Вообще-то говоря, вся эта розовая пора влюбленности — ухаживание, свадьба и торжество любви — всего лишь заря, за которой следует долгий, ясный трудовой день. Как бы мы ни пытались удержать эти восхитительные минуты, они уходят, неумолимо исчезают навсегда; им нет возврата, они неповторимы, и только глупцы силятся сохранить видимость, лицемерно выставляя на обозрение в затемненных закоулках восковые фигуры минувшего. Жизнь идет своим чередом: мы растем, мы старимся. Наша молодая пара, выбравшись наконец из предрассветного сумрака, расцвеченного звездами, впервые разглядела друг друга в ясном свете будничного дня и обнаружила, что над головой у них сгущаются тучи.
Будь Люишем человеком более тонкой душевной организации, отрезвление шло бы исподволь, не затрагивая их достоинства; тогда речь велась бы о трогательных попытках скрыть разочарование и сохранить атмосферу доверия и порядочности. Но день наступил, и наша молодая пара оказалась слишком неподготовленной. Мы уже упомянули о первых едва ощутимых расхождениях во взглядах, и было бы утомительно и скучно повествовать обо всех мелочах, углублявших конфликт их индивидуальностей. Они ссорились, сударыня! Говорили друг другу резкие слова. Их постоянно тревожило то, что «капитал» на исходе, заботили поиски работы, которую никак не удавалось найти. Не прошли бесследно для Этель и те долгие, ничем не заполненные часы, которые она проводила в скучном и тоскливом одиночестве. Раздоры возникали по поводам, казалось, совершенно незначительным; как-то целую ночь Люишем пролежал без сна, до глубины души изумленный тем, что Этель, оказывается, абсолютно нет дела до благосостояния человечества, а его социалистические идеалы она назвала «неприличными фантазиями». Как-то под вечер в воскресенье они отправились гулять в самом благоприятном расположении духа, а вернулись злые и раскрасневшиеся, на ходу обмениваясь репликами самого ядовитого свойства, и все из-за романов, которыми зачитывалась Этель. По какой-то необъяснимой причине Люишем ненавидел эти романы жгучей ненавистью. Подобные семейные битвы были по большей части лишь кратковременными стычками, вслед за которыми после недолгого обиженного молчания наступало примирение с объяснениями или без оных, но иногда это примирение только вновь растравляло заживающую рану. И каждая такая размолвка оставляла новый рубец, затушевывая еще один оттенок в романтическом колорите их отношений.
Работы не было. Пять долгих месяцев поисков, и никакого заработка, если не считать двух пустяков. Один раз Люишем, участвуя в конкурсе, объявленном грошовым еженедельником, получил целых двенадцать шиллингов, и трижды прибывали совсем уже небольшие рукописи для перепечатки от одного поэта, которому, по-видимому, попалось на глаза объявление в «Атенеуме». Звали этого поэта Эдвин Пик Бэйнс; почерк у него был размашистый и еще не окончательно сформировавшийся. Он прислал несколько набросанных на клочках бумаги коротких лирических стихотворений с просьбой «красиво и во-разному перепечатать по три экземпляра каждое», добавив, что «их нельзя соединять металлическими скрепками, а следует прошить шелковой ниткой соответствующего цвета». Наши молодые люди были весьма озадачены подобными наставлениями. Одно стихотворение называлось «Птичья песнь», другое — «Тени облаков», а третье — «Эрингиум», но, по мнению Люишема, их можно было все объединить под общим названием «Вздор». В качестве оплаты этот поэт прислал в нарушение всех почтовых правил полсоверена в обычном конверте с указанием принять остаток денег в счет будущей работы. Довольно скоро поэт явился сам и принес исчерканные экземпляры своих стихов с непонятным наставлением поперек каждого листа: «В таком же духе, только еще получше».
Люишема дома не было, дверь отворила Этель, и таким образом это письменное пожелание оказалось излишним.
— Он совсем еще мальчик, — заметила Этель, пересказывая свой разговор с поэтом Люишему.
У них обоих было такое чувство, что юный возраст Эдвина Пика Бэйнса лишает надежности даже этот заработок.
Со дня женитьбы и до последнего экзамена в июне жизнь Люишема таила в себе какую-то двойственность. Дома была Этель, дома были мучительные поиски заработков и постоянное раздражение на мадам Гэдоу, всякими ухищрениями пытавшуюся побольше «содрать» с них по счету, и среди всего этого он чувствовал себя совершенно взрослым; но на занятиях в Кенсингтоне он превращался в зеленого юнца, недисциплинированного и обманувшего надежды студента со склонностью к зубоскальству. В колледже он, как и полагается студенту, носился с теориями и идеалами; в маленьких комнатах в Челси, где с наступлением лета стало особенно душно и повсюду валялись грошовые романы, которые накупала Этель, жизнь приобретала строгую конкретность, и идеалы уступали место реальности.
Он смутно сознавал, как узок был мир его зрелости. Единственными их гостями были супруги Чеффери. Сам Чеффери имел обыкновение являться к ужину и, несмотря на свою беспринципность, завоевывал симпатии Люишема остроумными разглагольствованиями, а также почтительным, даже завистливым отношением к его научным занятиям. Более того, со временем Люишем заметил, что начал разделять ожесточение Чеффери против тех, кто правит миром. Приятно было слушать, как он расправляется с епископами и прочими власть имущими. Он говорил именно то, что хотел бы высказать сам Люишем. Миссис же Чеффери — существо невзрачное, нервное, неопрятное — частенько забегала к ним, но, как только Люишем возвращался домой, тотчас исчезала. Она являлась, потому что Этель, несмотря на святую свою убежденность в том, что любовь — «это все», находила свою замужнюю жизнь в отсутствие Люишема скучной и однообразной. Когда же Люишем появлялся, миссис Чеффери спешила уйти, дабы не усугублять той раздражительности, какую вызывала в нем борьба с окружающим миром. В Кенсингтоне он никому не рассказывал о своей женитьбе, сначала потому что это был такси восхитительный секрет, а потом по другим причинам. Поэтому те два мира, в которых он существовал, не соприкасались. Границей их служили железные решетчатые ворота колледжа. Но наступил день, когда Люишем прошел через эти ворота в последний раз, и на этом его юность закончилась навсегда.
