— Ах, доктор Грегори, ну что мне сказать вам о любви? Вы сидите здесь в своем сером костюме, ваши бледные глаза не отрываются от моего лица; фиговое дерево трется ветвями об оконное стекло. Вы ждете, ждет весь мир. Вы понимаете меня? Бывает ли, что вас тоже охватывают чувства и освещают вашу жизнь? Бывает ли, что вы встаете с кресла, когда в кои-то веки остаетесь наедине с собой и меряете шагами комнату? Не трудно ли вам тогда дышать, не болит ли у вас грудь в том месте, где у нас помещается сердце, при одном воспоминании о любви? Нет, вы не похожи на сосуд, полный этого неземного блаженства; бледные руки неподвижно лежат на столе, сухие, словно из них высосали жизнь. Но, возможно, то же делает любовь, или память о ней. Она высасывает жизнь из живого, упивающегося блаженством тела и, когда уходит, оставляет лишь жалкое подобие тебя, ветошку, не нужный никому мусор, который следует смести в угол. Вы тоже ее жертва.

«Нет, я больше тебя не люблю». Что тебе остается? Объедки от обильного обеда — пищи богов, — годные лишь собакам. Схватить, проглотить и исчезнуть.

— Все ли мужчины и женщины узнают любовь прежде, чем расстаться с жизнью? Эту силу, этот источник света, который сверкает ярче солнца, отражается от снежных вершин и озер, настигает вас внезапно, проникая сквозь окна художественной галереи, ослепляя вас своим блеском в воскресный полдень, света столь жгучего, что вам надо, оберегая душу, скрестить на груди руки, чтобы оградить сердце от самой памяти о нем.

Я сидела рядом с Дэнди. Стюардесса застегнула на мне ремни. Форма синяя с красным и белым. Стюардесса была возмущена: я так легкомысленно отнеслась к первому полету «Конкорда», я заставила всех ждать. Затем она тоже села. «Конкорд» с грохотом двинулся по взлетной полосе — такой легкий самолет, видимо, не может иначе — и мы, бедные, загнанные сюда создания в норковых манто и галстуках с массивными золотыми булавками, осознали, сколь непрочная и хрупкая защита наше тело: слишком поздно, слишком поздно. Воздух сгустился от страха. О, Боже, прости нас. Мы взвились в небо, вопреки воле Создателя. Нечего сомневаться, что подобно Икару, переоценив свои силы, мы вспыхнем и сгорим, — пылающие обломки разлетятся по сторонам и исчезнут в пронзительной голубизне. И поделом нам.

Дэнди смотрел в окно. Я смотрела на очертание его головы и шеи, на мускулы под кожей, и сердце мое перевернулось от желания. Что это было, доктор Грегори? Бегство от страха? Люди всегда влюбляются друг в друга во время сверхзвуковых полетов? Нет, не думаю. Когда по пути из Австралии в мотор нашего реактивного самолета попала чайка, я оказалась в чужой постели, отдала свое тело, но не сердце. И с тех пор много раз оказывалась в чужой постели. Но теперь, глядя, как перекатываются мускулы под золотистой кожей Дэнди, я знала, что этому конец, и, если я останусь жива, все будет по-иному.

Дэнди обернулся и посмотрел на меня. Казалось, он ждал меня увидеть. Он не улыбнулся мне, и я не улыбнулась ему. По-моему, он даже чуть нахмурился. Удивительное дело. Скорость, с которой мы взмывали вверх, служила достаточным основанием для того, чтобы обменяться взглядом, чтобы подбодрить друг друга, да и просто признать, что происходит действительно нечто из ряда вон. Но мы смотрели друг на друга не просто как попутчики, а как мужчина и женщина, как возлюбленные. У него глаза карие. Мои, как вы, возможно, заметили — голубые. Вы заметили?

Когда вы влюблены, вы совсем по-другому глядите на людей. Вам больше не надо ни с кем соперничать, вы больше не думаете, что любовь другого человека зависит от того, насколько удачен ваш макияж. Вас не волнует то, что у вас маленькая грудь или жирные волосы, вы не осуждаете остальных женщин, вы перестаете говорить: почему эта не садится на диету, а та не моется почаще. Вы знаете, что все это мелочи, что любовь поражает вас независимо от них, и что одни женщины счастливы в любви, а другие — нет.

