Форсирование романа-реки

Угрешич Дубравка

LUNDI, le 5 ma

 

 

1

Хосе Рамон Эспесо поселился в загребском отеле «Интерконтиненталь» около шести часов утра. Войдя в свой номер, он сразу же направился к окну и раздвинул шторы. В комнату вполз серый утренний свет. Затем он вернулся к своей дорожной сумке, чтобы достать вещи. Аккуратно повесил костюм на вешалку. Металлический звук от соприкосновения вешалки с перекладиной в шкафу разбил утреннюю тишину. Заботливо сложенную белую рубашку и галстук положил на постель, он собирался надеть это на заседание. Пятнадцать экземпляров доклада под заголовком «Поэзия и цензура» выложил на письменный стол. Затем прошел в ванную комнату, оставил там несессер, сразу же вынул зубную щетку и пасту. Снял с унитаза бумажную ленту с надписью «продезинфицировано» и бросил ее в ведро для мусора. То же самое он сделал и с целлофановыми пакетиками на стаканах. В один из них поставил зубную щетку и пасту. Хосе Рамону было приятно это утреннее знакомство с предметами и пространством гостиничного номера.

Затем Хосе Рамон подошел к письменному столу в комнате и проверил настольную лампу, включив и выключив ее. Из кармана он вынул несколько открыток с видами Загреба, которые купил в газетном киоске при выходе с вокзала. На одной из них тут же написал адрес. В поезде он сочинил короткое стихотворение и решил переписать его на открытку и послать своей матери, Луизе Гонзалес.

Когда он кончил писать, было еще только семь. Хосе Рамон заглянул в программу: Lundi, le 5 mai, 10 heures: Inauguration solennelle des Colloques et Expose d'introduction. Открытие было назначено на десять. Хосе Рамон окинул взглядом комнату, задержавшись на аккуратно сложенной рубашке. Серый свет заполз под воротник и бросал оттуда скупую, едва заметную тень. Хосе Рамон решил спуститься позавтракать.

На завтрак он заказал два яйца всмятку и чай. Хосе Рамон указательным пальцем погладил скорлупу и разбил ее ложечкой. Он любил и этот звук, и весь этот обряд. Внимательно проделал круглое отверстие и аккуратно извлек жидкое содержимое. Официант принес вместе с яйцами и несколько шариков масла, и Хосе Рамон позволил себе кусок хлеба, намазанный маслом. Хосе Рамон провел пальцем по кромке белой накрахмаленной салфетки, затем по краю чашки, отпил глоток чая, потом пересчитал, прикасаясь подушечкой пальца, зубцы не понадобившейся ему вилки… Если бы вдруг все эти предметы – салфетка, чашка, вилка – стали вдруг невидимыми, наблюдателю могло бы показаться, что Хосе Рамон чертит в воздухе какие-то магические линии. А на самом деле Хосе Рамон повторял про себя строчки своего нового стихотворения, и бессознательное движение указательного пальца по кромке белой накрахмаленной салфетки означало, вероятно, время звучания одной строки, по краю чашки – второй…

Из-за своих коммунистических убеждений Хосе Рамон Эспесо во времена Франко несколько раз попадал в тюрьму. Он и сейчас считал себя коммунистом, хотя теперь это уже было не так важно ни ему, ни окружающим. Находясь за стенами Карабанчелы, он часто представлял себе скрытые штукатуркой ряды кирпичей, как они сложены, какого размера, сколько их там. Так он приводил в равновесие свой внутренний мир и обуздывал страх. Сочиняя стихи, Хосе Рамон обращался со словами, как с кирпичами. Он оценивал, шершавые они или гладкие, хрупкие или прочные, ощупывал их края, совершенно так, будто брал кирпичи в руку и прикидывал их вес. Он складывал слова в стихи так, будто клал кирпичную кладку, возводил прочную стенку из слов. Он часто представлял себе один-единственный кирпич, с помощью которого можно было, как ключом, открыть всю стену, который, на вид такой же, как и другие, был фальшивым, который нужно было искать, долго и мучительно простукивая, прощупывая стену и вслушиваясь в звук. Такие слова-кирпичи Хосе Рамон стал встраивать в свои стихи, и, если их удавалось найти, они изменяли, сдвигали, переворачивали или расширяли смысл стихотворения, освещая его другим светом, светом из трещины, идущим с внешней стороны. Иногда он находил много таких слов, целые стихотворения, а иногда этот другой смысл возникал без видимого его участия, и он раскрывал его позже.

Начал он это делать из-за цензуры – его развлекала волнующая игра в прятки, о которой, правда, знал только он один, – но продолжал и потом, когда необходимость в этом уже отпала. Его, правда, раздражали ленивые критики, которым было лень разгадывать, где лежат сознательно встроенные ключевые слова шифра. Они читали стихи так же, как смотрели бы на стену, не подозревая, что один из кирпичей в ней фальшивый. Именно из-за этого Хосе Рамон писал к некоторым стихам комментарии и хранил их в квартире своей матери Луизы.

Когда он кончил завтракать, было всего лишь семь тридцать. Он прошелся по почти пустому вестибюлю, а потом, поинтересовавшись у любезного портье, где находится Хрустальный зал, узнал попутно, что в отеле есть сауна и бассейн.

Неожиданная возможность поплавать перед началом заседания показалась Хосе Рамону прекрасной. А когда он услышал от молодой дежурной у входа в бассейн, что можно взять напрокат плавки, махровое полотенце и резиновую шапочку, то решил сделать это немедленно.

– Вероятно, у вас тут есть музыка? – спросил он девушку на плохом английском языке, как будто это было нечто само собой разумеющееся и как будто бассейны без музыки настоящая редкость.

– Ммм… есть, – сказала женщина и сама удивилась своему ответу. Бассейн был пуст, музыку включали, только когда было много купающихся, а такое случалось редко. Может быть, дежурную смутил необычный вид Хосе Рамона. У старого господина на голове была прозрачная нейлоновая шапочка, а так как он был лысым, его лысина под прозрачным нейлоном блестела матовым блеском и походила на какой-то фантастический купол. Все у этого старого господина было добродушно-круглым: нос, щеки, седоватая борода, очки, живот… В этой купальной шапочке, с животиком и тонкими ногами он казался женщине персонажем из детской раскраски или не очень ловким волшебником. Прежде чем она успела что-нибудь сказать, он с теплотой в голосе проговорил:

– Gracias, sefiorita…

И заковылял в сторону бассейна. Женщина улыбнулась, пожала плечами и поставила кассету. Эту кассету подарил в прошлом году один американец, который, так же как и этот господин, имел обыкновение плавать рано утром.

В жизни Хосе Рамона было три страсти: мать, поэзия и оперная музыка, и для одной жизни этого было вполне достаточно. Так что когда зазвучала «Кармен» Визе, он почувствовал прилив счастья. Он плескался в воде, как в музыке, и в музыке – как в воде. Плавая на спине, он мог видеть синее небо, которое просвечивало над застекленной крышей, а повернув голову – кроны тополей с противоположной стороны улицы. Вместе с Хосе Рамоном плавали облака и зеленые тополя. Голос Марии Каллас улетал к кронам деревьев, шевелил их листву, как свежий ветер, – она то отливала серебром, то вдруг темнела, – а потом возвращался сквозь стекло и, как сверкающая звезда, падал на дно. Хосе Рамон нырял за голосом.

Немного позже дежурная заглянула в бассейн посмотреть, что делает этот не совсем обычный посетитель. Он неловко размахивал руками, бил ногами, отдувался, то погружался в воду, то выныривал, фыркал, переворачивался на спину, брызгал во все стороны, а потом опять тихо исчезал, так что над водой виднелась только его нейлоновая шапочка. Он был похож на старого, толстого и невероятно счастливого моржа. Девушка наслаждалась картиной чужого счастья.

А потом, лежа на спине, человек посмотрел на часы, перевернулся и медленно поплыл к лесенке. Когда он неловко выбирался из воды, дежурной показалось, что на его лице видна улыбка. Он вылез из бассейна вперед спиной и поднял руки, чтобы снять шапочку.

В этот момент он резко повернулся, будто почувствовав, что женщина наблюдает за ним. Сделал он это неловко, поскользнулся и всем телом повалился назад. Замахал руками, стараясь сохранить равновесие, и упал, ударившись головой о бортик бассейна. Служащая подбежала, нерешительно развела руками, потом вернулась назад к телефону и дрожащей рукой набрала номер скорой помощи.

– Срочно! – взволнованно закричала она в трубку.

– Уберите эту музыку, черт побери! – рявкнул голос на другом конце провода.

Мать Хосе Рамона, Луиса Гонзалес, которая любила сильные сцены, безусловно, осталась бы довольна, если бы у нее оказалась возможность увидеть эту и, разумеется, если бы речь не шла о ее собственном сыне.

В ходе принятого в таких случаях осмотра номера отеля все вещи Хосе Рамона в присутствии молодого сотрудника испанского консульства были занесены в опись и аккуратно упакованы. Сотрудник испанского консульства взял открытку с письменного стола, прочитал ее, так как только один он из всех присутствующих и мог ее прочитать, и положил в карман, что, конечно, не вполне соответствовало протоколу. Он решил лично послать открытку и свои соболезнования госпоже Луизе Гонзалес. И у него, как у каждого испанца на этом свете, была мать.

 

2

– Котик, повторим еще разок? – разнеженно промурлыкала Ванда и пощекотала Министра пониже пупка. Котик поднял одну лапку и потер свой отягощенный заботами лоб, а другой растроганно похлопал Ванду по заду.

– Не получится, киска, мне пора, дела…

Министр нехотя выбрался из постели и начал собирать предметы гардероба, разбросанные по комнате.

– Тогда я пойду сварю кофе, котик, – сказала примирительно Ванда, упаковывая свое полное тело в шелковый китайский халат, который Министр купил ей в Лондоне, и проследовала на кухню.

Носок Министр нашел рядом с кроватью, точнее, возле Вандиной розовой кружевной шляпки. Вид шляпки вызвал у Министра такой неожиданный прилив нежности, что он, надевая носок, завыл в сторону кухни:

– Киска, я тебя люблю.

– И я тебяяяяя… – донесся из кухни голос Ванды, сопровождаемый жужжанием электрической кофемолки. Итальянской. Он привез ее в прошлом году из Триеста.

Ах шляпка! Что за фантазия была у этой Ванды! Не так давно она купила пособие по технике секса, «Сто позиций» или что-то в этом роде, выбрала десяток подходящих, выписала их названия на бумажках, крючком связала шляпку, положила туда фанты – и вот уже несколько месяцев они играли в эту волнующую эротическую лотерею. Сначала, зажмурившись, тянул Министр, в следующий раз – Ванда. Ванда при этом так повизгивала от возбуждения, будто речь шла о выигрышном лотерейном билете на миллиард динаров, а не о банальном половом акте. Сегодня им досталось «по-миссионерски», что, искренне говоря, было Министру как-то больше всего по душе, а точнее – по телу… Ничего не скажешь, в этих делах Ванда действительно была чемпионом. И у нее была широкая душа. Несколько недель назад они изъяли из шляпки позицию «стоя», потому что в последний раз Министра в таком положении скрутил радикулит. Полная сочувствия, Ванда немедля разорвала и выбросила в помойное ведро бумажку с ненавистным способом, повинным во всем.

Было десять часов, когда Министр завязал галстук и провел расческой по редким волосам.

– Котик, кофеее… – послышался из кухни голос Ванды и одновременно с ним телефонный звонок. Когда Ванда протянула ему трубку, Министр вздрогнул. Это мог быть только Прша, один он знал о Ванде…

– Послушайте, вы бы не могли приехать… Случилось нечто весьма неприятное, в сущности, ничего особенно страшного, не беспокойтесь, но я думаю, все же… Да, я в отеле, да… – говорила телефонная трубка встревоженным голосом Прши.

