Сын президента

Уэлдон Фэй

История, рассказанная в романе известной английской писательницы Фэй Уэлдон, необычна: во время телерепортажа о предвыборной кампании героиня случайно узнает в одном из кандидатов на пост президента США отца своего шестилетнего сына: человека, с которым когда-то у нее был роман. Ей хорошо известно, что внебрачный ребенок может погубить блестящую карьеру отца. И действительно, начинается настоящая охота, причем силы заведомо неравные: с одной стороны — отлаженная политическая машина, с другой — беззащитная женщина с ребенком. До последней страницы романа читатель с неослабевающим напряжением следит за развитием событий, и развязка — весьма неожиданная — ожидает его лишь в самом конце книги.

 

1

По воскресеньям, когда жизнь приостанавливается и все ждут новых важных событий, когда улицы пусты и неестественно тихи, и над страной нависает бремя долга, обитатели Уинкастер-роу приходят меня навестить. Они делают это по доброте, ведь я слепая, и я, тоже по доброте, смыкаю прошлое с настоящим, чтобы заполнить пустоту воскресного дня, и рассказываю им истории.

Сегодня я рассказываю им про Изабел; она влюбилась, и из-за этого весь мир дрогнул и повернул не в ту сторону.

Кап-кап, тук-тук! Слышите? Это стучит дождь по оконному стеклу. В такой день в таком месте легко представить, что важные события никак нас не касаются, что мы отрезаны от мира и от мирской суеты, что между простыми людьми и политикой стоит стена, и что основной поток жизни течет от нас далеко-далеко.

«Но это не так», — говорю я им. Изабел жила рядом с нами. Река течет сразу за садом; что еще важнее, она глубока, широка, мутна и коварна, это вовсе не спокойный журчащий ручеек, как вы надеетесь. Изабел чуть не утонула».

Кап-кап, тук-тук. Под конец все мы будем знать больше, чем вначале. Разве этого не достаточно, чтобы послужить основой жизни?

Естественно, женщины с Уинкастер-роу не согласны со мной. Стремления к познанию им явно недостаточно. Они хотят счастья, любви, секса, вкусных обедов, денег, качественных товаров, восхищения, смеющихся детей, и один Бог знает, чего еще. Они до сих пор живут в материальном, а не духовном мире.

Сегодня у меня одни женщины. Оливер, архитектор из 13-го номера, не смог прийти. И Айвор, алкаш из 17-го, тоже. Домашние обязанности. Зато пришли Цибела-Дженифер, из 9-го номера, снова на сносях, и злючка Хилари в крепких джинсах и неуклюжих сапогах из 11-го, и хорошенькая, умненькая неугомонная крошка Хоуп из 25-го, которой не сидится на месте — ей скучно без мужчин и того возбуждения, что дает секс, это необходимо ей, ворчит Хилари, как наркоману героин.

На Уинкастер-роу нет четных номеров. Противоположную сторону улицы снесли еще до того, как Общество по охране памятников старины успело встать — вернее лечь — на пути бульдозеров. Хилари до сих пор хромает в сырую погоду, и сейчас, слушая меня, она потирает искалеченное колено.

— А это правда, насчет Изабел? — спрашивает Хилари.

— Или ты все придумываешь?

Хилари, Дженифер и Хоуп полагают, будто правда должна быть точной и окончательной. Я же знаю, что это скорее гора, на которую вам надо взобраться. Вершина горы скрыта облаками; ее редко можно увидеть и невозможно достичь. К тому же то, Что вы увидите, зависит от того, на каком склоне вы стоите и насколько измучились, поднимаясь сюда. Главное — смотреть вверх. Лезть, карабкаться, взбираться, а порой радостно прыгать с одного надежного уступа — факта или чувства — на другой.

— Более или менее, — сказала я.

Изабел жила со мной рядом. В соседнем доме. И наполняла мой мир жизнью, энергией и суетой. Теперь дом пуст, между брусчаткой на дорожке к входной двери, там, где некогда маленький Джейсон, сын Изабел, играл и капризничал и, не зная узды, навязывал свою волю всему свету, пробиваются сорняки. Ворота со скрипом качаются взад-вперед. Агенты по продаже недвижимости воткнули среди сорняков плакат: «Продается», он стоит, как выросшее вдруг дерево, враждебное нам.

Кап-кап, тук-тук. Река подступает, она течет у самой двери. Держите наготове мешки с песком, кто знает, когда поднимется вода? Слышите? Дождь льет все сильнее.

— Меня не удивит, если все это правда, — говорит Дженифер. — Изабел не очень-то подходила к Уинкастер-роу.

— Она была безупречна, — говорит Хоуп, — ты это хочешь сказать? Она всего достигла, не в пример нам. Безупречный брак: современный, честный, все пополам. Полная договоренность.

Сказать по правде, многие из нас думают, что достигла всего как раз Хоуп: незамужняя, независимая, бездетная, молодая — ей нет и тридцати, — склонная влюбляться и способная вызывать любовь; маленькая, легкая, она бегает вприпрыжку по нашей улочке, замечая время от времени: «Хоть убейте, не понимаю, почему, если заниматься любовью так приятно, люди не делают этого все время?»

Уинкастер-роу находится в Кэмден-тауне на границе центрального Лондона. Остров преуспеяния в городском море обездоленных. Летом из распахнутых окон вылетают звуки Вивальди и Моцарта и разносятся по лужайкам и цветникам, заглушая полицейские сирены и звонки «скорой помощи». Зимой, хотя окна закрыты, тревожные сигналы звучат ближе. Из пыли и мусора здесь умудрились создать общественный сад. Этому способствовали Оливер, архитектор, и Дженифер, обожающая сады, а также кэмденский муниципальный совет, который печется о здешних местах, как ревнивое монолитное Божество.

Мы отнюдь не безупречны здесь, на Уинкастер-роу. Мы не так уж благоразумны, и не так уж благородны, и не так уж великодушны. Как и у всех других людей, что-то вызывает в нас страх, что-то — гнев, нас мучают навязчивые идеи. Но мы добры к нашим детям и друг к другу, мы стремимся к совершенству, а совершенствуя самих себя, мы совершенствуем и весь мир. Я думаю, мы хорошие люди.

Как-кап, тук-тук. Не обращайте внимания на дождь. Фермерам он нужен. Молитесь Богу, чтобы он не был радиоактивным.

Мы не столько соль земли — в наши дни это в порядке вещей, — сколько щепотка пряностей, придающих вкус любой пище. В большинстве своем мы работаем с людьми — мы учителя, сотрудники телевидения, киностудий и издательств, или каким-либо образом связаны с театром, во всяком случае, считаем, что следует иметь эту связь. Мы — социальные работники, дипломаты и государственные служащие. Мы стремимся к правде. И поднялись — с большим шумом — чуть ближе к вершине этой горы, чем остальной мир. Мы храбры, если нет другого выхода. Мы поставим общее» благо — если на нас нажмут — выше личных интересов. Мы даже способны умереть за принципы, если только они не вредят детям.

Мы забрались сюда, на этот остров цивилизации, принесенные течениями, курс которых нам неясен; и живем теперь лучше, чем когда-либо могли ожидать.

Во всем мире есть такие, как мы — тесные группки поборников правды — в Нью-Дели и Сиднее, в Хельсинки и Хьюстоне, во всех больших городах всех стран; и во всех небольших городках и деревнях; повсюду — в Блендфорде, Дорсете и Мус-Джо, в Саскачеване, Ташкенте и Джорджии есть горстки таких, как мы; для нашей доброй воли нет языковых барьеров и политических границ, это огромный всплеск взаимной доброты. Мы читаем книги друг друга, слушаем стихи. На утренних воскресных сборищах или во время аперитивов перед обедом равно в Москве или Окленде, Нью-Йорке, Осло или Маниле наши дети ведут себя безобразно, они с шумом носятся по комнате, и, тревожно провожая их глазами, родители спрашивают себя, в чем их ошибка, почему дети берут у родителей их недостатки, а не достоинства. Неуверенность в себе отличает нас не меньше, чем стремление к правде.

При любом сборище на Уинкастер-роу, в котором участвовали дети, Джейсон, сын Изабел, оказывался самым шумным, драчливым и непослушным. Это был белокурый, крепко сбитый мальчик с сильными плотными руками и ногами, ярким румянцем и широко расставленными блуждающими по сторонам голубыми глазами, одно время ему пришлось носить очки с закрытым стеклом, чтобы зафиксировать взгляд. В младенчестве он много ревел и мало спал. К году он уже ходил и ломал все вокруг, еще через три месяца заговорил, чтобы четко сказать: «Не хочу». В два года он знал все буквы, но в шесть все еще не желал читать. Когда ему не удавалось настоять на своем, он пускал в ход слезы, когда было скучно, в ход шло бесконечное жалобное хныканье. Он требовал, и он получал, и был всеобщим любимцем.

Кап-кап, тук-тук. Одних детей труднее растить, чем других. Но постепенно из этих, самых беспокойных детей, вырастают самые покладистые и легкие люди. Такова мудрость Уинкастер-роу. Если никто не приучает тебя к дисциплине, в конце концов ты дисциплинируешь себя сам. Еще Кропоткин — давным-давно — сказал это.

Изабел и Хомер тоже говорили это своим соседям и друг другу. Они делили между собой победы и поражения, к которым вели их взгляды, так же, как делили жизнь, доходы и домашние обязанности. Изабел и Хомер были партнерами в Современном Браке, где все обсуждается и все делится пополам. Для нас на Уинкастер-роу Изабел и Хомер являлись примером того, как надо жить, нас только тревожило, что они не совсем вписываются в наше сообщество: Хомер приехал из Америки, Изабел из Квинсленда, Австралия.

Кап-кап, тук-тук. Для слепого дождь — лишняя угроза. Палка скажет тебе, где край тротуара, но вряд ли ты узнаешь, глубока ли лужа на мостовой. В дождь я остаюсь дома. У меня хорошие друзья, заботливый муж и есть одно из тех устройств, которые переводят голос на машинопись для зрячих и шрифт Брайля для личного пользования слепого. Благодарение Господу за прогресс, полупроводники и деньги.

Дождь все сильней барабанит по стеклам. Хилари включает паровое отопление: середина лета, а холодно. Предзнаменование того, что нас ждет! Но разве мужчины и женщины не могут быть и друзьями, и любовниками? Родителями и в то же время партнерами?

Хомер и Изабел поженились потому, что должен был появиться Джейсон. Мне сказала об этом сама Изабел, как и о многих других интимных вещах. Она была моей близкой подругой. Когда я только ослепла, не кто иной, как Изабел присматривала за мной. Моему мужу, Лоренсу, часто приходится уезжать. Он журналист, ведущий расследования, ему принадлежат последние страницы газет, и он нередко уезжает из дома. Изабел была моим поводырем в новом для меня пугающем мраке, пока я к нему не привыкла. Она была хорошим поводырем: тогда она еще не понимала, что такое страх, лишь позднее ее до этого довели. Она не могла постигнуть, что именно пугает меня в моем новом обиталище, она благополучно скользила по поверхности материального мира, мимоходом напоминая мне об осязаемых предметах: осторожно, стул, осторожно, ступенька, и понятных вещах: ты не можешь прочитать счет за телефон, но можешь позвонить по телефону и спросить, сколько надо платить; она не придавала значения тому неосязаемому, которое пугало меня и сбивало с толку, — безмолвным воплям, стонам и рыданиям у меня в мозгу. В ней была своего рода черствость, которая мне помогала, поразительный здравый смысл: казалось, она вовсе не думает, что потеря зрения такое уж огромное событие. Она оставалась слепа к моей слепоте во всех смыслах, кроме практического.

И очень хорошо, потому что в первое время моя слепота была для моего мужа огромным событием, он был так преисполнен вины, раскаяния и жалости, что из-за слез, застилавших его глаза, с трудом мог увидеть собственный путь, не говоря о моем.

«Ради бога, Лоренс, — говорила обычно Изабел, — возвращайся в бар», — и он, спотыкаясь, выходил из комнаты, небритый, мрачный, предоставляя Изабел учить меня причесываться наизусть и ощупью отыскивать свое белье на полках шкафа. Само собой, я лишалась утешения, которое приносило мне присутствие Лоренса, хоть он и утомлял меня, и раздражал своими слезами, без конца повторяя: «О, все это бессмысленно, безнадежно. Это не начало конца, это — конец. Лучше признать свое поражение и умереть вместе».

Теперь, когда я больше не вижу людей, я храню воспоминания о том, как они выглядели. Они возникают на чистом листе моей памяти: рельефные, четко очерченные, словно вырезанные фигуры. Лоренс неясным контуром вырисовывается на пороге, закрывая собой свет, окаймляющий его: такой подлинный, коренастый, плотный; он стоит лицом ко мне, как квадратная глыба. Но вот он повернул голову, свет упал на лицо; глаза его широко расставлены — как у девушки, абрис щек так же тонок.

Изабел лежит на каменной плите, руки молитвенно сложены, как высеченная из мрамора фигура святой, достигшей великой славы при жизни и сохранившейся в наших сердцах после смерти. Свет, падающий сквозь витражи, освещает ее неправильный профиль и скользит по длинному телу с широкими бедрами и почти совсем опавшей после рождения сына грудью. Я «вижу» затем, как она вдруг садится, поворачивается, улыбается мне, встает, потягивается, гордая своим телом, уверенная в себе, и неторопливо уходит, такой фланирующей, беззаботной, современной походкой, что все мысли о каменных статуях и праведности вылетают у меня из головы.

После ее ухода в церкви холодно и пусто: я снова остаюсь одна в темноте.

Профиль у Изабел неправильный потому что, когда ей было девять лет, ее лягнула в подбородок любимая лошадь матери. «Пустяки, — сказала мать. — О чем тут тревожиться?»

Однако «воздушный» доктор встревожился. Изабел с матерью жили в глубине малонаселенных районов Австралии, где медицинская помощь носила временный или самодельный характер. Доктор прилетел, соединил, что надо, проволокой, наложил швы и укрепил зубы, и все было бы в порядке, если бы всего неделю спустя лошадь не ударила бы девочку по тому же месту. «Ради всего святого, — сказала мать, — что ты ей делаешь, этой лошади?»

Живите сегодняшним днем, сестры. Настоящим. Стройте свой дом крепким и безопасным, любите своих детей, умрите за них, если понадобится, и постарайтесь любить своих матерей, которые всего этого не сделали.

«Я погладила ее по спине, как ты велела», — сказала Изабел.

Но мать не слушала. Она пыталась передать по телефону вызов «воздушному» доктору. «Ума не приложу, как мне быть», — сказала она.

В то время в их краях уже начался сезон дождей, вертолет, на котором доктор возвращался от них на базу, разбился при посадке, и доктор сильно расшибся. Все утопало в желтой грязи, стоило выйти под дождь, начинала болеть голова. По той ли, по другой причине, о новом ушибе Изабел позабыли, и в результате подбородок ее стал слишком выдаваться вперед, губы расплющились, а зубы отклонились назад и находили друг на друга. Доктор лишился глаза и ноги. Изабел чувствовала себя за это в ответе, но впоследствии, все пережив, больше ничего не боялась. Неправильность подбородка и рта лишь подчеркивала прелесть остальных черт невозмутимо-приветливого лица с широко расставленными глазами, придавая ей своеобразное очарование в юности и интеллигентный вид, когда она стала старше. В душах парней, живущих в их необжитых краях и скитающихся по глухим уголкам этой непривлекательной в основном страны, Изабел вызывала равно любовь и вожделение.

Кап-кап, тук-тук. В Лондоне дождь неопасен и ласков для всех, всех, я хочу сказать, кроме слепых. Он бьет по твердой мостовой и уходит в водостоки. Он не топит всю страну в желтой грязи.

«Эта жизнь не для тебя, — сказала мать, когда Изабел исполнилось пятнадцать. — Не для таких, как ты. Лучше выбирайся отсюда».

«Уедем вместе», — сказала Изабел. У них обеих не было никого, кроме друг друга.

«А лошади? — сказала мать. — Я не могу их бросить».

Ну конечно же, Изабел на секунду забыла про лошадей. И не очень-то они были хорошие. Косматые, линяющие, больные животины, жертвы оводов и мух, они не выполняли никакой работы, лишь стояли с укоризненным видом на лугу и поглощали в виде тюков корма и счетов ветеринара то, что еще осталось от наследства Изабел. Летом они поднимали ногами пыль, зимой месили грязь.

Мать Изабел любила их, и Изабел тоже старалась ради матери их полюбить, но не могла. Чато и Уиндус, Хейнеман и Варбург, Герберт и Дженкинс (Секер сдох от укуса змеи), все до единого — напоминания о прошлом матери. Мать Изабел выросла в литературных кругах Лондона и была перенесена оттуда вглубь Австралии отцом Изабел — фермером-австралийцем. Вскоре он ушел воевать и так и не вернулся обратно, предпочтя жизнь в травяной хижине с малазийской девушкой жизни с матерью Изабел и ею самой. Мать и дочь остались там, где были, продавая постепенно землю, одну тысячу акров за другой, пока не потеряли все, кроме кишащего жучком деревянного дома с шатким балконом, шести лошадей на единственном лугу, змей, спящих в сухом, как порох, подлеске, и друг друга.

А куда было ехать матери, унылой, желтой, вросшей в пейзаж? Что еще оставалось? Пригвожденной к месту войной, мировыми событиями, собственной упрямой натурой и младенцем. Когда шли дожди, ей казалось, — будто небо по ее просьбе мстит за нее, ну, а если и ее утопит, быть по сему. Кап-кап, тук-тук.

«Но что ты будешь делать, когда я уеду?» — спросила Изабел.

«То, что всегда делаю, — ответила мать. — Смотреть на горизонт».

Изабел подумала, что мать будет рада, когда она уедет, что мать уже выполнила перед ней свой долг. И, хотя она, Изабел, чувствует неразрывную близость с матерью, мать не чувствует того же по отношению к ней. Ребенок для матери явление случайное. Эпизод. Мать для ребенка — основа жизни. Горький урок для ребенка.

Тело Секера отправили на живодерню; все, кроме головы, из которой мать отдала сделать чучело и повесила в передней. Окруженная мухами лошадиная голова провожала Изабел стеклянными глазами в тот день, когда она покидала дом. Секер был той самой лошадью, что изуродовала ей лицо; мать рыдала над его чудовищно раздувшимся телом.

«Почему ты плачешь?» — спросила тогда Изабел. Никогда раньше она не видела у матери слез.

«Все пошло вкривь и вкось, — сказала мать. — Война. А когда она кончилась, разве могла я вернуться? Люди сказали бы: «Мы тебе говорили». Никто не хотел, чтобы я выходила за твоего отца. Люди твердили, что из этого не будет толку».

«Какие люди?»

«Люди», — горестно сказала мать.

И правда, кто были эти люди? Друзей и родных Хэриет раскидало во все концы. Вот, что творит война. Она хватает семьи за шиворот, трясет и швыряет в воздух, и даже не побеспокоится взглянуть, куда ты упал, — в точности, как деревенские собаки, когда гоняют крыс.

Но мать Изабел жила не в Европе и, естественно, не видела войны. Война катилась по далеким континентам, убивая все, чего касалась. А мать Изабел сидела, уставясь на желтый горизонт, сегодня такой же, как вчера, на всходившее и заходившее красное солнце, и люди ее прошлого, осудившие ее, постепенно стирались из памяти. Возьмет кто-нибудь на себя труд сказать: «Я тебе говорила»? Конечно, нет. Остался кто-нибудь, чтобы сказать? Мать этого уже не знала. Она не отвечала на письма, и постепенно они перестали приходить.

И теперь она рыдала над Секером, который искалечил лицо ее дочери, зато сохранил ее как личность.

«Плохо быть красивой, — сказала как-то мать Изабел. — Это не приносит счастья. Если ты красива, какой-нибудь мужчина возьмет тебя в жены и не даст пробить себе дорогу в жизни».

Палящее солнце и секущие дожди задубили кожу Хэриет, упрямство искривило рот, а постоянное разглядывание горизонта обвело глаза красным ободком. Но когда-то она была красива. Изабел и сейчас считала мать красавицей. То же, наверное, считал и отец, давным-давно.

Мать Изабел не желала говорить об ее отце. «Он делал все, что ему заблагорассудится, — большего от нее нельзя было добиться, — как и все мужчины».

Изабел думала, что он, верно, был очень сильным, если мог обрабатывать на свой страх и риск столько акров земли, и могущественным, чтобы распоряжаться ею. Она думала, что он, верно, был одним из истинных хозяев этой страны — высоких, худощавых, бронзовых от загара, неразборчивых в средствах, с заострившимися от горячего ветра чертами лица; их окружали табуны лошадей, своры собак и всякая шушера — краснолицые, отупевшие от пива людишки, невежественные и грубые. Если им попадался под ноги цветок, они со смехом топтали его. Если им попадалась собака, они ее пинали. Вот почему собаки рычали и кусались.

Она не представляла мать рядом с таким человеком. К тому же у матери бывали видения, Изабел не сомневалась в этом. Порой матери являлась в желтой пыли или в рыжих тучах, клубившихся над плоской землей, частица божественного откровения, лицо ее освещалось, и она вздыхала от удовольствия.

«В чем дело? — спрашивала маленькая Изабел. — Там что-нибудь есть?» «Больше, чем я могу выразить», — говорила мать, отводя глаза от горизонта, и вновь принималась чистить закопченное дно жестяной кастрюли.

Изабел оторвала ногу у своей любимой куклы, вымазала ее бараньим жиром и дала грызть собакам.

Изабел сама мне рассказала. Она никогда не признавалась в этом никому, кроме меня, ни Хомеру, ее мужу, и уже тем более Джейсону, ее сыну. Я слепая, я не стану ее осуждать, на меня можно положиться.

Кап-кап, тук-тук. Дженифер заварила чай. Хилари протягивает мне тарелку с печеньем.

«Шоколадные дольки и лимонные слойки», — говорит она, описывая содержимое тарелки.

Я беру шоколадную дольку. Лимонные слойки крошатся и сыплются на ковер, и хотя слепые могут орудовать пылесосом, делают они это довольно неумело. Слойки принесла Хоуп. Не очень умно с ее стороны.

Я потеряла зрение два года назад. Не глядя, перебегала дорогу и оказалась под машиной. Меня бросило на капот, снова на землю, и я ударилась затылком о поребрик, тем местом слева от продолговатого мозга, которое заведует зрением. Удар причинил мне вред, сущность которого так и не ясна, просто мои глаза не могут зафиксировать то, что они видят. Это вызывает интерес глазных специалистов, хирургов и даже психиатров, и я без конца хожу в больницу, где они осматривают и обследуют меня, впрыскивают лекарства и всячески вторгаются в мой организм. Они сделали мне операцию, после которой левая сторона правой кисти перестала чувствовать холод и жар, но единственное, чего они добились, это боль, страх и унижение, испытанные мной. Время от времени какой-нибудь раздражительный врач говорил: «Я уверен, вы могли бы видеть, если бы захотели».

В слепоте, естественно, есть своя иерархия, как и многое другое. Поскольку мое печальное состояние непостижимо, чуть ли не предумышленно, а глаза по виду не отличаются от глаз зрячих, я стою на высшей ступени. Благородная слепота. Родиться слепым или ослепнуть из-за болезни котируется ниже. Презренная слепота, Божья кара. Мы не можем отделаться от чувства, что, если Бог поражает нас слепотой при рождении, значит, мы заслужили это. В конце концов миллионы жителей Индии свято в это верят.

Но со мной-то был несчастный случай! Несчастный случай может произойти с кем угодно. Это драматичное и увлекательное событие, дети любят несчастные случаи не меньше, чем гипсовые повязки — свидетельство беды. Я выбежала на улицу, потому что поссорилась с Лоренсом, своим мужем, а машину за спиной не увидела, потому что плакала, а возможно, просто не захотела увидеть.

Послушайте, как дождь бьет по окнам! Летний дождь. Каждая капля — потерянная человеческая душа, гонимая ветрами, которых ей не постичь; она старается проникнуть к нам сюда, где безопасно и тепло, где мы собираем воедино свои немощи и пытаемся получше использовать то, что у нас есть. Будьте благодарны стеклу, ограждающему вас от яростных, сотрясающих окна ударов. Драпируйте их занавесями, протирайте до блеска в ясные дни; и не старайтесь видеть сквозь них слишком много — лишь столько, сколько нужно, чтобы остаться в живых. Берегите свой душевный покой. Времени в обрез, все кончается смертью. Не слишком сокрушайтесь о прошлом, не страшитесь будущего, не тратьте слишком много сил на чужие горести, не то настоящее обратится в ничто.

Всему этому, сама того не зная, меня научила Изабел. Мало-помалу она открывала мне свою историю и саму себя. Кап-кап, тук-тук. Задерните занавеси.

 

2

В день рождения Джейсона — ему исполнялось шесть лет — Изабел проснулась с ощущением, будто что-то неблагополучно. Она очнулась внезапно: секундой ранее погруженная в глубокий сон, она вдруг открыла глаза и насторожилась. Может быть, в комнату вошел чужой, подумала Изабел, но, конечно же, там никого не было. Хомер, как всегда, лежал рядом с ней, повернувшись на бок, тело расслаблено, дыхание ровное, законный супруг, обожающий свою жену. Нежная кожа век прикрывала чуть выпуклые глаза. Его лицо казалось уязвимым, обнаженным, как обычно бывает у тех, кто носит очки.

Он спокойно спал. Как всегда. Человек с чистой совестью, подумала Изабел. Он не барахтается в глубинах сна, не укрывается в бездонном подсознании, его не мучат кошмары, он аккуратно погружается в сон, ничего не страшась, потому что никому не причинил зла. Если Хомер спит, что может быть неблагополучно?

Что-то. Джейсон? Нет. Если как следует прислушаться — что она и сделала, — были слышны ритмичные колебания тишины, а это значит, что Джейсон крепко спит в своей комнате над ними.

И снаружи на Уинкастер-роу тоже ничего не происходило. Было всего полседьмого, слишком рано для молочника, мальчишки-газетчика и почтальона, этих ранних гостей, которые, словно выполняя обряд, появляются с неизменностью солнца, чтобы напомнить каждой семье, что она не существует сама по себе, а добывает свой хлеб благодаря другим: пора вставать и приниматься за дело. Ну, времени еще хватит.

Страх, разбудивший Изабел, не уменьшился при мысли, что для него нет причин; скорее, он стал еще глубже, перешел в предчувствие, что вот-вот произойдет что-то ужасное.

Работа? Но что там может произойти? Она вела ночную программу для Би-би-си; четыре предыдущих прошли с успехом; недавно с ней заключили контракт еще на два года; работа была сравнительно легкой. Правда, надо было «повышать свой уровень» и каждый понедельник отдавать собственную Персону на растерзание миллионов слушателей, но это было не так уж трудно и к среде уже забывалось. Даже если контракт расторгнут и ее выгонят с позором, это не станет для нее бедствием, — просто практической проблемой. А неожиданный ужас, такой глубокий, что у Изабел захватило дух и пришлось крепко сжать грудь руками, не имел никакого отношения к практическим вещам.

День рождения Джейсона? Днем он идет в кино с пятью школьными друзьями. Радости это не доставит, но и бояться тут нечего. Хомер вернется из конторы пораньше и отведет их в кинотеатр, а она останется дома, покроет глазурью торт и нарежет тартинки в виде крошечных зверюшек. Такое разделение труда было справедливым и, как всегда, не вызвало недовольства.

— Спору нет, я смогу посмотреть фильм, — сказал Хомер, — а ты — нет. Но смотреть «Супермен-2» в компании пятерых шестилеток сомнительное удовольствие. Ты уверена, что не хочешь поменяться со мной?

— Да, — сказала Изабел. — К тому же ты сделаешь тартинки из черного хлеба, хоть это и день рождения.

— Желудок Джейсона не знает, что у него день рождения, — сказал Хомер.

Право же, никаких оснований сидеть в панике на белоснежных, отделанных кружевом простынях, под защитой надежных стен, оклеенных темно-зелеными обоями, где висячие зеркала в позолоченных рамах отражают лишь то, что знакомо и любимо.

Изабел встала с постели и пошла наверх, в спальню Джейсона. Она, спавшая раньше голышом, теперь спала в ночной рубашке — как все матери детей с чутким сном, — которая служила ей и халатом.

Джейсон лежал на спине, раскинув руки, на лице — блаженное спокойствие. В ногах кровати высилась куча подарков, которые они с Хомером положили накануне вечером.

Дедушка и бабушка из Америки прислали Джейсону ковбойский костюм из настоящей кожи и пару пистолетов в отделанной серебром кобуре.

— Стоит ли? — спросил Хомер. — Пистолеты?

— Но это подарок, — сказала Изабел. — Потом обследования показывают, что дети, лишенные овеществленного выражения агрессии через фантазию, совершают впоследствии больше агрессивных актов, чем те, кто их не лишен.

— Ловко придумано, — сказал Хомер. Но пистолеты были красивые, легкие, с изящной филигранью; Джейсон будет ими гордиться. Хомер вздохнул и положил их к остальным подаркам.

Из Австралии от Хэриет подарка не было. Никогда не бывало.

— Я думаю, моя мать перестала быть женщиной, — сказала Изабел Хомеру накануне вечером. — Теперь она превратилась в ствол старого каучукового дерева, засыпанный песком. Хомер поцеловал Изабел, взял ее руку в свои, но ничего не сказал: что тут можно было сказать?

Хэриет! Ну разумеется, вот оно! С ней что-то неблагополучно! Изабел спустилась вниз, в гостиную — две комнаты цокольного этажа, превращенные в одну; ставни все еще были опущены, а на столе с прошлого вечера стояли бок о бок два фужера и лежали три недокуренные сигареты — свидетельство попыток Хомера бросить курить при помощи идиосинкразического и дорогого метода выкуривать все меньшую часть каждой следующей сигареты. Позвонила в Австралию. Теперь с ней была прямая связь. Можно было обойтись без телефонистки. Двенадцать цифр — и рядом мать и прошлое.

Телефон звонил раз за разом, но на том конце никто не отвечал. Аппарат стоит на подоконнике возле входной двери и, стоит ему зазвонить, песчинки вокруг него подпрыгивают и подскакивают от изумления. Сколько раз Изабел видела это. Может быть, мать лежит в кухне на полу, по другую сторону сетки от мух, вот почему она не отвечает. Она мертва, или у нее удар, или сердечный приступ, или ее изнасиловали и обокрали, а может, она наконец завела себе друга и не ночует дома.

В голове у Изабел зазвучала народная песенка. Какой-то певец пел ее в одной из программ на прошлой неделе.

Вести дурные до нас донеслись, Слух дурной до нас докатился: Одни говорят — любимый мой умер, Другие твердят, что он женился.

А возможно, она просто не отвечает на звонок.

Последний раз я видела ее лет восемь назад.

Она окончательно ушла в себя. Предоставила мне прожить за нее ее жизнь.

Звонок замолчал. «Хелло», — сказала мать.

— Привет, мама.

— А, это ты, Изабел? Как поживаешь, цыпленочек?

— Прекрасно.

— Все в порядке? Муж, ребенок и так далее?

— Да, у них все прекрасно.

Молчание. Затем:

— Уже очень поздно. Я была в постели.

— Прости. Я просто хотела убедиться, что у тебя все благополучно.

— Само собой. Здесь не бывает перемен. А как ты?

— Веду по телевидению программу. Раз в неделю. Это всего лишь беседы и интервью со знаменитостями, но лиха беда — начало.

— Молодец, цыпленочек. Значит, бросила журналистику, да? Или она тебя бросила?

— Это одно и то же, по сути.

— Да? Я редко смотрю телевизор, мне трудно судить. Мне это кажется довольно грубым и вульгарным. Но ведь я в Австралии, верно? Это так здесь, у нас. Тебе нравится твоя работа?

— Да.

— Это главное. Хомер не возражает?

— Нет. С чего бы?

— Ты же знаешь мужчин. Что годится тебе, никогда не годится им. Послушай, цыпленочек, я не хочу тебя обижать, но через дырку в сетке залетел проклятый шершень. Весь дом проела ржавчина, скоро развалится. Мне надо идти.

— Конечно, мама. Большой шершень?

— Очень.

— У Джейсона сегодня день рождения.

— Джейсона? А, у малыша. Сколько ему — должно быть, четыре, пять? Передай ему привет. Я плохая бабушка, но, во всяком случае, я существую.

— Во всяком случае, ты существуешь. Пока, мама.

— Почему ты не зовешь меня Хэриет? Пока, милая.

Изабел забралась обратно в постель; рот пересох, на языке вкус песка и пыли. Все тлен и суета. Нет ничего невозможного, но что возможно? Пусть она вырвет у жизни все, что захочет, — успех, и богатство, и личное счастье — это ничего ей не даст. Мать всегда будет далека от нее, но «с глаз долой» не обязательно «из сердца вон»; мать будет с улыбкой глядеть на ее попытки добиться победы и доказывать, что старикам лучше жить самим по себе, что в конечном итоге все достижения бессмысленны, все услады — безвкусны. Лучше умереть, быть хромым и слепым, чем узнать все это в ранней юности, как пришлось ей, Изабел.

Хомер повернулся на кровати лицом к ней.

— В чем дело?

— Не знаю.

— Который час?

— Рано.

— Где ты была?

— Звонила матери.

— О, Боже! Зачем?

— Сегодня у Джейсона день рождения.

— Что она сказала?

— Не то, что я хотела бы от нее услышать.

— А что бы ты хотела?

— «Молодец. Поздравляю. Скучаю. Почему бы тебе не прилететь повидаться со мной?» То, что говорит тебе твоя мать.

Хомер обнял ее, чтобы поскорей изгнать страхи из ее сердца. Крепко стиснул в худощавых мускулистых руках. Он весил из года в год ровно столько, сколько ему было положено весить согласно таблице, висевшей в приемной врача, по мере надобности увеличивая или уменьшая потребление калорий. В будние дни он каждое утро ехал в контору на велосипеде, каждый вечер на велосипеде же возвращался домой. Дважды в неделю он вставал раньше обычного и обегал чуть не весь Риджент-парк.

«Я бы жил вечно, если бы мог, — частенько говорил он, — но так как это невозможно, я буду жить столько, сколько смогу».

Хомер — счастливый человек, думала Изабел. — Иначе и быть не может. И спрашивала себя, каково это — иметь такую жажду жизни. Когда они занимались любовью, она пыталась перенять у него это свойство, но при ровном темпераменте Хомера то, что он имел, он держал при себе, излишков у него не было. Он соприкасался с ней только физически, предоставляя Изабел самой создавать в душе те высоты и глубины, которые казались ей тут уместными, что она и делала, и не чувствовала себя разочарованной в нем. Если кто-нибудь набрался бы смелости поинтересоваться подробностями ее интимной жизни, она бы ответила: «О, у нас полный порядок. Во всяком случае, никто из нас не ищет партнера на стороне».

Тело Хомера было таким же аккуратным и организованным, как и его ум. От него пахло свежестью. Оно вызывало в Изабел естественную и незамедлительную реакцию. Хомер не делал нескольких вещей одновременно. Изабел это нравилось. Когда Хомер занимался любовью, он сосредоточивал на этом всю энергию, уделял все внимание воздействию своего тела на тело партнерши, словно меньшее, чем он мог ей угодить, это не обрушивать на нее беспорядочных чувств, отдать ей всего себя целиком, чистым, бодрым и собранным. Чувства, нежность он выказывал до и после. А в натуре Изабел было все делать сразу: держать в себе все переживания дня, самые тревожные и бурные, даже если она сама в них еще не разобралась, и отдавать себя ночью всю целиком, и тело, и душу. И, поскольку она отдавала и то, и другое вместе, Хомер брал их вместе — и то, и другое: тело и душу, но сам он отдавал их порознь. Сперва тело — крепкое и решительное, затем душу — глазурь на торте, наложенная тонким слоем, скользкая, непрочная и ненадежная оболочка. «Тебе было хорошо, Изабел?» И она отвечала: «Да, да, конечно», всякий раз, из ночи в ночь, удивляясь тому, что он считает нужным задавать ей этот вопрос. Как было, так было.

Он никогда не вскрикивал громко, дойдя до оргазма; шум приглушался, словно рядом всегда кто-то слушал, смотрел. «Ш-ш, ш-ш», — говорил он, если они были в чужом месте и кровать скрипела, и даже дома, когда она забывалась, когда что-то — возможно, всего лишь эмоции, накопившиеся за день — требовало более бурного выхода, более шумной реакции. Но, поскольку эмоции эти не были вызваны Хомером, она не имела на них права и поэтому быстро утихала.

Иногда она плакала после, сама не зная почему.

— Что с тобой? — спрашивал Хомер.

— Не знаю.

— Я сделал что-нибудь не так? — настаивал он, соскальзывая на зыбкую почву, и она не могла не рассмеяться, потому что он все делал даже более, чем «так», и доставлял ей такое наслаждение.

— Конечно же, ты делаешь все так, как надо, — говорила она.

— Тогда что с тобой?

Этого она сказать не могла. Возможно, она оплакивала все горести мира или то, что всему есть смертный предел, или то, что, испытывая удовольствие, в то же время она страдала при мысли, что ему придет конец, а возможно, она плакала потому, что Хомер никогда не плакал.

Однако сегодня ответить было легко.

— Я плачу, потому что меня расстроила мать, — сказала Изабел. — Я хотела бы, чтобы она чуть больше меня любила.

— А я бы хотел, чтобы моя мать любила меня чуть меньше, — сказал Хомер. — Тогда я не чувствовал бы такой ответственности за нее.

— Мы оба изменили им.

— Изменили? — удивленно сказал Хомер. — Для меня главное — знать, что я не изменил себе.

Иногда, желая его уколоть, люди намекали Хомеру, что он изменил своей стране, что, раз он против войны с Вьетнамом, он тем самым против Америки и его переезд в Европу — предательство по отношению к стране, которая вскормила его.

«Что ж, если вы так на это смотрите, — охотно соглашался Хомер, — вы, наверное, правы. Но я предпочитаю быть гражданином мира, чем подданным Америки при ее теперешнем настрое. Я не делаю ничего противозаконного. Я плачу налоги. Просто мне здесь больше нравится».

Но теперь, когда неуверенность в себе и чувство национальной вины охватили душу американца, как раньше — душу европейца, Хомеру легче было пересечь Атлантику. Он плавал туда три-четыре раза в год по делам фирмы, где он служил, или чтобы побывать с Джейсоном у родителей.

«Я знаю, они поддерживают военные программы, — говорил он, — и так далее, и тому подобное. Но глоток кондиционированного воздуха и всеобщая предприимчивость действуют весьма стимулирующе».

Изабел, сомневаясь в радушном приеме, никогда не ездила в Австралию. Иногда она спрашивала себя: будь у нее вместо сына дочь, не проявляла бы Хэриет к внучке больше интереса.

«Не волнуйся, — говорил ей Хомер, — наш дом — Лондон, пусть все будет как есть. Мы станем родоначальниками нашей династии, мы позабудем все, что было раньше. Наше прошлое — в наших генах, этого более, чем достаточно».

Джейсон, дитя двух континентов, радостно играл на Уинкастер-роу и не желал другой жизни.

День рождения сына! Наверху Джейсон пробудился ото сна и приветствовал окружающий мир оглушительным воплем. Не в его привычках было встречать утро тихим бормотанием или еле слышным поскуливанием, подобно детям их друзей, судя по словам родителей; он предпочитал здороваться с наступающим днем громким криком, где бурный восторг сочетался с укором. Выпустив, так сказать, на волю заглушенный сном пыл, накопившийся за ночь, Джейсон снова засыпал минут на пять прежде чем вторично, теперь уже окончательно, проснуться. На этот раз его вопли взывали о внимании: они тянулись до тех пор, пока кто-нибудь из родителей не появлялся наверху.

«Думаю, он утихомирится, когда достигнет половой зрелости, — не раз говорил Хомер, — и не узнает, на что нужна ночь и куда девать энергию».

— Отсрочка на пять минут, — сказал он в это утро, вытирая слезы Изабел.

Сегодня была очередь Хомера поднимать сына, но в честь его дня рождения родители оба отправились к нему в спальню. Изабел спустила ноги со своей стороны кровати, Хомер — со своей. Оба натянули джинсы, тенниски и туфли на резиновой подошве. Зазвонил телефон. Это была одна из ассистенток Изабел. Извинившись за ранний звонок, она попросила разрешения связаться с норвежским архитектором, который остановился на день в Лондоне, прервав свое кругосветное путешествие. Тревога Изабел улетучилась. Мир вернулся к нормальному состоянию. Надо было принимать решения, зарабатывать деньги, справляться с жизнью.

Хомер открыл дверь в спальню Джейсона. «Тра-та-та-та-та», — тарахтел Джейсон, направляя на родителей новый нарядный пистолет так, словно держал в руках автомат.

— Мне шесть, скоро будет семь, мне не надо сегодня идти в школу.

— Надо, надо, — сказали они. Джейсон вопил, орал и топал ногами. Родители урезонивали его, взывали к его рассудку, улещивали.

Хомер отводил Джейсона в школу по понедельникам и средам и забирал по вторникам и четвергам. Изабел отводила его по Вторникам и четвергам и забирала по понедельникам и средам. По пятницам родители вместе отводили его и вместе забирали. Такой распорядок вполне их устраивал.

В хорошую погоду Джейсон сидел за спиной Хомера на велосипеде. Сегодня был ясный день. Джейсон, все еще с пятнами от слез на щеках, обернулся, когда они отъезжали, и улыбнулся матери. Это была улыбка принца своему приближенному, бесконечно добрая, бесконечно снисходительная. Всепрощающая. Изабел стало ясно, что он с самого начала не собирался пропускать уроки.

Изабел вернулась в кухню выпить кофе. Радио было включено. Передавали утренние известия. Изабел слушала с профессиональным интересом. Она была знакома с достаточным числом журналистов, встречалась со многими издателями, делала, пусть незначительную, работу для отделов новостей, чтобы знать, каким путем достигается желанный результат, какими, отчасти случайными, отчасти сознательными способами создается тенденциозное мнение, и истина в который раз выскальзывает из пальцев, как ртутный шарик, который падает на пол и, разлетевшись на мелкие частицы, исчезает навсегда. Сегодня ей было достаточно ясно, о чем идет речь.

В Америке началась подготовка к выборам президента. Шло предварительное голосование сторонников обеих партий за выставленных кандидатов. Демократам пришелся по вкусу человек со стороны, молодой сенатор из штата Мэриленд по имени Дэндридж Айвел — известный всем как Дэнди Айвел. Заглушаемый треском радиоволн, комментатор раздумывал вслух о преимуществах молодого кормчего у кормила власти; он возвращался к эре Кеннеди и золотому веку США, когда национальный позор, депрессия, финансовая политика, инфляция, безработица и уличные беспорядки еще не стали обычными темами разговора. Век, когда страну не отягощало чувство ответственности, — юность нации. Возможно, если у кормила власти станет Дэнди Айвел, Америка снова будет сильной и молодой. Энтузиазм комментатора, с треском отскакивая от какого-то неисправного спутника, не оставлял сомнения в том, что он болеет за Дэнди Айвела.

Изабел села. В доме было тихо. Большие круглые часы, висевшие на стене кухни, тикали в одном ритме, старинные стоячие часы, гордо возвышавшиеся в холле, среди велосипедов и пальто, в другом. Круглые часы надо было заводить каждый день, стоячие — раз в неделю. Изабел заводила круглые — про стоячие она всегда забывала. Хомер — нет. Она налила себе чашку кофе. Хомер ограничил себя двумя чашками в день и никогда не пил растворимый. Боялся, что он канцерогенен.

Как бы она жила без Хомера? Он построил ее жизнь, изменил ее личность, превратил безалаберную потаскушку в спокойную, уверенную в себе женщину. Изабел обхватила себя руками. У нее заболело в груди. Принялась качаться взад и вперед.

Конечно, она знала это имя, слышала или видела где-то мельком, но притворилась сама перед собой, будто понятия не имеет, о ком идет речь. Конечно же, она проснулась в испуге, конечно же, она позвонила матери, конечно же, она плакала.

Дэнди Айвел, президент Соединенных Штатов.

Когда-то, думала Изабел, я полагала, будто события не связаны между собой, случайны; полагала, что, когда тебя любят, а потом бросают, это уходит в прошлое и исчезает, и что настоящая, остающаяся в памяти жизнь, жизнь, за которую ты несешь ответственность, начинается только с брака или чего-то равнозначного ему, и рождения ребенка. Она видит теперь, что это не так. Ничто не исчезает, даже то, что ты очень бы хотел потерять. Все движется к определенной точке во времени. Наше будущее обусловлено нашим прошлым; всем целиком, а не только путями, которые мы избираем или которыми гордимся.

Делать было нечего, оставалось одно: ничего не говорить, ничего не предпринимать, держать то, что знаешь, при себе. Все еще образуется.

После землетрясения дом становится другим. Безделушки на полочках стоят чуть иначе, книги прислоняются одна к другой под слегка иным углом. Лампа снова спокойно висит на конце шнура, но все вещи узнали, что такое движение, что такое возможность действовать и разрушать. Дом смеется. Ты думала я — твой, я — твой друг. Ты думала, что знаешь меня, но, как видишь, это вовсе не так. Я могу обрушиться на тебя и задавить до смерти. Изабел казалось, будто дом, который она так любила, изменился, что он издевается над ней, смеется.

Изабел пошла к Майе, своей соседке, вместе выпить кофе. Майя поссорилась с мужем, выбежала в слезах на дорогу, ее сшибла машина и она ослепла. Нас всюду подстерегает опасность. Мужья, слезы, машины. Никто не будет ни о чем сожалеть, сожалеть будешь ты.

Майя с Изабел болтали. О пустяках. Днем Изабел ходила на студию, в свой офис. Элис, ее ассистентка, сумела найти норвежского архитектора, но обнаружилось, что в настоящее время он строит бомбоубежища, а вовсе не дачные домики, отапливаемые солнечной энергией. На совещании с Эндрю Элфиком, продюсером их программы «Хелло — доброй ночи», все сошлись на том, что ни программа, ни архитектор не выиграют, если он появится на экране.

