Играл духовой оркестр...

Уханов Иван Сергеевич

ИГРАЛ ДУХОВОЙ ОРКЕСТР…

 

 

#img_3.jpeg

© Издательство «Молодая гвардия», 1972 г.

 

I

Укутанная по самый нос шубой и шалью, Нюша сидела на скамейке крыльца и глядела перед собой на слякотную улицу.

«Октябрь-грязник ни колеса́, ни по́лоза не любит… Вона с берез лист не чисто опал — строгая зима будет. А нонешней мокрети, поди, и конца нету…»

В унылых картинах осени Нюша выискивала и находила всякие приметы того, что впереди для нее, старухи, мало хорошего: опять ненастье, долгие зимние ночи, бессонница, холода.

В ее теле все меньше оставалось тепла, кровь не грела, шуба не спасала, и все близилось к концу — скоро помирать.

Нюша зябко поежилась. Помирать, так уж летом: кругом зелено, солнышко играет, земля теплая, добрая. Да и могилку выкопать легче. А зимой поди-ка… Сколько хлопот.

Пуще всего опасалась Нюша причинить кому-то хлопоты, на старости лет стать для людей обузой… Всю жизнь провела она в круговерти материнских забот и тревог да в работе на совхозной ферме. Теперь она на пенсии, живет у замужней дочери Кати. Отписала ей этот просторный бревенчатый дом, отдала и свои скромные денежные припасы:

— На что они мне, Кать? Мне бы только хлебца да теплый угол. А помру, чай, похороните…

— О чем разговор!? Схороним самым лучшим образом, — растроганно заверил зять Михаил. Он крепко тогда выпил, шалея от удачи: совсем даром досталась такая хоромина!

Захмелев, Михаил обнимал Нюшу за плечи, целовал в рыхлые щеки:

— Как отблагодарить тебя, мам? Чем?

— Живите с Катей дружнее. Вот и благодарность. Не обижай ее. Одна она у меня осталась, — просила и наставляла Нюша, а в груди у нее гнездилась тихая радость: все-то хорошо да благодарно складывается.

Как-то она захворала, донял кашель. Особенно по ночам, вот и колотит, и колотит злодей, сама глаз не сомкнет и детям мешает. Однажды утром зять сказал ей:

— В спальне-то тебе свежо, мам. А? Вон как до́хаешь… Может, на полати перейдешь? Там теплее…

— Не канителиться бы, Миша… От старости одно зелье — могила, — отмахнулась Нюша.

— А ты попробуй. Катя тебе постель там приготовила.

Стала спать в прихожей, на полатях. Как выздоровела, хотела было вернуться в свою спальню, да место оказалось занятым. Марийка, внучка, прежде диваном обходилась. А теперь вон какая выросла! Невеста. Как ей без своей-то спальни?..

В последнее время у Нюши совсем ослабли глаза и руки. Теперь она в основном только и делала, что сидела у натопленной печи в теплых валенках и пуховой шали — будь то зима или лето, — смотрела на улицу, иногда выходила во двор подышать свежестью или найти себе там какую-нибудь посильную работу. Она благодарила судьбу за то, что ноги пока еще носят ее по земле, и в доме она не совсем бесполезный человек, кое-что она еще может: цыплят скликать и накормить, двор подмести, гусиный выводок на лужайке постеречь.

А недавно затеяла вязание белого свитера. В подарок Марийке. Связать такой свитер было когда-то привычным делом для Нюши, теперь ей это стоило немалого труда. Даже в очках она плохо видела петли. И хотя вязка простая, чулочная, все-таки строго придерживайся выкройки, лишь верный глаз и ловкие руки сумеют вывязать пройму и вытачку.

Об этой своей задаче Нюша думала без тяжести, наоборот, даже с радостью. Ради внучки она не жалела ничего. Славная, ласковая Марийка. С ней, порой, только и отведешь душу в разговоре. Кате-то вроде бы все некогда: кружится то на птицеферме, то по дому. Да и о чем ей говорить с матерью? Главное соблюдено, мать не может обидеться: есть-пить ей дают, в тепле посиживает. А что еще старухе надо?

Зять Михаил тоже целодневно дома не бывает: носится на мотоцикле от фермы к ферме. Зоотехник он, приезжает поздно. Если три-четыре слова скажет Нюше за всю неделю, так это еще хорошо.

Иное дело — Марийка. Черноглазая, веселая егоза, молодость да радость так и прут из нее. Влетит в избу — и сразу смех, звон, сразу потолок выше, окна светлее… «Бабушка, посмотри! Бабушка, послушай! Бабушка…»

— Бабушка, ты спишь, что ли? Бабушка, так и застынуть можно, — звонкий голос, прозвучавший над ухом, вырвал Нюшу из дремотного забытья, она приоткрыла глаза и увидела перед собой румяное лицо Марийки.

— Бабушка! Мне путевку в ГДР дали. На двадцать дней укачу! — Марийка прижалась горячей щекой к холодному лбу Нюши, затем шмыгнула в сени, продолжая радостно выкрикивать что-то. Голос ее смешался со скрипом половиц, стуком каблучков и двери, и Нюша ничего не поняла.

«Ну, ералашная… Какой еще гедеер?»

Нюша снова стала погружаться в дрему. Но не получалось. В доме шумела внучка.

Чуть погодя, Марийка выбежала на крыльцо, простучала каблучками мимо, удаляясь по улице, весело крикнула:

— Нас в Германию повезут!

— Вон как. В Германию… — удивленно шептала Нюша, глядя вслед Марийке. В голубой куртке из болоньи, в легкой шляпке, та шустро шагала по скользкой дороге, то и дело наклонялась, надергивая на колени короткую юбчонку, которая до неприличности высоко оголяла ее ноги. «А что не сшить бы подлиньше. Ай матерьялу не хватило? Урезала, стрекоза…»

Когда Марийка скрылась за углом дальнего дома, Нюша вдруг тихонько охнула, сердце упало, и стало ей плохо. «В Германию, говорит… Куда?! Господи, да что это она сказала-то… В Германию!»

Нюша неуклюже заерзала по скамейке, норовя встать, всплеснула руками в сторону Марийки, крикнуть хотела что-то. Потом поднялась и, растерянно-испуганно озираясь, пошла в дом. Ее вдруг затрясло от предчувствия беды. Нахлынуло, встало перед глазами…

…Дочь Варю увозили в Германию. «Не пущу, не дам!» — обезумело кричала Нюша и вслед за Варей, которую тащили солдаты, лезла в вагон. Ее ударили прикладом в грудь, она упала и никогда больше не видела Варю.

«В Германию?.. Нет, нет, не дам! Не пущу?» — звенел сейчас в седой и дряхлой Нюше тот далекий голос, полный материнской ярости и отчаяния. Она вошла в горницу и, задышавшись, присела на диван.

— Марийку в Германию… За что?

— Заработала — совхоз путевку дал. От нашей птицефермы. А чего испугалась? — к Нюше подошла Катя.

— Ох, Катенька… Так ить в Германию. Варю-то помнишь? Бедненькая… Прибежала тогда вся в слезах: «Мамань, нас в Германию гонют!» Ох ты господи… Варя, доченька…

— Мам, да что с тобой? То война была… Опять, небось, плохо спала, находит на тебя всякое… Давай поешь блинчиков, да ляг отдохни.

На полатях Нюша до самого вечера лежала с открытыми глазами. То, что внучка поедет в Германию, сперва обеспокоило ее, но, обдумавши все хорошенько, она решила, что в этой поездке ничего страшного нет. С немцами ныне не воюем, в друзьях живем. Ее больше волновало теперь другое. Марийка поедет туда, где безвестно затерялась семнадцатилетняя Варя, где лежат в чужой земле сыновья Митя и Гриша. Хотя она и доныне не верит, что ее дети убиты. Она не видела их мертвыми, и ее тешила надежда: может, вправду живы и еще вернутся… От таких мыслей на глаза Нюши наплывали слезы робкой радости.

И сейчас, лежа на полатях, она подумала: вот поедет Марийка и вдруг (какого чуда-счастья не бывает в жизни!) встретит в этой самой Германии Митю, или где-то на улице столкнется с Гришей, или, вернее всего, с Варей. На сыновей похоронки получила. А эту увезли — и пропала. В войну многие так-то пропадали, а потом отыскивались. Может, и Варя жива, и еще будет встреча. Но в своих утешениях Нюша устремлялась не в будущее, где могли быть эти встречи, а в ту жизнь, где слышались смех синеглазой Вари, ломкий басок Гриши, по-девчачьи высокий голос Мити. Прошлое было всегда с ней, было надежнее будущего, зыбкого и неведомого, никто не мог отнять у нее радость и боль этих воспоминаний, в которые она опускалась, как в добрый сон. Она надеялась и верила… Все дела и жизнь ее детей казались ей настолько славными и для всех безвредными, по-людски путевыми и безгрешными, что пропасть прахом они никак не могли, что-то должно остаться ей, матери…

За мыслями Нюша незаметно уснула, разбудил ее голос дочери.

— Гляди-кось, совсем посинела гулена. Иль в избе места мало? Ишь дрожат на ветру, плетень подпирают, — ругалась Катя.

— Мама! — укоризненно-просяще то и дело вскрикивала Марийка.

— Что мама? Как телята: где сойдутся, там и лижутся…

— Ладно тебе, мать, — забасил Михаил. — Не маленькая, двадцать годов. Любовь у нее с Петькой Бельковым. И, скажу, парень он с толком…

— Ну пришли, поговорили бы. Мать я тебе иль нет?.. — продолжала свое Катя. — Гляди-кось: любовь. Положат на колени транзистор, да и сидят молчком, как блаженные. Мы раньше хоть разговаривали, песни пели при любви-то. А нынче, поглядишь, все за них транзистор делает…

«Это так, — в мыслях поддакнула Нюша. — Сама кой раз замечаю за Марийкой и Петрушей; усядутся на лавочке, включат эту самую игрушку, обнимутся — и хоть бы слово за целый час. А Марийка, та и читать не может без веселья. Откроет книжку и тут же пластинку на радиоле заводит. Вот жизнь пошла…»

Однако, поддерживая Катю, Нюша все-таки стояла за внучку. Живет Марийка без сухоты-заботы, отсюда эдакое веселье. Ну и хорошо. Пусть хоть она за всех по молодости отвеселится. Ведь Катя невестилась совсем в другое время, нескладное, послевоенное: мало радостей ей выпало. А Варе и расцвести не дали, война сломала. Ну, а Нюше свою молодость лучше не вспоминать: на кулаков батрачила… Так пусть хоть Марийке будет во всем благо.

