Посмотрим, как это выглядело. Ночь. Муж спит между тонких простынь невинным сном праведника. На стенах — знакомые картины, которые она видела тысячи раз. Пейзажи. На каминной полке — фотографии сына в рамках: новорожденный младенец, сияющий годовалый малыш, серьезный школьник с широко раскрытыми глазами.

Лампа на тумбочке у постели включена: приглушенный свет, который скорее годится, чтобы расшевелить воображение любовной пары, чем помочь при чтении газеты в темное зимнее утро. В пепельнице — окурок почти целой сигареты. Кампания Хомера против курения идет успешно.

Жена ходит по комнате. Все мировые события напирают на нее, прошлое нахлынуло, чтобы затопить настоящее. Ночь. Страхи и фантазии ополчаются даже на бодрствующую душу, когда гость из царства кошмаров заявляет о себе, блуждая у закрытых для него границ сознания, еще не погрузившегося в сон. Предположим, они знают, думает Изабел… Предположим, за мной следят? Несомненно, я представляю для них опасность. Предположим, они хотят похитить Джейсона? Убить меня? В ее уме не укладывается еще более ужасное предположение — что Джейсону лучше было бы умереть: наследник трона, по старшинству, а не по требованию момента. Предположим, сейчас, в эту минуту, они стоят под фонарем на Уинкастер-роу и наблюдают за домом. Разве я не видела этого в сотнях фильмов, не читала в сотнях книг? Чего еще ожидать? Возможно, то, что пишут в триллерах, в фантастических романах, на самом деле правда: возможно, я живу своей уютной домашней жизнью по их разрешению, а не по праву. И дарована она мне лишь на тот срок, когда глаза сильных мира сего обращены в другую сторону — случайная, кратковременная доброта.

Изабел раздергивает шторы. Глядит в окно. Никого.

Хомер делает глубокий вдох. Она прислушивается, считает; каждый седьмой вдох ее спящего мужа глубже остальных шести; так, по словам тех, кто строит на берегу моря песчаные замки, каждая седьмая волна выше, сильнее остальных: они ждут ее с ужасом и восторгом.

Чувство страха, нависшей угрозы все усиливается, вместе с ним растет настороженность. Чувство это несомненно слишком жгучее, чтобы основываться на реальности, здесь, в этой комнате, где ничего не случается. Лишь слышно дыхание спящего мужа и ребенка наверху; дух дома идет с ними в ногу, привидевшиеся ей картины землетрясения стираются приглушенным жужжанием кондиционера, хлопаньем кошачьего лаза, гудением неисправного холодильника: обычные каждодневные звуки. Несомненно, все может быть, еще будет так, как было раньше.

Нет. Прислушайтесь к ее словам. Суть того, что сказано, — зерно раздора, ядрышко твердого ореха перемен.

— Хомер, — говорит Изабел, будя мужа, — мне надо что-то тебе сказать. Мне нужен твой совет. Я боюсь. Это что-то, что нам надо встретить вдвоем. Доктор Грегори говорит, что мне не следует тебе рассказывать, но он переоценивает мои силы. У меня есть основание полагать, что Джейсон не твой сын, а сын Дэнди Айвела. Того, который скоро, судя по всему, будет президентом Америки. Твоей родины, — добавляет она, словно может смягчить удар, переложив хотя бы часть вины на мужа.

— Изабел, — сказал Хомер, садясь на постели, — что это еще за фантазия? Ты в своем уме?

Если я кажусь недостаточно хорошим отцом для Джейсона и тебе нужен кто-то получше, почему бы не выбрать принца Чарльза? Он, по крайней мере, ближе. — Хомер снова лег и закрыл глаза.

— Хомер, — сказала Изабел. — Джейсон похож на Дэнди Айвела. А на принца Чарльза не похож.

— С тех пор, как ты стала ходить к доктору Грегори, — заметил Хомер, не открывая глаз, — ты ведешь себя очень странно.

— Это ты настоял, чтобы я к нему пошла, — сказала Изабел; полностью пробудившись и придя в нормальное состояние, она стала освобождаться от своих страхов и сожалеть о произнесенных словах.

— Ну ладно, забудь об этом, — сказала она, — спи.

Но Хомер не пожелал спать. Он слез с кровати, когда она забралась туда, и стал одеваться.

— Куда ты? — спросила Изабел.

— Не понимаю, почему я должен с этим мириться, — сказал Хомер. — Я считаю это оскорблением. Я не хочу, чтобы ты срывала на мне досаду. Пусть даже у тебя шалят нервы. Если бы я был отцом, который не обращает внимания на ребенка и все оставляет на мать, и ты сказала мне то, что ты только что сказала, пытаясь по злобе отвергнуть меня, я, возможно, мог бы еще понять это и простить, но я-то не таков, и ни понять тебя, ни простить не могу. Джейсон в той же мере мой сын, как и твой.

— Хомер, — сказала Изабел, — у меня был роман с Дэнди Айвелом перед тем, как я встретила тебя.

— Ты жалка мне, — сказал Хомер. — Неужели твоя жизнь настолько бессодержательна и пуста, что ты не можешь обойтись без вымышленных интрижек с известными людьми?

— Хомер, куда ты идешь?

— Я ухожу отсюда, — сказал он. — Не могу оставаться с тобой под одной крышей. Не хочу. Скольким людям ты уже рассказывала эту историю? Ты понимаешь, как это все для меня оскорбительно? Как вредно для бедняжки Джейсона?

— Я никому ничего не рассказывала, — солгала она.

