1963 год

А я и говорю жене: "Кто тебе мешает встать и выключить? Тошно тебе без конца смотреть на его черную рожу, так никто тебя не неволит, да и слушать, чего тошно слышать, тоже. У нас пока еще свободная страна".

Вот тогда-то, сдается мне, я и надумал, чего надо делать.

Я мог бы, говорю, найти, где в Фермопилах живет этот нигер, которому подавай рабочий день не длиннее, чем у белых. Мне это раз плюнуть.

Ничего не скажу, может, это потому для меня труда не составляет, что я живу поблизости. Хотя и тебе небось дорога туда известна: может, и тебе приходилось туда затемно наведываться. Кто туда не ездит, особенно как приспичит. Верно я говорю?

Над филиалом банка вывеска светится, ее даже ночью не гасят, там цифры показывают который час да какая жарища стоит. Когда показывало без четверти четыре и 44 градуса, это я на грузовике шуряка моего проехал мимо — кто ж еще. Шуряк, он доставку позже начинает.

Оставишь, значит, позади Четыре Угла и гони прямиком по шоссе Натана Б. Форреста на запад, мимо "Излишков и остатков военного имущества" до того места, где стоянка для машин и трейлеров "Не забывай нас" кончится, а вывески "Все для рыболова", "Подержанные запчасти", "Фейерверки", "Персики", "Сестра Пиблз, читаю судьбу, даю советы" еще не начнутся. Но не заезжай в город, сверни с шоссе. К его дому дорожка вымощена.

У него свет горел — можно подумать, он меня ждал. На гараже, ишь ты! Машины его в гараже не было. Уехал — все торопится еще чего урвать, чего мы ему урвать не даем. Я-то думал дома его застукать. Ну да ладно — выбрал дерево, схоронился за него. Придется подождать, да я ведь на это шел. Жара, правда, стояла такая, что я все опасался, как бы кому из нас не растаять, прежде чем я доведу дело до конца.

А вот решусь я или не решусь — это еще вопрос.

Знаю все, что вы знаете, о Козле Дайкмане из Миссисипи. Кто о нем не знает. Козел, он послал губернатору письмо, пообещался, если его выпустят, приехать и такую пальбу поднять, что этот нигер Мередит даст деру из университета и дорогу туда забудет. Старикан Росс подумал-подумал, да и ответил ему: а ты дело говоришь. Я не Козел Дайкман, в тюряге не сижу, и от губернатора Барнетта мне ничего не надо. Вот разве что пусть потреплет по плечу за мои сегодняшние труды. А не хочет, и не надо. Чего сделал, я сделал за ради себя самого, потому что нет больше моего терпежу.

Едва услышал — колеса зашуршали, я уже знал, кто едет. Он самый, больше некому. Мой нигер катил в новехонькой белой машине по дорожке к гаражу, в гараже свет горит — ждут его, но он до гаража не доехал, остановился: видать, не хотел будить своих. Он самый. Только он фары выключил, ногу из машины высунул, встал — темный против света, — я сразу понял: он. Он это был, я знал это точно, вот как сейчас знаю, что я это я. Знал, хоть он и спиной ко мне стоял, так он затих — прислушивался. Никогда его не видел ни до, ни после, вообще никогда его черную рожу не видел, только на карточке, а живьем нет, никогда и нигде. И не хочу его видеть, на кой мне его видеть, и надеюсь никогда его не увидеть, а значит, и не увижу. Если только не спасую.

Значит, с него и начну. Он все так же стоял против света, затих, ждал, спина его в упор смотрела на меня, как священник смотрит, когда орет на паству: "И за тебя Христос на муки шел?" Да, с него.

Вскинул ружье, прицелился. Выстрелил, да это давно уж было решено, и теперь ни ему, ни мне ничего не изменить, пусть даже и в самой малости.

Темное пятно, еще темнее его, птичьими крыльями расползлось у него по спине, потянуло его вниз. Он рванулся так, будто его кто когтит, так, будто кровь чуть не тонну весит, и двинулся поближе к свету. Но дошел только до двери. Упал и ни с места.

Рухнул. Рухнул — свали на него тонну кирпичей, его сильнее не придавить. Прямо на своей мощеной дорожке и рухнул, вот так-то.

А всего минутой раньше перестал петь пересмешник. Он сидел себе распевал на верхушке лавра. То ли проснулся спозаранку, то ли и вовсе спать не ложился — точь-в-точь как я. Пересмешник, он меня не покидал, заливался вовсю, покуда не грохнуло, покуда я ружье не разрядил. Я был точь-в-точь как он. Тоже был на седьмом небе. Раз в кои-то веки.

