Ты прилетишь ранней весной (ты не прилетишь никогда) я знаю, как знаю и то, что ничего из этого, как ни из пятого ни из десятого не будет – ни весной, тем более ранней, ни летом, ни осенью, ни зимой – никогда, и в помине, ни с кем и никогда не побредешь ты по никакому пляжу, тем более пустынному, не будешь танцевать никакое танго, ни свинг тем более, смешно подумать даже, правда?, возможно вполне не будешь танцевать вообще, никогда не обнимешься, не замрешь, не вдохнешь запах женщины, любимого, единственного и неземного существа без которого тебе не жить: вместо всего этого и много чего другого, чем счастливо существо человеческое, будет знаешь что: мерзский запах и такой же вкус обжигающей горло дряни, дежурные шалавы, короткий рык изрыгаемой животной плоти и чувство омерзения к самому себе, заглушаемое той же мерзской жидкостью в том же мерзском кабаке, где ты будешь медленно, тупо, страшно добивать себя стоя где – то одиного в углу, мерно пошатываясь в такт музыке, затем, опять же: ни с кем никогда ты не пойдешь держась за руки, не остановишься, не обнимешься, не замрешь в поцелуе, потому, что ты забыл парень изречение одно которое тебе приговором будет. «Одинокому везде пустыня». В тебе сломалось нечто очень важное, самое то, что составляет суть мужской природы, но времени на ремонт, тем более капитальный у тебя, мой дорогой, увы, не осталось. Ты пойдешь не оглядываясь молча, одиноко гордо даже, уверенной, пружинящей походкой дорогой протореной, хорошо знакомой и верной, вытравливая из себя остатки человечности с совестью вместе взятыми и будешь брести по ней до тех пор, пока не стерешь в памяти женщину, походя и играючи разрушившую твою жизнь.

«Горький поглядел на небо. Затем подошел к дереву, обнял его, и заплакал». Я поглядел в никуда. Затем подошел к одиноко стоящему фонарному столбу с облупившейся серой краской что на бодворке у 22 West, и заплакал. Великий пролетарский писатель Максим Горький! Слушайте меня, как говорят у нас в Одессе – сюда. Давайте меняться. Я буду неспешно тащить со товарищи баржу по матушке реке Волге, а Вы, впряженый в плуг заместо коняки – вспахивать поле размером в стадион. Меня будет обдавать приятная речная прохлада, Вы же корчиться судорогами от обезвоживания в термокипии в 60 – ти градусном пекле. Ко мне будут обращаться по имени, Вам же кричать через дорогу словно псу бездомному – «Эй!». Вечером я разделю трапезу подле костерка в честной компании, а Вы проглотите не лезущий в горло кусок в подлом одиночестве и уляжетесь при включеном освещении на станок токарный – в противном случае Вас до утра сожрут крысы. Я обниму дерево – почти живое существо, с дыханием, влагой, запахом, почти что женщину, Вы же – глупо торчащую ржавую железяку, да еще с облупившейся серой краской. Но самое, самое преглавное, великий пролетарский писатель Горький заключается в том, что некая госпожа Будберг будет лелеять, любить и уважать меня, а Вас – тут Вы превратитесь во внимание сплошное, товарищ великий писатель пролетарский – напиваться на глазах в драбадан, лапать жирную кабанью шею, лобызать взасос тараканьи усищи и натравливать на Вас полицию, « Ату, его, ату!».

Пациент: «Доктор, обношения с одной женщиной изуродовали мою психику и нивелировали меня как личность».

Доктор: «Приходите, постараюсь хоть чем – то помочь, хотя честно говоря не ручаюсь…».

Я обрел долгожданный покой вернувшись в материнское лоно. Так в утробе покоится свернувшись калачиком и посасывая пальчик крохотный, беззащитный, оберегаемый околоплодными водами от суеты и вражды окружающего мира младенец. Безжизненное тело. Закрытые глаза. И словно плети руки. И вместо лица маска. Долгожданный покой. Исчезло всё. Мысли, желания, страсти, любовь, ревность… сама жизнь. Исчезла ты. Только блаженая нирванна спасительной тишины и ярких красок, пения райских птиц и тихий шепот прибоя, лучи солнца осеннего и дуновение ветерка… Который словно женская ласковая рука ерошит твои волосы, хотя нет, из последних сил прорываются скрозь дурман остатки разума, разве твои руки когда – то касались моих волос…