«Мы — программа информационная, но оптимистичная, — сказал Элфик. — Нашим зрителям ни к чему, выключив телевизор, всю ночь видеть во сне кошмары об атомной войне и конце света. Они видят их и без нас. Ты согласна, Изабел? Я не возражаю против серьезного подхода к таким вещам, как равноправие женщин, расизм, гомосексуализм и прочие социальные приправы. Но я не стану девальвировать понятие «конец света», слишком часто упоминая о нем в нашей ночной программе, будь то в беседах со знаменитостями или в интервью».

Изабел понимала, что он имеет в виду. Элис тоже. Элис было тридцать два года, и она только недавно пожертвовала повышением по службе, лишь бы остаться еще на один срок, на сколько можно, с Элфиком, которого она любила. Элфик был высокий, широкоплечий, печальный и умный, у него были рыжие волосы и мальчишеская улыбка. Ему исполнилось сорок, и он был женат. Операторская группа съемочного коллектива и сотрудники киностудии терпеть его не могли, потому что он легко выходил из себя и кричал на них, словно на свою жену.

— Изабел, — сказал Элфик, когда она покидала комнату, — у тебя есть общественное сознание?

— Разумеется, — сказала она удивленно.

— Так я и думал, — заметил он. — Так же, как у меня. Мы знаем, в чем состоит наш долг. В том, чтобы сладкозвучно играть на кифаре, когда горит Рим, авось Нерон кинет нам пару медяков.

Он уже давно пил. Основное его занятие пять дней из семи. Оставшиеся два — день подготовки материала и день съемки — он оставался трезвым. Лицо его испещряли шрамы — из-за того, как злословили люди, что он много раз пробивал лбом ветровое стекло. С Элис он спал, только когда был пьян, а значит, трезвая, лучшая его половина сохраняла верность жене. Он верил в личную неподкупность и сексуальную ответственность и не взял бы в свою команду беспринципных и аморальных людей.

«Пример успеха, — не уставал повторять он. — Вот что нужно показывать людям. Возможность каждого отдельного человека стать творцом своей судьбы».

Он поймал руку Изабел, когда она шла мимо него к двери, и припал к ней холодными губами. Жест, говорящий скорее об отчаянии, чем о страсти, почувствовала Изабел и мягко высвободила руку.

— Я ведь тебе на самом-то деле не нравлюсь, да? — сказал Элфик. — Я не нравлюсь никому из тех, кто нравится мне. Они терпят меня, но не любят.

— Тебя любит Элис, — сказала Изабел.

Изабел вернулась домой вовремя, чтобы успеть принять Джейсона и его гостей. Включили видео. На экране одни мультики сменялись другими. Родители, приведшие детей, забывали уйти. Как-никак, а Изабел была знаменитостью. Хомер запаздывал, что случалось редко. Стоял оглушительный шум. Джейсон мерил ногами комнату, как всегда, когда сердился или не мог унять нетерпение: голова опущена, руки стиснуты за спиной — точь-в-точь забавный человечек из комикса. Взрослые не могли удержаться от улыбок, и он еще больше рассердился.

— Папа опаздывает. Мы пропустим фильм. Тут не до смеха.

Это выражение на устах ребенка вызвало еще более громкий хохот.

Друг Джейсона Бобби, которого и близко нельзя было подпускать к технике, щелкнул переключателем телевизора, и видеокадр сменила обычная передача. На экране на фоне американского флага выхаживал взад-вперед, — голова опущена, руки стиснуты за спиной, — Дэнди Айвел.

— Точь-в-точь Джейсон, — сказала мать Бобби.

— Поразительно, до чего похож!

— Перестань так ходить, Джейсон, — сказала Изабел.

— Почему? — спросил сын, не останавливаясь.

— Это некрасиво, — сказала Изабел.

— А по-моему, очень мило, — сказала мать Бобби. Мать Джейсона хлопнула сына по щеке в тот самый миг, как на пороге возник Хомер.

— Изабел! — в ужасе вскричал Хомер.

— Прости. — Это относилось к обоим — Джейсону и Хомеру. Трудно было сказать, у кого из них был более оскорбленный вид.

Хомер выключил телевизор и проводил детей к поджидавшему такси. Изабел стала покрывать торт глазурью под критическим взглядом матери Бобби. Изабел хотелось бы, чтобы она ушла, но та и не думала. Она осталась помочь Изабел нарезать тартинки, ломтики получались у нее слишком толстые, и масло не было размазано до краев.

— Ты всегда такая раздражительная перед менструациями? — спросила мать Бобби.

На ней была кружевная блузка в народном стиле и свободная хлопчатобумажная юбка в цветочек.

— Нет, — коротко ответила Изабел.

— Я никогда раньше не видела, чтобы ты била Джейсона. И он не делал ничего дурного, верно? Вот я и решила, что ты ждешь. Если бы мужчины попробовали, что это такое, они бы быстро что-нибудь придумали. Иногда, когда мне очень плохо, я тоже шлепаю Бобби. Уверена, большинство женщин срывается.

«С днем рождения, Джейсон», — писала Изабел зеленой глазурью, выжимая ее из бумажного фунтика, скрепленного английской булавкой.

— Жаль, что Джейсон еще так мал. Он мог бы участвовать в конкурсе на роль дублера Дэнди Айвела.

— Не думаю, — сказала Изабел. — Он белокурый, а Дэнди Айвел, по-моему, брюнет.

— Такие волосы, как у Джейсона, с возрастом темнеют, — сказала мать Бобби, вырезая из булки нечто, даже отдаленно не напоминающее слона. — Боюсь, эти тартинки больше похожи на ежей.

— К тому же, — сказала Изабел, — я полагаю, Айвел скоро исчезнет из поля зрения. Не думаю, чтобы его выдвинули на пост президента.

— А я в этом не сомневаюсь, — сказала мать Бобби. — Я ходила на вечерние курсы политической социологии. Американки мечтают об отце нации. После Кеннеди у них его не было. А Дэнди Айвел, судя по всему, как раз тот человек, который может проявить о них заботу.

Хомер привел домой шестерых совершенно уморившихся детей. Тартинки им понравились, на торт они и не взглянули. Джейсон бросил желе в стену. Он был страшно возбужден. Родители его друзей пришли за ними рано и стояли вокруг, потягивая херес. Дети ссорились из-за подарков, которые им дали домой. Бобби поднял громкий рев в прихожей. «Боюсь, Джейсон его укусил», — сказал Хомер, вернувшись, чтобы извиниться. Уводя Бобби, его мать раздраженно сказала, что лично она за такие вещи шлепает. Бобби кусался, но очень недолго. Она позаботилась об этом. Царапаться — это одно, кусаться — совсем другое.

— Плохо дело, — сказал Хомер, когда все разошлись, они покончили с ужином, и наступил вечер. — Джейсон на самом деле агрессивен.

— Возможно, виноват свинец в лондонской воде, — сказала Изабел.

— При чем тут свинец? — сказал Хомер. — Не оправдывай его. Я думаю, что он не совсем нормален.

— Не совсем нормален! — вскричала Изабел. — Это просто смешно.

— Изабел, — сказал Хомер, — не прячь голову в песок. Джейсон смотрел «Супермена 2», стоя в проходе, и, когда билетерша попыталась посадить его на место, он укусил ее за ногу. Была жуткая сцена.

Изабел рассмеялась.

— Тут не до смеха, — сказал Хомер. — Я думаю, его надо показать детскому психологу.

— Что? Джейсона?

— Это не причинит ему вреда, Изабел.

— Вероятно, нет, — сказала Изабел, но ее уже охватил страх.

Она смотрела на Джейсона, как на продолжение самой себя: тело — ее тело, разум — ее разум. Но, конечно, это не так. Джейсон, ее сын, был отделен от нее, пуповину разрезали давным-давно, она просто не заметила этого. Он уже давно спал, ел, улыбался, чувствовал — не по ее команде. Он делал все это по собственному почину. Она больше не могла сунуть его под мышку и пуститься бегом, если они шли слишком медленно. Он имел право упрекнуть ее за ее решения, рассердиться на ее поступки, лишить ее своей любви. Неделя за неделей он все меньше был ее идеальным крошкой, все больше — вовсе не идеальным хозяином самого себя, и при том он, как и все дети, страдал, потому что любовь матери тоже не была идеальной и казалась ему, все более независимому и своевольному, слабой по сравнению с идеалом, который остался далеко в прошлом.

И вот теперь Хомер, которому следовало любить Джейсона, говорит, что их сыну далеко до идеала, что он не совсем нормален, намекая, что виновата в этом она, Изабел. Она не могла защитить Джейсона, ведь он больше ей не принадлежал, он сам себе хозяин, ему шесть лет. И себя она тоже не могла защитить, ведь на ней лежала вина.

— Изабел, — сказал Хомер, напуганный выражением ее лица, — это не так уж важно. Я просто подумал, это может помочь. Мне, правда, кажется, что Джейсона что-то беспокоит. Может быть, мы оба делаем что-то не то. Один Бог знает, что именно. Возможно, то, что он видит тебя на экране телевизора, когда тебе следует быть дома.

— Следует?

— С точки зрения Джейсона. Только с его. Господи, Изабел, он же ребенок, ему всего пять.

— Шесть.

— Шесть. И, Изабел, у тебя самой нервы не в порядке.

— У меня?

— Ты ударила бедного ребенка. Ударила! И почему? Что он сделал плохого?

— Хомер, я велела ему перестать делать то, что он делал, а он продолжал. В комнате был ужасный шум. Дети визжали, взрослые кричали во все горло. Я не сильно шлепнула его, просто, чтобы он меня услышал.

— Что он делал?

— Я уже не помню. Ничего особенного. Послушай, Хомер, мои отношения с Джейсоном ничем не отличаются от обычных взаимоотношений матери и сына. Большинство матерей время от времени шлепает своих детей.

— Я этому не верю.

— Большинство детей нередко грубы, агрессивны, непослушны и дерзки.

— Этому я тоже не верю. И большинство детей не отказываются сидеть на своем месте в кино и не кусают за ногу билетершу, когда она пытается их пересадить. Ладно, улыбайся! Мне кажется, ты используешь Джейсона, чтобы избавиться от каких-то своих переживаний. Джейсон очень плохо на это реагирует.

— Ты хочешь сказать, мне самой надо пойти к психоаналитику?

— Упаси Господь! — устало произнес Хомер, и Изабел почувствовала, что ведет себя неразумно.

— И к тому же, мы не знаем ни одного детского психиатра. Они вышли из моды.

— Я легко могу найти кого-нибудь через свою контору, — сказал Хомер, — что для вас, телевизионщиков, устарело на десять лет, нам, издателям, вполне годится.

— Хомер, — сказала Изабел, — у меня такое чувство, что ты против моей работы. Не лучше ли нам прямо поговорить об этом, чем перекладывать всю проблему на бедного маленького Джейсона?

— По-моему, — сказал Хомер, — мы еще никогда не были так близки к ссоре, как сейчас. Давай ложиться.

Изабел и Хомер легли в свою белоснежную кровать с медными спинками фигурной чеканки; стены спальни были темно-зеленые, ставни — фиолетовые. Комната была тщательно прибрана — за этим следил Хомер, Изабел оставляла одежду там, где снимала. Но постель стелила она, каждый день, аккуратно, с любовью, и даже иногда гладила полотняные простыни после стирки в стиральной машине, — они были такие хорошенькие.

Хомер простил Изабел быстрее, чем она его. Так ему казалось. На самом деле она лежала, застыв, на спине, сжимаясь в комок всякий раз, когда ее касалось тело мужа, вовсе не от злости, а от страха. Но выказать это было нельзя.

— В чем дело? — спросил Хомер. — Послушай, если это тебя так расстраивает, я ни разу больше не упомяну о психвраче и Джейсоне.

— Хорошо, — сказала Изабел.

— Тогда повернись и поцелуй меня.

— Нет. Не могу. Не знаю, почему.

— Понимаешь, — сказал Хомер, — главное не то, что он укусил билетершу и поднялся весь этот шум. Главное — он потом отрицал, что сделал это. Похоже было, что он не лжет и действительно ничего не помнит. Вот что меня доконало. Не думаю, чтобы остальные ребята что-нибудь заметили. Это было в том месте, когда Супермен кидает злодея в рекламу кока-колы. Сказать по правде, это отвратительный фильм, сплошное насилие, ничего похожего на безобидный «Супермен 1».

— Иногда у меня возникает чувство, — сказала Изабел, — что нас, и детей, и всех, для чего-то обрабатывают.

— Если это так, — сказал Хомер, — нам остается одно — не поддаваться.

Изабел уснула, и ей приснился конец света. Над головой взад-вперед носились реактивные снаряды, каждый в виде фаллоса. Под конец все вокруг превратилось в ледяные валуны.

Она застонала, и снова Хомер попытался ее обнять, и снова она его отвергла. Бывало это раньше? Не припомнить, но вряд ли. Она не хотела впускать его плоть в свою. Слишком опасно: пролог, который она не сможет контролировать. Она была в полусне.

Наверху, словно в ответ на смятение родителей, заплакал Джейсон. Изабел, довольная на этот раз, что ее разбудили, встала с кровати и пошла наверх, посмотреть, в чем дело. У Джейсона сна не было ни в одном глазу.

— Мне приснился гадкий сон, — сказал он.

— Про что?

— Про бомбы.

— Надо было лучше вести себя днем, — сказала Изабел. — Тогда не наказывал бы сам себя ночью. Ты это заслужил.

Она не думала, что он поймет ее, но он понял. У него был открытый, восприимчивый ум, особенно по ночам.

— Я не очень плохо себя вел.

— Кусаться плохо.

— Это был мой день рождения. Бобби забрал у меня подарок.

— Я не об этом. О кинотеатре. Ты там кого-то укусил. Притом — взрослого.

— Неправда, я никого не кусал.

— Папа сказал, что укусил.

— Нет, не кусал.

Изабел прекратила разговор. Его широко раскрытые голубые глаза были такими ясными. Они следовали за ней, когда она двигалась по комнате. Так точно за ней следовали глаза Дэнди. С каждым днем, подумала Изабел, сын все больше становится похож на отца. Мне это и в голову не приходило. Я думала, если уж ребенок и будет на кого-нибудь похож, так на меня. Я думала, ты заполучаешь у мужчины ребенка, и на этом с ним все. К тому же, я думала, у меня будет девочка. Я и представить себе не могла, что у меня родится мальчик и что его отец останется при мне на всю жизнь.

Она поцеловала сына, подоткнула одеяло и вернулась в постель.

— Все в порядке? — спросил Хомер.

— В полном, — ответила Изабел.

 

3

То же самое время. В Вашингтоне часы отстают от лондонских на пять часов. И, когда на тридцать пятом этаже небоскреба Эванса, возвышающегося над бурными водами романтического Потомака и дающего пристанище тем, кто не вместился в здание сената, Джо Мэрфи (Горячая голова) и Пит Сикорски (Котенок) решили остаться попозже, чтобы поработать над тем, что только что возникло на распечатке с ЭВМ, было всего семь вечера.

Джо и Пит имели полуофициальный доступ к большому компьютеру ЦРУ, здесь, на берегу реки. Оба прежде служили в разведывательном управлении. Сейчас они входили в большую энергичную команду, ведущую кампанию за избрание Айвела президентом. Времена Грязной Работы остались для них позади. Джо и Пит неутомимо и сознательно трудились в Комитете Айвела и пока еще ни разу не преступили границ закона. Если в ящиках стола в их офисе и на полке в спальне и лежали ружья, а под мышкой левой руки скрывалась кобура пистолета, оба они имели лицензию на ношение оружия и право пустить его в ход. Они были союзники, «создатели царей». Оба были преданны и верны своему делу. Горячая голова и Котенок! Джо и Пит придавали этим прозвищам большее значение, чем их приятели и друзья, возможно, чувствуя нужду в том, что может вызвать к ним симпатию и поможет казаться добрыми парнями, обычными людьми, похожими на всех прочих.

— Вот те на! — воскликнул Джо Мэрфи, глядя на закодированную распечатку. Он любил подчеркивать свое ирландское происхождение. Его заранее отточенные соленые шуточки и веселый огонек в глазах очаровывали и обезоруживали неосторожных людей.

— Снова эта австралийская шлюха. Поднялась на целую ступень, до досье «Обратить особое внимание». Как будем действовать?

Пит был стратег, Джо — тактик. У Пита были две ученые степени — в области экономики и юриспруденции, а также шрамы от ожогов на предплечьях, возникшие, когда он закалял себя против боли.

— Мы ничего не обнаружим, — сказал Пит, — если пойдем напролом. Это весьма деликатное дело.

— Оно может стать таким деликатным, что мы не справимся с ним, оставаясь в рамках закона, — сказал Джо.

— Нет, черт возьми, — сказал Пит. — Она такая же женщина, как всякая другая.

Жена Пита была высокая красивая блондинка, которая четырежды в день опрыскивала себя с головы до ног дезодорантом, чтобы не отступить от хороших манер. Когда она стояла неподвижно (что случалось нечасто, так рьяно она стремилась к гигиене и самосовершенству), она казалась обрамленной драпировками картиной на фоне стены гостиной. Но тут же голос мужа побуждал ее к действию, красивые ручки опять принимались разглаживать, складывать, переносить с места на место и приводить в порядок, длинные ноги двигались взад-вперед, блестящие туфли, скрывающие наманикюренные ногти, постукивали каблучками по плиткам кухонного пола.

— Феминистка и левая, — предупредил Джо. — А отец у нее коммунист и живет в Сайгоне. Нет, это не «всякая другая». В своей программе она каждую неделю выходит в открытый эфир, шесть миллионов человек ловят каждое ее слово. А ты говоришь, она такая же, как все.

— Ну, эту программу нам нетрудно убрать, — сказал Пит.

— Нам следовало бы убрать ее саму, — сказал Джо, — и давным-давно.

— Джо, — сказал Пит. — Забудь о прошлом. Она жена и мать. Мы не воюем с женщинами.

— Называть ее женщиной, — сказал Джо, — значит оскорблять само это прекрасное понятие. Феминистка и левая. Ты говоришь — жена! Разве женщина, которая заставляет мужа мыть посуду, достойна этого имени? И какая это мать, если она принуждает мужа менять ребенку подгузники? Я не знаю, как ее назвать.

— Что верно, то верно, Джо.

Они поговорили еще немного в том же духе, употребляя слова, как дымовую завесу, чтобы крепче скрепить пустяковое с важным, легче оправдать досаду, невроз и злость и тем самым сохранить о себе хорошее мнение. Наконец они нашли выход. Они примут нужные меры предосторожности, усилят наблюдение и посмотрят, как обернутся дела.

— А дела могут обернуться, — сказал Джо, — самым неожиданным образом.

И они отправились домой к женам, успокоенные мыслью, что перед ними много путей, заперев сперва на два оборота замки и всячески обеспечив безопасность своих офисов, которые были полны всевозможных приборов, сводящих на нет саму возможность тайного наблюдения и подслушивания.

 

4

Ж-ж-ж! Слышите, как жужжат пчелы? Вдоль всей Уинкастер-роу от дома номер 1 до дома номер 31 тянется живая изгородь из фуксий. В Лондоне нет ей подобной. Два метра высотой, полтора шириной и все лето усыпана пунцовыми цветами. Какая прихоть природы — сочетание почвы, климата и умысла — привела к этому, я не знаю.

Видеть ее я больше не могу, но зато могу слышать. Все лето пчелы пасутся на цветах с гудением и жужжанием, вне себя от радости, что нашли такой обильный корм. Я уверена, они прилетают сюда из Энфильда, Ричмонда, Эппинга и Далиджа — наших дальних зеленых пригородов. Ведь пчелы живут в ульях, а где в центре города найдешь место и время, чтобы устроить пасеку? Соседи станут жаловаться.

Хилари предложила садовому комитету убрать фуксии; она считала, что пчелы опасны, боялась, как бы они не ужалили ее маленькую дочку Люси. Члены комитета удивленно посмотрели на нее и объяснили, что пчелы полезны: без них Нам не выжить.

— Нам? — торжествующе переспросила Хилари, — даже женщинам?

В то время она была беременна во второй раз, уклонившись с привычного пути и почувствовав мимолетное влечение к представителю противоположного пола, про которого можно было с уверенностью сказать, что он будет плохо с ней обращаться и скоро бросит; так и случилось, когда она была на шестом месяце беременности.

Седьмой и восьмой месяцы Хилари не находила себе места от мысли, что ребенок может вдруг оказаться мальчиком, а следовательно, попадет в стан врагов и будет отвергнут ее подругами-лесбиянками, на помощь и поддержку которых ей только и оставалось рассчитывать; они охотно оказывали их, но на определенных условиях. Хилари претила мысль отдать мальчика на усыновление: белого младенца, будущего мужчину — этот высший приз на детском рынке, получит лишь самая добродетельная из добродетельных богатых пар. А значит, она, Хилари, будет в ответе за то, что дала миру, который она пытается исправить, буржуа — худшего из всех мужчин-угнетателей. И не могла же она вредить крошке Люси, подвергая ее жестокости и агрессивности брата. На девятом месяце ей оставалось одно — придушить младенца, если он окажется мальчиком, сразу после рождения. Хилари терзалась, рыдала и наконец рассказала все Дженифер. Дженифер перестала с ней разговаривать.

«Она безнравственна! — сказала Дженифер. — Безнравственна!»

«Она ненормальна, — сказала в ответ Хоуп. — Это пройдет, когда родится ребенок. Разве можно иметь такой вид — ведь она вот-вот лопнет — и оставаться вполне нормальной. Будем надеяться, это временно.

И Хоуп махнула рукой с идеальными пунцовыми ногтями куда-то в сторону Хилари, не пожелавшей носить широкую блузу, которая прикрыла бы ее диковинную фигуру — казалось, на ней нет ни жиринки, и младенец лежит у нее в животе, свернувшись калачиком, под самой туго натянутой кожей.

Когда ребенок родился, легко выскочив на свет, оказалось, что это действительно мальчик, и Хилари горячо полюбила его, а крошка Люси заботилась о нем и удовлетворяла все младенческие потребности маленького мужчины. И подруги Хилари действительно смотрели на него с презрением, а ее любовницы ворчали, что она уделяет ему слишком много внимания по ночам, поэтому Хилари вообще разошлась с ними, после чего ей пришлось примириться со снисходительным прощением Дженифер и «что мы говорили» всей Уинкастер-роу.

Время от времени отец нового младенца появляется потихоньку у нее и даже качает его на колене. И водит Люси гулять.

— Я вам не мокрая курица, — говорит он. — Я — не из тех «котов», что ходят на задних лапках перед феминистками и получают удовольствие, когда их разносят в пух и прах, и присматривают за ребятишками во время женских конференций за улыбку и пинок. Просто мне жаль бедного мальца.

Хилари не могла усидеть на месте от злости. Смуглая шатенка с карими глазами, яркая, красивая, она старается жить согласно своим принципам. Даже Дженифер это признает.

«Мир так устроен, — сказала Дженифер, удивив всех нас, — что поступать, как надо, почти невозможно. Хилари по крайней мере старается…»

Дженифер отдает Хилари платьица и носочки для Люси, но Хилари относит их на благотворительную распродажу, а Люси продолжает носить брючки из саржи. Люси мечтает о платьях и куклах, но, возможно, лишь потому, что их ей не позволено иметь.

У меня тоже был ребенок; ни мальчик, ни девочка. Он родился без половых органов и умер через пять минут после рождения. И очень хорошо. Удивительно, чего только не рожают женщины: мутантов неизвестной расы, нежизнеспособных. Попробуй, сохрани при этом чувство собственного достоинства. Жизненной цели. Я попросила врача не говорить Лоренсу, в чем дело с новорожденным. (Можно ли вообще называть это, этого моего ребенка, новорожденным?) Как я могла сказать Лоренсу: вот какое изделие мы, ты и я, смастерили вдвоем. Брак! Мы свели друг друга на нет. Я одна несу бремя того, что знаю. Родился мертвым, сказала я, и Лоренс не задал мне больше никаких вопросов, ни «почему», ни «по какой причине?», а ведь он журналист, ведущий расследования. Разумеется, он отсутствовал во время родов.

Куда легче обнаружить и осудить то, что происходит в другой стране, в каком-нибудь далеком уголке, чем то, что случается в собственном доме, в своем собственном сердце.

Я рассказала про все Изабел. «Тебя это не возмущает? — спросила она. — Я бы возмутилась, если бы судьба выбрала меня из миллионов женщин, чтобы нанести мне такой удар».

Я сказала ей, что мое возмущение иссякло. Но, возможно, это не так. Быть может, выжгла мне глаза огненная ярость. А быть может, судьба раздобрилась по отношению ко мне и сдала мне козырную карту. Ведь моя беспомощность пригвоздила ко мне моего «мотылька» Лоренса, в этом нет сомнения; он потрепыхался немного, пьяный, небритый, пороптал в баре на свой удел, но теперь лежит спокойно, держа меня в объятиях, наконец-то заботливый, внимательный и милый, боясь сделать неосторожное движение, чтобы не поранить меня как-нибудь еще.

Вряд ли можно ждать, что слепая женщина родит ребенка. Некоторые так делают, но этого от них не ждут. Так или иначе, скоро я буду достаточно старой, это меня спасет.

Ж-ж-ж! Все мы на Уинкастер-роу очень занятые люди. Пчелы перестают трудиться хотя бы ночью, когда холод сковывает им крылья, и вес нектара, который они ни за что не уронят на землю, нередко наносит им поражение. Они летят в улей… если могут, а если нет — умирают, без жалобы, выполняя свой долг. Пчела могла бы, как бабочка, день-деньской восхвалять Творца, танцевать под солнцем, радуясь Всевышнему, но нет, она предпочитает трудиться. Правда, пчелам очень нравятся наши фуксии.

На Уинкастер-роу не перестают трудиться и с наступлением темноты. В конце сада безмолвно, мрачно свешивает ветви огромный куст фуксий. Я помню его с моих зрячих дней. Свет из окон — иногда он горел всю ночь — очерчивал его силуэт; он походил тогда на нависшую штормовую тучу, усеянную капельками крови.

Архитектор Оливер иногда работает до двух-трех часов. Он проектирует дом для инвалидов; работает он даром. Анна, его жена, предпочла бы, чтобы он работал за деньги и уделял больше внимания ей и детям, но она редко говорит об этом.

— Черт возьми, — сердито восклицает Хоуп, — если бы все занимались своими собственными делами и забыли о всем остальном мире, он был бы куда лучше.

Любовники Хоуп приносят ей шоколад и цветы в надежде, что у нее возникнут к ним более пылкие — или нежные — чувства. Они поражают ее. Что им нужно? Секс? Это она понимает и готова предоставить им себя, но нет, они хотят получить саму ее сущность, ее душу, а не только тело. Хоуп пишет статью о Фукидиде; никто ей не заплатит за это, объясняет она. Статья будет напечатана в малоизвестном журнале и забыта. Но это интересно, о таких вещах надо писать. Хоуп читает курс греческой поэзии в колледже Бирбека пожилым студентам. Они учатся ради знаний, а не ради карьеры. Одной ученице больше восьмидесяти.

Ж-ж-ж. Наступает рассвет. Я знаю это потому, что слышу пчел.

Однажды Хоуп застряла на полпути, забираясь на дуб в общественном саду. Она пыталась снять с ветви котенка. Хоуп рыдала, котенок орал; приехала пожарная машина. Алкоголик Айвор безнадежно влюбился в Хоуп по крайней мере на месяц, и его жена неистово пекла хлеб в надежде, что он оценит по достоинству ее хозяйственные заслуги — как, сказать по правде, всегда раньше и было; но с каких пор любовь служит наградой за заслуги. Те, кто не заслужил ее, получают. Те, кому она больше всех нужна, если и получают, то редко. Ибо, кто имеет, как заметил некогда Иисус, к изумлению и ужасу окружающих, тому дано будет и приумножится, а кто не имеет, у того отнимется и то, что имеет.

И Хоуп же впустила в дом номер 3 людей, которые назвались электриками. Они подъехали как-то раз в шесть часов утра в фургоне лондонского электроуправления, когда Хомер, Изабел и Джейсон гостили у друзей в Уэлсе, и пробыли в доме целый час, приводя в порядок, как они сказали, неисправную проводку.

Хоуп рано вышла из дома, чтобы поискать бездомного котенка — ей показалось, что она слышит жалобное мяуканье. Она вскарабкалась по водосточной трубе, перебралась на балкон, влезла в окно и, спустившись в холл мимо стенных часов и наваленных грудой пальто и велосипедов, открыла им дверь, не успели они, так сказать, и глазом моргнуть.

— Спасибо, мисс, — сказали «электрики» с восхищением. У Хоуп красивые ноги, и, когда она скакала, подобно газели с одного выступа на фасаде на другой, они представали в самом лучшем свете. Хоуп всегда открывала двери соседям, если они забывали или теряли ключи.

— Не о чем говорить, — сказала она.

Без сомнения, им было бы проще проникнуть внутрь, если бы она не встала в такую рань, чтобы поискать котенка.

После того, как «электрики» покинули дом, те, кто хотел и когда хотел, могли услышать все, что там происходит. Команда Айвела установила подслушивающие устройства.

 

5

Два дня Хомер не упоминал о том, что Джейсона надо показать врачу. Изабел тревожила работа, тревожила жизнь. Она наблюдала за Джейсоном, стараясь уловить признаки отклонений. Если пристально наблюдать за любым ребенком, потеряв в него веру, он может показаться психически неуравновешенным и злобным. Наивность будет выглядеть намеренной, обаяние — сознательно пущенным в ход, шумное, внезапное выражение чувств — завуалированной атакой. Изабел все это знала и успокаивала себя. Джейсон — шестилетний мальчик, который ведет себя так, как и положено шестилетке, он ни палач ее, ни жертва.

И тем лучше, ведь, если бы Джейсон действительно страдал психозом, устранить который могла лишь правда, ей пришлось бы начинать раскопки в самом основании совместной жизни с Хомером, а этого ей не хотелось. На карту были поставлены материнская гордость и личный интерес. Ради них всех, ради всей семьи Джейсон должен быть бодр телом и духом.

Дэнди Айвел произнес речь о честности, неподкупности, стойкости и верности. Ее транслировали по британскому телевидению. Изабел переключила программу. Хомер сказал: «Этот человек обрушивает на нас абстрактные понятия, как каратист удары, чтобы удивить и напугать». «Угу», — сказала Изабел.

Изабел, Хомер и Джейсон отправились в Уэлс, погостить у друзей. Ян и Дорин Хамбл сменили жизнь на Уордер-стрит (где Ян был модельером, а Дорин кинорежиссером) на разведение овец в глухом углу Уэлса. Их потрепанный грузовичок был залеплен противоядерными плакатами, дети ходили в жестких одеяниях, связанных на толстых спицах из крашенной дома овечьей шерсти: их тощие ручонки, заключенные в рукава, как в футляр, двигались с большим трудом. Сидя на щелястом деревянном полу, они громко ревели.

Джейсон обиделся и накинулся на них с кулаками; не помогли ни укоры, ни объяснения.

— Джейсон, они же маленькие. Прекрати, пожалуйста.

— Джейсон, это их дом, их игрушки. Они не понимают еще, что надо делиться. Они не ходят в школу, как ты.

Дорин учила детей дома, — она получила специальную подготовку. Вероятно, она не хотела подвергать их жестокости таких испорченных детей, как Джейсон.

— Джейсон, если ты немедленно не прекратишь, придется отправить тебя в постель.

Но когда Изабел попыталась его уложить, Джейсон, напуганный мраком и тишиной, впал в истерику и обхватил ее руками и ногами, как щупальцами. После того, как он немного утих, Хомер отвел его в пристройку, чтобы помыть в металлической ванне, которую наполняли вручную из цистерны, нагреваемой, очень слабо, при помощи солнечной батареи. Но Джейсону не понравилось, что там сидела на яйцах наседка, она (по словам Хомера) напугала его, и, пытаясь вырваться, чтобы не попасть в ванну, мальчик укусил отца, а затем отрицал это, несмотря на след от укуса на ноге Хомера.

— Он плохо переносит дорогу, вот и все, — беспечно сказала Изабел, — и девочки — Яна и Дорин — щипаются, дуются и ноют, и, хотя не поднимают такого шума, как Джейсон, причиняют не меньше беспокойства; они нарочно стащили его игрушечный трактор и где-то спрятали.

— Но они не кусаются, — сказал Хомер. Он согласен, его ужас перед этим нелеп. Ребенку может казаться вполне разумным пустить в ход зубы, чтобы достичь своей цели (в обоих смыслах), но при всем при том его, Хомера, это очень расстраивает.

Ночью, после возвращения в Лондон, Джейсон намочил в постель. Хомер сдернул простыни, прополоскал, перевернул матрас.

— Изабел, — сказал он, — не надо закрывать глаза. Ты же видишь — он расстроен, что-то мучит его, ему надо помочь. Что тебя тревожит? Какую ты чувствуешь за собой вину? Я этого не понимаю. Это так на тебя не похоже.

— Я не хочу, чтобы его называли дефективным, — сказала Изабел. — Я не хочу, чтобы ему давали таблетки.

— Не будет ни того, ни другого, — сказал Хомер. — Может, ты боишься порицаний. Боишься, как бы не сказали, что неприятности с Джейсоном возникли из-за твоей работы? Но мы оба знаем, что это не так: моя работа может расстроить его не меньше, чем твоя. Мы в равной степени участвуем в его воспитании… не считая того, что с мокрой постелью возиться приходится мне.

Изабел капитулировала. Хомер назвал имя доктора Грегори.

— Кто его рекомендовал?

— Колин Мэттьюз.

Колин Мэттьюз был одним из авторов Хомера. Его политические романы входили в число бестселлеров.

— Но ты не доверяешь его суждениям вообще и в политике в частности, и тебе не по вкусу его стиль. Как же ты можешь доверять его мнению относительно детского психиатра?

— Доктор Грегори наблюдал за его дочкой — Антонией, когда она стала биться головой о стену. Маленькая Антония. Помнишь? Мы с тобой еще ходили к ним на крестины.

— И зря. Это было одно притворство. Вся жизнь девочки построена на притворстве. Отец — фашист, мать — гиена, девочка ходит в элитарную школу. Чего тут удивляться, что она бьется головой о стены.

Изабел знала, что ведет себя неразумно и смешно. Она чувствовала, как ее нижняя губа, и так тонкая и искалеченная, поджимается, становясь еще тоньше и делаясь в результате такой, как у матери.

— Возможно, на это им и указал доктор Грегори, — терпеливо сказал Хомер.

— Скорее всего, она и сама перестала бы, — сказала Изабел. — Не так уж много встречаешь людей, которые бьются головой о стены… или кусают взрослых за ноги, если на то пошло. — Достаточно много — в психиатрических больницах, — заметил Хомер. На этом протесты Изабел кончились. Она позвонила доктору Грегори. Единственное время, когда он мог их принять, было в три часа на следующий день. Изабел согласилась.

Она, конечно, забыла, что ей придется забрать Джейсона из школы до конца занятий. И, когда забирала его, столкнулась с миссис Пелотти.

— Джейсон? Уходит из школы так рано, чтобы показаться психиатру? Почему вы это делаете? Рекомендовал школьный врач? Нет? Тогда зачем вы подвергаете этому ребенка? Не спорю, Джейсон испытывает терпение всех взрослых, но он вполне нормальный ребенок. Он ничем не отличается от любого из нас. Вы тупица? Нет. Ваш муж тоже не тупица. Почему же вы думаете, что у вашего бедного мальчика кочан капусты, а не голова?

Миссис Пелотти была низкого мнения о родителях; долгий опыт общения с ними говорил ей о том, что детям от них один вред. Родители из средних слоев общества слишком их опекают, родители из низов сами по себе источник опасности для своего потомства. Миссис Пелотти брала детей в возрасте трех лет — всех подряд, лишь бы они жили неподалеку. Она брала способных и умственно отсталых, болезненных и крепких, психопатов и уравновешенных, бедных и богатых, забияк и их жертв — и всюду, куда падал ее взор, начиналась энергичная деятельность и возвращалось здоровье. Красное кирпичное здание с высокими гулкими комнатами звенело от детской музыки и сверкало от детских рисунков, и там, куда ступала ее нога, распускались цветы, и живые, и искусственные. Если взор ее не мог проникнуть в каждый школьный уголок и не могла поспеть туда ее нога и, если вместе с мусором, что заносил с городских улиц ветер недовольства, в школу проникало надругательство и подлость, и горе, это была не ее вина и не вина ее предшественников и тех, кто придет ей на смену, когда, наконец, истощив свои силы, она уснет вечным сном.

Только один из каждых пяти учеников миссис Пелотти жил в семье, где мать занималась хозяйством, а отец ходил на работу. Остальные возвращались из школы в пустой дом или их воспитывал кто-нибудь один: отец или мать, или дед и бабушка, или старшие братья или сестры, или приемные родители. У всех была крыша над головой, и обувь — обычно кроссовки — на ногах, но редко когда обувь приходилась им по размеру, а крыша — по вкусу.

Изабел и Хомер отдали Джейсона в школу миссис Пелотти потому, что считали это своим долгом, и потому, что ему там понравилось. Друзья посылали детей в платные школы, где ходили в ярких спортивных куртках и начищенных ботинках на шнурках, и эти друзья обвиняли Хомера и Изабел в том, что они принесли Джейсона в жертву социалистическим, или каким-то там еще, принципам. Изабел и Хомер говорили, что не хотят, чтобы Джейсон вырос со страхом перед жизнью, а для этого он не должен быть от нее в стороне. И, как может общество измениться в лучшую сторону, спрашивали они себя и друг друга, если имущие классы будут цепляться за привилегии для своих детей. Миссис Пелотти, рассуждали они, нуждается в их помощи.

Но, похоже, в это утро миссис Пелотти вовсе не нуждалась в помощи.

— Понимаете, — сказала Изабел. — Он стал кусаться.

— Ну и что? — сказала миссис Пелотти. — Я бы на его месте тоже стала кусаться. Вы слишком много с ним разговариваете. Вы спрашиваете его совета. Вы забываете, что он еще мал, чтобы его дать. Вы обращаетесь с ним, как со взрослым. Ему только шесть лет. Естественно, что он кусается. Словами ему вас ни в чем не убедить. Что ему остается делать?

— Мы еще в чем-нибудь провинились? — спросила Изабел.

— Да, — ответила миссис Пелотти. — Вы всегда опаздываете. Приводите его вовремя и забирайте вовремя. Вы с мужем тратите столько времени, обсуждая, когда чья очередь, что забываете о ребенке. Ну, что ж, ведите его к этим шарлатанам, если вас это позабавит и у вас есть лишние деньги. Не думаю, что это причинит много вреда. У вас есть ненужные вещи? На следующей неделе в школе будет дешевая распродажа. Я в последнее время больше сил трачу на добывание денег, чем на уроки. Но у меня нет выбора.

— Миссис Пелотти, — сказала удивленно Изабел. — Я никогда не опаздываю.

— Один из вас опаздывает, — сказала та. — Возможно, ваш муж. Вы оба так заняты, что ничего не замечаете.

Покончив с этим, Изабел пошла на работу. Миссис Пелотти была не права. Джейсона почти всегда приводили и забирали вовремя, но у миссис Пелотти была манера подстегивать как детей, так и родителей, сильно преувеличивая факты и отправляя тех и других домой с каким-нибудь практическим доступным им заданием. Если тебе пять лет, ты учился завязывать на ботинках шнурки, если тридцать пять — учился не опаздывать.

— И не волнуйтесь, — крикнула вдогонку Изабел миссис Пелотти. — У Джейсона все в порядке. В полном порядке.

Изабел стало легче, угроза отодвинулась. Если доктор Грегори будет играть чисто косметическую роль, ей удастся, показав ему Джейсона, успокоить Хомера, а самой воздержаться от каких-либо признаний. Все еще обойдется.

Вечером Изабел и Хомер пошли в гости к соседям, и на экране телевизора опять был Дэндридж Айвел; он ходил по студии, с легкостью неся — так, во всяком случае, могло показаться зрителям — вес мировых проблем на своих могучих плечах. На этот раз Изабел не могла выключить программу, поскольку Лоренс, как всегда, с нетерпением ждал девятичасовые новости. Пришлось смотреть на Дэнди. Он перестал ходить и повернулся лицом к камере. Заговорил. Голос был низкий, сильный, отчетливый. Изабел подумала, что он немного пополнел, но это ему идет. Лицо его кажется красней, чем она помнила, но, возможно, все дело в американской пленке, дающей искажение цвета при приеме в лондонской студии, и даже, если это не так, чего еще, в конце концов, можно ожидать от политика. Деловые люди обедают слишком сытно, вопреки собственной пользе. Темные проницательные глаза, чуть грустные, говорящие о тяжелых уроках жизни, выученных и усвоенных им, по-прежнему излучали ум и очарование; уголки рта по-прежнему чувственно изгибались, но это не вызвало у Изабел ни желания, ни ревности, пусть губы его все так же хороши. Дэнди казался ей сейчас подобным пейзажу, висящему на стене в детской: когда-то ребенком ты очень его любил, но теперь, став взрослым, видишь его настоящую цену — кричащие краски, нарушение пропорций. Однако, поскольку он пробуждает воспоминания о любви, невинности и восторженном изумлении, лучше совсем о нем позабыть, повернуть к стене. Изабел не хотела о нем думать. Остальные, судя по всему, хотели. Картинка-то оказалась примитивом, и на редкость ценным.

«Политика конфронтации изжила себя, — говорил Дэндридж Айвел. — Мы оставили позади эру «измов»: капитализм, коммунизм, социализм. Мы все — одна раса, раса людей — человечество, и мы должны научиться смотреть друг на друга с добротой. Доброта, вот что должно пронизывать наши отношения друг с другом: белых с черными, нации с нацией, штата с гражданином, мужчины с женщиной, родителя с ребенком. Мы должны вступить в новую эру — эру милосердия. Я имею в виду не мягкость или пассивную терпимость, которая сходит за участие, нет, я говорю о милосердии, с которым отец относится к ребенку: оно включает в себя строгость, дисциплину и, прежде всего, любовь».

— Интересно, кто пишет для него речи, — сказал Лоренс под впечатлением его слов.

— Он сам, — не подумав, откликнулась Изабел. — Во всяком случае, так я где-то слышала, — добавила она.

Дэнди был помолвлен с девушкой по имени Пиппа Ди, — теннисной звездой и пловчихой. Судя по клипам, она была хорошенькая, приветливая, пышущая здоровьем и, на вкус европейцев, без всякой сексуальной привлекательности. По происхождению полька, она унаследовала от своих предков широкое крестьянское лицо, цветущее, благодаря хорошей пище, правильному образу жизни и уходу за зубами, — большеглазое, курносое, с высокими скулами и впалыми щеками. Дэнди Айвел и Пиппа Ди! Смех, да и только. Для лондонцев. Однако все сошлись во мнении, что сама смехотворность этого союза будет способствовать успеху Айвела на выборах. Казалось, выжидая подходящего момента, чтобы явиться в своем истинном виде, власть захотела показать пока другой облик: невинный, простодушный, улыбающийся.

— Джимми Картер тоже когда-то казался смешным, — сказал Хомер. — Мелкий продажный политикан. И киноактер Рональд Рейган многим казался шуткой. А кончилось тем, что обоих их пришлось принять всерьез. Пиппа Ди в качестве первой Леди многих приведет в восторг. Джеки Кеннеди принесла в Белый дом французскую кухню, Пиппа Ди, возможно, принесет теннисные корты и плавательные бассейны. Айвела ждет победа.

«Человечеству угрожает опасность, — говорил Дэндридж Айвел, — которую оно не в состоянии понять. Наш долг пробудить сердце и воображение Америки, чтобы она осознала, в чем заключается эта опасность, и отказалась от мысли уничтожать других, чтобы не быть уничтоженной самой. Первое, что нам грозит, — это смотреть на себя, как на Господствующую Расу; мы должны наконец понять, что мы прежде всего люди, а уж потом — американцы».

— Кусок для европейского рынка, — сказал Хомер. — Дома, в Америке, они вырежут его.

— Ты — циник, — ко всеобщему удивлению, сказал Лоренс. Это он-то, кого все считали скептиком.

«Нет сомнения, — теперь уже говорил комментатор, — что Дэндридж Айвел, сенатор от Мэриленда, рано осиротевший сын лавочника из маленького городка, благодаря настойчивости, энергии, обаянию — некоторые даже добавляют: честности, — достигший вершины политического древа, обладает «искрой Божией» и является самым популярным претендентом в гонках на пост президента. Он выглядит и воспринимается нами, как свежая кровь, более того — молодая кровь. Если ему удастся в ближайшие месяцы «организовать» свой номер и приготовить по собственному рецепту коктейль из высоконравственности Западного побережья, осмотрительности Восточного и респектабельности ортодоксальных Южных штатов так, чтобы все ингредиенты легко слились друг с другом, если он по-прежнему никому не наступит на мозоль и будет всем по вкусу, и при этом не потеряет нашего доверия, то, думаю, мы сможем прямо сказать: наконец-то у нас есть тот, кого ждет вся Америка. Объединяющий фактор. Дэндридж Айвел».

Дэнди повернулся лицом к камере. Улыбнулся. Казалось, он понимает зрителей, разделяет их чувства. «Мы с вами, — казалось, говорил он, — знали тяжелые времена. Но мы не дадим им нас ожесточить; они должны закалить нас, сделать прочными и гибкими, как сталь». «Надо забыть прошлое, — сказал Дэнди Изабел и миллионам других. — Завтра — новый день». Лоренс выключил телевизор.

— Слава тебе, Господи, — сказала Майя, извиняясь перед гостями. — Боюсь, когда дело касается новостей, Лоренс ненасытен.

— Бессмысленно делать вид, будто внешнего мира не существует. Кто остережен, тот вооружен. И, должен сказать, Дэндридж Айвел — лучшие новости, которые мы получали из США за многие годы. Ты, кажется, брала у него интервью, Изабел, когда только приехала в Лондон?