Я подошел к нему поближе — он лежал ничком, — но на свет выходить не стал. "Слышь, Роланд? — говорю. — У меня другого пути не было, как опередить тебя и опережать всегда, и я, видит Бог, встал на этот путь. И теперь я живой, а ты нет. Мы неровня, и ты никогда не будешь мне ровней и знаешь почему? Потому что один из нас мертвый. Ну как, Роланд? — говорю. — Достукался?"

Постоял с минуту, только чтоб посмотреть, не выйдет ли кто из дому его поднять. Ну она и вышла, жена его. Похоже, она и вовсе не спала. Видать, она так и не ложилась.

Припустил назад и тут заметил, какая зеленая да сочная у него трава во дворе. Его черномазой бабе подавай траву получше! Моей жене ее счета за воду нипочем бы не оплатить. Да и за электричество тоже. Грузовик шуряка стоял наготове, дверь — настежь. А "Провоз пассажиров запрещается", так это не про меня писано.

Все прошло без сучка без задоринки — лучше и желать нельзя. Для полного счастья не хватало только стула, чтоб не стоять, его дожидаючись. Поехал я домой и тут понял: ведь чтобы сделать чего хочешь, совсем немного времени нужно. Было всего 4.34, а пока я на вывеску глядел, стало 4.35. А градусов сколько было, столько и осталось. Всю ночь, это я вам точно скажу, жара стояла 44 градуса.

А жена мне и говорит: "Явился — не запылился? А я-то думала, тебя комары заели. — А потом: — Оно и понятно: они ведь знай твердили — взял бы кто ружье да вытурил этих подстрекателей из Фермопил. И тот тип заладил: вот, мол, чего надо делать. Какой, какой, который колонку в газете ведет".

А я ей: "Ты кого хошь похвалить готова, лишь бы не меня".

"Он все талдычил: это, мол, ваш долг перед Фермопилами, — она мне. — Ты что, в газету никогда не заглядываешь?"

А я ей: "Я от Фермопил ничего хорошего не видал. И ничего им не должен. Да и ради тебя я бы стараться не стал. Мне что ты, что эти Кеннеди — все одно, и ради тебя я стараться не стал бы, вот уж нет. И сделал я, что сделал, потому что терпежу моему пришел конец".

"А теперь нам из-за тебя опять его по телику глядеть, — жена мне. — Похороны его уж как пить дать".

А я ей: "Хороша, нечего сказать, завалилась спать и свет погасила. А как я домой попаду да Баддин грузовик заведу во двор — тебя не касаемо".

"А с тобой опять хорошую шутку сыграли, — она мне на это. — Слыхал последнюю новость? Ассоциация ихняя, что черномазым содействует, она посылает своего человека в Фермопилы. Не порол бы ты горячку, мог бы убрать и поважней птицу! Это тебе всякий скажет".

Слаб человек. Всем, сдается мне, надо перед кем-то душу облегчить.

"Ну а ружье ты куда подевал? — жена мне. — Чем мы теперь будем защищаться?"

Я ей: "Оно мне руки жгло! Жгло огнем! — И объясняю: — Оно в бурьяне валяется, остывает помаленьку, вон оно где".

"Ты его оставил, — она мне. — Забыл".

Объясняю ей: "А в чем причина: опостылело мне — за что ни возьмись, все жжется! Ключи от грузовика, дверная ручка, простыни, все, за что ни возьмись, жжется что твоя печка. Прямо хоть ничего в руки не бери, когда днем в тени чуть не пятьдесят градусов, говорю, да и ночью не холоднее. А ну-ка, ты сама притронься хоть пальцем к ружью, ну-ка!"

"Чего от тебя и ждать — сам укатил, а ружье бросил!" — она мне.

"Ни во что, значит, меня не ставишь? — не стерпел я. — Может, хочешь смотаться за ружьем?"

"Если они кого поймают, так тебя, не меня. Ну и жарища, даже если заснуть, проснешься будто глаз не сомкнул, а всю ночь проплакал! — она мне. — Не вешай носа, у меня для тебя еще одна шутка припасена, посмешу тебя, пока вставать не пришла пора. Слыхал, чего Каролина отчебучила: "Папочка, до чего мне хочется побыстрее вырасти и выйти замуж за Джеймса Мередита". Нет, какова? Это я на работе слыхала. Одна богатенькая стервочка другой рассказывала, так та обхохоталась вся".

"Зато я первым туда поспел и его убрал — натянул нос этим соплякам из Северных Фермопил, — я ей. — Пусть у них и свои машины есть".

