Как только я увидел ее, девушку-репортера, я сразу же узнал ее, но не мог вспомнить, где и когда с ней встречался. Ей было лет девятнадцать — двадцать, она была элегантна и красива, разве что красота ее была чуть-чуть вызывающей или чрезмерно броской. Черные волосы подстрижены коротко, по последней моде, и уложены волнами. Глаза слегка подведены. На ней был темно-синий костюм с узкой длинной юбкой и коротким жакетом поверх белой блузки. На ногах — чулки и черные туфли на высоком каблуке.

Она стояла возле окна у дальнего конца длинного деревянного стола. Кроме этого стола и простых деревянных стульев по обе его стороны, здесь никакой другой мебели не было. Когда я вошел, она обернулась и пошла мне навстречу с характерной для ее профессии холодной улыбкой. Она обошла стол и протянула мне тонкую белую руку жестом, достойным Одри Хепберн.

— Здравствуйте. Я Сондра Флейш из “Путеводной звезды”.

Моя рука застыла в воздухе.

— Флейш? Улыбка стала шире.

— Да, он мой папа. Но я не работаю у него. Я работаю в “Путеводной звезде”. И тогда я вспомнил:

— Да, ну конечно же...

Тоненькие брови поползли вверх.

— Простите? — Ее протянутая мне рука тоже застыла в воздухе.

— Вы учитесь в Монекийском колледже?

Она опять улыбнулась, но сейчас в ее улыбке сквозило удивление.

— Да. Учусь.

— Я тоже там учусь.

Улыбка погасла, и на лице отразилось разочарование.

— Вы учитесь?

— Ну, конечно, учусь. Минутку, я покажу вам свою зачетку. — Я полез было в карман, но вспомнил, что они отобрали ее у меня. — Подождите минуту, я только возьму у дежурного свой бумажник.

— Ну, что вы, — поспешно сказала она, — я верю вам на слово.

Я смотрел на нее и улыбался как дурак, затем уселся за стол.

Мне не пришло в голову связывать фамилию управляющего с Сондрой Флейш прежде всего потому, что в колледже я, в сущности, ее не знал. Она была известна тем, что вела колонку в “Индейце”, газете колледжа, поэтому приходилось не раз слышать о ней и даже встречать ее в студенческом городке. Но мы не были знакомы, потому что она водила компанию с богатыми студентами, а я с седеющими ветеранами, и наши пути никогда не пересекались.

Но теперь, при весьма странных обстоятельствах, мы в конце концов познакомились, и я смотрел на нее как на старого друга. Знакомое — весьма отдаленно — лицо возбудило во мне воспоминания о нормальном, духовном мире, который мне был близок и дорог, а Сондра олицетворяла этот мир. И сейчас я просто сидел и смотрел на нее.

По-моему, ей нравилось, что я любуюсь ею. Она снова улыбнулась уже не заученной профессиональной улыбкой, а просто тепло, по-человечески, а потом села напротив меня.

— Вы удивили меня, — сказала она. — Я не ожидала встретить соученика в нашей местной Бастилии.

— Я и сам не ожидал очутиться здесь, — сказал я. — Но какого... что, скажите, Бога ради, вы делаете здесь?

— Прохожу полугодичную практику, — сказала она. — Папа хочет, чтобы я проводила дома хотя бы часть времени, и поэтому я здесь. У меня степень магистра по журналистике, так что эти полгода стажируюсь в “Путеводной звезде”. — Она улыбнулась и пожала плечами. — Это не “Нью-Йорк тайме”, конечно, но, думаю, с этим можно повременить до окончания колледжа.

— Господи, — сказал я. Я и вправду сказал “Господи”. — После всего этого г... всего этого абсурда, который я пережил, вы просто услада для моих больных глаз... в буквальном смысле слова... И больной челюсти, — добавил я, поглаживая себя по лицу, там, где особенно остро ощущалась “зубная боль”.

Сондра нахмурилась.

— Вы хотите сказать, что они вас били?

— “Били” — не то слово.

Из большой черной сумки, висевшей у нее на плече, она достала карандаш и блокнот для стенографирования.