Везет в картах, не везет в любви.

Мы играли в карты, Дэнди и я: колоду нам предложила сине-бело-красная стюардесса. Она без конца предлагала нам сувениры из настоящей кожи или замши, или настоящего золота, подавала еду на подносах из настоящего дерева, где стоял столовый прибор из настоящего серебра; и бифштекс был вполне настоящий, и мы запивали его настоящим бордо; мы неслись как безумные по воздуху, а земля, изгибаясь, мчалась назад. О, мы были вполне настоящие. Я выиграла в карты, он проиграл.

Любовь! Дэнди взял меня за руку. Он знал, что я это позволю, что не отберу ее. Он держал мою руку так, словно хотел изучить, а мне его прикосновение было давно знакомо. Клянусь вам, будь мы в другом месте и не будь пристегнуты ремнями, не работай моторы, не ползи стрелка манометра в кабине пилота вверх, мы тут же упали б в объятия друг друга и занялись любовью, просто для того, чтобы узнать, так ли приятно коснуться друг друга внутри, как снаружи. Ведь произошла самая невероятная вещь: благодаря случаю — нет, влюбленные не верят в случай, они верят в судьбу: сама судьба предопределила, чтобы мужчина и женщина, некогда составлявшие неразрывное целое, а затем разделенные и разлученные неким гневным божеством, снова встретились и теперь должны по праву и справедливости воссоздать единое существо. Немедленно.

Любящие чувствуют, что, вновь их соединив, это божество испросило и заслужило Прощение за их начальную разлуку.

Вероятно, мы разговаривали. Конечно, мы разговаривали. Я знала, кто он. Я хотела знать о нем все. Он обо мне знать не хотел вовсе. Влюбленная женщина хочет обладать прошлым своего партнера, чтобы лучше защитить его от прежних страданий — для нее ясно, что без нее он должен был страдать. Влюбленный мужчина предпочитает, чтобы жизнь его партнерши начиналась в день их первой встречи. Во всяком случае, таков мой опыт.

Не забывайте, самые разные мужчины говорили, что любят меня, вовсе этого не думая. Разумеется, в разгар любовной игры это легко говорится, так же легко прощается и забывается. В других случаях слова эти являются актом агрессии. Они требуют благодарности. Ах! Он, дивный он, любит ничтожную меня. О, благодарю тебя. Да, я тоже тебя люблю. Тебе налить? Когда мужчина говорит, что он меня любит, я знаю, он ждет, что меня охватит трепет, я приду в экстаз от того, что его «эго» слилось с моим, но любовью обычно там и не пахнет. Он прочел книгу, другую, или увидел сон, другой, где я выступала в главной роли, и использовал слово, не то слово, чтобы выразить жажду взаимности, довольно мучительную, которую чувствует наше «я», когда, любя на самом деле одного себя, прилепится к кому-то другому. Сойдет любой другой. Я не это понимаю под любовью. Доктор Грегори, ваш карандаш постукивает, вы что-то записываете. Значит ли это, что я безумна? Значит ли это, что я неподходящая мать для Джейсона? Потому что я любила, знала любовь, была когда-то способна любить? Поверьте, все это осталось в прошлом.

У детей любовников нет родителей? Я знаю. Мой сын сирота. Бедный Джейсон.

— Простите, я сейчас перестану плакать. Потерпите.

Мы с Дэнди сошли с самолета. «Конкорд» приземлился, как огромная хищная птица. Легко сел на асфальт. От него исходил толчками оглушительный треск, он изрыгал огромные клубы черного дыма, но и то, и то оставалось позади, для других; так хорошенькая, балованная девушка сбрасывает на пол пропахшие потом спортивные штаны, чтобы горничная их подобрала. Собралась толпа; щелкали фотоаппараты, произносились речи. Дэнди крепко держал меня под руку на глазах у всего света.

Я увидела, что к нам приближается с дружелюбным, радушным видом какой-то американец с красным лицом. Он улыбался. Я могу поклясться, что под мышкой у него была Библия, но Дэнди сказал, что мне это причудилось под воздействием полета, страха и любви. Это был Гарри Максуэйн, политик, друг Дэнди, и, хотя он высоко почитал Библию, как поэтический памятник, и часто приводил оттуда цитаты, с собой он ее не носил.

