Итак, для Берта все опять закончилось благополучно. Он сидел за столом, ел холодное мясо с горчицей и хороший хлеб, запивал все это превосходным пивом и рассказывал нехитрую историю своих приключений, кое о чем умалчивая, кое в чем слегка отклоняясь от истины, что вообще свойственно людям его склада характера. Он рассказал им, как он и «еще один его друг — молодой человек из очень хорошей семьи» отправились на курорт подлечиться и как один «тип» прилетел туда на воздушном шаре и вывалился из корзины как раз в тот момент, когда он, Берт, в нее свалился, как ветер занес его во Франконию, как немцы приняли его за кого-то другого и «взяли в плен» и приволокли с собой в Нью-Йорк; как он побывал на Лабрадоре и вернулся оттуда и как он попал на Козий остров и оказался там в одиночестве. Что касается принца и Баттериджа, то он о них в своем повествовании просто умолчал, и отнюдь не по лживости натуры, а просто не надеялся на силу своего красноречия. Ему хотелось, чтобы его рассказ звучал просто, ясно и достоверно, чтобы его сочли респектабельным англичанином, с которым не произошло ничего из ряда вон выходящего и которому без малейших сомнений или опасений можно оказать гостеприимство.
Когда в своем сбивчивом повествовании он наконец дошел до Нью-Йорка и Ниагарской битвы, они вдруг схватились за газеты, лежавшие тут же, на столе, и стали забрасывать его вопросами, сверяясь с отчетами об этих бурных событиях. Ему стало ясно, что его появление вновь раздуло пожар бесконечного спора, который пылает уже давно, из-за которого эти вооруженные люди и собрались здесь, хотя, временно исчерпав тему, и занялись граммофоном, — спор о том, о чем говорил сейчас весь мир, забыв обо всем остальном, спор о войне и о том, как следует ее вести. И сразу интерес к нему и к его судьбе угас, он утратил самостоятельное значение и превратился всего лишь в источник сведений. Повседневные заботы: покупка и продажа всего необходимого, полевые работы, уход за скотом — не прекращались в силу привычки, — так идет обычная жизнь в доме, хозяин которого лежит на операционном столе. Но над всем господствовала мысль об огромных азиатских воздушных кораблях, которые бороздили небо с неведомыми целями, и о меченосцах в кроваво-красных одеяниях, которые в любой момент могли спорхнуть с неба вниз и потребовать бензин, или провизию, или сведений. И эти люди в лавке, как и весь континент, спрашивали: «Что нам делать? Что бы предпринять? Как с ними справиться?» И Берт смирился со своей ролью вспомогательного средства и даже в мыслях перестал считать себя важной персоной, представляющей самостоятельный интерес.
После того, как Берт наелся, и напился, и перевел дух, и потянулся, и сказал, что все было удивительно вкусно, он закурил протянутую ему папироску и после некоторых блужданий привел их к тому месту в лесу, где находилась летательная машина. Он скоро понял, что высокий и худой молодой человек — его фамилия была Лорье — был среди них главным и по положению и по природным данным. Он знал имена и характеры всех бывших с ним людей, знал, на что каждый из них способен, и под его руководством они дружно взялись за работу, чтобы получить в свое распоряжение бесценную военную машину. Они спустили ее на землю медленно и осторожно — для этого им пришлось повалить несколько деревьев, — а затем построили широкий навес из бревен и веток, чтобы пролетающие мимо азиаты не заметили случайно их драгоценную находку. Еще задолго до наступления вечера они вызвали механика из соседнего городка, который занялся приведением машины в порядок, а тем временем семнадцать специально отобранных молодых людей уже тянули жребий, кому первому лететь. А еще Берт нашел своего котенка и принес его в лавку Логанов и вручил миссис Логан с горячей просьбой позаботиться о нем. И с радостью понял, что в миссис Логан оба они — и он и котенок — обрели родственную душу.
Лорье был не только волевым человеком и богатым предпринимателем (Берт с почтением узнал, что он директор Танудской консервной корпорации), но и пользовался общей любовью, умея добиваться популярности. В тот же вечер в лавке Логана собралось множество народа потолковать о летательной машине и о войне, раздиравшей мир на части. Вскоре какой-то человек на велосипеде привез скверно отпечатанную газетку в один лист, и, словно пламя в топке, когда туда подбросят угля, разговор вспыхнул с новой силой. Газета содержала почти исключительно американские новости: устаревший кабель уже давно вышел из употребления, а станции беспроволочного телеграфа в океане и вдоль побережья Атлантического океана оказались, по-видимому, особенно заманчивыми объектами для вражеских атак.