На обед подали беф-Веллингтон и картофельный салат. Холодные закуски были лично принесены бывшей любовницей Лоренса Элен, работавшей в кулинарии на Хаверсток-хилл. Еда лежала в белых коробках, туго перевязанных красной лентой. Французский стиль. Элен тяжело переживала слепоту Майи, чувствуя себя до некоторой степени виноватой, ведь ссора, которая привела рыдающую Майю на улицу, под колеса машины, произошла в основном из-за легкомысленных интрижек Лоренса, в том числе с Элен. Саму Майю никак нельзя было назвать легкомысленной, именно глубина ее чувств, часто замечал Хомер, и заставила Лоренса прыгать в чужие постели, в поисках не столько удовольствия, сколько легкости отношений. Но теперь слепота Майи, так сказать, узаконила глубину ее чувств — слепым разрешается быть серьезными, — и Лоренс стал предан ей душой и телом, а Элен, угнетенная отказом Лоренса видеться с ней и чувством ответственности за несчастье, случившееся с Майей, каждую среду вечером тащилась на гору с жертвоприношениями в виде копченой лососины, итальянской колбасы, беф-Веллингтона и прочих вещей, которые не рассыпаются по тарелке и их легко есть. Элен заботливо и придирчиво отбирала их.

— Предполагалось, что я возьму у него интервью, — поправила Изабел. — Тысячу лет назад, когда он был сенатором, членом комиссии по расследованию коррупции. Я считалась международным корреспондентом. Смешно. Мне даже заказали билет на «Конкорд», но я опоздала к отлету, и меня выгнали из газеты. Я не распространялась об этом. При таких обстоятельствах лучше помалкивать.

Изабел знала: чтобы тебе поверили, ложь должна быть как можно ближе к правде. По крайней мере часть твоей выдумки будет звучать правдиво.

— Возможно, Пиппа Ди появится в твоей программе, — сказал Лоренс. — Персона номер два.

— Не думаю, — сказала Изабел. — Элфик держится как можно дальше от политики.

— По-моему, ваша программа — просто бессмысленная трата сил, не говоря уже об обмане восприимчивой и податливой аудитории, — сказал Хомер. Он не любил Элфика. — К тому же, добиться того, что он хочет, невозможно. В наши дни даже личная жизнь — политика.

— Элфик добивается, — возразила Изабел. — И кто я такая, чтобы спорить с Элфиком? Он — мой хлеб насущный, мое будущее и мой профит.

— А я-то думал, что это относится ко мне, — сказал Хомер, и все рассмеялись.

— Моральные принципы отложим на потом, — сказала Изабел, — когда сможем себе их позволить. За Дэнди Айвела и Пиппу Ди!

На следующий день Изабел и Хомер повели Джейсона к доктору Грегори. Его дом находился в более зеленой части Сент-Джон-вуда. Доктор Грегори оказался высоким человеком со смуглой, жесткой кожей; лицом он напоминал орла и одновременно сову. У него были мягкие манеры. Он внушал доверие. Говорил он медленно, словно все время на свете было в его распоряжении. Изабел, привыкшую к быстрой речи и еще более быстрому ходу мыслей своих коллег, это смущало. Она чувствовала себя подсудимой; он — судья, который доискивается конечных истин, а не тех преходящих, которые были ей знакомы.

— Полагаю, он действительно судит тебя, — сказал Хомер. — И меня. Житейская мудрость гласит, что в неприятностях с детьми всегда виноваты родители.

Доктор Грегори побеседовал с ними троими вместе, затем отдельно с Джейсоном, после него — с Хомером и, наконец, — с Изабел.

— Что он тебе сказал? — спросила Изабел сына.

— Ничего.

— Тогда что ты там делал?

— Ничего.

Джейсон казался очень довольным своим секретом, в чем бы он ни заключался. Изабел почувствовала, что он внезапно вырос, что он удаляется от нее; там, где раньше была расщелина, теперь зияла пропасть. Ее дитя уходило от нее, его вырвали из ее рук; она тянулась к нему, но он равнодушно повернулся спиной. Его жизнь только начиналась. Какое значение имела ее жизнь.

— Что он тебе сказал? — спросила Изабел у Хомера.

— Спросил про мое детство и мою интимную жизнь.

— Что ты сказал?

— Не очень много. Что у родителей был властный характер, а моя интимная жизнь превосходна.

— Спасибо.

— Пожалуйста.

— Моя интимная жизнь? — повторила Изабел за доктором Грегори, когда очередь дошла до нее. — Какое странное выражение. Словно у меня две разные жизни.

— Большинство моих пациентов знают, что я имею в виду, — сказал он, ласково ей улыбаясь. Один глаз у него немного косил. Иногда трудно было сказать, в каком направлении он смотрит.

— Я — не ваша пациентка, — сказала Изабел. — Ваш пациент — Джейсон.

— Рад, что вы проводите различие, — сказал он. — Некоторые из матерей не могут отделить себя от своих детей, и это ведет к всевозможным неприятностям. В чем, по-вашему, дело с Джейсоном?

— Ни в чем.

— Возможно, вы правы. Так какова ваша интимная жизнь?

— Никудышная, — сказала Изабел, не подумав и, сказав это, подумала, что так оно, наверное, и есть. Секс с Хомером был всего лишь приятной гимнастикой, он не был средоточием, центром их супружеской жизни, чем, безусловно, может и должна быть физическая близость. Она позволила себе вспомнить, как это однажды было и, возможно, могло бы быть опять, и с каждым ее словом горизонты ее сознания раздвигались все шире. Там появились тревога и чувство потери, и страх, но и огромная надежда: видение, мысленный образ. Казалось, ей снова восемнадцать. Изабел задрожала, испугалась, что сейчас расплачется.

— И это источник ваших недоразумений с мужем?

— Нет. Из этого источника ничего не проистекает.

— А что могло бы проистекать?

— Дети. — Она снова ответила, не думая. — Но этого я не могу, — добавила она. — Джейсона и одного более чем достаточно, к тому же и Хомер — единственный ребенок, и я, и, по-моему, для нас естественно иметь одного ребенка в семье.

— Но вы не обсуждали этого с Хомером?

— Нет.

— При том, что обсуждаете почти все?

— Да. Непрерывно. До бесконечности.

Мы тоже можем говорить до бесконечности, подумала Изабел, и сказать все, что угодно, и ни к чему не прийти. Ничего, все в порядке. Она снова вернулась в настоящее. Уверенная в себе, хозяйка положения, знакомая с правилами игры.

— Я думаю, вы что-то утаиваете, — сказал доктор Грегори. — Что-то весьма важное. Я думаю, под поверхностью в вашей семейной жизни скрывается ложь, и на нее-то так болезненно реагирует Джейсон. Возможно, это связано с перестановкой ролей между вами и вашим мужем…

— Не перестановка, — поправила его Изабел, — а разделение. Труда. Надеюсь, вы не хотите сказать, что состояние Джейсона вызвано тем, что мы в равной мере выполняем родительский долг?

— Нет, — терпеливо сказал доктор Грегори. — Но мне непонятно, почему вам обоим это кажется так важно.

— О, черт! — воскликнула Изабел. — Но это действительно важно. Как западное общество может выбраться из теперешней неразберихи, если отец и мать не разделяют поровну родительские обязанности? Как мужчина и женщина смогут достичь справедливого равенства?

— Равенство, — ответил он, — возможно, всего лишь средство для отвода глаз. То, что мужчина является активным началом, а женщина — пассивным, находит отражение в устройстве общества почти всех стран мира и во всех вероучениях, в том числе новых восточных учениях, пользующихся таким успехом у молодежи.

— О, черт! — вновь возмущенно воскликнула Изабел у себя дома в тот же самый вечер, обращаясь к Хомеру. — Женофобство, фрейдизм и эта ахинея — Ин-Ян, одновременно. Можешь сам водить к нему Джейсона. Я туда больше не пойду.

Ночью Джейсон позвал ее. Изабел застонала, и к нему поднялся Хомер. Джейсон снова намочил в постель.

— Подожди, доктор Грегори еще заявит, — сказала Изабел, шнуруя кроссовки — она проиграла и снова шла к нему, — что феминизм — это симптом больного общества. Вот увидишь.

— Феминизм вполне законная точка зрения, с которой женщина может рассматривать мир, — сказал доктор Грегори.

— Очень вам благодарна, — ответила Изабел.

— Но как может сын стоять рядом с матерью и смотреть на мир ее глазами? Собственная его эгоистичная природа и любовь к вам приходят в столкновение. Джейсон смышленый ребенок, одаренный богатой фантазией. Вы даете ему представление о мире, никак не совпадающее с реальностью, которая его окружает.

— Не думаю, чтобы дело было в этом, — сказала Изабел.

— Тогда в чем?

Изабел неуступчиво смотрела на доктора и молчала. Он ждал. Снаружи тихо рокотали машины, веселый мальчишеский голос крикнул: «Пока!» Кивало ветвями, царапало по стеклу фиговое дерево за окном, оно принадлежало другому времени, другому месту. Изабел физически ощущала тот барьер в мозгу, который отгораживал ее бывшую от нее сегодняшней. Страсть, влечение, понимание, запертые за этой стеной, вздымались, моля, чтобы их выпустили на волю. То, что теперь сходило у нее за чувства, было лишь жалким подобием того, что она знала прежде.

Конечно, ей ничего не стоило взять себя в руки и предстать перед миллионами зрителей, что она и делала каждый понедельник. Конечно, ей это было нетрудно. Начать с того, что и раньше, еще до того, как она стала появляться на экране, она была всего лишь копией. Хорошей копией, отличить ее от оригинала мог только эксперт, вроде доктора Грегори, но все же копией, подделкой, пародией, насмешкой над оригиналом в силу ее самонадеянности.

— Возможно, я скажу вам в следующий раз, когда приду, — ответила Изабел. — Если приду. Так или иначе, ваш пациент Джейсон, не я.

— Вы интересней, — сказал доктор Грегори, и его блуждающий глаз, левый глаз, вдруг обратился к ней.

Изабел поняла, что именно этим глазом он видел ее насквозь, во всяком случае, если она — копия.

Ложь и обман в сердце каждой матери! — насмехалась, язвила, вышучивала доктора Грегори Изабел в то время как Хомер жарил ромштексы. Он делал это осторожно, включал воздухоочиститель. Изабел поступала более безрассудно — обугливала мясо снаружи на очень сильном огне, так что кухня наполнялась запахом жира и дымом — поэтому последнее время Хомер предпочитал брать эту задачу на себя. Он соглашался, что ее ромштексы вкуснее, но ему противно, говорил он, прибирать после нее кухню.

— Доктор Грегори такой старомодный. У Дженифер Адриан мочится в постель — а ему двенадцать, — и никто не тащит его ни к каким шарлатанам. Просто считают, что он очень крепко спит. Дженифер идеальная мать, домоседка, и все же Адриан мочится в постель.

— Возможно, ему не хватает внимания со стороны отца, — сказал Хомер. — Послушай, на самом деле в твоем сердце есть обман, Изабел? Ты так сердишься, что я начинаю в это верить.

— Нет, — сказала Изабел. — Но я обязательно придумала бы что-нибудь, если бы могла, чтобы меня оставили в покое.

В ту ночь она притворилась перед Хомером, будто испытала оргазм, чего раньше никогда не делала. Это избавило ее от вопросов. Ей вдруг захотелось побыть наедине с собой. В кои-то веки без разговоров по поводу его действий и ее бездействия или противодействия.

 

6

Пит писал для Дэнди речь — тот должен был выступать на съезде углепромышленников. Использует ли ее Дэнди, или будет говорить «из головы», Пит сказать не мог.

Но ведь это Дэнди, потому-то он и вселял любовь и преданность. В нем была порядочность. Если шапка оказывалась ему не в пору, он не надевал ее, пусть дул холодный ветер и мерзли уши.

Речь посвящалась моральной чистоте, в ней говорилось о том, что душ в надшахтном здании является символом, о желательности заменить человека механизмами — ради сохранения его собственного достоинства, об истинных ценностях рабочих людей и о том, что выгоду не следует исчислять в денежных знаках. Настоящее богатство — не деньги, оно заключается в способности человека трудиться, и трудиться хорошо. И о том, что не надо бояться инфляции, которая может оказаться не врагом, а другом.

— Боже правый, «чистота»! — сказал Джо, разглаживая один из отброшенных Питом листов. Весь пол был усеян ими. Когда у Пита бывал творческий подъем, он не жалел бумаги. — После вчерашней ночи я не поставлю слова «чистота» рядом с именем Дэнди. Ты видел ногти у нее на ногах?

Предыдущая ночь была катастрофой. Дэнди затащил их всех в ночной клуб, где — поскольку он должен был следить за своим весом и кровяным давлением, ему вообще нечего было делать — напился до чертиков и, даже не взглянув на милых верных девушек из партийного центра, которые всегда следовали за ним, затеял драку с официантом, а затем скрылся часа на два в задней комнате с девицей из гардероба, которая ходила в сандалиях и не мыла ноги, и которую в голову никому не пришло проверять в органах безопасности. Пиппа играла в мячик где-то в другом месте.

— Стоит ему жениться и обосноваться в Белом доме, — сказал Пит, — и он уймется. У них не было никаких сомнений насчет будущего. Они никогда не рисовали себе поражений, потерь, провалов, разочарований и унижений. Они отвергали все отрицательные эмоции, привычка, которая делала их всемогущими и опасными. Они растягивали реальность до предела, и, поскольку себя они ломать не умели, они ломали окружающий мир. Они могли ограбить и убить без вреда для себя, и не столько потому, что верили в правоту своего Дела или говорили себе, что цель оправдывает средства, или ради своих личных интересов, сколько потому, что просто не осознавали природы своего поступка. Даже язык они изменили в угоду своим задачам. Если им понадобится убрать Изабел — или любого другого, — ее не «убьют», а тем более, не «прикончат»; ее «ликвидируют», «искоренят», «устранят», ею «займутся», причем весьма пристрастно. Она будет шлюха, мало того: иностранная шлюха, ведь она даже не женщина, тем более не американка. А раз так, раз она для них чужая, то и «ликвидировать» ее можно без угрызений совести.

Дэнди называл их то головорезами, то тупицами, но тут он ошибался — они вовсе не были глупы. Пиппа говорила, что они чокнутые, но и она заблуждалась, они были вполне нормальны. Оба, Дэнди и Пиппа, сошлись во мнении — двойная глупость, — что им следует держать Горячую Голову и Котенка при себе. Любой человек, домогающийся высокого государственного поста, может быть убит по политическим мотивам. Ну а вор скорее поймает вора, а убийца — убийцу: свой свояка видит издалека.

— Перейди улицу, чтобы опустить письмо в ящик, — сказал Дэнди, — и ты рискуешь попасть под машину. Самое меньшее, что может сделать политик, — смотреть в оба.

Пит и Джо не обсуждали с Дэнди вопрос об Изабел — Уотергейтский процесс научил всех прежде всего тому, что действовать надо без указания своего начальства, и чем меньше это начальство будет знать, тем лучше.

Начать с того, что, если бы Лидди не нанял Маккорда, немало людей сгинуло бы в тюрьме. Никсона избрали бы на третий и даже четвертый срок, и на ядерных часах было бы не без двух минут полночь, а, скажем, без десяти, что куда приличней. Не позаботившись замести следы, Лидди изменил характер будущего. Сильная личность в Америке по-прежнему вершила историю.

Громко стрекотал телекс. Шумный, не то, что компьютер, на котором тихо загорались красные огоньки, когда ему надо было что-то сообщить.

Телекс отослал их к компьютеру. Новейшая аппаратура частенько нуждалась для подстраховки в старомодных технических устройствах.

— Опять наша Изабел, — сказал Пит. — Новый код. Кого-то она сильно тревожит.

Джо взял справочник с шифрами и принялся за работу. Здесь не было короткого пути. Некоторые вещи приходилось делать людям, а не машинам.

Пит ходил по комнате. Его жена записалась на вечерние курсы, что в глазах Пита было, пусть и небольшим, актом супружеской измены. В то время, как он занимался государственными делами, ей следовало заниматься делами его, Пита. Сегодня его ждала дома приходящая нянька и ужин из холодильника. Хорошенькая награда для воина. Но жена привела в порядок свое тело и свой дом, довела все до блеска и теперь принялась наводить порядок в голове.

 

7

Хлоп. Стук. Шлеп. В общественном саду напротив Уинкастер-роу построили теннисный корт. Только для тех, кто живет на нашей улице. Я уже жду, что Дженифер отведет меня туда, сунет в руку ракетку и сообщит, что кто-то изобрел теннисный мяч со свистком, специально для слепых. Вот он. Хлоп!

Слепым приходится усердно трудиться, чтобы поддерживать моральный дух зрячих. Видите, все препятствия можно преодолеть! Надо только работать, стремиться, прилагать старание и победа и слава в наших руках! Слепым даже втайне завидуют: мы — слепые, хромые, глухие — по крайней мере знаем, где находимся (или не находимся) и где наш враг. Всем известно, в чем наша беда. Нам разрешаются приступы уныния, горечи, зависти, печали, даже вспышки раздражения. Но что до всего остального, какие у нас основания жаловаться? У нас есть обувь на ногах, еда в животе, мы можем выбирать себе по вкусу партнера для любовных утех, иметь детей или не иметь, как пожелаем… Что может омрачить нашу жизнь! Для грусти, депрессии и самоубийств нет никаких оправданий.

Жизнь бесцельна? — Так найдите для себя цель. Из конца в конец Уинкастер-роу мужчины и женщины, живущие здесь, ходят на вечерние курсы, занимаются своим здоровьем, жилищем, теннисом. Они ставят перед собой легкие задачи: побороть похоть или жадность, стать верным мужу или жене, похудеть или что-нибудь еще. Важно взяться.

Хлоп. Шмяк. Удар ракетки по мячу. Сильный, решительный, удар по сомнению и разочарованию. Браво! Прыгайте, нападайте, отбивайте. Удар! Правильно, неправильно — все видно сразу, победа и поражение аккуратно распределены, разделены по справедливости. Что заслужил, то и получил. Ноль — сорок. Гейм, сет, матч. Раньше они играли только днем, но после того, как архитектор Оливер повесил фонари, стали играть и вечером. Хоуп может играть только после работы. Длинноногая, гибкая, проворная, она играет очень хорошо. Дженифер не бросает игры до шестого месяца беременности. На Уинкастер-роу все из конца в конец повторяют, что Дженифер только из страха толкнула себя на это беспрерывное материнство. Она смотрит на себя, как на стручок гороха, чья цель в жизни: лопнуть и произвести на свет крошечные копии самой себя. Когда она была молода, необузданна, имела степень по антропологии и разумно смотрела на себя и на мир, она пошла работать платной партнершей в ночной клуб, чтобы лучше понять природу мужчин и в то же время заработать на хлеб, и пришла к выводу, что их природа вообще не поддается изучению, что ей нельзя противостоять, и главное, в них — грубых и пьяных посетителях клуба — это зло.

Дженифер сбежала обратно домой и вышла замуж за Алека, бухгалтера в «Мюзикал экспресс», у которого уже было четверо детей, а теперь у них еще четверо общих. Отказалась ради них от своей жизни. Хоуп считает это своего рода самоубийством. Felo de liberis.

Хоуп вообще не намерена иметь детей, но она молода и активна и не понимает, что такое разрушение тела, не знает, как важно с годами, когда деревенеют суставы, а надежда и энергия изменяют тебе, дать жизнь чему-то новому, юному и сильному. Она слишком молода, чтобы знать, что нельзя вечно думать только о себе — от этого становится тоскливо до слез, — что всему приходит конец: и честолюбию, и любви, и желанию. Что нельзя внедриться в настоящее, как бы это ни казалось приятным, не включив в него прошлого и будущего через своих предков и потомков — великая пляска поколений. Увы, ничто не движется вперед без жертвоприношения; Дженифер — жертва Уинкастер-роу: у нее тяжелая поступь из-за плоскостопия и вечно распухших лодыжек; кроткая, вечно занятая, умиротворенная, она часто страдает от боли, потому что во время беременности ее тазобедренные кости каким-то образом расходятся в стороны; до сих пор они вновь смыкались после родов, но кто может сказать, что случится в следующий раз. Вдруг она станет ходить вразвалку и мучиться от боли до конца дней своих? И не может ли быть, что чрезмерная и опасная для нее самой плодовитость Дженифер каким-то таинственным образом возмещает сознательное бесплодие нашей элегантной Хоуп?

Не кто иной, как Дженифер, уговорила Изабел рассказать доктору Грегори о том, что Хомер назвал ложью у истоков ее жизни. «Шила в мешке не утаишь, — заметила Дженифер, когда в следующую субботу Изабел привела Джейсона поиграть с ее детьми, — рано или поздно правда все равно выйдет наружу, а она опасней шила. Самое разумное открывать ее понемногу, тогда сохранишь над ней контроль. Иначе она попадет в руки врагов, и они используют ее против тебя. Говори первой, не то они тебя опередят».

Вокруг звенели радостные голоса детей; Дженифер лежала на спине на кушетке, чтобы облегчить боль в тазу. Кушетка принадлежала эпохе короля Георга и была вся изъедена жучком, но мягкая обивка, хоть и выцвела, была старинная и романтичная. Дети принесли ей полевые цветы и поставили их в банку, где еще были видны остатки домашнего черносмородинного варенья. Изабел, встревоженная, мучимая угрызениями совести и, возможно, из-за этого чрезмерно впечатлительная, приняла слова Дженифер за знамение свыше и решила действительно открыть правду. Она все расскажет доктору Грегори.

«Я помню, что я ей это сказала», — подтвердила Дженифер с виноватым видом, обращаясь к собравшимся дамам Уинкастер-роу. Ребенку, которого она тогда ждала, уже полтора года, и она снова в положении. «Но я говорила о своем детстве, о неприятностях в школе, которые скрыла от матери, а не о ней. О, Боже!»

Хлоп. Шмяк. Лоренс взял меня в Уимблдон. Билеты были на центральный корт. Я протестовала, говорила ему, что другим это будет интересней. Но он любит брать меня с собой куда бы и когда бы он ни шел. Нам приятно чувствовать друг друга рядом. С того времени, как я потеряла зрение, я живу, вероятно, так, как, должно быть, жили в гареме рабыни — любовными утехами и ради них: это единственная моя цель и единственное благо. Всегда в темноте, смеясь над рассветом. Лоренсу передалась моя нега, я тащу его за собой в бархатный, всеобъемлющий мрак. Я бы предпочла, чтобы ко мне вернулось зрение.

Я обнаружила, что благодаря счету судьи и чуть слышному хрусту множества ненатренированных шей, поворачивающихся то сюда, то туда, и хлопанью ракетки по мячу, и свисту мяча, рассекающего воздух, мне совсем не трудно следить за матчем. Я вертела головой не хуже, чем остальные. Налево, направо, налево, направо: Стоп. Все приходит к концу. Победа или поражение.

 

8

— Доктор Грегори, — сказала Изабел по телефону. — Я бы хотела повидаться с вами, если у вас найдется свободный часок. Передо мной действительно стоит проблема, решить которую одна я не могу, и, хотя я не убеждена, что ее решение поможет Джейсону, возможно, это поможет мне. Я плохо сплю. Поздно засыпаю, рано просыпаюсь, а работа моя требует, чтобы я была в форме, так что, видимо, придется заняться собой.

— Миссис Раст, — сказал доктор Грегори, — или вы — мисс Раст?

— Мисс, — сказала Изабел. — Изабел Раст тоже сойдет.

— Не надо думать, будто каждая проблема имеет решение. Жизнь — не тест по арифметике, предложенный Богом. Тем не менее, я найду время, чтобы повидаться с вами завтра.

Изабел звонила из студии. Она чувствовала себя здесь увереннее, привычнее, менее уязвимой и подверженной панике, чем дома. Джейсон был благополучно доставлен в школу; друзья горячо приветствовали его, он отвечал с барственным спокойствием. Но тут же принялся кататься по полу под самым носом у миссис Пелотти.

— Я вижу, вы привели его вовремя, — заметила миссис Пелотти. — Встань с пола, Джейсон, стой прямо, как все остальные.

Джейсон встал и уставился на нее из-под нахмуренных бровей, выпятив пухлую нижнюю губу, точь-в-точь как Элвис Пресли.

— Кого он мне напоминает? — сказала миссис Пелотти.

— Меня? Хомера? — спросила Изабел.

— Нет, — сказала миссис Пелотти. — Он никогда не чуточки не казался мне похожим на вас или вашего мужа. Ни внешне, ни внутренне… Знаю. Этого красавчика политика из Америки. Дэнди Айвела.

— Лично я не вижу никакого сходства, — отрезала Изабел.

— Не задерживайтесь, когда придете за ним, — сказала миссис Пелотти, переходя к другим родителям, где ее ждали свои задачи. — Это его расстраивает. Он очень горд, понимаете, как маленький принц. Очень своеобразный ребенок, а я такими словами не бросаюсь. Он вызывает во мне особый интерес.

 

9

— В двадцать два года, — сказала Изабел доктору Грегори, — я была очень упрямая девица с трудным характером и воображала, что сама могу позаботиться о себе. Я умела ездить верхом, доить коров, могла застрелить змею. У меня была степень по экономическим наукам, полученная в Сиднейском университете. Я приучила себя — так я думала — обходиться без матери. Без отца я обходилась всегда. Мужчины считали меня привлекательной, с некоторыми из них я спала, большую часть — отвергала. Когда мне было двенадцать, я случайно оказалась свидетельницей того, как два белых пастуха изнасиловали туземную девушку. Я наблюдала, как моя мать позволяет, чтобы ее обманом лишали земли и денег. Я решила: раз власть и деньги в руках у мужчин, заводить подруг — пустая трата времени. Я была честолюбива. Я была намерена добиться успеха. Это вас шокирует?

— Звучат ваши слова не очень красиво, — осторожно произнес доктор Грегори, — но ничего криминального в них нет. Я встречал много молодых женщин такого рода.

— Я спала со своим руководителем в университете, — сказала Изабел. — Так я получила степень.

— Нет, — сказал доктор Грегори. — Вам нравится думать, что вы получили ее таким образом. Я не сомневаюсь, что вы получили ее по заслугам и хорошенько потрудились для этого, как всякий другой. Я знаком со многими профессорами, лекторами и подобной публикой. Они предпочитают спать со способными студентками, чтобы не было столкновения интересов.

Изабел с удивлением обнаружила, что у нее текут слезы, Почему?

— Продолжайте, — сказал доктор Грегори немного погодя.

— Я ни разу ни в кого не была влюблена, — сказала Изабел. — Я думала, я отличаюсь от других людей. Чего-то мне не хватало. Остальные девушки были влюблены в нашего руководителя. Все, кроме меня. Я понимала, что это пустой номер. Однако думала, что это может быть полезным.

— Так.

— У меня странное лицо. Возможно, вы и сами это заметили. Меня лягнула лошадь. Удар судьбы. Я всегда полагала, что мужчины спят со мной из жалости, или потому, что они с приветом. Да что это со мной? Я рассказывала про все Хомеру: старая история. Почему же я плачу? Завтра вечером я должна появиться на экране. Что будет, если я до тех пор не перестану плакать?

— Какие странные причины для переживаний придумывает для себя человек, — заметил доктор Грегори. Это рассердило Изабел и остановило ее слезы.

— Когда мне было двадцать два, — продолжала Изабел, — я улетела в Англию, твердо решив пробить себе дорогу в журналистике. Я взяла с собой свои книги и оставила на две тысячи фунтов стерлингов долгов, в которые я влезла, зная, что никогда их не отдам. Не понимаю, зачем. Возможно, чтобы сделать возвращение невозможным. Я прекрасно выглядела, несмотря на свое лицо. Я выработала такую походку, пружинистую, от самого бедра, что люди смотрели мне вслед. Я могу произвести любое впечатление, какое захочу.

— В этом ваша беда.

— Еще до отъезда я брала уроки, чтобы избавиться от австралийского акцента. По-моему, это самое низкое, из всего, что я сделала. Я даже Хомеру в этом не призналась. Окончательное отречение от моего отца, так я на это смотрю. Полагаю, он оказался замешан в политике в Северном Вьетнаме.

— Вас не интересует политика?

— Не в том смысле. Господи, нет. Игра для мужчин.

— Понятно, — его голос звучал обиженно.

— Перелет был длинный. Мы приземлились в Сингапуре. Что-то случилось с мотором. Говорили, будто в него затянуло чайку. Нас поместили на ночь в довольно приличный отель. Я переспала с одним из пассажиров первого класса. Понимаете, я была напугана — нас сильно кидало, не говоря уж о чайке. Я была рада, что осталась жива. Все мы были рады. Он заплатил разницу и остаток пути я летела в первом классе. Это обошлось ему в тысячу монет, а может и больше. В первом классе чувствуешь себя в большей безопасности. Трудно представить, что все остальные пассажиры могут умереть, а когда летишь туристическим, представить это проще простого. Он был симпатичный мужчина.

— Что вы под этим понимаете?

— Он давал много взамен немногого. Он желал мне добра и заботился обо мне.

— Как отец?

— Пожалуй. — Пришла ее очередь фыркнуть и принять обиженный вид. Ей не очень по вкусу было соединение эротики и дочерних чувств. Это обесценивало и то, и другое.

— Когда мы приземлились в Хитроу, его встречала жена. Ничего не поделаешь, кем бы он для меня ни был. Он дал мне несколько полезных имен и адресов и сделал несколько телефонных звонков, в результате чего я была избавлена от компании австралийцев с их жмотством и поденной репортерской работы и вскоре очутилась в качестве любовницы, проживающей по месту службы, в доме промышленника, стареющего вундеркинда, преуспевшего в области электронных игр. Понимаете, мужчины этого рода передают девушек один другому. Вечно оказывают друг другу услуги. Им приятно делиться благами жизни, но, конечно, не на глазах у менее привилегированных людей. Секс для них тот же капитал. Капиталисты до мозга костей. Они и жен передают с рук на руки. Леди такая-то становится леди такой-то. И наоборот. Но, если она убежала с садовником, ей конец.

— Значит, вы ждете революции?

— Разумеется. Но в то время старая система вполне меня устраивала. Огорчало лишь одно: хотя я делила с ним постель, он не делил со мной стол. Если он устраивал званый обед, я не должна была попадаться на глаза. В театр, на оперные фестивали и подобные места он приглашал других девушек. Я знала, что я умней, образованней, красивей и привлекательней, чем все они, но я не шла в счет. Он стыдился меня. Я была реальной жизнью, они — мечтой, я была под боком, в пределах досягаемости, они — вне этих пределов, никогда по-настоящему до конца не завоеванные. Они могли раздобриться и позволить мужчине вторгнуться в их изнеженное тело за бриллиантовое кольцо или модные сапожки, но они никогда не теряли головы, как я, их не толкала на это страсть или необходимость.

— Другими словами, невропатическая потребность.

— Правда? Я-то думала, что выбиваюсь в люди, иду в гору, благодаря своим постельным успехам. Если не считать того, что меня отпихивали в сторону эти наглые сучки в крикливых шарфах и твидовых юбках, которые приходили к нему на банкеты в таких коротких платьях, в каких я бы и в гроб не легла; этого я понять не могла. Но затем я получила работу в «Стар», в отделе светской хроники. В благодарность за то, что я продала газете кое-какие сплетни, мне разрешили написать пару кратких сообщений; в результате мне дали целую колонку: то, что для них было сложно — нанизывать слово на слово, — для меня не представляло труда. Оттуда меня перевели на подготовку текстов к набору и, поскольку я была неглупа и прочитала несколько книжек, и у меня была степень по экономике, и мой руководитель писал стихи, я по крайней мере могла разобраться в сообщениях и поместить их в надлежащий контекст. К двадцати трем годам мои дела шли прекрасно. У Эль Вино мне уступали дорогу. И все же в доме, где я жила, меня по-прежнему не приглашали к обеду. Поэтому я выехала оттуда. У меня сердце разрывалось на части оттого, что придется самой платить за квартиру — я питала истинно австралийское отвращение к напрасным тратам. Если бы я могла подцепить кого-нибудь, кто взял бы на себя расходы, я бы не задумалась это сделать. Какое значение имело бы то, если бы мы в результате рассорились? Я бы двинулась дальше и выбросила все из головы — мы же больше не встретимся. Я не понимала, естественно, как мал наш мир, как немного в нем людей, не понимала, что мы двигаемся по отдельным, но перекрещивающимся рельсам, как на детской железной дороге, подаренной Джейсону. В реальной жизни нам никогда не удастся ничего скрыть; мы едем мимо друг друга, наши пути пересекаются; мы машем один другому рукой. И так без конца. Джейсон, конечно, мал для этой игрушки, но Хомер ее обожает. Я иногда думаю, что Хомер ведет себя, как типичный отец из американских комиксов.

Так или иначе, я оказалась наконец в собственной берлоге, полагалась только на себя и сама зарабатывала себе на жизнь. Я думала, Отважный Дэн, Король полупроводников, последует за мной, но нет. Вместо этого он женился на Мелинде. Ее действительно звали Мелинда, и у нее были родители, чтобы это подтвердить — у многих из этих девиц их нет, как я обнаружила, когда работала на светскую хронику, — а обо мне ему напоминали лишь одна-две сломанные пружины в матрасе. Почему бы и нет. Я получала не меньше удовольствия, чем он, к тому же — даровой кров и стол, и я не вышла бы за него, если бы он даже меня попросил. Я его не любила. Почему же ожидать любви от него? Отважный Дэн обанкротился в 1976 году; Мелинда с ним развелась и вышла за титулованную особу. Это позволено. Возможно, она была более искусной шлюхой, чем я. Возможно, она сосредоточивалась на том, что делала, а я нет. А возможно, если видишь широту мира, как я видела даже тогда, это связывает тебе руки и мешает его завоевать.

Так или иначе, в двадцать три года я считала себя безнравственной и неудачливой. Мало того, какая-то частица моей души упорно твердила мне, что, несмотря на все материальные доказательства противного, лишь хорошие поступки приводят к достойным похвалы результатам, а плохие наказываются не только на небе, но и здесь, на земле.

Я сделалась штатным политическим корреспондентом — только такая, с позволения сказать, газета, как «Стар», могла серьезно считать, будто девица вроде меня подходит для этой роли, однако так оно и было. Я работала с матерым газетчиком старой школы; говорили, будто он случайно выдал Че Гевару властям и один, без посторонней помощи, выпустил воздух из мировой революции. Флит-стрит крайне привержена к теории о роли заговоров в истории и придерживается того взгляда, что общественный строй меняют великие люди, а не массы, частные события, а не мощные движения «простых людей». Я делила комнату, а частенько и постель с этим героем — у меня не было другого выбора, поскольку администрация «Стар» не любила тратить лишние деньги; к тому же гостиницы, где собирались газетчики — в основном мужчины, — бывали переполнены, и, если нам доставался хотя бы один номер на двоих, мы считали, что нам повезло. Кроме того, когда спишь вместе, это требует меньше умственных усилий, избавляет от долгих разговоров и не ставит в неловкое положение, как в том случае, когда спишь врозь.

— Любовь? Как я уже вам говорила, я считала, что это случается с другими, но не со мной. Я знала, что такое отказ, унижение, стыд, все эмоции, сопровождающие любовь без взаимности, отвергнутое чувство, но у меня не бывало ни одного положительного симптома, как у прочих женщин — блестящих глаз, потупленного взора, вспыхивающих румянцем щек и вообще, парения в эмпиреях под аккомпанемент вздохов и хихикания, что является характерным для состояния влюбленности.

— Секс? Повторяю, это было достаточно приятно, без сомнения, полезно, и помогало добиться успеха в жизни. Я спала с женатыми людьми, не испытывая смущения и чувства вины, и, поскольку сама не была ревнивой, не понимала, почему другие женщины могут ревновать. Собственнический инстинкт, рассуждала я с высоты своей слепой и бесчувственной юности, старомоден и смешон, если не сказать преступен. Все должны быть свободны. Особенно, я.

— Мне было нечего терять, но я этого не знала. Я полагаю, большинство людей до конца жизни остаются в этом неведении.

Случилось так, что однажды я, как обычно, делила номер в гостинице Эдинбурга со своим коллегой, но на этот раз не делила постель, так как у него была мигрень: мы должны были дать материал относительно предоставления Шотландии автономного управления — очень скучная тема. Зазвонил телефон, звонили из «Стар». Им был нужен Джерри. На следующий день должен был состояться первый рейс «Конкорда», и его просили об этом написать; ходили слухи, что другие авиатранспортные компании вступили в сговор, если и не сорвать полет, то, во всяком случае, свести на нет надежды компании на экономический успех.

«Джерри уехал на север: он где-то в горах, разыскивает военный завод. Я не могу до него добраться», — сказала я. Джерри лежал в затемненной комнате и слушал мое вранье. Он не стонал, не жаловался. После Кореи у него остался осколок в ноге, а на лбу — белый шрам, там, где скользнула вьетнамская пуля; такие мужчины, как он, не стонут. Они лежат и молча ждут. Если бы он хотел воспротивиться, он бы это сделал. Он не сказал ни слова; он дал мне солгать.

— Я хотела попасть в Вашингтон. Я хотела попасть за границу. Я хотела участвовать в первом полете «Конкорда». Джерри сдавал, выдыхался, я, способная и энергичная, шла вверх. Но, по правде говоря, я думаю, он просто не желал иметь со мной дела — я слишком раздражала его. Честолюбие мое казалось ему жалким, ложь — смехотворной. Теперь Мне тоже так кажется. Мне стыдно об этом вспоминать. Теперь я знаю, что ни постель, ни ложь, ни пробивная сила, ни предательство, ни убийство не помогут добиться успеха, под конец важно одно: чувство собственного достоинства.

Я вылетела из Эдинбурга в Хитроу на самолете местной линии. Нас задержал туман. Когда я наконец спустилась по трапу на терминал один, из динамика донеслось мое имя: меня уже ждал автокар, который тут же с грохотом помчался к терминалу три, где стоял «Конкорд». Я взбежала по трапу, сломав по пути каблук, это называется посадка. Шампанское и тосты с икрой я пропустила.

— Что вы пытаетесь мне внушить? — спросил доктор Грегори. — Что вы не та, какой кажетесь? И это вызывает у Джейсона реакцию? Если это все, можете не продолжать. Правда забавная штука. Чтобы до нее добраться, приходится снимать слой за слоем; уж если вы начали, назад пути нет. Иногда лучше мириться с существующим положением вещей. Нет гарантии, что правда принесет счастье или душевный покой. Она может оказаться опасной. Она даже не всегда поддается определению. Она похожа на гору, куда пытается взобраться тот, кто не боится высоты.

— Я буду продолжать, — сказала Изабел.

Доктор Грегори неизвестно почему вздохнул.

 

10

Cris de joie. «Defense d'emettre cris de joie», как пишут иногда французы на небольших объявлениях, висящих в спальнях отелей в разных уголках страны. Не тревожьте остальных обитателей нашего мира, не напоминайте голодным, что существует еда. Не будем привлекать внимание к необузданности мужчин, к неуправляемости их животной природы. К мужчинам мы, естественно, причисляем и женщин — cris de joie в устах женщины звучат еще более странно и тревожно, чем в устах менее сдержанных мужчин.

Я слышу их по всей Уинкастер-роу благодаря моим новым великолепным ушам. Их заглушает штукатурка и кирпич, занавеси и ковры, но я все равно слышу их, или думаю, что слышу.

Вскрики Изабел, когда она была с Хомером, звучали тихо и благовоспитанно. Я слышала их.

Вряд ли выбранный мной предмет отвечает хорошему тону. Теперь, когда я заговариваю об этом, Хоуп, Дженифер и Хилари приходят в замешательство. Все мы предпочитаем думать, что способны более или менее держать себя под контролем, а когда нет, нас по крайней мере никто не слышит.

Но если мы хотим понять историю Изабел, которую я теперь передаю им в том виде, в каком она передала ее мне, передаю с ее разрешения — вернее, по ее великодушному приказанию — мне не обойтись, я полагаю, без того, чтобы не порассуждать, пусть сумбурно, о наших временах и о нашей жизни.

Cris de joie. С тех пор, как я потеряла зрение и вернула мужа, мне кажется, что они разносятся по всему свету. В них нет ничего хорошего, ничего плохого, просто они все время звучат вокруг меня. Когда я была зрячей, я их никогда не слышала… И все долины огласятся хвалой тебе, Господи! Что еще мог иметь в виду псалмопевец? Блеяние овец на желтых месопотамских холмах? Нет. Думаю, он тоже слышал cris de joie, которые почти всегда, хоть и не совсем, осушают слезы, вызванные мукой и страхом, которые за ними следуют.

 

11

Посмотрим, как все это выглядело. «Конкорд» — огромная, белая, когтистая птица, прямо из мифов и легенд, выкатившийся из ангара на бетонированную площадку. Вокруг него толпятся газетчики, служащие авиалинии, заправилы авиапромышленности, сотрудники рекламных агентств, фотографы и кинооператоры. Все они считают, что птица эта, так сказать, их личный голубь, и удивляются присутствию остальных. Пассажиры собрались в сконструированном по последнему слову техники салоне-люкс; потягивая напитки и грызя сухарики, они стараются скрыть свой страх (в большинстве случаев) и (гораздо реже) естественное волнение. Женщины сделали свежие прически, мужчины надели новые костюмы с иголочки, чтобы соответствовать новой эре сверхзвуковых полетов и поздравить с успехом британскую авиационную индустрию. Французы претендовали на долю в этом достижении, но их претензии остались без внимания. Солнце сияет, небо покрыто прозрачной дымкой, жарко, выхоленные лица раскраснелись и блестят от пота.

Среди пассажиров находится Дэнди Айвел, сенатор от Мэриленда, самый молодой член сената Соединенных Штатов за последние двадцать два года. Он уже много лет занимается изучением англо-французских военных отношений после второй мировой войны и нашел время слетать в Лондон, в библиотеку палаты лордов, чтобы познакомиться с перепиской Джо Кеннеди и Бивербрука, которая там хранится. Сейчас он возвращается домой.

Джо Мэрфи и Пит Сикорски сидели в зале ожидания первого класса панамериканской линии; их не допустили на «Конкорд». — Минувшие три месяца они всюду сопровождали Дэнди и были занесены в платную ведомость все еще засекреченного комитета, развернувшего кампанию за избрание Айвела президентом. Даже Дэнди не знал, что он существует. В этой кампании участвовали владельцы скаковых лошадей, бизнесмены, политики, адвокаты и бухгалтеры, объединенные мыслью, что Дэнди, — тот самый человек, которого они желают видеть президентом. Не просто возможный кандидат, или наименее неугодный, или имеющий шансы быть избранным, нет, они испытывали искреннее желание, чтобы президентом стал Дэнди, и никто другой. Он отвечал их моральным правилам и поднимал их дух. Вселял в их сердца радость. У него был шарм. Когда он шел по улице, все глаза устремлялись ему вслед.

Дэнди был из тех людей, кого молодые хотели бы иметь отцом, а старые — сыном. Видный, надежный, умный, целеустремленный, честный, приверженец евангелической церкви — с ним просто приятно быть в одних рядах. Обведет вокруг пальца, если нет другого выхода, но только в таком случае. Возможно, ему недостает хитрости, порой он опрометчив, порой упрям, — но разве это не говорит о том, что он настоящий лидер?

Все это было преподнесено Питу и Джо Гарри Максуэйном, главой комитета Айвела. Кандидат в президенты, — сказал он, — должен быть похож на носовой платок, только что из стирки. Как его ни поверни, он должен оставаться чистым и свежим. Органы безопасности в Америке, — сказал Максуэйн, — имеют лучшие в мире способы надзора; они могут смешать с грязью кого угодно, хоть папу римского. Пит и Джо обязаны следить, чтобы к Дэнди не пристала никакая грязь и не причинила ему вреда. Пит и Джо опытные агенты, они сообразят, что надо делать. В конце концов, Пит работал в ФБР в последние безумные дни правления Гувера, Джо раньше служил в ЦРУ. Оба входили в лобби, завалившее законопроект о запрещении носить оружие. Каковы именно их обязанности в отношении Дэнди, не уточнялось: это оставляли на их усмотрение. Таков был метод работы организации, которая поддерживала Дэнди. Она тщательно подбирала своих членов, а затем предоставляла им инициативу. Людям с хорошей репутацией и добрыми намерениями можно дать возможность самим принимать решения, не так ли?

— Вы — «создатели царей», — сказал Гарри Максуэйн, глядя в окно на уходящие вдаль холмы и грозовое небо — красота, которой такие, как он, имеют возможность владеть единолично и не выпускать из рук. — Это все, что вы должны помнить. Перед нами великая задача. От нас зависит, кто займет президентский пост. Народ Израиля пришел к пророку Самуилу и сказал: «Дай нам царя». Так он и поступил. Люди думают, что им нужен президент, но на самом деле им нужен царь. Это сказано в Библии. Быть по сему!

На том разговоры кончились. Пит и Джо покрепче зажали под мышкой кобуру и взялись за дело, создав для себя целый новый мир, бросающий им вызов, — ведь куда бы они ни глядели, они видели опасность; поэтому работы у них было по горло. Дэнди относился к ним с уважением, хотя они и забавляли его. Они были полезны: подносили чемоданы, всегда имели при себе наличные деньги, резервировали номер в гостинице, вводили его речи в компьютер, чтобы проверить, насколько они приемлемы, давали молниеносные характеристики новых мест и людей, не пропускали к нему психопатов и вычитывали его статьи. Относили его белье в прачечную и разыскивали ботинки. Они пытались встать между ним и женщинами, ним и выпивкой. Это им не удалось.

Пит и Джо на целых восемь часов теряли Дэнди из вида. Их самолет вылетал через четыре часа после «Конкорда», которому понадобится в два раза меньше времени, чтобы покрыть то же расстояние. Мысль об этом вызывала у них тревогу.

— Возьми еще вина со льдом, — сказал Джо. — Расслабься. С чего вы поцапались?

— Какой это лед, — проворчал Пит. — Это битое стекло.

Он только что закончил неприятный спор с метрдотелем, который указал, хотя никто его об этом не спрашивал, что «Вдова Клико» не нуждается во льде. Метрдотель был расстроен, так как «Конкорд» захватил лучших его клиентов. Снял сливки.

— Господи! — сказал Пит, доказывая свою правоту. — Кому интересно, в чем нуждается питье? Важно, в чем нуждаюсь я. Я плачу. Питье должно быть мне по вкусу. Все они психи, в этой стране.

Он, естественно, настоял на своем, но метрдотель как следует над ним поизмывался, и впоследствии Пит вел дела с англичанами с особой строгостью. Джо никогда не любил британцев. Мать его была из Дублина. Один из его дядьев был убит британцами и два двоюродных деда тоже. «Конкорд» выкатился на посадочную площадку. Пассажиры поднялись по трапу. Перед глазами Пита и Джо промелькнул Дэнди.