На телевидении да и в газете им только с одной стороны эта история известна. Кто такой Роланд Саммерс, известно, а кто я — нет. Еще до того, как я его прикончил, куда ни глянь — его рожа, а и прикончил я его, она — на поди — снова повсюду замелькала, и карточка та же самая. А моей нигде не видно. Так меня ни разу и не сняли! Ни разочка! И ничего хорошего я так от газеты и не дождался — разве что пообещали дать пять сотен тому, кто меня найдет, и только. Потому что, пока они не знают, кто убил Роланда, мне цена куда выше, чем ему.

Позже, когда я уже по городу шатался, стало еще жарче. Асфальт на Мейн-стрит так жжется — идешь по нему ну ровно по стволу ружейному. Что бы всем людям, сколько их ни на есть, не пройтись по Мейн-стрит, пусть она их, как меня, сквозь подметки пожгла, может, тогда у них мозги и прочистились бы.

И что же я там перво-наперво услыхал: мол, эта ассоциация, что черномазым потворствует, она, мол, сама Роланда Саммерса и убила, и вот вам доказательства: убил, дескать, его умелый стрелок (а то нет!) и время выбрал в аккурат такое, чтобы белых подвести под монастырь.

Ну что ты с ними сделаешь.

"Им нипочем его не найти", — это дед, у которого арахис жареный никто не покупает, имел наглость мне сказать.

А жарища — не приведи Господь.

Город точно полыхает, а все потому, что в какой проулок ни войди, в какую улицу ни сверни, деревья все в цветах, а цветы здоровенные, с кукурузную лепешку будут, и красные — точь-в-точь спелый арбуз. И полицейских повсюду видимо-невидимо, половина из них мальчишки безусые, и все потом обливаются. Что-то они мне поднадоели.

До смерти надоели полицейские, намозолили они мне глаза — вон их сколько, а проку нам, белым, от них чуть. Еще только заваруха эта начиналась, я раз стоял и смотрел: эти только набранные полицейские, у которых еще молоко на губах не обсохло, заталкивали черномазую ребятню в полицейские фургоны, а те ряд за рядом с песнями как на демонстрацию шли, так и в фургон пошли. Влезли они в фургон, расселись тихо-мирно, новехонькие американские флажки держат, а полицейские у них флажки повырывали, на пол побросали, а подобрать не разрешили и хоть бы пальцем их тронули, да еще прокатили задарма. Что они, новые флажки себе не купят?

Всем-всем: ничего ни от кого не принимайте, пока не уверитесь, что потом не отнимут, а дают навсегда, ныне и присно и вовеки веков аминь.

И я только рад буду, если в нас начнут метать кирпичи, — все лучше, чем так. Да и бутылки, если хотят, пусть швыряют. Чем больше, тем лучше — дзинь-дзинь, — в Бирмингеме было же такое. А там они, чего доброго, и в ножи пойдут — и такое было в Гарлеме и в Чикаго. Поглядишь-поглядишь телик и поймешь — и у нас в Фермопилах, на нашей Дикон-стрит, заваруха не сегодня завтра начнется. Чего она не начинается, спрашиваешь? Им торопиться некуда — это от них никуда не уйдет.

Но меня им врасплох не застать — я готов.

Само собой, они меня могут найти. Но поймать не поймают, разве что наткнутся случайно. (Даром я, что ли, из деревни родом.) Могут и на электрический стул посадить, а на нем пожарче будет, чем вчера и сегодня зараз.

Только мой им совет — не торопиться. Пришла пора нам — зря мы, что ли, налоги платим — взяться за дело. Пора предел поставить учителям, и священникам, и судьям, которые в наших судах — их и судами-то назвать можно только с натяжкой — верховодят.

И я никому не позволю, хоть и самому президенту, войти в мой дом, меня не спросясь, и командовать мной, точно он мне папаша. Ну нет!

Я уже раз убегал из дому. И про меня объявление наш окружной еженедельник напечатал. За материны денежки. Она его поместила. Вот какое: "Сын, мы за тобой гоняемся не почему-нибудь, а потому что хотим тебя найти". В тот раз я воротился домой.

Теперь-то у меня никого не осталось.

А жарища — ни приведи Господь. И то ли еще будет в августе.

Пусть так, зато я видел, как он упал. Один я, и этого у меня не отобрать. И вот снял я с гвоздя мою старую гитару. Она у меня с незапамятных времен, и ее я никогда не оставлял, не забывал, не терял, а если и закладывал, так всегда выкупал и не отдавал никому, уселся в кресло, дома ни души, я один, и заиграл, запел тихонько. Тихо-тихо. Все тише и тише. И затих.