Так или иначе это были новости.
Берт скромно сидел в уголке — к тому времени все окончательно утратили к нему интерес, прекрасно разобравшись, что он собой представляет, — и слушал. По мере того, как они говорили, в его потрясенном мозгу вставали устрашающие картины столкновения грозных сил, целых народов, ставших под ружье, завоеванных континентов, невообразимых разрушений и голода. И время от времени, как ни старался он подавить их, в этом сумбуре выплывали вдруг еще и его личные впечатления: отвратительное месиво, оставшееся от разорванного в клочки принца, висящий вверх ногами авиатор-китаец, забинтованный хромой офицер с птичьим лицом, с трудом ковыляющий к лесу в тщетной попытке спастись бегством.
Они говорили о бомбардировках, о беспощадных убийствах, о жестокостях и об ответных жестокостях, о том, как обезумевшие от расовой ненависти люди расправлялись с безобидными азиатами, о гигантских пожарах и разрушенных городах, железнодорожных узлах и мостах, о населении, бегущем куда глаза глядят, скрывающемся в лесах.
— Все их корабли до единого сейчас находятся в Тихом океане! — воскликнул кто-то. — С начала войны они высадили на нашем западном побережье никак не меньше миллиона человек. И уходить из Штатов они не собираются. Они останутся здесь — живые или мертвые.
Постепенно Берт начинал постигать, какая колоссальная трагедия обрушилась на человечество, песчинкой которого он был, сознавать весь неотвратимый ужас наступившей эпохи, понимать, что привычной, налаженной, спокойной жизни пришел конец. Вся планета была охвачена войной и не могла обрести пути обратно к миру. Возможно, что теперь ей придется забыть о мире навсегда.
Прежде он считал, что события, свидетелем которых он оказался, были чем-то исключительным, решающим, что разгром Нью-Йорка и сражение в Атлантическом океане были вехами на границе, разделявшей долгие периоды благоденствия. А они оказались всего лишь первыми грозными предвестниками всеобщей катастрофы. С каждым днем множились и бедствия, и разрушения, и ненависть, ширилась пропасть, отделявшая человека от человека, и все в новых местах трещало и рушилось стройное здание цивилизации. На земле армии продолжали расти, а люди гибнуть, в небесах воздушные корабли и аэропланы вели бои и спасались бегством, сея на своем пути смерть.
Читателю, обладающему широким кругозором и аналитическим умом, быть может, трудно представить себе, насколько невероятным казалось крушение научной цивилизации людям, жившим и гибнувшим в те страшные годы. Прогресс победоносно шествовал по земле, словно ничто уже не могло остановить его. Уже больше трехсот лет длилась непрерывная ускоренная диастола европеизированной цивилизации: множились города, увеличивалось население, росло количество материальных ценностей, развивались новые страны, неудержимо расцветали человеческая мысль, литература, знания. И то, что орудия войны становились с каждым годом все более мощными и многочисленными, то, что армии и запасы взрывчатых веществ росли с невероятной быстротой, заслоняя все остальное, казалось, было всего лишь частью этого процесса…
Триста лет диастолы — и внезапно наступила быстрая и неожиданная систола — словно сжали кулак! Они не подумали, что это систола. Им казалось, что это просто перебой, спазма, наглядное доказательство быстроты развития их прогресса. Полный крах, несмотря на то что он наступил, повсеместно, по-прежнему казался им чем-то невероятным. Но тут на них обрушивались груды обломков или земля разверзалась у них под ногами. И они умирали, все так же не веря…
Люди в этой лавке были всего лишь ничтожной горсткой, затерявшейся в безбрежном море страшных несчастий. Они замечали и обсуждали лишь какие-то мелкие его грани. Больше всего их занимал вопрос, как обороняться от азиатских авиаторов, которые внезапно падали с неба, чтобы отобрать бензин или уничтожить склады оружия и пути сообщения. В то время повсюду формировались ополчения, чтобы день и ночь охранять железнодорожные пути, в надежде, что удастся скоро восстановить сообщение. Война на земле была пока еще делом далекого будущего. Один из присутствующих, говоривший скучным голосом, был явно человеком сведущим и хорошо во всем разбирающимся. Он уверенно перечислил недостатки немецких «драхенфлигеров» и американских аэропланов и указал, каким преимуществом обладают японские авиаторы. Затем он пустился в романтическое описание машины Баттериджа, и Берт насторожил уши.