Обессиленый и погасший стою под тугими струями смывающими омерзительно липкий пот страха, жары и смерти. Видения направленого на тебя дула калашникова и подствольника базуки. Миг – и ты превратишься в прошитый свинцовым жалом окровавленый куль, прах, пепел, рассеяный в пустыне на окраине города Багдада. Без следа… Всё это враки, что перед лицом смерти у человека враз проносится вся его жизнь. Знай мой дорогой, о ком в свой последний час вспомнил твой отец. Но разве он забывал? Все невыразимо долгие годы скитаний по чужбинам, годы одиночества, поиска крова, куска хлеба, трудов тяжких, ты всегда был со мной, впрочем как и другие любимые, родные и близкие… Какой стала ты, ворвавшаяся в мою жизнь и взорвавшая ее, чью блевотину смывают тугие струи в сей предрассветный час.

Затем вытерусь, разорву фабричную упаковку белья, лягу. Нет доски с гвоздями. Жаль. Укладываюсь тщательно, словно выполняя некий ритуал. Благороден лик нагого человека возлежащего неподвижно, словно изваяние в утренних сумерках с печатью Божьей благодати, истины, видения, тайны, неподвластной простым смертным на лице его. Оно светло и озарено улыбкой – такой же кроткой и нежной как у тебя, осеняющей крестным знамением образы. Вот только пальцы… Тонкие, нервические. И такие сильные. Которые время от времени сжимаются в кулак. Словно пытаясь разорвать, раздавить, размозжить, рассплющить нечто. Они сжимаются с такой страшной, нечеловеческой силой, что кожа на костяшках истончяется, а сами они становятся белыми – пребелыми, словно у мертвяка, а вены всё набухают и набухают – словно силясь из самих себя выскочить.

Уик – уэнд святое время аутсайда в одном из баров или кабаков понатыканых тут на каждом углу. Посреди ночи честной ты частенько заваливаешь в один из них, там мы и встретимся, но я не узнаю тебя. В который раз… Единственно, что останется от прошлой ночи, так это смутный образ блондинки « Нет, сегодня никак, давай завтра». Первая волна разлилась спасительным теплом и боль отступила. Закуриваю. Откидываюсь на спинку колченогого стула посреди убогого жилища. Неверным движением плескаю на дно и с любопытством пьяницы рассматриваю на свет содержимое. Как будто силясь там что – то (кого – то?) увидеть. Отравленый любовью и алкоголем мозг начинает свой диалог, переходящий в монолог безумца с чертом усевшимся на дне. Ближе к утру телефонный звонок подгулявшей подруги разбудит обнимающий комод белой березы приличного с виду мужчину и приведет его в относительное чувство.

Запросто – ответил я, ещё и плечами пожал. Непринужденно так, экая невидаль, мол. Через десять лет, и через двадцать – тут ком забил глотку проклятый, каждый раз сбивающий дыхание, когда ты схватываешь в охапку волосы разом встряхивая их. Нарочно, признайся. И пелена. Заволакивающая глаза в самый неподходящий момент. Подступающая разом, внезапно, будто спазма. Словно брызги дождя, бьющее о лобовое стекло. Вначале ты их смахиваешь, затем дождь усиливается и дворники не успевают справляться со своими обязанностями. Стекло заливает и ты на полном ходу врезаешся в столб. Насмерть.

И вскочил в смертном крике ужаса от приближающегося холода могильного со своего ложа гвоздями утыкаными человек нагой с ликом Христа светлым, стигмамы кровавами, венами лопающими на костяшках словно у мертвяка белесыми, словно вспомнил он в миг тот самый про «…спасение подстерегающее страждущего на углу ближайшем», до которого дойти еще надобно, и услышал он голос с небес самых донесшихся, и отступил ночи мрак, и забрезжал рассвет не только за окном, но и в душе его заблудшей и гаснущей человеческой.