— Не может он попасть в беду, пересекая Атлантический океан, — сказал Пит.

— Мик Джеггер попал же, — сказал Джо. — И об этом знает весь свет.

— Так то был аэробус. В «Конкорде» слишком узкие сиденья, — возразил Пит. — По два с каждой стороны от прохода. И мы проверили список пассажиров. А в Далласе его встретит Гарри Максуэйн.

— Бедняга, — сказал Джо, имея в виду Дэнди. Он думал, Дэнди боится поэзии, как он сам, и ошибался.

— Кончается посадка пассажиров, участвующих в первом полете «Конкорда» в Вашингтон, — донеслось из репродуктора. — Мы вызываем мисс Изабел Раст. Просим мисс Изабел Раст немедленно подойти ко входу номер одиннадцать.

Это обеспокоило Пита и Джо. В последнем списке пассажиров, полученном ими два дня назад, никакой мисс Изабел Раст не было. Кто-то, какая-то особа женского пола, неизвестная им, которой предстояло провести четыре часа по соседству с Дэнди, вышедшим из-под их контроля, опаздывала на посадку, действовала не по правилам. Вот так и начинаются неприятности. У них был на это нюх.

Изабел поднялась по трапу. Перед ними мелькнули рыжеватые волосы, стройные ноги в тугих джинсах. Ничего утешительного.

Посмотрим, как все это выглядело: Щелкают камеры, шелестит пленка, провожающие ликуют. «Конкорд», как по волшебству, поднимается в воздух и исчезает вдали. Остается лишь шум моторов. В зале ожидания первого класса панамериканской компании стоят двое мужчин, глядя вслед улетевшей птичке. Они хорошо одеты, хорошо обуты, хорошо выбриты и наманикюрены. У них нет никаких денежных затруднений. У них удачные браки, жены верны им и прилежны. У Пита широкий лоб, впалые щеки и заостренный подбородок. Он высокий, худой и сутулый. Его дед и бабка приехали из Польши. Джо более приземистый и смуглый. У него нависшие брови и черные пронзительные глаза. Его мать-ирландка вышла замуж в Калифорнии за человека, в жилах которого частично текла индийская кровь.

«Конкорд» исчезает в облаке черного тумана, унося с собой Дэнди и Изабел. Дед Дэнди с материнской стороны был русский князь, а прадед по отцу был сицилиец. Мать Изабел была англичанка, а дедушка и бабушка по материнской линии — кельты; отец ее был австралиец — потомок викингов, живущий теперь в Северном Вьетнаме.

Как мы можем понять друг друга, если не при помощи любви, у которой нет слов.

Одно утешало Джо и Пита: оружие, которое пряталось у них под мышками. Джо получил свой револьвер в подарок от жены на Рождество. «Лучший страховой полис, который я могу тебе дать», — сказала она. Джо еще не приходилось пускать его в ход, но такое время, несомненно, наступит. В нижний шов его куртки была зашита дробь, когда он прицелится, пола ловко отлетит назад — как плащ у тореадора, в который зашивается для тяжести песок, — и не помешает ему выпустить пулю. Любящая жена зашила ее собственными руками. Она не была такой красивой, как жена Пита, но она готовила и шила, и не ходила на вечерние курсы. Думать она предоставляла Джо.

 

12

— Ах, доктор Грегори, ну что мне сказать вам о любви? Вы сидите здесь в своем сером костюме, ваши бледные глаза не отрываются от моего лица; фиговое дерево трется ветвями об оконное стекло. Вы ждете, ждет весь мир. Вы понимаете меня? Бывает ли, что вас тоже охватывают чувства и освещают вашу жизнь? Бывает ли, что вы встаете с кресла, когда в кои-то веки остаетесь наедине с собой и меряете шагами комнату? Не трудно ли вам тогда дышать, не болит ли у вас грудь в том месте, где у нас помещается сердце, при одном воспоминании о любви? Нет, вы не похожи на сосуд, полный этого неземного блаженства; бледные руки неподвижно лежат на столе, сухие, словно из них высосали жизнь. Но, возможно, то же делает любовь, или память о ней. Она высасывает жизнь из живого, упивающегося блаженством тела и, когда уходит, оставляет лишь жалкое подобие тебя, ветошку, не нужный никому мусор, который следует смести в угол. Вы тоже ее жертва.

«Нет, я больше тебя не люблю». Что тебе остается? Объедки от обильного обеда — пищи богов, — годные лишь собакам. Схватить, проглотить и исчезнуть.

— Все ли мужчины и женщины узнают любовь прежде, чем расстаться с жизнью? Эту силу, этот источник света, который сверкает ярче солнца, отражается от снежных вершин и озер, настигает вас внезапно, проникая сквозь окна художественной галереи, ослепляя вас своим блеском в воскресный полдень, света столь жгучего, что вам надо, оберегая душу, скрестить на груди руки, чтобы оградить сердце от самой памяти о нем.

Я сидела рядом с Дэнди. Стюардесса застегнула на мне ремни. Форма синяя с красным и белым. Стюардесса была возмущена: я так легкомысленно отнеслась к первому полету «Конкорда», я заставила всех ждать. Затем она тоже села. «Конкорд» с грохотом двинулся по взлетной полосе — такой легкий самолет, видимо, не может иначе — и мы, бедные, загнанные сюда создания в норковых манто и галстуках с массивными золотыми булавками, осознали, сколь непрочная и хрупкая защита наше тело: слишком поздно, слишком поздно. Воздух сгустился от страха. О, Боже, прости нас. Мы взвились в небо, вопреки воле Создателя. Нечего сомневаться, что подобно Икару, переоценив свои силы, мы вспыхнем и сгорим, — пылающие обломки разлетятся по сторонам и исчезнут в пронзительной голубизне. И поделом нам.

Дэнди смотрел в окно. Я смотрела на очертание его головы и шеи, на мускулы под кожей, и сердце мое перевернулось от желания. Что это было, доктор Грегори? Бегство от страха? Люди всегда влюбляются друг в друга во время сверхзвуковых полетов? Нет, не думаю. Когда по пути из Австралии в мотор нашего реактивного самолета попала чайка, я оказалась в чужой постели, отдала свое тело, но не сердце. И с тех пор много раз оказывалась в чужой постели. Но теперь, глядя, как перекатываются мускулы под золотистой кожей Дэнди, я знала, что этому конец, и, если я останусь жива, все будет по-иному.

Дэнди обернулся и посмотрел на меня. Казалось, он ждал меня увидеть. Он не улыбнулся мне, и я не улыбнулась ему. По-моему, он даже чуть нахмурился. Удивительное дело. Скорость, с которой мы взмывали вверх, служила достаточным основанием для того, чтобы обменяться взглядом, чтобы подбодрить друг друга, да и просто признать, что происходит действительно нечто из ряда вон. Но мы смотрели друг на друга не просто как попутчики, а как мужчина и женщина, как возлюбленные. У него глаза карие. Мои, как вы, возможно, заметили — голубые. Вы заметили?

Когда вы влюблены, вы совсем по-другому глядите на людей. Вам больше не надо ни с кем соперничать, вы больше не думаете, что любовь другого человека зависит от того, насколько удачен ваш макияж. Вас не волнует то, что у вас маленькая грудь или жирные волосы, вы не осуждаете остальных женщин, вы перестаете говорить: почему эта не садится на диету, а та не моется почаще. Вы знаете, что все это мелочи, что любовь поражает вас независимо от них, и что одни женщины счастливы в любви, а другие — нет.

Везет в картах, не везет в любви.

Мы играли в карты, Дэнди и я: колоду нам предложила сине-бело-красная стюардесса. Она без конца предлагала нам сувениры из настоящей кожи или замши, или настоящего золота, подавала еду на подносах из настоящего дерева, где стоял столовый прибор из настоящего серебра; и бифштекс был вполне настоящий, и мы запивали его настоящим бордо; мы неслись как безумные по воздуху, а земля, изгибаясь, мчалась назад. О, мы были вполне настоящие. Я выиграла в карты, он проиграл.

Любовь! Дэнди взял меня за руку. Он знал, что я это позволю, что не отберу ее. Он держал мою руку так, словно хотел изучить, а мне его прикосновение было давно знакомо. Клянусь вам, будь мы в другом месте и не будь пристегнуты ремнями, не работай моторы, не ползи стрелка манометра в кабине пилота вверх, мы тут же упали б в объятия друг друга и занялись любовью, просто для того, чтобы узнать, так ли приятно коснуться друг друга внутри, как снаружи. Ведь произошла самая невероятная вещь: благодаря случаю — нет, влюбленные не верят в случай, они верят в судьбу: сама судьба предопределила, чтобы мужчина и женщина, некогда составлявшие неразрывное целое, а затем разделенные и разлученные неким гневным божеством, снова встретились и теперь должны по праву и справедливости воссоздать единое существо. Немедленно.

Любящие чувствуют, что, вновь их соединив, это божество испросило и заслужило Прощение за их начальную разлуку.

Вероятно, мы разговаривали. Конечно, мы разговаривали. Я знала, кто он. Я хотела знать о нем все. Он обо мне знать не хотел вовсе. Влюбленная женщина хочет обладать прошлым своего партнера, чтобы лучше защитить его от прежних страданий — для нее ясно, что без нее он должен был страдать. Влюбленный мужчина предпочитает, чтобы жизнь его партнерши начиналась в день их первой встречи. Во всяком случае, таков мой опыт.

Не забывайте, самые разные мужчины говорили, что любят меня, вовсе этого не думая. Разумеется, в разгар любовной игры это легко говорится, так же легко прощается и забывается. В других случаях слова эти являются актом агрессии. Они требуют благодарности. Ах! Он, дивный он, любит ничтожную меня. О, благодарю тебя. Да, я тоже тебя люблю. Тебе налить? Когда мужчина говорит, что он меня любит, я знаю, он ждет, что меня охватит трепет, я приду в экстаз от того, что его «эго» слилось с моим, но любовью обычно там и не пахнет. Он прочел книгу, другую, или увидел сон, другой, где я выступала в главной роли, и использовал слово, не то слово, чтобы выразить жажду взаимности, довольно мучительную, которую чувствует наше «я», когда, любя на самом деле одного себя, прилепится к кому-то другому. Сойдет любой другой. Я не это понимаю под любовью. Доктор Грегори, ваш карандаш постукивает, вы что-то записываете. Значит ли это, что я безумна? Значит ли это, что я неподходящая мать для Джейсона? Потому что я любила, знала любовь, была когда-то способна любить? Поверьте, все это осталось в прошлом.

У детей любовников нет родителей? Я знаю. Мой сын сирота. Бедный Джейсон.

— Простите, я сейчас перестану плакать. Потерпите.

Мы с Дэнди сошли с самолета. «Конкорд» приземлился, как огромная хищная птица. Легко сел на асфальт. От него исходил толчками оглушительный треск, он изрыгал огромные клубы черного дыма, но и то, и то оставалось позади, для других; так хорошенькая, балованная девушка сбрасывает на пол пропахшие потом спортивные штаны, чтобы горничная их подобрала. Собралась толпа; щелкали фотоаппараты, произносились речи. Дэнди крепко держал меня под руку на глазах у всего света.

Я увидела, что к нам приближается с дружелюбным, радушным видом какой-то американец с красным лицом. Он улыбался. Я могу поклясться, что под мышкой у него была Библия, но Дэнди сказал, что мне это причудилось под воздействием полета, страха и любви. Это был Гарри Максуэйн, политик, друг Дэнди, и, хотя он высоко почитал Библию, как поэтический памятник, и часто приводил оттуда цитаты, с собой он ее не носил.

Дэнди улыбнулся в ответ и тут же, еще не перестав улыбаться, пригнулся, как озорной мальчишка и, таща меня следом, помчался через преграды, которые во всех странах ставят на пути свободных и счастливых путешественников; преграды рухнули. Само собой, его узнавали; мне тоже махали — заодно. Бедный Гарри Максуэйн, безуспешно пытаясь понять, в чем шутка, смеясь, бежал за нами, но и тут не достиг успеха.

Мы взяли такси. Приехали в большую гостиницу. Здесь тоже все знали Дэнди. Я ждала в холле у обшитых золотым позументом электронных дверей; служащие мерили меня взглядами. Мне было все равно. Я уже много суток не причесывалась — потеряла гребешок. На мне были, кажется, джинсы и тенниска. Нет, не кажется, я знаю точно, что на мне было. Я до сих пор храню тенниску в углу платяного шкафа; она лежит там, скомканная, серым комочком. Когда я умру, кто-нибудь, верно, выкинет ее, спрашивая себя, что тут делает эта старая тряпка, какая грязнуля и неряха могла ее носить.

Дэнди поманил меня; мы поднялись в восемьсот одиннадцатый номер. Это был номер-люкс: за гостиными шли спальни, за спальнями — ванные комнаты. Все — розовое и золотое, всюду мех и бархат; окна выходили на Белый дом и дальше на Капитолий. Сияло солнце, небо за окнами казалось лазурным. Мы раскололи небо, Дэнди и я, пронзили его, разорвали и победили. Как Лоис Лейн и Супермен, взмывшие к небесной тверди под звуки ангельских струн, мы танцевали под музыку времени.

Мы лежали на кровати. Он задернул шторы — свет резал глаза.

— Нам вовсе не обязательно это делать, — сказал он. — В этом нет необходимости. Следующая неделя, следующий месяц…

— Я бы предпочла сейчас, — сказала я: его зубы прикусили мои соски, и я вскрикнула — не от боли и не от радости, но от любви. К нему.

Быть объектом поклонения странно и даже немного страшно; в тебе видят сам Ковчег Завета, святыню, где сосредоточена вся сила и вся благодать, истинный источник любви и жизни. Я стояла, скинув одежду, а сенатор из Мэриленда склонялся предо мной, как перед божеством, и с беспредельной серьезностью и благоговением проникал в меня, а, проникнув, погружался все глубже, прокладывая себе дорогу, овладевая и руша, опрокидывая и разметая все по пути; словно через меня он мог постигнуть самого Творца, разыскать тайные уголки Его Царства; он был Люцифер, одержавший победу, исследующий владения побежденного Господина, чтобы укрепить свою власть. В нем было неистовство, уверенность, сила и обещание вечного покоя.

Что до меня, я больше не была маленькая пронырливая потаскушка из Австралии, себе на уме; нет, я обитала в стране неземного блаженства, я разделяла величие небожителей, на меня снизошла милость господня, и все, чем владеет плоть и дух, все земное, пусть преходящее, могущество, принадлежало мне, нам двоим.

Я лежала на постели в гостинице в Джорджтауне, Вашингтон, он — на мне, во мне, и наша плоть, слившись воедино, была необъятным королевством, где мы могли бы жить до скончания времен.

Короли, естественно, стремятся сохранить свой трон: те же суровые, мудрые глаза смотрят свысока на поколение за поколением своих верноподданных. Лицо королевы меняется куда чаще — в небесном королевстве так же, как и здесь, на земле. Ее визит слишком затянулся, она надоела хозяину дома. Отрубить ей голову!

Но это было впереди. А пока в меня проникла путем осмоса частица того достоинства и силы, которыми был наделен мой Дэнди, их Дэндридж Айвел, благодаря игре случая при его рождении, удачному сочетанию генов и тем огромным надеждам, которые возлагала Америка на своего сенатора и которые, уже тогда, я в этом совершенно уверена, возносили его над простыми смертными. Я поняла при помощи Дэнди, что не только душа божественна, но и плоть, что в теле есть нечто мистическое, и даже в унизительном соитии, когда тело корчится на острие извращенных желаний, есть очищение. Он стер все воспоминания, все смутные следы других мужчин, которые познали меня до него, и сделал меня тем, что я есть сегодня: мой жизненный опыт не разрушил меня, не истощил мои чувства, напротив, я становлюсь все крепче, и каждая мелочь, которая происходит со мной, вдыхает в меня энергию. Дэнди сотворил то, что моя мать не смогла совершить в одиночку — он сделал меня неуязвимой.

Всем этим я обязана Дэнди. Я узнала, что слияние мужского тела с женским есть таинство, жертвоприношение, посвящение всего доброго, возвышенного, благородного, что есть в мужчине, — женщине; он, склоняясь, все отдает, она все принимает.

Я узнала, что физическая близость — это не вопрос победы или поражения, удовольствия или выгоды, хитрых приемов и физического отклика; я узнала, что чистейшее наслаждение, которое она дает, не принадлежит ни одному из партнеров, так же, как дитя не принадлежит ни одному из родителей; это свободный дух: он просто есть.

Вот так это было. Дэнди склонялся предо мной, как перед божеством, я послушно принимала его поклонение. Для Максуэйна, Пита и Джо было, разумеется, достаточно ясно, что я суррогатная богиня, идол, жалкая копия бессмертного оригинала. Но какое-то время мы оба, Дэнди и сама я, верили в мою божественность, в то, что я действительно материализовавшийся Дух.

Как можно сравнивать с этим все остальное? Двадцать дней такой любви стоят последующих двадцати лет. Я не знаю, как исчезает подобное наваждение, и ты переходишь в повседневную жизнь, и исчезает ли вообще. Это похоже на след самолета высоко в небе, узкая целеустремленная линия, все расширяющаяся по мере того, как время и расстояние оставляют ее позади и она уходит все дальше от источника своего появления, пока не развеется совсем. Не думаю, что смогла бы долго жить в раскаленной, взрывной атмосфере любви: у меня не хватило бы смелости. Лучше уж жить с Хомером.

Это было похоже на лихорадку; на совокупное безумие — считать, будто в глазах наших сияет душа, что мы сплетаемся в объятиях по велению духа, что наши стоны, прыжки и метания — есть проявление божественности, которая все заливает своим светом: моря, горы, небо. Возможно, Дэнди был прав; нам надо было просто сидеть рядышком и держаться за руки.

— Говорю вам, под конец, стоило ему коснуться моего мизинца, и все, мое тело сотрясали конвульсии; не только от желания, но и от его утоления.

— Естественно, у нас были неприятности и трудности. Гарри Максуэйн ходил взад-вперед по коридору восьмого этажа, пока не появились Джо и Пит и не впустили его в номер, а сами заняли более розовую из двух гостиных и так там и остались, играли в карты и курили. Я думала, они его друзья. Я думала: чему удивляться, Дэнди — американец, я не знакома с их культурой. К тому же он политик, это, верно, тоже меняет дело. Ему надо время от времени выходить отсюда, выступить с речью или принять участие в голосовании.

— Я думала, что Дэнди очень, очень умный. Я думала, что он к тому же честный. Меня это поражало. В конце концов, я — журналистка, а журналисты не очень высокого мнения о политических деятелях. И не потому, что журналистам удается познакомиться с ними поближе, чем остальным людям, а потому, что в силу своей профессии они тоже смотрят на мир и его страдания, как на пищу для собственной карьеры. Они не способны, в своем большинстве, понять, что такое идеализм, или гуманизм, или искреннее стремление служить обществу, да что там — просто горячее желание сделать мир лучше. Если бы они подозревали, что такая вещь существует на свете, они бы вонзили нож в яблоко до самой сердцевины и до тех пор крутили бы его, кроша белую чистую мякоть, пока не добрались бы до червя.

Думаю, я ставила Дэнди в тупик. Я вела себя иначе, чем привычные ему девицы. Я не была ни потаскушка, ни леди. Я ничего не просила ни денег, ни мехов, ни заверений, ни обещаний. Я не жаловалась. Я была иностранка. Он ничего обо мне не знал: просто женщина, тело и душа, но без меня ему было мучительно больно, а я теряла сознание и силы без него.

— Но не могла же я жить там до скончания века, верно?

 

13

Пит проверил все ее знакомства и связи. Конечно, это было все равно, что запирать дверь конюшни после того, как лошадь убежала, но все же лучше, чем сидеть сложа руки, прислушиваясь к звукам в соседней комнате, чувствуя, как с каждым скрипом кровати развеиваются как дым все надежды и потенциальные возможности их Комитета.

Почти все время он и сам не отказался бы быть на месте Дэнди; ему было стыдно взглянуть Джо в глаза. Они шлепали картами по столу и старались рассматривать случившееся в широком контексте.

Гарри Максуэйн, сидя в здании Эванса, читал им куски из «Песни песней»; казалось, его все это не очень тревожит. Джо пытался ему объяснить:

— С матерью все в порядке. Она живет в песчаном карьере в Западной Австралии с несколькими шелудивыми клячами. Но от отца можно ждать беды. Мы начинаем собирать на него материал. Сама девчонка — мелкотравчатая журналистка из третьесортной газетки. Но она путалась с Джерри Гримблом; алкоголик, годится ей в отцы. Когда-то он был на коне, был связан со многими людьми, с левыми — самыми крупными шишками. Мне все это не нравится, сэр. Честно. Не исключено, что ее подослали к нему. Агент.

«Доколе день дышит прохладою и убегают тени, — проговорил Гарри Максуэй, — пойду я на гору мирровую и на холм фимиама».

— Паранойя, — сердито сказал Дэнди, когда они поделились с ним своими соображениями; глаза его покраснели от любовных утех и недосыпа. — Вы, голубчики, просто беситесь от безделья. Почему бы вам не отправиться домой, к женам, они помогут вам выпустить пары. А пока что убирайтесь отсюда к чертовой матери.

— Агенты иностранных сверхдержав не ездят без гребенок, — добавил Дэнди, — с ненаманикюренными ногтями на ногах.

Пит и Джо воздержались от ответа, что, возможно, они именно так и делают, если знают его вкусы.

Под мощным воздействием сексуальной и романтической энергии Гарри Максуэйн бросил Библию и перешел на Теннисона. Прочитал им строчки из «Мод»:

Пусть проснется во мне другой человек — И пусть тот, кем я был, исчезнет навек! [5]

— Сэр, ее отец жил с малайкой! Сочувствовал коммунистам еще со времен второй мировой войны. Политически активен, сэр. Сейчас проживает в Сайгоне, сэр.

Ей подобных на свете нет — И не будет во веки веков…

разливался словами Гарри Максуэйн.

Как многие политики, он был несостоявшийся писатель. В юности он вычел пять лет из своей карьеры, пытаясь стать поэтом, и потерпел неудачу. Он столкнулся с неодобрением родителей и общества и был глубоко уязвлен. Но они были правы. Он человек действия, а не слов. Однако теперь, когда наступали трудные времена, предстояло важное дело, и Максуэйн чувствовал, что он никнет под грузом ответственности, он читал Библию или Теннисона, черпая покой и твердость духа в красоте языка и испытывая душевный восторг от чувствительности викторианцев.

Солнце зашло за Потомаком; длинная аллея пересекала газон и упиралась в могилы Кеннеди, вокруг которых все еще собирались верные их памяти; они склоняли головы под темным покровом, перебирали четки и шаркали ногами, бормоча вполголоса молитвы о прощении, благословении и мире. Как бы он хотел, чтобы Теннисон был сейчас жив.

— Сэр, — сказали Пит и Джо, — это надо пресечь. Как знать, возможно, она все фотографирует и записывает на ленту.

«Королева цветов, приходи поскорей, 

— начал Гарри Максуэйн, —

Я томлюсь нетерпеньем, я жду; Ты роскошнее роз и нежнее лилей, Ты затмишь красотою звезду; В жемчугах и шелках, в ореоле кудрей Будь как солнце в волшебном саду!»

— Сэр, — сказали Пит и Джо, — вы же ее видели. Какие тут розы и лилеи? Какой еще там аре… или ари… Кого она затмит красотой?

— Дэнди считает, что кого угодно затмит, — сказал Гарри Максуэйн.

— Сэр, — сказали Пит и Джо, — вы можете представить ее в Белом доме? Можете представить ее в качестве Первой Леди?

— Кто говорит о браке? — спросил Гарри.

— Дэнди, — сказал Пит.

— Я побеседую с ним, — сказал Гарри, откладывая книгу.

 

14

Переход от этого состояния благодати — от любви к отсутствию любви, от доверия к страху был быстрым. Стоит закрасться сомнению, доктор Грегори, и все здание — твоя вера в себя — тут же рассыплется до основания. То, что ты считала замком, построенным на вечные времена, с башенками, стягами и трубными звуками, откуда взгляду открывается прекрасный вид до самого горизонта, оказывается горкой песка на морском берегу, детской фантазией, всего лишь не новым в природе опытом, конечная цель которого — разрушение. Стоит первой волне проникнуть в крепостной ров и устремиться вперед, окружая замок, до конца — один шаг. Скоро берег снова станет плоским, и отлив, идя на убыль, оставит позади лишь гладкий пляж. И все же замок стоял там, — само великолепие, доктор Грегори. Я не могу поверить, что берег ничуть не изменился. Я не хочу этому верить.

— Почему он перестал меня любить? Вы можете мне это объяснить? Мне легче понять, почему кто-то кого-то полюбил, чем почему кто-то кого-то разлюбил. Безумие понятней благоразумия. В том ли дело, что постепенно верх берет здравый смысл, желание сделать то, что советуют друзья и родные, и заслужить их похвалу, быть тем, чем они советуют быть, или в том, что тело, душа и ум просто не в силах долго выдержать такой накал, такое слияние воедино, превращение в общий сплав, и вновь должны распасться на привычные составные части, которые можно держать под контролем?

Когда-то давно я баловалась ЛСД. Передо мной расстилалась вся Вселенная, и я сама была Вселенной, на пользу или во вред, большей частью во вред, но поверьте, когда ты влюблен, это совсем другое. Мне нечего было волноваться о нравственности. Я была сама нравственность.

Я не принимала противозачаточных пилюль, доктор Грегори. У меня не было спирали. Правда, у меня был колпачок, но он остался в Эдинбурге на грязной полочке в ванной довольно сомнительной гостиницы. Как бы то ни было, я никогда не любила им пользоваться. Полагаю, Джо и Питу и в голову не приходило, что я не предохранялась, как они называют это. Такие девушки, как я, — другими словами, согласно их классификации, испорченные девушки, видали виды и знают, что к чему.

Что вам сказать? То ли я была не так испорчена, как они думали, то ли предпочла забыть то, что знала, — второе куда ближе к истине. Я хотела ребенка от Дэнди, хотела страстно. Я хотела иметь реальное, плоть от плоти, кровь от крови, растущее, думающее, сознательное свидетельство и доказательство нашей любви. Я хотела иметь физическое воплощение духовной истины. Ведь этим-то и должен быть ребенок — хотя так редко бывает, — творением мужчины и женщины, их противоположной природы, соединившихся, пусть временно, и не без участия Всевышнего, в изумительном, головокружительном танце страсти и любви. Не просто повторение скучающей женщины, которая хочет заполнить пустое место в комнате и иметь цель существования, желательно очень на нее похожее, кроткое, послушное, у нее на поводу, но нечто новое, отличное от нее, способное подтолкнуть весь мир чуть-чуть вперед.

— Я любила Дэнди, другими словами, я хотела от него ребенка.

Я была готова отказаться от всего, что имела, ради нашей любви. А все, что я имела, естественно, было мое прошлое и мое будущее. У меня не было имущества, я не занимала особого места в обществе. Я полагала, я ждала, что Дэнди поступит так же. Что в переплетении наших тел была магия, которая заставит его тоже отказаться от всего.

— Мне кажется, Иисус имел в виду то же самое, говоря ученикам: Оставьте все, что у вас есть, и следуйте за мной. Так они и сделали: оставили несколько сетей и парочку жен. Петр, без сомнения, пошел вслед за Ним, и на этом фундаменте и построена Его Церковь, с ее богатством и мирской властью, золотой утварью, блудом и продажностью, жирными аббатами и тощими инквизиторами. Чем больше надежда, чем выше мы возносимся духом, тем печальней и глубже падение.

— Возможно, я ждала от Дэнди слишком многого. Возможно, матери моих школьных подружек были правы: «Стоит тебе уступить, — говорили они, — стоит мужчине добиться того, чего он хочет, и он перестает тебя уважать. Не думай, что он женится на тебе, этого не будет».

Старая мудрость тех времен, когда девушки хранили девственность до замужества и не тратили попусту жизнь, чтобы утолить любовную жажду — что может быть непрактичней? — и восхищались мужчинами, и хотели иметь от них детей как доказательство любви. Когда мужчины действительно дарили женам детей, а не просто избавлялись от спермы. Тогда мужчины на самом деле презирали девушек, которые с ними спали, которые не могли сдержать вожделение. Возможно, Дэнди все еще принадлежал старому миру, верил в старую мудрость. С такими девушками, как я, делят постель, какое-то время делят кров, но, разумеется, не женятся на них, и, уж конечно, не делятся с ними мыслями. А когда желание исчезало — с мужчинами это случается раньше, чем с женщинами, — что ж, пора было двигаться дальше и пригласить к обеду какую-нибудь добропорядочную, кокетливую, глупенькую девственницу. Понятно, речь шла о духовной девственности: в наши дни только сумасшедший будет настаивать на физической девственности.

Если это так, доктор Грегори, я ненавижу Дэнди Айвела от лица миллионов обиженных и отвергнутых девушек.

Он не возил меня в гости к родителям. Я не встречалась с его друзьями, он не выводил меня на люди, лишь изредка — Пит и Джо в ярости шептали что-то друг другу за соседним столиком — мы спускались в ресторан съесть бифштекс со спаржей. Я думала, он не хочет ни с кем меня делить, я думала, он хочет оставить мир снаружи, а меня — внутри; я думала, это мерило его любви, а не ее нехватки.

Он любил меня. Я знаю, что любил. Сперва это действительно было мерилом его любви. Только позднее, когда Джо и Пит, и его политические друзья взялись за Дэнди, то, что он держал меня в четырех стенах, превратилось в разумную и полезную меру.

— Мужчины любят держать женщин в четырех стенах. В миллионах миллионов пригородных домиков женщин все еще держат в их стенах любовь, верность и кружевные занавеси. Это не такая уж ужасная участь. Любая участь ужасна.

— В спальне Дэнди и я по-прежнему трудились в поте лица, со стонами взбираясь на гору любви, чей высочайший пик — мы знали это — сиял в божественном свете. В соседней комнате Джо и Пит читали финансовые отчеты и политическую хронику, играли в карты, курили, старались перещеголять друг друга в терпении — смотрели, кто Дольше продержит палец в пламени зажигалки — и пили минеральную воду. Глаза у них покраснели от дыма сигарет. Пальцы были в шрамах. Жабы в моих райских кущах, где, как я верила, я буду жить вечно.

— Я не знала, что они намерены сделать из Дэнди президента. Не думаю, что и он это знал. Скорее всего, они сказали ему об этом, когда между нами уже была связь. Вот почему он так вдруг переменился. Все твое, сказали они, посмотри вниз с Гефсиманского холма и правь всем миром, всем, что видишь на земле и на небе. Но, понятно, ты не можешь при этом иметь еще и ее. И любовь потерпела поражение, очень уж удачно они выбрали время. Новый, куда более важный интерес пересилил и заглушил боль разлуки. Неделей раньше, до того, как ослабело любовное наваждение, неделей позже, когда мы стали бы чувствовать себя достаточно обычными и добропорядочными людьми, чтобы вместе взглянуть в лицо свету, и, не сомневаюсь, Дэнди не променял бы меня на Америку.

Я знаю, что с незапамятных времен мужчины выбирали войну и оставляли женщин, домашний очаг и семью. И все же, думаю, я чуть не выиграла, и Дэнди был близок к мысли, что ради меня стоит поступиться всем миром. Время, судьба, игра случая и тайный сговор — все должно было вступить в союз, чтобы нас разлучить. Но так и произошло.

Дэнди больше не преклонялся предо мной. Да, он склонял колени, и это распаляло его, он хотел обладать мной, но он также хотел отвергнуть меня, показать, что обладание это — пустяк, ничего не стоит, что отпущенные им для меня чувства исчерпались.

Он глядел сквозь меня и поверх меня на владения, где его ждала истинная власть, я больше не ограничивала его королевства. Мир был больше, чем ему представлялось раньше. Я сидела на троне, но я не была настоящей королевой, занимающей его по праву рождения. Нет, я была самозванка. Я пустила в ход женские уловки, чтобы его завлечь, теперь настало время наказать меня. Другая королева должна занять этот трон.

«Я тебя люблю, — говорил он, — я тебя боготворю», но эти слова звучали все менее убедительно. Не было ни того, ни другого. Вместо этого он ворочал и тискал меня на кровати так и этак, тут вонзал зубы, там пускал в ход пальцы, пока я не вскрикивала от наслаждения и боли, и он мог использовать это, как улику против меня.

«Темпераментная куколка», — говорил Дэнди, и, хотя он просто подшучивал надо мной, эти слова ранили меня в самое сердце. Он отделял себя от меня; его отклик на зов плоти и мой, оказывается, разные вещи. Мы не были больше равны. Ему предстояло стать президентом; я существовала лишь благодаря его капризу: хорошенькая, ловкая, длинноногая, болтливая девчонка, которую ему ничего не стоило заставить замолчать, теперь, когда каприз стал угасать. Я больше не была источником любви; я была одной из множества доступных девиц, соблазн во плоти, который надо оттолкнуть от себя и превозмочь.

— Он склонялся предо мной и презирал меня, и не меньше презирал самого себя, потому что рука его невольно тянулась ко мне с лаской, словно тело сохранило верность, доброту и память, которых не было больше у рассудка. Но теперь он хотел быть лишь рассудком, лишь властью, лишь мощью, лишь энергией. И, если уж приходилось выбирать, он видел в женщинах воинскую награду, а не источник воинской силы. У солдат есть свой способ насиловать: они задирают женщине юбки на голову и завязывают их там; теперь она безликая, безголовая, просто тело, а не конкретный человек; ни жена, ни сестра, ни мать, ни дочь и, безусловно, ни она сама. Этого требовать было бы слишком много даже в мирное время! Она — кто угодно и принадлежит всем, а если за ней стоит очередь, тем лучше.

«Я люблю тебя», — говорил Дэнди, а все его помыслы были уже на президентстве. «Я тебя обожаю!» — и я чувствовала себя той женщиной, безликой, безглазой, знающей, что ее муж и ее сын в другом месте стоят в другой очереди, что мужчина добр и вежлив по отношению к женщине лишь настолько, насколько может себе позволить, и ни на йоту больше.

Но хотя Дэнди меня разлюбил, я по-прежнему любила его. За все, что тебе дорого, говорила я себе, приходится платить. Ничто не достается даром. И я платила.

Дэнди плохо выглядит, доктор Грегори. Когда возникает его лицо на экране телевизора, когда я гляжу в его глаза, я вижу там болезнь и печаль.

Да, конечно, нельзя глядеть в глаза того, кого видишь на экране. Начать с того, что камеры искажают картинку, которая превращается в невидимые волны, исчезающие, пока их не поймают на лету и не представят, в самом приблизительном виде — как фальшивый чек невежественному банкиру — в качестве подлинного образа. То, что я вижу, всего лишь туманная копия оригинала, но мне этого достаточно.

Да, вероятно, я вижу то, что хочу видеть. Какая-то частица меня хочет, чтобы он умер, сморщился как долгоножка, и засох в каком-нибудь пыльном углу. Я хочу, чтобы с ним было покончено раньше, чем со мной.

 

15

Только постепенно я осознала, что замкнутый мир, созданный Дэнди и мной для нашей любви, имеет оборотную сторону в материальной действительности. Я была фактически узницей, и по мере того, как пыл Дэнди угасал, меня все больше охватывал страх.

— Далеко внизу бежали машины. Блестящий купол Капитолия передразнивал Древний Рим; огромные золотые орлы, усевшись на медные насесты, издавали презрительный клекот. Перед Белым домом сверкающими складками повис государственный флаг. Искрясь рябью и белой пеной, спешил из города Потомак, прочь на восток, к далеким морям и моему родному дому в невообразимой дали.

К тому же я сделалась робкой. Я была такой отважной в постели, что, возможно, на это ушла вся моя смелость. Но мне и ни к чему было покидать гостиницу. Я никого не знала в Вашингтоне. Я представила в «Стар» свой отчет о полете «Конкорда», но они напечатали его, настолько все исказив, Причем без подписи, что, когда Дэнди показал мне его, я даже не сразу догадалась, что это моя статья.

Я еще раньше позвонила Корину, редактору отдела, и сказала, чтобы в ближайшее время он не ждал от меня известий, я отправляюсь в южные штаты собирать материал о возрождении ку-клукс-клана. Тогда междугородный телефон еще работал; но я и недели не прожила в гостинице, как он испортился. Звонить можно было только к нам. Время от времени приходили его чинить, но, похоже, после этого аппарат еще сильней разлаживался.

Поскольку мне некому было звонить, меня это не волновало. Офис Дэнди по-прежнему мог с ним связаться, оттуда звонили все чаще и чаще, и все чаще и чаще, поговорив по телефону, он уходил на час и больше, затем на вечер, а вскоре и на всю ночь. Сенат, как я выяснила, не заседал. У Дэнди были летние каникулы. По внутреннему телефону я звонить могла: к портье, в косметический кабинет, в плавательный бассейн.

У меня не было денег, но я могла брать что угодно за счет Дэнди в очень дорогом магазинчике женской одежды и книжном киоске в холле.

После стирки в гостиничной прачечной мои собственные платья превратились в лохмотья. Поэтому я была вынуждена носить то, что покупала внизу. Платья из натурального шелка и кашемировые шали, изящные туфельки и множество украшений, по большей части из золота. В косметическом кабинете мне подстригли и завили волосы и высветлили несколько прядей, выкрасили ресницы, покрыли воском ноги.

Дэнди нравилось, когда я выглядела, как он говорил, ухоженной. Разница между одетой и раздетой, нравственной и безнравственной, между прохладной неуязвимостью женщины в одежде и ее разгоряченной уязвимостью, когда она ее сбросит на грани оргазма, — вот что любил Дэнди и чему, сказать по правде, я тоже знала цену, В конце концов, единственное, что мне теперь оставалось, это одеваться и раздеваться, мыться и снова пачкаться. Почему бы и нет?

Есть мужчины, предпочитающие распустех, которые словно только-только встали с постели, причем, если судить по их виду, случайно и временно. Им некогда причесаться или стереть пятно от супа на наброшенном второпях платье, они должны немедленно вернуться в постель. Должна признаться, доктор Грегори, это всегда был мой стиль.

Но я заметила также, что мужчины превращают нас в таких женщин, которые — так им кажется — отвечают их желаниям, а затем перестают нас желать. Дэнди влюбился в энергичную и честолюбивую молодую особу с грязью под ногтями, и за какие-то полтора месяца, просто делая то, что он хочет и то, что он говорил, будто хочет, она превратилась в раздушенную одалиску, и больше он ее не хотел.

А может быть, я что-то сделала не так? Сколько раз я слышала, как, сидя на развалинах любви, работы, семьи, карьеры, люди вновь и вновь задавали себе этот грустный вопрос. Что я сделал? В чем ошибся? Что не так сказал? Будто одно слово, один поступок, один недостаток могут привести к гибели и краху. Будто мы полагаем, что лишь притворяясь кем-то иным, отличным от себя, лишь искажая правду, можно достичь счастья. Чего удивляться, что мы идем по жизни на цыпочках. В чем я ошиблась? Сказала что-то не так? Ах, вернуть бы вчерашний день! У-у-у.

Не спорю, у меня изуродованное лицо. В детстве меня лягнула лошадь. Вы разве не заметили? Любимая лошадь матери. Когда она сдохла, мать отдала набить из ее головы чучело и повесила на стену в доме, где я выросла. Это не мой рот, не мой подбородок, не мой нос.

Пит и Джо без конца говорили о смерти, увечьи, изнасиловании и убийстве. Я слышала их сквозь стену. Они были вынуждены показать мне достопримечательности Вашингтона по распоряжению Дэнди, но каждую минуту оглядывались по сторонам в поисках насильников и грабителей, так что наша прогулка не доставила мне удовольствия. Эти шизофренические страхи заразны. С тех пор улицы кажутся мне опасными; там полно темных закоулков, где любой, если только представится случай — а что еще надо? — может внезапно наброситься на тебя, прижать к стене и изнасиловать.

Я, которая никогда раньше не боялась ничего и никого, теперь рассматривала бесстрашие как недостаток воображения.

По мере того, как Дэнди утрачивал свою любовь, я утрачивала самоуважение. Я сделалась слезливой, принялась упрашивать и молить. Побудь со мной, не уходи, разве ты меня больше не любишь? Что я сделала? Разве я это заслужила? Как ты можешь быть так жесток?

Мне бы не хотелось вспоминать об этом времени. Джо и Пит подкрались ближе. Я видела, как сочится сигаретный дым из-под двери спальни прежде, чем его всасывал кондиционер.

Как-то ночью, когда я лежал одна, без сна, и плакала, открылась дверь, и они вошли в комнату. Джо сел на постель с левой стороны, Пит — с правой. Они так часто говорили о насилии, что, естественно, это было первое, что пришло мне в голову.

Дэнди лишил меня своего покровительства, подумала я. Оставил меня слугам, собакам. Я — крошки с его стола; они станут обнюхивать меня, лизать. Слишком долго он пиршествовал под их алчными носами. Они прожорливы, злы и голодны.

Им не надо было много говорить. Джо сидел слева, Пит — справа. Одеяло крепко прижало меня к кровати. У меня немного текло из носа, ведь я плакала, и мне было не выпростать руку, чтобы взять платок.

Они сидели и смотрели на меня. Затем Пит подвинулся.

«Лучше сядь», — сказал он.

Ночная рубашка на мне была шелковая, с кружевами. Купленная в магазинчике внизу. В этой гостинице останавливались крупные чиновники и политики, встречались там со своими любовницами и покупали такие рубашки в подарок женам, без сомнения, надеясь так или иначе связать фантазию и реальность. Настоящий шелк, настоящее кружево. Качество!

Дома я плавала нагишом в смешанной компании и не видела в этом ничего дурного. Тело есть тело, все мы, девушки, так думали в пику своим матерям — а не орудие соблазна. Грудь дает пищу младенцу или эротическое наслаждение тебе самой и твоему партнеру при подходящих условиях — и все. Прикрывай ее или обнажай — какая разница? То, что условия могут быть навязаны помимо твоей воли, мне и в голову не приходило.

— Сядь, — повторил Пит, — мы хотим тебе что-то показать.

Я села, и кружевная оторочка рубашки спустилась ниже сосков. Я чувствовала это, но не опускала глаза. Джо протянул руку и дотронулся до правой груди.

«Нет», — сказал Пит, и Джо подтянул верх рубашки, улыбаясь, с дружеским, понимающим и отеческим видом, сперва с правой стороны, затем с левой, пока я снова не приняла приличный в их глазах вид.

«Так-то лучше», — сказал Джо. И я почувствовала то, что они хотели дать мне почувствовать — что я беспомощна, что они могли бы изнасиловать меня, если бы хотели, но они не хотят, ведь даже для них я не больше, чем шваль. Я могла заразить их безволием или потворством своим желаниям, или любыми другими качествами, которые пенились и кипели в изнеживающем тепле моего тела — этого рассадника зла. Я существовала в женской плоти; была вместилищем для сексуальных отбросов мужчины. И поскольку, считали они, я сама это выбрала, ничем другим я быть не могла.

Американцы не придают особого значения силам, лежащим вне нашего контроля. По их мнению, каждый человек сам выбирает свою участь — и свой образ жизни. Им некогда возиться с беспомощными, потерявшими надежду, отчаявшимися. Тот, кто бредет по этому пути, тоже, видимо, сам его избрал. В рациональном рассудке нет места жалости. Меня Пит и Джо, безусловно, не жалели.

Пит хотел показать мне фотографию в вечерней газете. Дэнди в ресторане рядом с молодой женщиной. Он глядел ей в глаза и улыбался: они поднимали бокалы и улыбались. Все окружающие тоже улыбались. Друзья Дэнди и его коллеги — те, с которыми я не встречалась. «Самый молодой сенатор пьет за здоровье самой старшей дочери». Не сомневаюсь, что она спала в батистовой сорочке. И при открытом окне.

Они оставили мне газету. Почитать. Они ушли из комнаты, но я успела, когда куртка Джо распахнулась, увидеть у него под мышкой кобуру.

Я прочитала текст. Она была старшей дочерью в банкирской династии и должна была унаследовать все нефтяные миллионы своего деда. Одна из самых завидных невест Америки, так же, как Дэнди, — один из самых завидных холостяков. Эпитеты, которыми награждали Дэнди, были: «застенчивый», «многообещающий», «обаятельный», «блестящий». Она была «искрящаяся», «потрясающая» и «спортивная». Казалось, в ушах уже звенят свадебные колокола.

Впоследствии, когда я работала для Би-би-си, я попыталась добраться до источника этой вырезки, но мне это так и не удалось. Я думаю, его и не существовало, просто плод фантазии одного из агентов ФБР, с которыми были связаны Пит и Джо.

Они хотели удостовериться в том, что я знаю свое место; знаю, что меня побили, оставили далеко позади. И палец Джо на моей груди был не случаен: он сделал это намеренно, чтобы напугать и унизить меня. Казалось, им даже было заранее известно, в какой я буду ночной сорочке. Вполне возможно. Комната с самого начала была напичкана скрытыми камерами и микрофонами; с ведома или без ведома Дэнди.

Я уверена, что Джо и Пит могли обмениваться друг с другом подробностями любой своей интрижки на стороне и не видели в этом ничего особенного. Почему бы и нет — в мире, где женщины в постели четко делятся на две группы: жены и шлюхи. Возможно, если на то пошло, Дэнди был таким же. Возможно, страсть, которую он якобы испытывал, была всего-навсего пародией, близость — притворной, акт исполнялся на потеху зрителей, а мое доверие, моя любовь были просто номером в общем дивертисменте.

Как бы то ни было, к этому времени я уже достаточно напугалась. Никто не знал, где я. Пит и Джо были вооружены. Дэнди я надоела. Я могла с полной легкостью исчезнуть, и никто не узнает, не потревожится, не станет задавать вопросы. Я была наказана за то, что гордо и свободно шла по жизни, без имущества, без долгов, без кредитных карточек. Ни одна залоговая компания, ни ребенок, ни бывший любовник не начнут разыскивать меня. Если тебе на всех наплевать, всем наплевать на тебя. Я пожалела, что не писала матери регулярно. Не получи она моего письма даже раз в полгода, это не встревожит ее, а ее описание пропавшей дочери, о которой в последний раз слышали в Алабаме, мало будет напоминать ту девицу, что сожительствовала какое-то время с кем-то в вашингтонской гостинице, а затем, как принято у таких размалеванных, лощеных девиц, отбыла в неизвестном направлении.