— Сейчас вы все мне расскажете, — сказала она. Я так и сделал. Я рассказал ей о своей работе, о письме Чарлза Гамильтона и обо всем, что последовало за ним, когда мы приехали в Уиттберг. Она делала записи скорописью, задавая попутно вопросы, уточняя подробности, и все время слушала меня с серьезным, а порой со взволнованным видом. Когда я закончил свой рассказ, она быстро пролистала свои заметки, а затем сказала:

— Это ужасно, Пол. Я никогда не думала, что полиция в этом городе может быть такой злобной, и я не могу поверить, что это мой папа приказал им действовать таким образом. Должно быть, они действовали по собственной инициативе, и если думали, что это понравится моему папе, то глубоко ошибались. Я расскажу ему об этом, поверьте мне, и поговорю с редактором, чтобы мою статью поместили на первой полосе. Ждите сегодняшнего вечернего выпуска. Им это не сойдет с рук, Пол, поверьте мне.

— Хотелось бы надеяться.

— Им не удастся отвертеться. — Она поднялась, очень молодая, очень решительная и очень красивая. — Вот увидите. Вы возвращаетесь в мотель?

— Скорее всего, да.

— Я вам туда позвоню. Мы доберемся до самой сути. — Говоря это, она подошла и протянула мне руку, и на этот раз я ее пожал. — Именно для этого существуют репортеры, — сказала она. — Чтобы доносить до народа правду.

Я улыбнулся ее убежденности.

— Вот уж мы им зададим, — шутливо заметил я.

— Держу пари, что зададим. — Она крепко пожала мне руку. — Бегу в редакцию, чтобы успеть подготовить материал к вечернему выпуску.

— Правильно.

— Я позвоню вам. Пол.

— Хорошо.

Мы вышли в вестибюль, и я проводил ее до входной двери, где на высокой платформе у самой массивной дубовой двери сидел мужчина в форме с нашивками на рукавах. Там мы снова обменялись рукопожатиями, и она снова пообещала позвонить. А я поспешил за своим бумажником.

— Я Пол Стендиш, — сказала я дежурному. — У вас мой бумажник.

— Совершенно верно. — Он протянул мне пакет со словами:

— Проверьте содержимое, напишите вот здесь, что все получили в полной сохранности, и поставьте свою подпись.

Поскольку все действительно было в целости и сохранности, я подтвердил это в соответствующей форме, потом надел ремень, вдел в ботинки шнурки и убрал бумажник в карман. Затем снова подошел к дежурному:

— Я хочу поговорить с моим другом, Уолтером Килли.

— Время для посещения — с двух до трех.

— Время посещения? Он арестован?

— Вы сможете поговорить с ним в любое время с двух до трех.

— Но ведь... разве они его не отпустили? Меня же отпустили.

— Мне это не известно, — сказал он. — Время посещения с двух до трех.

— Я подожду, — сказал я. Он пожал плечами:

— Как хотите.

У противоположной стены была скамья. Я подошел к ней и сел. Большие часы над головой дежурного показывали шесть двадцать.

Уже наступило утро, и, следовательно, я провел в этом здании двенадцать часов. Я закурил сигарету и поерзал, устраиваясь поудобнее на скамье, готовый провести здесь еще двенадцать часов. Мне надо поговорить с Уолтером, понять, что происходит и что мне следует делать дальше. В этой игре я был всего лишь любителем и без Уолтера был обречен на проигрыш.

Без двадцати пяти минут семь из глубины здания показался Джерри. Ленивой походкой он приблизился ко мне и с ухмылкой проговорил:

— Известно ли вам, какой срок дают за бродяжничество?

— Я жду мистера Килли. Он указал на часы.

— Видите секундную стрелку? Сейчас она на отметке девять. Как только она совершит круг и перейдет эту отметку, вы будете считаться бродягой. И я арестую вас за бродяжничество. И тогда вы проведете здесь тридцать дней. Вам это подходит?

Бросить Уолтера? Но я пропаду без него. Я не буду знать, что делать. Я следил, как движется секундная стрелка, от двенадцати к одному, потом к двум, к трем, и думал, стоит ли тягаться с Джерри. Я не мог идти один в этот город. Секундная стрелка прошла отметки четыре, пять и шесть, я взглянул на Джерри и понял, что он не шутит и что больше всего на свете он хочет, чтобы, когда секундная стрелка дойдет до отметки девять, я все еще сидел на этой лавке, и тогда у него будет повод снова затащить меня внутрь. Когда секундная стрелка прошла отметку семь, я встал, а когда она подходила к девяти, я открывал уже наружную дверь.