Я стал похож – ого, на Диогена! Правда, учитель искал человека. Так же, средь дня бела брожу с фонарем зажженным объясняя попутно: «Ищу женщину. Найду и брошу жизнь под ноги. Приветствуется проститутка». Размышлять начал, а это признак плохой. Вопросы задавать всё больше каверзные да дурацкие. «А когда это Вы Игорь Афанасьевич в последний раз были с женщиной любовно?». Не в смысле, а любовно, да что Вы говорите такое, да мыслимо ли, в тысячелетии этом, правда в начале его самом, и кто бы поверил, звучит странно как – то, уж не больны ли, говорите трезвы даже были, ну и дела, и кто поверил бы…

Разбитое вдрызг корыто как промежуточный итог прожитого, когда главные жизненные силы ушли в никуда – гулянку, пьянку, бабы, шараханье из стороны в сторону, и всё от того, что не было тебя рядом, чей голос в утренних сумерках развернул меня, шапочно знакомого пьяного дурня из – за океана на сто восемьдесят градусов от непоправимого. Разве не твой голос выдохнул: «Дорогой!», хотя я понимаю всю его условность, ты просто спасала гибнущего, ты знаешь что это такое, у тебя оказалась душа и сердце, чего в помине не было у той другой. Только бы ты согласилась со мной встретиться, только бы, заклинаю словно сомнамбула в который раз… Осколок прежней Руси, вечный жид, летучий голландец, и ты – такая ослепительно красивая, молодая, умная, тонкая, высокая… Я расскажу тебе о сказочной красоты закатах там, где доносится шум впадающей в океан Амазонки, о том, что происходит в душе пока еще человека, когда ему под ноги швыряют чувяки, а на Рождество вместо сына он обнимат нары, о чем думает сидящий одиноко на краю света мужчина без гроша в кармане, об совести угрызениях и приступах отчаянья от сознания того, что скатываешься в криминал, о чувствах обуревающих душу твою при звуках танго, о том как берется рука партнерши, меняется лицо, замирает сердце и едва слышно дышится ноздрями, тихо подергивающимися то ли от чарующих звуков, то ли от разгорающейся страсти, и как глаза находят глаза… Пауза. Вот смотри. Стану посреди комнаты и сымитирую. Правая рука приобнимает талию воображаемой дамы, левая приподымается в поисках ее руки. Uno – шаг правой назад, dos– шаг левой в строну, tres – правой вперед, cuatro – левой вперед, cinco– правая приставляется к левой, причем особым шиком считается приставить ногу наперекрест, правда от этого суживается маневр дальнейший, да не беда, seis – левой вперед, siete – корпус разворачивается на 90 градусов вправо с одномоментным шагом правой, ocho – левая присавляется к правой. А теперь смотри еще раз. То же самое, только при условии «Bailartangoescasihaseramor». Тут я замираю, и начинаю тихо расскачиваться в такт воображаемой музыки. Правая на высоте талии, левая всё никак не может нащупать твою ладонь, она исчет, шарит, рыскает в воздухе, и вот, наконец – то, замирает и берется движением маэстро охватывающего скрипичную деку – легчайше, нежнейше, воздушнейше. Корпус плавно расскачивается, расскачивается, из стороны в сторону, из стороны в сторону, наконец попав в такт правая отводится назад, да не тупо, не от бедра даже – чуть ли не от плеча и далее влево – корпусом, вперед – телом всем подавшись, далее – порывом, не стать – замереть, не танцевать – священодействовать – casihaseramor. Ах, дорогая! Мы махнем с тобойпосреди зимы в знойный Буэнос и первым делом пойдем на Сан Телмо. Затем, околдованые волшебными ритмами танго и милонги завалим в таверну, что на углу и предадимся безудержному гудежу. Буэнос город ночи, ночью обнажаются человеческие инстинкты, пороки, страсти и это просто замечательно, что есть такой город где можно предаться инстинктам, порокам, страстям открыто, как зверям, животным – не как эти мерзские людишки – тайно, подло, ханжески, лицемерно, обманом, о, нет! – мы махнем не в гостиницу – дом свиданий, где всё (стены, пол, потолок, всё, всё, всё!) в зеркалах, зеркалах, зеркалах!, где ты выдохнешь, как некогда выдохнула Амор: «Возьми меня как девку, как последнюю портовую девку, ну пожалуйста, возьми!», и я возьму тебя как последнюю портовую, и стены, и пол, и потолок все вместе взятые зажмурятся от бесстыдства и распутства такого, и мы будем счастливы как могут быть счастливы звери дикие, животные, совокупляющиеся посреди джунглей, прерий, пустыни, ведь мы с тобой одно целое, ведь правда дорогая, иначе мы бы не были вместе, это такая редкость, такое счастье, найти друг друга, просто невозможно, правда… Хорошо бы навернулись слёзы, не наиграные, пьяные, бабские, а правильные, выказывающие любовь и душу. Иначе как ее увидать. Только бы я тебе приглянулся, только бы, повторяю словно сомнамбула в раз который…между нами не будет ни слова, ни капелюсечки лжи, да что там лжи – умолчания простого, тут я схвачу за волосы, грубо как только смогу и посмотрю – нет, зазырну в глазища твои бездонные в котрых тону уж год какой безнадежно да так, что тебе дурно станет, испепелю взглядом ненавистно – любовным от которого вывернет тебя всю наизнанку, опять же, тут я предупредить обязан, взгляд не исключено вовсе бешеный выйдет, если ты – выдохну, если ты, солнце мое, альтер эго солжешь мне хоть в чем, если посмеешь оскорбить себя ложью, я закачу тебе, жизнь моя, такую пощечину, оплеуху, от которой содрогнется мир, а Земля слетит с катушек и улетит в тартары, но если я – тут голос мой понизится до шепота зловещего, до обертонов еле различимых, если я – червь, мразь и падаль псевдочеловеческая солгу тебе – ты плюнешь в лицо мне, и это будет гораздо страшнее пощечины или оплеухи, иби плевок – эту печать каинову не стереть никогда и прохожие, и дети, и старики, и женщины, будут оглядываться вслед тыча пальцем и крича с спину согбенную: « Иуда, смотрите, вон идет Иуда!». Затем я поцелую тебя так как не целовал никого и никогда не поцелую более. Едва слышно, различимо, это будет поцелуй хаш, легкий словно дуновение ветерка, младенца дыхание, света утренний лучик, скерцо Паганини, этюд Шопена… Затем это произойдет само собой – не нелепый, многократно осмеяный и позорный акт, пилилово, случка плебеев, черни, отребья, истекающих спермой и влагалищными выделениями двух разнополых тварей, животных, скотов, приматов – нет, это будет во сне словно, когда ты просыпаешься и понимаешь, наконец то оно произошло, этим промозглым осенним вечером, то самое главное событие жизни твоей к которму ты так стремился все эти долгие и страшные годы одиночества, любовной тоски и ожидания безнадежно долгого. Глаза наши широко открытые зажмурятся в тот самый последний миг, а пальцы – они вонзятся судорожно в одеяло, подушку, простынь, во что угодно только не в тебя, ибо атомная бомба любви заложеная в них взорвется и разорвет в клочья, молекулы, атомы самое драгоценное и единственное существо на белом свете – тебя.