Дэнди улыбнулся в ответ и тут же, еще не перестав улыбаться, пригнулся, как озорной мальчишка и, таща меня следом, помчался через преграды, которые во всех странах ставят на пути свободных и счастливых путешественников; преграды рухнули. Само собой, его узнавали; мне тоже махали — заодно. Бедный Гарри Максуэйн, безуспешно пытаясь понять, в чем шутка, смеясь, бежал за нами, но и тут не достиг успеха.

Мы взяли такси. Приехали в большую гостиницу. Здесь тоже все знали Дэнди. Я ждала в холле у обшитых золотым позументом электронных дверей; служащие мерили меня взглядами. Мне было все равно. Я уже много суток не причесывалась — потеряла гребешок. На мне были, кажется, джинсы и тенниска. Нет, не кажется, я знаю точно, что на мне было. Я до сих пор храню тенниску в углу платяного шкафа; она лежит там, скомканная, серым комочком. Когда я умру, кто-нибудь, верно, выкинет ее, спрашивая себя, что тут делает эта старая тряпка, какая грязнуля и неряха могла ее носить.

Дэнди поманил меня; мы поднялись в восемьсот одиннадцатый номер. Это был номер-люкс: за гостиными шли спальни, за спальнями — ванные комнаты. Все — розовое и золотое, всюду мех и бархат; окна выходили на Белый дом и дальше на Капитолий. Сияло солнце, небо за окнами казалось лазурным. Мы раскололи небо, Дэнди и я, пронзили его, разорвали и победили. Как Лоис Лейн и Супермен, взмывшие к небесной тверди под звуки ангельских струн, мы танцевали под музыку времени.

Мы лежали на кровати. Он задернул шторы — свет резал глаза.

— Нам вовсе не обязательно это делать, — сказал он. — В этом нет необходимости. Следующая неделя, следующий месяц…

— Я бы предпочла сейчас, — сказала я: его зубы прикусили мои соски, и я вскрикнула — не от боли и не от радости, но от любви. К нему.

Быть объектом поклонения странно и даже немного страшно; в тебе видят сам Ковчег Завета, святыню, где сосредоточена вся сила и вся благодать, истинный источник любви и жизни. Я стояла, скинув одежду, а сенатор из Мэриленда склонялся предо мной, как перед божеством, и с беспредельной серьезностью и благоговением проникал в меня, а, проникнув, погружался все глубже, прокладывая себе дорогу, овладевая и руша, опрокидывая и разметая все по пути; словно через меня он мог постигнуть самого Творца, разыскать тайные уголки Его Царства; он был Люцифер, одержавший победу, исследующий владения побежденного Господина, чтобы укрепить свою власть. В нем было неистовство, уверенность, сила и обещание вечного покоя.

Что до меня, я больше не была маленькая пронырливая потаскушка из Австралии, себе на уме; нет, я обитала в стране неземного блаженства, я разделяла величие небожителей, на меня снизошла милость господня, и все, чем владеет плоть и дух, все земное, пусть преходящее, могущество, принадлежало мне, нам двоим.

Я лежала на постели в гостинице в Джорджтауне, Вашингтон, он — на мне, во мне, и наша плоть, слившись воедино, была необъятным королевством, где мы могли бы жить до скончания времен.

Короли, естественно, стремятся сохранить свой трон: те же суровые, мудрые глаза смотрят свысока на поколение за поколением своих верноподданных. Лицо королевы меняется куда чаще — в небесном королевстве так же, как и здесь, на земле. Ее визит слишком затянулся, она надоела хозяину дома. Отрубить ей голову!

Но это было впереди. А пока в меня проникла путем осмоса частица того достоинства и силы, которыми был наделен мой Дэнди, их Дэндридж Айвел, благодаря игре случая при его рождении, удачному сочетанию генов и тем огромным надеждам, которые возлагала Америка на своего сенатора и которые, уже тогда, я в этом совершенно уверена, возносили его над простыми смертными. Я поняла при помощи Дэнди, что не только душа божественна, но и плоть, что в теле есть нечто мистическое, и даже в унизительном соитии, когда тело корчится на острие извращенных желаний, есть очищение. Он стер все воспоминания, все смутные следы других мужчин, которые познали меня до него, и сделал меня тем, что я есть сегодня: мой жизненный опыт не разрушил меня, не истощил мои чувства, напротив, я становлюсь все крепче, и каждая мелочь, которая происходит со мной, вдыхает в меня энергию. Дэнди сотворил то, что моя мать не смогла совершить в одиночку — он сделал меня неуязвимой.