Небо перед восходом было мрачным, и улицы выглядели убогими и заброшенными. Стоя на тротуаре, я ощущал прохладу утреннего воздуха и некоторое время глядел на здание, пока из дверей не вышел Джерри. Он остановился на верхней ступеньке и с всегдашней своей ухмылкой взирал на меня. И я пошел налево.

Куда мне идти? Что делать? Они не отпускают Уолтера; мне надо во что бы то ни стало вызволить его отсюда. И немедленно покинуть этот злополучный город. Но как это сделать?

Мне нужно кому-то позвонить. Проходя мимо закрытой аптеки, я заметил в витрине синюю табличку с надписью, из которой следовало, что в аптеке имеется телефон, которым при необходимости можно воспользоваться, и мне захотелось кому-то позвонить.

Но куда? Может, позвонить в Вашингтон? Но я там никого не знаю. Я и правда никого не знал в АСИТПКР, кроме Уолтера. Я их не знаю, и они меня не знают. И насколько мне известно, Уолтер находится в городе, где вообще нет никаких проблем.

Тогда кому? Доктору Ридмену? Эта мысль меня просто покоробила. Какой, черт возьми, от него толк?

Я дошел до Харпер-бульвара и увидел открытую забегаловку. Я старался сосредоточиться на своих проблемах — ведь Уолтер все еще находится в тюрьме! — но яркий неоновый свет сбил меня с толку. Я вдруг понял, что смертельно голоден. Раньше я как-то этого не замечал: голова была забита совсем другим.

Я попытался пройти мимо забегаловки, чувствуя, что было бы нечестно по отношению к Уолтеру в подобный момент думать о еде, но не смог. Терзаясь угрызениями совести, я тем не менее вошел и заказал две порции яичницы с беконом, ржаную булочку, колбасу и три чашки кофе. Расправившись со всем этим, я почувствовал себя лучше и морально и физически. За последней чашкой кофе я закурил, окончательно расслабился и стал размышлять.

Как оказалось, все мои мысли заканчивались знаком вопроса. Что в эту самую минуту происходит с Уолтером? Что случится со мной? Каким образом мы с ним сможем убраться прочь из этого ужасного города? Кто в действительности убил Чарлза Гамильтона и связано ли это на самом деле с присутствием в городе представителей АСИТПКР?

Только теперь мне стала ясна логика событий. Во-первых, Гамильтон был убит. Застрелен. Полиция явилась к его жене, и та рассказала им о нас, но по какой-то причине солгала, сказав, что не знает, зачем мы хотели видеть ее мужа. Тогда они отправились к нам, ворвались с револьверами на изготовку, потому что мы были таинственными незнакомцами, угрожавшими женщине, а потом, вполне вероятно, убившими ее мужа. Как только они выяснили, что мы были представителями профсоюза, Уиллик позвонил Флейшу и получил от него указание: создать парням из профсоюза трудности. Флейш даже не поленился приехать, чтобы взглянуть на нас.

Я не думаю, что с того момента, когда они узнали, кто мы, Уиллик и компания всерьез подозревали нас в убийстве, но они продолжали выполнять указание Флейша. Они создали-таки нам трудности. А Уолтеру все еще продолжают их создавать. По-видимому, меня отпустили потому, что я оказался слишком наивен, чтобы осознать эти трудности, и через некоторое время мог бы добиться оправдания с помощью междугородного звонка.

Обо всем этом я додумался сам. Но почему миссис Гамильтон солгала, я не мог понять. Почему был убит ее муж и кто его убил — до этого я не мог додуматься. Как я умудрился дожить до двадцати четырех лет и не знать, что такое возможно, — это выше моего понимания.

Туша сигарету в блюдце, я взглянул на часы и был удивлен, что уже восемь часов пять минут. Этого не могло быть; ведь когда я вышел из полицейского участка, не было еще и семи часов.

Время шло, и не оставалось ничего, кроме времени. Ни знаний, ни власти, ни влияния, ни друзей — ничего, кроме времени; и даже оно было ограничено.