Это будет не сказка, не сон Веры Павловны, не вымысел и не плод буйной фантазии стареющего, никому не нужного одиноко спивающегося лузера. Иначе жить станет не для кого да и не зачем, крылышки наши, сойка дорогая, обессилено, словно солнечными лучами опаленные, сложатся, и мы рухнем поодиночке так и берега не доставшись посреди океана.

Остаток жизни проведем среди сказочных тропических красок, щебетанья райских птиц, шороха прибоя и поразительного по своей библейской красоте заката. Мы будем возлежать друг подле друга в шезлонгах, пальцы наши тесно переплетутся, взоры устемятся в сторону уходящего солнца. В один прекрасный вечер одна из рук ослабеет, пальцы ее охолодеют, затем заклякнут, но другая не заметит того и будет держать в своей до тех пор, пока ее не постигнет та же участь.

Прах наш развеется на высоте птичьего полета, парящие мимо сойка и орел печально помашут на прощанье крыльями и исчезнут, так же как и мы, навсегда, в бездонной небесной синеве.

В небе бескрайнем сойки одинокий полет Тебя рядом нет и я угасаю Только воронье летает стаей Парит в одиночестве гордом орел…

Фото твои. Внезапно меня озарило, мы похожи, причем разительно, я нашел сходство на одной из них, ты снята там в профиль. Сходство это не столько внешнее сколько внутреннее. Просто поразительно. При встрече поделюсь в чем оно заключается, полагаю, ты со мной согласишься. Знаешь, недавно у меня появилось страшное ощущение крушения привычного мира, жизни несправедливости, словно ты ребенок маленький и бежишь к мамочке крича ей: « Мамочка дорогая, мамочка!», а в ответ получаешь подзатыльник или зуботычину, и ты не понимаешь в чем дело, твой мир рушится на глазах, ты его не видишь больше ибо он застлан слезами твоими, или словно ты родитель престарелый и что тебе единое в жизни и осталось, так это прижаться в раз последний к чаду своему единственно любимому, а оно возьми и отвернись равнодушно в час твой последний, и ты понимаешь горько, что прожил задарма жизнь, и не может ответить ни ребенок еще малосильный ни старик уже обессиленый, а если бы и могли, то не ответили бы никогда. А теперь я понимаю, что жизнь прекрасна и очень даже справедлива, потому, что не произойди то, что произошло – не сбудется то, чему суждено сбыться…

It’sO’key, но что ты можешь предложить мне, дорогой, слышу резонный и ехидный такой же вопрос и отвечаю как всегда нахально: «Весь мир!». О, так это же дело другое совсем, коленкор иной. Так сразу бы и сказал. Согласная я, согласная. На весь мир, но никак не меньше, согласная я!