Министр натянул плащ, который Ванда с озабоченным выражением лица уже держала в руках.

– Киска, мне срочно нужно в «Интерконт», увидимся позже, – сказал Министр своей любовнице и секретарше Ванде, чмокнув ее в губы.

 

3

Пипо Финк, длинноногий молодой человек в джинсах, белых кроссовках и в плаще «Bogart», расстегнутом настолько, что на груди его голубой футболки можно было прочитать надпись «New York University», ступил на мягкие ковры отеля «Интерконтиненталь». Пипо Финк остановился, нерешительно пружиня ногами в кроссовках и оглядываясь вокруг, а потом, как будто покончив с колебаниями, двинулся направо. И именно при этом повороте в кадр Пипо Финка попало вылощенное лицо поэта Прши.

– Куда ты подевался, старик?! – воскликнул Прша подчеркнуто сердечно и ткнул Пипо кулаком в плечо. – А? – закончил он вопрос, не ожидая ответа. Когда же Пипо хотел сказать: «Да никуда, вот я здесь», или что-нибудь в этом же роде, Прша его уже опередил: – Тут еще никого нет, знаешь… А давай-ка мы с тобой выпьем кофе! А?

И Прша развернул Пипо в противоположную сторону, в направлении бара «Диана». Пипо еще не успел сориентироваться и решить, хочет ли он пить кофе с Пршей, хочет ли он кофе вообще, как они уже сидели в баре за стойкой и перед ним поднимался пар от чашечек с «капуччино».

– А тебя, старик, ничего не берет! Все мы стареем, физически деградируем, только ты один отвратительно молод? А? Что это у тебя тут на футболке, а?

Прша так по-свойски хлопал Пипо по плечу, что совершенно обезоружил его. Пипо, однако, понимал, что Прша его с кем-то спутал.

Пршу он видел много раз, но за всю жизнь обменялся с ним не более чем парой слов.

– А ты как? – спросил Пипо, чтобы хоть что-нибудь сказать.

– Страшно, старик, страшно! Катастрофа! – вздохнул Прша, и его лицо покрылось морщинами, как у глубоко обеспокоенного человека.

Приподнятыми бровями и смуглым блеском лица Прша напоминал Пипо какого-нибудь исполнителя популярной псевдонародной музыки. Вся культура у нас такая – псевдонародная, – подумал Пипо. – Неудивительно, что у нее такие жалкие «звезды».

– Да что ты говоришь? – сказал он осторожно, теперь уже твердо уверенный, что Прша его с кем-то спутал.

Прша торжественно поднял правую руку и растопырил пальцы перед глазами Пипо. Он держал руку так, будто хотел показать число пять, и внимательно следил за реакцией Пипо.

– Не понимаю…

– Смотри как следует. Внимательнее, – сказал Прша.

– Что-то не доходит…

Прша напряг пальцы. Четыре стояли ровно, как свечи, а указательный вяло загибался.

– Это что, какой-то прикол? – неуверенно предположил Пипо.

– Эх, если бы прикол… – вздохнул Прша. – Ты, значит, ничего не слышал?!

– Нет…

– И не знаешь, что со мной случилось?

– Нет, – сказал Пипо и почувствовал себя почти виноватым.

– Но о моей инициативе, о цикле выступлений «Культура – труженикам», об этом ты, наверное, слышал, знаешь?

– Да, – сказал Пипо, хотя не слышал и не знал.

– Так вот, брат, в прошлом году, – начал Прша, и Пипо содрогнулся от этого нарочито простонародного «брат», – да, это было как раз перед Первым Мая, Днем солидарности трудящихся, я выступал на фабрике лампочек, ну, электрических лампочек. Я потребовал, чтобы они в своем самом большом помещении, в цеху, включили все станки, машины, чтобы зажгли все освещение, чтобы был микрофон, звук посильнее… Ты же знаешь мою дотошность! У меня все должно быть тип-топ!

Пипо знал о Прше мало, просто почти ничего, но кивал головой, терпя его выхолощенный, скучный язык.

– И? – спросил он кратко.

– Ну, брат, это были прекрасные люди, эти рабочие, они мне устроили самое настоящее light-show, просто фейерверк, понимаешь, брат, включили, ну… ну просто не знаю, сколько ватт напряжения, или как там его, ну, в общем, электричества, черт его разберет, я в нем не понимаю ничего, меня это просто потрясло, взволновало, понимаешь, эта смычка культуры и производительного труда! Какое это было чувство, какое ощущение, ты, старик, просто не можешь себе представить…

– И?

– И! – помрачнел вдруг Прша. – Я читал стихи и случайно ткнул рукой, кулаком, в какую-то там хреновину, понятия не имею, что у них там такое было… Меня так тряхануло током, еле жив остался!.. А это вот вполне наглядное, конкретное увечье…

– Ты имеешь в виду палец?

– А тебе этого мало?! Пальцы, рука, это же наше орудие труда. Ну, это тоже, разумеется, – добавил Прша, постучав себя пальцем по лбу. – Если бы хоть нога, то есть какая-то другая конечность. Или большой палец, его я меньше употребляю… Но указательный!..

– И? – спросил несколько разочарованный Пипо.

– Выплатили мне компенсацию за трудовой травматизм. Тут все было вполне корректно, пристойно, ничего не скажешь.

Прша шевелил указательным пальцем, глядя на него с грустью, как смотрят родители на своего единственного, но неполноценного ребенка.

– Смотри, язви его в душу, – сказал ядовито Прша. – Даже грязи не помогли. Ужасно, кошмарно, а ты еще спрашиваешь. Эта травма мне очень дорого обходится!

– То есть как? – спросил Пипо.

– Во-первых, я все время на больничном. А знаешь, каково жить на больничном, знаешь, сколько мне платят?! Половину зарплаты срезают! Ты просто не представляешь!

Пипо действительно не представлял, потому что сам он был свободным художником. Поэтому он просто сочувственно кивнул Прше.

– Во-вторых, – продолжал тот, – я получил квартиру. Свиньи, настоящие свиньи, дали квартиру в самом центре, двести квадратных метров, я ведь их просил: ребята, дайте мне что-нибудь поменьше, но новое! Катастрофа!

– Почему же… – начал было Пипо, но Прша его тут же прервал.

– Почему?! А ты знаешь, во что мне встал весь ремонт?! Если бы хоть я сам мог что-то делать, помогать, я бы и слова не сказал! Но так… Я чувствую себя просто инвалидом… неполноценным…

– Да ладно… – примирительным тоном вступил Пипо.

– Нет, не ладно! – снова прервал его Прша. – Как можно творить, когда парализован палец?! Стихи еще так-сяк, но роман!

Пипо знал Пршу только как поэта, однако сейчас ему не хотелось поднимать вопрос о том, что это за роман.

– Купи диктофон, – предложил он.

– Теперь уже поздно, дело сделано! Роман уже вышел. В среду презентация! – махнул рукой Прша и неожиданно ожесточенно накинулся на Пипо: – Ты что, надо мной издеваешься, да? Дело ведь вовсе не в технике! Это же все равно что предложить человеку без ноги, без нижней конечности купить протез!

– Прости, – сказал Пипо, хотя не видел ничего ужасного в том, чтобы посоветовать человеку без ноги купить протез. Псевдонародное лицо Прши смягчилось.

– Старик, это же не просто практический вопрос, это вопрос гуманизма! И опять же, речь идет не о физической инвалидности, а о гуманистической! Мы, и я, и ты, – тут Прша по-свойски ткнул пальцем в грудь Пипо, попав прямо в букву «N», – все мы живем как в лесу! И у нас не только человек человеку, но и писатель писателю – волк!

Прша приостановился, поднял брови, ожидая реакции, а потом конспиративно пригнулся к Пипо.

– А как они против меня ополчились, ты ведь читал, слышал?

– Из-за пальца?! – искренне удивился Пипо. На лице Прши появилось такое выражение, будто он неожиданно понял, что имеет дело с идиотом, и тут же решил не обращать на это внимания.

– Какой-то кретин, поэтишка молодежный, выступил против меня в их газетенке, обвиняя во всех грехах, знаешь, как они это делают, тотально, по схеме – общая критика жизни и творчества! И ты знаешь, что я ему сказал?! Я ему сказал: давай не будем играть в прятки, давай не будем маскироваться, просто тебе, парень, не нравится вот эта звезда.

Прша, намереваясь продемонстрировать воображаемую звезду, постучал себя пальцем по лбу – снова в манере исполнителей народной музыки, которые пантомимическими движениями комментируют текст своих песен. Пипо как благодарный слушатель проследил взглядом за траекторией пальца.

– Это звезда, сказал я ему, это она сияет здесь, сияет она, а не моя персона! Ты, парень, сказал я, родился под музыку, под песни Beatles, а я под взрывы и свист пуль в партизанском госпитале на Петровой горе! И мы с тобой – не одно и то же!

– Ну, разумеется, нет…

– Не одно и то же! Парень тут же вылетел из газеты. В тот же день! Теперь ты понимаешь, о чем идет речь и о чем я тебе толкую… – сказал Прша и хотел еще что-то добавить, но тут заметил кого-то, кто целиком завладел его вниманием.

– Извини, старик, бегу, спешу… Вон, Министр меня ищет. Утром у нас тут один из гостей салазки откинул… – Прша быстро и доброжелательно ткнул Пипо кулаком в плечо и, будто что-то припоминая, добавил: – Э, старик, ты ведь Пипо, правда?

– Финк! – вылетело у Пипо, но Прша уже спешил к выходу. Пипо утомленно провел ладонью по лицу. Ну и дурак же я, – подумал он и помрачнел.

– Whisky, – сказал он бармену кратко.

– Пожалуйста, Mr. Fynket.

– Эй, ты! – спокойным голосом окликнул он Прилизанного.

Прилизанный резко обернулся. Fynke с молниеносной быстротой выхватил револьвер и выстрелил. Прилизанный свалился на пол.

Fynke спокойно засунул револьвер в задний карман.

– Кое-кому действительно недостает такта. Сколько с меня, Joe? – спросил он бармена, залпом выпив виски.

– Мы угощаем, Mr. Fynke!

Выйдя из бара «Диана», Пипо направился в туалет. Открыв дверь, он столкнулся в огромном зеркале с самим собой. Рядом с собственным отражением он увидел молодого человека такого же роста, с такими же коротко стриженными светлыми волосами, с голубыми глазами, в джинсах и белых кроссовках, в голубой трикотажной футболке, на которой можно было прочитать надпись «Berkeley University». Пипо оторопел и, застыв на месте, уставился на фигуру в зеркале.

– Hi! – сказала бодро футболка Berkeley University.

– Hi! – сказала смущенно футболка New York University и шмыгнула в кабинку.