Я вдруг осознал, что должен срочно начать действовать, — сколько времени ушло с тех пор, как меня отпустили, а я до сих пор ничего не предпринял, ничего-ничегошеньки. Необходимо немедленно начинать действовать.

Я снова подумал, что надо кому-то позвонить, и снова отбросил эту мысль. Помимо того, что я просто не знал, кому можно звонить в такой час, звонок с просьбой о помощи — это пассивный ход, а мне хотелось активных действий. Меня отпустили; и я должен воспользоваться этой благоприятной возможностью.

Но что же можно предпринять?

Ведь существует миссис Гамильтон, черт ее подери! Я должен пойти к ней и разобраться, почему она так поступила.

Заплатив по счету, я вышел из забегаловки и направился в сторону мотеля. Был уже день. Движение на Харпер-бульваре становилось все более оживленным по мере приближения к центру. Я шел, чувствуя на себе случайные взгляды людей из проезжавших мимо автомобилей, и это вызывало у меня желание заорать им: “Знаете ли вы, что ваш город сделал со мной? Знаете ли вы, знаете ли вы?” Я закурил последнюю сигарету.

Эмоциональное напряжение, вызванное пребыванием в тюрьме, на самом деле еще не улеглось. Множество чувств роилось в моей душе, стремясь выплеснуться наружу, и это мешало мне сосредоточиться. Ярость, страх, жалость к самому себе, самоуверенная радость и паническое спокойствие постоянно сменяли друг друга, и соответственно менялся мой душевный настрой. Тем не менее все это время я продолжал идти, остановившись лишь однажды, чтобы купить сигарет, и все это время я продолжал думать, что прежде всего мне следует повидаться с вдовой Гамильтон.

Наконец я дошел до мотеля. Проходя мимо стойки дежурного, я взглянул на часы и увидел, что было четверть девятого. Я подошел к двери нашего номера и обнаружил, что она не заперта.

В номере все осталось по-прежнему, тот же беспорядок, как в момент нашего с Уолтером ареста. Даже ключи от “форда” до сих пор лежали на письменном столе, там, где стояла пишущая машинка, до того как Джерри сбросил ее на пол.

Я поднял машинку и поставил на письменный стол. Джерри хорошо над ней поработал. Клавиши разбиты, от валика оторваны металлические линейки, а вся станина изогнута. Я знал, что пишущая машинка принадлежала профсоюзу, а не лично Уолтеру, но бессмысленный дикий вандализм все равно вызвал отвращение. Я принялся собирать разбросанные по полу вещи, стараясь навести хотя бы видимость порядка. Я не знал, зачем я трачу на это время, а не иду сразу в дом Гамильтона, но, видимо, мною двигало мое всегдашнее пристрастие к чистоте.

Мой чемодан, впрочем очень старый, теперь уже никуда не годился. Крышка была наполовину оторвана, и Джерри даже ухитрился оторвать ручку с одной стороны. Я положил бедолагу на кровать и начал складывать в него одежду. На наших белых рубашках, белье и носках были видны следы подошв. — В номере имелся комод, и я как попало, вперемешку, запихал в него все наши с Уолтером вещи. Затем снова положил грязное белье в мешок для стирки, разбросанные по всей комнате канцелярские принадлежности в ящик письменного стола, а простыни и одеяла на кровати. Когда я поднял с пола портфель Уолтера, что-то побудило меня заглянуть внутрь, и я стал перебирать находившиеся в нем документы. Письма от Чарлза Гамильтона исчезли, но я почему-то знал, что так и должно быть. Итак, теперь Уиллик — и Флейш — располагают фамилиями двадцати пяти человек, подписавших второе письмо.

Их обязательно надо предупредить. Я сел на свою кровать и попытался припомнить хотя бы одну из этих фамилий. Я смогу предупредить этого человека о грозящей ему опасности, а он предупредит остальных. Но ни одной фамилии вспомнить не мог.

Ладно, миссис Гамильтон, должно быть, знает кого-нибудь из тех, кто подписал письмо, и скажет мне. Пусть она скажет мне это, а также и то, почему она солгала Уиллику.

Наконец я вышел из номера, закрыл за собой дверь и вскочил в “форд”. Я выехал со стоянки и направился на север по Харпер-бульвару.