Той ночью Дэнди вернулся как всегда. Я ничего не сказала о фотографии в газете и сделала вид, будто верю всему, что он говорит в свое оправдание. Отчаяние толкало меня на хитрость. Я поражалась самой себе, тому, что могу улыбаться и ласкать его, словно все в порядке и он мне верит. Обман кружит голову, успешная уловка вызывает ощущение могущества. Этих эмоций было достаточно, чтобы поддержать меня — во всяком случае, на какое-то время. Скоро душевная травма из-за утраченной любви их пересилит, сильней окажется и унижение, вызванное пустой надеждой, но пока я знала одно: я в опасности и должна остаться в живых.

В ту ночь мы занимались любовью до бесконечности — я знала, как растянуть этот марафон, как завлечь Дэнди, контролируя собственную реакцию, подстегивая его. Я стимулировала желание, и его удовлетворение, и негу, и доверие. Это было нетрудно; я устроила качели: любовь — вожделение — снова любовь. В результате он выбился из сил, я нет. Он уснул, я нет — то самое, чего я добивалась.

Бумажник Дэнди выпал из кармана брюк; он был сделан из мягкой телячьей кожи и туго набит новенькими долларами; они плотно прилегали друг к другу — не то что фунты, которые вечно старые, мятые и занимают много места. Я оставила пять долларов — на случай, если Дэнди понадобится утром такси, — остальное взяла. Надела самые скучные платье и пальто, самые удобные для ног и для ходьбы туфли. Драгоценности я оставила. Возможно, пригодятся «старшей дочери». Полезла за паспортом в верхний ящик туалетного столика — мне казалось, я клала его именно туда. Там его не было. Все потеряно, подумала я, я все равно, что мертва. Но затем обнаружила паспорт в ящике тумбочки. Я открыла его, посмотрела на свое изуродованное лицо — глаза уставились на меня в ответ — и вновь почувствовала себя самой собой, настоящей; ко мне возвратилось мужество. Жила же я раньше без Дэнди, смогу прожить без него | опять.

Джо и Пит спали, как вошло у них в привычку, в коридоре, на стоящих друг против друга кроватях.

Холодный воздух за стенами гостиницы напугал меня. Я от него отвыкла. Казалось, он был насыщен незнакомыми запахами. В лицо бил ветер. Сперва я даже не поняла, что значит это забытое ощущение. Словно пощечина, нанесенная чем-то, только не человеческой рукой. Я взяла такси до аэропорта Даллеса. Я намеревалась купить билет до самого далекого пункта, до которого хватит денег из бумажника Дэнди.

Мне повезло, денег хватило, чтобы доставить меня в Лондон, в аэропорт Хитроу. Самолет вылетал через час. И снова мне повезло: человек, занявший в салоне соседнее кресло, — из моего организма постепенно выходил адреналин, шок ослабевал и ушибы тела, и души, и сердца становились все чувствительней, — человек этот был Хомер.

 

16

До того, как я ослепла, я иногда садилась и глядела, ради чистого удовольствия, па то, как кружится белье за стеклом стиральной машины. Гляди-ка, вот она, рубашка Лоренса в красный горошек, самым удивительным образом переплетенная с другими знакомыми вещами, более бледной расцветки. А вот мои белые кружевные трусы! Как они туда попали? Вода, конечно, слишком горячая, рубашка Лоренса покрасит их в красный цвет. Я могла увидеть драму в стиральной машине, найти радость там, где ее не видят другие, — просто в освобождении от домашней, такой тяжелой и нудной работы, от необходимости тереть и скрести, поднимать и выжимать.

Однако теперь, когда я пользуюсь посудомоечной и стиральной машинами, я должна доверять им куда в большей степени, чем зрячие люди. Я должна помнить, сколько программ назад я насыпала в моечную машину порошок, быть уверена, что стиральная машина не переполнена и все наше белье не стало лиловым от красной и синей краски.

Я должна хоть что-то делать. Позвольте мне хотя бы быть полезной. Лоренс предлагает делать все эти вещи за меня, но я не хочу. Я держусь за разделение труда; в прошлом оно меня никак не устраивало, но то было раньше. Феминизм — роскошь, Мир делится на способных работать и неспособных, а не на мужчин и женщин.

Однажды в среду утром, когда я вынимала белье из стиральной машины и клала его в сушилку, Изабел рассказала мне, что она ходит к доктору Грегори. Она предложила мне помочь, но я отказалась. Мне нравится ощупывать белье, пока оно мокрое, я лучше его узнаю. Парикмахеры тоже предпочитают стричь мокрые волосы, а не сухие.

— Я говорю ему абсолютно все, — сказала Изабел. — Как ты думаешь, это разумно?

— Но ведь именно это ты и должна делать, верно? — сказала я.

— У меня так укоренилась привычка обманывать себя, — отозвалась Изабел, — что эти разговоры совершенно выводят меня из равновесия. Если я признаюсь в разных вещах ему, вскоре мне придется признаться в них и Хомеру. Я вижу, что дело идет к тому.

— В каких вещах? — спросила я.

— В весьма существенных, — ответила она осторожно.

И она рассказала мне о своей встрече и браке с Хомером. Встретила она его, сказала Изабел, случайно.

— Каждый встречает своего спутника жизни случайно, — заметила я.

На манжете хлопчатобумажной рубашки Лоренса не хватает пуговицы. Ну, не важно. Незрячие могут пришивать пуговицы.

Она встретила Хомера в самолете. Похоже, ей было суждено встречаться со своими мужчинами в воздухе. По правде сказать, это было не совсем делом случая. У. Хомера был билет на более поздний рейс, но, когда он увидел, как она, обезумевшая, но еще похорошевшая от страха, регистрирует билет, он сменил свой рейс, чтобы лететь с ней вместе. Он признался в этом только много лет спустя. У него не было обыкновения заводить с девушками знакомство, как он выразился… под влиянием момента. Однако он оказался здесь, рядом с ней, словно случайно, и она увидела, что, по ее собственным словам, с ним на редкость легко разговаривать. С большинством мужчин, утверждала Изабел, говорить трудно, обычно беседа бывает односторонней — с его стороны, не с ее — от нее требуется только подавать своевременную реплику партнеру, улыбаться, выглядеть заинтересованной или пораженной, или то и другое вместе. Не спорю, признала Изабел, на наивную домоседку рассказы человека житейского, повидавшего белый свет, производят большое впечатление, но, чем чаще сам покидаешь свою страну, чем больше разъезжаешь, тем менее интересными они кажутся. А она, Изабел, стала в полном смысле слова кругосветной путешественницей.

Однако Хомер был не похож на всех прочих. Он заговорил с ней в легкой доверительной манере, как со старым другом, и она ответила ему тем же. Он хотел знать, что она чувствует, что думает, где была, куда направляется. Он почти влюбился в нее с первого взгляда, боялся ей не понравиться и в то же время весьма галантно предъявлял на нее права; он был искренне ею заинтересован, и она поверила ему. Это было ничуть не похоже на ее любовь к Дэнди — всепоглощающее, не зависящее от нее чувство, наваждение. То, что она испытывала теперь, было по сравнению с ним таким обычным, цивилизованным и в данных обстоятельствах проливало на душу целительный бальзам.

Она не сказала Хомеру ни где она была, ни как сбежала оттуда, ни того, до какой степени ее терзает страх.

Большинство женщин, убегающих от любовника или из-под супружеского крова, обычно сильно напуганы. Они страшатся даже самых мирных возлюбленных и мужей, словно, отвергнув их, превращают тех в чудовищ. Беглянки боятся наказания, избиения: перерезанное горло — в худшем случае, переломанные кости и выбитые зубы — в лучшем. Побег от Дэнди вызвал в сердце Изабел смертельный ужас; прибавьте еще сюда Пита и Джо, и станет понятно, что ее захлестывал страх, а береженого Бог бережет.

Изабел сказала Хомеру, что собирала материал для статьи в Алабаме; местный автобус, в котором она ехала, загорелся. Она была на волосок от смерти, потеряла в огне весь свой багаж, была свидетельницей кошмарных сцен, сумела кое-что купить в гостинице и теперь, еле живая, возвращается домой — вернее, не домой, дома у нее нет — обратно к сравнительному здравомыслию, заурядности и добросердечию Англии.

Куда, по правде говоря, скрывался бегством и сам Хомер, по различным, но сугубо личным мотивам, связанным с благосклонностью английского общества к людям, следующим литературным и лингвистическим традициям.

Хомер предложил Изабел занять комнату в квартире, которую он снимал в Хэмпстеде, до тех пор, пока она встанет на ноги. Близкое соседство, симпатия, здравый смысл и взаимное доверие привели к тому, что некоторое время спустя они разделили между собой эту комнату. «Некоторое время спустя? — заметила я. — Сколько же вы повременили?» — «Целый день, — ответила Изабел. — Я должна была быть теперь куда осторожней, ведь мне было что терять. Почти сразу по приезде я пошла в клинику, и мне надели противозачаточный колпачок».

Сперва мне показалось странным, что Изабел об этом упомянула. «Я видела, что все это растянется на долгий срок, объяснила она не очень вразумительно. — Что Хомер не только любовник, но и друг. Он будет со мной всю жизнь, а я буду с ним, независимо от того, до какой степени близости мы дойдем. Ты не представляешь, как это успокаивало, каким было утешением».

— Муж, любовник, друг, отец — все в одном лице, — сказала я.

— Именно, — отозвалась Изабел.

Что удивляться, если все мы на Уинкастер-роу, из конца в конец, завидовали ей.

 

17

— Она свихнулась, — сказал Джо, изучая последние распечатки с ЭВМ. — Я тебе говорил.

— Этого могло и не быть, — сказал Пит.

— Нельзя доверять шлюхе, — возразил Джо. — И та, которая отдается даром, худшая из них.

— Она не шлюха, — сказал Пит, — она не брала денег.

— Еще как брала, — сказал Джо, — все выгребла из бумажника Дэнди.

— Мы же нарочно оставили его у нее под носом, — сказал Пит.

— Она была шлюха, — сказал Джо. — Она использовала Дэнди в своих интересах, как все шлюхи. Только и смотрела, что бы с него содрать.

Они пили «Вдову Клико» со льдом, празднуя победу Дэнди на предварительных выборах. Теперь он был единственным, истинным, то, что надо, кандидатом от демократической партии. Торжества продолжались много дней. До сих пор Джо и Пит не брали в рот спиртного. В то время, как остальные кричали «ура», пели, размахивали знаменами и транспарантами, выкрикивали лозунги и носили своего героя по улицам на плечах, Джо и Пит оставались верны своим револьверам, своему долгу и минеральной воде. Пиппа Ди тоже ничего не пила и каждый вечер рано ложилась спать, поскольку приближались важные состязания.

Наконец радостная суматоха улеглась, и Джо с Питом позволили себе немного расслабиться. Задрали ноги на стол. Они были в офисе: у жены Джо собрались приятельницы. Жена Пита записалась на новые вечерние курсы.

Немного спустя им пришло в голову, что не плохо бы проверить девицу с грязными ногтями на ногах. Они поехали на машине в центр к ночному клубу «Вонючий кабан», где та работала и, дождавшись, пока она выйдет, последовали за ней домой. Обитала она, как они и подозревали и чего боялись, в международном лагере «краснокожих» — белых европейцев из средних классов Европы, живущих в подражанье индейцам в тяжелых нейлоновых «вигвамах», а летом каждый год перебирающихся на берега Потомака. Дети у них бегали где хотели, измазанные, полуголодные, в болячках.

— Святая Мария, — сказал Джо, когда его начищенные до блеска туфли погрузились в месиво из глины и гальки. — Теперь мне понятно, почему у нее такие ноги.

Между пальцами ног у Веры тоже виднелась желтая глина. Она сняла рабочую одежду и надела широкое вышитое платье, грузное от жира и грязи, наряд, бывший в чести у «краснокожих». Намазала волосы растительным маслом и туго стянула сзади веревкой. Она была в палатке одна: глаза ел дым от горящих поленьев.

— Держись подальше от этого дыма, — шепнул Пит, обращаясь к Джо. — Он канцерогенный. Опасней для легких, чем дым от сигарет.

Они наблюдали за Верой через узкую щель. Позади журчала река. Городские огни отбрасывали на небо желтое зарево, застилая звезды.

«Краснокожие», незамаранные работой, собрались вокруг костра и, распевая печальные песни, ели жаренный на вертеле куриный шашлык. Детям и собакам доставались обглоданные кости — если их удавалось схватить. Такова была традиция.

Пита и Джо, дети которых питались согласно рациональной диете: столько-то жиров, белков и углеводов, плюс все имеющиеся витамины, это привело в ужас.

Вера успокоила нервы одной-двумя затяжками марихуаны, сжевала пару таблеток и вышла из «вигвама», чтобы присоединиться к своим друзьям. Она числилась «сквау» Прокуренного Эла; хотя ему было семьдесят два года, он еще не потерял мужской силы. Вера разделяла этот статус со своей родной сестрой Мариэль. Они были из Голландии и сбежали сюда от гнета буржуазных родителей. Вере было двадцать четыре, Мариэль — двадцать два.

Пит и Джо схватили Веру на темном участке между «вигвамом» и костром и утащили в машину. Ни сопротивляться, ни кричать она не могла — слишком велики были ее удивление и их сила. Никто не заметил похищения.

— Мы не собираемся причинять тебе вред, — сказал Джо и солгал. — Нам просто нужно задать несколько вопросов.

— Святая Мария, как от нее воняет, — сказал Пит, нажимая на акселератор.

— Это пот, — объяснила Вера, словно оскорблением больше, оскорблением меньше, неважно при каких обстоятельствах, не имело для нее значения. — Я бы чаще мылась, да тут нет проточной воды. К тому же, если от человека пахнет, этого нечего стыдиться.

Но Пит и Джо были другого мнения. Они привезли ее в одно местечко, знакомое по старым временам, где если и задавали вопросы, то они сами, а не им, и где, ради прежней дружбы, их ждал радушный прием; там при ярком свете ламп они устроили Вере допрос.

Они удостоверились, что она не находится ни у кого на жалованье, ни у Каддафи, ни у КГБ, ни у одного из множества американских отделений службы безопасности, и что легла она в постель с Дэнди просто потому, что он ее об этом попросил.

— Ты всегда так делаешь, если тебя попросят?

— Да, — ответила Вера.

Они били и стращали ее, сорвали с нее одежду и насмехались над ней, но до изнасилования дело не дошло. Вера думала, что они ненормальные, что их довел до этого их образ жизни. Пит напоминал ей отца. Она не очень сильно испугалась. Она столько раз падала, спотыкаясь о камни преткновения, что могла с таким же успехом одурманиться безвредной затяжкой дыма, как чем-нибудь еще. Веру больше пугал ход собственных мыслей, чем оружие, угрозы и побои. Почему они так поступают, а не сами их поступки, вот что доконало ее. Правда, Прокуренному Элу тоже доставляло удовольствие щипать и колотить ее.

— Послушайте, ребята, — сказала Вера. — Я расскажу все, что хотите, только дайте мне время раскрыть рот.

Они перестали ей угрожать и стали слушать.

Она сказала, что привела Дэнди в «вигвам» потому, что он ей понравился. Ей не нужны были его деньги, только он сам. Вернее не ей, а Элу при ее посредстве. Прокуренный Эл любит, когда она трахается по вечерам с молодыми парнями. Он считает, что это поддерживает его половую потенцию. Что это, по правде сказать, путь в бессмертие. Ей не трудно подцепить любого мужчину в «Вонючем кабане», подмигнув ему из гардероба.

— Святая Мария Богородица! — воскликнул Джо в ужасе от того, как был использован мужской тонус Дэнди.

Но эпизод закончился не так, как она ожидала. Дэнди при всей его энергии и смазливой роже оказался, говоря без прикрас, не на высоте. Она старалась изо всех сил, но кончилось тем, что он облил ее слезами, не переставая твердить о какой-то рыжей австралийке, которую он любил и потерял.

— Теперь таких парней хоть отбавляй, — пожаловалась Вера, — импотенты. На Прокуренного Эла хоть можно положиться.

Джо и Пит удалились в ванную комнату, чтобы обсудить, как быть дальше. Здесь было очень грязно. Ванну не мыли уже полгода. Кто-то плевался кровью в раковину. Безопасность требовала, чтобы женщины сюда не заходили — во всяком случае, по собственному почину, — а мужчины, которые заходили сюда, были из числа тех, кто считает уборку женским делом, унизительным для себя, так что тут почти никогда не убиралось. Когда Джо открыл кран, чтобы заглушить их голоса, полившаяся оттуда вода была красная от ржавчины.

Разговор их был коротким.

— Ты или я? — спросил Джо.

— Ты, — любезно ответил Пит.

— Точно, — сказал Джо. — Нет ничего хуже получить специальную подготовку и не иметь возможности ее применить. Наконец-то для этого пришло время.

Джо застрелил ее, и куртка его распахнулась, как надо, благодаря зашитому в подкладку грузу, и не помешала ему стрелять. Вера умерла быстро и чисто, наконец-то взаправду, как они выразились, протянула ноги, что на деле случалось не раз, когда она нюхала или глотала какую-нибудь отраву. Оружие, подарок жены, сработало хорошо и эффективно; этого Джо и ждал.

Как заметил Пит — Джо после акции не мог найти себе места, словно ему было не по себе, а Пит-то полагал, что он будет испытывать блаженное спокойствие и удовлетворение, — не могли же они допустить, чтобы Вера шаталась по Вашингтону, заявляя всем встречным и поперечным, что кандидат на пост президента от демократов — импотент. Если бы она осторожно выбирала слова, показала, что может владеть собой и хотя бы к чему-то относится с должным уважением, она, возможно, осталась бы в живых. Они могли бы припугнуть ее, убедить, даже изменить ее воспоминание о встрече с Дэнди, будь у них на то желание, деньги и время: сказать по правде, имелось множество способов заткнуть ей рот. Но было куда легче, и добрее, и благородней просто прикончить ее, избавить от мучений, нераздельных с такой жалкой и позорной жизнью. Ей бы ни за что не удалось вновь подняться по крутой, изнурительной, но благотворной тропе, которая ведет к браку и детям, свободе и счастью. Грязь между пальцами ног осталась бы на всю жизнь.

После одного-двух звонков к прежним сослуживцам прибыла машина «скорой помощи», и тело забрали. Никто не заметил, что Вера исчезла. Бродячие девицы без обручального кольца и имущества, выгнанные из дому, чьи друзья занимают слишком неопределенное или слишком высокое положение, чтобы задавать вопросы, исчезают каждый день по куда менее важным поводам.

На обратном пути в офис Джо несколько раз прочитал «Аве Мария». Он перестал дергаться, но посетовал, что не чувствует в себе никакой разницы, хотя лишил человека жизни.

— Да разве это человек? — отозвался Пит. — Так, пустое место.

— Возможно, потому, — сказал Джо.

В следующий раз, когда увидят Дэнди, решили они, скажут, чтобы он прекратил знакомиться с кем попало. Раз и навсегда. Ему от этого мало пользы, им тоже — конечно, насколько мало, они, естественно, говорить не станут.

— Уроки Уотергейта, первый, второй и третий, — сказал Пит. — Держите тех, кто наверху, в стороне.

Вызывая карету «скорой помощи», они воспользовались именем Максуэйна. Он уже должен знать достаточно о том, что произошло, чтобы не хотеть узнать еще больше: Что у новой Иезавели с берега реки псы отгрызли руки…

А теперь они считывали с компьютера кодированный текст, касавшийся Изабел, и то, что они увидели, не доставило им удовольствия. Изабел сделала то, что они считали несбыточным, — выкарабкалась по скользкой дорожке из трясины морального упадка и отвращения к самой себе на высокие чистые склоны респектабельности. Мало того, она общалась с влиятельными и известными людьми.

— Классная оказалась дамочка, — сказал Пит осторожно. — Мы, видно, недооценили ее.

— Да, спору нет, положение щекотливое, — согласился Джо.

Они составили множество сценариев на выбор для будущего употребления. Среди них был один, по которому Дэнди разорвал помолвку с Пиппой Ди, Хомер развелся с Изабел из-за ее романа с Энди Элфиком, Дэнди признал Джейсона своим сыном, Дэнди и Изабел поженились, и она вошла в Белый дом в качестве Первой Леди, что привело в дальнейшем к улучшению торговых связей с Австралией. Ну и хохотали же они! Единственная загвоздка была в том, что в этом случае ей пришлось бы самой стать Первой Леди президентшей, так как ему — это уж как пить дать — президентства не видать, как своих ушей.

К полуночи оба были полны сил и бодрости. От пистолета под мышкой у Джо исходили тепло и энергия, которых раньше он не замечал. Он постеснялся сказать об этом Питу, но прочитал про себя благодарственную молитву непорочной Деве Марии, чистой, как лилия.

Пит поставил карточку Изабел, Хомера и Джейсона — единственную, которая у них была, — на картотечный шкафчик. Они ничем не рисковали, она не могла попасться Дэнди на глаза. Во время редких визитов в здание Эванса он поднимался на лифте для ОВП прямиком в апартаменты на крыше, минуя все остальные этажи.

— Этого мальчика следует постричь, — заметил Пит.

— Христос с тобой! — сказал Джо. — Если бы его постригли, мы не говорили бы о нем, мы бы действовали, и в темпе.

Он прикрыл волосы Джейсона карточкой — сходство с Дэнди было поразительным.

— И все же, — сказал Пит, — мне не нравится, что она делает из него «девчонку».

— В Сан-Франциско всем заправляют девочки, — сказал Джо.

— Мы — в Вашингтоне, — сказал Пит, — благодарение Господу.

Они частенько упоминали Святое Семейство, в той или иной форме; в конце концов, человеку естественно обращаться к Высшей власти, особенно если земные власти слишком уж часто ошибаются.

— Уроки Уотергейта, четвертый, пятый, шестой: полагайтесь на Бога, человек может оплошать, — как заметил Джо.

Пит немного надоел Джо вопросами, не могла ли Вера, подобно Изабел, выбраться из трясины, если бы они ее не трогали. Джо считал: нет, слишком она безмозглая. А Изабел, это еще тогда было видно невооруженным глазом, продувная бестия — пальца в рот не клади. Вера слишком сильно истаскалась; так порой кусок материи истончается от носки до такой степени, что и заплатку не поставишь. Они все сделали правильно — по отношению к Вере, самим себе, своему кандидату, Богу, Иисусу, Святой Марии и Америке.

На следующий день Пиппа Ди уверенно обыграла свою противницу со счетом: 6–2, 6–2, гейм, сет, матч. Выиграла она честно, настолько честно, насколько можно выиграть, если одной из участниц игры предстоит стать Первой Леди в Белом доме и на ней теннисный костюм от Диора, а вторая — бывший капитан болельщиков из Орегона, костюм на ней — самый обыкновенный, хотя и практичный, куплен в магазине «Адидас», и зрители хлопают всякий раз, что она теряет очко.

 

18

— Я не знаю, почему другие заводят детей, — сказала Изабел доктору Грегори на Следующей неделе, — но почему это сделала я — знаю. Это была попытка стать крепче на землю, не дать себе больше плыть по течению, поставить перед собой цель, выполнить обязательство. Можно то же самое сказать по-иному. Я чувствовала, что я стираю чуть посеребренную поверхность моей жизни самыми жесткими щетками из стальной стружки: сумятица в чувствах, печаль, секс, участившийся пульс, участившийся круговорот мыслей, все это не спаянное одно с другим — всюду острые углы и края, — протерло меня до покрытой ржавчиной жестяной основы, и стоит потереть еще разок-другой, и меня ждет пустота, черное небытие. Мне надо было заполнить себя изнутри до краев. Я это знала. Мне надо было стать крепкой, восстановить постепенно то, что я потеряла. Знаете, как тампонируют рану в больнице? Вкладывают марлю слой за слоем, чтобы там не образовался струп и рана заживала от самой глубины. Каждый день марлю вынимают и кладут новую, всякий раз немного меньше, пока наконец рана не проходит, и теперь этому месту можно затянуться коркой. Очень длительный и очень болезненный процесс. Если хочешь по-настоящему вылечиться, иначе нельзя, я думаю. Даром ничего не получишь.

Доктор Грегори нашел возможность назначить визит Изабел на пять часов два дня подряд. Это несколько нарушило их с Хомером расписание дежурств, но они с этим разобрались. Стрижку Джейсона пришлось отложить. Им обоим, и Хомеру и Изабел, нравилось то, какой длины у сына волосы, но миссис Пелотти сказала: «Вам, видимо, все равно, мальчик Джейсон или девочка, но, полагаю, сам он предпочитает быть кем-то одним. Сделайте одолжение, подстригите его».

Однако они оба сошлись во мнении, что миссис Пелотти никто не дал права указывать, что и как им делать. И раз Джейсон требовал, чтобы в парикмахерскую его вела только мать, придется ему еще походить с длинными волосами, пока Изабел не закончит беседовать с доктором Грегори — о себе, о Хомере и о нем самом.

— Отказываться от ребенка ради карьеры, на мой взгляд, нелепо. Искать удовлетворения в одном ребенке равно нелепо. Да, карьера может дать известный общественный статус, и досуг — вещь приятная, но те, кто стремится «организовать» счастливую жизнь, редко находят счастье. А ребенок, стоит ему родиться, уже самостоятельное существо и требует массы труда, и в равной мере может как опозорить родителей, так и сделать им честь. Чем больше вы стремитесь вылепить ребенка по своему образу и подобию, тем больше он ускользает из ваших рук.

— У меня есть соседка. Хилари. Она феминистка. Ее маленькой дочке всего три года. Она пробирается ко мне в комнату, и стоит нам на секунду спустить с нее глаз, как она размалевывает себе лицо моей косметикой. Подкрадывается потихоньку к мужчинам и трется о ноги, как котенок. Наши надежды редко сбываются.

— Мы разговариваем о вас, — сказал доктор Грегори, — не о ваших соседях.

— Именно, — сказала Изабел. — Разрешите мне войти в некоторые медицинские тонкости. Когда я встретилась с Хомером в самолете, менструация задерживалась у меня на неделю. Это могло произойти по двум причинам: потому, что я была беременна, или просто потому, что у меня нарушился менструальный цикл. Это вполне возможно при сильных душевных переживаниях. Я легла в постель с Хомером дня через два после нашей встречи. Через четыре недели месячные так и не пришли, и я сделала вывод, а врач его подтвердил, что я действительно в положении.

— Вы сами понимаете, доктор Грегори, что отцом ребенка мог быть как Дэнди, так и Хомер. Большинство молодых женщин моего сорта и рода, даже если бы они хотели ребенка, оказавшись в подобной неизвестности, прервали бы беременность и начали все сначала с тем, кого легче опознать. Думаю, сейчас я бы так и сделала. Нет, я ничего не имела против аборта, как такового. За свою жизнь из двадцати в среднем беременностей, которые она могла бы ожидать, живи она, как дикарка, современная женщина, сделав выбор, позволяет себе своевременно разрешиться от бремени не более двух-трех раз. Метод отказа, при помощи которого она выбирает, кому жить, кому нет, обычно болезнен и всегда противоестествен, неважно, держится ли она за свою девственность, или прибегает к сексуальным отклонениям, противозачаточным средствам и аборту. Я знала, что аборт — отвратительная штука, но жизнь моя последнее время была не менее отвратительной. После возвращения из Америки я тенью бродила по квартире Хомера, словно боялась, что моя нога оставит отпечатки на ковре и мне это поставят в вину. Я чувствовала себя выброшенной на берег по воле случая и судьбы; нечто вроде выбеленного водой плавника. Я чувствовала себя неудачливой проституткой, которая предлагает себя всем подряд и не находит желающих.

И вдруг — я беременна, для чего-то годна; какое-то забытое чувство, вроде радостного волнения, вновь предъявило на меня свои права. Дитя Дэнди. О, безусловно, это дитя Дэнди. Рассудок говорил мне, что его отцом мог быть и Хомер, но я уже знала, на чем стоит мир, знала, какие узоры вышивает судьба, как размашиста кисть случая. Дитя Дэнди! Та его часть, что любила меня, та моя часть, что любила его, воплотившиеся в живое существо, в чудо.

— Вы когда-нибудь крали в детстве? Помните, с каким волнением, радостью, страхом и мучительным восторгом в одно и то же время вы хватали горсть конфет с прилавка в магазине Уолворта? Я чувствовала себя в точности так же. Дитя Дэнди! Выкраденное, выхваченное из-под носа у Пита и Джо. Тайная победа, о которой никто никогда не узнает.

Легче легкого было сказать Хомеру, что ребенок — его. Легче легкого поверить — более или менее — в это самой. Легче легкого убедить себя, что дружеская ласковая рука на моих плечах, поддерживающая и охраняющая меня в то время, как я со стоном корчусь от рвоты, принадлежит тому, кого я люблю, что он — духовный отец моего ребенка.

— Но теперь произошли две вещи, доктор Грегори. Первая — сам Джейсон тревожен и несчастлив. Мать так легко забывает, что младенец не плод ее фантазии и не порождение ее любви и заботы, но личность, стоящая в центре собственной вселенной, а не на окраине ее мироздания. Однако это так, и по мере того, как ребенок растет и становится таким большим, что мать не может, взяв его на руки, пробежать с ним больше, чем несколько шагов, ей приходится признать этот факт. Джейсон имеет свои права в этом вопросе. И второе — по мере того, как он растет, он все больше становится похож на отца, и скоро даже Хомер увидит это, сам или кто-нибудь ему намекнет.

И третье, поскольку это тоже надо принять во внимание. Если я на службе у государства, если я обращаюсь к миллионам людей и направляю их чувства и мысли по тому или иному руслу, не следует ли мне самой быть хотя бы относительно честной? Не следует ли мне самой служить правде?

Вы удивлены, доктор Грегори, но средства массовой информации, как их теперь называют, это современный храм, алтарь общественного блага, и, помимо Хомера, Джейсона и моих личных трудностей, существует более важная обязанность, более важный долг.

Не спеши. Делай шаг за шагом. Как я теперь вижу, так я и поступала с самого начала.

Первым шагом на пути к этой страшной, грозной вершине — правде, было рождение ребенка. Мотивы у меня были самые разные, это естественно, глупые, серьезные, предосудительные, похвальные — форменная каша! Однако когда нянчишь младенца, сама природа этого занятия, скучного, монотонного, однообразного, действует очищающе. Плохое отсеивается, хорошее остается. Вторым шагом было построить свой дом, семейный очаг. Даже когда ты просто платишь налоги, ты этим признаешь окружающее тебя общество и твой долг перед ним. Третий шаг, который осталось сделать, — рассказать правду Хомеру.

В комнате повисла тишина. Терлось о стекло фиговое дерево.

— Понятно, — сказал наконец доктор Грегори.

— Другими словами еще больней наказать своего мужа за то, что вы считаете нарушением отцовского долга со стороны своего отца.

Изабел рассмеялась.

— Победить не удастся, верно? — сказала она.

— Нет, — ответил он, — поскольку это не битва, а гражданская война, которую вы ведете сами с собой, а в гражданской войне нет победителей.

— Значит, вы советуете не говорить Хомеру?

— Советовать вам делать то или иное, нарушение врачебной этики. Я могу только помочь вам разобраться в ваших мотивах.

— При всем при том вы советуете мне именно это.

Он ничего не ответил, и Изабел сочла его молчание согласием.

 

19

Каждое утро между семью и половиной восьмого нам в почтовый ящик кидают газету. Письма приносят немного поздней. Скрип железного козырька, шорох газеты, рвущейся об острые края щели, в то время, как ее втискивают в ящик, глухой шлепок и вот — весь внешний мир там, внутри, и пусть те, у кого есть глаза, чтобы видеть, видят там все, что хотят.

Почтальон будит меня по утрам все дни недели, кроме воскресенья. Другими словами, меняет характер окружающего меня мрака.

Счета. Лоренс читает их мне вслух со стонами и вздохами, но я знаю, что в глубине души он гордится этими огромными суммами и тем, что может их уплатить, а также тем, что мучительный страх остаться совсем без денег, некогда терзавший и преследовавший нас, навсегда исчез. Теперь, оглядываясь назад, я не понимаю, о чем мы тревожились. Мы были молоды, мы ели и спали, у нас была обувь и крыша над головой. Так-сяк. И мы видели. Оба видели.

Если нам перерезали электричество, мы придумывали что-нибудь взамен. Если судебный исполнитель забирал наши сокровища, впереди было время скопить новые. Я думаю, когда мы состаримся, страх вернется и с большим основанием. Если вы не можете больше заплатить за свой кров, это делает кто-нибудь другой, неохотно, скупо. От стариков, как и от брошенных женщин, ждут, что они примут все, что дадут, как воздаяние за их невзгоды.

Изабел рассказала Хомеру. В воскресенье ночью. Большая часть семейных трагедий происходит в конце недели. Согласно статистике в некоторых городах США женщинам, которые волнуются за свою жизнь, можно всю неделю быть дома, а на уик-энд лучше куда-нибудь уйти.

Хомер, конечно, не убил Изабел, но она прокралась ко мне в дом в понедельник рано утром, как привидение. В то утро пришло всего одно письмо: понедельник легкий день для почтальона. Конторы в конце недели закрыты, мы не получили ни одного счета. В начале недели к работе приступают заново. Больше всего Лоренсу звонят по вторникам и средам, в пятницу к вечеру аппарат молчит. Люди устали.

 

20

Посмотрим, как это выглядело. Ночь. Муж спит между тонких простынь невинным сном праведника. На стенах — знакомые картины, которые она видела тысячи раз. Пейзажи. На каминной полке — фотографии сына в рамках: новорожденный младенец, сияющий годовалый малыш, серьезный школьник с широко раскрытыми глазами.

Лампа на тумбочке у постели включена: приглушенный свет, который скорее годится, чтобы расшевелить воображение любовной пары, чем помочь при чтении газеты в темное зимнее утро. В пепельнице — окурок почти целой сигареты. Кампания Хомера против курения идет успешно.

Жена ходит по комнате. Все мировые события напирают на нее, прошлое нахлынуло, чтобы затопить настоящее. Ночь. Страхи и фантазии ополчаются даже на бодрствующую душу, когда гость из царства кошмаров заявляет о себе, блуждая у закрытых для него границ сознания, еще не погрузившегося в сон. Предположим, они знают, думает Изабел… Предположим, за мной следят? Несомненно, я представляю для них опасность. Предположим, они хотят похитить Джейсона? Убить меня? В ее уме не укладывается еще более ужасное предположение — что Джейсону лучше было бы умереть: наследник трона, по старшинству, а не по требованию момента. Предположим, сейчас, в эту минуту, они стоят под фонарем на Уинкастер-роу и наблюдают за домом. Разве я не видела этого в сотнях фильмов, не читала в сотнях книг? Чего еще ожидать? Возможно, то, что пишут в триллерах, в фантастических романах, на самом деле правда: возможно, я живу своей уютной домашней жизнью по их разрешению, а не по праву. И дарована она мне лишь на тот срок, когда глаза сильных мира сего обращены в другую сторону — случайная, кратковременная доброта.

Изабел раздергивает шторы. Глядит в окно. Никого.

Хомер делает глубокий вдох. Она прислушивается, считает; каждый седьмой вдох ее спящего мужа глубже остальных шести; так, по словам тех, кто строит на берегу моря песчаные замки, каждая седьмая волна выше, сильнее остальных: они ждут ее с ужасом и восторгом.

Чувство страха, нависшей угрозы все усиливается, вместе с ним растет настороженность. Чувство это несомненно слишком жгучее, чтобы основываться на реальности, здесь, в этой комнате, где ничего не случается. Лишь слышно дыхание спящего мужа и ребенка наверху; дух дома идет с ними в ногу, привидевшиеся ей картины землетрясения стираются приглушенным жужжанием кондиционера, хлопаньем кошачьего лаза, гудением неисправного холодильника: обычные каждодневные звуки. Несомненно, все может быть, еще будет так, как было раньше.

Нет. Прислушайтесь к ее словам. Суть того, что сказано, — зерно раздора, ядрышко твердого ореха перемен.

— Хомер, — говорит Изабел, будя мужа, — мне надо что-то тебе сказать. Мне нужен твой совет. Я боюсь. Это что-то, что нам надо встретить вдвоем. Доктор Грегори говорит, что мне не следует тебе рассказывать, но он переоценивает мои силы. У меня есть основание полагать, что Джейсон не твой сын, а сын Дэнди Айвела. Того, который скоро, судя по всему, будет президентом Америки. Твоей родины, — добавляет она, словно может смягчить удар, переложив хотя бы часть вины на мужа.

— Изабел, — сказал Хомер, садясь на постели, — что это еще за фантазия? Ты в своем уме?

Если я кажусь недостаточно хорошим отцом для Джейсона и тебе нужен кто-то получше, почему бы не выбрать принца Чарльза? Он, по крайней мере, ближе. — Хомер снова лег и закрыл глаза.

— Хомер, — сказала Изабел. — Джейсон похож на Дэнди Айвела. А на принца Чарльза не похож.

— С тех пор, как ты стала ходить к доктору Грегори, — заметил Хомер, не открывая глаз, — ты ведешь себя очень странно.

— Это ты настоял, чтобы я к нему пошла, — сказала Изабел; полностью пробудившись и придя в нормальное состояние, она стала освобождаться от своих страхов и сожалеть о произнесенных словах.

— Ну ладно, забудь об этом, — сказала она, — спи.

Но Хомер не пожелал спать. Он слез с кровати, когда она забралась туда, и стал одеваться.

— Куда ты? — спросила Изабел.

— Не понимаю, почему я должен с этим мириться, — сказал Хомер. — Я считаю это оскорблением. Я не хочу, чтобы ты срывала на мне досаду. Пусть даже у тебя шалят нервы. Если бы я был отцом, который не обращает внимания на ребенка и все оставляет на мать, и ты сказала мне то, что ты только что сказала, пытаясь по злобе отвергнуть меня, я, возможно, мог бы еще понять это и простить, но я-то не таков, и ни понять тебя, ни простить не могу. Джейсон в той же мере мой сын, как и твой.

— Хомер, — сказала Изабел, — у меня был роман с Дэнди Айвелом перед тем, как я встретила тебя.

— Ты жалка мне, — сказал Хомер. — Неужели твоя жизнь настолько бессодержательна и пуста, что ты не можешь обойтись без вымышленных интрижек с известными людьми?

— Хомер, куда ты идешь?

— Я ухожу отсюда, — сказал он. — Не могу оставаться с тобой под одной крышей. Не хочу. Скольким людям ты уже рассказывала эту историю? Ты понимаешь, как это все для меня оскорбительно? Как вредно для бедняжки Джейсона?

— Я никому ничего не рассказывала, — солгала она.

— Я прожил с тобой достаточно долго, чтобы знать, когда ты лжешь, Изабел, — сказал Хомер.

— Но, Хомер, — сказала Изабел, — я завтра работаю, и если тебя не будет, как мне быть с Джейсоном?

— Надо было раньше об этом думать, — сказал Хомер и торжествующе поджал губы. — Почему бы не обратиться к Дэнди Айвелу?

Изабел попыталась преградить Хомеру путь к двери. Ей было трудно отказаться от мысли, что ее муж должен сразу все понять, простить и оказать ей помощь. Она сделалась беспечной и нерадивой, как часовой, который так долго занимал тихий сторожевой пост, столько раз слышал, как трещат ветки, что больше не верит, будто это действительно чьи-то шаги.

Она слишком долго была его женой, привыкла думать, что она и Хомер одно целое. Яблоневая ветвь, привитая к грушевой ветви, возможно, но теперь крепко вросшие друг в друга, единые по интересам. Отнюдь.

И будто для того, чтобы доказать их полную разобщенность, Хомер ударил Изабел. Ее рука, схватившая его за левое плечо, казалось, дала его правой руке право качнуться назад, затем вперед и сильно шлепнуть Изабел ладонью по щеке.

В мире Изабел мужчины не били женщин. Дома, в Австралии, в необжитых районах, жившие там мужчины с красными, загорелыми, обветренными лицами, которые топтали цветы и пинали собак, и выманили обманом у матери все ее деньги, те — да, те били женщин и считали, что женщинам это нравится, они не могут обойтись без побоев, да и между собой все время затевали драки; возможно, они чувствовали, что живут настоящей жизнью только, когда испытывают боль. Но Хомер!

Хомер и сам, казалось, был поражен. Изабел с удивлением увидела слезы у него на глазах. Он покачал головой, глядя на нее, словно хотел сказать, что у него нет слов, и вышел из комнаты. Изабел прижала ладонь к распухшему лицу, подбородок снова заныл, как в детстве, когда ее лягнула любимая лошадь матери, и Изабел заплакала, как от шока, причиненного тем, что произошло только сейчас, так и от давнишней обиды.

Изабел слышала, как Хомер зашел в ванную комнату, затем спустился в холл за пальто и вышел. Она осталась в тишине, в одиночестве, в отчаянии.

Позднее она тоже зашла в ванную комнату и увидела, что он забрал зубную щетку и вощеную нитку для чистки зубов, из чего она заключила, что одну ночь, по меньшей мере, он проведет вне дома.

Изабел уверяла себя, что он вскоре вернется, так, же точно, как уверяла себя, что никто не покусится на жизнь сына — она не могла допустить мысли, что все может быть наоборот, это было бы слишком ужасно.

Изабел посмотрелась в трюмо: правдивые глаза, чистый лоб, правильный нос, изуродованные рот и подбородок; игра случая, ирония судьбы — так она видела сама себя. Хомер раскопал это трюмо в лавке старьевщика. Такие трюмо были в моде пятьдесят лет назад — одно блестящее зеркало со скошенными краями посредине, два — по бокам, так что в анфас на вас смотрело одно-единственное простодушное отражение, а профиль перебрасывался от одного зеркала к другому, как мячик, удаляясь с каждым разом, пока не терялся в бесконечности.

— Я только хотела сказать правду, — вслух обратилась Изабел к своему единственному, не размноженному, отражению, но, даже не закончив фразы, уже знала, что лжет и этим далеко не исчерпываются ее побуждения. Однако боковые зеркала, похоже, уловили суть ее слов и стали перекидывать их справа налево и слева-направо, пока не вернули туда, где крылась бесконечность, словно, несмотря на саму себя, она перестала быть игрой случая, незаконнорожденной и рожающей вне закона, сделалась целеустремленной, птицей высокого полета.

Наверху заплакал Джейсон. Занималась заря; края задернутых занавесей отсвечивали холодным светом. Изабел осознала, что вообще не спала. Она поднялась к Джейсону; еще не совсем проснувшись, он тихо всхлипывал.

— Все хорошо. Что с тобой?

— Мне снился белый, белый свет, и вдруг что-то громко хлопнуло, и я посмотрел, и всюду был камень, а тебя нигде не было, а у меня не стало рук, только какие-то плети, вроде веревки.

— Все хорошо, — сказала Изабел, — все хорошо, — но она знала, что это не так. Она знала, что он разделил с ней ее кошмар, возникший из реальных фактов прошлого и страхов настоящего, знала, что весь мир ходит на цыпочках, задержав дыхание, боясь, что, стоит только чихнуть или кашлянуть, и сон станет реальностью. Что даже стены комнаты, книги на полках, сами люди, которые любили его и ссорились между собой и прилагали все усилия в поисках совершенства, — все может исчезнуть в мгновение ока, растаять быстрее, чем сновиденье, и всем их усилиям будет грош цена, разум испарится, плоть превратится в веревки.

Джейсон сел на постели. Видение рассеялось. Мать пока еще властвовала в его мире. То, что она говорила, было неоспоримо.

— Это только сон, — сказал он, снова обретая уверенность. — Это была неправда.

— Это была неправда, — повторила Изабел следом за сыном.

— Пора просыпаться? — спросил Джейсон.

— Нет. Поспи еще, — сказала она, и, в кои-то веки послушавшись, он уснул и спал крепким мирным сном, пока не настало время для его обычного утреннего вопля, пятиминутной передышки, а затем шума и суматохи, которыми он начинал свой день.

 

21

— Правду? — Элфик казался удивленным. У Изабел были заплаканные глаза, в лице — смятенье, бессвязная речь. Они сидели вдвоем в просмотровой кабине, объединенные общими интересами, общими трудностями, которые сплачивали самых, казалось бы, несовместимых людей. На экране бушевало половодье, роились пчелы, кишели муравьи.

— Странно искать правду на телевидении, еще более странно говорить правду с экрана.

В программе участвовали ученый, который полагал, что противопаводковое заграждение на Темзе скорее приведет к затоплению Лондона, чем к его спасению, и брался это доказать; женщина, предсказывающая будущее по поведению муравьев, и человек, который кормил пчел краской и получал цветной мед. Слишком много насекомых для одной передачи — это сразу бросалось в глаза и было очевидно для всех, кроме Элис, ассистентки Изабел. Жена Элфика ушла от него, и с тех пор он не пил и был верен ее памяти, хотя раньше отнюдь не был верен ей самой. Во всяком случае, он перестал забирать с собой Элис в свою лондонскую квартиру. Их связь, так и не получившая официального статуса, обращалась в ничто; Элис пришла в полную растерянность, была не в состоянии ни на чем сосредоточиться и вызывала жалость всех окружающих, кроме, казалось, самого Элфика.

— Если и дальше так пойдет, — заметил он, обращаясь к Изабел, — придется сделать Элис продюсером. Выгнать ее нельзя по контракту, а мы не можем примириться с такой работой, единственное, что остается — это повышение. Именно так и повышаются по службе: пена, которую подбрасывает кверху в то время, как настоящее сусло бродит и дает пиво. — Говорил он спокойно, без всякой враждебности. Словно — так казалось Изабел — просто спустил Элис на ступеньку ниже — в ряды своих врагов, тех, кто мешал его намерениям и срывал его планы.

— У тебя что — синяк? — спросил он, вглядываясь в нее, потеряв свою отчужденность.

— Да.

— Кто?

— Муж.

— Интересно, — сказал Элфик. — Сходи в гримерную, они подправят тебя хоть немного, и ты меньше перепугаешь и удручишь всех остальных. Программа этой недели и так наводит тоску, ни к чему еще и тебе добавлять.

Элфик снова переключил внимание на экран, с которого муравьи махали ему жвалами.