— Ты иди ко мне, внучка, иди, — ласково позвала Нюша, выглянув из-за печки. Марийка шагнула к ней, сунула холодные руки под одеяло. Нюша прижала их к теплой груди. — А на мать не обижайся. На то она и мать. Добра желает… Тебе и вправду пригласить бы Петрушу. Пусть придет. А коли понадобится, там, глядишь, и свадьбу сыграем…

— Сразу уж и свадьбу! — с веселым недовольством сказала Марийка и, улыбчиво помолчав, спросила: — А у тебя, бабушка, была свадьба?

— Как же… Все честь по чести: и тройка нарядная, и колокольчики, — с какой-то несмелой, хрупкой гордостью заговорила Нюша, внутренне радуясь Марийкиному вопросу. Она давно свыклась с тем, что в доме к ней относятся как к дитю малому, редко советуются, теперешние ее мысли и заботы никого не интересуют, будто в таком возрасте у человека нет ни мыслей, ни забот, будто всегда она была такой вот немощной старухой. Участливый вопрос внучки неожиданно растрогал ее, и она даже растерялась, не зная, что еще сказать.

— Помню, как я полы́ мела… — Нюша улыбнулась, привстала с подушки: — По старому обычаю, свадебные гости, пытая терпение невесты, заставляли ее избу мести. Она метет, а они следом за нею сорят. Она подметет — они снова сорят и приговаривают: «Мети, мети, да из избы не выноси, а сгребай под лавку да клади в печь, чтобы дымом вынесло». Поглядели, как стряпаю, как прясть, вязать умею. А потом и говорят…

— Бабушка, а свитер мне скоро свяжешь? — шепнула Марийка.

— Ко дню рождения, сказано же… Так сватья-то и говорят…

— Чтоб с темным орнаментом, — попросила и одновременно как бы приказала Марийка.

— С темным, а то как же, — кивнула Нюша и снова за свою свадьбу: — Тогда и говорят: «Сведи бог вас и накорми нас!» Это, понимай, намек на угощенье.

— Интересно… Бабушка, а мне Петя транзистор дает в дорогу. С музыкой покачу, — весело зашептала Марийка.

Нюша потеряла мысль, смолкла.

— Счастливая ты, внучка… Дай бог всегда и всем так, — чуть погодя с грустинкой сказала она. — А моим ребятам не повезло. Не успели мы их обженить, хоть и невесты были.

— Каких ребят?

— Моих. Митю и Гришу, аль ты не знаешь? Твои родные дяди, ты племянницей им доводишься… доводилась бы, будь они живы. Да я, чай, рассказывала тебе о них.

Помолчали. Руки Марийки отогрелись, она вынула их из-под одеяла.

— Спасибо, бабушка. Ну, я пойду, надо чемодан опростать, в дорогу приготовить… Три дня — и я в Германии!

При этих словах сердце Нюши дрогнуло: Марийка скоро окажется там, где Митя и Гриша, где у них был последний взгляд, последний вздох… И эту дальнюю даль, которую так трудно и долго одолевали солдаты, внучка покроет, слышь, за три дня на поезде, легко и весело, с шумным транзистором в руках. В этом была какая-то несправедливость и вместе с тем радость за Марийкину судьбу, за благополучие нынешней жизни людей. Лишь на миг Нюша сейчас пожалела и упрекнула себя: почему она не сумела побывать в Германии сама, раз езды-то до нее всего три дня? Смелости не нашлось, да и дела не пускали. Теперь дел нет, а разве поедешь? Рассыплешься в дороге. Только и хватает сил сходить на кладбище, Пантелея Сидоровича, старика своего, навестить.

— Может, кого из знакомых там встретишь, — сказала Нюша, хотя думала о другом.

— Откуда же там знакомые? — удивилась Марийка.

— Да, верно. Откуда? — Нюша вздохнула, какая-то глуповато-извинительная улыбка сморщила ее лицо. Она заметила, что Марийка хочет уйти, и торопливо, сбивчиво заговорила: — Когда отъезжаешь-то?.. Я просила бы тебя, внученька… Ради бога, не смогла бы найти, разыскать в Германии могилки Гриши и Мити? А то ить не по-людски выйдет: съездить и не проведать.

Марийка пуще подивилась:

— Чудачка ты, бабушка… У нас маршрут. Как же я буду искать, кто меня пустит? Еще отстану от группы.

— Найти могилки можно, заимей желание, — робко настаивала Нюша, но голос ее поослаб, осекся. Она ждала от внучки иного ответа. — В похоронках, кои с фронта присланы, есть названья тех немецких мест.

— Даже не знаю, как быть, — растерянно мотнула головой Марийка.

— Германия-то не больно, говорят, велика… Будь сила, я пешком бы всю ее исходила, а нашла…

— Ну, хорошо, хорошо. Завтра похоронки посмотрим, на карте поищем.

— Верно, Мариечка, на карте… — оживляясь, подхватила Нюша.

— Хорошо, хорошо…

Марийка пошла в свою спальню. Эти «хорошо, хорошо» она сказала так, будто ее просили о пустяковом деле, исполнить которое можно без труда. Но сама-то Нюша понимала, как это не просто — отыскать в Германии безымянные могилы. И легкий тон Марийкиного голоса ей не понравился. Но обнадеживало само согласие внучки исполнить просьбу. Марийка, смышленая, бойкая, коль захочет, все пути найдет…

Нюша слышала, как за перегородкой мягко скрипнула кровать, Марийка зашуршала страницами. «Чем так-то забавляться, прочитала бы те бумаги…»

Нюша слезла с полатей, в темноте шагнула в угол прихожей, зажгла свет. Обшарпанный сундук, в котором хранились ее вещицы и всякие разные документы, Михаил давно запихнул под полати, чтобы он не портил вида комнат, уставленных современной мебелью. Она нырнула под полати, с трудом приоткрыла крышку сундука, вынула сумочку и прошла в горницу. Там было темно, и только в спальне внучки горел свет.

— Прости меня, Мариечка, христа ради. Я на минутку… Вот они бумаги… — заглянув в спальню, робко сказала Нюша.

Марийка отложила в сторону журнал с яркой обложкой и, позевывая, села в кровати. Нюша бережно подала ей сумочку. Она вытряхнула на подушку ворох старых бумаг.

Первой нашлась похоронка на Гришу. Марийка молча подержала на ладонях ветхий синеватый листок и сказала:

— А место гибели дяди Гриши тут не указано. Только номер воинской части, дата… Видишь: двадцатое марта 1945 года. А внизу подпись — майор К. Алябьев.

— Как не указано?! — напугалась Нюша. — Все там было. Настя Воронкова, почтальонша, помню, дает мне письмо, а я ей: «Откуда?» Она глядь на конверт: «Из Германии»… Где же он, конверт-то? — трясущимися руками стала нетерпеливо перебирать, ворошить бумаги, поднося их к самому носу. Шептала с тяжким самоупреком:

— Затерялся, поди-ка, конверт-то. Где ж он?.. Все там было написано… А куда Митина-то подевалась? — с нарастающей тревогой говорила она.

— Ты не суетись, бабушка. И положи бумаги — все равно читать без очков не можешь…

Нашли похоронную и на Митю. Марийка скользнула глазами по вылинявшим строчкам, беззвучно зашевелила губами.

— Во, тут указано, — сказала она, отдавая похоронную Нюше. — Дядя Митя пал геройски в бою у деревни Нойдорф. 20 или 23 апреля, цифры стерлись, не поймешь… А год тоже сорок пятый… А ну-ка, бабушка, дай еще взгляну. Нойдорф. На карте надо посмотреть. Может быть, мы проезжать там будем, если наш маршрут по этим местам пойдет.

— Дай бог. Да и где ему, вашему маршруту, еще идти, как не по этим местам!? — в голосе Нюши звучали надежда и радость, морщинистое лицо разглаживалось, хорошело.

— Эй, сороки, спать нынче будем? — в соседней спальне заворчал Михаил.

Марийка живо собрала бумаги, потянулась к выключателю, потушила свет. Нюша взяла сумочку и, споткнувшись впотьмах обо что-то, пошла из спальни к полатям.

— Спокойной ночи, бабушка, — зашептала ей вслед Марийка. — Завтра я сбегаю в школу, там большая карта есть, на ней даже все мелкие пункты указаны. Я поищу, это даже очень интересно…

Нюша влезла на полати и легла, ощущая в душе и в теле легкость и умиротворение. «Славная Марийка, она все сможет». Думая о завтрашнем дне, о дальней поездке внучки, о возможных переменах в своей жизни, которые принесет эта поездка, она опять стала опускаться в прошлое, слышать и видеть Варю, Гришу и Митю — живыми, молоденькими, веселыми…

 

II

Новый день у Нюши тянулся в ожидании Марийки. Та, как ушла утром в совхозную контору, и еще не заявлялась.

К полудню небо наполовину очистилось от холодных, похожих на жидкий туман, облаков. Солнышко позолотило стекла окон, на дворе завеселело. Нюша, надев шубенку, вышла и села на скамейку крыльца.

Дорога дымилась, подсыхала. А над головой, где-то в солнечной вышине, плыли нежно-картавые жалобные крики журавлей. Нюша вскинула голову и долго искала в небе привычные для глаза живые цепочки, но не нашла. От яркого света стало больно глазам, накатили слезы.

— Колесо́м дорога! Колесо́м дорога, — зашептала она и помахала невидимой стае. Вот так же в детстве кричали вслед журавлям, желая их возвращения.

Курлыканье удалялось, стихало. Нюша вслушивалась в него, на душе от чего-то было легко и грустно. Она подумала о своем старике, Пантелее Сидоровиче. Третий год лежит в гробу, в новом костюме и коленкоровой рубахе, в белых, связанных ею, теплых носках, и ждет ее. Сейчас и ему слышать бы крики журавлей и этот тихий золотой денек, когда везде и всем хорошо, когда и смерти, кажется, нет и никогда не будет, а кто умер, — не сгинул навечно, лишь отлучился ненадолго и где-то совсем рядом.

— Здравствуй, Анна Васильевна, — услышала она глуховатый басок.

Мимо, прихрамывая, шел Бучин, учитель местной школы. Небольшого росточка, но ладный, крепкий. Волосы у него светлые, с проседью, зачесаны по-ребячьи на правый бочок, отчего он выглядит моложе своих лет. А годов ему немало, шестой десяток разменял.

— Здравствуй, Иван Степанович, — обрадованно оглядев учителя, ответила Нюша. — Из школы? Заходь в гости… К тебе ныне Мариечка не заглядывала с просьбой?

— Да нет, не видел… А что за просьба? — Бучин подошел к крыльцу.

На нем поношенный, но чистый, строго наутюженный костюм и хромовые сапоги. В руке большой старый портфель, туго набитый книжками.

— Марийка-то в Германию собралась, в гедеер поедет…

Нюша смолкла, задышавшись: шибко поторопилась с рассказом.