Всем этим я обязана Дэнди. Я узнала, что слияние мужского тела с женским есть таинство, жертвоприношение, посвящение всего доброго, возвышенного, благородного, что есть в мужчине, — женщине; он, склоняясь, все отдает, она все принимает.

Я узнала, что физическая близость — это не вопрос победы или поражения, удовольствия или выгоды, хитрых приемов и физического отклика; я узнала, что чистейшее наслаждение, которое она дает, не принадлежит ни одному из партнеров, так же, как дитя не принадлежит ни одному из родителей; это свободный дух: он просто есть.

Вот так это было. Дэнди склонялся предо мной, как перед божеством, я послушно принимала его поклонение. Для Максуэйна, Пита и Джо было, разумеется, достаточно ясно, что я суррогатная богиня, идол, жалкая копия бессмертного оригинала. Но какое-то время мы оба, Дэнди и сама я, верили в мою божественность, в то, что я действительно материализовавшийся Дух.

Как можно сравнивать с этим все остальное? Двадцать дней такой любви стоят последующих двадцати лет. Я не знаю, как исчезает подобное наваждение, и ты переходишь в повседневную жизнь, и исчезает ли вообще. Это похоже на след самолета высоко в небе, узкая целеустремленная линия, все расширяющаяся по мере того, как время и расстояние оставляют ее позади и она уходит все дальше от источника своего появления, пока не развеется совсем. Не думаю, что смогла бы долго жить в раскаленной, взрывной атмосфере любви: у меня не хватило бы смелости. Лучше уж жить с Хомером.

Это было похоже на лихорадку; на совокупное безумие — считать, будто в глазах наших сияет душа, что мы сплетаемся в объятиях по велению духа, что наши стоны, прыжки и метания — есть проявление божественности, которая все заливает своим светом: моря, горы, небо. Возможно, Дэнди был прав; нам надо было просто сидеть рядышком и держаться за руки.

— Говорю вам, под конец, стоило ему коснуться моего мизинца, и все, мое тело сотрясали конвульсии; не только от желания, но и от его утоления.

— Естественно, у нас были неприятности и трудности. Гарри Максуэйн ходил взад-вперед по коридору восьмого этажа, пока не появились Джо и Пит и не впустили его в номер, а сами заняли более розовую из двух гостиных и так там и остались, играли в карты и курили. Я думала, они его друзья. Я думала: чему удивляться, Дэнди — американец, я не знакома с их культурой. К тому же он политик, это, верно, тоже меняет дело. Ему надо время от времени выходить отсюда, выступить с речью или принять участие в голосовании.

— Я думала, что Дэнди очень, очень умный. Я думала, что он к тому же честный. Меня это поражало. В конце концов, я — журналистка, а журналисты не очень высокого мнения о политических деятелях. И не потому, что журналистам удается познакомиться с ними поближе, чем остальным людям, а потому, что в силу своей профессии они тоже смотрят на мир и его страдания, как на пищу для собственной карьеры. Они не способны, в своем большинстве, понять, что такое идеализм, или гуманизм, или искреннее стремление служить обществу, да что там — просто горячее желание сделать мир лучше. Если бы они подозревали, что такая вещь существует на свете, они бы вонзили нож в яблоко до самой сердцевины и до тех пор крутили бы его, кроша белую чистую мякоть, пока не добрались бы до червя.

Думаю, я ставила Дэнди в тупик. Я вела себя иначе, чем привычные ему девицы. Я не была ни потаскушка, ни леди. Я ничего не просила ни денег, ни мехов, ни заверений, ни обещаний. Я не жаловалась. Я была иностранка. Он ничего обо мне не знал: просто женщина, тело и душа, но без меня ему было мучительно больно, а я теряла сознание и силы без него.

— Но не могла же я жить там до скончания века, верно?