Сегодня у нас число какое будет? Сегодня у нас будет число 15 – ое февраля месяца года 2007 – го. Пятница. Утро. Начал с 25 – того, января, естесственно, года того же, 2007 – го, в столице Родины нашей доисторической городе герое Москве. На круг недели три выходит. Из них одна в ауте абсолютном, другая в относительном, еще одна в трезвости такой же относительной. Варианты один другого краше. Делириум, маразм, шиза, нечто сексуально – маниакальное, но уж никак не депрессивное. Забрасываю нижние конечности на колченогое стуло поломаное и откидываюсь на спинку, несмотря на утро ранне – устало. Боржом, булькая и пузырясь разливается по обезвоженым телесам, приводя в относительное чувство равновесия и гармонии с окружающим миром. Итак, что мы имеем на день сегодняшний, тут я повторюсь числом – февраля 15 – того, года 2007 – го. Мы имеем: ужин в итальянской ресторации с дамой надежд не оправдавшей – раз, визит к проститутке оправдавшей надежды самые смелые – два, закомство в заведении с шикарной блондой с такими же шикарными надеждами и перспективами, которым в последствии так перспективами и надеждами суждено иостаться (рем. Автора) – три.

Четвертый час. Еще какое – то время лежу вытянувшись в струнку, затем спрыгиваю с кровати. Сколько же это продолжается? Ого, без пяти минут пол года минуло с тех самых пор, как мой бедный мозг превратился в некое подобие круглосуточно работающей жаровни, костерища, доменной печи, нет, бери выше – крематория, в котором он медленно поджаривая себя сгорает в пламени адовом все двадцать четыре часа во сне, наяву, дома, на работе, где еще? – везде и всегда меня преследует наваждение, фантом, мираж, образ, от которого я хочу во что бы то ни стало избавиться, откарасткаться, отхреститься, но тщетно всё, не выходит ничего, не под силу, стало невмоготу уж совсем, устал, болен, истощен, поэтому – сгинь, исчезни, пропади, желательно пропадом, зачем ты являешься мне ежесекундно, минутно, часно, дневно… – явись же кому нибудь другому, ну сколько же можно, будь ты проклята…

«И в куче навоза можно найти крупицу жемчуга». Конфуций. В роли кучи дерьма у нас как всегда долбаный ТАУН. Словно сфинкс, орхидея, цветок прерий душистых ты возвышалась на унылом фоне кидающийся даже в залитые глаза смеси брайтоновской глупоты и уродства. Выразительной лепки голова, то ли греческий, то ли иудейский профиль, белокурые кудряшки. Природа словно вытесала профиль из цельного куска гранита максимально очертив его, замерев в испуге в самый последний момент, словно опасаясь откромсать лишнее, ещё чуть – икрасота перейдет с свою противоположность. Плод любви еврея физика и польской балерины. Штучная женщина. Будь я художником, или скажем ваятелем – намалевал, вылепил, вытесал бы тебя именно такой. Подваливаю сходу. Какой – то амбал пытается стать на пути моего счастья, но я пьян, поэтому решителен и непреклонен. Мы оба под изрядным шофе и дело катится как по маслу. Выпиваем, танцуем, о чем то щебечем, словно не виделись лет этак сто и смертельно соскучились друг по другу. Да так оно и было, мы же кинулись навстречу друг дружке! Пиемо, гулямо, танцовамо. Ах!