— Так, так, я слыхал, — как бы помогая ей, закивал Иван Степанович и тут же присел рядом на скамейку, давая Нюше понять: он не спешит и выслушает ее хорошо.

— Едет. А я с просьбой… Говорю, может, отыщешь могилки Мити и Гриши. Ты их, Иван Степанович, помнишь небось моих ребят.

— Как же. Помню. Особенно Григория, хоть я годов на семь постарше его. Мне и ему в один день повестки принесли. А Митя тогда, кажется, еще в школу ходил.

— Ага, учился. А вскорости и он для войны подрос… Оба там, в Германии, полегли. — Нюша покачала головой. — Вот и прошу Мариечку навестить могилы. О Грише мало написано, а в Митиной похоронке деревня та указана, возле какой его убили. Только где она — не знаем. Мариечка решила на карте поискать, в школу к вам пошла.

— Как деревня называется?

Нюша застыла в напряжении, посидела так с минуту.

— Нет, убей бог, не вспомню, Иван Степанович, — она безнадежно махнула рукой. — Трудное названье. Но в похоронке-то все написано. А ее Мариечка с собой взяла. Ах ты, господи…

— Пусть Марина зайдет ко мне, найдем. — Бучин поспешил успокоить старуху. — В Германии я бывал в эту войну.

— Какая же она, Германия? — Нюша взглянула в загорелое лицо Бучина. — Ты уж поговори со мной, Иван Степанович. Целыми днями молчу. Немой скоро стану.

Учитель опустил взгляд на свои красные, тяжело лежащие на коленях руки. Нюша также поглядела на его руки и подумала о том, что Иван Степаныч даже в наутюженном костюме мало похож на учителя, а больше на старого, разогретого работой и солнцем косаря, только что возвратившегося с лугов. Об учителе она много слышала и знала хорошего. Школьная детвора в нем души не чает. Он не только по книжке и глобусу ее учит. В каникулы в поход по окрестным местам водит, кленовый сад у школы вырастили ребятишки под его началом, а невдалеке от села, у перекрестка дорог, колодец старый вычистили, плитками облицевали. Едут-едут люди на станцию, спекутся от зноя, а тут, глядь, как в сказке, посреди чистого поля резной колодезный сруб — подходи и пей студеную…

— Германию я видел весной сорок пятого, — суховато заговорил Иван Степанович, раздумывая и собираясь с мыслями. — Какой она была?.. Невеселая, хмурая. Да и какая страна в войну красивой бывает, Анна Васильевна?!

Учитель смолк, а у Нюши росла гора вопросов.

— А люди, немцы-то? Ты мне о людях скажи… Больно уж лютовал немец в войну… Варя, доченька… Вот как сейчас перед глазами… А меня прикладом так ткнули, думала, и не очнусь. Ну меня-то ладно, я дитя свое кинулась спасать. А Груню Елину, юродивую, за что пришибли? Она ить не за Гитлера и не за нас — за бога стояла. Одни молитвы на душе. Придет, бывало, сядет тут на крылечко — и только слушай ее. «Небо — терем божий, звезды — окна, откуда ангелы смотрют…» И вот напросилась к вражьим солдатам в вагон, хотела до соседней станции к сестре доскочить. Они с хохотом, наш пастух видел, сбросили ее на третьей версте…

— Немцы разные встречались, Анна Васильевна. Одним я — враг, другим — спаситель. Всякое бывало, — Иван Степанович потер свой подбородок. — В одной деревне, помню, женщина нас как родных встретила. Баню истопила, кое-кому из наших солдат бельишко постирала… Оказывается, ждала нас как избавление. Фашист ведь и в Германии лютовал не тише, чем на нашей земле. У этой немки мужа повесили. Да, да. Отказался воевать против нас. А потом сына расстреляли, дочь в концлагерь засадили… С внучкой и осталась, чудом уцелели.

— Господи, пошто они своих-то?! — горестно всплеснула руками Нюша.

— Настрадалась эта немецкая мать, — продолжал Бучин. — Вот приди к такой ваша Марийка — все дела бросит, а поможет ей и вам, значит. Как мать матери…

— А где ж эдакую женщину разыскать? — Нюша всем телом подалась к учителю.

— Да в каждой немецкой деревне найдется…

— Что в избу не заходите, Иван Степанович? — Подошла Катя в своей обычной рабочей одежде птичницы: в резиновых сапогах, поверх кофты и юбки — белый халат, на голове цветная косынка. — Давайте пообедаем.

— Спасибо, Екатерина Пантелеевна. Разговор у нас тут серьезный, — кивнув Кате, Бучин снова повернулся к Нюше.

— Вы извините маманю-то, — с улыбкой сказала Катя, обращаясь к учителю. — Слышу, она и к вам прилипла со своим наказом. Она у нас такая: всем работу даст… Ну вот, как по-вашему, Иван Степаныч, можно ли через столько лет могилы найти?

— Можно, — твердо сказал Бучин.

Все смолкли, думая о своем.

— Только им, ребятам-то нашим, какой прок? — вздохнув, тускло сказала Катя. — Ищи не ищи. А как их нет, так и не будет.

Катя поджала губы, опустила глаза, и ее маленькое, остроносое, с едва заметными белесыми бровями худенькое лицо сразу обеднело: крупные, темные глаза да яркие, всегда как бы напомаженные губы только и красят его. Нюша, глядя на дочь, мельком вспомнила, какой Катя в девках была. Парней только и влекли эти глаза да сочные губы. Бывало, как улыбнется — ну вот есть божья заря! А теперь что-то разучилась смеяться, хоть и жизнь богаче, веселей. В глазах и теле этакая щучья сноровка, жадность. От Миши, что ли, переняла?.. Заботами себя затерзали. А разберись — одна у них забота: не знают, куда добро девать; понакупали всего, что надо и не надо. Суетятся. Катя вроде и не хворает, а тощая, будто не кормят ее вдоволь.

— Время текет, — помолчав, добавила Катя.

— Время? — Бучин строго взглянул на нее. — Мне было бы приятно, если даже через сто лет к солдатской могиле моей пришел бы родной человек.

— Мертвому-то приятно? — с какой-то недоброй умудренностью во взгляде спросила Катя и, не дождавшись ответа, сказала: — Ну, ладно. Побалакала бы я с вами, да некогда. С работы прибегла закусить. И вы, Иван Степанович, не теряли бы время. У мамани-то, кроме говорильни, никаких занятий, а вас дела небось ждут.

Катя поднялась по ступенькам и исчезла за дверью. Иван Степанович и Нюша сидели молча, норовя продолжить свой разговор, но теперь он не шел.

— Так присылайте Марину, Анна Васильевна, — наконец твердо сказал учитель, встал и, прихрамывая, зашагал по улице.

Нюша, ощущая смутную неловкость за Катю, глядела ему вслед и возвращалась к его рассказу о старой немецкой матери, жалела ее и приравнивала к себе: сейчас ей так же одиноко, по-осеннему холодно и неуютно на земле…

— Идем поешь, мамань, — из сеней выглянула Катя.

После обеда Нюша села спиной к теплой печке и взялась за свитер. Вязанье немного отвлекло ее от мыслей. Угревшись, незаметно задремала… Во сне она шла по улице большой незнакомой деревни. На каждом крыльце — старухи в темном. В глазах горе. А на дворе такой же октябрь-грязник, стылая мокреть и ветер. Кутаются старухи в свое одеяние. Только одежда их не похожа на нашенскую. «Это Германия, — догадывается Нюша. — Это немецкие бабы. Спросить бы у них о Варе, Мите, Грише…» Оглянулась она, куда хватает глаз, — везде старухи в черных платочках. Тоже ищут кого-то, норовят идти, да не знают, в какую сторону. Вдруг рядом Марийка показалась, радостная, румяная, с транзистором в руках, крикнула весело: «Я помогу, я на карте отыщу. Это очень даже интересно».

Нюша проснулась. В печной трубе скулил ветер, а в ушах еще звенел голос Марийки, и Нюша пожалела, что проснулась. Стала домысливать, продолжать то, что видела во сне. Вообразила, как войдет в германскую деревню Марийка, поспрашивает, в каком месте был бой и где схоронены русские солдаты, как выищется мать-старушка и поведет ее за околицу, и покажет те могилы… Марийке бы поговорить хорошенько с этой старушкой, попросить ее вот о чем: пусть она хоть изредка навещает Митину могилку, прибирает ее по веснам… Разве это трудно? А она, Нюша, в долгу не останется. Нет. И пришла мысль: а не послать ли с Марийкой незнакомой немецкой матери-старушке что-нибудь теплое для ног и на голову. Пуховые носки, телогрейку, платок, какие положены в сундук про запас…

Марийка заявилась к вечеру. Нюша собрала ей на стол. Внучка проголодалась, ела жадно. Нюша дожидалась, когда Марийка вспомнит о вчерашнем разговоре. Не вытерпев, спросила:

— Ты карту-то глядела в школе?

— Ой, бабушка, извини. Замоталась я нынче. Ведь путевка за границу… Не всякого пошлют. Характеристика нужна хорошая — производственную и комсомольскую написали… Пока отпускные получила, пока в магазин зашла… Но время еще есть. Успею…

— Ты успей, Мариечка, хоть как, а успей. Прямо к Ивану Степанычу ступай, — заговорила Нюша, подсаживаясь к внучке. Помолчав, добавила: — Обругай меня, старую, надоедливую… но я еще попрошу тебя, внученька… Когда в эту деревню зайдешь, встрень там старушку вроде меня. Порасспроси обо всем… да вот этот узелок передай. Тут телогрейка-пуховка, платок да пара носочков. Для старого человека это за милую душу…

— Странная ты, бабушка. Ничего еще не известно: какой маршрут, какая эта деревня, есть ли она вообще?.. А тут уже носочки, чулочки.

Марийка прошла в горницу. Нюша со своим узелком осталась сидеть на кухне. «Верно, ничего еще не известно, а я с наказами…» — одернула она себя в мыслях.

Вышла Марийка, веселая и принаряженная, присела рядом, посмотрела в окно, выискивая кого-то на улице.

— Ты, бабушка, не сердись на меня. Сперва надо путевку оформить, потом остальное. У меня куча наказов! От подружек, от мамы с папой, от Пети. Купи то, привези это… Всякие безделицы: бритву, клипсы, пепельницу, открытки. Но им интересно — заграничные…

У крыльца Марийку поджидал Петя Бельков, высокий, крутоплечий, в серой кепке, охваченной кругом густых завитками выгоревших до желтизны волос, от чего голова его, если глядеть сверху из окна, была похожа на подсолнух. Марийка взяла его под руку, они пошли и скрылись за углом.