— Я ее видел, — начал было он и вдруг умолк, потрясенный какой-то мыслью.
Человек со скучным голосом, не обратив на него никакого внимания, продолжал рассказывать о смерти Баттериджа — настоящей иронии судьбы. Когда Берт услышал об этом, у него радостно екнуло сердце: значит, ему не грозит встреча с Баттериджем! Оказалось, что Баттеридж умер внезапно, неожиданно для всех.
— И вместе с ним, сэр, погиб и его секрет! Когда кинулись искать чертежи и части его машины, их не оказалось. Слишком уж хорошо он сумел их спрятать.
— Почему же он не объяснил, где их искать? — спросил человек в соломенной шляпе. — Он что же, совсем ничего не успел сказать?
— Ничего, сэр! Рассвирепел, и его хватил удар. Случилось это в местечке Димчерч, в Англии.
— Да-да, — заметил Лорье. — В воскресном номере «Америкэн» этому была посвящена целая страница. Тогда еще, помню, писали, что воздушный шар был похищен немецким шпионом.
— Да, сэр, — продолжал человек со скучным голосом, — этот апоплексический удар — худшее несчастье, которое только могло постичь мир. Без всякого сомнения, худшее. Если бы не смерть мистера Баттериджа…
— И его секрет не известен никому?
— Ни одной живой душе! Исчез без следа! По-видимому, его воздушный шар погиб в море со всеми чертежами. Пошел на дно, и они вместе с ним.
Наступило молчание.
— Будь у нас машины вроде его, мы сразу получили бы преимущество перед азиатскими авиаторами. Мы летали бы быстрее этих красных колибри и щелкали бы их, как орехи. Но его секрет потерян, потерян навеки, а у нас нет времени еще раз изобретать что-нибудь подобное. Нам приходится рассчитывать только на то, что у нас есть, а этого мало. Конечно, оружие мы не сложим. Нет! Но когда подумаешь…
Берт дрожал всем телом. Он хрипло откашлялся.
— Дайте мне сказать, — перебил он, — послушайте… я…
На него даже не посмотрели. Человек со скучным голосом уже заговорил о другом.
— Я допускаю… — начал он.
Берт пришел в страшное волнение. Он вскочил на ноги. Он делал хватательные движения.
— Дайте мне сказать! — восклицал он. — Мистер Лорье, послушайте… Я вот что хочу… Насчет этой машины Баттериджа…
Мистер Лорье, сидевший на соседнем столике, великолепным жестом остановил человека со скучным голосом.
— Что он там говорит?.. — спросил он.
Тут только присутствующие заметили, что с Бертом творится что-то неладное: он не то задыхался, не то сходил с ума. Он продолжал невнятно лепетать:
— Послушайте! Дайте мне сказать!.. Погодите минутку… — А сам дрожал и судорожно расстегивал пуговицы своего пиджака.
Он рванул воротник, расстегнул жилет и рубашку. Затем решительно запустил руку в свои внутренности, и зрителям на миг показалось, что он извлек наружу свою печень. Однако, пока он бился с пуговицами на плече, им удалось рассмотреть, что этот ужас был всего лишь невероятно грязным бумазейным нагрудником. В следующий миг чрезмерно декольтированный Берт стоял у стола, размахивая пачкой бумаг.
— Вот они! — выпалил он. — Вот они, чертежи! Понимаете? Мистер Баттеридж… его машина… который умер… Это я улетел на его воздушном шаре.
Несколько секунд никто не мог произнести ни слова. Они переводили взгляд с бумаг на побелевшее лицо Берта и его горящие глава и затем снова на бумаги. Никто не шелохнулся. Первым заговорил человек со скучным голосом.
— Ирония судьбы! — сказал он таким тоном, как будто ему это было даже приятно. — Какая великолепная ирония! Они нашлись, когда даже думать о постройке слишком поздно.