 

4

Откровенно говоря, Министр вообще не чувствовал себя министром. Да какой ты министр, если тебе приходится иметь дело с кем попало. Он был «политическим работником», вот кем он был, «номенклатурой». Его сунули на это место досидеть до пенсии. Возиться с писателями, с швалью этой. Единственное, что придавало его деятельности смысл, так это то, что познакомился с Вандой. А Ванда была лучшим из всего, что он имел за всю свою жизнь… Во время войны и первое время после все было просто, ясно и как-то по-человечески. А потом все запуталось. Но деваться уже было некуда. Он стал винтиком механизма. На мясника выучился как раз перед войной. Ушел в партизаны. Потом его бросили на пищевую промышленность, потом переквалификация, потом усовершенствование… Курсы руководителей, потом пединститут. Надо. Потом работал, потом газеты, потом телевидение… Биография у него побогаче, чем у Джека Лондона! А эти, нынешние? Ничего не знают, ни в чем не разбираются. Даже в собственной профессии, не говоря об остальном. А он хоть сейчас смог бы сделать сардельки! Но такого, как теперь, не было никогда. От него все время требовали широты взглядов, терпимости, демократизма… Как будто он метрдотель в писательском клубе, а не «политический работник»! А они, писаки эти? У них не было никаких других дел и обязанностей, кроме как болтать, ругать, жаловаться, оплевывать друг друга и всю нашу систему и публиковать свою никому не нужную чушь. Бить себя в грудь и задирать нос, сочиняя всякую дрянь! Он за свои политические убеждения шел на риск, мог оказаться в тюрьме, мог погибнуть во время войны, а эти, нынешние, у них, конечно, тоже есть политические убеждения, но только без всякого риска. Они используют свободу для того, чтобы молоть что попало и, разумеется, всегда против системы, но при этом от этой же системы требуют обеспечить им положение, социальные права, пенсии, государственные квартиры, заграничные поездки, высокие гонорары… И за что?! За сборник стихов, который сам автор и пара критиков превозносят как гениальный. Это, мол, культура, а без культуры нам нельзя. Да насрать я хотел на такую культуру! Сначала ты стань нобелевцем, как Андрич, а потом заявляй о себе! И где еще такое встретишь? В какой стране? Нигде. Там – изволь, можешь быть гением, но только за свой собственный счет. Или помирай. Сколько таких гениев перемерло – и ничего. Кстати, именно эта самая система ежегодно оплачивает им и такое развлечение, как литературные встречи. Потому что якобы важно поддерживать контакты с внешним миром… Вот теперь они четыре дня будут здесь болтать, звякать бокалами, ничтожества вонючие, не в состоянии даже иностранные языки выучить, а сами хотят со всем миром быть на «ты». А эти иностранцы, которые приезжают, можно подумать – бог знает кто! Те, что с Востока, едут купить женам лифчики и трусики, а те, что с Запада, – попробовать schliwovitzu и chevapchicbi… Вот два года назад какой-то шведский полуславист все время тянул его за рукав и допытывался, где он может поесть «глаз». «Что за „глаз", скажите, пожалуйста?» – «Глаз от овца. Я слышать то самый лучшая югославский кушенье». Ну нашли ему такой ресторан. Почему-то все считали, что он якобы член комитета по Нобелевским премиям. Член. Почти! И это называется культурный обмен?! Наши суют им свои книжонки, которые иностранцы почему-то всегда забывают в отеле. Оставляют горничным. Да и что им делать, они же не знают нашего языка. Но свои-то книги всегда стараются нам навязать. А мы, дураки, обязательно печатаем. Чтобы нам чего-нибудь не упустить. Чтобы идти в ногу с миром. А мир-то – хочет ли он идти в ногу с нами?! Или же ему на нас плевать? Хватит. На пенсию. Вот что мне нужно. Ванда и пенсия. Переселюсь к Ванде. А этой змее оставлю и квартиру, и машину, и дачу на море. И ту, что под Загребом, тоже. Все. Ей и этому ничтожеству, тридцатилетнему рокеру, который оказался не в состоянии ни институт закончить, ни в армии отслужить, бездельник, дармоед, дурак. Жаль, что вовремя не надавал ему по шее. Из педагогических соображений. Чтобы не обвинили в отсутствии широты взглядов и демократичности… и прочем дерьме!

– Товарищ Министр! – раздалось вдруг у него над ухом, когда он шагал по коридору отеля «Интерконтиненталь». – Товарищ Министр! – кричал вслед Министру Прша и размахивал руками.

– Что случилось?

– Катастрофа! Необходимо внести изменения в ваше выступление! Добавить в конце, что вы объявляете минуту молчания! Один из гостей, испанец, сегодня утром поскользнулся в бассейне, упал и умер…

– Господи! – сказал Министр. – А сколько лет ему было? – добавил он озабоченно, как будто речь шла не о несчастном случае, а о болезни.

 

5

Яна Здржазила внезапно охватила слабость. Он, голый, стоял посреди ванной комнаты и словно никак не мог вспомнить, почему он здесь оказался. Чувство слабости было настолько сильным, что Ян опустил крышку унитаза и сел на нее… Все шло наперекосяк! И в тот момент, когда он в беспомощном отчаянии тайком сунул рукопись в дорожную сумку, и в те минуты, когда Зденка на вокзале щебетала возле его вагона («Трусики не забудь, маленькие, бикини!»), и в тот миг, когда мощная волна страха залила его сердце, как бывало каждый раз при пересечении границы, и тогда, когда он испытал неожиданное, глупое чувство униженности от того, что швейцар в холле гостиницы безо всякой причины уставился на его дорожную сумку с надписью «Аэрофлот». А в своем номере, Распаковав вещи, он лицом к лицу столкнулся с реальным фактом, страшным, как удар под ложечку, – рукопись была здесь, с ним, и самым ужасным было то, что пути назад ему нет. Как же глупо все получилось, как невероятно глупо! Боже, Зденка! Он не понимал, не осознавал ничего до самых последних минут на вокзале. Когда они стояли там, он, облокотившись на окно, а она на перроне, он впервые понял, что на самом деле ее ненавидит. Он понял, что ненавидит ее с такой же силой, с какой все прошлые годы думал, что любит. Он содрогнулся при мысли, что в тот день она, возможно, знала, что делает, и что все шестнадцать лет их брака она целенаправленно искала в нем слабое место, вынюхивала, копалась, только для того, чтобы было за что его зацепить, подмечала его слабости и хранила их, как в кладовке под замком, а потом при необходимости коварно извлекала на свет. «Трусики. Не забудь, маленькие, бикини…» Она произнесла эти слова со своей обычной кокетливой двусмысленностью, которая вызвала в нем приступ гадливости. А ведь именно эта ее двусмысленность когда-то возбуждала его так же, как сейчас возбудила мужчину в соседнем окне, который, услышав ее слова, ухмыльнулся… Как неожиданно все вдруг лопается по швам и предстает в совершенно гротескном виде! И почему только так поздно, не вовремя?

Здесь в комнате, на столе, лежал его роман, похожий на дух, выпущенный из бутылки. Его искупление и его наказание. Ему почудилось, что он слышит собственный пульс, его опасные удары, и страх снова сжал Яну горло. Встать, нужно встать, это сейчас самое важное, сдвинуться с места, спуститься к людям, все как-нибудь утрясется…

Ян Здржазил продолжал неподвижно сидеть на крышке унитаза, уставившись на равнодушные плитки. Потом, все еще как в бреду, он медленно встал, шагнул в ванну и пустил сильную струю горячей воды. Вода горячая. Родина далеко. Плитки голубые. Ванна белая. Ян в ванне. Ванна в… Загребе… за-гребе, за-гербе, за-гробе…

 

6

Пипо Финк пружинящей походкой приближался к Хрустальному залу. Перед входом в зал толпился народ, слышался громкий гул голосов. Одни стояли, другие сидели, третьи прогуливались и переговаривались, останавливались возле стола, где можно было получить доклады участников встречи, программу, приемник с наушниками для синхронного перевода. Пипо заглянул в зал, обвел его взглядом. В глубине он увидел Пршу, который суетился, останавливал каких-то людей, размахивал руками, жестикулировал, энергично морщился, то есть вел себя именно так, как и должен вести себя человек, отвечающий за то, чтобы дело шло как надо. Кто-то один спокойно сидел в первом ряду, время от времени поднося к уху наушник, видимо проверяя, не началось ли заседание. Человек, который больше верит своим ушам, чем глазам, – подумал Пипо. Через зал скользящей походкой двигался официант, Прша остановил и его, сказал что-то, замахал руками, нахмурил брови. Лицо официанта осталось совершенно равнодушным. Они привыкли к тому, что каждую неделю здесь что-то происходит: конгресс социологов, симпозиум кардиологов, конференция политологов, заседание археологов, конкурс на лучшего спортсмена года, кулинарный смотр… Писатель, велосипедист, социолог – один черт. Во всяком случае, с точки зрения официанта.

В фойе Пипо отыскал себе укромное место под сенью раскидистого фикуса. Заняв позицию под фикусом, он принялся наблюдать. Возле одного столика сидели три старушки, маленькие, худые, с редкими седыми волосами и выцветшими от старости глазами. Они все время кивали головами, будто что-то клевали. Пипо показалось, что это курицы с черными блестящими перьями, породы «Трухелька» или «Немцова». Детские писательницы. Они регулярно несут добрые, сентиментальные книжечки – свои раскрашенные пасхальные яйца. Курочки, я люблю вас, послал им мысленное приветствие растроганный Пипо, и одна из них, как будто услышав эти слова, обернулась в его сторону и улыбнулась блаженной улыбкой неузнавания.

В сторону Пипо двигалась гора железных мускулов, выделялись выкаченная грудь и челюсти, сжатые так, что смотреть со стороны было страшно. Прямо на Пипо решительно и неотвратимо надвигался Иван Люштина, известный литературный критик. Пипо как за соломинку ухватился за лист фикуса. Подойдя совсем близко, критик через очки осветил взглядом Пипо и фикус, развернулся и величественно зашагал по тому же маршруту, который только что проложил в толпе своим внушительным телом. Бык, кабан, як? – спросил себя Пипо, поглаживая большим пальцем глянцевую поверхность листа. Дойдя до противоположной стены, критик снова развернулся и снова направился в сторону Пипо. Тот бессознательно шагнул в сторону, покинув конечную точку траектории критика.

Пипо как внутреннюю камеру направил свой взгляд на небольшую группу людей, которые с интересом слушали Мраза, известного прозаика. Прозаик был похож на моржа. Он отдувался во все стороны, вертел головой (Пипо отметил про себя затылок с грубой кожей, свисавшей тремя жирными складками), молотил по воздуху ластами, елозил толстым задом, фыркал и сопел. В один момент Пипо показалось, что он даже увидел облачко пара над моржовьей головой. Стратегически укрепившись в центре фойе и распространяя вокруг беззаботность и бодрость, прозаик-морж всем своим видом внушал окружающим уверенность, что здесь происходит не что иное, как празднование его дня рождения или что-нибудь в таком же роде. Опять подсунет иностранцам какую-нибудь свою книгу, чтобы те перевели, – злобно подумал Пипо.

Камера Пипо теперь была направлена в сторону трех поэтов, которые доверительно перешептывались в углу, заслоненные кокетливой пальмой. И почему это у наших поэтов всегда жирные волосы, сосульками свисающие на затылке и вдоль щек, нездоровая, серая и жирная кожа, и все они такие сутулые и неопрятные, и У всех маленькие темные глазки, прищуренный и пакостный взгляд, – подумал Пипо. Все-таки прозаики выглядят несколько свежее. Пипо показалось, что глаза поэтов по-мышиному поблескивают, и он решил поместить их в своем воображаемом альбоме «Мир животных» в раздел «Крысы и мыши». К поэтам присоединился четвертый, маленький поэт в аккуратном костюмчике и в галстуке. Пипо сфокусировал взгляд на его немного длинноватых рукавах, из которых высовывались маленькие толстенькие лапки. Что делает эта детская плюшевая игрушка среди настоящих зверей, – ожесточенно подумал Пипо и решительно вычеркнул новенького из рядов писателей, зверей и людей.

Женщин было несколько меньше, чем мужчин, и в основном это были молодые и хорошенькие студентки филологического факультета, приглашенные работать переводчицами с иностранными участниками встречи. Они к животным не относятся, – заключил Пипо, – они гладкие, блестящие, металлические, совершенной аэродинамической формы. («Смотри, – сказал Пипо на днях один знакомый, оглядываясь вслед какой-то женщине, – смотри, вот это красота! Просто авиалайнер!»)