«Ишь ты какая шустрая», — вздохнула Нюша. Но бойкость и веселость Марийки ее вдруг обеспокоили: такой егозе не трудно про все наказы забыть… Если бы она помнила Гришу, Митю и Варю. Не видела она их, не знает, не помнит…

 

III

За ужином Нюша сидела напротив зятя. Ей хотелось толком и подробно рассказать ему о своей заботе. Что он скажет на это? Может быть, как и внучка, назовет ее чудачкой? Ему по-отцовски поговорить бы с Марийкой, дать строгий наказ…

Выпив с устатку, Михаил был разговорчив. В совхозе открыли филиал районной госплемстанции. Новостью Михаил делился с Катей, но та возилась у плиты и не слушала его. Тогда он повернулся к теще, которая заглядывала ему прямо в лицо.

— Вот, мам, ты доярка, знаешь, какая тут выгода. Прежде как: надо семя — гони машину в райцентр. Пока привезешь, — качество уже не то. Лишь половину коров покрывали искусственным путем. А потом гадаем, откуда яловость…

— …Да поздний отел, — участливо добавила Нюша. Ей было приятно, что зять делится с ней важными делами, приятны были воспоминания о недавней поре, когда она сама работала на ферме и с ней советовались по многим важным делам.

— Верно, и поздний отел, — продолжал зять. Он с гордецой заговорил о строительстве типового коровника и ветлаборатории. Какого труда стоило ему и директору совхоза этого добиться! Говорил Михаил громко, размахивал руками и одновременно убирал со сковороды жареную картошку, мощно работая челюстями. Весь он дышал энергией, хлопотами, необычайной занятостью такими серьезными и спешными делами, что о своей заботе Нюша даже и сказать не посмела.

В самый разговор вернулась с улицы Марийка.

— Бабушка, все в порядке! — крикнула она с порога. — Нашли мы ту деревню. Иван Степаныч даже разволновался. Говорит, найдешь могилу своего дяди, привези с нее земли. В школе музей пионеры создают…

Нюша привстала за столом, засуетилась, ненароком столкнула бутылку «Российской». Михаил на лету поймал бутылку, обрызгав водкой свою рубашку.

— Мам, поосторожней бы, — хмурясь, сказал он и кинул тяжелый взгляд на Марийку: — Раззвонилась, стрекоза. Что у тебя?

Марийка смолчала и с обидой на лице ушла в горницу.

Михаил сурово посмотрел ей вслед: пришла и испортила толковый разговор. Он вылил из бутылки остатки в стакан и выпил.

— Зря ты, Миша, на нее… Я тут виноватая, — тихо сказала Нюша. — За меня она хлопочет, за детей моих.

— Это что за хлопоты такие? — недоверчиво, хотя и не без интереса, спросил Михаил.

В груди у Нюши сладко и больно защемило, руки связала мелкая дрожь. Стала рассказывать.

— Ну и ну… А ты понимаешь, куда едет Марийка? Понимаешь?! — Михаил через стол потянулся к пек, глаза его расширились не то от гордости, не то от страха. — Не в соседнюю Ветловку. Нет. В Герма-анию! Во. Понимать надо… Ты, мам, что ребенок: «Найди могилу»… Тыщи наших полегли там. Тыщи могил! Легче иголку в омете… Ты понимаешь?

Нюша, понурив голову, сидела как провинившаяся. Зять продолжал:

— Будь так просто, все поехали бы разыскивать. Да вот не едут!.. Девчонка в кой-то век собралась на мир поглядеть. А мы ее поручениями, заботами придавили. Дело ли?.. Я вот тоже желал бы немецкое охотничье ружье приобрести. «Зауер три кольца». На весь мир знаменитое. Говорят, в Германии оно в свободной продаже… Надо бы! Да дочку не обременю. Пусть едет отдыхает.

— Не слишком еще заработалась, — тихо вставила Катя.

— На нас, ишаков, равняться ей незачем. У них ныне своя жизнь, получше, чем у нас с тобой была. Я, грешным делом, завидую нынешней молодежи… Счастливая… Все у ней есть. — Скуластое и загорелое лицо Михаила стало грустно-задумчивым.

— Вертлявая она, твоя молодежь, ныне. От легкого счастья небось, — говорила Катя, убирая со стола. — Ничем ее сейчас особо не удивишь. Все наперед знает.

— Верно. Грамотная… Я когда-то в концертах выступал в городе. Мог артистом стать… Да жрать было нечего. Себя, мать и двух братишек кому кормить? А будь жизнь тогда, как теперь, черта с два я бросил бы учебу.

— Мы все когда-то метили в артисты. — Катя оборвала Михаила.

Нюша не раз слышала рассказы зятя о том, как он чуть в артисты не попал. Воспоминаниями Михаил обычно делился, когда был во хмелю или когда у него не клеилось на работе. В такие вечера он пел под гитару «Клен ты мой опавший»… Кате не по себе становилось, когда Михаил с подвывом, полуплача тянул слова этой песни и вспоминал город, веселые концерты.

— Да, все прошло, как с белых яблонь дым, — вздохнул зять, на лице его появилось горькое и какое-то бесшабашное, знакомое Нюше выражение. По нему она уже определяла, что сейчас Михаил попросит Марийку принести расстроенную, с заржавелыми струнами гитару, будет смотреть на эту гитару и улыбаться нехорошей улыбкой, потом запоет понятную только ему, жалостливую песню. А Катя уйдет в горницу, приткнется к окну, будет глядеть на улицу и ладошкой смахивать со щек тихие слезы. Может, оттого и ворчливой стала, что не долюбливает ее Миша, не привечает.

Нюша решила опередить зятя, увести его к разговору о главном — о поездке Марийки, о своих детях.

— А Митя в летчики норовил… — начала ома.

— Какой Митя? — Зять поднял на Нюшу отсутствующе-тоскливые глаза.

— Да ты спьянел, поди, — продолжала Нюша. — О нашем Мите и говорю. О ком же еще?..

— Ах, Митя! Наш Митя. А я ему, значит, шурин, так?.. Жаль ребят. Сейчас выпили, поговорили бы. А то обступило меня тут одно бабье. — Михаил вложил в тонкие губы сигарету, поднес спички и, затянувшись, выдохнул в сторону жены. — Эх, за неимением «парижских платьев, я одену тебя в дым табака»…

В голосе зятя Нюша опять услышала то, что обычно побуждало его брать гитару. Она заговорила громче.

— В летчики, слышь, только в летчики… Кать, ты помчишь небось, как он с крыши прыгал? Наденет длинный отцов плащ, влезет на сарай, раскрылит полы — и сиг в солому. Крылья всякие мастерил, то из перьев, то из холстины. А посля из фанеры выкроил, ремнями привязал к себе и на крышу. Да низка она показалась ему. И разбега, слышь, нету… И вот чего выдумал дуралей: на лыжах разогнался с горы да на взлобышек. Подпрыгнул, а ветер фанеру чуть с руками не оторвал. Крутнуло его в воздухе да шлепнуло… Помнишь, Кать, ребятишки прибегли, кричат: «Теть Нюша, ваш Митька в кровь расшибся!»

— Помню, мамань, как же… — Катя присела рядом с матерью. — Ведь Митя тогда в больницу попал. А как вышел, снова на гору полез…

— А я записалась бы в парашютисты, будь у нас аэроклуб, — сказала Марийка, выходя из горницы. — Бабушка, а почему дядя Митя на фронте летчиком не стал?

О своих погибших Нюша смогла б рассказать все, о чем ни спроси, а тут не сумела, запнулась на полуслове.

— Война не спрашивает тебя, куда и кем ты хочешь, — словно бы отвечая за нее, сухо и строго сказал зять. — Не спрашивает. Она бьет тебе в зубы, а там расхлебывай.

— Нешто ты на фронте был и тебе по зубам ударили, — усмехнулась Катя.

— На фронте не был, а по зубам получил, — мрачно ответил Михаил. — Когда убили отца, мать слегла, инвалидность нажила… А нас, разбойников, у нее трое, самый старший — я. Вот и повисли все на моей шее… Будь отец, я бы в большие люди, может, пошел…

— Ты и сейчас, Миша, не маленький, — с гордостью сказала Нюша, не давая зятю опять разгруститься. — Вон какое хозяйство везешь. Подумать только! Четыре фермы, пятьсот коров, овцы…

— Да, мама, ответственности у меня — во! — зять чиркнул ребром ладони себе по шее и сразу повеселел. — Работаю — не считаюсь, вкалываю, что некогда лоб утереть. И главное, не напрасно… Люди, начальство меня, сама знаешь, уважают. А это главное мне утешение. Я не проиграл тому артисту.

Слушая зятя, Нюша радовалась, что угодила; ее похвала оказалась уместной.

— Я, мам, за что бьюсь? Каждый чабан будь лаборантом-осеменатором! — все более трезвея, продолжал зять.

Нюша кивала и поддакивала, видя, как горячо увлечен зять тем разговором, который прервался с приходом Марийки. Гитара ему теперь не понадобится.

Однако, слушая зятя, она изредка пытливо взглядывала на Марийку, будто спрашивала: ну и чего вы с Иваном Степанычем нашли, о чем, как уговорились? Ты досказывай, внученька, досказывай скорей!.. Нюша держала в себе это нетерпение. Пусть зять поговорит о своем, о чем душа болит, потом, может, и она свое скажет. Она глядела ему в глаза, а он, будто поощряя ее за такое внимание заговорил о ферме, где не так давно работала Нюша. Она гордилась, что зять знает по кличкам многих коров третьей фермы, всегда умеет что-нибудь дотошное сказать о повадках и внешности каждой. А был же до Михаила зоотехник — доярок по имени не называл.

— А Зорьку и Рыжуху выбраковкой обошли? — заспрашивала она.

— О, им еще доиться и доиться, — ласково забасил Михаил. — Это ведь твои коровки, мам. Удои у них, старушек, еще будь здоров… А помнишь, как туга на раздой была Рыжуха? Все от нее отказались. На мясокомбинат приготовили везти. Помнишь…

— Рыжуху-то?! — Нюша улыбнулась. — Как не помнить… Орут на нее со всех сторон: «У, тугосисяя!» Жалко мне ее стало. Корова совсем молоденькая. Давайте, говорю, мне Рыжуху. До кучи: у меня в группе таких капризниц много…

— И выправилась Рыжуха. Отелами и молоком в лидеры вышла. — Михаил задумчиво и светло улыбнулся. — Да, мама… Умела ты с коровками ладить. Рыжуха-то, считай, жизнью тебе обязана… А на меня ты, мам, не гляди, что бываю хмурым и злым, плюньте. За день намотаешься… Ты не обращай… Надо тебе что — скажи… Говоришь, могилку Дмитрия найти в Германии? Давай! Мы Марийке так и накажем. Марийка, слушай, что говорю. Я тебе как отец приказываю…

— Приказывай в другой раз, а это дело по команде не выполнишь, — затараторила Марийка. Она стояла, прислонившись спиной к теплой печке, отогревалась после холодной улицы и еще дулась на отца за то, что он грубо оборвал ее, не дал досказать бабушке новости. — Сам говоришь: «В Германию не в соседнюю Ветловку съездить». А теперь глядите: «Приказываю…» Сперва разберись. Мы с Иваном Степановичем нашли на карте село, что в похоронке указано. Разрешат, можно съездить. Хотя я не представляю, как это будет…

— Хорошо будет, — заверил Михаил. — Могилку проведай, цветочки посади…

Нюша затаила дыхание: разговор поворачивался к заветному.

