выпить все это до дна!
Они залпом опрокинули по первому и принялись отхлебывать из вторых в полном соответствии с принципами мистера Блирни.
— Ну, мне пора, — сказал он, когда они закончили и второй стакан. — Надо на дневную репетицию. И не извлекайте ваших шуток из унитазов — они подмоченные.
Оглушительно хохоча, он вышел из комнаты.
Чарлз стоял у окна, глядя на дождливое небо. Нейтральность. Наконец-то он ее обрел. Непрерывная борьба с обществом, отступление с арьергардными боями теперь закончились вничью. По сути дела он и сейчас был не ближе к обществу, не больше признан им, чем когда был мойщиком окон, преступником или слугой. Просто общество решило, что ему следует платить и платить как следует, чтобы извлечь выгоду из его необычного положения. Для его компаньонов по семерке мистера Фраша это была работа как работа. Они работали здесь, как работали бы в промышленности или в коммерции. Но для него это было перемирие, ведущее, по-видимому, к длительному вооруженному миру. Здесь для противника не могло быть прощения, но ни одна из сторон в ближайшее обозримое время не намеревалась переходить в атаку. Тарклз, Хатчинс, Локвуд, Бердж, Родрик — ни один из них не мог бы ни презирать, ни уважать его. Они только смотрели бы на него с беспокойством, качали бы головами и завидовали бы его гонорарам. Ни к чему эта их зависть, но она менее обременительна, чем их презрение или одобрение.
Загудел телефон, и голос швейцара проквакал в трубку, что его желает видеть какая-то леди.
— Как ее фамилия? — спросил он.
После короткой паузы та же лягушка проквакала:
— Мисс Флендерс, сэр.
Он не знал никого, ни мужчины, ни женщины, чья фамилия хоть сколько-нибудь напоминала бы это знаменитое имя.
— Пожалуйста, пропустите ее ко мне, — сказал он.
Кладя трубку, он почувствовал, как легкое, быстрое содрогание прошло по всему его телу, словно бездушная пластмасса пыталась предостеречь его: ты не то сказал.
Вероника вошла так непринужденно, словно в Дубовую гостиную.
— Я не уверена была, стоит ли называть свою настоящую фамилию, — сказала она, — вот я и назвала первое, что пришло в голову. Моль Флендерс. Я как раз о ней читаю.
— Я никак не мог дочитать эту книгу, — сказал он. — Там что, счастливый конец?
— Не совсем. Она не кончается, а просто обрывается. Моль Флендерс становится респектабельной и кается, но это и так ясно с самого начала.
Он смотрел в сторону, стараясь приглушить сознание того, как она красива, как опасна была для него и как опасна может стать снова.
— Я не люблю, когда с самого начала ясно, чем все кончится. А вы? — спросил он.
Она подняла темноволосую головку и молча посмотрела на него. Под его черепом кузнечные молоты обрушивали удары на железные наковальни.
— А вы? — настойчиво повторил он.
— А я никогда об этом не думала, — медленно сказала она. — Всегда могут быть неожиданности.
— Какие, например?
— Чарлз, пожалуйста, не будьте таким чужим и неуклюжим. Вы прекрасно понимаете, чт́о я хочу вам сказать. Одно время казалось, что наши, — она помедлила, — наши отношения безнадежны. Казалось, что продолжаться это не может. Но все изменилось, и таким чудесным образом.
Мысленно он перевел это так: Вы теперь богаты, вы обеспечены не меньше Родрика. И вы намного моложе.
— Я не вижу особых перемен, — сказал он упрямо. — В отношениях между нами, хочу я сказать.
Она посмотрела на него спокойно и с видом собственника, укоряя его, заставляя его стыдиться своего глупого колебания.
Он встал и вышел на середину комнаты. Если животное, прирученное или рожденное в неволе, возвращается в свои естественные условия, оно не может выжить. Если это птица, другие птицы заклюют ее, но обычно она умирает сама. Вот она, его клетка, новая, красивая, с кондиционированным воздухом, чистая, с прекрасным видом, новейшей постройки, со всеми удобствами. Пришла Вероника, захлопнула дверцу и позвала его в заросли джунглей. Попав туда, он умрет.
Таковы были «против». А «за»?
«За» было то, что она прекрасна и он любил ее, и принять ее заодно с катастрофой и смертью было не страшно и не трудно: пожалуйста, сделайте одолжение, всякий на моем месте поступил бы так же, и хватит об этом. «За» было то, что он не мог вынести, как она небрежно сидит в кресле, разговаривая с ним, через всю комнату, когда он знал каждый изгиб ее тела, каждый оттенок ее кожи под ее скромным платьем. Было и еще одно «за»: крутясь, люблю я скудно то, что ненавижу.
Смеркалось. Он пересек комнату и повернул выключатель. Свет внезапно обежал все углы, заостряя все контуры, выделяя очертания мебели и подчеркивая сгущавшиеся вокруг них тени.
Они поглядели друг на друга тревожно и вопрошающе.