Пипо медленно обвел глазами присутствующих. Шумная компания. Барсуки, крокодилы, обезьяны, медведи, пепельно-серый орел… Но волков здесь нет, Прша преувеличивает, писатель писателю – мышь, ну, может быть, крыса, но никак не волк… Впрочем, писатели похожи на людей, а люди всегда немного похожи на животных, подумал примирительно Пипо, сделал стоп-кадр и принялся его внимательно рассматривать. На третьем плане он заметил двух-трех женщин среднего возраста, каждая стояла сама по себе и внимательно перелистывала материалы. Иностранки, переводчицы. Переводчицы всегда, во-первых, средних лет некрасивые женщины (только такие могут заниматься этим скучным делом – переводить писателей маленьких литератур); во-вторых, выглядят какими-то пыльными (переводят, поэтому мало бывают на свежем воздухе); в-третьих, немодно одеты (у переводчиков невысокие гонорары); в-четвертых, скромны (по самой природе профессии). И каждая случайно застряла в маленькой и никому не нужной литературе, в маленьком и никому не нужном языке. Возможно, когда-то, когда она была молодой, ее трахнул какой-нибудь из наших писателей, трахнул и забыл. А она не забыла. И из уважения к давнишнему траханью теперь переводит. Переводит, потому что из-за траханья застряла в никому не известном языке, да так там и осталась, и теперь уже некуда деваться.

– Привет! – раздалось над ухом у Пипо. Это была Эна Звонко, однокурсница Пипо, журналистка. Эна была высокой, ростом почти с Пипо. Ее отличала какая-то трагикомическая дисгармония, которая проявлялась даже не в фигуре, а просто в движениях. Будто бы она, внезапно удивившись тому, что умеет ходить, тут же забыла, как это делается. Из-за роста и обуви сорок четвертого размера Эну на факультете звали Каланчой. У Каланчи была длинная шея и маленькая голова, проницательный взгляд темных глаз и непереносимо скорбное выражение лица. Всегда, сколько они уже знакомы, на ней лежала печать несчастья, которую она носила, как старомодную брошь. Сказочное животное, комбинация страуса с жирафом. Краем глаза Пипо проследил нежную линию Эниного профиля. Ну что человеку делать с нежным профилем, патетической душой и ногой сорок четвертого размера, – подумал Пипо, а потом вспомнил, что он и Каланча как-то давно… Два-три раза, не больше. Пипо иногда казалось, что она влюблена в него. В похожих ситуациях она всегда вот так же приклеивалась к нему и молчала. Клейкая лента. Скотч.

– И что скажешь? – спросил Пипо беззаботно.

– Ничего, – сказала жираф, страус и Каланча и направилась к входу в зал. – Ты идешь?

– Я еще подожду, – сказал Пипо и снова включил камеру, теперь уже с высоты птичьего полета. Вся масса присутствующих медленно двигалась в сторону входа в зал, будто всасываясь в него через какую-то воронку. Пипо с удовлетворением наблюдал, как кадр постепенно пустеет. Минута показалась ему исторической: литература, которая через воронку вытекает из кадра современности… Нет, это не его время и не его пространство. Он случайно родился здесь и случайно застрял. Он не принадлежит к миру животных. У него нет жирных волос и пакостного взгляда. Он в своих мечтах готовил себя к иному. Не к этому. Это вообще не его столетие. Нет, он все-таки что-то другое. Ребята, я все-таки что-то другое! – крикнул мысленно Пипо вслед последней фигуре, вошедшей в зал, потом упаковал свою внутреннюю камеру и направился туда же. Перед входом взял наушники, вошел, сел в последнем ряду поближе к дверям и сразу же перевел аппарат на английский язык. Он соединил живой образ Прши на трибуне с приятным женским голосом в наушниках, который переводил Пршины организационные замечания на английский язык, и поплыл…

– Мне нравится, что вы покрасили дом в белый цвет. Он похож на большого белого лебедя, заблудившегося в снегах, – сказала Rose, палив Пипо Hennessy, а себе коктейль Kahlúa Surprise.

– Когда идет снег и Rose пьет коктейль, у нее бывают поэтические порывы… – сказал с мягкой иронией William Styron и подбросил в камин несколько поленьев. – Ну, как вам нравится в Rox-bury? – спросил он Пипо, охватив изящными длинными пальцами стакан с Hennessy.

– Нравится. Я всегда мечтал об уединенном доме где-нибудь в Connecticut. Но все же, – добавил Пипо, – я чувствую себя бигамистом…

– Что вы имеете в виду? – спросила Rose.

– Я люблю и Европу. К счастью, бываю там часто.

– Удивительно точно сказано, – сказал Styron. Мы здесь с 1954 года. Дом мы купили у Александра Керенского… Нам хотелось сбежать из варварского New York, не так ли, Rose? Но лето мы всегда проводим в Европе, хотя там паши вкусы расходятся. Я больше люблю Париж, Rose как активный борец за права человека связана с Восточной Европой, a Philip обожает Лондон…

– Bill, куда подевались Philip и Claire, они сказали, что будут в семь?… – обеспокоенно проговорила Rose. – Millefbi звонили, что опоздают, у них ужинают Galway Kinneil и какой-то журналист.

– Philip снова пережевывает Zuckerman'a, выдувает новые пузыри из старой жевательной резинки, – тихо сказал Styron, и ироническая усмешка пробежала по его бледному лицу.

– Не знаю, известно ли вам, – сказала Rose Пипо, – кроме Miller'oв, Arthufa и Inge Morath, наши соседи Richard Widmark, Dustin Hoffman… Вероятно, вы с ними еще не успели познакомиться?

– Нет, – кратко ответил Пипо.

– И к сожалению, Henry Kissinger и Calvin Klein…

– Klein, говорят, продает свой дом, – сказала Rose и подошла к окну. – Как валит! Bill, завтра тебе придется чистить снег, – добавила она, отпила глоток и осталась стоять у окна.

– Скажите, – обратился Styron к Пипо, грея в бледных пальцах стакан с Hennessy, – как дела с вашим новым романом?

– «Harper and Row» предложили мне пятьсот тысяч долларов аванса, но я отказался. Не хочу спешить, – сказал Пипо.

– Вы правы. Сейчас вы в таком положении, что можете выбирать, – сказал Styron медленно, а потом с улыбкой добавил: – После изнуряющей диеты из зеленого салата американская литература действительно нуждается в горячем мясном эксцессе… В этом смысле ваш последний роман многое дал нашему литературному barbecue. Не так ли, Rose?

– Вот и Roth, – прервала их Rose и поспешила к дверям.

Пипо очнулся от легкого прикосновения. Он поднял глаза и увидел перед собой футболку Berkeley University.

– Hi! – сказала футболка. – Можно сесть? Пипо кивнул. Светловолосый сел. Краем глаза Пипо заметил на его голове наушники и почти счастливое выражение лица. Глупый амер, – подумал Пипо, – его может осчастливить даже самая идиотская приветственная речь. Светловолосый заметил взгляд Пипо и широко улыбнулся. Потом снял наушники, дотронулся до плеча Пипо и молча предложил их ему. Он ненормальный, подумал Пипо, но все же снял свои наушники и надел те, что протягивал ему амер. В уши Пипо полились фантастические звуки последнего хита Talking Heads.

Остальные литераторы в это время слушали.

«Товарищи писатели!

Я очень рад, что мне выпала честь открыть очередную Загребскую литературную встречу, которая имеет многолетнюю и богатую традицию и в этом году посвящена теме „Современная литература, ее тенденции, направления и открытия в контексте диалектики современных событий в мире". Наш город, известный своим гостеприимством, уже много лет является устроителем этой международной литературной акции, которая привлекала и привлекает крупнейших мастеров пера как из нашей страны, так и из-за рубежа. Вы, литераторы, поэты, художники, труженики пера, своими произведениями вносите значительный вклад в дело мира. Преодолев географические, политические и идеологические барьеры, вы встретились на нейтральной полосе печатного слова, где вашим окружением является хрупкое, но обладающее мощнейшей силой воздействия перо…»

Ян Здржазил, представитель Чехословакии, переключал каналы на своем аппарате, он никак не мог найти русский язык. Вдруг на третьем канале он выловил: «…Vy, literatory, poety, hudozniki, truzeniki pera…», но тут голос опять пропал. Здржазил сидел, беспомощно щелкая переключателем, то надевая, то снимая наушники. Наконец, он опять надел их и направил маленькую металлическую пуговку на аппарате – антенну – не вниз, а вверх и снова на третьем канале услышал: «…Predlagaju vstat'…» Он тут же встал и зааплодировал. Встали и остальные участники, однако почему-то никто не хлопал… Чья-то рука резко дернула Яна Здржазила за рукав. Обернувшись, он встретился взглядом с грустными темными глазами незнакомой молодой женщины…

 

7

После торжественного открытия встречи атмосфера в фойе была чрезвычайно оживленной. Литераторы чувствовали себя не так скованно, как утром, они прохаживались, знакомились друг с другом, останавливались, бросая взгляд на прикрепленные к лацканам таблички с именами, объединялись в группы. Один только поэт Леш, который считал эксцентричность непременной принадлежностью стихотворца, прикрепил свою табличку с надписью «Ранко Леш» на брюки, слева от молнии.

Представитель Франции Жан-Поль Флогю, старый господин с водянисто-голубыми глазами навыкате, влажными толстыми губами и несколько вытянутой вперед шеей, копия старой черепахи, собрал вокруг себя небольшую группу писателей, которые, видимо, понимали по-французски. Жан-Поль Флогю о чем-то живо рассказывал, пуская сигарой круглые облачка дыма…

– Мне жаль нашего коллегу Хосе Рамона Эспесо. Однако, как вы и сами знаете, странная смерть не редкость в среде художников…

– Что вы имеете в виду?… – спросила датчанка Сесилия Стеренсен.

– Взять, например, воду… Я не буду сейчас говорить о символике воды, хотя и это невероятно интересно, поговорим о судьбах… Мне, как и всем вам, сразу же приходит на ум китайский поэт Ли Бо, хорошо известный как любитель рюмки, который в экстазе опьянения выпал из лодки и утонул, пытаясь обнять отражение луны на воде… Вспомним Менандра, который, плавая в Персидском заливе, утонул из-за судороги… и Percy Shelley…

– Virginia Woolf… – вставила датчанка.

– Смерть в воде замышлял, как считается, и Ewelyn Waugh, – продолжал Жан-Поль Флогю, спокойно пуская сигарой кольца дыма, – но утонуть ему помешала стая медуз, куда он угодил… Во всяком случае, так утверждает W. H. Auden.

– И Аристотель, как считается, утонул… – встрял поэт-игрушка. – А может, и нет… – прибавил он неуверенно.

– Смерть в воде все-таки не кажется мне такой уж необычной, – сказал поэт Ранко Леш. Господин Флогю направил на Леша свои водянисто-голубые глаза, выпустил дым и улыбнулся…

– Вот, пожалуйста, более необычный пример, который, разумеется, всем вам тоже знаком. Говорят, что древнегреческий поэт Терпандр задохнулся во время декламации, потому что из публики в него бросили смокву, которая попала несчастному прямо в рот и застряла в горле…

– А Пушкин и Лермонтов погибли на дуэли… – опять тихо вмешался поэт-игрушка. – Это тоже необычная смерть, – добавил он, как бы оправдываясь. В тот же момент пример показался ему слишком банальным, и он добавил: – А Горького отравили!

– Вы правы! – сказал господин Флогю. – Возьмем более веселый случай… Английский писатель сэр Thomas Urquhart умер, как считают, от смеха, когда он услышал, что король Карл II сброшен с трона.

Писатели выглядели несколько смущенно, они не были уверены, следует ли этот пример воспринять как шутку господина Флогю или же это реальный факт. Кроме того, никто, кроме ирландского писателя Томаса Килли, понятия не имел, что это за Urquhart…

– А поэта Miklos'a Znnyii убил кабан, – сказала венгерка Илона Ковач. – Но это было в семнадцатом веке… – добавила она, как будто такое могло произойти только тогда, словно и поэты и кабаны жили только в XVII веке.