— А ты, мам, не волнуйся, — глянув ей в лицо, сказал зять. — Все будет как надо… Хотя лично я не сторонник всяких кладбищенских церемоний. Что изменишь, кого вернешь, мам? Разве что поплакаться? А это не по мне… Жизнь грубее — проще. Тоску и всякую слезную блажь надо глушить работой. Растить, строить — вот лучшая память о павших… А ты, мама, будь спокойна. Нет у тебя вины и долгов ни перед мертвыми, ни перед живыми. У меня, думаю, их тоже не имеется. Вкалываю как двужильный… Это, все-таки важнее, чем лить уксусные слезы.

— А как же не лить? — вздохнула Нюша. — Сколько годов прошло, а они и сейчас при мне: Митя, Гриша, Варя… И никуда от них не денешься.

— Травить себя понапрасну не надо. Радостью можно поделиться, а возле горя своего зачем кудахтать? — Михаил спрашивающим взглядом посмотрел на женщин. — В городе, бывало, идешь эдак с компанией — смех, улыбки… А тут выскакивает машина «Скорой помощи», с диким воем летит по улице. И сразу куда смех, улыбки. На сердце будто холодной водой… Как по-вашему, дело это? Плохо одному, а тыщи людей доброго настроения должны лишаться?

— А что? — сказала Катя. — Когда дом горит, вся деревня на помощь бежит. А человек дороже дома.

— Верно, Катя, верно, — Нюша заспешила поддержать дочь. — Человек-то не камень, жалью живет… На ферме, бывало, теленочек тяжело захворает, так его и на ночь не оставишь, рядом продремлешь до утра. И какое уж тут веселье, коль ему плохо. Нельзя, нельзя так. Вы можете много всего понастроить, Миша, по без милосердия доброй жизни все равно не будет…

Михаил приглашающе развел руками:

— Ну давайте, отложим дела, вынем платочки и расслезимся. Я папашу своего обвою, а вы — детей.

— Они жизней своих не жалели… — начала Нюша.

— Спасибо им и вечная память. Мы ценим это. Я тоже не жалею себя в работе. И рад: дети наши будут жить лучше нас. К этому и стремлюсь… Миша, Гриша… Хоть расшибись, а их не вернуть. Они выбыли из жизни навсегда. Ну если здраво рассудить…

Зять смолк. Молчали и остальные. Марийка пошла в горницу, на ходу снимая кофту. Махнула Нюше:

— Бабушка, мы с тобой после поговорим.

Нюша благодарно закивала в ответ и опять повернулась к зятю:

— Здраво? А разве Иван Степаныч, учитель наш, не здравый на уме?.. Вон чего Марийке наказал: землицу, слышь, привезти с Митиной могилки… С ребятишками по всем домам весной прошел, фотокарточки погибших фронтовиков спрашивали. Я Гришину отдала.

— У каждого, мам, свои заботы, — устало вздохнула Катя. — По глобусу водить указкой, конечно, легче… Ну, а ребятишкам нашим, согласна, он много добра привил. Хотя не до всякого оно доходит, как надо… Стою эдак в райцентре, у вокзальчика, автобус ручьевский поджидаю. А остановка-то, ну вы знаете, как раз напротив памятника. Солдат с винтовкой стоит, а внизу газовый огонек трепыхает… Гляжу: подходят к памятнику два вихрастых — у одного гитара, у другого фотоаппарат. Один и говорит: «Щелкни меня, Валера, пока я от голубого огонька прикурю…» Хотела я ему щелкнуть по соплям…

— Надо бы, — сглатывая зевоту, деловито сказал Михаил.

Нюша мелко, трясущимися руками теребила концы свисавшей с плеч шали, глядела перед собой в пустоту.

— А мне днями сон привиделся, — тускло улыбнувшись, сказала она. — И не то чтоб спала, вздремнула тут у печи… И вижу своего покойного Пантелея Сидорыча, отца вашего. В новой смертной рубахе, а в руках коса. Трава ему по грудь. А он вот как валит ее, вот как косой-то взмахивает!.. Приблизился ко мне и говорит: «Теперь вам все полегче будет ко мне дойти». Глянула я, а за его спиной эдакий выкос — от самого кладбища до наших ворот.

Нюша смолкла, слабая улыбка ютилась на ее губах.

— Неужели не о чем поговорить, мам? — отяжеленный ужином, вяло и сонно сказал Михаил.

Катя убрала со стола и пошла стелить постель.

Нюше казалось, что разговор не закончен, надо бы досказать что-то, хотя и не знала что. Да и к чему перечить зятю. Михаил вроде был прав. Но согласиться с ним она никак не могла.

«Они выбыли из жизни навсегда…» Эти слова задели ее. Как это «навсегда», коли она видит их лица, слышит их смех, голоса, коли Митя, Гриша и Варя всегда рядом — помощники и утешители ее? Нет! Пока она жива, живы и они…

Нюша встала, шагнула к полатям, но остановилась. Ночь ей представилась сплошной бессонницей. Она глаз не сомкнет пока не разузнает, что же нашли на карте Марийка и учитель. Нюша прошла в горницу и заглянула к внучке. Марийка спала. «Набегалась, насуетилась из-за путевки», — пожалела ее Нюша. Она постояла немного и, уходя, неслышно задернула штору: свет от лампочки падал на лицо внучки.

«Записала бы на бумажке адресок той немецкой деревни, а то забудет. Трудное название», — обеспокоенно ворочалась на полатях Нюша, а утром сразу же напомнила об этом внучке.

 

IV

В день отъезда Марийки у Нюши было так хорошо и легко на душе, как давно не бывало. Ее грело доброе и какое-то новое чувство благодарности и любви к родным, к Марийке. Внучка взялась исполнить все ее наказы — и могилы отыскать, и подарочек передать кому следует. Нюшу радовали Марийкины сборы-хлопоты и предстоящая поездка, от которой она, Нюша, ждала несказанно многого, и это ожидание стало смыслом ее теперешней жизни.

Железнодорожный полустанок находился в двух километрах от деревни. Решили идти пешком. Вопреки уговорам Кати, Нюша тоже пошла провожать Марийку. Сама не знала, откуда взялась у нее сила, откуда привалило здоровья. Она шла, опираясь на палочку, и радовалась солнечному дню и тому, что шагает в ногу с молодыми, словно бы заново живет на белом свете, ясно видит, слышит и, как никогда, благодарна и доверчива судьбе.

— Мам, ты как?.. — спрашивала ее Катя.

— Ничего. Слава богу, — кивала Нюша, концом платка вытирала с лица холодный пот, слыша частый угрожающий стук собственного сердца, от которого она вся дрожала и глохла.

— Дойду, авось… Ради Мариечки, ради Гриши, Мити…

Поезд запаздывал. По перрону скучно прогуливались парочки. Петя, несший Марийкин чемодан, поставил его на асфальт, взял у девчат гремевший всю дорогу транзистор и стал ловить нужную мелодию.

— Девочки, фокс! — воскликнул он и, сунув Нюше приемник, пустился в танец. Марийка и ее подружки дружно последовали за ним. Передергиваясь и нервно взмахивая руками, будто стряхивая что-то прилипшее к пальцам, они истово вихлялись друг перед другом. Нюша, оперевшись на палочку, держала транзистор и с улыбкой глядела на это веселое озорство, терпеливо дожидаясь, когда молодежь устанет ввинчиваться в асфальт. Хотелось ей еще раз поговорить с Марийкой, посидеть рядышком перед дальней дорогой, сказать ей напоследок какое-то особое напутствие. Треск барабана и завывание, исходившие из транзистора, не вязались с ее настроением, с тихой грустью расставания, с печалью чистого предзакатного неба и по-октябрьски желтой, полунагой, тянувшейся вдоль путей лесной полоски.

— Ну, будет вам, кончайте дурачиться, — насмешливо-снисходительно сказала Катя, подходя к танцующим. Она отлучалась в буфет. — Лучше вот леденцы пососите. Угощайтесь…

Голос ее перешибло барабанной дробью, воплями. Нюше казалось, что в транзисторе душат какого-то мужчину. Слышались возня, полуобморочный шепот, стон. Эту потасовку сопровождала какая-то злая бесовская музыка. Мужчине удавалось вырваться, он успевал крикнуть что-то на непонятном языке, но тут его опять сдавливали, и он лишь приглушенно мычал… Над головой Нюши вдруг пронзительно загудело, она вздрогнула и обернулась. На нее неслась темная махина тепловоза. Обдало горячим вихрем. Тяжело застучали колоса, завертелись на асфальте желтые листья, клочки газет. У Нюши закружилась голова. Кто-то вырвал у нее из рук транзистор, послышались торопливые голоса, все пошли, почти побежали к хвосту поезда. Нюша тоже затрусила следом, но ее остановила одышка, в глазах потемнело, снова оглушил стук собственного сердца.

— Ма-ама! — слабо донесся до нее знакомый девичий голос.

Она опять побежала, натыкаясь на вышедших из вагона пассажиров.

— Ма-ама! — повис в воздухе призывный крик.

«Господи! Марийка? Варя? Кто зовет меня?..»

Нюша остановилась, подняла залитые потом глаза. Красно блеснули на вечернем солнце оконные стекла и металлические поручни вагонов, ослепили ее, опять где-то пронзительно загудело, опять побежали. Затопали, зашаркали ногами, подталкивая ее.

Казалось, что ее куда-то оттесняют, закрывают ей рот, глаза, уши… Она задыхалась… Замельтешили, колыхнулись серые каски, чужие лица, раздались злые, лающие окрики. Плотным кольцом солдаты окружили пеструю толпу девчат, штыками подперли к вагонам. В толкотне лиц, за скрещением штыков выплыло родное: испуганные глаза, раскрытый в крике рот:

— Ма-ма! Ма-ма-ня!

— Варя, доченька!.. Не пущу, не дам! — Нюша кинулась на солдат, что-то тяжелое толкнуло ее в грудь, и она стала падать…

О матери Катя вспомнила, когда поезд, стоявший всего две минуты, тронулся. Она увидела ее в руках какого-то мужчины-пассажира. Тот поддерживал мать за спину, не давая упасть, и спасительным взглядом искал, кому бы передать немощную старушку. Он с тревогой также посматривал на отходящий поезд. Катя подбежала к матери, обняла за плечи.