— Не думаю, чтобы ты так уж стремилась к правде, — сказал Элфик. — Как и все, почти все мы. Все мы верим в приятные сказки, будто нас любят, будто мы кому-то нужны и кто-то не может без нас обходиться.

— Ты просто злишься, — сказала Изабел, — потому что от тебя ушла жена.

— А ты хочешь сказать правду по телевидению, потому что муж посадил тебе синяк. Какую именно правду ты намерена сообщить, Изабел?

— Меня слушают миллионы, — сказала она. — Мне всего-то и надо — обратиться к ним и сказать правду.

Элфик рассмеялся.

— Ты хочешь объявить о раскрытом тобой заговоре? Премьер-министр — тайный агент КГБ? Би-би-си — под руководством китайской Тройки? Страна по горло сыта разоблачениями. Ты только потеряешь работу, Изабел, и уважение миллионов. На тебя приклеют ярлыки: ненормальная, истеричка, самовлюбленная эгоистка.

— Но ты же не знаешь, что я хочу сказать, Элфик.

— Ходят слухи, — проговорил он и поставил на этом точку, лишь добавив, что, если она хочет обратиться к любителям животных с призывом бороться за демонтаж дамбы на Темзе, он не возражает. Собаки и кошки больше всех страдают при наводнениях, и вопли и слезы по этому поводу являются одной из немногих социально приемлемых форм истерии.

Пчела обратила к Изабел свой сложный, состоящий из множества фасеток глаз. Электронный аппарат для микрофотосъемки увеличил изображение, и стало видно, что на ободке глаза пасутся крошечные белые полупрозрачные паразиты, радостно размахивающие малюсенькими членами и, судя по всему, очень довольные жизнью.

— Какая мерзость, — сказал Элфик. — Элис действительно придется уйти.

Во время ленча в буфете только и разговору было, что о Дэнди Айвеле. Изабел охватило тревожное чувство, что все посматривают на нее, желая увидеть её реакцию, но она сказала себе, что этого не может быть. Она устала, расстроена, не спала ночь, мучается из-за синяка, чего удивляться, что у нее разыгралась фантазия.

Дэндридж Айвел бесстрашно дал интервью репортеру «Плейбоя»: если правда погубит его, как она почти погубила Джимми Картера, очень жаль — сказал Дэнди. Да, что греха таить, он испытывает влечение к женщинам, духовное и физическое тоже. Что именно не скрепленные узами брака, не имеющие детей люди делают друг с другом, не касается никого, кроме их самих. Но брак священен, это таинство, равно как и рождение детей, а как можно произвести на свет потомство без полового акта?

— Вот это да! — восхищенно сказал Элфик. — Он получит голоса всех, кто считает себя современными людьми, и не потеряет католиков.

Назвать синяк Изабел синим было теперь никак нельзя. Кожа вокруг заплывшего глаза из пятнисто-серой с зелеными прожилками стала коричневато-синеватой. В гримерной сделали все, что могли. День был репетиционный, и то, как выглядит Изабел, не имело значения. Через два дня, перед камерами при прямой трансляции в жилища миллионов людей, это, само собой, будет существенно.

— Боюсь, тебе не удастся участвовать в передаче, — сказал Элфик.

— Чепуха, — отозвалась Изабел. — Скажи, что я ударилась об угол шкафа.

— Этим байкам никто не поверит, как бы правдиво они не звучали. К тому же мне не нравится твое настроение. Ты можешь отойти от сценария или переврать слова телесуфлера и навлечешь на всех нас позор. Посмотрю, в каком виде ты будешь в среду.

Недолго продержалось мое решение, подумала Изабел, спасовала перед привычками, усталостью, дискомфортом, насмешками всех прочих и могуществом слов, которые, четко определяя понятие, сводят неопределенное и великое к определенному и малому.

Позднее она позвонила доктору Грегори и через секретаршу отменила визит. Она чувствовала, что ей нечего ему сказать, что настоящее настолько захлестнуло прошлое, что она сейчас не может позволить себе такую роскошь, как ностальгические эмоции. Она позвонила в контору Хомера, назвавшись Элис, ей сказали, что Хомер в Нью-Йорке, но его ждут в конце недели.

— Довольно неожиданно, да? — спросила Изабел. — Я разговаривала с ним только вчера, он ни словом не упомянул о Нью-Йорке.

— Да, довольно неожиданно, — коротко ответила девица и положила трубку. Изабел чувствовала, что ее узнали, и это мучило ее. Синяк стал темней, глаз казался онемевшим, но в этом было странное утешение, словно Хомер не покидал ее, а синяки были у них в порядке вещей.

Репетиция шла плохо. Гадалка жаловалась, что яркий свет растревожил муравьев и ей теперь трудно предсказывать. Человек, экспериментировавший с медом, неожиданно обнаружил, что краска, в которую он окунал рамки для сот, токсична, у гидроинженера оказался очень высокий «трудный» голос. В одной из соседних студий был профсоюзный скандал, и операторская группа нервничала. Две камеры одновременно вышли из строя, заменить их было нечем — во всяком случае, так заявил Элфик, который уже дошел до белого каления, и репетицию отменили до следующего утра.

Элфик был без машины. Элис предложила его подвезти.

— Не беспокойся, — сказал Элфик. — Меня подвезет Изабел. Ты не против, Изабел?

— Конечно, нет, — сказала Изабел.

Но ее охладило отчаяние на лице Элис. Жена Элфика исчезла, оставив после себя пустоту, а Элис он не позволяет заполнить ее собой. Ее жизнь была вдребезги разбита, потеряла смысл, как часто бывает с женщинами, доверяющими свои чувства и свое будущее женатым мужчинам. Но, хотя несчастный вид Элис и охладил Изабел, хотя она и говорила себе, что все женщины — сестры, она с торжеством увезла Элфика прямо из-под покрасневшего носика Элис, чувствуя немалое удовольствие от того, что заставила ее страдать.

Сев в машину, Изабел содрогнулась — ей стало стыдно за себя, но она сделала то, что хотела. Что толку от угрызений совести? Она намеревалась переспать с Элфиком, он — это и слепому было видно — с ней; придется Элис самой позаботиться о себе.

Они ехали молча. Шрамы, пересекавшие лицо Элфика, были белые, кожа вокруг них горела. Изабел вспомнила яблочный пирог, который ее мать обычно пекла по воскресеньям — розовые яблоки, а поверх — светлые полоски теста: пирог всегда был недопечен.

Она рассмеялась, но объяснить, в чем тут шутка, спроси ее Элфик, ей бы вряд ли удалось.

Машина еле ползла. Час «пик». Изабел не чувствовала за собой вины, была по-детски счастлива и, спрашивая себя, почему, вспомнила, что попросила Дженифер забрать Джейсона из школы и присмотреть за ним, пока она не вернется с работы. Она так привыкла к помощи Хомера — вернее, его непреклонному, неослабному участию во всех домашних делах, — что совершенно забыла о существовании соседей и подруг, доброжелателей — на деле, а не на словах — и приходящих нянь: ограждающая маленьких детей сеть, которую их матери плетут с большей или меньшей степенью умения. Она, Изабел, вообще этого не делала.

— Зеленый свет, — заметил Элфик. Позади раздавались гудки. Изабел двинулась вперед, к следующему перекрестку.

Жить в одном доме с Хомером, подумалось Изабел, все равно, что жить в доме, темном из-за массивного дуба, посаженного прямо перед входной дверью. Когда открываешь дверь, дерево заслоняет свет. А теперь дерево исчезло, вырвано в ярости с корнем, и, когда распахиваешь дверь, — о да, перед тобой чудовищная яма, свежая, зияющая, неизмеримо глубокая и неровная, это причиняет боль, но по другую сторону до самого горизонта расстилается многоцветный ландшафт, и когда яма немного закроется, немного залечится, ей, Изабел, ничто не помешает гулять, где захочется, рука об руку с Джексоном. Своим Джейсоном, не их общим. Другие люди, другие женщины станут выходить из домов на холмы, они станут махать друг другу, а дети затеют игру: кругом будет смех и покой.

Изабел рассмеялась. Детская версия рая. Как картинка ребенка, она была несовершенна и невероятно наивна.

— Изабел, — сказал Элфик, — сосредоточься. Ты еще хуже, чем Элис. Что, я так влияю на женщин?

— Не думаю, — сказала Изабел, трогая машину с места.

Женщины, как все твердят, тоже люди и, без сомнения, стоят наподобие дубов перед дверью мужчин и заслоняют им свет, а игра ребенка — это вам не смех и покой, а проверка самых сложных и часто неприятных ритуалов взрослых. И компания женщин, спору нет, лучше компании мужчин, но обычно только при том условии, что этих женщин ждут дома мужчины. Несомненно, мужчины думают то же самое о компании других мужчин. Все переменилось, но вряд ли стало лучше.

— Ты всегда смеешься, когда ведешь машину? — спросил Элфик.

— Редко. Обычно я плачу.

— Прости, — сказала она и нажала на тормоза прежде, чем тронуться с места. Элфик поднял брови, но ничего не сказал. Изабел увидела, что его рука, бледная, худая, с длинными пальцами, лежит на ее бедре. Она не заметила, когда он ее туда положил, но восприняла это как нечто вполне естественное. Указательный палец нажимал все сильней — верное приглашение к любовным играм.

— Я не люблю Хомера, — сказала вдруг Изабел, удивив саму себя. — Я рада, что он ушел. Я буду жалеть, когда он вернется.

— Когда твой синяк пройдет, — сказал Элфик, — твои чувства изменятся. Что такое любовь — очень трудно определить. Пожалуй, сейчас не самое подходящее для этого время.

— Я выздоравливала, — сказала Изабел, — от моего детства и юности. Вот и все. А потом этот тяжелый любовный приступ.

— Давай не будем говорить о любви, — попросил Элфик. — Давай не будем отягощать эту ситуацию больше, чем нужно. И давай не будем говорить о мужьях и женах и искать оправдание своим поступкам. Давай просто признаем тот факт, что мы — жалкие грешники, и хорошо проведем время.

Она каким-то чудом нашла стоянку для машин у самых дверей Элфика.

Его квартира вызывала неловкость показной роскошью, более типичной для киношников, чем для телевизионщиков: все, говорящее о тяжелых временах, оттенялось чем-нибудь, свидетельствующем о временах потрясающе хороших. Диван с вытертой обшивкой и картины Брака, хромоногие столовые стулья и кофейный столик с доской из оникса. В книжном шкафу — дешевые издания книг его юности, пожелтевших от времени: «Над пропастью во ржи», «Смутная улыбка», «Счастливчик Джим», Кестлер, Элиот и Оден — «Становление английского рабочего класса». У Изабел сжало горло, жалость к нему была так остра, что почти могла сойти за настоящую приязнь.

Элфик увидел, что она читает заглавия.

— Литература моей юности, — сказал он. — Печально. С этими устремлениями покончено.

— А к чему ты стремился?

— Я хотел спасти мир, как и все прочие. А теперь я продюсер на телевидении, веду беседы со всякими липовыми знаменитостями, у меня жена, которая от меня ушла, и дети, которые меня переросли, и мне осталось одно — медленно катиться под гору к увольнению и смерти.

Эта мрачная картина совершенно вытеснила желание.

— Пожалуй, мне лучше уйти, — сказала Изабел.

— Ну вот, — сказал Элфик, — я нагнал на тебя тоску. Единственный, кого я не привожу в уныние, — это Элис, да и то только потому, что она все видит в еще более мрачном свете, чем я. Я думал, с тобой все будет иначе, Изабел. Ты такая живая, бодрая, уверенная, даже с этим синяком.

Он протянул ей зеркало из тех, что Пан по преданию протягивает обнаженной Венере: с длинной ручкой, в золоченой рамке. Изабел изучающе посмотрела на синяк, и желание вернулось.

— Да, но, Элфик, я не понимаю сама себя.

Он смотрел, как меняется выражение ее лица, словно море под порывами ветра — нежное, грозное, снова прежнее — быстрей, чем он успевал вздохнуть.

— Не будем вдаваться в это, — сказал он, — во всю эту дурацкую психологию, — сметая в сторону сомнения, взаимные упреки, причины, цели, угрызения совести (самая суть ее жизни с Хомером) таким непринужденным, таким мужским движением руки, что Изабел поняла, почему ему так легко предъявить на нее права.

— Все это несущественно. Просто скажем, что жажда мести распаляет кровь.

— Да, но, Элфик, — запротестовала она в то время, как его руки, обхватив ее сзади, забрали у нее зеркало и расстегивали блузку, его лицо, уткнувшееся ей в затылок, прижималось все сильнее, а зубы слегка покусывали шею.

— Это так неразумно. Мы работаем вместе.

— Ну, ты всего лишь ведущая, — сказал Элфик, — а я продюсер. Я могу снять тебя с программы, если захочу. Это тоже распаляет кровь.

По всей видимости, он был прав.

— Да, но, Элфик, — сказала Изабел, лежа голая у него на кровати. — Как насчет потом? Ты полагаешь, что я займу место Элис?

— Это как повезет, — сказал он. — Я вообще не делаю никаких предположений.

Все равно, было тут что-то, чего она не понимала.

— Да, но, Элфик, — сетовала она, пока у нее не закружилась голова от наслаждения, что заставило ее благодарно замолчать: казалось, прошла вечность с тех пор, как ее тело могло заглушить голос рассудка. — Да, но, Элфик, я не понимаю твои мотивы.

Он не потрудился ответить, да это было бы и не совсем уместно, но и потом, когда они оделись, выпили кофе и собрались уходить, вопрос этот так и повис в воздухе, не получив ответа. В их встрече был какой-то элемент расчета, обольщения, и Изабел не могла с уверенностью сказать, с чьей стороны — его или ее.

Изабел зашла к Дженифер за Джейсоном, извинилась, что так поздно.

— Где Хомер? — спросил Джейсон, сидя в ванне. — Где папа?

— Ему пришлось уехать на пару дней, — сказала мать.

Объяснение, по-видимому, его удовлетворило.

Он не настаивал на подробностях.

— Мне понравилось у Дженифер, — сказал он.

— Мы ели булку с маслом и кексики с зеленой глазурью.

С зеленой глазурью! Пищевые красители не внушают доверия, они канцерогенны. Дома Джейсону давали самую бесцветную пищу. Неожиданно Изабел почувствовала, что ей ужасно не хватает Хомера. Сладко нывшее натруженное тело было для нее живым укором, причинявшим более жгучую боль, чем подбитый глаз. Конечно же, Джейсон — сын Хомера по праву и взаимному согласию, если не по мелким подробностям рождения. Смешно предполагать что-нибудь другое. С ее стороны было непростительно выразить свои сомнения вслух.

Изабел сидела у постели Джейсона, пока он не заснул. Она вспоминала дни, когда ее передавали с рук на руки от одного богача другому во временное пользование, или на попечение, или по дружбе, и подумала, что, пожалуй, в те дни ей было лучше, чем сейчас. Она страстно хотела, чтобы вернулся Хомер, чтобы простил ее, воскресил ее любовь к нему; чтобы связал воедино рваные края ее жизни, сделав аккуратный и прочный сверток из ее прошлого, настоящего и будущего.

 

22

— Я знала, что она была с мужчиной, — сказала Дженифер. — Всегда можно сказать, когда у матерей что-нибудь на уме. Они спихивают на тебя свое чадо, не приходят вовремя, чтобы его забрать, а потом душат его поцелуями и ласками.

Кап-кап. Снова идет дождь. Некоторые из нас здесь на Уинкастер-роу — плохая пара со своими мужьями, нам бы надо было начать все с начала с кем-нибудь другим, если бы мы могли, но из-за соображений приличия, из лояльности, привычки и лени мы остаемся там, где мы есть. К тому же у всех дети, с которыми надо считаться, а на Уинкастер-роу очень считаются с детьми. Даже Хилари по-своему делает это — она полагает, что ее попытки упразднить институт отцов могут помочь детям. Хоуп заявляет, что дети ей вообще не нужны. Она была бы, говорит она, никудышной матерью, и то, что она не заводит детей — ее способ блюсти их интересы. Ее позиция огорчает Дженифер, которая определяет каждую женщину, как мать в будущем, мать в настоящем или мать в прошлом. Хоуп говорит, что жизнь нам дана не для того только, чтобы ее продолжать, и Дженифер мрачно отвечает: «Для того».

Хилари, хотя и смотрит на весь мужской пол в совокупности, как на агрессора, чувствует себя вправе вступать с отдельными мужчинами в половые сношения и сердится, если это ей не удается. Она без конца жалуется, что мужчины щупают ее на сборищах, которые устраиваются соседями по улице: воскресных ленчах с выпивкой, пикниках, где жарят шашлыки на вертеле, и тому подобных развлечениях, но Дженифер клянется, что Хилари все это придумывает. Она смотрела во все глаза, и ни одна мужская рука не легла Хилари на грудь, не ущипнула ее за зад. И все же не могла Дженифер следить за ней с утра до ночи. Возможно, мужчины действительно трогают Хилари вроде того, как кошки всегда садятся на колени тех, кто их не любит. А вот Хоуп говорит, ей нравится, когда мужчины ее трогают. Дженифер говорит, стоит мужу притронуться к ней, и готово — она беременна. Удивительно, как нам удается так прекрасно ладить, ведь впечатление, которое производит на нас одно и то же событие, не только различно, но и вызывает самую разную реакцию.

Что до супружеской неверности, Дженифер говорит, она бы, пожалуй, не прочь, но слабое здоровье, отсутствие времени и благоприятного случая вступили в заговор против нее. Хилари говорит, ее замужество не в счет, но она ни за что не завела бы шашни с женатым мужчиной, чтобы не обижать его жену. Все женщины — сестры. Но если мужчины ничего не стоят, замечает вскользь Дженифер, разве ты не окажешь этим их женам милость? Хилари вспыхивает от негодования. Хоуп говорит, что любит спать с женатыми мужчинами — это больше возбуждает, и нет опасности, что их отношения перейдут в нудную постоянную связь. По ее мнению, право блудить — величайшее право из всех, данных людям, и она стала бы троцкисткой или маоисткой, даже сталинисткой, если бы их взгляды на секс и мораль не были такими старомодными и жесткими.

— Но разве у тебя нет чувства вины? — спрашивает Дженифер, краснея в свою очередь. Нет, у Хоуп его нет. Ее желания похожи на могучую реку — она извивается, по-видимому, без определенной цели, плавно и бесшумно скользит сквозь лесные дебри, но остановить ее не может ничто.

Когда я была зрячая, я изменяла Лоренсу. Каким устарелым кажется теперь это слово. Но, в конце концов, он часто и надолго уезжал, и наши отношения были таковы, что от меня скорее требовалось снабжать его чистыми рубахами, чем поддерживать представление о совершенстве и непреходящей ценности любви, это естественно для молодых и является, возможно, определением невинности. Но теперь, когда я не могу посмотреть ему в глаза, мне гораздо трудней предать его. Теперь, когда верность — не моральный долг перед человеком, кем-то, кого видишь, а нечто, идея, существующая сама по себе в твоей голове, она становится ценной. Я обслуживаю эту блестящую новую идею, как фабричная девчонка стала бы обслуживать торговый автомат. Я скармливаю ей сырье: честность, доверие, долг, надежду, и верность изливается наружу все более горячим, дымящимся, полноводным потоком. Лоренс обнимает меня, я обнимаю его, и это все, что нужно нам обоим.

Кап-кап. А что, если в один прекрасный день ко мне вернется зрение? Говорят, это вполне может произойти. Что тогда? Боюсь, мне не по силам ответственность стать целой и невредимой, безупречной, без изъяна. Можно быть более одиноким с идеальным зрением, чем бродя ощупью во тьме.

Кап-кап!

 

23

— Я не думаю, что перед нами стоит большая проблема, — сказал Гарри Максуэйн Питу и Джо. — Муж ушел из дома. Это послужит ей хорошим уроком. Лучшее, что он мог сделать. Жена кается перед мужем, муж плохо это принимает. Она поняла теперь, что разумнее молчать. Скоро все войдет в свою колею. Что нам может сказать Теннисон по этому поводу?

Он принялся листать томик избранных произведений Теннисона в красном переплете, а Пит и Джо в который раз дивились причудам, свойственным природе тех, кто держит в своих руках власть и пользуется влиянием во всем мире. Жена Пита — она недавно записалась на литературные вечерние курсы — как-то попыталась объяснить мужу, в чем тут дело. «Это все идеи, Пит, — сказала она. — Все, что есть, — идеи. Теперь говорят даже, будто Библия не Закон Божий, а сборник стихов». Он вежливо кивал, ничему этому не веря, а хотел он, во-первых, чтобы она чаще называла его «Котеночек», а во-вторых, чтобы перестала ходить на вечерние курсы. Он думал, что это под их влиянием она перестала обращать внимание на личную гигиену. Теперь она не казалась модной картинкой, обрамленной драпировками, она продолжала существовать и тогда, когда он на нее не смотрел. Носила длинные юбки, несмотря на его недвусмысленное неодобрение, и иногда в ней даже проскальзывало что-то от хиппи, напоминавшее ему Веру. Бедненькую слабовольную грязную Веру, которой пришлось уйти.

— Сэр, — запротестовал Пит, — при всем моем уважении к вам, я повторяю, что перед нами стоит большая проблема. Благодаря современным средствам наблюдения мы знаем, что происходит у них в доме; мы сделали все, что могли, но этого недостаточно. Мы можем справиться с инсинуацией, по правде сказать, нам уже пришлось иметь дело, с очень серьезной угрозой в этом плане, но сейчас перед нами факт.

— А, да, — сказал Гарри Максуэйн, — вы имеете в виду ту девушку, которая утверждала, будто кандидат — импотент. Зная Дэнди, этому трудно поверить.

— Она слишком часто целовалась и слишком много болтала, — сказал Джо не без удовлетворения.

— Разрешите мне внести ясность, — сказал Гарри Максуэйн. — Что вы там, ребята, делаете, чтобы оградить нашего кандидата от неприятностей, меня не касается. Мы вложили в эту кампанию немалые деньги. И это, само собой, не только деньги, но надежды и чаяния большей части Америки, всех, кому дороги собственное достоинство, благосостояние и свобода, и кто верит в честность и неподкупность тех, кто ведет их вперед. Иногда нам приходится прибегать к крутым мерам. Потому-то мы и наняли вас, и можете не сомневаться, ребята, вы получите любую поддержку, которая вам будет нужна. При всем при том я вынужден указать, что, говоря о миссис Раст, мы вступаем на очень зыбкую почву, и мне понадобятся более веские доказательства истинности ваших слов.

— Сэр, — сказал Пит, — все это время мы были в контакте с командой психологов из Комитета Айвела; они считают, что психическое состояние миссис Раст очень неустойчиво и она в любую минуту может свихнуться. Я повторяю: инсинуация — это одно, факт — совсем другое; мы не можем допустить, чтобы она заявляла всему свету, что ее ребенок — сын президента Соединенных Штатов Америки.

— Дайте мне снова эту фотографию, — сказал Гарри Максуэйн; он стал рассматривать групповую школьную фотографию. В последнем ряду сияла улыбкой миссис Пелотти. Джейсон стоял рядом с ней.

— Почему эта женщина обнимает мальчика за шею? — спросил Гарри Максуэйн.

— С этим ребенком не оберешься хлопот, сэр, — сказал Джо, — как и с его папочкой.

Все трое улыбнулись.

— Если она решит заявить, что мальчик — его сын, — сказал Максуэйн, — я буду вынужден с ней согласиться. Этого никто не сможет отрицать. Тут нет никаких сомнений, мальчик — вылитый отец.

— Сэр, — сказал Пит, выбрав неподходящий момент. — Если убрать ребенка с пути, мать можно не трогать. Чего только не случается с детьми.

— Я этого не слышал, — сказал Максуэйн, когда пришел в себя от возмущения. — Комитет Айвела не воюет с детьми. И вы говорите не о ком-нибудь, а о сыне президента. О принце президентской крови.

Однако Гарри Максуэйн видел, что этот довод, хотя и убедительный для него самого, возможно, не будет иметь достаточного веса для Пита и Джо. Они пугали его; ему казалось, что он — Франкенштейн, который создал монстров-близнецов. Были другие способы заставить Веру замолчать: мужчине нетрудно добиться повиновения женщины самыми разными мерами. Они выбрали смерть, потому что им нравилось убивать. — Может настать время, — сказал он, — когда ребенок нам пригодится. Это они поняли.

— Сэр, — сказал Пит, — мне нужно ваше согласие на срочные действия по отношению к матери. Она скоро поймет, что ей грозит реальная физическая опасность. Каков будет ее следующий шаг, чтобы защитить себя и ребенка, нам ясно: она объявит правду всему свету или, по меньшей мере, британской общественности, а это приведет к заголовкам в газетах всего мира.

— Марта Митчел попробовала проделать это незадолго до Уотергейта, — сказал Максуэйн.

— Марта Глашатай. Никто ее не слушал. Ее заперли в больницу для алкоголиков.

— Лидди пришлось положить ее к себе на колени и напихать ей полный рот барбитуратов, чтобы привести в коматозное состояние на сутки. Больше они ничего сделать не смогли.

— Забытые героини женской эмансипации, — вставил Джо.

— Сэр, — сказал Пит, — наш святой долг перед Пиппой гарантировать, что досадный случай такого рода больше не повторится. Человек должен иметь возможность свободно жить в таком мире, где ему не тычут в глаза его прошлым. По-моему, это право — одно из основных наших прав.

Он думал, такие доводы будут понятны Максуэйну, и действительно, Максуэйн прибегнул к поэзии, как он часто делал, когда чувствовал, что проиграл очко.

— Бедная миссис Раст, — сказал он, — я уверен, что она действительно его любила. Для чего женщине жизнь, когда любовь мертва? Когда любовь мужчины иссякла?

Она ворочалась без сна Все ночи напролет И повторяла: «Ночь длинна! Мой милый не придет! Я слезы лью при свете дня И в утреннюю рань… Как жизнь измучила меня! Мой смертный час, настань!

Из чего Пит и Джо заключили, что они добились своего и им дано разрешение поступить так, как, по их мнению, они должны поступить. Они были удовлетворены.

Но в данный момент сидящий на много этажей выше Дэнди стал от нечего делать перематывать магнитофонную запись, прихлебывая виски с водой и закусывая соленым печеньем (двойное преступление, так как это невероятно увеличивало количество натрия и калорий в организме) и случайно услышал этот разговор. Он нарушил систему охраны (к чему еще может привести виски?), поднял трубку, набрал номер офиса и сказал:

— Что, черт побери, вы затеяли там внизу?

 

24

Изабел неприкаянно бродила по пустому дому. Понятно, пустота крылась в ней самой, а не в доме, который, как обычно, был полон цветов в горшках и высоких сапог. И от одиночества она тоже не страдала. Рядом был Джейсон, он распевал и дул в жестяную трубу, которую неосмотрительно подарили ему на день рождения Хамблы из Уэльса, чьих маленьких дочек Джейсон так огорчил. Но ребенок, как бы он ни шумел, не очень подходящая компания для неутешной матери. Только ночью, когда теплое тельце ребенка прижимается к ее телу, он становится источником поддержки и утешения — больше даже, чем муж, который хоть и имеет преимущественное право быть с ней рядом, вызван из холодного, бурного, безмужнего прошлого прежде всего по ее собственной воле, а не по велению судьбы.

Но днем для расстроенной, угрюмой матери ребенок — лишь дополнительный источник раздражения: он забирает у нее силы и не скрашивает ее судьбу. Мать набрасывается на него, ребенок хнычет. Плохо и тому, и другому.

— Ради Христа, — вскричала милая, добрая, разумная Изабел, создательница сотен замков из коробок для упаковки яиц, ценительница детских рисунков, развешанных ею на всех стенах.

— Заткнись, Джейсон!

— Сама заткнись! — взвизгнул Джейсон. — Я тебя ненавижу. Я разрежу тебя на куски и кину в мусорный бак, и тебя увезут далеко-далеко, и я никогда больше тебя не увижу.

И подслушивающее устройство, вмонтированное в кухонный потолок, все это слышало и все регистрировало, подобно тому, без сомнения, как все, что видит всевидящее Око Бога, проникающее в самые сокровенные уголки души человека, мужчины и тем более женщины, — регистрируется в великой Судной Книге, чтобы предъявить счет грешнику в день Страшного Суда.

Изабел посмотрела на Джейсона и подумала: если бы ты не родился на свет, я бы не попала сейчас в беду. Не потеряла бы мужа, сохранила самоуважение и свободу делать все, что пожелаю. — Предала сына в сердце своем.

То, что ее желания и потребности противоречили одни другим, Изабел не могла и не желала принимать в расчет. Ее снедала тревога, возмущение, ярость, мало того, ничем не оправданная уверенность, — несомненно, результат ложного умозаключения: раз это делаю я, значит, делаешь и ты, — что Хомер сбежал с другой женщиной и в этот самый момент лежит с ней на смятой постели. Постель, которую она видела мысленным взором, удивительно напоминала постель, на которой она сама совсем недавно лежала с Элфиком, но это ей и в голову не пришло.

Изабел привела Джейсона в школу.

— А Хомер? — спросила миссис Пелотти.

— Он уехал по делам, — сказала Изабел. — Джейсона заберет соседка.

— Если мы ее знаем, — сказала миссис Пелотти.

— Мы не отдаем детей чужим. Ну и синяк же у вас!

— Правда? — сказала Изабел.

Мне следовало, думала Изабел, идя домой по засыпанным мусором улицам, сделать то, что сделала бы любая разумная женщина: не рожать ребенка от Дэнди. И, возможно, вчера, в своем, пусть и подавленном гневе, я была права. Возможно, я вовсе не люблю Хомера, никогда не любила; возможно, необходимость и отчаяние слились воедино и назвались любовью. Но, если она не любит Хомера, не любит своего мужа, тогда действительно, как она увидела это вчера в то мгновение, когда на нее наступал обнаженный Элфик, перед ней открывается удивительный новый мир, где не надо брать разрешения любить, где путь к свободе бесконечно простирается перед тобой — сверкающий поток чувств, восторгов и наслаждения.

Но если она не любит Хомера, почему ее терзает эта яростная, сосущая, гложущая боль из-за того, что его здесь нет, что он ушел без разрешения? Почему поток свободы такой ледяной?

Изабел позвонила доктору Грегори.

— Лучше, если вы станете звонить в последние десять минут любого часа, — сказал доктор Грегори. — В противном случае я буду занят с пациентом и не смогу ответить. К счастью для вас, сегодня пациент не пришел, иначе я не снял бы трубку. Что-нибудь случилось?

— Да, — сказала Изабел.

— Вы отменили последний визит, — недовольно сказал доктор Грегори.

— Прошу прощения, — сказала Изабел; ей показалось, что большего он и не ждет, точно его пациенты не часто выражают сожаление о своих поступках. Он согласился принять ее на следующее утро в кабинете на Харли-стрит.

— Надеюсь, до тех пор дело подождет? — спросил он.

— Если не считать того, что я могу умереть, — сказала Изабел.

— Это что — угроза самоубийства? — спросил доктор Грегори.

— Нет, — сказала она.

— В таком случае, если никто не намерен вас убить, я надеюсь, вы как-нибудь доживете до этого времени?

Убить!

Изабел поспешила в соседний дом повидаться с Майей. Ее душевное смятение улеглось, как спадает в кастрюле закипевшее молоко, если плеснуть в него ложечку холодной воды. Голова ее, возвещая об опасности, безжалостно отбросила все, что исходило из сердца, словно ее отчаяние, растерянность и чувство утраты были всего лишь предметами роскоши, вполне уместными в мирное время, но вряд ли во время войны.

— Майя, — сказала Изабел, — мне припомнилось кое-что. Судьба любовницы президента Сукарно. Одни говорили, что она была учительницей музыки, играла на фортепьяно, другие — что она пела в ночном клубе. Главное, что у нее был ребенок от президента, сын; они жили в Маниле. Но когда мальчику исполнилось шесть лет, она стала обращаться за деньгами, требовала, чтобы признали и ее, и сына. Оба тут же погибли во время автомобильной катастрофы. И на этом бы все и кончилось, но насчет этой аварии стали задавать вопросы, и люди президента попытались сфабриковать дело против ее брата, который действительно всегда знал больше, чем ему было положено. Но это не прошло, вмешалась пресса, брат был спасен. Президента, возможно, случайно, но скорей всего по политическим мотивам убили, хотя, конечно, матери и ребенку от этого легче не стало. Они уже были мертвы. Какой урок можно из этого извлечь, Майя?

— Что лучше жить на Западе, чем на Востоке, — сказала Майя.

— Вероятно, — сказала Изабел, — когда на карту поставлены могущество, власть и престиж мужчины, жизнь и счастье женщин и детей не имеют значения. Женщины должны научиться увертываться от бомб и напалма, ядовитых веществ и тому подобного и притом — жить своей обычной жизнью. Мне это не очень-то нравится.

— Ей следовало помалкивать, — сказала Майя. — Если бы она не принялась отстаивать свои права, она до сих пор была бы жива.

— Мне тоже следует помалкивать в своей программе, — сказала Изабел. — Я должна говорить о цветном меде и дамбах в то время, как весь мир разваливается на части. Я ручная женщина, Майя. Домашняя кошечка, любимица всей семьи; я открываю рот и говорю только то, что всем приятно, я не хочу никого огорчать.

— Это не твоя программа, — напомнила Майя.

— Это их программа. Ты участвуешь в ней лишь благодаря их любезности.

— Понятно, стоило заявить, что она певичка из ночного клуба, все повернулись к ней спиной.

Певичка все одно, что проститутка, а проститутка — не человек, ее, как животное, можно безнаказанно убить. Вся разница в том, что их истязают еще при жизни. Но у нее был сын — сын президента, поэтому ее нельзя было так просто скинуть со счетов. Ее чрево выполнило свое назначение, и она понесла от мощи президента и дала жизнь его сыну, и даже ходили слухи, будто она действительно учит людей музыке — терпеливо и спокойно делает наш мир лучше. Это привело всех в такое замешательство, что ей пришлось исчезнуть.

— Видимо, оказалась для политиков твердым орешком, — сказала Майя.

— Дело не только в этом, — сказала Изабел.

— А возможно, она требовала слишком много денег. Мы никогда этого не узнаем. Без сомнения, в то время это всем казалось важным, но теперь с режимом Сукарно покончено — на благо или во вред. Никто ничего не помнит.

— Я помню ее, — сказала Изабел. — И сына президента. Надежда настоящего, надежда будущего.

Изабел взглянула на часы.

— Придется попросить Дженифер забрать Джейсона, — сказала она. — В который раз. Сегодня очередь Хомера, но где он? Справедливости и равенства в браке достичь не легко. Все в порядке, когда нами движет разум, но как редко это бывает.

— Самое главное, — сказала Майя, — остаться в живых.

— Я знаю это, — сказала Изабел, улыбаясь своей удивительной улыбкой и глянцевито поблескивая синяком. — К этому я и прилагаю все силы.

 

25

Дэнди Айвел метался по комнате, руки сцеплены за спиной, плечи опущены, голова — вперед. Точно так же, как маленький Джейсон в Лондоне. Джейсон, расхаживая взад-вперед, смотрел мультик про Пучеглазого; перед Дэнди на экране мелькали другие образы: Элфик, погружающийся в Изабел, вздымающийся над ней. Пленка бежала слишком быстро, все это казалось гротеском. Однако, когда Изабел вскрикнула — а Дэнди ни разу не удалось этого добиться, — ему стало горько.

— Достаточно, — сказал Максуэйн. Дэнди побагровел и покрылся потом. Максуэйна беспокоило его кровяное давление; их кандидат все время был на грани гипертонии; хотя нормальная половая активность помогала ему держаться в форме, половая активность в сочетании с душевными переживаниями только ухудшала положение. Сердце Дэнди билось слишком сильно, кровь слишком быстро мчалась по жилам, артерии сопротивлялись; внутренние баталии, жестокая война между его стремлением к победам и жаждой мира — и то, и другое имело союзников в его организме — грозили ему гибелью. Максуэйну было очень трудно решить, на чем остановить свой выбор — на том, что Дэнди должен знать, или на том, что он предпочел бы не знать. Было бы легче, если бы Дэнди вообще не участвовал в принятии решения, но для этого время еще не пришло. И гипертония не была достаточно серьезной, чтобы представлять физическую угрозу здоровью, разве что политическую, если о ней пойдут толки. Гарри постарался скрыть остроту проблемы даже от Пита и Джо.

— Достаточно, — повторил Максуэйн, но никто не передал киномеханику, чтобы он остановил проектор. Тени на экране зачаровывали, гипнотизировали. Элфик отдохнул, снова начал.

— Зачем вы мне это показываете? — потребовал Дэнди. — Какой в этом толк? Это вторжение в основное гражданское право человека: право на добропорядочную личную жизнь.

— Сэр, — сказал Пит, — а) ни один из них не является гражданином Америки и б) она ведет вовсе не добропорядочную жизнь. Мы видели сегодня убедительный тому пример на этом экране.

— Полагаю, она ведет такую же жизнь, как большинство из нас, — сказал Дэнди.

— Но не такую, как большинство американских матерей и дочерей, сэр, которые возложили на вас свои упования, — сказал Пит.

Максуэйн покачал головой, и Пит умолк.

 

26

Изабел была уже сверху Элфика, шея вытянута, голова откинута назад. Дэнди прекрасно понимал, чего хочет его команда. Они хотели изгнать ее из его сердца так же, как изгнали ее из его ума. Он расстался с ней ради будущего — картинка, в которую она не вписывалась. А теперь он должен расстаться с памятью о ней, а вместе с тем и с верой в то, что любовь и власть, мужчина и женщина, земля и огонь могут гармонировать, слиться между собой. Он должен извлечь Пиппу Ди из той формы, в которой она была отлита — блестящий, с иголочки новый суррогат, плод человеческих рук, — смахнуть с нее пыль и быть довольным. Глядя сейчас на Изабел, нет никаких оснований думать, что когда-то он был для нее средоточием жизни, а она — для него.

— Все равно, — сказал Дэнди, не обращаясь ни к кому в отдельности, — она сохранила ребенка. Она не уничтожила его.

— Она сохранила его, чтобы удержать мужчину, — сказал Джо, — только это ей и было нужно, да простит ее за это Дева Мария.

— К тому же она бросает ребенка на соседей, — сказал Пит. — Я не думал, что она опустится так низко.

Дэнди тяжело вздохнул. Чтобы Супермен и Лоис, парившие в космическом пространстве под музыку сфер, пришли к такому концу!

— Делайте, что хотите, — сказал Дэнди. — Делайте, что велит вам долг.

— Бог даст, — сказал Максуэйн после того, как Дэнди ушел, — нам не придется прибегать к крайним мерам, но мы должны иметь на это право, если такая необходимость возникнет.

— Абсолютно с вами согласен, — сказал Пит.

Дэнди зашел в комнату киномеханика и принялся болтать с его подружкой, у которой кружилась голова от желания, того настоятельного желания, какое автоматически вызывают порнографические картинки, и которое ее дружок, во всяком случае, более к ним привычный, не мог — то ли по занятости, то ли из гордости — удовлетворить.

Дэнди отвел ее в дамскую уборную и забаррикадировал дверь, заклинив ручку при помощи стула, обитого золотистой парчой. Девица не возражала и сбросила платье с полным энтузиазмом. Ее дружок тоже не выразил протеста; в конце концов, это был сам кандидат в президенты, ему, всего лишь киномеханику, тоже была оказана честь — так сказать, через доверенное лицо. Дэнди положил ее на золотистый нейлоновый ковер среди сверкающих зеркальных стен и наконец подавил призрак Изабел. Секс великолепен, девушки — грандиозны, забвение — желанно. Он стирал Изабел из памяти, как нервная машинистка стирает ошибку: раз за разом, еще и еще, когда уже в этом отпала нужда и ошибка была давно забыта; он предоставил ее своей судьбе.

— Да, это проблема, — сказал Пит Джо, когда они в растерянности поджидали под дверью, а члены Комитета, многие старше их по возрасту и положению, без всякой на то необходимости ходили взад и вперед по коридору. Некоторые посмеивались или улыбались. Поразительно, как быстро распространяются слухи.

— Еще и какая! — сказал Джо Питу.

Хлюп-хлюп. Раньше, до того, как я ослепла, я тоже хлюпала носом, наревевшись из-за какой-нибудь пустячной обиды, нанесенной мне Лоренсом, и ходила из конца в конец по Уинкастер-роу, с красными глазами, преисполненная жалости к самой себе, спрашивая совета, требуя сочувствия и помощи моих соседей, словно имела на это право.

— Лучше бы ты этого не делала, — обычно говорил Лоренс, когда мир и дружба были восстановлены. — Моя мать никогда так не поступала. Она все держала при себе. У нее была своя гордость. Она оставалась предана мужу, как бы он ни поступал.

— Она умерла от рака. Он разъел ее, пошел внутрь, раз она ничего не выпускала наружу.

— Нет абсолютно никаких доказательств того, что между раком и благоразумием существует какая-нибудь связь, — сказал он надменно, но по мне эта гипотеза была ничуть не хуже других.

Странно, но теперь, когда я ослепла, я больше не выставляю свою жизнь напоказ друзьям и соседям. Напротив, они выставляют свою жизнь передо мной. Я заняла более высокое положение, а возможно, дело в том, что они не могут мне помочь, а — я им могу — могу пронзить мрак отчаяния лучом света. Я не вижу их пылающих щек, и опухших глаз, и хлюпающих носов. Зато я слышу их голоса — потоки звуков, пронизывающих всю ткань нашей жизни на Уинкастер-роу, проникающих сквозь кусты фуксий, захлестывающих ограду нашего сада одновременно со смехом и нежными словами.

О, пожалейте меня, помогите мне, позаботьтесь обо мне. Я всего лишь дитя, я не могу жить в одиночестве! Никто меня не понимает. Все плохо ко мне относятся. Особенно он, особенно она, кого я считал (считала) совершенством, лучшим в мире, единственным (единственной), кому можно верить. Теперь я вижу, что он сделал, послушайте только, что она говорит. Разве это можно простить? Как можно ждать, что я буду жить в такой атмосфере, когда меня так здесь оскорбляют?

Представляешь, он разорвал наши свадебные фотографии! Представляешь, у нее есть любовник! Она настраивает против меня детей! Он их подкупает, на самом деле он вовсе их не любит! А мы так мечтали о нашей будущей жизни, нашей с ним (с ней) вдвоем, у нас все должно было быть совсем иначе.

Да, и у меня тоже. Хлюп, хлюп, в темноте, где никто до меня не доберется, даже Лоренс; я так глубоко погрузилась в себя, что ему меня не достичь.

Хлюп, хлюп. У Оливера насморк. Его чиханье доносится до меня еще раньше, чем шаги. Оливер — архитектор из 13-го номера. Его жена, Анна, забирает детей на уик-энд. Он заботится о них в будние дни. Она отсутствует временно, во всяком случае, так она говорит. Анна влюбилась; ей нужно время, чтобы это чувство исчерпало себя в постели любовника, пока Оливер варит мальчикам на завтрак кашу и выуживает грязные носки у них из-под кровати, а школьные галстуки из-за чемоданов. Он же платит за их образование — Анна требует, чтобы им были предоставлены наилучшие условия, ведь их домашний очаг лежит в руинах.

— А почему бы ему и не заботиться о них? — говорит Хилари. — Они в той же мере его дети, как и ее. Если он не собирался о них заботиться, нечего было их и заводить.

У Оливера всегда насморк. Слезы у него текут из носа, а не из глаз. Он любит свою жену, которая спрашивает себя, любит ли она его, из чего следует, что она его не любит, а потому Оливер без конца чихает, сморкается и вытирает глаза. Хлюп, хлюп.

Нам было так уютно, — жаловалась мне Хилари сегодня днем, — мы разговорились по душам, так надо же, пожаловал мужчина и все испортил. Пожаловал мужчина! Прадедушка Хилари ударил ее прабабушку кочергой и убил ее. На глазах у бабушки Хилари. Это было событие — огромный камень обрушился в реку времени и разделил ее на несколько ручейков. Чтобы такое событие стерлось из памяти, выветрилось, нужно не одно поколение. Пожаловал мужчина! У бабушки было десять детей, и она не хотела одиннадцатого; если бы их было девять, Хилари никогда бы не явилась на свет.

Мы рассматривали этот вопрос со всех сторон, у нас на Уинкастер-роу, и укоризненно качали головами, спрашивая себя, не следует ли нам хотеть, чтобы нас вообще не было на свете, раз наше бытие зиждется на грехе, и горе, и многих других вещах, которые мы уничтожили бы, если бы могли.

— Сиди спокойно, Оливер, и слушай, — сказала Дженифер, — только не садись слишком близко, чтобы мы не подхватили твой насморк.

— Это аллергический насморк, — сказал Оливер, — он не заразный. О чем пойдет речь?

— Майина фантазия о Хомере и Изабел из третьего номера, — сказала Хоуп.

— Да, одно время ходили слухи, — заметил Оливер, — что отец ребенка вовсе не Хомер, а Дэнди Айвел.

— Майя, — удивленно сказала Хоуп. — Это же неправда?

— Правда, — ответила я.

Хлюп, хлюп. Придется из кожи вон вылезти, чтобы отвлечь Оливера от мыслей о жене и ее любовнике. По воскресеньям, когда она берет к себе детей, она сажает их рядком перед телевизором, а сама уходит в спальню с любовником. Чем хуже она обращается с мальчиками, жалуется Оливер, тем больше они, по-видимому, ее любят. Нет справедливости на свете.

 

27

Доктор Грегори велел Изабел лечь на блестящую кожаную кушетку. Внизу, на Харли-стрит, сплошным потоком шли машины. Ей больше нравилась его квартира на Сент-Джон-вуд. Там ее невропатия была даже приятна, придавала ей интерес в собственных глазах; здесь, по ассоциации, она чувствовала себя пациенткой, нуждающейся в лечении.

— Я бы предпочла сидеть, — сказала она. — Для чего мне ложиться? Это символизирует мое подчинение?

— Почему вы не хотите лечь? — У доктора Грегори было обыкновение отвечать на вопрос вопросом.

Его кресло стояло у изголовья кушетки, так что она не видела его.

— Вы можете на меня напасть.

— Вы всегда боитесь, что на вас нападут?

— Да.

— Я лично или кто угодно?