— Я прожил с тобой достаточно долго, чтобы знать, когда ты лжешь, Изабел, — сказал Хомер.

— Но, Хомер, — сказала Изабел, — я завтра работаю, и если тебя не будет, как мне быть с Джейсоном?

— Надо было раньше об этом думать, — сказал Хомер и торжествующе поджал губы. — Почему бы не обратиться к Дэнди Айвелу?

Изабел попыталась преградить Хомеру путь к двери. Ей было трудно отказаться от мысли, что ее муж должен сразу все понять, простить и оказать ей помощь. Она сделалась беспечной и нерадивой, как часовой, который так долго занимал тихий сторожевой пост, столько раз слышал, как трещат ветки, что больше не верит, будто это действительно чьи-то шаги.

Она слишком долго была его женой, привыкла думать, что она и Хомер одно целое. Яблоневая ветвь, привитая к грушевой ветви, возможно, но теперь крепко вросшие друг в друга, единые по интересам. Отнюдь.

И будто для того, чтобы доказать их полную разобщенность, Хомер ударил Изабел. Ее рука, схватившая его за левое плечо, казалось, дала его правой руке право качнуться назад, затем вперед и сильно шлепнуть Изабел ладонью по щеке.

В мире Изабел мужчины не били женщин. Дома, в Австралии, в необжитых районах, жившие там мужчины с красными, загорелыми, обветренными лицами, которые топтали цветы и пинали собак, и выманили обманом у матери все ее деньги, те — да, те били женщин и считали, что женщинам это нравится, они не могут обойтись без побоев, да и между собой все время затевали драки; возможно, они чувствовали, что живут настоящей жизнью только, когда испытывают боль. Но Хомер!

Хомер и сам, казалось, был поражен. Изабел с удивлением увидела слезы у него на глазах. Он покачал головой, глядя на нее, словно хотел сказать, что у него нет слов, и вышел из комнаты. Изабел прижала ладонь к распухшему лицу, подбородок снова заныл, как в детстве, когда ее лягнула любимая лошадь матери, и Изабел заплакала, как от шока, причиненного тем, что произошло только сейчас, так и от давнишней обиды.

Изабел слышала, как Хомер зашел в ванную комнату, затем спустился в холл за пальто и вышел. Она осталась в тишине, в одиночестве, в отчаянии.

Позднее она тоже зашла в ванную комнату и увидела, что он забрал зубную щетку и вощеную нитку для чистки зубов, из чего она заключила, что одну ночь, по меньшей мере, он проведет вне дома.

Изабел уверяла себя, что он вскоре вернется, так, же точно, как уверяла себя, что никто не покусится на жизнь сына — она не могла допустить мысли, что все может быть наоборот, это было бы слишком ужасно.

Изабел посмотрелась в трюмо: правдивые глаза, чистый лоб, правильный нос, изуродованные рот и подбородок; игра случая, ирония судьбы — так она видела сама себя. Хомер раскопал это трюмо в лавке старьевщика. Такие трюмо были в моде пятьдесят лет назад — одно блестящее зеркало со скошенными краями посредине, два — по бокам, так что в анфас на вас смотрело одно-единственное простодушное отражение, а профиль перебрасывался от одного зеркала к другому, как мячик, удаляясь с каждым разом, пока не терялся в бесконечности.

— Я только хотела сказать правду, — вслух обратилась Изабел к своему единственному, не размноженному, отражению, но, даже не закончив фразы, уже знала, что лжет и этим далеко не исчерпываются ее побуждения. Однако боковые зеркала, похоже, уловили суть ее слов и стали перекидывать их справа налево и слева-направо, пока не вернули туда, где крылась бесконечность, словно, несмотря на саму себя, она перестала быть игрой случая, незаконнорожденной и рожающей вне закона, сделалась целеустремленной, птицей высокого полета.

Наверху заплакал Джейсон. Занималась заря; края задернутых занавесей отсвечивали холодным светом. Изабел осознала, что вообще не спала. Она поднялась к Джейсону; еще не совсем проснувшись, он тихо всхлипывал.

— Все хорошо. Что с тобой?

— Мне снился белый, белый свет, и вдруг что-то громко хлопнуло, и я посмотрел, и всюду был камень, а тебя нигде не было, а у меня не стало рук, только какие-то плети, вроде веревки.

— Все хорошо, — сказала Изабел, — все хорошо, — но она знала, что это не так. Она знала, что он разделил с ней ее кошмар, возникший из реальных фактов прошлого и страхов настоящего, знала, что весь мир ходит на цыпочках, задержав дыхание, боясь, что, стоит только чихнуть или кашлянуть, и сон станет реальностью. Что даже стены комнаты, книги на полках, сами люди, которые любили его и ссорились между собой и прилагали все усилия в поисках совершенства, — все может исчезнуть в мгновение ока, растаять быстрее, чем сновиденье, и всем их усилиям будет грош цена, разум испарится, плоть превратится в веревки.

Джейсон сел на постели. Видение рассеялось. Мать пока еще властвовала в его мире. То, что она говорила, было неоспоримо.

— Это только сон, — сказал он, снова обретая уверенность. — Это была неправда.

— Это была неправда, — повторила Изабел следом за сыном.

— Пора просыпаться? — спросил Джейсон.

— Нет. Поспи еще, — сказала она, и, в кои-то веки послушавшись, он уснул и спал крепким мирным сном, пока не настало время для его обычного утреннего вопля, пятиминутной передышки, а затем шума и суматохи, которыми он начинал свой день.