– Вы имеете в виду, конечно, нашего Николу Зрински! – Ранко Леш повернул в ее сторону нос, похожий на опасный клюв.

– Ну да… – кокетливо вздохнула венгерка и интимно взглянула на Леша.

– Это невероятно интересно, – любезно сказал Жан-Поль Флогю. – И конечно, вам всем известен тот факт, что знаменитый William Thackeray умер оттого, что обожрался.

– Francis Thompson совершил самоубийство из-за того, что ему приказал сделать это Thomas Chatterton, который покончил с собой за двести лет до этого, явившийся ему, – сказал ирландец Томас Килли.

– Самоубийство вовсе не такая уж необычная смерть, – опять возразил Ранко Леш. – Было бы более уместно вспомнить Marlowe, который в кабаке получил нож в спину…

– За то, что не заплатил по счету! – прибавил кто-то за спиной Леша, и все рассмеялись.

– Lionel Johnson, – миролюбиво сказал ирландец, – умер, как говорят, от травмы, которую получил, свалившись на пол из-за стойки бара!

Писатели опять разразились смехом.

– A James Agee и Robert Lowell умерли в такси, – привел пример Томас Килли.

– Ничего необычного, – снова подал голос Леш.

– Точно так же необычно, как и умереть в бассейне отеля, – сказал ирландец.

– Интересный случай, – спокойным и рассудительным голосом вмешался господин Флогю, – произошел с Sholom'oм Aleichem'oм, который панически боялся числа тринадцать. В его рукописях никогда не было тринадцатой страницы. Он умер тринадцатого мая тысяча девятьсот шестнадцатого года, но на его надгробии высечена дата – двенадцатое мая…

Писатели почувствовали себя несколько обескураженными историей с Sholom'oм Aleichem'oм и притихли:

– Таких примеров немало, – продолжал господин Флогю. – William Cullen Bryant умер в июне, как и предсказал это в своем стихотворении «Июнь», Nathaniel Hawthorne утверждал, что число шестьдесят четыре играет в его жизни мистическую роль. Он умер в 1864 году…

– Это просто совпадения, а не необычные смерти, – холодно сказала Сесилия Стеренсен, давая понять, что разговор о смерти ей надоел и вообще она считает его не вполне уместным.

– Что ж, тогда вспомним еще только Sherwood'a Anderson'a, который умер от заворота кишок, после того как на одной party проглотил зубочистку, и покончим с этим, тем более что к нам приближается официант с напитками, – сказал господин Флогю. Действительно, к собравшейся вокруг него группе, толкая перед собой тележку с напитками, направлялся официант. Писатели оживились. Когда у каждого в руке оказался бокал, господин Флогю серьезно и с элегантной непринужденностью сказал:

– Предлагаю выпить за упокой души Хосе Рамона Эспесо…

Писатели отпили по глотку. А затем господин Флогю, заметив, что Сесилия Стеренсеи пьет минеральную воду, бодро добавил:

– А кстати, вы знаете, что Arnold Bennett умер в Париже от тифа, после того как выпил стакан воды, желая доказать присутствующим, что вода не заражена…

Писатели снова заулыбались, а датчанка со стаканом минеральной воды удалилась…

 

8

Трошина и Сапожникова в загребском аэропорту встретила молоденькая девушка.

– Товарищ Трошин? Товарищ Сапожников? Меня зовут Аня, я очень рада…

– Откуда вы знаете русский?

– Я изучаю русский в университете. И иногда перевожу, вот сейчас, например, на этой встрече.

 Она вывела их из здания аэропорта, посадила в автобус и купила билеты. В автобусе девушка села рядом с Трошиным. Сапожников с беспомощно-детским выражением лица поглядывал на них со своего места, крепко прижимая локтем к боку мужскую кожаную сумочку.

– Как вы нас узнали? – спросил Трошин.

– М-м, не знаю… Я как-то сразу подумала, что вы – это вы! – ответила девушка.

«Они» всегда сразу узнают, что «мы» – это «мы», раздраженно подумал Трошин и тут же рассердился на самого себя за то, что снова переживает старые комплексы. Несмотря на то что ему был хорошо известен весь ритуал встречи – покупка билетов в автобусе, вручение, как бы между делом, конверта с суточными, подробнейшие инструкции и разъяснения, все это повышенное внимание, словно они инвалиды, – его всегда обдавало волной стыда и неуверенности. Он превращался в комок нервов. Синдром пересечения границы. Всегда одно и то же.

Через окно автобуса он видел длинные, скучные кварталы спальных районов, затем открылся вид на старую часть города, на кафедральный собор, на синеватую, с мягкими очертаниями гору на заднем плане, на эту кулису, которая держала на себе всю декорацию маленького центральноевропейского города.

– Эту панораму, наверное, всегда снимают на открытки… – сказал он.

– Откуда вы знаете?!

– Просто предполагаю, – улыбнулся Трошин. Он повернулся к Сапожникову: – Ну, Витя, что скажешь?

– Ага… – неопределенно промычал Сапожников, все еще крепко прижимая к себе свою сумочку, и уставился на девушку. У нее была короткая стрижка и длинная, умышленно оставленная прядь волос на лбу. Из-под широких чаплинских брюк выглядывали ноги в полосатых сине-белых носках и мягких розовых теннисных туфлях. Единственным украшением на очень широком мужском пиджаке была дешевая брошка в виде маленького круглого зеркальца. В какой-то момент Трошин заметил в нем отражение своего собственного усталого лица, а когда девушка повернулась, ошалевшего Витиного… У Вити это вторая поездка за границу. В прошлом году он был в Болгарии. В конце концов и у него дело пошло. «И у меня дело пошло, старик, пошло дело…» – простодушно объяснял он Трошину в самолете.

Когда они вышли из автобуса, девушка предложила взять такси, однако добавила, что до отеля всего минут десять пешком. Пошли пешком. Трошин профессиональным взглядом ловил первые впечатления. Во многих городах, во всяком случае в городах социалистических стран, ему всегда бросалась в глаза одна вещь. В Москве это невероятное количество вывесок «Ремонт часов» и «Ремонт сумок», как будто москвичи не заняты ничем другим, кроме починки часов и сумок. Здесь же почти как у Ильфа и Петрова. На каждом шагу парикмахерская, как будто жители этого города рождаются только для того, чтобы подстричься.

– Я смотрю, вы здесь много стрижетесь? – сказал Трошин.

– А почему бы и нет?! – сказала девушка и дунула на свою прядь.

Бюро похоронных принадлежностей, как у Ильфа и Петрова, Трошин не заметил. Минут через десять они оказались перед отелем «Интер-континенталь». Похоже, Загреб совсем маленький, подумал Трошин.

– Ого! – обалдел Сапожников, когда они вошли в вестибюль, и потянул Трошина за рукав.

У стойки девушка обменялась несколькими фразами с портье, а затем обратилась к гостям:

– Сюда сдайте паспорта, а это ключи от ваших комнат.

– Шестьсот тринадцать! – сказал Сапожников, принимая ключ.

– Шестьсот десять! – пробормотал Трошин и поймал себя на детском суеверии – шесть и один будет семь. Семерка – хорошее число.

– Вещи можете оставить здесь, к вам в номер их принесут. Пойдемте, я покажу вам, где оргкомитет встречи. Там вы получите суточные, программу и тексты докладов.

Сапожников послушно зашагал за девушкой, поминутно оглядываясь. Входя вслед за переводчицей в небольшую комнату, на дверях которой на нескольких языках было написано: «Загребские литературные встречи», Трошин успел краем глаза заметить на соседних дверях табличку «Парикмахерская „Мила"».

– Заходите. Франка, это наши гости из Москвы. Мы только что из аэропорта.

Упомянутая Франка была чрезвычайно элегантна и любезна. Она чем-то напомнила Трошину американских секретарш.

– Как вы добрались? Вот, пожалуйста, ваши суточные. Гостиница оплачена до утра, пятницы. Здесь, в папках, программа встречи и доклады участников. Сейчас перерыв. В четыре продолжение работы. Выступления переводятся на английский, французский, русский и немецкий языки. Наушники вы можете получить при входе в Хрустальный зал, дальше по коридору и направо. Ах да, еще кое-что… В ваших комнатах имеются холодильники с напитками. Расходы такого рода, а также международные переговоры наши гости оплачивают сами. Простите, что напоминаю вам об этом. Пока что это все. Желаю вам приятного пребывания. Если вам что-то потребуется, обращайтесь ко мне или к Ане.

Секретарша тоном, взглядом и улыбкой дала понять, что разговор закончен. Аня тихо переводила. Трошин почему-то медленно краснел. Под конец Аня махнула рукой и сказала:

– Значит, в четыре! О. К.? Встретимся в четыре.

Сапожников, на мгновение расслабившись, послал ей воздушный поцелуй. Девушка сердечно улыбнулась и дружески подмигнула Сапож-никову.

Трошин и Сапожников оказались за закрытой дверью оргкомитета, посреди неизвестного им пространства отеля. Они двинулись по коридору, но в этот момент дверь опять открылась и показалось красивое лицо «американской» секретарши:

– Простите, кто из вас Трошин?

– Я…

– Вас искала мисс Сабина Плухар, журналистка из Вены. Я передам ей, что вы приехали.

– А меня? – попытался сострить Сапожников, которому реакция Ани на его воздушный поцелуй придала бодрости. Секретарша любезно улыбнулась и закрыла дверь.

– Хм… – промычал Сапожников, беспечно побрякивая ключом от своего номера и решившись в конце концов повесить свою сумку на плечо. Они пошли по коридору.

– Что это за Сабина?

– Понятия не имею.

– Она тебя ищет, а ты понятия не имеешь?! Ну ты и лиса, старик, настоящая лиса.

Трошин пожал плечами и обвел взглядом вестибюль отеля. В креслах сидели бесполые старики, иногда, впрочем, напоминавшие мужчин или женщин. Они были одеты в светлые брюки, клетчатые рубашки, легкие куртки, взгляд их отсутствующе блуждал вокруг. Группа американских туристов. Вестибюль напоминал Трошину элегантный зверинец с состарившимися и усохшими животными. Впечатление усиливалось за счет расставленных вокруг фикусов и пальм…

– Ну, чем пока займемся? Может, пойдем выпьем? – оживился Сапожников.

– Я – в номер, – сказал Трошин.

– Ладно, тогда я тоже, – тут же бодро согласился Сапожников, как будто они были в пионерском лагере, а не на международной литературной встрече.

В лифте Сапожников простодушно потопал ногами по мягкому ковру:

– Элегантно, скажи?

Трошин и Сапожников стояли рядом перед зеркальной стеной лифта. Трошин был высоким мужчиной с сединой, с правильными чертами лица, в классическом сером костюме. Под расстегнутым пиджаком виднелись тонкий пуловер вишневого цвета и белоснежная рубашка. Рядом с Трошиным стоял низенький толстяк Сапожников в цветной рубашке и джинсовом костюме. Сапожников изучал свое красное лицо, нос картошкой и синие глаза. Вдруг он поднял руку, почесал лоб и пригладил редкие светлые волосы:

– Ужас, как я полысел за последний год, да?

– Это у тебя от славы.

Сапожников, казалось, не услышал замечания Трошина. Указательным пальцем он потыкал себя в кончик носа и как-то жалобно сказал:

– Сразу видно, что мы русские, мать твою!

Лифт бесшумно остановился на шестом этаже. Перед дверью своего номера Сапожников еще раз неуверенно предложил:

– Так ты точно не хочешь пропустить по одной?