Заключительный экзамен по курсу биологии, экзамен, который означал прекращение еженедельного дохода в одну гинею, он сдал плохо — он это понимал. Вечером в последний день лабораторных занятий он провозился допоздна, разгоряченный, измученный, со спутанными волосами и горящими ушами. Он сидел до конца, упрямо стараясь овладеть собой и препарировать для исследования под микроскопом реснитчатое волокно выделительного организма земляного червя. Но реснитчатые волокна не поддаются тем, кто в течение семестра пренебрегал лабораторными занятиями. Наконец Люишем встал, сдал свою письменную работу почтенного вида угрюмому молодому ассистенту профессора, который когда-то — восемь месяцев назад — так радушно приветствовал его появление, и направился к двери, возле которой толпились остальные студенты.
Смизерс громко разглагольствовал о том, как «зверски трудно отличить проклятое волокно», а его внимательно слушал лопоухий юноша.
— А вот и Люишем! Как у вас дела? — спросил Смизерс, не скрывая довольства собой.
— Плохо, — не останавливаясь, коротко бросил Люишем.
— Препарировали? — крикнул вдогонку Смизерс.
Люишем сделал вид, будто не слышит.
Мисс Хейдингер стояла со шляпой в руках и смотрела на разгоряченного Люишема. Он прошел было мимо, но что-то в ее лице заставило его, несмотря на собственное волнение, остановиться.
— Вам удалось отделить волокно? — спросил он со всей любезностью, на какую был способен.
Она отрицательно покачала головой и, в свою очередь, спросила:
— Вы идете вниз?
— Пожалуй, — ответил Люишем все еще обиженным голосом.
Он отворил стеклянную дверь, что вела из коридора на лестничную площадку. Один пролет крутой винтовой лестницы они миновали в полном молчании.
— Придете снова на будущий год? — спросила мисс Хейдингер.
— Нет, — ответил Люишем. — Больше я сюда не приду. Никогда.
Молчание.
— А чем вы будете заниматься? — спросила она.
— Не знаю. Мне нужно как-то зарабатывать на жизнь. Это и беспокоило меня всю сессию.
— Я думала… — начала было она, но остановилась. — Опять поедете к своему дяде? — спросила она.
— Нет. Я останусь в Лондоне. Поездка в деревню отвлекает от дела. И, кроме того… Я, можно сказать, поссорился с дядей.
— Чем же вы намерены заняться? Преподавать?
— Хотелось бы преподавать. Не знаю, найду ли уроки. Я готов взяться за все что угодно.
— Понятно, — сказала она.
Некоторое время они шли молча.
— А вы, наверное, продолжите занятия? — спросил он.
— Попытаюсь поступить на курс ботаники, если найдется для меня место. Я вот о чем думаю: иногда, бывает, кое-что случайно узнаешь… Дайте мне ваш адрес. Вдруг я услышу о чем-нибудь подходящем.
Люишем остановился на середине лестницы и задумался.
— Разумеется, — согласился он.
Но адреса ей так и не дал. Поэтому у подножия лестницы она спросила его об этом вторично.
— Проклятое волокно!.. — сказал он. — У меня все из головы повылетало.
Они обменялись адресами, записав их на листочках, вырванных из блокнота мисс Хейдингер.
Она подождала, пока он расписался в книге. У железных ворот она сказала:
— Я иду через Кенсингтон-гарденс.
Но он уже злился на то, что дал ей свой адрес, и потому не заметил косвенно выраженного ею приглашения.
— А я в Челси.
Минуту она помедлила в нерешительности, озадаченно глядя на него.
— В таком случае прощайте, — сказала она.
— Прощайте, — ответил он, приподымая шляпу.
Медленно пересек он Эгсибишн-роуд, держа в руках свой битком набитый блестящий портфель, теперь уже во многих местах потрескавшийся, задумчиво дошел до угла Кромвель-роуд и свернул по ней направо. За парком Музея естественной истории величаво высилось кирпичное здание Школы естественных наук. Он с горечью оглянулся на него.
Он был совершенно уверен, что провалился на последнем экзамене. Теперь карьера ученого навсегда стала ему недоступна, подумал он и вспомнил, как по этой самой дороге шел к зданию школы впервые в жизни, вспомнил надежды и стремления, рождавшиеся в нем тогда с каждым шагом. Мечта о непрестанном, целеустремленном труде! Чего бы мог он достичь, если бы умел быть сосредоточенным в своих стремлениях!
Именно в этом парке он вместе со Смизерсом и Парксоном, усевшись на скамью под сенью многовекового дерева, обсуждал проблемы социализма еще до того, как был прочитан его доклад…
— Да, — сказал он вслух, — да, с этим покончено. Покончено навсегда.
Наконец его Alma Mater начала скрываться за углом Музея естественной истории. Он вздохнул и обратил свои думы к душным комнаткам в Челси и ко все еще не покоренному миру.