Разговор явно не клеится. Первая бутылка комом, наше застолье скорее напоминает поминальное сидение, твои, между прочим, слова. Со второй мы как всегда разошлись, раздухарились, можно сказать, со второй – не раньше никак у нас устанавливается некая духовная связь, близость, братство по оружию, ведь мы с тобой не мужчина и женщина, а други, братаны, собутыльники, сообщники, кореша, подельники, короче – лица без вторичных половых признаков. Иногда мне кажется – и без первичных тоже. Это произошло так давно, что и не упомнить, чуть ли не на заре знакомства нашего. И надо же, именно в тот вечер я попросил тебя, мол, детка дорогая, в наших отношениях мы опасно подошли к той черте невидимой красной, за которой начинается свинство да скотство, ведь мы не будем преступать ее, договорились, ладно? Через аж два дня рухнет в тартарары все самым что ни на есть свинско – скотским образом, и спроси кто нас тогда, есть ли в мире что или кто либо способный хоть на копейку порушить дружбу нашу, отношения, ха – ха– ха, но Аннушка уже пролила свое масло… «What kind of women are you?», немо вопрошаю я исступленно тряся за плечи, не ведая, что жить мне, от умело воткнутого в сердце самое шила осталось целых два дня.

А тогда, в тот промозглый февральский вечер, в наш первый ГАМБРИНУС, мы оприходовали на двоих пару МЕРЛО и чудесно провели вечер. Провели его так чудесно, как обычно проводят двое случайно встретившихся и понравившихся друг друг людей, которых потянуло друг к другу в ожидании предстоящей любви. На улице ты схватила меня под мышку и мы рванули в ПРИМОРСКИЙ. Добавить и потанцевать. Добавили и потанцевали. Я всё рассматривал и рассматривал тебя кожей буквально чувствуя как западаю, падаю, проваливаюсь в любовую прорву из которой нет и не будет ни выхода ни спасения, я забыл дурашка про: « Не пускай змею любви в свое сердце, единственное, на что она способна – так это ужалить тебя смертельно в самое сердце», и правильно сделал, что забыл, зачит так надо, пусть кусает, меня ждет смерть сладкая самая от яду любовного, я ведь мечтаю о смерти такой, ну поскорее же, я и так заждался в ожидании бесконечно своем одиночестве…

На улице ты засунула руку свою в мой карман, я и до сих пор ощущаю его тепло. « Не пропадай, Игорек!». «Ну что ты, куда же я могу пропасть?!».

Мы сидим как детки малые, в твоих руках чаша с зажженной свечой, которую ты медленно, в такт музыки перекатываешь в ладонях. Беру эти руки в свои, и меня пробивает мелкая дрожь. Лицо напротив сидящей женщины озарено улыбкой, от которой становится не по себе. Так становится не по себе человеку которому зачитали смертный приговор.

Пляж. Медленно, осторожно, перебираю пальцы твои, стряхивая песок. Ловлю на мысли, что проделываю это впервые. Имеется в виду ввобще впервые в жизни. У тебя красивая стопа. С соблюдением пропорций, высоким подъемом, элегантная, вся в тебя. И здесь, на пляже, посреди людей толпы у меня возникло дикое, непреодолимое желание приникнуть, прижаться, слиться, расствориться в ней… в испуге одергиваю руку и отвожу взгляд. Слава Богу, ты так ничего и не заметила.

Усадьба Вандербильдов. Лежу на зеленой лужайке навзничь, рука моя слепо и беспомощно шарит по траве в поисках твоей. Дорогая, ну где же ты, мне так грустно, так одиноко, мое сердце просто разрывается от любви, прости разрывается…

Идет время и отношения словно карточный домик разваливаются на глазах. Между нами незримо выросла Китайская стена отчуждения, западая в такси каждый жмется к своему окну словно опасаясь укуса бешеной собаки, между нами можно посадить пол автобуса, уместить морской вокзал, аэропорт. Между нами пропасть, пустота космическая заполняемая натужным, никчемным, никому не нужным искусственым разговором. Каждая такая поездка забирает у меня год жизни, выцеживает литр крови. Каждый променад по бодворку на пионерском расстоянии сто лет, всю кровь до капли последней. Спасает, до времени до поры, пьянка. Заканчивающаяся в лучшем случае полубеспамятством. Но, похоже, и эта отдушина приказала долго жить. Вчера мы сели в такси, но домой ты добралась в гордом одиночестве. А в прошлый раз мы потерялись. А в позапрошлый не упомним. «Невыносимо» – это я. «Непереносимо» – это ты. Надо же, неужели и тебе как наждаком по влагалищу, кто бы подумал, но ты словно шахидка судорожно ухватившаяся за тротиловый пояс с непреклонной решимостью смертницы, только заместо пояса у тебя нечто другое – бесполезное и бессмысленное, приходящее в негодность, угасающее и умирающее но продолжающее сеять вокруг, пусть в переносном смысле – разрушение и смерть…