— Что с тобой, мама?

Нюша открыла глаза и, тяжело дыша, стала смотреть на плывущие мимо зеленые вагоны.

— Ой, говорила же, не ходи на станцию. Такая даль! — с упреком и жалостью сказала Катя.

— Ничего, Катенька, сейчас пройдет… Поторопилась шибко. А где Мариечка? — еще не отдышавшись, завертела головой Нюша.

— Поехала. Во-он рядом с кондуктором стоит. Высунулась, гляди-ка. Машет нам…

Нюша не видела Марийку, но, торопясь, слабо вскинула руку над головой и тоже замахала вслед быстро уменьшавшемуся последнему вагону, который прикрывал собою весь состав.

— Ну и хорошо, вот и слава богу, — шептала она, и ее надсаженное, но понемногу успокаивающееся сердце вновь стало заполняться сладким и скорбным чувством расставания, ожиданием и надеждами, которые зародились во время Марийкиных сборов и с отходом поезда как бы уже начали исполняться.

 

V

Марийка смотрела на проносившиеся за окном голые рощицы, будочки, столбы с паутиной проводов, но почти ничего не замечала вокруг, ослепленная чувством какого-то жуткого счастья: «Я еду! Одна, сама! В такую даль! Я еду и не боюсь…»

Поезд во весь мах мчался на запад, с грохотом и пронзительным гудом пролетал мимо полустанков и разъездов. Казалось, он убегает от настигавшей его темноты, гонится за солнцем, которое уплыло за горизонт. И Марийка улыбнулась этому состязанию ночи и поезда, ей хотелось еще большей скорости, в груди ее что-то пело и рвалось вперед, обгоняя и неумолимую ночь, и разгоряченный поезд.

Она еще не успела хорошенько разглядеть в купейном полусумраке своих попутчиц, познакомиться с ними и жила еще последней минутой прощания, заполненной радостной суетой и многолюдьем на перроне, лицами родных и подруг, их смехом и словами, которые она не запомнила, потому что много смеялась и говорила сама. «А что там с бабушкой стряслось? Кажется, она споткнулась, упала и ее стали поднимать… Просили же: не ходи провожать. Все ж таки потащилась. «Ради Миши, Гриши…» Вот человек? Как это папа сказал? «Старуха, бабушка-повируха: из старого ума выжила, а нового не нажила…» Нет-нет, зря он так. Бабушка канительная, но она добрая, хорошая…»

И Марийка вспомнила ее, стоящую на перроне, с палкой и транзистором в руках, в черном длинном платье и фуфайке, в белом платке на трясущейся голове, маленькую, согбенную. Бабушка с годами словно уменьшилась в размерах и постепенно как бы врастала в землю. Марийка жалела ее за это, легкую жалость вызвало сейчас и само воспоминание перрона и стоящей на нем Нюши, ее разговоры о могилках давным-давно убитых и невесть где похороненных сыновей, ее странные просьбы-поручения, которые за глаза отец назвал старческой блажью.

Еще он сказал Марийке:

— Не заблудись в Германии-то. Рот не разевай, а то отстанешь. Где ты была, чего видела? Нигде, ничего…

Но это воспоминание домашних разговоров сейчас было неуместным, не вязалось с легким настроем чувств и мыслей Марийки, с безотчетно радостным ощущением скорости поезда, уносящего ее все дальше и дальше от дома — от мамы, от бабушки, от Пети… В ней держались сейчас лишь те впечатления, которые, как и сама езда, давали веселье и восторг. Неотступно стоял перед глазами давно не стриженный и грубо загорелый в дни только что закончившейся хлебоуборки Петя, что-то говорил ей; потом он, высокий и нескладный, взял ее за руки и на виду у всех (вот хам!) полез целоваться, но не сумел поймать ее губы. Марийка улыбнулась, с нежностью вспоминая васильковые Петины глаза, его смелую попытку попрощаться с ней широко и открыто, как с невестой или женой. Потом она вскочила в вагон, а он снизу смотрел на нее преданным и грустным взглядом, растерянный и счастливый.

Изредка эти яркие и трогательные картины заслоняла серенькая, бледная: бабушка в черном платье до пят и фуфайке, ее сморщенное, хмурое лицо… И Марийка воспринимала это как некое посягательство на счастливую безоблачность летучих дорожных мыслей.

 

VI

Едва одолела Нюша обратную дорогу в село. Не будь рядом Кати и Пети, поддерживающих ее с обеих сторон, пройти столько она бы не смогла. Давно она не нагружала себя так, тело ее тряслось и как бы звенело от крайней слабости и внутреннего зноя. Как только вошли в село, она попросила пить. Петя сбегал в ближний двор и принес большую кружку колодезной воды.

— Ледяная, мам. Смотри не застудись, ты понемножку бы, — сказала Катя, подавая воду.

Нюша уцепилась за кружку трясущимися руками и большими жадными глотками опорожнила ее. В глазах у нее потемнело, в груди застрял ком холода, еще обильнее заструился по лицу пот.

Ночью навалились жар, удушье, кашель.

Катя сидела в изголовье матери, тихонько плакала и причитала:

— Говорили же, говорили тебе — не ходи. Сама себе беду нашла. Теперь-то как, что мне с тобой делать? К фельдшеру дойти…

— Ничего, Катя, обойдется, — собрав силы, глухим слабым голосом отвечала Нюша. — А коль помру — не беда. Теперь я спокойна за вас, Кать, за себя. Что могла, сделала. Только Марийке, дай бог, повезло бы найти Митину могилку, а можа, и Гришину посчастливится… Нельзя без призору могилкам… Аль осиротелыми, бесприютными жили они, дети мои? Аль нет у них родных, матери?..

— Да ты не тревожься, мам. Говорить-то тебе тяжело. — Катя влажным рушником обтирала лицо матери. — Лежи спокойнее, скорей поправишься…

— Верно, доченька, поправлюсь. Нельзя мне помирать. Мариечку надо дождаться. Как, чего она там сумеет?.. Нет, Кать, я не помру.

Нюша собрала все, что в ней было, и поставила против болезни. Через силу пила горячее молоко, густой навар ромашки и на третьи сутки встала с кровати, попыталась даже сесть за вязанье. Посулила Марийке свитер кончить к ее приезду, и надо же расхвораться.

Нюша заставила себя взяться за работу, хотя в груди ее что-то еще посвистывало, не отпускал и влажный кашель. Главную силу ей придавало ожидание перемен, возвращение Марийки. Жила она теперь в какой-то торжественной напряженности, как перед светлым праздником. Отступила бессонница, ночи стали для нее короткими, незаметными, а маленькие, серые октябрьские дни — долгими и уютными.

По совету Кати она на время перебралась в Марийкину спальню: при болезни лазить на полати было ей невмочь.

Как-то утром, почувствовав себя покрепче, Нюша решила сама прибрать кровать, взбить перину и подушки. Делала она это с частыми передышками, но с внутренним удовольствием и гордостью: нет, она еще не совсем бесполезный человек в доме, кое-что она еще может.

Из-под перины к ногам ее свалился белый узелок. Нюша подняла его, но тут же уронила, вмиг ошеломленная горьким удивлением, похожим на испуг. Этот узелок она вручила перед отъездом Марийке.

«Неужто внучка в спешке забыла его?.. Тогда пошто прятать-то?..»

Не веря глазам, недоумевая и удивляясь, Нюша присела возле узелка и осторожно, с опаской стала развязывать его. Да, он самый, ее узелок. Вот пуховые носочки, платок, телогрейка… Вот бумажка-адресок…

«Как же так, Мариечка?.. Что за помеха была у тебя? И пошто мне ничего не сказала?..»

Нюша норовила оттолкнуть хлынувшее в сердце подозрение, что ее обманули. В это она не верила, страшилась верить. И как всегда, привыкшая угождать детям, гордиться ими, она пыталась искать вину за случившееся не в них, а в себе.

«Может, начудила я со своим наказом… До такого небось никто еще не додумывался, окромя меня, дотошницы горемычной, бедолаги старой…»

Подкрепляя свои сомнения и самоупреки, тут же вспомнила слова Михаила: «Будь так просто, все поехали бы разыскивать. Да вот не едут!» Она ухватилась за эти слова, спасая зятя от внутреннего своего приговора, который помимо воли и внешних мыслей копился, зрел в сердце.

«И вправду, просто ли это — ехать в чужую далекую страну и искать там старые, всеми позабытые могилы… Верно, Миша, не просто это, не легко. Вот и не едут. А, может, ктой-то и ездит…»

И опять наплыло лицо зятя, зазвенел его голос: «Лично я не сторонник всяких кладбищенских церемоний. Что изменишь, кого вернешь, мам? Разве что поплакаться…» Эти слова она услышала и восприняла сейчас с прежним несогласием, но уже с какой-то двойною обидой, спасать и защищать зятя ей становилось все труднее. Материнское чутье безошибочно подсказывало, что с ней обошлись не по доброму. Но она не хотела кого-то винить в этом. Наоборот, оправдание происходящему она опять же искала в себе, в собственной невыясненной, но мнимой оплошности, желала докопаться до сути, узнать, в чем она сплоховала, кому не угодила, раз близкие люди отнеслись к ней так.

Она приткнулась к узелку, лежала боком на полу и глядела в окно. По небу низко тащились тяжелые, набрякшие дождем тучи, от них лился всюду синевато-стальной холодный свет. Нюша плыла мимо этих туч, плыла тихо и легко, не ощущая собственного тела, был лишь покойный полет мыслей, памяти. Каруселили живые картины былого.

Мелькнул солнечный двор, майское утро, белоголовая, с черными, как капли смолы, глазами Марийка, стоявшая неокрепшими ножками на теплой ступеньке крыльца.

Нюша глубже проваливалась в прошлое, мельтешили лица детей, слышались их голоса. Чтобы не запутаться, она выгораживала кого-нибудь одного из них и старалась во всех подробностях проследить его жизнь с начала до конца и измерить свое участие в ней. Делала она это опять с той же целью исповедывания, с желанием доискаться, уразуметь, что плохого сделала она для детей, кого и чем не уважила. Искала и не находила ничего такого, что вызвало бы в ней сейчас покаяние, за что можно было бы принять на душу запоздалый грех. Конечно, не всегда они, Косцовы, жили хорошо и ровно: то одежонки доброй ребятишкам не хватало, то хлебушка вволю не ели. Но как мать она разрывалась, тянулась изо всех сил, чтобы дети ее выглядели не хуже других, учились, были накормлены, обуты, одеты, жили в здравии и благополучии. Она любила детей, а они любили ее — ничего другого вспомнить сейчас Нюша не могла.