— Кто угодно. Что это значит? Что меня мучит чувство вины?

— А оно вас мучит?

— Да.

— Почему?

— Потому что я совершила прелюбодеяние. Это слово звучит слишком мелодраматично? Простите. Его обычно употребляла моя мать, говоря об отце. Твой отец? О, он совершил прелюбодеяние. Словно тем самым он превратился в ничто, в фикцию.

— И теперь вы ощущаете себя фикцией?

— Нет. Я довольна тем, что я сделала.

— Почему вам так срочно понадобилось повидаться со мной? Мне можно звонить только в последние десять минут каждого часа. По-моему, я вам уже говорил об этом.

— Потому что происходит что-то неладное, и я не могу доискаться что. Я не чувствую себя дома в своем доме, я не чувствую Хомера своим мужем.

— Но Джейсона вы чувствуете своим сыном?

— Своим и Дэнди.

В голосе доктора Грегори была улыбка.

— Вы думаете, я все это придумала? — Изабел рассердилась.

— Я думаю, что пока мы не провели еще несколько сеансов, вам следует вести более тихую жизнь. Если у вас возникли фантазии насчет того, кто отец вашего сына, держите их при себе. И держитесь подальше от постелей ваших коллег, если это вам не очень трудно. Не доверяйте своему чувству, будто вы всемогущи — что именно вам суждено спасти мир. Это не так. Психотерапия всколыхивает в человеке множество вещей. В этом ее задача. У невропатов — эмоции и защитные реакции размещены неправильно, как нарушенный узор на выложенном плиткой полу. Плитку надо снять с места, пересортировать, расположить по-новому, чтобы получился правильный узор. Но пока плитка стоит дыбом, ступать следует поосторожней. В этом весь фокус. Похоже, что вы надели огромные сапоги и топали здесь довольно неуклюже, миссис Раст, да еще давали по пути пинка там и сям.

Некоторое время Изабел молчала.

Доктор Грегори тоже.

— Понятно, — наконец сказала она. — Начать с того, что у меня никогда не было настоящего дома, поэтому я теперь думаю, что я не имею на него прав. У меня никогда не было отца, поэтому какая-то часть меня считает, что мне лучше обойтись и без мужа. Вот почему оба они кажутся мне нереальными. Подсознательно я стараюсь избавиться от Хомера. У меня к нему двойственное отношение. Какая-то часть меня чувствует, что я слишком хороша для него, и я пытаюсь его отвергнуть. Я не хочу, чтобы он был отцом Джейсона. Все во мне восстает против этого. Вот я и придумала эту историю про Дэнди. То, что я ее помню, вовсе не значит, что это было на самом деле. Я лежу на кушетке в кабинете психиатра на Харли-стрит, и я совсем-совсем безумна.

— «Безумна», пожалуй, слишком сильное слово, — любезно сказал доктор Грегори.

— Хомер пытался все это мне объяснить, но я не желала и слушать. Я во что бы то ни стало хотела назвать другого отца, и Дэнди Айвел вполне подходил для этой роли.

— Верно. — Доктор Грегори издал короткий звук, принятый ею за смех: что-то вроде «куд-ку» — прерванное на середине кудахтанья.

— Что теперь случится? Иллюзия рассеется? Когда я взгляну на Джейсона, я увижу Хомера, а не Дэнди в его глазах? И когда холодное тело Хомера внедрится в мое, я перестану вспоминать излучаемое Дэнди тепло?

— Хомер кажется вам холодным? — Это, видимо, заинтересовало доктора.

— Если я так сказала, вероятно, да.

— Температура тела одного человека почти не отличается от температуры тела другого. Ваше ощущение чисто субъективно. Бедный Хомер.

— Да, — сказала Изабел, — бедный Хомер.

— Когда вы чувствуете, что на вас находит паранойя, — сказал доктор Грегори, — а именно так называется болезнь, которой вы страдаете, весьма неприятная болезнь, относитесь к ее симптомам так, как вы относитесь к физической боли: ждите, пока они пройдут. А они пройдут.

— Вы меня почти убедили, — сказала Изабел, — только понимаете, другие люди тоже видят у Джейсона сходство с Дэнди Айвелом. Как насчет этого? Я сама это слышала.

— Вам кажется, что слышали, — сказал доктор Грегори. — А это могут быть ваши внутренние голоса в такой форме.

— У меня действительно под глазом синяк?

— О, да. — Снова смех — оборванное кудахтанье.

— И это сделал Хомер?

— Полагаю, что да. Я бы и сам, наверное, вас ударил в подобных обстоятельствах.

— Значит, завтра я, возможно, не смогу вести программу.

— На мой взгляд, — сказал доктор Грегори, отнюдь не сочувственно, — это последняя из ваших забот.

Изабел опять не успела забрать Джейсона вовремя. Когда она подходила к школе, навстречу ей попадались последние матери с детьми. В школе Джейсона не оказалось, ни в раздевалке, ни в классной комнате. В нарастающей панике она металась по пустым классам и коридорам, крича: «Джейсон! Джейсон!», слыша лишь эхо в ответ. Ее сердце застыло от ужаса. Детские рисунки насмехались над ней со стен; незаконченные столбцы цифр — с грифельных досок на партах. В тихой комнате раздавалось лишь сопение морской свинки, участницы программы «я учусь всех любить».

— Джейсон! Джейсон!

По коридору навстречу ей чуть не бежала миссис Пелотти в оранжевой накидке, с распущенными волосами.

— Миссис Раст, что вы здесь делаете? Занятия давно закончились.

— Я потеряла Джейсона. Я не могу найти Джейсона.

— Его забрала ваша соседка. Вы предупреждали меня об этом утром. Что с вами такое?

Она дала Изабел коньяка из медицинского шкафчика.

— Так или иначе, — сказала миссис Пелотти, — вы пришли слишком поздно. Я бы очень сердилась, если бы бедному маленькому Джейсону пришлось так долго ждать. Но раз его забрали, все в порядке.

— Я надеюсь, вы не занесете в карточку Джейсона, — сказала Изабел, — что у него мать — невропатка.

— Если я это и сделаю, — сказала миссис Пелотти, — то лишь для пользы Джейсона, а не в упрек вам. Мне очень жаль теперешних мам. Они теряют своих детей из-за современной системы образования. Я часто вижу, как они блуждают по школе в поисках детей, думая, что потеряли их, в то время как дети благополучно находятся в другом месте. Но я очень устаю, и мне мерещится невесть что.

Изабел нашла Джейсона у Дженифер. Он смотрел телевизор.

— Я велела ему смотреть сидя, — сказала Дженифер, — а не ходить взад-вперед по комнате, как всегда. Я знаю, это тебя раздражает, хотя понятия не имею, почему.

 

28

Пит отправился на прием к некоему доктору Олкотту, жившему в уютном домике в Джорджтауне. Доктор Олкотт эмигрировал в свое время из Англии, писал научно-популярные книги по психиатрии и вел бесконечную войну с медицинскими государственными учреждениями, которые он обвинял в косности мыслей и страхе перед химиотерапией. Доктор Олкотт говорил таким глубоким басом, что его обвинения доносились до ушей соседей, а на стенах кабинета тряслись картины. Почти на всех были нарисованы слоны, к которым доктор питал симпатию: неторопливые, разумные твари.

Пит замаскировался под журналиста. То есть снял галстук и расстегнул верхнюю пуговицу рубашки, которую положено было носить с галстуком. Попросил у брата жены дать ему на время замшевые туфли и перед выходом из дома не побрился, не причесался и не наполировал ногти.

— Хоть бы ты почаще так выглядел, — сказала жена, когда он выходил из парадной. Это его расстроило. Она сделала себе короткую стрижку, волосы иголками торчали во все стороны. Раньше у нее была гладкая лоснящаяся прическа. Правда, описать ее он бы не смог ни тогда, ни теперь, но что думал, то сказал. Та ему нравилась, эта — решительно нет.

— О, Пит, — отозвалась жена. — В этом все дело. Ты никогда не видишь того, что, по-твоему, нормально, только то, что за пределом нормы, твоей нормы. И ты отстаешь от времени. Хорошо бы ты это понял. Ты не мог бы найти какую-нибудь другую работу?

От этого ему легче не стало. Он всегда раньше считал, что у него счастливый брак.

Пит сказал доктору Олкотту, что пишет статью о том, какую угрозу для современного общества представляют сексуальные маньяки. Он предложил заплатить гонорар за полученные научные сведения, но доктор Олкотт отказался от денег.

— Знание не оценивается в деньгах. Я беру деньги, когда исцеляю больных, так как переход денег из рук в руки ускоряет процесс исцеления. Единственное, в чем был прав венец.

— Венец?

— Фрейд.

— Понятно.

— Другими словами — шарлатан. Компания психопатов, как все в Европе. Да и теперь не лучше. Какими были, такими и остались. Воображают, будто победили депрессию. Они выдвигают на первый план индолеамин. Идиотская гипотеза. Думают, будто причина всех неприятностей кроется в избытке триптофана в мозгу, он де все там взбаламучивает. Сам я стою за катехоломин; все дело в норепинефрине, вот где собака зарыта, — в распаде тирозина. Вам ясна моя мысль? Они дают депрессантам то, что следует давать маньякам. Вам ясно?

— Вполне, вполне, — отвечал Пит, строча в блокноте, который он одолжил у жены.

— Возьмите здоровое, нормальное животное, вроде слона. Благодаря чему слоны нормальны? Благодаря своему мозгу. Их мозг не вырабатывает морефрина. И никто не станет утверждать, будто слоны плодятся, как кролики. Вам ясно?

— Вполне. Так что же излечивает сексуального маньяка? Трициклины? Вы их применяете?

— Да. Деципрамин, имипрамин, нортриптилин.

— Длинные слова, — заметил Пит.

— Утешает родных. На что им надеяться? Они простые люди, они не химики. В наши дни каждый пациент — живая клиническая лаборатория. Почему бы и нет? Психи — не люди. Родственники все время об этом забывают.

— Еще один вопрос, — сказал Пит, — как сексуальных маньяков лечат в государственных исправительных учреждениях?

— Нейролептики, — сказал доктор Олкотт. — Это основные транквилизаторы. Когда надо быстро успокоить возбужденный фаллос, обычно прибегают к хлоропрамазину. Или галперидолу. Я лично за галпередол.

— Противопоказания? — спросил Пит.

— Они могут слишком понизить кровяное давление, если пациент страдает от гипотонии. Головокружение, тошнота, потеря сознания. Я предпочитаю давать галперидол в сочетании с литием, который повышает давление. На всякий случай.

— Литий?

— Литий карбонат. Замечательное снадобье, творит чудеса. Он сейчас не в чести. Всем надоел. Слишком простое название.

— Это не опасно?

— Нисколько. Ни для одного энергичного американца, который кидается в атаку, желая доказать, что он мужчина, слишком часто, чтобы это устраивало его жену. И на вкус нормально. Можно раскрошить и всыпать в суп. Иногда я думаю, что это и делает моя жена. У меня болит голова… меня качает… что-то со слухом. Я кричу?

— Какая нужна доза?

— Чего — галперидола?

— С литием.

— Триста миллиграммов в день. И того, и другого. Я сам принимают столько же. Моя жена не любит заниматься любовью, — голос его поднялся, оповещая об этом всех соседей.

— Я ее, понятно, не виню, — добавил он тише. — Взгляните на меня.

Живот его колыхался, лицо отекло.

— На умственные способности не влияет? — спросил Пит.

— О, Господи, нет! Взгляните на меня.

Он распахнул дверь неестественным судорожным движением; руки его тряслись.

Наверное, передозировка, подумал Пит. Если у Дэнди появятся такие симптомы, нам всего-то и надо, что уменьшить порцию.

Джо связался с химиком, который изготовил из галперидола и лития шипучие таблетки, ничем не отличавшиеся по вкусу и виду от таблеток витамина С, которые Дэнди регулярно принимал утром и вечером. Делать это его убедила Пиппа Ди. Дэнди уважал Пиппу и восхищался ею, но она не вызывала в нем ни любви, ни желания; ей нечего было опасаться его сатириоза, если Дэнди действительно был болен этой болезнью. Джо и Питу было приятно думать, будто Пиппа на их стороне. Ради нее Дэнди стал значительно меньше пить, ради нее, а вовсе не потому, что ему было сказано это Комитетом.

Когда Дэнди станет президентом, они с Пиппой поженятся. Как принц Чарльз и леди Ди. А впереди — второй, и третий, и четвертый срок президентских полномочий. Иначе и быть не может. А затем монархия, наследование престола.

Мысль о провале никому и в голову не приходила; никому, кроме Дэнди.

Теперь уже их торопил Максуэйн.

— Отправляйтесь, черт подери, за океан, — сказал он, — узнайте, что там происходит. Слишком много народа получают жалованье за то, что плюют в потолок там, да и здесь, если на то пошло.

Пит и Джо отправились. На этот раз им позволили лететь на «Конкорде», поскольку главное сейчас, сказал Максуэйн, — время. Они были довольны. Их оружие, зарегистрированное и проверенное службой безопасности, путешествовало отдельно, в багажном отсеке, отчего они чувствовали себя странно, словно были голыми.

 

29

Слышите? Зашуршала во тьме листва, треснула ветка. Что-то крадется там, в лесу. Ну конечно же, саблезубый тигр. У входа в пещеру догорает костер. В золе дремлют, сгрудившись, дети, увечные, грязные, дикие. Женщины жмутся друг к другу, со страха что-то невнятно лопоча. Где мужчины?

— Я вам скажу, где мужчины, — говорит Хилари. — Все они спят мертвецким сном, нажравшись бетеля, или награждают друг друга кусочками камня за храбрость в битве с мамонтом, или в соседней пещере убивают чужих женщин и детей.

— Послушай, — говорит Оливер. — Я мужчина. Я не убиваю женщин и детей.

— Все они там, кроме одного или двух, — не очень любезно заключает Хилари, — слишком изнемогших от любви или вожделения, чтобы присоединиться к общей своре.

Топ, топ. Опасность приближается. Настоящая опасность. Это не игра — рука поверх руки, — в которую любят играть дети перед камином: моя рука, твоя рука, все быстрей и быстрей, мужчины и женщины, твое очко, мое очко. Снаружи темно и холодно, так холодно, что можно замерзнуть до смерти. Руки мужчин больше, сильнее.

Хрусть! Твой палец сломан.

— Интересно, что делали пещерные женщины, когда у них наступали месячные, — говорит Дженифер. — Прости за такую менструальную тему, Оливер.

— Нашла за что извиняться, — в ярости восклицает Хилари. — Неуместная скромность! Чего тут стыдиться?

— Ничего они не делали, — говорит Хоуп. — То же, что делают женщины в нашей стране, если сидят в карцере в тюрьме или в сумасшедшем доме. Просто заливают все кровью. На тебе жесткая парусиновая хламида, нижнего белья нет. Ты находишься в камере двадцать четыре часа в сутки. В ней нет ничего, кроме тебя и унитаза без крышки. Туалетной бумаги тоже нет. Три раза в день в отверстие в двери тебе пихают миску с едой. Раз в неделю тебя выводят мыться. Если из тебя начало лить между банными днями, тем хуже: Никто об этом не знает, одна ты. Будешь бить и колотить в дверь — тебя только продержат там дольше. Вот и делаешь то же, что пещерная женщина. Заливаешь кровью ноги, заливаешь кровью пол.

Все удивленно повернулись к Хоуп. Она улыбается своей ослепительной улыбкой, издает беззаботный смешок.

— Я была в таком заведении, — говорит она. — В пятнадцать лет у меня появились странности. Я стала воровать и заговаривать на улице с мужчинами. Меня взяли под стражу, я сделала попытку убежать, перебралась через одну-две стены, нанесла один-два удара; прошло полгода прежде, чем родителям удалось вызволить меня. Шесть недель я провела в карцере. Мне повезло, за это время месячные были у меня два раза.

Оливер нарушил молчание.

— Но в мужских тюрьмах условия не лучше, — говорит он.

— Насколько я знаю, мужчинам дают туалетную бумагу в этих ваших «камерах уединения», — говорит Хоуп. — «Камеры уединения»! Звучит неплохо.

Топ, топ. Опасность подбирается все ближе. Одна жизнь гибнет за другой. Хоуп скользит по поверхности собственной жизни; острая на язык, с широко распахнутыми глазами, с необузданным сердцем, она играет наверняка.

— По-моему, ваше представление о перепуганных, онемевших от ужаса пещерных женщинах ошибочно, — быстро произносит Дженифер. — У них обязательно был хворост, и, когда они слышали рев саблезубого тигра, они просто разжигали костер. А другие заостряли колья, чтобы проткнуть зверю глаза, если он на них кинется. И дети вовсе не были грязные и не грудились в золе, они лежали, как и следует, на чистых подстилках из соломы и мха, в ряд у стены пещеры, с начисто вытертыми руками и лицами.

Топ, топ. Слышите? Дженифер живет в постоянной осаде: разжигает костер, точит колья, готовится отразить опасность. Она вылизывает своих детей, придает им надлежащий вид, как кошка вылизывает котят. Делайте это, не делайте то! Будьте осторожны, когда переходите дорогу, не разговаривайте с чужими людьми. Фтористые таблетки, чтобы в зубах не было дупла. Яблоко, апельсин и яйцо каждому ребенку каждый день, чтобы кости были крепкие, мышцы упругие, кожа гладкая. Восемь детей в доме. Апельсин в день на ребенка, скажем, в течение пятнадцати лет. Сорок тысяч штук или около того. Их надо купить, принести домой, помыть, снять с них кожуру и выкинуть ее. Все — ради витамина С.

Топ, топ. Если у детей все в порядке и вам нечего бояться, бойтесь, что они схватят насморк.

У меня нет детей, но меня тоже терзает страх, непонятно, что вырывает меня из сна посреди ночи; я уверена: в комнате кто-то, что-то есть. А я даже не могу зажечь свет. И тогда я зову страх к себе внутрь, я заговариваю с ним: скажи мне, говорю я, почему ты во много раз больше, чем того заслуживает один человек, и он отвечает: потому что я — все ваши страхи, а ты — все вы в тебе одной; вас не легион, как ты думаешь, тебе надо научиться делить меня с другими. Потеря одной женщины — это потеря каждой женщины. Голос страха звучит в темноте, я принимаю его в себя, он растворяется во мне, он часть меня, и вот он исчезает. Я снова засыпаю, перехожу от мрака в еще более густой мрак.

Я не думаю, что шаги страха когда-либо смолкнут — мягкие, настойчивые шаги за границей света от костра, — просто время от времени я сплю и не могу их слышать.

 

30

Хомер, как и предсказывали все, в том числе Элфик, Майя, Дженифер, Хоуп, Пит и Джо, вернулся домой достаточно скоро.

Он все же не вышвырнул, как полагала Хилари — единственная из всех, — плачущую, отвергнутую Изабел в огромный, клокочущий чудесный водоворот, где кружатся Одинокие Женщины. Нет. Хомер вернулся, когда Изабел спала, рядом с ней — Джейсон, осторожно извлек ее крепкими мужскими руками из новой, незнакомой ей страны, где царят страх и независимость и, вернув статус респектабельной замужней женщины, снова водрузил на пьедестал собственного уважения и уважения общества. С этой выгодной позиции открывается прекрасная панорама, солнце неустанно озаряет горные вершины хорошего поведения и общепринятой морали, заливая их своими лучами из самых лучших побуждений.

Нечего удивляться, что так много женщин стремятся там обитать и сражаются за то, чтобы не попасть под лопасти бунта, революции и жертвоприношений.

Изабел спала тяжелым сном человека, истощенного эмоционально и сексуально, живительным сном, который ничего не сулил в будущем, лишь отзывался на то, что ушло в прошлое.

Хомер гладил ее по волосам, звал шепотом по имени, тряс, пока ему удалось ее разбудить.

— Если бы я был взломщиком, Изабел, — укоризненно произнес Хомер, — я обобрал бы тебя до нитки.

Было около часу ночи.

— Мне сказали, что ты в Нью-Йорке.

— Я и был в Нью-Йорке, — сказал Хомер. — Но я соскучился по тебе. И прилетел домой.

— Не разбуди Джейсона, — сказала Изабел. Она села в постели, теплая от сна. Хомер, не снимая куртки, обнял ее. От него пахло самолетом: смесь пота и гигиенических средств, одеколона и машинного масла. Мелькнула и пропала мысль о Дэнди. Хомер не брился; подбородок был колючий.

— Шестилетнему мальчику не следует спать с матерью, — заметил Хомер. — Что бы сказал на это доктор Грегори?

— Не знаю и знать не хочу, — отрезала Изабел; но и то, и другое было неправдой. Она прекрасно знала, что сказал бы доктор Грегори, поскольку неизменно слышала от него самое неприятное и трудное для нее предположение из всех возможных: что она предает роль матери, требует у Джейсона утешения, а не дает его и тем самым выводит его из равновесия.

— Но могу спросить его завтра, если хочешь. И за все время, что тебя не было, Джейсон ни разу не мочился в постель и не кусался, так что, возможно, ходить к доктору Грегори надо как раз тебе, а не мне.

Хомер рассмеялся.

— Пусть он сначала уничтожит твои фантазии, Изабел, ради всех нас. Я с трудом переношу перелеты через несколько часовых поясов.

— Почему ты смеешься? — спросила Изабел. — Мне было ужасно.

— Вероятно, потому, что все это смешно. Ты вдруг заявляешь, что Джейсон не мой. Еще какой мой, это видно невооруженным глазом. Мне не следовало принимать твои слова всерьез. Он выглядит, как я, думает, как я, чувствует, как я. Сам он, безусловно, верит в то, что он мой сын, но, Изабел, все это сразу же перестанет быть смешным, если твое заявление дойдет до его ушей. Представляешь, как это расстроит его?

— Конечно, — сказала Изабел. Время мчится вперед, ребенок растет, сплетает нити жизни в новый, неожиданный узор, краски его становятся все ярче, а жизненная ткань постаревшей матери изнашивается и выцветает. Она неохотно согласилась: — Конечно он твой сын.

Хомер подхватил Джейсона худыми, но мощными руками и понес его наверх, прочь от постели матери со смятыми простынями в собственную его аккуратную постель. Джейсон вскрикнул и стал было протестующе вырываться, но так до конца и не проснулся.

— Тяжелый, — сказал Хомер.

Изабел подавила мысль: да, Дэнди был тяжелым, он давил ее своим телом, своим превосходством. А Хомер — нет, они и здесь были на равных.

Хомер разделся и скользнул под одеяло рядом с ней; задрав ночную рубашку, стал гладить ее грудь. Изабел лежала неподвижная, уступчивая, однако настороженная, словно от ее внезапного движения он мог стать опасным, и его пальцы, перестав ее ласкать, станут терзать и рвать ее тело. Толчки его плоти могут участиться, выйти из-под контроля, он вклинится в нее с такой силой, что уничтожит ее. Она поняла, что полностью зависит от его доброй воли; в этом таилась опасность, это предвещало зло.

— Расслабься, — сказал Хомер. — Все в порядке. Все вошло в колею. Доктор Грегори слишком тебя взбаламутил, в этом все дело. Скоро все уляжется, все стихнет.

Уж очень он много говорит, подумала Изабел, для человека в пылу страсти. И мое сердце холодно. Почему?

— В чем дело? — настаивал Хомер.

— Я так беспомощна, — сказала Изабел. — Ты можешь меня ранить.

— Видно, ты чувствуешь себя виноватой, — сказал он. — Ты ведь тоже можешь ранить меня, когда я так вот открыт перед тобой, однако ты этого не делаешь. Это я, Хомер, Изабел.

Она подумала о графике совместной жизни, висевшем на кухонной стене; все поровну: потраченное время, потраченный труд. Общее их намерение жить честно и справедливо. Хомер. Она не хотела его, он, как брат, с которым не очень-то ладишь. И ей так хорошо известны все его реакции в постели.

— Ты изменилась, — сказал Хомер. — Что-то изменилось.

Она вспомнила Элфика. Элфик был там, куда сейчас проник Хомер. Вины она не чувствовала, только усилилась настороженность.

— Ничего не изменилось, — сказала Изабел. Но это было не так.

Лицо Хомера над ее лицом то приближалось, то удалялось. Вот близко, вот далеко. Она чуть не засмеялась. Когда он приближался, ей хотелось, чтобы он был подальше, когда удалялся, она пугалась, вдруг он исчезнет совсем. Она почувствовала свое тело — оно механически отвечало ему, и на какое-то время Изабел перестала размышлять. Он не был больше Хомером, не был Элфиком, не был Дэнди, не был Гримблом или одним из десятка других мужчин, которых она с трудом могла вспомнить: он был всеми ими вместе — для этого он сойдет.

Хомер спал, аккуратно и спокойно. Изабел не смыкала глаз, впервые она завидовала матери: теперь она понимала, почему мать позволила отмереть той своей части, которая причиняла ей боль и вызывала смятение, как смогла остаться там навеки, высушенная жгучим, желтым песком, наблюдая за действием Божьего Промысла с безопасного расстояния в то время, как ее дочь барахталась в трясине собственных чувств, честолюбия и страхов, не в силах выбраться на твердую почву.

В соседнем доме, у Майи, зажегся свет. Наверное, не может заснуть, подумала Изабел, но тут же сообразила, что это, должно быть, Лоренс, а не Майя, Майя не стала бы брать на себя труд поворачивать выключатель. Майя жила в свете своей души, другого света у нее не было. Изабел почувствовала еле уловимый трепет благодарности, шевельнувшийся в ней, как нерожденный ребенок, и уснула.

 

31

Хомер посадил Джейсона на багажник велосипеда — они ехали в школу.

— Не опоздайте, — крикнула вдогонку Изабел, — миссис Пелотти вечно волнуется по пустякам.

— Сама не опоздай и забери его вовремя, — добродушно сказал Хомер в то время, как, вихляя из стороны в сторону, они выехали в легкий туман. За его спиной послышался смех Джейсона, он смеялся над матерью. Уверенно обхватив отца, он сплел пальцы у него на груди. Сын Хомера. Изабел помахала на прощанье рукой и вошла в дом.

Сегодня выходила в эфир их передача. Репетиция с двенадцати до трех, возвращение домой, в четыре забрать Джейсона из школы и к семи, когда начнется трансляция, снова быть в студии. Хомер к этому времени вернется с работы и сможет приглядеть за Джейсоном.

Все пришло в норму. Даже глаз стал лучше, не такой заплывший, хотя синяк приобрел на редкость странный цвет.

— О, Боже, мне так жаль, — сказал Хомер. — Конечно же, я не хотел этого делать.

Когда она закрывала дверь за Хомером и Джейсоном, зазвонил телефон. Звонила Дорин Хамбл из Уэльса.

— Изабел, — сказала Дорин, и Изабел почудилось, что она слышит, как где-то неподалеку кашляют дети и переступают с ноги на ногу овцы. — Я звоню узнать, все ли у тебя в порядке, не нужно ли тебе чего-нибудь. Ты в любой момент можешь приехать к нам и спрятаться здесь, пока все не будет позади.

— Очень мило с твоей стороны, Дорин. Пока что не будет позади?

— Выборы.

— Какие выборы?

— Президентские, конечно.

— Но зачем мне прятаться, Дорин?

— Ты хочешь сказать, ты еще не видела?

— Чего не видела?

— «Космополитэн».

— Я не читаю «Космополитэн». И я никогда бы не подумала, что такая газета в твоем вкусе.

— Почему бы и нет, — сказала Дорин обиженно.

— Прочитай сама, — продолжала она. — Там есть очерк о парах, работающих в журналистике, о тебе и Хомере в том числе, и хороший снимок Джейсона. А через несколько страниц — большой материал на двойном развороте о Дэнди Айвеле, и, Изабел, сходство поразительное, тут не может быть двух мнений. Так неудачно. Нельзя это как-то остановить, Изабел? Это неопасно? Тебе, верно, не хочется об этом говорить, хотя все остальные не говорят ни о чем другом. Я только одно хочу сказать, если тебе нужно где-то укрыться, мы к твоим услугам. Только твой телефон, верно, прослушивается — как и у всех других, — так что, раз я это сказала, от этого тоже не будет толку.

— Дорин, — осторожно спросила Изабел, — ты сказала, все только о том и говорят. Кто эти все? И о чем они говорят?

— Гримбл болтает об этом во всех барах на Флит-стрит. О тебе и твоем романе с Дэнди Айвелом, и о том, что Джейсон его сын. Ты заняла его место в «Конкорде» во время первого полета, и Гримбл тебе этого не простил. Ваша газета расшиблась в лепешку, чтобы достать для него место рядом с Дэнди. И ты посылала им всю эту туфту про Алабаму, когда сама забралась вместе с Дэнди в нору в его отеле. Я не стану спрашивать, как там было, это вульгарно.

Но люди говорят, как он ни старается, он в этом не очень-то хорош. Никто не может сказать, что мы здесь, в Уэльсе, потеряли связь с миром, похоже, мы знаем больше о том, что происходит, чем вы, горожане. Интересно, «Космополитэн» по ошибке поместила эти фотографии рядом, или кто-то решил сыграть злую шутку?

— Я перезвоню тебе, Дорин, — сказала Изабел.

— Ко мне кто-то пришел.

Понятное дело, никого не было, но она не держалась на ногах. Посидев немного, Изабел позвонила доктору Грегори домой. Женский голос — вероятно, жена — сказал, что он только что ушел в кабинет на Харли-стрит.

— Передайте ему, пожалуйста, — сказала Изабел, — когда его увидите, мои слова: если вам кажется, что вас преследуют, это еще не значит, что вы ошибаетесь.

— Хорошо, — сказала миссис Грегори с сомнением в голосе. — Подождите, я запишу. — И через несколько секунд повторила: — «Если вам кажется, что вас преследуют, это еще не значит, что вы ошибаетесь».

— Слово в слово, — сказала Изабел. — Только это и передайте. Я зайду к нему, как только смогу.

Теперь к ее страху и мучительной тревоге примешивалось торжество: их реальность подтвердилась. Она была права, доктор Грегори — нет. Дело вовсе не в чувстве вины, паранойе, стрессе, сексуальных фантазиях или навязчивой идее; она, Изабел, не является всего лишь продуктом неблагополучного детства, жалким и самонадеянным клубком неврозов, преследуемым ложными воспоминаниями, источником опасности и горя для ее сына и мужа. Она — мать сына Дэнди. Она любила Дэнди в действительности, не только в воображении.

В парадной двери повернулся ключ. Это испугало ее. Ключи от дома были только у нее и у Хомера, не считая Дженифер — вдруг какой-нибудь несчастный случай или нечаянно захлопнется дверь, — но Дженифер позвонила бы, или постучала, или позвала.

— Изабел! — Это вернулся, вместе с Джейсоном, Хомер. — У меня спустила шина. Совсем новая, к тому же. Прокол. Ничего не понимаю. Может быть, кто-то сделал это умышленно.

— Теперь Джейсон опоздает.

— Так же, как и я, — Хомер был в ярости. — Позвони в школу, скажи им, что он скоро будет. Не станут же они возражать. Вызови мне такси; Джейсона отведешь сама.

Изабел позвонила и туда, и туда и направилась с сыном в школу по самому короткому, но довольно опасному пути. «Миссис Пелотти рассердится», — вновь и вновь повторял Джейсон. Изабел крепко держала его за руку. Она вдруг почувствовала, что Джейсон — важная особа, а она — не просто его мать, но и телохранительница. Днем она придумает, как быть, какие меры принять. Возможно, стоит обратиться к самому Дэнди, пообещать молчание и осторожность? Пусть забудут о Гримбле — если смогут или захотят. Конечно, это явная, типично женская, трусость. Ничего не делать, скрыться с глаз, быть на все согласной. Только так она и Джейсон могут остаться в живых.

Они подошли к большому перекрестку на Кэмден-роуд, где многотонные грузовики для международных перевозок сворачивали с загородных магистралей на городскую, которая едва их вмещала. Для пешеходов был сделан переход, и поток машин время от времени останавливался ради тех, кто опрометчиво намеревался перейти дорогу. Посередине магистрали находился крошечный островок и желтый столбик с надписью «Переход» и кнопками для пойманных там пешеходов. Шаг назад — и тебя собьют идущие на север машины, шаг вперед, и те, что идут на юг, сделают это с тем же успехом.

Сегодня Изабел и Джейсон оказались в этой ловушке: спеша привести его в школу, Изабел неверно рассчитала время, нужное для перехода. Она крепко держала сына за руку. С ними вместе, прижавшись к ним, на островке стояли женщина с коляской, которую она должна была для безопасности повернуть боком, и мужчина в шляпе и добротном костюме. Изабел обратила внимание на шляпу, теперь их мало кто носил. Мужчине показалось, что перед ними есть просвет, и он кинулся вперед, чтобы перебежать на другую сторону, передумал, прыгнул обратно и вытолкнул Изабел на дорогу у нее за спиной. Она инстинктивно отпустила руку сына, сделала несколько непроизвольных шагов, летевший на нее грузовик резко затормозил. Тормоза взвизгнули, грузовик свернул в сторону. Водители выкрикивали ругательства, сигналили гудки. Изабел была напугана, но цела. Мужчина поднял шляпу и улыбнулся ей. «Простите, мэм». Акцент был американский. Лицо — знакомо. Черноглазый, смуглый, страшный Джо. Он опять улыбнулся и снова скользнул наперерез движению, на этот раз легко и уверенно. Женщина с коляской подняла на Изабел кроткие, правдивые глаза. Индианка, в сари, затерянная в чужой, опасной стране, где один шаг вперед или назад мог привести к смерти. Когда наконец поток машин остановился и перед ними оказался долгожданный проход, Изабел помогла ей перейти.

— Чуть не задавил, — сказал Джейсон. — Но «чуть» не считается, да?

— Наверное, — сказала Изабел.

— Что было бы со мной, если бы ты умерла? — спросил Джейсон.

— О тебе заботился бы папа или друзья; всегда кто-нибудь находится.

— О'кей! — спокойно сказал Джейсон.

— Миссис Пелотти, — попросила Изабел, — пожалуйста, не отдавайте Джейсона никому, кроме меня и Хомера, ладно?

— Естественно, не отдам, — сказала миссис Пелотти. — Хуже нет, когда в школе заведется знаменитость: только и смотри, как бы у нас не украли ребенка. Словно нам мало похищений детей родителями в разводе.

— Не такая уж я знаменитость, — запротестовала Изабел, — как вы говорите.

— Нам и этого за глаза довольно, — сказала миссис Пелотти. Конечно, все матери — знаменитости для своих детей и vice versa. В младших классах, во всяком случае. Попытайтесь забрать мальчика вовремя, миссис Раст. Сегодня по-прежнему ваша очередь?

— Разумеется.

— Я подумала, вы, возможно, поменялись. Ведь сегодня его должен был привести отец, а привели вы.

— У него спустила шина. В подобных случаях наша система не срабатывает, миссис Пелотти. Забирать его по-прежнему буду я.

— Постараюсь запомнить.

Малыши усердно трудились в своих классах, тихонько что-то напевая тонкими голосками. До самого выхода из школы Изабел шагала в такт мелодий, доносившихся с граммофонных пластинок. За ней никто не следил. К чему? Всем было прекрасно известно, куда она идет, как невозможно для нее не быть на месте. И в конце концов, кто знает, вдруг это был вовсе не Джо, тот, кто чуть не убил ее. При сложившихся обстоятельствах ей нетрудно вообразить, будто каждый американец — это Пит или Джо и каждый несчастный случай — дело их рук.

Изабел позвонила доктору Грегори и просила передать, что придет к нему в пять. Ей было необходимо, чтобы он признал, что она — в здравом уме, она хотела, чтобы он сказал ей, что делать. Решение, которое касалось только ее, принять было нетрудно; то, которое касалось также мужа и сына, легким быть не могло. Главный довод, как она теперь видела, против замужества и материнства: ты бесконечно балансируешь между добром и злом, счастьем и несчастьем, подталкивая одно вперед, чтобы сохранить неустойчивое равновесие жизни своих близких, отодвигая другое назад, чтобы неизбежные толчки и тычки были как можно менее ощутимы и болезненны. Труд женщины. На этот раз, что бы она ни сделала, их тряханет как следует, им еще повезет, если они останутся в живых, ведь сама площадка, где они играют в свои игры, сделалась опасна, расколотая силами, о которых люди говорили в течение многих лет, но которые никто не принимал всерьез.

— Передайте доктору Грегори, — сказала Изабел миссис Грегори, — что если против вас на самом деле есть заговор, это еще не значит, что вы не можете вообразить, будто он есть.

— Минутку, — сказала миссис Грегори, — пойду поищу карандаш.

— О, не важно, — сказала Изабел и повесила трубку.

 

32

Джо и Пит пошли повидать Элфика. Сперва они отправились в телецентр Би-би-си на Вудлейн, но охранник у ворот их не пустил. На них были добротные костюмы и галстуки, туфли начищены до блеска, но что-то в их манере вести себя пугало честных людей. Изначально этого не было, они нажили это качество с течением времени.

— Странные друзья у вас, документалистов, — сказал Элфику охранник по внутреннему телефону, — но за эту парочку придется дать не одно поручительство, прежде чем я их пропущу.

— Дело в том, что я занимаюсь специальными телеочерками, — сказал Элфик. — Но я сейчас сам спущусь вниз.

— Я не разрешу им войти, пока не обыщу с головы до ног, сэр. Предупредите их об этом.

Элфику проще было отвезти их к себе, чем спорить с охранником.

— Говорите то, что вам надо сказать, и до свидания, — сказал он, когда они добрались до его квартиры, и Пит с Джо уютно устроились, держа в руках бокалы белого вина со льдом и задрав ноги — к счастью, на шаткие стулья, а не на велюровый диван от Хэрродса.

— Будьте добры, произнесите свои реплики и покиньте сцену.

Так они и сделали. Они посмотрели вокруг: на Брака, на столик из оникса, на алебастровую лампу и похвалили его выбор: хорошие вещи, можно выгодно продать. Они не всегда будут рядом, чтобы снабжать его деньгами.

— Немало воды утекло с тех пор, я как просил вас об этом, — сказал Элфик. — В наши дни нависшая коммунистическая угроза почему-то перестала нависать. Ваш главный довод против них то, что они сажают в тюрьму своих писателей. После того, как мы с вами стали сотрудничать, я имел дело со многими писателями, и теперь глубоко убежден в том, что посадить надо было куда больше.

Он рассмеялся. Шутка, хотя и не совсем. Пит и Джо были шокированы сверх всякой меры.

— А что до вашей свободы, — продолжал Элфик, — похоже, она заключается в праве стрелять, когда вам вздумается и в кого попало.

Пит и Джо, Котенок и Горячая Голова, почувствовали, как налились тяжестью и теплом револьверы под мышкой. Элфик прекрасно знал об их существовании, но, похоже, его это мало трогало.

— Вы взяли у нас пять тысяч долларов три дня назад за нужную нам информацию, — заметил Пит.

— Естественно, — сказал Элфик. — Но в данном случае наши интересы совпадали. Почему бы и нет. Что вы хотите от меня сейчас?

— Мы не желаем, чтобы она участвовала сегодня в прямой трансляции.

— А как насчет следующей недели и дальше?

— Об этом мы позаботимся. Ваше дело — сегодня.

— Я не хочу, чтобы с ней что-нибудь случилось, — сказал Элфик. — На телевидении не так много хороших людей.

— Что может случиться? — сказал Пит.

— Мы не воюем с женщинами, — сказал Джо.

— Сколько? — спросил Элфик.

— Десять тысяч? — сказал Пит.

— Долларов или фунтов?

— Фунтов, — ответил Пит после секундного колебания.

Элфик задумался.

— У нас отснят неплохой персональный материал: вы и миссис Раст в постели, — сказал Джо, теряя терпение.

— Правда? Молодцы! Засняли, подслушали, записали на пленку. Аппаратуры хватает. Я бы мог догадаться. Ну как, понравилось?

— Этим может заинтересоваться ваша жена; — сказал Джо.

— Бывшая жена, — сказал Элфик.

— Тогда ваш босс. — В голосе Джо промелькнули просительные нотки.

— Арендуйте кинотеатр, — сказал Элфик. — Буду лично брать деньги у входа.

Пит сдвинул брови, приказывая Джо молчать.

— Каждый человек должен решить для себя — в каком обществе он бы хотел, чтобы жили его дети, — сказал он. — И бороться за это. Нельзя сидеть между двух стульев.

— Можно, — сказал Элфик. — Сколько, вы сказали?

— Пятнадцать тысяч фунтов.

— Не очень-то это много, — сказал Элфик, — при инфляции в 15 процентов. — Однако он взял деньги, которые Пит вынимал, одну купюру за другой, из отделения бумажника.

Элфик проводил их до дверей.

— Я так и так не дал бы ей появиться сегодня на экране, — сказал он. — У нее под глазом жуткий синяк. Не следует, чтобы публика знала, что их герои — живые люди. Я блюду ее интересы. Как и всегда. Но все равно, примите мою благодарность.

Выйдя на улицу, Пит и Джо взглянули друг на друга.

— Все эти европейцы — психи, все до одного, — сказал Пит. Он был очень, очень сердит.

 

33

Прислушайтесь! Как мирно здесь, в темноте. Заходите. Выжгите оба глаза кочергой — присоединяйтесь ко мне. Да, я серьезно, это самое я и хочу сказать. Стоит того. Вас, проворных и недоверчивых зрячих, удивит, сколь милосердны к вам ваши ближние; они помогут вам перейти улицу, нарежут мясо на тарелке. Мужчины принесут вам любовные дары, женщины сделают прическу. Вас первыми спасут с тонущего корабля, выведут из дома инвалидов во время пожара. Вы не сможете читать, но, видит Бог, разговаривать вы будете до полного удовлетворения.

Спору нет, ваш выбор занятий будет невелик, зато вас ждет сравнительно мало обязанностей. Вам не о ком будет тревожиться, кроме самого себя.

Подумайте, каких только зрелищ вы избежите! Вы услышите, как мать орет на ребенка, но удар видеть вам не придется, и лицо ребенка тоже. Вы не станете свидетелем разбитых надежд. Вам не придется видеть, какой взгляд бросил на другую ваш возлюбленный, ухмылка официанта не заденет вас. Вам не придется видеть, как прибавится еще один седой волос у вашей лучшей подруги, как все сильней пухнут ноги от слоновой болезни у вашего, деда. В метро, куда вас не пускают одну, вы будете избавлены от вида наркоманов, плачущих женщин, пьяных, проституток, сутенеров, пакетов из-под черствых пирожков, липкой каши из блевотины и мочи, и сажи, собирающейся кучами по углам. Вы не увидите, какой степени достигла депрессия, не увидите потенциальных самоубийц, толпящихся на улицах нашего города.

Вы будете жить благодаря услугам работников патронажа, то есть среди людей из средних слоев общества, со всей присущей им учтивостью. Вы ничем им не грозите, они могут быть и будут добры по отношению к вам. У людей золотое сердце. Мой дед был здоров как бык восемьдесят лет, а нога болела у него один год — лишь восемь процентов от всей его жизни, так надо смотреть на это несчастье. Тот наркоман был очень славный мальчик. Конец его не очень-то красив, но было ведь и начало. Все не так плохо. Обещаю вам. Я знаю. Я выучила несколько па вокруг сигнальных огней, предостерегающих от беды, которые сверкают перед нами от колыбели до могилы. Раз я слепая, они меня не слепят. Я могу найти дорогу.

Конечно, я не вижу. Я и не хочу видеть. А вы?

 

34

— Изабел, — сказал Элфик, когда она сидела в гримерной под резким светом ламп, направленных на ее покрытое толстым слоем телесного грима лицо, чтобы проверить, будет ли синяк виден зрителям. — Ты не можешь выйти в эфир.

— Я обязана, — сказала Изабел. — Кто заменит меня? Никто.

— Элис, — сказал Элфик, и в комнату ввели Элис, торжествующую, гордую своей победой, искупившей долгие годы борьбы и принесения себя в жертву.

— Ты не возражаешь, Изабел, — сказала Элис.

— В конце концов, это всего на одну программу.

Но Изабел знала, что Элис или кто-нибудь вроде вскоре вовсе вытеснит ее, что ее близость с Элфиком не принесет ей пользы, напротив. Теперь она была в его глазах на одном уровне с Элис: плоть и кровь, а не таинственная незнакомка.

— Дело вовсе не в синяке, верно? — сказала она ему, когда они сидели в просмотровой кабине: Элфик потребовал, чтобы она была под рукой.

— Тут много причин, — сказал Элфик. — Ты слишком умна для программы, и это дает себя знать. Ты к ним снисходишь. Элис тут больше на месте, она так же глупа, как люди, у которых мы берем интервью.

— Ты меня увольняешь? — спросила Изабел.

— В твоих же интересах, — сказал Элфик. — Я думаю, тебе следует затаиться на какое-то время и как можно реже с кем-нибудь о чем-нибудь говорить.

Он обернулся к ней, в его улыбке были неподдельная нежность и участие.

— Ты не можешь спасти мир, — сказал он, — лучше попытайся спасти себя, как это делаю я. Но тут вспыхнули прожектора, зажужжали мониторы, загудели наушники — они были слишком заняты, чтобы продолжать разговор. Все сошлись во мнении, что Элис прекрасно справилась, и Изабел пришлось задержаться на кофе с сэндвичами, чтобы показать, что она не затаила против нее зла.

К тому времени, как Изабел добралась до станции Уайт-сити, было без десяти четыре. Опять она заберет Джейсона из школы с опозданием. Она подумала было позвонить Хомеру и попросить его сходить за сыном, но сообразила, что по времени это будет одно на одно. Может быть, взять такси? Нет, уже начался час «пик». Метро будет быстрей. К платформе подошел состав. Изабел вошла в вагон. Ей придется пересесть на Тоттенхем-корт-роуд, чтобы попасть на Северную линию, идущую к Кэмден-тауну. Мелькнула мысль, не преследуют ли ее, но оглядываться было стыдно. Все же она оглянулась один раз, не увидела ничего особенного — обычная серая толпа пассажиров, белых и черных вперемежку, в одежде всевозможных цветов, создающих такое же впечатление чего-то нейтрально серого, что и наляпанные одна на другую краски на палитре ребенка. Сама безликость того, что она увидела, напугала Изабел: нигде в мире нет защиты. Целое состояло из такого множества частиц, что утрата одной из них вряд ли будет замечена. Больше она не смотрела по сторонам.