Я бы сравнил наши отношения за эти пол года знаешь с чем? Только не падай, вроде меня, с барного табурета. С семидесятью четырьмя годами Советской власти. Где были как свершения величайше грандиозные так и падения нижайше позорные. И еще неизвестно чего поболее. Свинцовый режим сталинский и болтовня брежневская, голодомор и урожаи рекордные, соха и бомба атомная, ГУЛАГ и ОТТЕПЕЛЬ, синхрофазотрон и сырок плавленый, колхоз полудохлый и корабль космический, пушки и масло, кровь и слезы, любовь и ненависть, встречи и расставания… А еще я бы сравнил наши мазо – садо знаешь с чем? Только в мою головешку могло прийти такое. Я бы сравнил, я бы сравнил наши отношения дорогая с тем уродством, что проистекало промеж СССР или тем, что от него на сегодняшний день осталось, и Китаем. Ну как? И вместе ни в жисть, и порознь как то не получается.

Мы встечались чуть ли не ежедневно. Прощаясь, ты напутствовала меня в обязательном порядке: «Доберешься домой, обязательно позвони». Я отвечал: « Ага, обязательно позвоню». Приходил домой и первым делом хватался за трубку. Иногда ты не выдерживала и звонила первой, наши звонки буквально пресекались и мы всегда трепались долго, как треплются ни о чем люди, которым никак не хочется расставаться, да так оно и было, разве нам хотелось расставаться? Я некогда не обращался к тебе просто по имени, так уж повелось, только любовно ласкательно, тебе нравилось и ты не возражала, а кто бы возражал?, каждой твари хочется хоть какой то ласки да любви, мне вот например, а когда я возьми и обратись к тебе по имени ты сразу почувствовала неладное и возмутилась: «А чего так официально?». В конце концов приходило время прощаться. «Спокойной ночи, детка, целую». «Спокойной ночи».

Ты все раздумываешь не зная чем ответить на мое предложение. Я и не тороплю. Затем, поежившись, уходишь от ответа. Ну и правильно. Две голые неприкрытые задницы, два нервных, издерганых жизнью типа. Ой ли? Я не настаиваю. Ни боже мой. Рука протянутая к тебе рука любви и дружбы – но не подаяния ради, никто к никому не напрашивается, оно ж понятно, единственно о чем прошу, так об уважении к моему чувству, оно и довольно будет. Пусть всё идет чередом своим, так и порешим. Еще какое то время сидим молча. Говорить не о чем. Молча, отрешенно, каждый погрузившись в какие то свои, неведомые другому, мысли.

С первых дней всё пошло не так как – то, как оно должно идти между мужчиной и женщиной, да не придал я по молодости да легкомыслию своему значения явлению этому пустячному, а когда придал – поздно уже было. Как птица редкая долетит до середины Днепра, так редкая женщина избежит постели после грамотного, не убоимся слова такого, профессионального ухаживания. Всё миллион раз выверено и отработано на уровне рефлекса (взаимного). Такси, ресторан, алкоголь, музыка, танец, цветы, жесты, прикосновения, немного игры, притворства, воображения, и человек ведется, оба ведутся, так уж мы устроены, все это искренне, ты ведь и в самом деле влюблен, ты желаешь, и эта влюбленность, желание это – оно передается флюидами невидимыми души и находит ответ. Или не находит.

Вот до места сего писалось как дышалось, а тут начинает клинить, рвать внутренне, слов нет, потому что всё wrong, неправильно, потому, что так не может и не должно быть между мужчиной и женщиной, но так было и продолжалось и я развалился, рухнул, рассыпался на части, на миллиард осколков мелких, которые собираю по крупицам ползая на чевереньках в неуверености пребывая и по день сегодняшний – соберу ли? У меня рухнуло моё внутренне «Я» – главное самое, что есть у человека и я заболел, и по сей день, и не известно выздоровею ли вообще. Теперь знаю точно абсолютно, я один, никто более во всем мироздании, о чем думает в своем последнем падении – полете парашутист свершивший на веку своем долгом сотни, тысячи, миллионы прыжков и забывший в самый последний миг пристегнуть парашут несящийся каменем к земле стремительно приближающейся, как и то, что удара о твердь – его, уже мертвое тело, не почувствует.