Со всех краев пыталась она оглядеть и свою личную жизнь. Но оказалось, что никакой своей, обособленной от детей жизни у нее никогда не было, не помнит она такой жизни; вся она, мать, растворилась в их судьбах, и все, что испытал и терпел каждый из них в отдельности — все это она приняла и выдюжила одна.

Ей казалось сейчас, что жила она сразу всеми жизнями своих детей, поэтому в чем-то самом главном мудрее, богаче и щедрее их, хотя они этого не ведают, не понимают. Но она не судит их, придет время, они сами все поймут.

Так она думала о Кате, Марийке, зяте Михаиле, — все они теперь были для нее такими же детьми, как и те, погибшие и пропавшие… Но назревал в ней какой-то раздел — те, кого уже не вернешь, казались ей сейчас роднее и ближе этих живых. Ближе в том смысле, что к ним можно легче и скорее уйти, а к рядом живущим дверь виделась наглухо забитой. И ее, как к освобождению, потянуло к ним, навсегда исчезнувшим, но светло и глубоко живущим в ней.

Не чувствуя ни боли, ни веса своего тела, ни дыхания, она сейчас тихо и сонно опускалась в какую-то беспредельную затягивающую прохладу, почти ни о чем уже не думая, засыпала, умирая во сне.

Пришла с работы Катя, увидала мать, ничком лежавшую на полу, узелок под ее головой и, догадавшись обо всем, бросилась к ней с криком:

— Чтой-то ты, мамань? А ну вставай. Можно ли так… Закоченела вся…

Нюша очнулась и, чувствуя, что ее поднимают с холодного пола, невольно стала помогать поднять себя, напрягла свое непослушное и до неузнаваемости ослабевшее тело.

— Не трогала бы меня, Кать. Мне и тут хорошо, — еле слышно сказала она. Катя приподняла мать и уложила в постель.

— Мариечка-то закружилась, поспешила… и на радостях забыла совсем… — начала Нюша, но грудь ей сдавил кашель, вернулись жар и удушье.

— Мамань, да не убивайся ты… из-за каждой мелочи, — дрожа голосом, заговорила Катя. — А на Марийку ты зря… Она тут не особо виноватая. Это все он, артист кургузый, гитарист несчастный. Говорит, раз у тебя, мам, ум за разум заходит, нам вразумлять тебя…

— А чего ж не вразумили? — с тихим укором сказала Нюша, но тут же поправилась: — Оно и верно, Кать. К старости человек либо умнее, либо глупее бывает. Вот я и начудила…

— Прости, мам. Я не могла, не хотела тебя обидеть. А Марийка глупенькая, ее хоть так, хоть эдак поверни… Тут Миша смутил всех…

Слова Кати не утешали, а лишь терзали Нюшу. Было в них признание и утверждение того обмана, в который ей никак не хотелось верить. Но что пуще всего лишало ее сил, так это сознание глубокого, какого-то гибельного одиночества…

«Ну узелок-то ладно, бог с ним. Место в чемодане отнимал… Но адресок чего оставила? Без него она там что слепая…» — думала Нюша о Марийке.

С каждым часом ей становилось хуже, болезнь в ней снова осмелела, вцепилась удушьем и кашлем, сопротивляться у Нюши не было теперь ни сил, ни желания.

Когда Катя собралась к фельдшеру, она остановила ее:

— Не надо, Кать. Мне и так хорошо, легче… Ты мне голову подыми выше… Ивана Степаныча, учителя бы кликнула.

Легче Нюше было в том значении, что она вдруг, освободясь от жаркого удушья, опять потеряла ощущение собственного тела, плыла в бездонную прохладу и не желала, чтобы ей мешали…

Катя послала соседскую девочку за учителем, а сама ночной улицей трусцой побежала к фельдшеру. Ее подгоняли страх и вина, хотя виновной в болезни матери себя она б не назвала. Мать сама простудилась, сама и выздоровела. Но вот то, что нашло на нее теперь, было тяжелее и опаснее простуды. Еще неделю назад, когда Нюше после хождения на станцию стало плохо, Катя испугалась, что мать умрет обманутой. «Я век не прощу тебе и себе этого», — сказала она мужу. Теперь мать умирала как раз от того, что обман раскрылся. Кате было неловко, обидно, она упрекала мужа, себя. Но упреки эти скользили по поверхности ее души, а где-то в глубине закипала досада на мать:

«Боже мой, надо же гробить себя из-за этого… — с осуждающим изумлением думала она. — Коли понравится Марийке поездка, она может еще поехать в Германию, и узелок прихватить, и могилы поискать. Дело-то неспешное — не в первый, так в другой раз… Беда, мам, не больно велика, чтобы так убиваться из-за нее…»

Однако эти мысли Катя отталкивала как неуместные, греховные, сейчас полагалось думать о другом, о том, как спасти мать, как оправдаться перед нею и собой. И она искала эти оправдания: «Да разве только ты печешься о Грише, Мите и Вареньке? А я?.. Мне-то они тоже кровные, родные. Хоть что отдам, если бы вернуть…»

Впотьмах Катя споткнулась, угодила ногой в лужу и снова полыхнул, заметался в ней огонек досады. Ей бы сейчас не грязюку эту месить, а спать после нелегкой смены, Да и матери не помирать, а только бы жить-поживать теперь: сыта, одета, сиди-посиживай на всем готовом, в окошко поглядывай… Ан нет, вон что вытворяет, наказы шлет… Не подумавши. Будь так просто, все давали б такие наказы, все бы поехали разыскивать могилы. Да вот, послышь, не дают и не едут… Миша-то хоть и груб сердцем, но верно сказал…

Катя с тоской и одновременно с бабской гордостью подумала, что даже сейчас, осуждая мужа, она не перестает жить его мыслями и словами. В этом была какая-то невольная измена матери, и Катя снова стала отталкивать от себя недостойные мысли…

Фельдшера дома не оказалось, уехал с ночевьем в город за лекарствами. Да он и не понадобился бы.

К утру Нюша затихла на руках у Кати. Открытые тускло-серые глаза ее были строги и немы…

 

VII

Из райцентра Михаил возвращался на мотоцикле рано утром. Двухдневный семинар животноводов прошел для него удачно, славно: ему пришлось дважды выступить, первый раз — сам пожелал, второй — попросили. Ему было о чем рассказать: совхоз который год перекрывает планы по сдаче мяса и молока, держит ведущее место в районе… Михаил не раз поднимался на эту трибуну, привык, спокойно смотрел на сидящих в зале, говорил кратко, толково, изредка встряхивал высоким смоляным чубом, зная, что многие завидуют ему, а женщины любуются им.

Особое удовольствие получал от мысли, что на семинаре присутствует человек из области, который, слушая его выступления и встречаясь с ним взглядом, одобряюще кивал, а в одном из перерывов подошел и за беседой угощал сигаретами.

С чувством какого-то счастливого приобретения ехал Михаил домой. Внутренне гордясь собой, своей удачливостью, умом, крепким знанием дела, он в мыслях с удовлетворением отмечал, что семинар этот, как и недавно прошедшие, внес в его судьбу какие-то пусть незначительные, но важные поправки, ценность которых определится позднее. Семинар был полезен ему не только содержанием, ходом и самим фоном, на котором он, главный зоотехник передового совхоза, выгодно выделился, но и тем, что после кто-то что-то скажет о нем, Михаиле Волкове, где-то там, в верхах.

Он как-то по-особенному остро, почти болезненно жаждал, чтобы его хвалили, ценили, продвигали, боготворил тех, от кого зависел, но меньше считался с теми, кто был зависим от него. Работал, не жалел себя, подстегивал других. Старался, казалось, не для выполнения планов и обязательств совхоза, не для общего, как говорится, государственного дела, а словно бы для тех стоящих над ним Романов Степановичей, Эдуардов Петровичей, Борисов Яковлевичей… — для конкретных лиц районного и областного начальства, которые в свою очередь могли конкретно повлиять на его судьбу.

Он не видел в этом угодничества, просто по-своему определял целенаправленность своего труда, оценку которому он желал бы иметь сиюминутно. Она была ему нужна, как эстрадному артисту аплодисменты…

Я знаю, у красотки Есть сторож у крыльца…

Михаил гнал мотоцикл на запредельной скорости, встречный ветер высекал из глаз слезы, набивался в его широко раскрытый поющий рот. И эта скорость, и заревой, пахнущий инеем, тугой ветер, и бодрые мысли об удачливости нынешней его жизни, о стремительном движении ее еще к лучшим дням вызвали в душе именно эту разудалую песню, в которой тоже преуспевал кто-то смелый, уверенный.

Ничто не загор-р-родит Дор-р-рогу молодца.

В сизо-туманной дали показалась Ручьевка, игрушечно нарядная издали, маленькая и уютная, и в Михаиле дрогнула жалость к этой деревне, которой он отдал столько лет и сил, но с которой он без колебания распрощается при первом же удобном случае…

Эх, была бы только тройка Да тройка порезвей…

…В дверях дома Михаил столкнулся с Катей. Приглушенно воя и причитая, она ткнулась ему в грудь, обвисла плетью.

— Что у вас тут? — встряхнул он ее за плечи.

— Маманя померла, — горько, как-то по-детски сиротливо сказала Катя, затем резко отшатнулась от мужа и, взглянув, испугала его своим багровым, опухшим от слез лицом и чужими глазами:

— Это ты, все ты, артист несчастный, натворил!.. А я, дура, хлопала ушами, слушала. «Если трезво рассудить, если здраво взвесить…» Вот и дорассуждался. А она, маманя-то, по-своему все рассудила… У-у-ух, — Катя снова тихонько заскулила, прикрыв лицо ладонями.

— Нет, постойте-ка, погодите, — обращаясь к кому-то, заговорил Михаил, отстраняя от себя жену, невольно отмечая, как исчезает лучистое дорожное настроение. — Как? Из-за чего?..

Переступив порог, энергичным размашистым шагом прошел в горницу. Он не верил плачу и словам жены.

Взгляд его уперся в длинный черный прямоугольник, вставший почти от пола до потолка. Он сообразил, что это зеркало, завешанное черной шалью. На столе горела высокая свечка, свет ее терялся в бьющих в окно лучах утреннего солнца. Мать, покрытая до подбородка коленкором, лежала на двух сдвинутых скамейках, неузнаваемо длинная, прямая и строгая.

— Нет, постойте-ка, погодите, — Михаил в мыслях снова обратился к кому-то, желая остановить происходящее. Остолбенело замер, стоя посреди горницы.

Неслышно, тенью вошла бабка Андрониха, соседка, с достоинством перекрестилась, села в изголовье покойницы. Вплыли еще две старушки, безмолвно и усердно крестясь и отвешивая поклоны. Тихонько заохали, завздыхали:

— Ешшо ить прошлым утром говорила я с ней. Анна подушки выносила на ветер трясти. Постельку, говорит, освежу, уберу. Ан сама убралась…

— Ох, избавь, господи, от наглой смерти.