– Отстань, Витя, ладно? – сказал Трошин, входя в свой номер, и закрыл дверь.

Сапожников немного постоял, а потом, как будто вспомнив что-то важное, прошел к двери Трошина и громко постучал.

– Э, Юра! Нужно перевести часы по их времени!

– Поставь на два часа назад! – услышал он голос из номера 610. Сапожников аккуратно передвинул стрелки и направился в свой 613-й.

 

9

«Сабина Плухар, студентка-славистка. Вена» – записал по привычке Трошин в свой блокнот, когда девушка позвонила ему снизу по телефону.

Сейчас он сидел в баре отеля, потягивал джин-тоник и смотрел в светло-серые, ничего не выражающие глаза Сабины. Не прошло и десяти часов, как он покинул свою страну, а перед ним сидит молодая красивая девушка, которая, казалось, выросла на одном альпийском молоке и землянике. (Кажется, он что-то в этом роде где-то читал.)

– Вы были в Москве?

– Да. Несколько месяцев. На стажировке.

– Тогда, наверное, вы почти все знаете…

– Кое-что…

– И что же за тема вашей дипломной работы?

– Бибик.

– Кто?!

– Алексей Павлович Бибик.

– Хм, – кивнул Трошин и улыбнулся. Он уже не в первый раз слышал от западных славистов имена, которых никогда раньше не встречал в собственной литературе. И для того чтобы освободиться от комплексов и в этом смысле, ему потребовалось немало времени. Позже он понял, что все эти иностранные слависты в определенном смысле люди не вполне полноценные, полулюди. Именно так. Полулюди. В шестидесятые годы их ряды пополнились университетскими левыми, позже постлевыми, представителями научного туризма и просто авантюристами. Он знал копенгагенского почтальона, который писал докторскую о Шолохове, дочку исландского рыбака, подготовившую научный труд о гастрономии в романах Толстого, сейчас перед ним сидит Сабина с дипломной работой о фантасмагорическом Бибике. Но он никогда не слышал о московском почтальоне, работающем над диссертацией о Martin'e Andersen-Nexø, или о рыбаке с Камчатки, изучающем Laxness'a. Страстный научный интерес оплачивался хорошими стипендиями, обладатели которых благодаря специальным пропускам рылись в архивах и библиотеках, гонялись за всеми еще живыми вдовами (среди которых встречались и дважды писательские), за свидетелями и друзьями, за самими писателями. Все они терпеливо выстаивали длинные очереди в Ленинскую библиотеку, потом приобретали опыт и подкупали ребят из отделов ксерокопирования или просто «добровольцев» для стояния в очередях, сбора материалов, переписывания. Многие посещали литературных мастодонтов, всегда охотно принимавших их только потому, что это иностранцы. Единственным знакомым писателем датского почтальона был Шолохов, для которого сам он остался просто еще одним датчанином. Они всегда привозили с собой подарки: дорогую иностранную выпивку, джинсы, роскошно оформленные альбомы Босха, Дали, Малевича, Кандинского, провозили запрещенные книги русских диссидентов, Библии, Бердяева, Солженицына, Мандельштама, Цветаеву, словари русского сленга, порнографические частушки, ксерокопии и репринты, Талмуды, Торы, православных мистиков, эмигрантские газеты, отчеты о положении в психбольницах, судах и тюрьмах, мемуары перебежавших на Запад домохозяек, пилотов, генералов, гомосексуалистов, художников.

Почему же это их так привлекало? Может быть, они просто хотели испытать страх. Они приезжали из своих стран – свежие, румяные, витаминизированные, беззаботные, приезжали, чтобы пережить что-нибудь волнующее, а точнее – что-нибудь страшное. С какой готовностью принимали они в качестве образа жизни паранойю, болтали о том, как за ними кто-то следит и подслушивает, повторяя детские трюки с ниткой или окурком, как отважно отправлялись без необходимых документов на поезде в другие города, сладко замирая при мысли о возможности быть задержанными. Они проглатывали повторяемые в тысячный раз истории про лагеря, переписывали тюремные песни про Соньку, про Сталина, про железную Советскую власть, вживались в проблемы повседневной жизни, радушно предлагали свои услуги, покупали в валютных магазинах кофе, выпивку, фрукты, обувь. Ах, как ловко они подмечали и фиксировали на пленку «характерные» сценки советской жизни: свадьбы с торжественным возложением цветов к могиле Неизвестного солдата, толстенных поварих из ресторанов с «типично» повязанными косынками, экзотический птичий рынок с невероятным набором чудаков, пустые прилавки московских мясных отделов (если при этом в кадр попадал лозунг «Наша цель – коммунизм», это считалось стопроцентной удачей), часовых перед Мавзолеем на Красной площади, пьяных, лозунги, соцреалистическую архитектуру (в городе – сталинские «пагоды», барельефы из колосьев, серпов и молотов, все, что напоминало им Мухину, а в деревнях – гипсовые статуи Ленина, выкрашенные в серебристый цвет и похожие на садовые фигурки европейских гномов), замотанных в платки уличных продавщиц «собачьих пирожков», мужчин в кроличьих ushankah, «русских девушек», парки, метро! И все это они с самодовольной уверенностью «первооткрывателей» бесстыдно предлагали тем же русским, в качестве «аутентичного», «ироничного», «раскрепощенного» ракурса, не замечая, что гротеск при этом превращался в невыносимый китч. И все они, казалось, просто наслаждались абсурдностью и уродливостью чужой жизни.

Иностранцы. Он завидовал их беззаботности, легкости, считая эту легкость следствием личной свободы, которую не нужно завоевывать, которую просто вдыхают, как воздух в тех странах, откуда они приезжают. С какой непринужденностью вступали они в разговор с швейцаром, портье, гардеробщиком, вахтером – со всей этой огромной страшной армией пожилых людей, которые вызывали у Трошина ощущение скованности! Он думал так до тех пор, пока как-то раз не оказался случайным свидетелем уличного препирательства между строгим милиционером и иностранцем, и заметил, как на лице иностранца полная уверенность медленно таяла, обнаруживая под собой страх, родное, наше, привычное лицо. А механизм страха знаком был Трошину, как собственная ладонь. Ему тогда показалось, что эта личная, внутренняя свобода – штука очень хрупкая и зависимая. Все они играли в страшное, крепко сжимая в руке свой паспорт. Но интереснее было то, что пребывание здесь не оставалось без последствий – одни задерживались дольше, чем собирались, другие возвращались домой навсегда инфицированными. Чем? Не в последнюю очередь и тем, что впервые в жизни у них появлялась возможность что-то значить.

Сабина Плухар. Многие никому не известные студентки русских отделений из Упсалы, Парижа, Энн-Арбора, Ноттингема, Мюнхена переживали в этой «отвратительной» и «страшной» Москве свой звездный час: их приглашали на литературные вечера, в салоны, на премьеры, знакомили с десятками и десятками людей, впервые в жизни они приобретали такой вес. Всегда нужно было что-то достать, что-то вывезти, что-то привезти. Gabby, Ellen, Vivian, Jane – все они спасали «гениальные» произведения из мрака анонимности, переправляли их за границу, наслаждаясь ролью соучастника и, разумеется, понятия не имея о десятках таких же точно копий. Они, как мухи на липучку, попадались на сладкий клей страха и советской «мифологии» и потом, вернувшись домой, с трудом мирились с собственной анонимностью. Еще одна бессмысленная и никому не нужная работа в области русской литературы или языка – это было все, что в конечном счете оставалось у них в активе.

А мы сами? Подцепить иностранку было одним из признаков сексуального уровня жизни. Сколько раз он видел своих знакомых в ресторане Дома литераторов вместе с их любовными трофеями, которыми они так гордились: иностранка была как бы внеклассным уроком географии, а возможно, и билетом за границу или будущей переводчицей на иностранный язык. Иметь роман с иностранкой было, вероятно, так же волнующе, как иметь роман с Парижем, с Эйфелевой башней, с Пятой авеню. Они по дешевке продавали иностранкам истории о том, как страшна жизнь, и за счет этого вырастали в их глазах. И иностранки тоже росли в собственных глазах, потому что находились рядом с кем-то, кому страшно. И они не предполагали, что их большая по сравнению с другими женщинами привлекательность объясняется только одним – иностранным паспортом.

Трошин ни разу не спал с иностранной сла-висткой. Сейчас его изучали два светло-серых глаза специалистки по русской литературе. Глаза эти ничего не выражали. Прекрасная жрица в храме какого-то мало кому известного, мертвого Бибика. Би-би-ка, – усмехнулся про себя Трошин.

– Вы так и не сказали, зачем я вам все-таки понадобился?

– Интервью, – кратко ответила Сабина.

– Со мной?! – искренне удивился Трошин.

– Мы готовим серию интервью с советскими писателями, – сказала Сабина и провела по нижней губе длинным ярким ногтем. Потом по верхней. Она сделала это совершенно непринужденно, остановив на Трошине свой ничего не выражающий кошачий взгляд. Трошин слегка отпрянул назад, будто испугавшись. Интересно, есть ли у нее вообще зрачки?

– Как вы узнали, что я приеду в Загреб?

– Я узнала это в Обществе писателей.

– И вы не поленились приехать сюда из Вены?

– Это моя работа. Кроме того, не так уж далеко. Я приехала на машине.

– В какой газете вы работаете?

– «Die Literatur-Zeitung».

– А-а… – сказал Трошин, хотя название ему ни о чем не говорило. Неожиданно он почувствовал неловкость. Два кошачьих глаза равнодушно следили за движениями его рук. Он вертел сигарету.

– Вы курите?

– Спасибо, нет, – последовал краткий ответ.

– И кто-нибудь уже дал интервью?

– Нет, мы решили начать с вас.

– А в Москве… – помедлил Трошин, – там вы познакомились с кем-нибудь из писателей?

– С Кукушенко, – сказала Сабина с характерным мягким «ш».

– Понятно, – кивнул Трошин. Маша Кукушенко, генеральская дочка, была известна своими «советскими» вечеринками, на которые она всегда в изобилии приглашала иностранцев, представляющих «культурный интерес». Иностранцы, как правило, оставались под сильным впечатлением от dacha в Переделкине, самого настоящего fireplace, от импортной, итальянской, плитки в ванной, конструктивистских стульев (искусная имитация Машиного столяра) и двух ранних Малевичей и одного Кандинского, которого Маша беспечно держала под диваном, не упуская возможности каждый раз подчеркнуть свою беспечность. В Машином салоне американцы всегда могли получить свой любимый bourbon, французы – Courvoisier, а русские – экспортную водку из валютного магазина для дипломатов. Машин салон был важным средством укрепления международного поэтического авторитета самого Кукушенко, о котором прежде всего заботилась именно Маша. Если Сабина познакомилась с Кукушенко, она наверняка знает и других. Петрова, например.

– Вы и еще кого-нибудь знаете? – равнодушно спросил Трошин и сам удивился лживости своего тона. Его раздражал собственный неподдельный интерес к московским знакомствам Сабины.

– Петрова, – сказала Сабина просто, хотя Трошину показалось, что на этот раз на ее лице мелькнула едва заметная тень иронии.

С Петровым она, конечно, спала. С ним спят все хорошенькие иностранки, которые попадают в среду московской богемы. Петров соответствовал представлениям иностранцев о русском интеллигенте. Работавший под русского святого или русского писателя девятнадцатого века, в зависимости от того, на что он в данный момент делал акцент, Петров, со своей рыжей бородой, серо-зелеными глазами, вытянутым бледным лицом и острыми скулами, неизбежно попадал в кадр. Он, конечно, познакомил ее с киноактерами, с репертуаром Театра на Малой Бронной, с отличной кухней ресторана Дома кино, водил на закрытые просмотры. Петров был процветающим драматургом и киносценаристом.