Ее ноги и руки двигались сами по себе, словно не принадлежали ей. Необычность недавних событий лишила эти события реальности. Изабел всегда воображала, что при физической опасности у нее увеличится острота восприятия и скорость реакции. А она вместо этого ведет себя так, точно она под наркозом, как муха, перед тем, как ее высосет паук. Она чувствовала себя глупой, бестолковой, апатичной, не очень-то хорошая зрительница, весь на подмостках — собственная жизнь, не знающая, когда аплодировать, когда — нет, когда смеяться, когда — плакать, стремящаяся к одному — скорее попасть домой.

Изабел заговорила вслух, прислушалась к своим словам.

«Так путник позднею порой, Тревогою объят, Спешит один к себе домой, Страшась взглянуть назад: За ним идет во тьме ночной Жестокий супостат».

— Колридж, — сказала она стоявшим рядом. — «Сказание о Старом Мореходе».

Вокруг нее образовалось свободное пространство: чокнутая, попутчики боялись заразиться. Изабел почувствовала себя в большей безопасности.

Изабел стояла на Четвертой платформе. Платформа была переполнена. Она стояла как можно дальше от края, но с боков вливалось все больше народа, люди двигались, кружились водоворотом, и движение неотвратимо толкало ее вперед к краю платформы. Изабел в который раз спрашивала себя, почему так редко люди погибают на рельсах, упав вниз по собственной неосторожности или сброшенные чужой злонамеренной рукой.

Не успела Изабел задать себе этот вопрос, как почувствовала чьи-то сильные руки у себя на пояснице, решительные и цепкие, которые толкали ее вперед, и в то время, как верх ее туловища наклонился, чья-то нога — естественно, чужая — зацепила ее за лодыжку и рванула назад. Изабел стала падать. Поезд уже подходил, она слышала рев и грохот; он был совсем рядом. «А как же Джейсон?» — негодующе подумала она, словно матери маленьких детей просто не имели права умирать, и тут ее дернуло назад, вверх, чья-то рука с невероятной силой схватила ее сперва за плечо, затем за локоть, и вот она уже стоит на платформе, а поезд скользит в десяти сантиметрах от ее носа, и рука ослабляет хватку.

Это была костлявая, морщинистая рука, усеянная коричневыми пятнами. На Изабел уставилась — глаза в глаза — старая женщина с острым носом. На ее лице испуг и удивление постепенно уступали место гордости.

— Я вытащила вас обратно, вот и все, — сказала женщина. — Кто-то столкнул вас… вы стали падать… а я вас поймала. Я никогда не была сильной.

— Это адреналин, — объяснила Изабел. — Я однажды видела, как мать приподняла машину, под которую попал ее ребенок. Приподняла и сдвинула ее. Все равно, большое вам спасибо, — добавила она, испугавшись, что старуха сочтет ее неблагодарной. Однако было ясно, что событие это так поразило и смутило спасительницу, что обсуждать его дальше она не могла и незаметно смешалась с толпой. Тот, кто толкнул Изабел под колеса, к этому времени был далеко.

Спокойствие Изабел обескуражило небольшую кучку людей, бывших свидетелями происшествия. Мне, верно, полагалось бы рыдать или кричать, подумала она, а я хочу одного — вернуться к нормальному порядку вещей, сделать вид, будто не случилось ничего чрезвычайного. Подошел состав. Открылись двери. Все вошли. Инцидент был исчерпан.

Изабел, та самая Изабел, которая еще сегодняшним утром проснулась в убеждении, будто перед ней вся ее жизнь, что ей не видно конца, поняла, что думать так может только неисправимый оптимист. Нужно быть благодарной за ближайшие десять минут.

Надо сообщить в полицию, сказала она себе. Так все поступают. В полиции мне поверят. Они знают, что такие вещи случаются каждый день. Хомеру это не понравится, но мне придется так сделать. Заберу Джейсона и зайду в полицейский участок. Джейсона оставлю у Дженифер. Она заслонит его собственной грудью. Откуда им все про меня известно? Кто сообщает? Может быть, миссис Пелотти?

Нет, это безумие. Оттого только, что с одной стороны ей грозит опасность, она уже видит ее со всех сторон. Так нельзя. Изабел представила устремленный на нее проницательный, хоть и блуждающий взгляд доктора Грегори, и ее страх пошел на убыль. Она хотела быть рядом с матерью. Хотела укрыться за скукой пыльного желтого горизонта и плоского раскаленного ландшафта.

Изабел опоздала в школу на пятнадцать минут. Здание безмолвствовало, словно спало. Шаги гулко отражались в пустых коридорах. Изабел чувствовала себя незваным гостем. Она направилась прямиком в комнату миссис Пелотти, где горел свет и где она, конечно, найдет Джейсона. Думать иначе у нее не доставало духа.

Миссис Пелотти писала что-то под неоновой настольной лампой.

— Вы, миссис Раст? — сказала она, ничуть не удивившись. — Все еще плутаете в поисках утерянной души вашего ребенка? Я эту неделю занимаюсь тем, что отбираю детей для второй ступени, иначе меня бы здесь не было, и вы бродили бы как привидение.

— Где Джейсон?

— Джейсон. Его забрал ваш муж. И хорошо сделал, раз вы появились так поздно. Коньяка? Вы очень бледны.

— Спасибо, не надо. Хомер забрал Джейсона?

— Да.

— Но сегодня среда.

— Должно быть, он знал, что вы опоздаете. Возможно, предполагал, что вас задержат.

— Да, — сказала Изабел: отдельные части узора становились на свои места, смыкались друг с другом, — полагаю, именно так он и думал. Чувство, что она смотрит на свою жизнь со стороны, как зритель, становилось все сильней.

Хомер, соглядатай, существующий с одной целью: наблюдать, сообщать и, если и когда это возможно, направлять события. Значит ли это, что он ее не любит, никогда не любил? Конечно. Все это время он играл комедию, вот что такое его слова, и поцелуи, и ласки. Не так это трудно. Но разве возможно прожить с человеком шесть лет и не знать, за кого ты вышла замуж?

Конечно. Это происходит все время. Женщины, мужья которых оказались насильниками, двоеженцами, мошенниками, прелюбодеями, страшно удивляются, когда узнают об этом. Нет, ваша честь. Я и понятия не имела. Да, на рудах у него была кровь, но он сказал, что подстрелил кролика. Тушь для ресниц на жилете? Да, но он сказал, что у него потекло вечное перо. Я ему поверила. Брак — прекрасное нерестилище для обмана. Никто этого не ждет. Можно подумать в постели… что ж, конечно, если посмотреть ретроспективно… Сноровистость Хомера, которую она совсем недавно объяснила себе отсутствием темперамента, всегдашнее чувство, что они идут по проторенному пути… Да, он все уже знал, не так ли?

Хомер, отправленный Джо и Питом с предписанием держать ее под надзором. Ей не удалось убежать. Один раз с Дэнди, всегда с Дэнди, хотя бы через заместителя. Разве возможно, убегая от старой жизни, встретиться в самолете с человеком, с которым начнешь новую жизнь? Конечно, нет. Это все та же старая жизнь. Прекрасные принцы бывают только в сказках.

Ее побег от Дэнди не был самостоятельной акцией, это была реакция. Пит и Джо прекрасно знали, как ее напугать, на какое время наметить ее уход. Верно, нарочно набили бумажник Дэнди деньгами, чтобы спровадить ее в Хитроу. А в самолете ее уже поджидал Хомер. Вряд ли Дэнди был во всем этом замешан, у него есть чувство собственного достоинства, он бы просто попросил ее уйти.

Она должна быть благодарна, что они просто-напросто не избавились от нее, не убили, но потратили столько энергии, времени и денег, любезно пытаясь сохранить ей жизнь.

Если бы она не родила Джейсона, которому передались гены Дэнди, не была матерью сына будущего президента, едва ли, подумала Изабел, они взяли бы на себя такой труд в течение такого долгого срока. А может быть, Дэнди все же принимал в этом участие и все еще питает к ней достаточно теплое чувство, чтобы оставить ее в живых?

Хомер обожал Джейсона как сына Дэнди, а не своего сына. Его отношение к ней диктовалось тем, что она была матерью сына Дэнди. Теперь, оглядываясь назад, Изабел это ясно видела.

— Подвезти вас куда-нибудь? — спросила миссис Пелотти.

Она уже стояла, держа Изабел под руку. Это вселяло в Изабел спокойствие.

— Послушайте, — сказала она. — Возможно, Джейсон пропустит несколько занятий. Мне надо кое-что уладить.

— Хорошо, — сказала миссис Пелотти. — Пожалуй, это разумно, пока не кончатся выборы. Я слышала кое-какие разговоры: никто этому не верил, считали глупостью, пока не вышел номер «Космополитэн». Что отец, что сын — одно лицо. Джейсон — личность. С ним не легко, но мы прилагаем все усилия. Не сомневаюсь, что в следующем семестре к нам нахлынет множество детей из средних классов… под тем или иным предлогом. Не волнуйтесь за Джейсона, раз он с вашим мужем. Он позаботится о мальчике. Он его очень любит, по-настоящему. Я могу об этом судить.

— Полагаю, что да, — сказала Изабел.

В этом было свое утешение, крошечный огонек уверенности в хаосе мрака, взмах руки со сцены в знак прощенья и мира, когда тебя вызывают на «бис».

Она пойдет к доктору Грегори, ляжет на кушетку и во всем разберется. Она оглушена, потрясена и напугана. И она права. Она хотела ему об этом сказать. «Если я не призналась во всем мужу, — скажет она, — так только потому, что его трудно было любить. Я говорила, что чувствую его чужим, так ведь он и был чужим. Вы ошибались, а я была права».

Изабел поехала на Харли-стрит в такси. Никто на нее не налетел, никто не толкнул. Счетчик, как и всегда, методично отсчитывал километры.

У водителя был угрюмый вид. Если в ее жизни наступил кризис, если она чудом осталась жива, если то, во что она верила, чем жила — ее брак с Хомером, — исчезло в одночасье, ему-то что? Она пассажирка, а не женщина. Так же, как для нее он водитель, а не мужчина. В этом была справедливость. Кто знает, может быть, он только что вернулся из больницы с диагнозом: последняя стадия рака?

— У тебя все в порядке, подруга? — спросил водитель, когда она расплатилась, доказав этим вопросом, что она была не права, что ему не все равно.

— Разве похоже, что нет?

— Да.

— Получила плохие известия.

— Что, на супружеском фронте?

— Верно.

— Ответ один, — сказал он, — не выходить замуж. — И пока Изабел раздумывала над этим, медленно, как все, что она теперь делала, он уехал, растворился в темноте, не дав ей сдачи.

Лифты в доме, где был кабинет доктора Грегори, спускались вниз переполненными, поднимались почти пустыми. Изабел спрашивала себя, почему ей так важно, чтобы доктор Грегори знал, что она была права насчет Хомера, а он не прав. Потому, вероятно, что области, в которых она достигла успеха или, по крайней мере, вела себя разумно, так внезапно сузились. Чтобы она смогла выжить, прожить еще несколько дней, несколько недель, ей было необходимо сохранить хотя бы здесь самоуважение. Она не сомневалась, что в кои-то веки доктор Грегори откажется от своего принципа невмешательства и скажет ей, что делать. Если марионетку не дергать за нитки, она будет лежать без движения.

Изабел была рада, что внутри у нее все оцепенело. Нет сомнения, что вскоре она почувствует боль.

Секретарша доктора Грегори уже ушла домой. Вешалка для шляп была пуста, пишущая машинка — под чехлом. Дверь в кабинет распахнута настежь, до нее донеслась тихая музыка — по радио шла вечерняя программа. Изабел почувствовала себя в безопасности, словно снова стала ребенком, а здесь ее ждал отец, которого она никогда не знала: источник мудрости, силы и доброты. Как объяснил бы это доктор Грегори? Она громко рассмеялась. Самоочевидный случай позитивного переноса. Разумеется, он отлучит ее от груди, но постепенно и мягко.

Она не любила, она не любит Хомера. Это было великое, удивительное открытие. Она не хотела, чтобы он оставил ее обычным путем, она хотела, чтобы он бесследно и мгновенно исчез из ее жизни, — то, что Хомера, так сказать, вообще не существует, было не просто горько. Его предательство оскорбило, потрясло и унизило ее; она терзалась не только за себя, но за всех своих друзей, сослуживцев, поклонников и болельщиков, которые увидят теперь, что их с Хомером редкостный, удивительный брак, союз равных, содружество мужчины и женщины, не уступающих друг другу в правах, оказался фальшивкой, хуже того — преднамеренным глумлением над ними.

Доктор Грегори, скажет она, когда мне было лет десять, мне часто снился один и тот же страшный сон. Будто я нахожусь в каком-то общественном месте, и вдруг у меня падают на пол трусы; все друзья оборачиваются ко мне и начинают смеяться. Я очень хорошо помню жгучий стыд этого сна — те же чувства я испытываю сейчас. Унижение так глубоко, что по мне лучше умереть, чем жить с этим чувством.

Должно быть, она застонала. Из кабинета послышался голос доктора Грегори.

— Это вы, Изабел? Смеетесь и стонете одна в темноте? Я думаю, вам лучше зайти сюда и все рассказать мне, а не таить это про себя.

Изабел вошла в кабинет: из лужицы тьмы в теплый свет. Возможно, у него тут розовые лампочки, а не обычные матовые. Доктор Грегори сидел за столом и что-то писал.

— Лягте, — сказал он. — Я закончу через минуту.

Изабел легла на кушетку. Вскоре она услышала, как он положил на стол перо.

— Выкладывайте, — сказал он.

— Сегодня меня дважды пытались убить, — сказала Изабел, — кому-то надо избавиться от меня. В моей жизни есть соглядатай. Я уверена, что это Хомер. Он знал, что я не заберу Джейсона из школы, он думал, я не смогу это сделать, так как буду мертва.

Доктор Грегори молчал.

— На море еще и не то бывает, — весело сказала Изабел; это было излюбленное выражение ее матери. Изабел-девочка, впервые увидевшая море в семнадцать лет, была готова ей верить. На море и не то бывает. На суше тебя лягают лошади, на море акулы откусывают тебе руки и ноги, а порой и проглатывают целиком. Только, конечно, можно вообще оставаться на суше или, во всяком случае, не лезть на глубину. Трудней не лезть под ноги лошадям, если, чтобы попасть к собственным дверям, приходится пересекать их загон, а мать велит гладить их по крупу, когда идешь мимо, чтобы показать, что ты не держишь против них зла. Изабел поняла, что томительное чувство, гложущее ее, связано с Джейсоном.

— Все дело в Джейсоне, — сказала она. — Где Джейсон? Что мне делать?

Она увидела, что плачет. Доктор Грегори по-прежнему молчал. Позади нее раздался какой-то шорох.

— С Джейсоном все в порядке, Изабел, — сказал Хомер. — Он под присмотром, Просто нам с тобой надо поговорить.

Изабел села. У окна бок о бок стояли Хомер и доктор Грегори.

— Казнь путем выбрасывания из окна, — сказала Изабел. — Смерть от удара о землю.

— Нет, нет, — запротестовал Хомер, — уж очень неопрятно и сразу вызывает подозрение. К тому же, я слишком уважаю тебя, Изабел, чтобы способствовать твоей насильственной смерти. Так же, как, я уверен, и доктор Грегори, Пит и Джо, твои американские друзья юности, грубы, отвратительны и крайне глупы; мне пришлось грудью отстаивать тебя.

— Спасибо, Хомер, — сказала Изабел.

— Хуже того, — продолжал он, — они не добились никаких результатов, а время не ждет.

— Вы делаете такие вещи ради денег, доктор Грегори? — спросила Изабел. Она подошла к столу, села на него и принялась болтать ногами, восхищаясь собственным небрежным тоном.

— Все работают ради денег, — сказал доктор Грегори. — Даже психоаналитики. Но на первом месте стоят принципы.

— Ты все это придумал, да, Хомер? — спросила Изабел. — Ты придумал, что Джейсон кусается и мочится в постель? Потому что, оглядываясь назад, я не могу вспомнить, чтобы хоть раз сама это видела. Нет, видела, когда Джейсон укусил Бобби. Ну и след у тебя на ноге, но это ты мог сделать сам. Я поверила тебе на слово.

— Мне надо было, чтобы ты пошла к доктору Грегори, — сказал Хомер.

— Ты меня обманул, — грустно сказала Изабел. Тихий голос перед лицом колоссального зла. Режиссер все перепутал. Для ее роли небрежный тон не подходит. Надо попробовать сыграть ее иначе.

— Изабел, — терпеливо сказал Хомер, — припомни, обманула меня ты. Ты сделала вид, будто Джейсон — мой сын, и обманным путем вышла за меня замуж. В лучшем будущем, за которое мы боремся, такой брак будет признан не имеющим законной силы. В данном случае он есть и всегда был недействителен морально.

Изабел раскрыла и закрыла рот. Она подумала, что, если дела примут хороший оборот и она снова сможет обитать в своем теле, ее ждет отчаянная головная боль. Правая сторона лица казалась липкой. Она стерла остатки грима вокруг глаза. Было мало надежды, что она всего лишь участвует в пьесе, что вдруг раздадутся аплодисменты и окажется, что она прекрасно сыграла свою роль. Перед ней отчетливо встал виденный однажды сон — ей приснилось, будто у нее выпали все зубы. Проснувшись и поняв, что это был только сон, она расплакалась от радости. Сейчас пробуждения не будет. Возможно, единственное, что поможет уйти от настоящего, это еще более глубокий сон.

— Где Джейсон? — потребовала Изабел. — Что ты сделал с Джейсоном? — Изабел чувствовала, что в глазах у нее угроза, что она пышет злобой. На нее накатывали волны разноречивых чувств — жар, холод, ее трясло, как в лихорадке. Она радовалась своему гневу и возмущению, они вселяли надежду. Если она напустится на Хомера, больно его уязвит, он может каким-то образом снова стать таким, каким был раньше. Она презирает его. О, да, подумала Изабел, презирает. Пусть чуть-чуть, но презирает.

— Джейсон пьет молочный коктейль там, внизу, — сказал Хомер. — Его видно отсюда. Посмотри.

Изабел подошла к окну и взглянула вниз. На противоположной стороне улицы, там, где фасад здания в стиле эпохи Георгов уступал место низкой бетонной сводчатой галерее, в которой располагался пассаж, за столиком у окна новой с иголочки кафе-молочной в американском стиле сидел ее сын. По обеим сторонам от него — двое мужчин. Все трое тянули через соломинки молочный коктейль.

— Пит и Джо, — сказала Изабел. Чувствительность начала возвращаться: так постепенно все сильней болит зуб, когда отходит после анестезии. Реальная жизнь, реальная боль.

— Слишком высокооплачиваемые, слишком хорошо вооруженные и оказавшиеся слишком близко к нам, — сказал Хомер. — То самое, чего я надеялся избежать. Они присмотрят за Джейсоном. Пока. Он ведь сын президента.

— Дэнди еще может и не стать президентом, — резко сказала Изабел. — И он им не станет, если мне удастся вмешаться.

Раз тебя хотят убить, значит, ты для них — реальная угроза. Раз тебя стремятся убрать с пути, значит, ты для них опасна. Вот в чем был секрет, разгадку которого она так долго ждала.

Ее австралийский акцент, заметила Изабел, снова вернулся к ней. Она спустилась к самым глубинным истокам своего существования. Хорошие манеры сошли с нее, как наружный слой с черствого шоколадного батончика, который держится только благодаря обертке.

— Хомер, — заметил доктор Грегори, — в этом и есть корень ее беды. Она никогда не примирится с уходом отца. Она подменяет гнев на него агрессивностью по отношению к миру и всем мужчинам. Если бы у нас было больше времени, этого, возможно, удалось бы избежать. Но она без конца пропускала назначенные ей встречи. Пациенты — свои самые злые враги.

Казалось, Хомер его не слушает. Он ласково улыбнулся Изабел и похлопал рукой по кушетке. Она послушно села. Он сел рядом.

— Изабел, я взываю к твоим лучшим чувствам, к твоему сердцу, оно у тебя есть, хоть и скрыто под глупо-сентиментальным либерализмом, истерией и типичной женской иррациональностью. Если ты согласишься пойти мне навстречу, я еще могу спасти Джейсона. Я могу отвезти его домой, к моим родителям. Они вырастят его. Его прилично постригут, дадут надлежащее образование, он станет рано ложиться спать. Он будет в безопасности, у него появятся нормальные критерии, он вырастет хорошим человеком. Ему нужна дисциплина, Изабел. Всем мальчикам нужна. Никто не будет знать его имени. Это я беру на себя.

— Что ты имеешь в виду под «пойти навстречу»? Молчать? Лишиться Джейсона? Ты шутишь, Хомер.

— Она не сможет сдержать слова, — предупредил доктор Грегори. — Рано или поздно она решит, что ее миссия — спасти наш мир во имя — священное имя! — Женщины. Возможно, здесь большую роль играет наследственность.

Она могла пойти в отца по своему психическому складу. Он бросил жену и ребенка из политических соображений. Что, разумеется, нечто иное, как моральное убийство, если учесть разбитые им судьбы. Надеюсь, Айвел сумеет выполнить свое обещание и ввести жесткий закон относительно брака. Для этого поколения слишком поздно, но следующему пойдет на пользу.

Он говорил в пустоту. Хомер глядел на одну Изабел. Прикрыл ее ладони своими. Она почувствовала, что ее пронзило желание, более глубокое и острое — это поразило ее, — чем она когда-либо испытывала за годы их брака. Хомер покачал головой. Казалось, он видит ее мысли и чувства. Вероятно, он больше обращал внимания на то, что происходило в ее душе, чем она — на то, что происходило в его. В конце концов, это была его профессия.

— Хомер, — сказала Изабел. — Тебе хоть что-нибудь нравилось? Мебель, дом, соседи, театр, книги, хоть что-нибудь?

— По-настоящему, нет, — сказал Хомер. — Я пытался войти во вкус всего этого, но, по правде говоря, мне ничто не подходило.

— Бег трусцой?

— О, да. Это мне нравилось.

— А я тебе нравилась?

— Как когда. Временами. Естественно. Часто ты бывала очаровательна. Мне не нравились твои представления. Мне не нравилось, как ты воспитываешь Джейсона. Джейсон. Ну и имечко! Ты бывала очень упряма. Но ты мне нравилась, да. Временами.

— Наши друзья?

— В большинстве своем они казались глупыми. И невежественными. Мужчины — слабаки, женщины — уроды и с каждым днем делали себя еще уродливей, подхватывая всякие новомодные идейки. Я тебя не очень виню, Изабел. Ты — продукт больного общества: разбитая семья, почти никакого морального воспитания. Трагедия в том, что тебе вовсе не обязательно было быть такой. С Божьей помощью в будущем женщины вроде тебя будут стараться помочь обществу, а не разрушать его.

— С Божьей помощью? — переспросила Изабел.

— Ты, верно, молился после того, как я засыпала?

— Да, — сказал Хомер. — Я не похож на тебя. Я не полагаюсь на своих близких, я полагаюсь на одного Бога. — Его ладонь все еще лежала на ее руке: скорей моральная, чем физическая узда.

— Мне было интересно. Я многое узнал. Ты достаточно толковая и энергичная, но у тебя на глазах пелена. Там, где я видел страдание, деградацию и хаос, ты видела нечто, к чему надо стремиться, ради чего надо работать не покладая рук. Тебя вполне устраивало, что Джейсон воспитывается с уличными детьми. Это было трудно простить.

— В школе миссис Пелотти уличные дети?

— Миссис Пелотти хорошая женщина. Она старается изо всех сил. Но идеологи слишком крепко держат в своих руках образование, они проникли повсюду. Это неизлечимо. Чему удивляться, что у нас бывают уличные беспорядки. Они этого хотели, они этого добились. Ну и помимо всего прочего, Изабел, Джейсон — сын Дэнди, он заслуживает лучшего. Его надо спасти от миссис Пелотти, от убожества и жестокости улицы.

— А пока я жива… — сказала Изабел.

— Именно, — сказал Хомер.

— Ага, — сказала Изабел. Все стало предельно ясно. Ее нельзя было оставить в живых, так как в ней крылась опасность, и физическая, и моральная, для ее собственного сына. Возможно, все отцы чувствуют так в глубине души? Что мать вредит сыну, подрывает его силы, уродует его, превращает в «девчонку». Возможно, они правы, возможно, пронзительная любовь, которую она чувствует к Джейсону, нездоровая, пагубная для него любовь. Нет, глупости. Эти двое, претендующие на то, что они читают ее мысли, не знают ничего. В мире, если только оставить его в покое, все идет естественным, природным путем; если сын лишится нормальной привязанности матери, это ничего не поправит и ни к чему хорошему не приведет. И, безусловно, сделает его несчастным. Изабел знала женщину, которая покончила с собой, убив перед тем свою пятилетнюю дочь. Какое злодеяние, говорили одни — те, кто был более образован. Какое мужество, говорили другие — те, что попроще. Ребенок принадлежит матери, если она уходит, она должна забрать его с собой.

Джейсону шесть, у него своя жизнь, он уже личность. Пуповина между ними натянута до предела, вот-вот порвется. Еще месяц назад она сказала бы: нет, он не выживет без меня. Если я уйду, уйдет и он. Но за это короткое время многое изменилось. Джейсон смотрит на нее, как на прислужницу, он любит ее, но, если понадобится, сможет без нее обойтись. Если он погибнет, она не захочет жить, рана будет слишком глубока, исчезнет слишком большая часть ее жизни, чтобы она осталась в живых, даже если бы она захотела. Так что, если подумать, выбора у нее нет.

Два стража, стерегущих ее мысли, но упустивших душу, думали, что запугали и смутили ее, но Изабел видела их уловки насквозь. Однако, как ни странно, пришла к тому же заключению: она должна умереть, а Джейсон — жить.

— Вероятно, — сказала Изабел, — вы хотите, чтобы я просто спустилась вниз, на улицу, и разрешила себя убить?

— Да, — сказал Хомер.

— На глазах у Джейсона?

— Вряд ли это разумно, — сказал доктор Грегори. — Мы вовсе не хотим травмировать мальчика.

— Я не идиот, — сердито сказал Хомер. — И принимаю его интересы близко к сердцу.

— Например, — сказала Изабел, — хочешь лишить его матери.

Похоже, что Хомер смутился.

— Это все же лучше, — сказал он, — чем лишить его жизни.

— Одно из двух? — спросила Изабел.

— Ты же сама это видишь, — сказал Хомер. — Нам нельзя положиться на то, что ты скроешься под чужим именем. Вместе жить мы больше не можем. И я не в силах контролировать Пита и Джо и их друзей, как бы мне ни хотелось. Единственный, кого в настоящей ситуации я могу спасти, это Джейсон, во всяком случае, пока могу, но лишь при условии, что ты пойдешь мне навстречу: если слухи насчет Джейсона — а они уже ходят> — станут более достоверными из-за подозрений относительно причины твоей смерти, я окажусь не в состоянии спасти твоего ребенка. Мы живем в ужасные времена, и жизни одной женщины и одного мальчика вряд ли изменит равновесие сил, если на чашах весов — власть. Я не жду, что ты поймешь, ты — женщина, ты живешь чувствами. Женщины не так способны на самопожертвование, как мужчины, только когда дело касается их детей, а это вопрос инстинкта.

— Совершенно верно, — согласилась Изабел. — Недаром Теннисон сказал: «Их долг не рассуждать — теперь и впредь, — а выполнить приказ и умереть». У меня есть время подумать?

— Нет. Тут не о чем думать. К тому же ты способна принимать решения мгновенно. Все всегда восхищались этим.

Изабел забрала руку из-под контроля холодного, завистливого жестокого незнакомца, сидевшего рядом с ней.

— Ты завидовал мне? — спросила она. — В этом дело? Я женщина и живу общественной жизнью.

— Нет, — сказал Хомер и засмеялся: этот короткий презрительный смешок был ей знаком. — Борьба женщин с мужчинами на самом деле никогда не была для нас кардинальным вопросом, Изабел. Липа, губка, чтобы поглотить энергию радикалов. Как ты могла подумать, будто для меня что-то значат аплодисменты глупцов или серьезные дискуссии идиотов? Согласием ничего не добьешься. Реальная власть, реальное влияние — вот в чем секрет. У тебя никогда не было власти, Изабел. Откуда ей быть? Ты раскрывала рот и выкладывала всем, что ты думаешь, вернее сказать — чувствуешь.

— Как Дэнди?

— Именно. В большей степени, чем Дэнди. Но теперь поздно к этому возвращаться.

— И ты серьезно полагаешь, что я пойду туда, чтобы умереть? Ты застрелишь меня? Или меня переедет машина? Или еще что-нибудь?

— Я хочу одного: чтобы ты посмотрела не направо, а налево и вышла на проезжую часть. Все произойдет очень быстро.

— Не думаю, что я смогу, — сказала Изабел, — даже если решу это сделать.

— Ты уже решила, — сказал Хомер, — и сделаешь.

Голос его звучал ровно, даже ласково. В нем не было ни следа возбуждения, тем более безумия.

— Не мог бы Дэнди мне как-нибудь помочь?

— Нет, — сказал Хомер, и Изабел ему поверила.

— Это все весьма любопытно, — сказал Хомер, — насчет тебя и Дэнди. Вы не устояли перед чем-то; вы заболели смертельной болезнью.

— Любовью, — сказала Изабел.

— Возможно, — согласился он, и доктор Грегори, открывший было рот, несомненно, чтобы сказать что-нибудь о невропатической потребности, снова его закрыл. Торжественная минута требовала торжественных слов.

— Так будет гораздо, гораздо лучше, и так далее и тому подобное, — сказала Изабел Хомеру. — Надеюсь, ты признаешь за мной некоторое благородство души.

Она обнаружила, что по-прежнему нуждается в его одобрении — так жены, не выдержавшие ужасов брака и сбежавшие из дома, еще долго после того хотят получить на это разрешение мужа.

— Конечно, — сказал Хомер. — И я надеюсь, что Джейсон пойдет в тебя.

Изабел подошла к окну и взглянула мельком на Джейсона. Никогда ничего, подумала она, не будет для него, как надо; он — незаконнорожденный. Возможно, ему удастся прожить жизнь лучше, чем это удалось ей, и благополучно произвести на свет своих детей. Большего, полагала она, одно поколение не может сделать для другого. Рано или поздно матери умирают. Это естественно. Смерть детей наносит удар по будущему, и это ужасно. Но как ей растить сына президента, если президент этого не хочет? Власть слишком тяжела, ей, Изабел, не выдержать ее. Она не сможет жить под надзором, это слишком мучительно, а скрыться негде; у нее нет способа — при таком жестком осуждении со стороны мужчин — заработать на хлеб или жить, не открывая своего имени. Пресса, хоть и считается защитой простых людей от политиков, коммерсантов и им подобных, будет против нее. Они сразу же ее отыщут, как в дни легкомысленной юности она сама отыскивала невинные жертвы громких событий и швыряла их, ослепленных, съежившихся, под яркие лучи всеобщего внимания. Она даже не может вскричать: «Я не знала! Я не понимала!» Она знала и понимала. С самых первых дней. Родив Джейсона, она сказала себе: «Будет трудно, будет опасно», не веря до конца, что так оно и будет — что нельзя ей, единственной из всех женщин, каким-нибудь чудом спастись от последствий своих поступков. Нет, чудес не бывает. Равновесие сил, чаши весов. Что перетянет. Компромиссы. Один выигрывает, другой — теряет. Джейсон живет, вытащенный ею из зубастой пасти беды, вторично дарованной жизнью. Изабел умирает. Без отца, президента, жизни на обоих не хватит.

Изабел представила себе свое будущее, каким оно могло бы быть, и увидела все, от чего будет избавлена. Ей не придется стать старухой, подвергаться презрению и жалости. Ей не грозит физическое увядание и склероз. Ей не придется хоронить одного за другим друзей, видеть тщету честолюбивых замыслов, ничтожество житейских успехов, ей не грозят обман и унижение от таких людей, как Хомер, ее не предаст еще какой-нибудь Дэнди. Что важней, ей не придется видеть, как Джейсон — весь надежда, весь обещание — превратится из идеального ребенка в обыкновенного, далеко не безупречного, взрослого. Изабел смотрела на мир глазами самоубийцы. Что еще ей оставалось.

— Я не хочу, чтобы Джейсон видел, — повторила Изабел. — Я согласна умереть теоретически: не быть, исчезнуть, не оставив следа. Так же это должно выглядеть и для него. Я должна незаметно уйти со сцены.

Если ты добровольно соглашаешься умереть, казалось Изабел, ты тем самым, в конечном итоге, признаешь, что существуют и другие люди. Что они так же реальны, как ты сама, а вовсе не являются плодом твоего воображения. И на сцене, с которой ты ушел, люди влюбляются и разочаровываются, строят планы на будущее, изменяют свою жизнь так же точно, как было бы при тебе.

Хомер подвел ее к окну. Его прикосновение отозвалось во всем ее теле, ведь он не был больше рабом жизни, он был Ангелом смерти.

— Посмотри туда, вниз, — сказал он.

Внизу, в кафе, Джейсон теперь сидел спиной к окну. Пит и Джо — лицом к улице.

— Прекрасно, — сказала Изабел. — Но я не хочу, чтобы он видел мой труп. Мы стараемся постепенно подводить детей к понятию смерти. Я не хочу, чтобы вся эта полезная работа пошла насмарку.

Доктор Грегори включил радио.

— Хотите заглушить мои крики? — спросила Изабел и тут же пожалела о своих словах, от них попахивало дурным вкусом.

— Мы слушаем новости, — натянуто сказал Хомер. — Здесь уделяют довольно много времени избирательной кампании у нас, в США.

Хомер открыл дверь, пропустил Изабел.

— Не вызывай лифта, — сказал он. — Спускайся по лестнице.

И дружески ей улыбнулся. Я занимала так мало места в его жизни, подумала Изабел, а он играл такую большую роль в моей. Он слушал голос разума, я — сердца.

До холла было тридцать ступенек. Стоя на площадке, Изабел сосчитала их. По одной на каждый год ее жизни.

Она думала, ей будет страшно, но оказалось — нет. Она пощупала пульс, он был ровный, чуть учащенный, но не сильно.

Двенадцать шагов вниз. Моя жизнь в Европе; все позади. Жизнь, в которой был десяток любовников, ребенок, пусть внебрачный, муж, пусть она в нем обманулась. Ложная жизнь.

Изабел приостановилась, все в ней бунтовало. Почему это аксиома? Почему я должна признать аксиомой, что жизнь ребенка важней жизни матери? Что молодой, свежий побег ценней, чем кривая, надломанная ветвь. У меня могло быть еще шестеро детей. Если бы они уже существовали, я бы не так безропотно шла на закланье. Моя ответственность перед ними могла бы перевесить мой долг по отношению к Джейсону.

Еще восемь ступенек, и ей уже пятнадцать; мысль о смерти от собственных рук — последнее, что могло бы тогда прийти ей в голову.

Изабел села на ступеньку. Она думала о Джейсоне, его маленьких руках и ногах, сияющих глазах, медленной улыбке; провидела его возмужание.

Будь он девочкой, подумала она, я бы этого не сделала. Я относилась бы к ней более практично, менее благоговейно. Я видела бы в дочери собственный отросток. Я не проявила бы такой готовности принести себя в жертву. Еще пять ступенек вниз. Последние ступени, последние глотки жизни. Но что такое бытие, в конце концов? Дух? Сознание?

Раздался чей-то голос: «Мамочка!» Изабел знала: это голос ее самой. Остальные дети звали матерей «мама» или «ма», только деликатные выходцы из Англии называли мать «мамочка».

Ради этого ты посвящаешь детям свою жизнь, жертвуешь собой?

Эта мысль вызвала у Изабел своего рода гордость. Еще несколько ступенек, и она уже в холле; это привело ее в замешательство: она никак не ожидала, что зайдет так далеко.

Что теперь?

Они пошлют грузовик, или ей надо самой его выбрать? Откуда ей знать, что смерть будет быстрой? Можно ли им доверять? Похоже, они и убить ее без ее же помощи не могут. Она полагала, уж это они возьмут на себя. Не на дороге, так в карете «скорой помощи», в больнице, куда ее потом привезут.

Швейцар, стоящий у входа, улыбнулся ей. Она кивнула и улыбнулась в ответ. Шаг навстречу. Надо, чтобы все видели: она умерла счастливой.

Джейсон сидел к ней спиной. Они передвинули его стул, чтобы он не увидел того, что мог бы увидеть. Изабел была этому рада.

Она задержалась на миг, прежде чем ступить на мостовую, старательно глядя направо, в то время, как слева на нее надвигалась стена машин.

И увидела Джейсона на противоположной стороне, яростно махавшего ей рукой. Лицо его было в слезах. Он что-то ей кричал. Она не расслышала, что, она перепугалась, как бы, невзирая на машины, он не побежал через улицу к ней. Так много детей погибало, погнавшись за мячом или увидев на другой стороне друзей, в спешке и волнении позабыв осторожность. Но Джейсон прошел хорошую выучку: он прыгал на краю тротуара.

— Осторожнее, леди, — сказал швейцар, придерживая ее, пока машины не прошли. — Теперь можете идти, — он подтолкнул ее вперед. Изабел пересекла улицу без всяких происшествий. Джейсон, негодующий, обиженный, с ревом подбежал к ней и уткнулся лицом ей в платье.

— Я не могу заплатить. Они ушли и не заплатили. А у меня нет денег.

Изабел зашла с ним в кафе. Пит и Джо исчезли. Она заказала сыну еще один молочный коктейль.

— Это третий, — укоризненно сказала официантка. У нее были черные волосы с зелеными прослойками и бледное лицо. — Я уже хотела позвать полицию. Не могла понять, как этот славный мальчуган оказался вместе с такими людьми. Но тут появились вы.

— Это друзья его отца, — объяснила Изабел, — вот и все.

Официантка подняла к небу глаза, словно хотела сказать: «Хорошенький отец».

— Почему они ушли? — спросила Изабел Джейсона.

— Просто встали и ушли, — сказал Джейсон. — Они как будто рассердились на что-то. Только не на меня.

— Какая ужасная история с Дэнди Айвелом, — сказала официантка, принеся Изабел кофе.

— Что с ним?

— Умер, — сказала официантка. — Удар. Я всегда думала, уж больно у него красное лицо, но, возможно, все дело в моем телевизоре. Все равно, умереть таким молодым! Бедняга. А может, он был наркоман? Все они наркоманы там, за океаном. Вспомните Элвиса Пресли.

— Как вы думаете, эти люди потому и ушли? — спросила Изабел. — Потому что услышали об этом по радио?

— Скорее всего, — сказала официантка. — Я так и подумала. Они посмотрели друг на друга, встали и вышли. Бросили малыша одного, он так расстроился. Мне кажется, вам не следовало бы отпускать его с ними. Разумеется, это не мое дело.

— Я бы выпила еще кофе, — сказала Изабел.

Ее трясло, но она существовала в реальной жизни. На ногтях у нее облез лак. Она скоро этим займется. Она, которая почти что превратилась в ничто, снова была чем-то.

Из здания напротив вышли Хомер и доктор Грегори и пошли по тротуару спокойно, молча. К ним пристроились сзади Джо и Пит. Вот они завернули за угол, скрылись из глаз, ушли из ее жизни. Вряд ли она снова увидит хоть одного из них. Они займутся другими делами, будут создавать новых «царей», спасать старый мир иным путем. Дэнди никогда не придет к власти. Джейсон спасен. Сын без отца, как множество других детей.

Бедный Дэнди! Мертв. Сыграл в ящик. Воспоминания о нем увяли, превратились в труху, потеряли значение. Реальным, и теперь, и раньше, был только Джейсон.

Изабел повела Джейсона в кино посмотреть Бака Роджерса. Джейсон называл кино «большой телик». Изабел вспомнила, что в детстве воспринимала телевизор как маленькое кино. Мир меняется, подумала она. Изабел проспала почти весь фильм: глубоким, целительным, крепким сном.

Когда они вернулись на Уинкастер-роу, Хомер уже ушел, забрав часть — благопристойную часть — одежды и туфли для бега трусцой. Он успел также взять у почтальона небольшую посылку и оставил ее в холле на столе. Посылка была от ее матери из Австралии Джейсону. Мать послала ее курьерской почтой. В ящике лежал маленький медведик-коала с настоящим мехом. Была также записка для Изабел. «Пора мальчику вспомнить, откуда он родом, — писала мать. — Почему бы тебе не привезти его сюда на каникулы? Я помогу с билетами, если ты не едешь из-за денег. Я продала дом за хорошую цену, говорят, он имеет исторический интерес. Живу теперь в Сиднее, в квартире с видом на гавань».

Изабел пошла к Майе.

— Я продаю дом, — сказала она. — Я еду в Австралию повидать мать. Но сперва я хочу рассказать тебе одну историю, чтобы ты передала ее другим.

 

35

Изабел и Джейсону больше ничто не грозит. Они остались в живых для новых битв. А умер Дэнди, убитый пилюлями, предназначенными его спасти. Джейсон продолжает его жизнь под слепящим австралийским небом, похожий на отца как две капли воды, внутренне и внешне, размышляя о природе всего, что существует вокруг, и помыкая матерью. Его ноги поднимают горячий желтый песок, а не протирают ковры на Уинкастер-роу. Возможно, он войдет в новое поколение мужчин, которые смогут найти силы внутри себя, и им не нужно будет искать их в эксплуатации и грабеже женщин и всего мира; которые смогут найти свое царство духа во внутреннем, а не во внешнем мире.

Что до остальных… Я поднимаю лицо к небу, к раскаленной добела вершине правды. Но даже это ослепительное сверканье не может проникнуть сквозь окружающий меня мрак. Я улавливаю лишь слабые отблески здесь и там. Пит и Джо занялись тем, что известно теперь под названием организованная преступность, и чувствуют себя куда комфортней в более простых рамках тамошних понятий и представлений о доверии и долге: тот, кто богаче всех, лучше всех, что идет на пользу их делу, идет на пользу Америке и наоборот. Жена Пита в конце концов сбежала от него с Хомером, которого знала целую вечность. Оба за какие-то десять лет сильно переменились. Культурные привычки и доброта заразительны — это одно из немногого, на что мы можем уповать. Новые представления погружаются в нас, как лимонный сок в глазурь, и, глядите-ка! — все изменяется, изменяется к лучшему.

Вера, понятно, мертва. Преждевременно ушла из жизни. Лежит в безымянной могиле в неизвестном месте. Ее младшая сестра Мариэль, напуганная ее внезапным необъяснимым исчезновением, покинула Прокуренного Эла и вернулась домой, где вскоре вышла замуж за бизнесмена из Амстердама и родила от него девочек-близняшек, словно желая как можно быстрей восполнить потерю сестры.

В конце концов, думаю я, глядя на Уинкастер-роу, на зеленые лужайки там, где раньше был булыжник, и где сейчас играют дети, ведь сегодня воскресенье, дождь перестал, день накапливает энергию для предстоящей недели, в конце концов добродетель восторжествует. Это предопределено самой. Солнечные лучи пронизывают ветки фуксий, отбрасывая мягкий, волнующийся, колышущийся узор на скошенные лужайки. Дженифер, Хоуп, Хилари и Оливер вернулись — каждый из них — к своей обычной жизни — если можно считать хоть одну жизнь обычной.

Но затем я думаю: нет, битва извечна и ужасна. Мира не будет никогда. Богу не одержать полной, окончательной победы. Горя, страдания, нужды, ужаса и жестокости, существующих на земле, достаточно, чтобы исказить на веки веков в прошлом, настоящем и будущем спокойный, недвижный Лик Божий. Даже будь все это стерто с нашей памяти, все это некогда было, а раз так, простить этого нельзя. Место, где мы обитаем, называется ад, более того, потеха эта бесконечна. Вечный огонь, вечная мука, как обещала Библия. У меня нет для этого сил, и я не верю, что мне будет дано спокойно умереть, уснуть последним сном. Вряд ли мне так повезет.

Солнечные лучи пронизывают ветки фуксий, гуденье пчел затихает. У меня что-то не в порядке со слухом. И тут я осознаю… нет, это поразительно: я вижу! Слух притупился от того, что вернулось зрение. Я прозрела. Меня охватило — сейчас, только что — такое отчаяние, что я исцелилась. Я потеряла последнюю надежду и обрела зрение. Мне же говорили, что я могу это сделать, если захочу. Но как, они не сказали. Сами не знали. Откуда им было знать?

Я бегаю вверх-вниз по ступеням. Я смеюсь. Я плачу. Краски кажутся странными, фантастическими, изменчивыми. Строчки пляшут перед глазами, в них притаился смысл, но пока еще, пока еще я не… Я зову Лоренса; он поражен, он в восторге, он разочарован — все вместе. Хилари выше и худее, чем я ее помню. Хоуп — красивее, Дженифер — более пухлая и бледная. У меня в голове они слились вместе, стали единой женщиной. Женщиной. Но это не так. Теперь они мгновенно распадаются на три существа. Я звоню Элен из кулинарного магазина, той, что была во всем виновата, что так горевала и приносила мне картофельный салат в круглых коробочках; она молчит, онемев от удивления, так же точно, как я, когда вдруг прозрела. Я говорю с матерью: «мама, я невредима. Я, твоя дочь, которая была повреждена, снова невредима». Я звоню в больницу, врачам, окулистам. Раз за разом гудят гудки, визжат тормоза, Лоренс находит номер телефона водителя, который наехал на меня, звонит ему, освобождает его от чувства вины, которое он вообще не должен был испытывать. Тот рыдает в трубку. Я вижу: все довольны, все рады за меня. Улыбки! Я совсем забыла про улыбки — они почти бесшумны.

Как это вышло? — говорят все. Что послужило причиной? Удар? Шок? Шутка? Как я могу сказать им правду? Бог смеется надо мной, швыряя туда и сюда по всей вселенной. Это доставляет Ему особую радость.

Ссылки

[1] Мат. XIII, 12.

[2] Убийство через детей (лат.).

[3] Сладострастные крики. «Сладострадные крики запрещены» (фр.).

[4] Песни песней, 4.6.

[5] Здесь и далее стихи в переводе И. Комаровой.

[6] Особо важные персоны.

[7] Наоборот (лат.).