Эти слова и голоса как бы не доходили до Михаила и вместе с тем оглушали, раздавливали его. Он повернулся и вышел в сени. Увидел там жену, с нетерпением и страхом шагнул к ней:

— Послушай, как же все-таки… Неужели от того? — тихо спросил он, ожидая и боясь ответа.

— Да, Миша, от того самого, — устало и мирно сказала Катя. Она сидела на полу и ощипывала петуха. Рядом еще лежало несколько порубанных петушков. Выплакавшись за ночь, Катя кротко и деловито готовила матери поминки. — От того, Миша… да и простуда в ней еще держалась… И вот растревожила себя узелком, слегла, ну а болезнь-то скомкала ее в момент…

— Надо же, из-за пустяка… Черт знает что! — Михаил повысил голос.

— Ты тут не черти. Грех… И маманю теперь не трожь… Для тебя пустяк, а для нее важнее этой просьбы, может, ничего и не было…

Помолчали, виноватые, притихшие.

— Ты насчет похорон бы похлопотал: гроб, оградку…

— Да, да, я сейчас… все организую, — с готовностью забормотал Михаил, наливаясь какой-то горькой радостью от мысли, что у него еще есть возможность сделать что-то для матери.

Он вернулся в избу.

По горнице плыл монотонный, как глухое бормотание далекого ручья, голос Андронихи. На ее костистом сером лице непривычно блестели роговые очки. Вся в черном, она стояла возле горящей свечи, держа в руках раскрытую книгу, древнюю, донельзя истлевшую. Из ее темного, почти незакрывающегося шепелявого рта безостановочно лились слова — суровые, непонятные, жуткие. И, омываемая ими, Нюша теперь будто уплывала куда-то безвозвратно и уже не принадлежала себе, ему, Михаилу, Кате, родному дому, отданная во власть этого таинственно-зловещего, враждебного всему живому обряда, который завершится лишь ее исчезновением с лица земли. Михаил ник от мысли, что со всеми желаниями, намерениями уважить мать он непоправимо опоздал, и от этого чувство вины лишь более накалялось.

Она казалась ему настолько неожиданно и как-то нелепо тяжела, эта вина, что он противился принять ее целиком на себя. По укоренившемуся обычаю ловко и легко выходить из любых трудностей он не привык, не допускал видеть себя слабым, растерянным, уличенным в какой-либо несуразной промашке, которую уже нельзя поправить. Он старался и умел все делать наверняка, с блеском и не любил тех, которые по той или иной причине что-то не могли, не умели. А теперь сам выглядел неудачником, загнанным в тупик.

«Разве я настаивал? Нет. Разве выбрасывал из чемодана тот узелок? Нет. Я только трезво рассудил. И никто слова не сказал мне против. Ну с Марийки ладно, какой спрос: она меня, отца, послушалась. А Катя? Что ж смолчала? А теперь ишь куда гнет: «Ты все натворил! У меня и в мыслях не было, что от такой ерунды помереть можно…»

Хотелось ему стать на колени, обнять бездыханное тело, говорить и говорить добрые, благодарственные слова, какие некогда было сказать матери при жизни…

Шли на ферму доярки, заглянули к Косцовым. Многолюдье в ранний час у крыльца привлекло внимание и спешащего в школу Бучина. На ходу ловя новость, он быстро прошел в горницу.

— Как же это? — глухо вырвалось у него, когда он увидел Нюшу.

— Дык просто это. Взяла да померла. Как люди помирают? — шепнула ему одна из старух.

— Катя дюже ночью кричала, будто каялась, — зашепелявила другая.

Учитель стоял, мертвея лицом. Михаил встретился с ним взглядом и опустил глаза. Подобный взгляд он видел лишь однажды у известного хирурга райбольницы, когда тот, сняв повязку, вышел из операционной, где только что скончалась роженица.

Вбежала Катя, упала матери на грудь и, судорожно комкая коленкоровое покрывало, исступленно завыла, причитая:

— Да чтой-то ты наделала, ма-ма-ня-я? На кого меня бросила, родненькая? Во всем белом свете одна я теперь, одна-одинешенька. О-ох-ох…

Слезам и воплям Кати не виделось конца. Михаил вынул платок, протер глаза и вышел в кухню, зажег сигарету. Из горницы показался Бучин.

— Погодили бы курить, Михаил Федотыч, — сухо обронил он и вышел на улицу.

Следом появилась Катя, утирая передником распухший нос.

— Миша, ты иди куда пошел или мне помоги. Чего без толку толчешься? — деловито сказала она мужу.

— Да, я пойду… сперва в столярку, потом в мастерские. Я все сейчас… Я живо… — заспешил Михаил, утешаясь этим рвением взяться за любое дело, касающееся похорон матери.

В северный конец деревни, где высились лесопильня и мастерские, он пошел не улицей, а задворками, пустырем, не желая встречаться с людьми, с их расспросами. Он торопился, но не поехал на мотоцикле, хотя идти было далеко. Сейчас он боялся всякой скорости. События неслись так скоро в этот утренний час (вот он счастливый, с песнями мчится на мотоцикле, вот уверенно планирует нынешний день, радуясь завтрашнему, вот он видит мертвую мать и вот уже идет к плотникам заказывать ей гроб…), так безжалостно скоро, что ему хотелось приостановить их, но не мог и поэтому то и дело останавливался сам, глухо бормоча под нос:

— Нет, погодите, постойте! — Он не соглашался с обступившей и сжавшей его со всех сторон действительностью, не соглашался с тем, что она не сон — правда.

Но постепенно к нему возвращались самообладание и привычная трезвость мысли. Все просто и ясно. Мать умерла, и ее надо схоронить. Однако не уходило чувство виновности в ее смерти. Оно давило, вгоняло в мрачное уныние, так непривычное для него. Хотелось как-то стряхнуть с себя или хотя бы приуменьшить тяжесть вины.

«Я тебе такие похороны устрою, мам, каких ты никогда не видела! С музыкой, с оркестром…»

Эта внезапно пришедшая мысль показалась спасительной.

«Такие похороны закачу, мам!»

Но озарение тут же погасло: разве мать сможет увидеть свои похороны? Нет. Значит, и не оценит его хлопоты и старания. «Теперь хоть золотом обсыпь, хоть в гроб хрустальный клади — ей все равно». Этот вывод, однако, кроме безысходной грусти нес некоторое утешение, похожее на забвение, восстанавливал в нем обычный уверенный ход здравых рассуждений. Он никогда не болел и пренебрежительно относился к больным и слабым, порой винил их за недуги, будто бы приобретенные ими по оплошности и ротозейству. На немощную Нюшу смотрел с хладнокровным выжиданием, как на ветхий, клонящийся к земле плетень — чини не чини — рухнет…

«Ты прости, мам… Кажется, для тебя я делал все, что не попроси…» Михаил стал вспоминать, какие это были просьбы, но так и не вспомнил. Всплывали в памяти какие-то мучительно-беспокойные ночи, когда Марийка, лежа в люльке-качалке, орала что есть мочи, Катя то и дело вставала к ней с постели, мешая спать ему. Выведенный из себя надрывным детским плачем, вскакивал с постели и он, пробовал успокоить ребенка, если не получалось, хлопал его по заду и, сильно тряхнув люльку, уходил в спальню, с головой укутывался одеялом, старался заснуть и ничего не слышать, в душе ругая Марийку, относя ее к тому же роду слабых и больных, то есть неполноценных людей, которыми он пренебрегал, которые не стоили его хлопот. Крик вскоре смолкал: вставала Нюша, снимала с крючка люльку и шла с ней в сени, зажигала там коптилку и баюкала Марийку до самого утра. Затем вместе с ним, Михаилом, спешила на ферму, едва успев сполоснуть водой припухшее, с темными кругами у глаз лицо…

— Чего, Михаил Федотыч, мать-то, теща, померла, слышь? — негромко окликнули его, когда проходил мимо конюшни. Он оглянулся и увидел старого, с заросшим седой щетиной лицом конюха Ефима Дронова и кивнул в ответ.

— Рановато бы Анне помирать. Мы с ней, считай, годки… Ну что ж… царство ей небесное, вечный покой и вечная память, — сказал Ефим таким голосом, точно привет Нюше передал.

«Такие похороны закачу!» — вдруг настойчиво повторилась в Михаиле прежняя мысль. Пусть Ефим Дронов и вся деревня узнают, убедятся, как он, Михаил Волков, уважал мать. Да, да, не ей, а им, живым, надо показать это. С ними ему жить и работать. А ей теперь все равно. Она уже ничего не сможет оценить, а они смогут. Похороны — дело хлопотливое, в народе обсудное. Как и свадьба. Но коли за него взялся он, Михаил, сделано оно будет наверняка, с блеском. Его, Михаила Волкова, люди должны в каждом деле угадать и оценить.

В тот же день уехал в райцентр заказывать оркестр.

— В оплате не обижу, — деловито сулил он музыкантам. — Но прошу, чтобы оркестр был в полном составе. А то, знаете, как бывает: барабан да две трубы. Так куцо и оскорбительно взвоют, аж тошно…

— Похороны — не танцы, — защищались музыканты.

— Верно. Но можно не как-нибудь, а по-людски… Музыку подобрать. Понимаете, чтобы не рвала душу, а томила, очищала. Что-нибудь из Бетховена… скажем, известный вам марш из двенадцатой сонаты или… начало Шестой симфонии Чайковского. Сильные траурные вещи.

— Для симфонии мы, брат, слабы, но постараемся…

Михаилу льстила его былая осведомленность в музыке и то, что когда-то он сам играл на аккордеоне и гитаре, что в глазах оркестрантов выглядит толковым собеседником и заказчиком.

От музыкантов он уехал в магазин, купил ящик водки, кое-чего из снеди, заглянул в оранжерею, набрал охапку пышных гладиолусов. Эти хлопоты разгоняли в нем траурную хмурь, им все полнее завладевало ощущение того, что организация похорон — лишь очередное срочное дело в цепи его каждодневных хлопот, которое он выполнит с обычным рвением и удачливостью, за что будет вознагражден.

 

VIII

Хоронили Нюшу ясным тихим днем осени. В воздухе стояла солнечная прохлада, а на кладбище после недавних дождей пахло уже зимней сыростью.

Музыканты, блестя трубами, шли за гробом, важные и строгие. Вся толпа, особенно мальчишки, больше глазели на них, чем на Нюшу в гробу. Звучно и торжественно-печально лились медные голоса. Отдаваясь в самом сердце, ухал барабан.

Играл духовой оркестр, тяжелыми вздохами скорби созывал, притягивал людей.

Как желал и предполагал Михаил, на похороны вывалила вся деревня: ведь с таким оркестром тут никогда и никого еще не хоронили.