Трошин почувствовал прилив зависти и ревности и спросил себя, откуда они взялись.

– И Пирогова, – добавила Сабина.

– Интересно, – нейтрально сказал Трошин. Он представил себе всю программу многомесячного пребывания Сабины в Москве. С Пироговым она узнала так называемую русскую душу, дешевое православие, новоиспеченных мистиков и богомольцев, поддельные иконы, службы в заброшенных церквушках, свободных мыслителей и философов, русофилов… Пирогов, конечно же, таскал ее по сырым мастерским в подвалах, где Сабина знакомилась с не известными миру гениями, писавшими огромные (и что было самым смешным) безвкусные полотна в духе некоторых художественных тенденций Запада, или с соцсюрреалистами, дерзко копировавшими Дали и обогащавшими его кое-какими собственными находками: например, на клавишах знаменитого рояля вместо головы Ленина плясала голова Сталина, или еще что-нибудь в таком лее роде. С Пироговым ока, конечно же, побывала и на грубых пьянках в стиле «votka-seljotka», все участники которых, казалось, только и делали, что старались убедить и себя, и друг друга, что они живут кругом в дерьме, да они и на самом деле были дерьмом, ничтожествами и пьянью. Там Сабина могла познакомиться с третьеразрядными поэтами, фарцовщиками, разными подонками, параноиками, артистами-неудачниками, охотниками за невестами-иностранками. Пожалуй, именно Пирогов мог предложить иностранцу самый впечатляющий репертуар. Тот, который Трошину был наиболее антипатичен… А другие? Почему это его так раздражает именно Пирогов? Или Кукушенко? Да существуют ли вообще другие? Совутин? Эмигрировал, значит – не существует. Правдухин? Задница, обожравшийся стукач, торгует в розницу свободомыслием, либерал так называемый. Соколов? Деревенщина, русский националист. Перцов? Эмигрировал, не существует. Голубовский? В психушке. Значит – не существует. Троицын? Эмигрировал, не существует. Савельев? В лагере, не существует. Тарабукин? Спился, не существует. Маньковский? Эмигрировал, не существует. Кузьмин? Ответственный работник, палач, существует. Сабина познакомилась не с людьми, а с моделями. Вся культурная жизнь протекала от одного полюса к другому, и между ними существовала еще серая прослойка интеллигентов-приспособленцев, к которой принадлежал и он сам. Или же думал, что принадлежал.

Трошин блуждал взглядом по красивому лицу Сабины. Какая белая, молочно-белая кожа… Ничего не выражающее лицо. Как у сфинкса. И зрачки, где же ее зрачки?

– И с Трошиным, – сказала Сабина и впервые улыбнулась.

– С Трошиным?

– Да вот, познакомилась и с Трошиным.

– Ну это, несомненно, лучшее из всего, что вы сделали, – иронично сказал Трошин и улыбнулся.

– А интервью?

– Где вы остановились?

– Здесь, в этом отеле.

– В каком номере?

– Семьсот десять. Над вами.

– Сегодня уже поздно, – сказал Трошин, посмотрев на часы. – Я устал с дороги. Завтра у меня по программе доклад. Значит… завтра, ближе к вечеру, вам это подходит?

– Да, – кивнула девушка.

Трошин встал, заплатил бармену и направился к выходу. Спиной он чувствовал кошачий взгляд Сабины. Что-то смущало его в этой девушке. Что-то здесь было не так, он чувствовал, что что-то не так…

 

10

Ян Здржазил очень удивился, когда после нервозной прогулки по вестибюлю отеля, не зная, куда себя деть, он зашел в бар «Диана» и там за одним столиком увидел тех двоих, которых еще утром заметил среди писателей. Здржазил на мгновение остановился, колеблясь, не подойти ли к ним. Они, однако, были настолько погружены в разговор, что Ян не решился, сел у стойки и заказал кофе. Эти двое невероятно походили друг на друга, оба светловолосые, в джинсах, в почти одинаковых футболках. Судя по всему, они были немного выпивши и, казалось, играли в какую-то странную игру, в какой-то словесный пинг-понг. Иногда до Яна доносились отдельные слова…

– Herbert Marcuse, – сказал первый.

– Angela Davis, – сказал второй.

– Erich Fromm! – выпалил Пипо Финк, вспомнив, что в те годы все как сумасшедшие читали Fromm'a. «Искусство любви» и «Маленький принц» Exupйry были непременными подарками на всех днях рождения.

– Alan Watts! – сказал Марк Стенхейм. Пипо не знал, кто такой Watts, но ловко отбил шарик.

– Судзуки, дзен-буддизм, Herman Hesse, – сказал Пипо. Это он читал. Цитаты из дзен-буддизма всегда были частью «джентльменского набора» Пипо, когда он кадрил какую-нибудь девчонку.

Ответ Пипо вызвал у американца характерный свист, как на рок-концерте или футбольном матче.

– Abbie Hoffman, Jerry Rubin, – сказал Марк.

– Rudi Dutschke! – сказал Пипо, элегантно отвечая европейским примером.

– Paul Goodman! – уже поджидал Пипо Марк.

– Allen Ginsberg! – парировал без раздумий Пипо. Пластинка, на которой Ginsberg сам читает свой «Howl», стояла у Пипо дома среди старых дисков.

– Timothy Leary, Carlos Castañeda, – был начеку Марк.

– Bob Dylan, – отбил Пипо, быстро отпил водки и потер руки.

– Ken Kesey! – красиво вернул удар Марк.

– Jack Kerouac! – отрезал Пипо. В те времена он читал «На дороге», в переводе на хорватский. И Salinger'a, собрание сочинений.

Теперь Марк сделал глоток водки, потер рукой лоб и резко бросил:

– Laing!

И здесь Пипо был подкован. И Laing'a он читал, правда гораздо позже, тоже в переводе.

– Reich! – ответил на удар Пипо, хотя самого Reich'a он не читал никогда.

– The Doors, – сменил темп Марк.

– Flash Gordon! – коварно ответил Пипо, и Марк поперхнулся от смеха.

– Черные пантеры! – сказал Марк, посылая Пипо красивый мяч.

– Che Guevara! – парировал Пипо.

– Julian Beck! – отбил Марк. И пока Пипо, решив переменить тактику, соображал, как по-английски сказать: «Будем реальны, потребуем невозможного», и вместо этого пробормотал только: «Make love, not war», Марк его уже обскакал:

– The whole world is watching!

– А знаешь, что мы забыли?! Мы забыли самое важное! – хлопнул себя ладонью по лбу Пипо.

– Что?

– Beatles! Старых добрых Beatles…

– И Jan Palach! – прозвучало неожиданно сзади. Пипо и Марк оглянулись и увидели худого, бледнолицего человека, который стоял возле их столика с чашечкой кофе в руке. Пипо взглянул на табличку с именем у него на пиджаке. «Ян Здржазил. ЧССР».

– Jan'a Palach'a! Вы правы! Как это мы могли забыть его! Садитесь… – любезно проговорил Марк, встал, протянул чеху руку, предлагая сесть. Ян Здржазил ничего не понял, но эти двое были ему очень симпатичны. Пипо обратился к Яну:

– Вы говорите по-английски?

– По-русски, – сказал Ян, смущенно пожав плечами. Пипо попытался припомнить что-нибудь из русского, который он учил в средней школе:

– Mi sejtchas pit… pjom za Jana Palacha! Ponimajech? Nazdarovie.

– За Яна Палаха! – сказали они и опрокинули по рюмке водки, только что принесенной официантом.

Ян Здржазил болезненно усмехнулся, его нервное напряжение немного спало, ему показалось, что он сейчас расплачется из-за Яна Палаха, и захотелось предложить выпить еще и за Joan Baez, он любил эту певицу, но, наверное, это было бы неприлично, и он просто сел за их столик.

Пипо было немного жаль, что чех прервал их игру. Он растроганно смотрел на Марка и думал о том, что в один год, в шестьдесят восьмом, они оба поступили в университет, с той только разницей, что Марк жил всем тем, о чем Пипо мог лишь мечтать. Или, лучше сказать, за чем он мог следить, хотя, конечно, все доходило до него с опозданием. А когда доходило, Пипо во всем узнавал собственное прошлое, которое, несомненно, когда-то имело место и которое тогда Пипо не умел воспринять как настоящее. Вот так-то… И в Лондон он впервые попал тогда, когда другим Лондон уже надоел. И в Париж поехал с опозданием. Причем с мамой, в группе «Генералтуриста». А некоторые из его поколения в те годы уже все это освоили, снялись с якоря и отправились в Индию. Или, по крайней мере, в том же шестьдесят восьмом, если не пришлось ни в чем участвовать здесь, махнули на поезде к студентам в Белград. И пока другие жили в коммунах, он жил в коммуне с мамой, пока кое-кто выращивал на балконе первую марихуану, на подоконнике Пипо грелись на солнце маринованные огурцы.

– Унесенные ветром, – сказал Пипо пригорюнившись и махнул рукой.

– Gone With the Wind, – сказал Марк и улыбнулся.

– Vom Winde verweht, – сказал еле слышно Rudi Dutschke. Пипо бросил обеспокоенный взгляд at Greta и сжал руку Rudi.

– Борьба продолжается, Rudi, – сказал он твердо. Но Rudi его не слышал, во всяком случае так казалось. Он повернулся к окну.

– Как валит снег над Вrhus, – прошептал он и закрыл глаза.

Все трое, испытав радость короткой встречи на перекрестке дорог, обозначенных на старой пыльной карте, погрузились в меланхолию. Пипо пришла в голову простая мысль, что в те годы постоянно и всеми употреблялось слово «счастье», какой бы смысл в него ни вкладывали. Но оно существовало. А что сейчас? И куда ушло то время? И что было после?

– Послушайте, – обратился Ян Здржазил к Пипо. – Я не знаю, как сказать это…

– Skazi, – сказал Пипо, припоминая свой русский.

– Я действительно не знаю, как это объяснить… У меня здесь есть рукопись романа. Моего романа. Шестьсот страниц. Все так глупо получилось, страшно глупо, я даже не могу вам сейчас объяснить… Проблема в том, что роман у меня с собой. И я не могу везти его назад, в Чехословакию. Вы понимаете? Я привез его, потому что я просто схожу с ума, мне трудно все это сейчас рассказать. Но если его у меня найдут, если я попытаюсь ввезти, рукопись обратно в свою страну, то я пропал, точно пропал…

Пипо перевел сбивчивую речь Здржазила.

– О, диссидент? – понимающе и сочувственно сказал Марк.

– Нет… Это не так просто… – возбужденно возразил Здржазил, несколько задетый налепленным неуместным ярлыком, а потом замолк. Нет, они не поймут, не смогут понять. Да и как им все объяснить?!

– Вы хотите, чтобы я взял ваш роман и передал его какому-нибудь чешскому издателю в Америке, так? – попытался помочь чеху Марк.

– Да. То есть нет… Я вам сообщу. Да, самое важное, чтобы вы его передали. Или пусть останется у вас, – обратился чех к Пипо.

– О. К., – произнес американец. – Я так и сделаю. Нет проблем. Только… вы видите меня впервые в жизни, почему вы мне доверяетесь?

– Я вынужден вам довериться. Мне ничего другого не остается. Понимаете? В четверг я должен вернуться назад…

– О. К., – повторил Марк.

– Я передам вам его завтра утром… – с облегчением вздохнул Здржазил.

И Пипо вздохнул с облегчением, потому что перевод с английского на русский, которого он не знал, очень утомил его. Кроме того, его задело, что чех сразу вызвал такую симпатию амера и что у него рукопись в шестьсот страниц, а у Пипо – ничего.

Ян Здржазил улыбался им такой счастливой и доверчивой улыбкой, что Пипо и Марк, искренне растроганные, заказали еще три водки. А потом Пипо, совершенно размякший, тихонько запел:

Let me take you down Cause I'm going to Strawberry Fields. Nothing is real And nothing to get hung about…

После чего подошел бармен и убедительно попросил их не петь, добавив, что бар скоро закрывается.

Немного позже портье отеля «Интерконтиненталь» с негодованием наблюдал сцену, которая разыгрывалась в фойе. Двое молодых, несомненно пьяных мужчин разделись до пояса, поменялись футболками, а потом и кроссовками. При этом они бессмысленно скалились. Портье уже хотел предупредить их, чтобы они не безобразничали, но тут один направился к выходу, а другой, раскачиваясь и напевая какую-то мелодию, к лифту.

В это время Ян Здржазил лежал в темноте гостиничного номера, уставившись в голубоватый свет, проникавший через окно и бормотал:

Prsi a venku se setmelo, table noc nebude krátká, jehnátka viku se zachtelo bratricku, zavirej vrátka.

 

11

Жан-Поль Флогю вопросительно посмотрел на Рауля. Рауль утвердительно кивнул и открыл тяжелую дверь. Они оказались в полумраке, пропитанном резким запахом мочи.

– Нам нужно на второй этаж. Лифт не работает, – сказал Рауль извиняющимся тоном.

Поднялись на второй этаж. Рауль нажал кнопку звонка рядом с застекленной дверью, через которую пробивался слабый свет. Жан-Поль Флогю нетерпеливо постукивал по полу своей элегантной тростью. Рауль пожал плечами и позвонил еще раз. Чья-то тень появилась по другую сторону, медленно открылось окошко, в котором вскоре показалось серое каменное лицо. Два зеленых глаза неподвижно уставились на посетителей через круглые очки с толстыми стеклами. Спустя несколько мгновений дверь щелкнула, и посетителей наконец впустили.

– Добрый вечер, – приветствовал Рауль по-хорватски с иностранным акцентом.

Человек в очках лишь угрюмо кивнул и удалился, оставив посетителей самих разбираться, что к чему.

Мутный свет стеклянных люстр освещал пустые помещения. Сначала они заглянули в первую, большую, комнату, заполненную безвкусными зелеными креслами. В углу помещался рояль, а на стенах – огромные увеличенные фотопортреты. Жан-Поль Флогю молча показал рукой на фотографии. Рауль монотонно перечислял: Ковачич, Симич, Прерадович, Релькович, Назор, Гай, Мажуранич, Крлежа…

– Писатели?

– Да, месье.

– А этот?

– Покойный господин президент.

– Хм…

В воздухе витал застоявшийся запах табачного дыма. Жан-Поль Флогю тростью раздвинул грязные шторы на огромных окнах. Окна смотрели на мрачную главную площадь.

Точно на уровне глаз Флогю периодически поднимала одно крыло неоновая сова. Жан-Поль Флогю подождал, пока она поднимет второе. Сова, однако, упорно продолжала работать только одним. Часы на площади показывали десять часов двадцать минут.

Посетители вошли в следующую комнату, обставленную еще скромнее. И там никого не было. Затем они прошли в третью, где за стойкой бара их ждало то самое серое каменное лицо, которое они уже видели через окошечко. Зеленые глаза неподвижно смотрели на них через круглые очки с толстыми стеклами. Возле стойки, покачиваясь, стояла особа женского пола, одетая во что-то странное, среднее между костюмом супермена и спортсмена. На ногах у нее были кроссовки, а из-под небрежно наброшенной на плечи зеленой пелерины виднелись красные тренировочные штаны. Обернувшись, она с интересом наблюдала за посетителями.

Жан-Поль Флопо и Рауль сели за один из столиков. Лицо типа за стойкой бара не дрогнуло.

– Моцарт! – выкрикнула по прошествии некоторого времени особа женского пола, и каменное лицо за стойкой чуть шевельнулось.

– Два чая, – сказал Рауль. Тип отрицательно мотнул головой.

– Тогда два кофе.

– Аппарат сломан.

– Два зока, – сказал Рауль, непонятно почему вместо «с» выговорив «з». Тип снова мотнул головой.

– А что у вас есть?

– Gemist…

Рауль нерешительно пожал плечами, и тип, истолковав его движение как заказ, занялся за стойкой приготовлением напитка.

– Рауль, как вы думаете, не пригласить ли эту даму присоединиться к нашему обществу… – с улыбкой сказал Жан-Поль Флопо. Рауль встал, но женщина со стаканом в руке уже направлялась в их сторону. Она подошла, села и решительно поставила свой стакан на их столик.

– Добрый вечер… Простите, это Клуб писателей? – спросил Рауль по-хорватски.

– Да, – отрезала женщина. – И не мучайтесь с этим хорватским. Говорите по-французски. Вы ведь оба с Литературной встречи? – добавила она скорее утвердительно, чем вопросительно.

Жан-Поль Флогю дружелюбно кивнул и спросил:

– Простите, мадам, а где писатели?

– Нет их! Нет писателей, нет литературы! Романы здесь жизнь пишет, а вместо литературы у нас одна херня! – спокойно высказалась женщина и отпила глоток из своего стакана. Жан-Поль Флопо любезно улыбнулся.

– Простите, а есть в городе какое-нибудь другое место – кафе, клуб, ресторан, где собираются писатели?

– Да что вас заклинило… писатели, писатели?!

– Ну хорошо, допустим, вообще богема.

– Если нет литературы, откуда возьмется богема, как вы считаете?

– Gemišt! – сказал человек-лягушка, поставив на столик два стакана. – И счет!

Жан-Поль Флопо кивнул. Рауль достал кредитную карточку.

– Карточки не принимаем! – процедил тип сквозь зубы.

– Запиши на мой счет, Моцарт. И не перди, – вмешалась дама. Тип кивнул головой, побрел к стойке и там снова натянул на лицо неподвижную маску лягушки.

– Благодарю вас, мадам, – сказал любезно Жан-Поль Флогю. – Позвольте представиться…

– Нет смысла, – сказала женщина. – Я все равно забуду. Иностранцы через этот город только проезжают. Не задерживаются.

Жан-Поль Флогю с интересом изучал удивительную особу.

– За ваше здоровье, мадам, – сказал он.

– Будем здоровы! – сказала женщина и одним махом опустошила свой стакан.

– Могу ли я пригласить вас на небольшое party в четверг, в отеле «Интерконтиненталь»?…

– Опять писатели? – спросила женщина.

– Да.

– Может, приду… – сказала женщина и крикнула: – Моцарт, еще один gemišt!

– Простите, – сказал Жан-Поль Флопо, вставая. – Как вас зовут, если можно узнать?

– Называйте меня Тарзан.

– Благодарю, мадам. И до свидания! – сказал Жан-Поль Флогю.

– Нет проблем… – произнесла женщина, потеряв интерес к посетителям. Тип за стойкой тоже не выказал им большого внимания. Он проводил Жан-Поля Флопо и Рауля до дверей, кивнул, и, когда те оказались на лестничной площадке, замок щелкнул, а тень исчезла.

– Рауль, вы уверены, что это был Клуб писателей? – спросил Жан-Поль Флогю, пока они спускались по мрачной лестнице.

– Да, адрес такой, месье.

– Это показалось мне больше похожим на похоронную контору, – пробормотал Жан-Поль Флогю.

Когда они вышли на улицу, Рауль сказал извиняющимся тоном:

– Возможно, месье, мы все же ошиблись адресом.

– Не беспокойтесь, Рауль, мне было полезно узнать, что барменом здесь работает Моцарт, а жизнь, оказывается, пишет романы… – сказал Жан-Поль Флогю и от всего сердца рассмеялся.

 

12

Дорогой Пер,
Любящая тебя Сесилия

я обожаю самолеты, ты не знал? Они волнуют меня всегда одинаково, и ритуал, всякий раз noвторяющийся в самолете, не снимает волнения. Я всегда сгораю от нетерпения войти, занять свое место и пристегнуть ремень. Я всегда делаю это первой, с такой готовностью и энтузиазмом, что пассажиры рядом со мной, зараженные моей дисциплинированностью, тоже начинают пристегиваться. Вот я пристегнулась. Я послушная и хорошая. С напряженным вниманием слежу за холодной, отработанной пантомимой, которую разыгрывает стюардесса с хорошеньким кукольным личиком. Послушно направляю взгляд туда, куда показывает ее рука, хотя я никогда вполне не воспринимаю их объяснений – этого чарующего звукового сопровождения. Верх детского волнения я переживаю в тот момент, когда стюардессы начинают разносить пластмассовые коробки с едой. Я жду своей коробки, как рождественского подарка. Весело и жадно разглядываю содержимое: маленькую кругленькую булочку, кусочки ветчины, лист салата, холодный ростбиф, печенье… Высвобождаю из целлофановой упаковки пластмассовые нож и вилку, аккуратно открываю бумажные пакетики с солью, перцем, сахаром. Ем сосредоточенно, с аппетитом, все до последней крошки, до того, что венчает этот кукольный обед,  – шоколадной конфеты с вишневым ликером. Возбуждение спадает лишь только после того, как я осторожно выплевываю косточку на ладонь (быстро, чтобы никто не увидел, лизнув ее) и стряхиваю на тарелку. Закрыв крышку, я внимательно рассматриваю остатки еды в этом прозрачном пластмассовом гробике и каждый раз удивляюсь. Строгая стюардесса уносит мою кукольную посуду. Я вела себя хорошо, все съела, говорит ее равнодушному лицу мое ясное и приветливое. Требую плед, хотя не холодно. Заворачиваюсь в него, щекой чувствую мягкие ворсинки. Крепко зажимаю в кулаке угол пледа, «ухо», как всегда, не могу заснуть без куска тряпки в руке. Эта тряпка – залог возвращения. «Сесилия, – витает надо мной ангельский голос моей бабушки, – не забудь тряпочку, иначе не вернешься из сна…» Я тяну к себе угол пледа, вдыхаю собственное дыхание, смешанное с характерным запахом шерсти, и плыву во взвешенном состоянии, словно я снова в утробе, и вижу во сне волнующий момент своего появления на свет… Страх полета – это, несомненно, утробный страх…

В отель я приехала на такси. Было поздно. Город из автомобиля показался мне неприятно мрачным. Но номер уютный. В постели я читаю «Wunschloses Unglьck» Handke. Я купила эту книгу, чтобы читать в самолете. Пятидесятитрехлетняя домохозяйка принимает смертельную дозу снотворного, надевает гигиенические трусики, кладет гигиеническую прокладку, надевает еще две пары трусов и ложится в постель, аккуратно скрестив руки на груди. Меня потрясла эта необычная деталь, это подсознательное, ритуальное и так страшно по-женски характерное, одевание (прокладка для менструации!) перед встречей со смертью. Женщина и на тот свет берет с собой свою растраченную, убогую половую принадлежность, и в раю, и в аду ей потребуется ее гигиеническая прокладка…

Гашу свет. Комната наполняется густым мраком. Я клубком сворачиваюсь в постели. Мурлычу, как кошка. Ловлю в темноте образы, похожие на теплых плюшевых мышей. Обнюхиваю их, грызу, толкаю лапой, потом спокойно жмурюсь, следя при этом, чтобы они не убежали. О6разы, загипнотизированные мною, не движутся. Мне кажется, я сыта. Поэтому выпускаю их, они пугливо расползаются по углам, а я погружаюсь в сон…

Из знакомых здесь только Томас Килли. Он больше не пьет и уже пять лет пишет роман. Сюзанн Зонтаг, к сожалению, не приедет. Я прочитала свой доклад о Sigrid Undset, о которой здесь никто не слышал. Познакомилась с двумя молодыми женщинами, здешними писательницами, Дуней и Таней (как красивы славянские имена, правда?), у них одних здесь человеческие лица. Томас пригласил меня на ужин.